все знакомые ходят. Стыдно будет. У нас тело крепкое, много дадут. -- Туда, я у рабочих слышала, и Франциск ходит. -- Маме надо сказать. Они опять рассмеялись. -- А муж у Фиозы Семеновны, говорят, там часто бывает. Перины вытащат в залу и на перинах пляшут. Зашебуршал песок и напуганный голос Пожиловой проговорил: -- Не нашла. Здесь где-то был, и лешак унес. Отец говорит: Фиоза в Лебяжье уехала. Догонять, может, побежал. -- В Лебяжье? А пикеты? -- Ей что? Она с комиссаром-то -- берег да вода. Пропустят. Это у нас мельницы отнимать можно, скот тоже бери, а ихнее тронут разве? Сперва фершала кормила, а тут... И, заметив выскочившего из простенка Кирилла Михеича, замолчала. Дочери фыркнули, махая зонтиками, выскочили за ворота и с хохотом побежали по улице. Пожилова оправила шаль и, выпрямив хребет, пошла к мельнице степенно и важно. А Кирилл Михеич, вырывая путавшиеся меж сапог полы, вбежал в мастерскую и, стуча крепким кулаком о верстак, закричал: -- Ты что, старый чорт, какое имел право Фиозу отпускать? Велел я тебе? Я здесь хозяин, али нет? Пока не отняли мое добро -- не сметь трогать... Убью, курвы!.. Поликарпыч отряхнул медленно бородку и, словно радуясь, указал на Артюшку: -- Я тут не при чем. Это его штука. Артюшка затянулся папироской, сплюнул на край табурета и, сапогом стирая слюну, сказал: -- Не откусят. Тебе хватит. Явится, Михеич. А в Лебяжье я с ней цидульку черканул. Я отвечаю. За все, и за нее тоже. Он вытянул ноги и, глядя в запылившееся синее окно, зевнул: -- Слышал? Попа утопили, а он других за собой тянет. У Пожиловой мельницу отняли, и еще... Запус на усмиренье, в станицы едет. Да! -- Вишь, -- а ты ругаешься, -- сказал Поликарпыч, щепочкой почесывая за ухом. -- Ругать отца, парень, не хорошо. Грешно, однако. x x x Подымает желтые пахучие пески раскосый ветер. Полощет их в тугом и жарком небе, -- у Иртыша оставляет их усталых и жалобных. Овцы идут по саксаулам. Курдюки упругие и жирные, как груди сартянки. И опять над песками небо, и в сохлых травах свистит белобрюхий суслик. И опять степь -- от Иртыша до Тянь-Шаня, и от Тарабага-Ртайских гор -- пустыни Монгольской, а за ними ленивый в шелках китаец и в Желтом море неуклюжие джонки. Всех земель усталые пальцы спускаются, а спустятся в море и засыпают... Усталые путники всех земель -- дни. x x x А тут, в самом доме залазь на полати и, уткнувшись в штукатурку, старайся не слышать: -- Хозяин! Хозяин!.. Запус -- опять, и с пустяком: в Петрограде, мол, восстание и в Москве бои. Солдаты с немцами братуются и рабочие требуют фабрик. Раз уже к тому пошло, пущай. Но у Кирилла Михеича и без этого -- забот... Уткнись носом в свою собственную штукатурку, на полатях и жди -- сколько? Кто знает. Дураки спрашивают, бегают к Кириллу Михеичу. А Запус знает, а весь Совдеп знает? Никто ничего не знает, притворяются только будто знают. Что каждый год весна -- ясно, но человеческой жизни год какой? Ткнуло жаром в затылок... -- Господи! Владыко живота моего... Откапывая замусоренные, унесенные куда-то на донышко молитвы, сплетал их -- тут у штукатурки и, чуть подымая глаз, старался достать икону. Но бревенчатая матка полатей закрывала образ, а дальше головы высунуть нельзя, Запус нет-нет да и крикнет: -- Хозяин!.. Дыханье послышалось из сеней. Пришептывает немного и придушенно -- словно в тело говорит: -- Ты сюда иди. Он ушел. Артюшка. А за ним -- подошвой легко, словно вышивает шаг -- Олимпиада. -- Не ушел, тоже наплевать. Я не привык кобениться. Уговаривать тебя нечего, слава Богу, семь лет замужем. Я Фиозе говорил, не хочет. -- Меня ты, Артемий, брось. Из Фиозы лепи чего хочешь... -- Я из всех вас вылеплю. Я с фронта приехал сюда, чтоб отсюда не бегать. Каленым железом надо. -- Надоел ты мне с этим железом. Слов других нету? -- С меня и этих хватит. Я Фиозу просил, не может или не хочет. В станицу удрала. Нам надо Запуса удержать на неделю. А потом казаков соберем... -- Треплетесь. -- Не твое дело. -- Пу-усти!.. Шоркнуло по стене материей. Запус, насвистывая, прошел в залу, звякнул стаканом. Ушел. Шопотом: -- Липа, ты пойми. Господи, да разве мы... звери. Кого мне просить. За себя я стараюсь? Пропусти день, два, опоздай -- приедут в станицы красногвардейцы. Как каяться? Не хочу каяться, что я собака -- выть. Ей-Богу, я нож сейчас себе в горло, на месте, к чорту!.. Сейчас надо делать. Без Запуса они куда? -- Убей Запуса. Очень просто. А то Михеича попроси, он не трус -- убьет. Пусти, руку... Ступай к киргизкам своим. Дыханье -- кобыльим молоком пахнущее, -- на всю комнату. От него что-ли вспотели ноги у Кирилла Михеича. Руку отлежал, а переменить почему-то боязно... -- Тебе легко, Липа... Фиоза -- солома, ее на подстилку. Убить нельзя, -- заложников перестреляют. Хуже получится. А здесь на два дня, на неделю задержать. Поди-и!.. -- Не стыдно, Артемий! -- А ну вас... Что я -- мешок: ничего не чувствую, разве! -- Киргизок своих пошли. -- Отстань ты с киргизками. Мало что... Вскрикнула: -- Мало что? Ну, так и я могу по-своему распоряжаться. Тело мое. -- Липа!.. -- Ладно. Отстань. А к Василию Антонычу пойду. Отчего не пойти, раз муж разрешает. Можно. Валяй, Олимпиада Семеновна, спасай отечество... И-их, Сусанины... Открыла дверь в залу, позвала: -- Василий Антоныч!.. -- Ась? -- отозвался Запус, скрипнул чем-то. -- Можно на минуточку? Опять шаг. С порога на пол царапают сапогом -- Запус, он ногой даже спокойно не может: -- Чем могу служить? -- И смеется. -- Алимбек программу большевиков просит. -- Он? Да он по-русски только ругаться умеет. -- Старик, говорит, переведет. Поликарпыч. Даже, кажется, ладонями хлопнул. -- Чудесно! Могу. Я сейчас принесу... -- А вы заняты? К вам можно посидеть? -- Ко мне? Пожалуйста. Во-от везет-то. Идемте. Сергевне бы сказать насчет самовара. -- Алимбек скажет. И будто весело: -- Скажи, Алимбек. -- Верно, скажи. А программу я тебе сейчас достану, принесу. Непременно надо на киргизском языке напечатать. Остальное унес в залу и дальше -- в кабинет... Слез Кирилл Михеич с полатей. Артюшку догнал в сенях. Тронул за плечо. Сказал тихонько: -- Я, Артюш, от греха дальше -- пойду ее позову обратно. Скажи пошутил. Артюшка быстро повернулся, схватил Кирилла Михеича за горло, ткнул затылком в доски сеней. Выпустил и, откинув локоть, кулаком ударил его в скулу. Тут у стены и нашел его Запус, вернувшийся с книжкой: -- Киргиза не видали? Работника? -- Нет. -- Передайте ему, пожалуйста. Он, наверное, сейчас придет -- Сергевну ищет. Так с книжкой и вышел Кирилл Михеич. Поликарпыч на бревне вдевал нитку в иголку -- все никак не мог попасть. Сидел он без рубахи, -- лежала для починки она на коленях. Костлявое тело распрямлялось под жарой, краснело. Увидав Кирилла Михеича, спросил: -- Книжкой антиресуешься. Со скуки помогат. Я ране любитель был, глаза когда целыми находились. Гуака читал? Потешно... И, указывая иголкой на прыгавших подле бревна воробьев, сказал снисходительно: -- Самая тормошивая птица. Прямо как оглашенные... XI. Машинист парохода "Андрей Первозванный", т. Никифоров, был недоволен. Он говорил т. Запусу: -- Народное добро из-за буржуев тратить -- все время под парами стоим. Сделать один рейс по Иртышу и снести к чортовой матери все казацкое поселение. Не лезь против Советской власти, сука! Я этих курвов-казаков по девятьсот пятому году знаю. Лоб его был так же морщинист, как гладки -- части машин. Особенно, как все машинисты -- слушая под полом ровный гул, стоял он в каюте, стучал по револьверу и жаловался: -- На кой мне прах эту штуку, если я этой сволочи, которая меня в пятом году порола, -- пулю не могу всунуть. -- Там дети, товарищ. Женщины. -- Дети в тридцать лет. Знаем мы этих лодырей. В кают-компании на разбросанных по полу шинелях валялись босоногие люди, подпоясанные солдатскими ремнями. Спорили, кричали. Пересыпали из подсумков обоймы. На рояле валялись пулеметные ленты, а искусственная пальма сушила чье-то выстиранное белье. Дым от махорки. Плевки -- в ладонь. -- Гнать туды пароход!.. -- Товарищ Никифоров... -- Тише, давай высказаться! Обожди. -- Сами знам. Маленький, косоглазый слегка, наборщик Заботин прыгал через валявшиеся тела и кричал: -- Ступай наверх! Не пройти. -- Жарко. Яйца спекутся... -- Хо-хо-хо!.. И хохот был, словно хлюпали о воду пароходные колеса. А ночью вспыхивал на носу парохода прожектор. Сначала прорезал сапфирно-золотистые яры, потом прыгал на острые крыши городка и желтил фигурки патрулей на песчаных улицах. -- Тра-ави!.. -- темно кричал капитан с мостка. Лопались со звоном стальные воды. Весь завешенный черным -- только прыгал и не мог отпрыгнуть растянутый треугольник прожектора -- грузно отходил пароход на средину Иртыша. Здесь, чавкая и, давясь водой, ходил он всю ночь вдоль берега -- взад и вперед, взад и вперед. -- Ждешь? -- спрашивал осторожно Никифоров. И Запус отвечал медленно: -- Жду. Пахло от машиниста маслом, углем, и папироска не могла осветить его широкое квадратное лицо. Качая рукой перила, он говорил: -- Тебе ждать можно. А у меня -- жена в Омске и трое детей. Надо кончать, кто не согласен, -- в воду, под пароход. Рабочему человеку некогда. -- Долго ждали, подождем еще. -- Кто ждал-то. У тебя ус-то короче тараканьего. В городе сказывают -- утопил, будто, попа-то ты. -- Пускай. -- И взаболь утопить надо. Не лезь. Он наклонялся вперед и нюхал сухой, пахнущий деревом, воздух. -- Много в нем офицеров? -- Не знаю. -- Значит, много, коли ждешь восстанья. Трехдюймовочку бы укрепить. Завтра привезем из казарм. Куда им, все равно домой убегут, солдаты. Скоро уборка. Отойдя, он тоскливо спрашивал: -- Когда здесь дожди будут?.. Пойду песни петь. Сережка Соколов, из приказчиков, играл на балалайке. Затягивали: На диком бреге Иртыша... Не допев, обрывали с визгом. Бойко пели "Марсельезу". Золотисто шелестели за Иртышом камыши. Гуси гоготали сонно. Луна лежала на струях как огромное серебряное блюдо. Тополя царапали его и не могли оцарапнуть. Слова пахли водой -- синие и широкие... Внизу, в каюте у трюма сидел протоиерей Смирнов, офицер -- Беленький и Матрен Евграфыч, купец Мятлев. У каютки стоял часовой и, когда арестованные просились по нужде, он хлопал прикладом в пол и кричал: -- В клозет вас, буржуев, посадить. Гадить умеете, кромя што!.. Река -- сытая и теплая -- подымалась и лезла, ухмыляясь, по бортам. Брызги теплые как кровь и лопасти парохода лениво и безучастно опрокидывались... Быстро перебирая косыми крыльями, проносились над пароходом чайки. Дым из трубы -- ленивая и лохматая птица. Ночи -- широкие и синие воды. Вечера -- сторожкие и чуткие звери... Таким вечером пришла Олимпиада на сходни. Темно-синяя смола капала с каната -- таял он будто. Не мог будто сдержать у пристани парохода, вот-вот отпустит. Пойдет пароход в тающие, как смола, воды. Пойдет, окуная в теплые воды распарившуюся потную грудь. Олимпиада, задевая платьем канат, стояла у сходен, где красногвардеец с высокими скулами (сам тоже высокий) спрашивал, будто ел дыню: -- Пропуски имеите, товарищи? И не на пропуски глядел, а на плоды мягкие и вкусные. Олимпиада говорила: -- У Пожиловой припадки. Со злости и с горя. Зачем мельницу отняли? -- Надо. Передразнила будто. Глянула из-синя густыми ресницами (гуще бровей), зрачок как лисица в заросли -- золотисто-серый. Карман гимнастерки Запуса словно прилип к телу, обтянул сердце, вздохнуть тяжело. -- На-адо!.. Озорники. Ты думаешь, я к тебе пришла, соскучилась? У меня муж есть. Я пароход хочу осмотреть. Протоиерея, правда, утопили? -- На пароход не могу. -- Запус тряхнул головой, сдернул шапочку и рассмеялся: -- Ей-Богу, не могу. Ты -- враг революции, тебе здесь нечего делать. Поняла? -- Я хочу на пароход. -- Мне бы тебя по-настоящему арестовать надо... Пригладил ладонью шапочку, на упрямую щеку Олимпиады взглянул. Плечи у ней как кровь -- платье цветное, праздничное. Ресницы распахнулись, глаз -- смола расплавленная. -- Арестуй. -- Арестую. -- Говорят, на восстанье поедешь. Мне почему не говоришь? -- Здесь иные слова нужно теперь. Язык у нас русских тягучий, вялый -- только песни петь, а не приказывать. Где у тебя муж? -- Тебе лучше знать. Ты с ним воюешь. Зачем протоиерея утопил? -- Врут, живой. В каюте сидит. -- Можно посмотреть? Длинноволосый, в споре восторженно кричал кому-то на палубе. -- Когда сбираются два интеллигента -- начинают говорить о литературе и писателях. Два мужика, -- о водке и пашне... Мы, рабочие, даже наедине говорим и знаем о борьбе! Товарищ Никифоров! С проникновением коммунистических идей в массы, с момента овладения ими сознанием... Олимпиада оправила волосы: -- Голос у него красивый. Значит, можно посмотреть? -- Сколько в тебе корней от них. Ты киргизский язык знаешь? -- Знаю. Зачем? -- Надо. Программу переводить. -- Но я писать не умею. -- Найдем. -- Значит, пойду? -- Попа лобызать? Если так интересно, иди. Товарищ Хлебов, пропустите на пароход барышню. Скажите товарищу Горчишникову -- пусть допустит ее на свидание с арестованными. На палубе под зонтиком, воткнутым в боченок с углем, -- сидел и учился печатать на машинке товарищ Горчишников. Пальцы были широкие и все хватали по две клавиши. Дальше в повалку лежали красногвардейцы. Курили. Сплевывали через борт. Товарищ Горчишников, увидав Олимпиаду, закрыл машинку фуражкой, сверху прислонил ружье, чтобы не отнесло ветром. Сказал строго: -- Кто будет лапаться, в харю дам. Не трожь. Мадьяры, немцы, русины, пять киргиз. У всех на рукавах красные ленты. Подсумки переполнены патронами. Подле машинного отделения кочегары спорили о всемирной революции. Какой-то тоненький, с бабьим голоском, матросик толкался подле толпы и взывал: -- Брешут все, бра-атцы!.. Никогда таких чудес не было!.. Бре-ешут. Из толпы, прерывая речь, бухал тяжело Никифоров: -- Ты возражать, так возражай по пунктам. А за такой черносотенный галдеж, Степка, сунь ему в зубы!.. -- Я те суну штык в пузо!.. -- А да-ай ему!.. Э-эх... Толкались. Кричали. Звенела лебедка, подымая якорь. Пароход словно нагружали чем-то драгоценнейшим и спешным... Даже машины акали по-иному. ...Указывая на каютку, Горчишников сказал: -- Здеся. -- Что? -- Поп и вся остальная офицерня. Олимпиада улыбнулась и прошла дальше: -- Мне их не нужно. -- А приказывал, кажись... -- Может не мне. -- Значит, ослышался. Другая барышня, значит. Как это я?.. И то -- какая вы барышня, мужняя жена, слава Богу. Кирилл Михеич-то здоров? -- Ничего. -- Ен мужик крепкой. Жалко, что в буржуи переписался. Может судить будут, а может простят. Тут ведь, Олимпиада Семеновна, штука-то на весь мир завязывается. Социальная революция -- у всех отберут и поделят. -- Раздерутся. -- Ничего. Выдюжут. Олимпиада по сходням сходила с парохода. Запус стоял у конторки пристани. Чубастый корявый казак, с шашкой через плечо и со следами оторванных погон, рассказывал ему, не выговаривая "ц", а -- "с", -- о том, как захватили они баржу. Пароход перерубил канат и, кинув баржу, уплыл в Семипалатинск, вверх по Иртышу. Тогда они поймали плот с известкой и баржу прицепили к плоту. На песках нашли троих расстрелянных казаков-фронтовиков. Приплавили их, на расследование. Плот пристал недалеко от пристани. Уткнувшись в сутунки, широкая, груженая пшеницей баржа зевала в небо раскрытыми пастями люков. На соломе спали казаки-восстанщики, а подле воды, прикрытые соломой ("чтобы не протухли" -- сказал казак), в лодке -- трое расстрелянных. С парохода к плоту бежали красногвардейцы. Кто-то в тележке под'ехал к яру, красногвардеец пригрозил ружьем. Тележка быстро повернула в проулок. -- Поговорили? -- спросил Запус Олимпиаду. -- Да. -- Передайте, пожалуйста, гражданину Качанову -- в ближайшие дни он имеет дать показание по делу офицеров. Не отлучался бы. Я буду на квартире завтра или послезавтра. -- Передам. -- Всего хорошего. И, прерывая рассказ казака, сказал подошедшему Заботину: -- Женщина много стоит. О заговоре донесла женщина, на попа донесла. Дайте мне табаку, у меня весь вышел. А матрос, лениво крутивший лебедку, плюнул под ногу на железные плиты, вытер пот и сказал в реку: -- Любит бабье ево... XII. Через два дня отряд конной красной гвардии ехал подавлять восстания казачьих станиц. Серая полынь целовала дороги. На спиленных телеграфных столбах торчали огромные темноклювые беркуты. Таволожник рос по песчаным холмам. Тени жидкие, как степные голоса. Скрипели длинные телеги. На передках пулеметы. По случаю далекого пути красногвардейцы были в сапогах. Фуражек не хватило, выдали из конфискованного магазина соломенные шляпы. Словно снопы возвращались в поля. Запус лежал на кошме -- золотой и созревший колос. Рассказывал, как бежал из германского плена. Лошади рассекали потными мордами сухую жару. От Иртыша наносило запах воды, тогда лошади ржали. И все -- до неба полыни. Облака, как горькая и сухая полынь. Галька по ярам -- оранжевая, синяя и палевая. Хохот с телег -- короткий, как стук колес. Беркут на столбе -- медлителен и хмур. Ему все знакомо. Триста лет живет беркут. А может и больше... x x x Сразу после от'езда Запуса выкатил из-под навеса телегу Артюшка, взнуздал лошадь. Потянул Кирилл Михеич оглоблю к себе и сказал: -- Не трожь. Кривая азиатская нога у Артюшки. Глаз раскосый, как туркменская сабля. Не саблей, глазом по Кириллу Михеичу. -- Отстань. Поеду. -- Мое добро. Не смей телегу трогать. Ты что в чужом доме распоряжаешься. -- Доноси. Пусть в мешок меня. Иди в Народный Дом. А я если успею, запрягу. Не успею, твое счастье. Доноси. -- Курва ты, а не офицер, -- сказал Кирилл Михеич. Натянул возжи Артюшка. Кожа на щеках темная. -- За кирпичами поехал. Если спросит кто. На пароход кирпич потребовался. Понял? -- Вались!.. Глазом раскосым по Олимпиаде. Оглядел и выругал прогнившей солдатской матершиной. И, толстой киргизской нагайкой лупцуя лошадь, ускакал. -- За что он тебя? -- спросил Кирилл Михеич. Не ответила Олимпиада, ушла в комнату. Как мышь, скреблась там в каких-то бумажках, а дом сразу стал длинный, пыльный и чужой. Сразу в залу выскочили откуда-то крысы, по пыли -- цепкие слежки ножек. Пыльная возилась у горшков Сергевна. Глаза у ней осели, поблекли совсем как гнилые лоскутья. Заглядывать в комнаты стало неловко и как-то жутко. Будто лежал покойник, и Олимпиада отчитывала его. А тут к вечеру, вместе с разморенными и тусклыми лучами месяца, входило в тело и кидалось по жилам неуемное плотское желание. Бродил тогда по ограде Кирилл Михеич, обсасывал липкой нехорошей слюной почему-то потолстевшие губы. Выпятив грудь, проводил по ограде (через забор, видно -- упал забор) архитектор Шмуро генеральскую дочь Варвару -- и особенно прижимал ее руку, точно разрывая что-то -- знал эту голодную плотскую ужимочку Кирилл Михеич, в азиатском доме видал. Чего хотела Варвара, нельзя было узнать, шла она бойко, сверкая ярким и зовущим платьем. Гуляли они по кладбищу, возвращаясь поздно. Разговора их Кириллу Михеичу не слышно. А в доме братья офицеры Илья и Яков бродили пьяные и в погонах. За воротами погоны снимали, и от этого плечи как-то суживались, стягивались к голове. Пили, пели студенческие песни. Ночью пробирались в дом, близ заборов -- днем боялись ходить городом -- дочери Пожиловой Лариса и Зоя. Тогда старый дворянский дом сразу разбухал, как покойник на четвертый день. Шел из дома тошный, тяжелый человеческий запах. Плясали, скрипя половицами. Офицеры гикали, один за другим -- такие крики слышал Кирилл Михеич в бору. Улица эта -- неглавная, народа революционного идет мало. Киргизы везли для чего-то мох, овчины. Сваливали посреди базара и, не дождавшись никого, испуганно гнали обратно в степь лохматых и веселых верблюдов. Еще учитель Отчерчи появлялся. Мышиным шопотом шептал у крыльца -- кого арестовали, кто расстрелян. И глаза у него были словно расстрелянные. Яростно в мастерской катал Поликарпыч пимы. "Кому?" -- спрашивал Кирилл Михеич. А пимы катал старик огромные, как бревна -- на мамонтову ногу. Ставил их рядами по лавке, и на пимы было жутко смотреть. Вот кто-то придет, наденет их, и тогда конец всему. Пришел как-то Горчишников. Был он днем или вечером -- никому не нужно знать. Вместо сапог -- рваные на босую ногу галоши. Лица не упомнишь. А вот получился новый подрядчик вместо Кирилла Михеича -- Горчишников; какими капиталами обогател, таких Кириллу Михеичу Качанову не иметь. Купил все добро Кирилла Михеича неизвестно тоже у кого. Осматривает и переписывает так -- куплено. Карандаш в кочковатых пальцах помуслит и спросит: "А ишшо что я конхфискую?" И скажет, что он конфискует народное достояние народу. Очень прекрасно и просто, как щи. Ешь. Ходил за ним Жорж-Борман (прозвание такое) -- парикмахер Кочерга. Ходил этот Жорж-Борман бочком, осматривал и восхищался: "счастье какое привалило народу! Думали разве дождаться". Увидал пимы, выкатанные Поликарпычем, и отвернулся. Ничего не спросил. И никто не спросил. А Поликарпыч катал, не оборачиваясь, яростно и быстро. Шерсть белая, на нарах -- сугробы... Так обошли, записали кирпичи и плахи, кирпичный завод, церковную постройку, амбары с шерстью и пимами, трех лошадей. Не заходя в дом, записали комод, четыре комнаты и надобный для Ревкома письменный стол. В бор тоже не заходили -- далеко полтораста верст, приказали сказать, сколько плах и дров заготовлено как для пароходов, так для стройки, топлива и собственных надобностей. Плоты тоже, известку в Долонской станице. Оказалось много для одного человека, и Жорж-Борман пожалел: "Тяжело, небось, управляться. Теперь спокойнее. Народу будете работать. Я вас брить бесплатно буду, также и стричь. Надо прическу придумать советскую". Поблагодарил Кирилл Михеич, а про народную работу сказал, что на люду и смерть красна. И в голову одна за другой полезли ненужные совсем пословицы. Дождь пошел. Кирпичи лежали у стройки ненужные и хилые. Все сплошь ненужно. А нужное -- какое -- оно и где? Кирпичи у ног, плахи. Конфискованная лошадь ржет, кормить-поить надо. Так и ходи изо-дня в день, -- пока кормить народом не будут. Тучи над островерхими крышами -- пахучие, жаркие, как вынутые из печи хлеба. Оседали крыши, испревали, и дождь их разма ак леденцы. Дни -- как гнилые воды -- не текут, не сохнут. Пустой, прошлых годов, шлялся по улицам ветер. Толкался песчаной мордой в простреленные заборы и, облизывая губы, укладывался на желтых ярах, у незапинающих и знающих свою дорогу струй. И бежал и дымил небо двух'этажный американского типа пароход "Андрей Первозванный". XIII. Ночью с фонарем пришел в мастерскую Кирилл Михеич. Старик, натягивая похожие на пузыри штаны, спросил: -- Куды? Огонь от фонаря на лице -- желток яичный. Голос -- как скорлупа, давится. Кирилл Михеич: -- Сапоги скинь. Прибрано сено? -- Сеновал? В такую темь каждое слово -- что обвал. Потому -- не договаривают. -- Лопату давай. -- Половики сготовь. Фонарь прикрыли половиком. Огонь у него остроносный. -- Не разбрасывай землю. На половики клади. Половики с землей желтые, широкие, словно коровы. Песок жирнее масла. В погребе запахи льдов. Плесень на досках. Навалили сена. Таскали вдвоем сундуки. Ставили один на другой. Точно клали сундуки на него, заплакал Поликарпыч. Слеза зеленая, как плесень. -- Поори еще. -- Жалко, поди. -- Плотнее клади, не войдет. Тоненько запела у соседей Варвара -- точно в сундуке поет. Старик даже каблуком стукнул: -- Воет. Тоскует. -- Поет. -- Поют не так. Я знаю, как поют. Иначе. Песок тяжелый, как золото -- в погреб. И глотает же яма! Будто уходят сундуки -- глубже колодца. Остановился Поликарпыч, читал скороговоркой неразборчивыми прадедовскими словами. А Кирилл Михеич понимал: Заговорная смерть, недотрожная темь -- выходи из села, не давай счастье раба Кирилла из закутья, из двора. В нашем городе ходит Митрий святой, с ладоном. со свящей, со горячим мечом да пра- щей. Мы тебя, грабителя, сожгем огнем, кочергой загребем, помелом заметем и попелом забьем -- не ходи на наши пе- ски-заклянцы. Чур, наше добро, ситцы, бар- хаты, плисы, серебро, золото, медь семи- жильную, белосизые шубы, кресты, образа -- за святые молитвы, чур!.. Заровнял Поликарпыч, притоптал. Трухой засыпал, сеном. А с сена сойти, -- отнялись ноги. Ребячьим плачем выл. Фонарь у него в руке клевал острым клювом -- мохнатая синяя птица. -- За какие таки грехи, сыночек, прятать-то?.. А? Мыслей не находилось иных, только вопросы. Как вилами в сено, пусто вздевал к сыну руки. А Кирилл Михеич стоял у порога, торопил: -- Пойдем. Увидют. И не шли. Сели оба, ждали, прижавшись плечо в плечо. Хотелось Кириллу Михеичу жалостных слов, а как попросить -- губы привыкли говорить другое. Сказал: -- Сергевну услал, Олимпиада не то спит, не то молится. Часы ударили -- раз. В церкви здесь отбивают часы. -- О-ом... -- колоколом окнули большим. И сразу за ним: -- Ом! ом! ом! ом!.. м!м!м! Как псы из аула, один за другим -- черные мохнатые звуки ломали небо. Дернул Поликарпыч за плечо: -- Набат! И не успел пальцы снять, Кирилл Михеич -- в ограде. Путаясь ногами в щебне, грудью ловил набат. Закричать что-то хотел -- не мог. Прислонился к постройке, слушал. По кварталу всему захлопали дверями. Лампы на крылечке выпрыгнули -- жмурятся от сухой и плотной сини. В коротенькой юбочке выпрыгнула Варвара, крикнула: -- Что там такое? И, басом одевая ее, мать: -- Да, да, что случилось? -- На-абат!.. А он оседает медногривый ко всем углам. Трясет ставнями. Скрипит дверями: -- Ом!.. ом!.. ом!.. С другой церкви -- еще обильнее медным ревом: -- Ам!.. м... м... м... ам!.. ам!.. И вдруг из-за джатаков, со степи тра-ахнуло, раскололо на куски небо и свистнуло по улицам: -- А та-та-та... ат... ета-ета-ета-ата!.. ат!.. Кто-то, словно раненый, стонал и путался в заборах. Медный гул забивал ему дорогу. В заборах же металась выскочившая из пригонов лошадь. -- Та. Та... а-а-ать!.. ат!.. Взвизгнуло по заборам, туша огни: -- Стреляют, владычица!.. Только два офицера остались на крыльце. Вдруг помолодевшими трезвыми голосами говорили: -- Большевикам со степи зачем?.. Идут цепями. Вот это слева, а тут... -- Ну, да -- не большевики. И громко, точно в телефонную трубку, крикнул: -- Мама! Достань кожаное обмундирование. Визжали напуганно болты дверей. До утра, -- затянутые в ремни с прицепленными револьверами, -- сидели на крыльце. Солнце встало и осело розовато-золотым пятном на их плечи. По улицам скачет казак, машет бело-зеленым флагом: -- Граждане! -- кричит он, с седла заглядывая в ограды: -- арестовывайте! На улисы не показывайся, сичас наступленье на Иртыш! Стучит флагом в ставни и, не дожидаясь ответа, скачет дальше: -- Большевики, выходи!.. А за ним густой толпой показались киргизы с длинными деревянными пиками. x x x В казармах солдат застали сонных. Не проснувшихся еще, выгнали их в подштанниках на плац между розовых зданий. Казачий офицер на ленивой лошади крикнул безучастно: -- По приказу Временного Правительства, разоружаетесь! За пособничество большевикам будете судимы. Сми-ирно-о!.. Солдаты, зевая и вздрагивая от холода, как только офицер шире разинул рот, крикнули: -- Ура-а!.. В это время пароход "Андрей Первозванный" скинул причалы, немножко переваливаясь, вышел на средину реки и ударил по улицам из пулеметов. x x x Квартальный староста Вязьмитин обходил дома. Пришел и к Кириллу Михеичу. Заглядывая в книгу, сказал строго: -- Приказано -- мобилизовать до пятидесяти лет. Вам сколько? -- Сорок два. Улыбнулся пушистой бородой. Щеки у него маленькие, с яичко. -- Придется. Через два часа являться, к церкви. Заборов держитесь -- большевики по улицам палят. Оружие есть? -- Нету. -- Ну, хоть штаны солдатские наденьте. Ползти придется. Стукнул ребром руки о книгу, добавил задумчиво: -- Ползти -- песок, жарко. Ладно грязи нету. Больше мужиков не водится в доме? Кирилл Михеич сказал уныло: -- Перебьют. Не пойти разе?.. А коли вернутся с Запусом? -- Убили Запуса. Артюшка. -- Ну-у?!. Откуда известно? Староста поглядел вниз на усы и сказал строго: -- Знаю. Естафета прискакала из станиц. Труп везут. Икон награбленных -- обоз с ними захватили... Верно насквозь прожжена земля: Иртыш паром исходит -- от прокаленных желтых вод -- голубой столб пара; над рекой другая река -- тень реки. От вод до неба -- голубая жила. И, как тень пароходная, -- прерывный напуганный гудок; вверху, винтит в жиле: -- У-ук! ук!.. а-а-а-и-и... ук! ук!.. а-а-и-а-а-и-и... ук!.. у-у... Песком, словно печью раскаленной, ползешь. В голове угар, тополя от палисадников пахнут вениками, и пулемет с парохода -- как брызги на каменку. От каждого брызга соленый пот по хребту. Не один Кирилл Михеич, так чувствовали все. Как волки или рысь по сучьям -- ползли именитые Павлодарские граждане к пароходу, к ярам. Срединой улицы нельзя, -- пулемет стрекочет. Винтовки в руках обратно, к дому тянут: словно пятипудовые рельсы в пальцах. А нельзя -- тонкоребрый офицер полз позади всех с одной стороны, с другой позади -- в новых кожаных куртках сыновья Саженовой. Кричал офицер Долонко: -- Граждане, будьте неустрашимей. До яра два квартала осталось... Ничего, ничего -- ура кричите, легче будет. Неумелыми голосами (они все люди нужные -- отсрочники, на оборону родины) кричали разрозненно: -- Ура-а-а!.. И рядом, с других улиц взывали к ним заблудившиеся в песках таким же самодельным "ура". Яков Саженов полз не на четвереньках, а на коленях, и в одной руке держал револьвер. Кожаная куртка блестела ярче револьвера. Кирилл Михеич полз впереди его людей на десять и при каждом его крике оборачивался: -- Двигайтесь, двигайтесь! Этак к ночи приползем, до вечера, что ль? Жива-а!.. Кто свыше трех минут отдыхать будет, -- пристрелю собственноручно. И ползли -- по одной стороне улицы -- одни, по другой -- другие. А по средине -- в жару, в пыли невидимой пароходные несговорчивые пули. Было много тех, что стояли в очереди на сходнях -- платившие контрибуцию. Первой гильдии -- Афанасий Семенов, Крылов -- табачный плантатор, Колокольщиковы -- старик с сыном. Об них кто-то вздохнул, завидуя: -- Добровольно ползут! Колокольщиков, пыля бородой песчаные кучи, полз впереди, гордо подняв голову, и одобрял: -- Порадеем, православные. Погибель ихняя последняя пришла. А впереди, через человека, полз архитектор Шмуро, оборачивался к подрядчику и говорил скорбно: -- Разве так в Англии, Кирилл Михеич, водится? В такое унизительное положение человека выдвигать. Черви мы -- ползти?! Какой-то почтовый чиновник прокричал с другой стороны улицы: -- А вы на земле проживете, как черви слепые! Горький немцам продался и на деньги немецкие дома в Англии скупает. Вот царь-то кого не повесил!.. -- Ура-а!.. -- закричал он отчаянно. Шмуро опять обернулся: -- Фиоза Семеновна не приехала? Напрасно вы жену отпускаете, в таком азиатском государстве надо по-азиатски поступать. Кириллу Михеичу говорить не хотелось, а по песку молчком ползти неудобно. Еще то, -- надел Артюшкины штаны, а они узки, в паху режут. -- Кто теперь город охранять будет? На солдат надежи нету, не нам же придется. Самых хороших плотников перебьют, это за что же такая мука на Павлодар-то пала? Поеду я из этих мест, как только дорога ослобонится. Фельдшер Николаенко где-то тут тоже ползет. Голова у него голая как пузырь, пахнет от него иодоформом. На кого нашла позариться Фиоза Семеновна? -- Ладно хоть к уборке счистят шваль-то. Хлеба бы под жатву сгнили. Штык ружья выскользнул из потных пальцев. Прапорщик Долонко закричал обидно: -- Качанов, не отставай. Э-эй, подтянись, яры близко. В песок сказал Кирилл Михеич: -- Я тебе солдат? Чего орать, ты парень не очень-то. А правильно -- оборвались дома, яры начались утоптанные. -- Окопайсь!.. Гуляют здесь, вдоль берега по яру вечерами барышни с кавалерами. От каланчи до пристани и обратно. Двести сажен -- туда, сюда. Жалко такое место рыть. Выкопали перед головами ямки. Опалило солнце спины, вспрыгнуло и сталось так, высасывая пот и силу. Передвинул затвор Кирилл Михеич и, чтоб домой скорей уйти, выстрелил в пароход. Так же сделали все. Саженовы командовали. Команды никто не мог понять, стреляли больше по биению сердца: легче. Офицерам казалось, что дело налаживается, и они в бинокль считали на пароходе убитых. -- Еще один!.. Надбавь!.. По корме огонь, левым флангом, -- ра-аз!.. Пли! -- Троих. Кирилл Михеич ворочал затвор, всовывая неловко обоймы, и говорил у разгоревшегося ствола ружья: -- А, сука, попалась? А ну-ка эту... XIV. Плотник Емельян Горчишников, заместитель Запуса, командовал пароходом. Был он ряб, пепельноволос и одна рука короче другой. Вбежал в трюм, увидал мешки с мукой, приказал: -- Разложить по борту. Борта высоко обложили мешками. В мешках была каюта капитана, а рыжий, выпачканный мукой капитан стоял на корточках перед сломанным рупором и командовал бледным, мокрым голосом по словам Горчишникова: -- Полный вперед... Стоп. На-азад... Тихий. Пароход словно не мог пристать к сходням. Пули с берега врывались в мешки с мукой. Красногвардейцы белые от муки и мук, всунув между кулей пулеметы и винтовки, били вдоль улиц и заборов. Горчишников, бегая взад и вперед -- с палубы и в каюты -- скинул тяжелые пропотевшие сапоги и, шлепая босыми ступнями, с револьвером в руке торопил: -- Ниже бери... Ниже. Эх, кабы да яров не было, равнинка-бы, мы-бы их почистили. И, подгоняя таскавшего снаряды, киргиза Бикмулу, жалел: -- Говорил, плахами надо обшить да листом медным пароход. Трехдюймовочку прозевали, голуби!.. Гришка Заботин сидел в кают-компании, курил папиросы и лениво говорил: -- Запуса бы догнать. Они бы с одного страха сдались. Тут, парень, такая верстка получится -- мельче нонпарели. Паршивая канитель. Горчишников остановился перед ним, выдернул занозу, попавшую в ступню. -- Пострелял-бы хоть, Гриша. -- Стреляй, не стреляй -- не попадешь. Ты чего с револьвером носишься? Говор у Гришки робкий. Горит в каюте электричество -- захудало как-то, тоще. Да и -- день, хотя окна и заставлены кулями. -- Блинов что ли из муки состряпать? На последки. Перекрошат нас, Емеля -- твоя неделя... Закурил, сплюнул. Звякнула разбитая рама. Рвался гудок. Заботин поморщился: -- Жуть гонит. Затушить его. -- Кого? -- Свисток. -- Пущай. Ты хоть не брякай. -- О чем? -- А что перекрошат. Народ неумелой. Обомлет. -- Я пойду. Скажу. Он спустился по трапу вниз и с лесенки прокричал в проходы: -- Товарищи, держитесь! Завтра утром будет Запус. Белогвардейцы уменьшили огонь. Ночью мы пустим в город усиленный огонь. Товарищи, неужели мы!.. Красногвардейцы отошли от мешков и, разминая ноги, закричали "ура". Горчишников поднял люк в кочегарку и крикнул: -- Дрова есть? -- Хватит. Все обошел Горчишников, все сделано. Сам напечатал на машинке инструкцию обороны, расставил смены. Продовольствие приказал выдавать усиленное. Ели все много и часто. Гришка опять сидел на стуле. Шевелил острыми локтями, вздыхал: -- Ладно, семьи нету. Я, брат, настоящий большевик: ни для семьи, ни для себя. -- Для других. Только поотнимали все, работать по новому, а тут на-те... убьют. -- Убьют? Чорт с ними, а все-таки мы прожили по-своему... -- Это бы Запус сказал. А как ты думаешь, восстанут пролетарии всех стран? -- Обязательно. Отчего и кроем. Гришка осмотрел грязные пальцы и сказал с сожалением: -- Никак отмыть не могу. Раньше такое зеленое мыло жидкое водилось, хорошо краску типографскую отмывало. Из наших наборщиков в красную-то я один записался... У меня отец пьяница был, все меня уговаривал -- запишись, Гришка, в социалисты, там водку отучат пить. -- Не помогало? -- Ищо хуже запил. Больно хорошо пьяниц жалеют, а трезвого кто пожалеет... Хочу, грит, жалости. Жулик!.. Он послушал пулеметную трескотню, крики окопавшихся на берегу, пощарапал яростно шею и сказал: -- Заметь, с волненья большого всегда вша идет. У нас в Семипалатинске кулачные бои были. Ходил я. Так перед большим боем, обязательно под мышками вшу найдешь, а теперь по всему телу... Сидят они? -- Арестованные? -- Ну? -- Чего им. Мятлев, купец, на двор часто просится. Я ему ведро велел поставить. Ребятам некогда следить за ними. -- Трубычев все хороводит. Белыми-то. Серьезный мужик, не скоро мы его кончим. Запусу не уступит. -- Далеко. -- Говорить не умеет. А этот, как зальется, даже поджилки играют. Красив же стерва. Офицером только быть. Он, поди, из офицеров. Горчишников любовно рассмеялся: -- Лешак его знат. Башковитый парнишка. Поджечь бы город-то, жалко. Безвинны сгорят. А зажечь славно-б. -- Безвинных много. Переговаривались они долго. Потом Гришка свернулся калачиком на диване и заснул. Горчишников обошел пароход, для чего-то умылся. Пули щепали обшивку и колеса. Все так же сидел капитан у рупора, бледный, грузный, рыжеусый. Нестройно кричали с берега "ура". На другом берегу, из степи проскакали к лесу казаки, спешились и поползли по лугу. -- Кругом хочут, -- сказал какой-то красногвардеец. Мадьяры запели "марсельезу". Слова были непонятные и близкие. Громыхая сапогами, пробежал кашевар и громко звал: -- Обедать!.. Горчишников вернулся в каюту, помуслил карандаш и на обороте испорченной "инструкции обороны" -- вывел: "смерть врагам революции", но зачеркнул и написал: "по приговору чрезвычайной тройки"... Опять зачеркнул. Долго думал, писал и черкал. Наконец, достал один из протоколов заседания и, заглядывая часто туда, начал: "Чрезвычайная тройка Павлодарского Сов. Р., С., К., Кр. и Кирг. Деп. на заседании своем от 18 августа"... x x x Чуть-ли не пятьсот раз выстрелил Кирилл Михеич. Сухая ружейная трескотня облепила второй одеждой тело, и от этого, должно быть, тяжелее было лежать. Песок забрался под рубаху, солнце его нажгло; грудь ныла. А стрельбе и конца не было. Шмуро тоже устал, вскочил вдруг на колени и махнул вверх фуражкой: -- Ребята, за мной! Ему прострелило плечо. Фуражка, обрызнутая кровью, покатилась между ямок. "Где шлем-то?" -- подумал Кирилл Михеич, а Шмуро отползал на перевязку. Он не возвратился. Еще кого-то убили. Запах, впитываемой песком крови, ударил тошнотворно в щеки и осел внутри неутихающей болью. Кирилл Михеич остановил стрельбу. Потускнели -- песок, белый пароход, так деловито месивший воду, огромные яры. Травы захотелось. Прижаться бы за корни и втиснуть в землю ставшее понятным и дорогим небольшое тело. Хрупкие кости, обтянутые седеющим мясом... Кирилл Михеич незаметно перекрестился. Больше прижать ружье к плечу не находилось силы. Крикнул зоркий Долонько: -- Стреляй, Качанов. Попробовал выстрелить. Ружье отдало, заныла скула. Кирилл Михеич подполз к прапорщику и, торопливо глотая слюну, сказал: -- Можно за угол? -- Зачем? Прапорщик, вдруг понимая, улыбнулся. -- Ступайте. Только не долго. Люди нужны. Кирилл Михеич дополз до угла. Хотел остановиться и не мог, полз все дальше и дальше. Квартал уже от яров, другой начинается... Здесь Кирилл Михеич сел на корточки и, оглянувшись, побежал вдоль забора на четвереньках. За досками кто-то со слезами кричал: -- Не лезь, тебе говорят, не лезь! Ми-ша!.. Да-а... Кирилл Михеич пробежал на четвереньках полквартала, потом вскочил, выпрямился и упал. Другой стороной улицы подстрелили собаку и она, ерзая задом, скулила в разбитые стекла дома. Так четвереньками добрался до своего угла Кирилл Михеич. Прошел полной ногой в мастерскую, закрылся одеялом и заплакал в подушку. Поликарпыч тер ладони о колени, вздыхал, глядел в угол. Подставил к углу скамью. Влез и обтер покрытый пылью образ. x x x Под утро привезли эстафету; комиссар Запус из разгромленной им станицы Лебяжьей, прорвав казачью лаву, вместе с отрядом ускакал в поселки новоселов. Снизу и сверху -- из Омска и Семипалатинска подходили пароходы Сибирской Областной Думы для захвата "Андрея Первозванного". Со степи с'езжались казаки и киргизы. Всю эту ночь Горчишников не спал. Заседала Чрез-Тройка, вместо Запуса выбрали русина Трофима Круцю. Придумать ничего не могли. Ночь была темная, в два часа пароход зажег стоявшую у плотов баржу. Осветило реку, -- пристали и яры. Ударил в набат, по берегу поскакали пожарные лошади. Приказали остановить стрельбу, когда обоз подскакал, -- рассмотрели -- людей на обозе не было. Лошади, путая постромки, косились спокойно на пожар. Утром вновь начался обстрел города. Лошадей перебили. Убежала одна подвода, и размотавшийся пожарный рукав трепался по пыли, похожей на огромную возжу... Когда заседание кончилось, Горчишников присел к машинке и перепечатал написанное еще вчера постановление. Поставил печать и, сильно нажимая пером, вывел: "Емел Горчишников". Вынув из кобуры револьвер, спустился вниз. У каютки с арестованными на куле дремал каменщик Иван Шабага. Дежурные обстреливали улицы. От толчка в грудь, Шабага проснулся -- лицо у него мягкое с узенькими, как волосок, глазами. -- Поди, усни, -- сказал Горчишников. Шабага зевнул: -- Караулить кто будет? -- Не надо. Шабага, забыв винтовку, переваливаясь, ушел. Горчишников растворил дверь, оглядел арестованных и первым убил прапорщика Беленького. Купец Мятлев прыгнул и с визгом полез под койку. Пуля раздробила ему затылок. Матрен Евграфыч отошел от окна (оно было почему-то не заставлено мешками) -- немного наклонился тучной грудью и сказал, кашлянув по средине фразы: -- Стреляй... балда. Сукины сыны. Горчишников протянул к его груди револьвер. Мелькнуло (пока спускал гашетку) -- решетчатое оконце в почте; "заказные" и много, целая тетрадь, марок. Зажмурился и выстрелил. Попал не в грудь, а метнул с лица мозгами и кровавой жижой на верхние койки. Протоиерей, сгорбившись, сидел на койке. Виднелась жилистая, покрытая редким волосом, вздрагивающая шея. Горчишников выругался и, прыгнув, ударил рукоятью в висок. Перекинул револьвер из руки в руку. Одну за другой всадил в голову протоиерея три пули. Запер каюту. Поднялся на-верх. -- Мы тебя ждем, -- сказал Заботин, увидев его, -- если нам в Омск уплыть и сдаться... Как ты думаешь? Горчишников положил револьвер на стол и вяло проговорил: -- Арестованных убил. Всех. Четверых. Сейчас. И хотя здесь защелкал пулемет, но крики двоих -- Заботина и Трофима Круци -- Горчишников разбирал явственно. Он сел на стул и, устало раскинув ноги, вздохнул: -- К Омску вам не уехать, -- помолчав, сказал он: -- за такие дела в Омске вас не погладят тоже. Надо Запуса дожидать, либо... Он вытер мокрые усы. -- Сами-то без него пароход-бы сдали. Я вас знаю. Ерепениться-то пьяные можете. Теперь, небось, не сдадите. Подписывайте приказ-то. Он вынул из папки напечатанный приказ и сказал: -- Шпентель-то я поставил уж. Две подписи, тогда и вывесить можно. Заботин дернул со стола револьвер и, вытирая языком быстро высыхающие губы, крикнул: -- Тебя надо за такие из этого... В лоб! в лоб!.. Какое ты имел право без тройки?.. И не жалко тебе было, стерва ты этакая, без суда... самосудник ты?.. Ну, как это ты... Емеля... да... постойте ребята, он врет!.. -- Не врет, -- сказал Круця. -- За убийство мы судить будем. После. Сейчас умирать можно с пароходом, подписывай. Он взял перо и подписался по-русски. Заботин, пачкая чернилами пальцы, тыкал рукой. -- Я подпишу. Вы думаете, я трушу. Чорт с вами! А с тобой, Емельян, я руки больше не жму. Очень просто. Грабительство... Утром, город ухнул. Далеко за пароходом, к левому берегу, в воду упал снаряд. Горчишников сказал: -- Говорил -- трехдюймовку привезти надо. Выкатят к берегу и начнут жарить. Он посмотрел на еще упавший ближе снаряд. -- Из казарм лупят. Заняли, значит. Просидевший всю ночь у рупора капитан прокричал: -- Тихий... вперед. Стоп!.. Полный! В полдень над тремя островами поднялся синий дымок. Взлетал высоко и словно высматривал. Красногвардейцы, сталкивавшие трупы в трюм, выбежали на палубу. -- Пароход! Из Омска! Наши идут. А потом столпились внизу, пулеметы замолчали. Тихо переговоривались у машинного отделения. Пороховой дым разнесло, запахло машинным маслом. Пароход вздрагивал. Машинист Никифоров, вытирая о сапоги ладони, медленно говорил: -- Все люди братья!.. Стервы, а не братья. Домой я хочу. Кабы красный пароход был, белые-б нас обстреливали. Давно-б удрали. У меня -- дети, трафило-б вас, я за что страдать буду! Из улиц, совсем недалеко рванулось к пароходу орудие. Брызгнул где-то недалеко столб воды. Делегация красногвардейцев заседала с Чрез-Тройкой. На полных парах бешено вертелся под выстрелами пароход. Часть красногвардейцев стреляла, другие митинговали. С куля говорил Заботин: -- Товарищи! Выхода нет. Надо прорваться к Омску. Запус, повидимому, убит. Идут белые пароходы. К Омску! Подняли оттянутые стрельбой руки: к Омску, прорваться. Стрелять прекратили. Тут вверху Иртыша расцвел над тальниками еще клуб дыма. -- Идет... еще... "Андрей Первозванный" завернул. Капитан крикнул в рупор: -- Полный ход вперед. Из-за поворота яров, снизу, подымались навстречу связанные цепями, преграждая Иртыш, -- три парохода под бело-зеленым флагом. Горчишников выхватил револьвер. Капитан в рупор: -- Стой. На-азад. Стой. "Андрей Первозванный" опять повернулся и под пулеметную и орудийную стрельбу ворвался в проток Иртыша -- Старицу. Подымая широкий, заливающий кустарники, вал пробежал с ревом мимо пристаней с солью, мимо пароходных зимовок и, уткнувшись в камыши, остановился. Красногвардейцы выскочили на палубу. Машинист Никифоров закричал: -- Снимай красный. Белый подымай. Белый!.. Пока подымали белый, к берегу из тальников выехал казачий офицер; подымаясь на стременах, приставил руку ко рту и громко спросил: -- Сдаетесь? Никифоров кинулся к борту; махая фуражкой, плакал и говорил: -- Господа!.. Гражданин Трубычев... господин капитан!.. Дети... да разве мы... их-ты, сами знаете... Офицер опять приставил руку и резко крикнул: -- Связать Чрез-Тройку! Исполком Совдепа! Живо! x x x Разбудил Кирилла Михеича пасхальный перезвон. Застегивая штаны, в сапогах на босу ногу, выскочил он за ворота. Генеральша Саженова без шали поцеловала его, басом выкрикнув: -- Христос Воскресе!.. Кирилл Михеич протер глаза. Застегнул сюртук и, чувствуя гвозди в сапоге, -- спросил: -- Что такое значит? Варвара целовала забинтованную руку Шмуро. Архитектор подымал брови и, шаркая ногой, вырывал руку. Варвара взяла Кирилла Михеича за плечи и, поцеловав, сказала: -- Христос Воскресе! Большевиков выгнали. Сейчас к пароходу пойдем, расстрелянных выносить. Капитан Трубычев приехал. Шмуро поправил повязку и, сдвинув шлем на ухо, сказал снисходительно Кириллу Михеичу: -- Большое достоинство русского народа перед западом, это, по общему выводу, -- добродушие, отзывчивость и какая-то бешеная отвага. В то время, как запад -- например, англичанин -- холоден, методичен и расчетлив... Или, например, колокольный звон -- широкая, добродушная и веселая музыка, проникшая во все уголки нашего отечества... Сколько в германскую войну русские понесли убитыми, а запад?.. Гражданин Качанов!.. -- У меня жены нету, -- сказал Кирилл Михеич. Варвара погрозила мизинцем и, распуская палевый зонтик, сказала капризно: -- Возьмите меня, Шмуро, здоровой рукой... А вы, Кирилл Михеич, маму. Маму Кирилл Михеич под руку не взял, а пойти пошел. -- Совсем взяли? -- спросил он. -- Всех? А ежели у них где-нибудь на чердаке пулемет спрятан?.. Шмуро обернулся, поднял остатки сбритых бровей и сказал через губу, точно сплевывая: -- Культура истинная была всегда у аристократии. Песком итти, Варя, не трудно? Извозчики разбежались... x x x Горчишников отбежал к пароходной трубе и никак не мог отстегнуть пуговку револьверного чехла. Карауливший арестованных, Шабага схватил его за плечи и с плачем закричал: -- Дяденька, не надо! Пожалуста, не надо. Вырывая руку, Горчишников ругался и просил: -- Не замай, пусти, чорт!.. Все равно убьют. Красногвардейцы столпились вокруг них. Безучастно глядели на борьбу и, вздрагивая, отворачивались от топота скакавших к берегу казаков. Шабага, отнимая револьвер, крикнул в толпу: -- Застрелиться, нас перебьют. Пущай хоть один. Толпа, словно нехотя, прогудела: -- Пострадай... Немножко ведь... Авось простят. Пострадай. -- Брось ты их, Емеля, -- сказал подымавшийся по трапу Заботин. -- И то немного подождать. За милую душу укокошат. Горчишников выпустил руку: -- Ладно. Напиться бы... как с похмелья. С берега крикнули: -- Давай сходни! x x x Всплывали над крестным ходом хоругви. Итти далеко, за город. Вязли ноги в песке. Иконы -- как чугунные, но руки несущих тверды яростью. Как ножи блестят иконы, несказанной жутью темнеют лики несущих. Колокольный звон церковный, пасхальный, радостный. А как вышли за город к мельницам, панихидный, тягучий, синий и тусклый опустился, колыхая хоругви, колокольный звон... И вместо радостных воскресных кликов, тропарь мученику Степану запели. x x x Двумя рядами по сходням -- казаки. По берегу, без малахаев, с деревянными пиками, киргизы. Мокрой овчиной пахнет. С парохода влажно -- мукой и дымом. На верхней палубе капитан один среди очищенной от мешков палубы. Он пароход довел до пристани. Он грузен и спокоен. У сходен на иноходце -- Артюшка. Редок, как осенний лес, ус. Редок и череп. Кричит, как полком командует: -- Выноси! Прошли в пароход больничные санитары. Кирилл Михеич, крестясь и ныряя сердцем, толкался у чьей-то лошади и через головы толпы пытался рассмотреть -- что в пароходе. А там мука, ходят люди по муке, как по снегу, сами белые и на белых носилках выносят алые и серые куски мяса. Зашипело по толпе, качнуло хоругвями: -- Отец Степан... Визжа, билась в чьих-то руках попадья. Три женщины бились и ревели, -- прапорщик Беленький был холост. -- Мятлев!.. -- Матрен Евграфыч, родной!.. Мясо несут на носилках, мясо. Целовали испачканные мукой куски расстрелянного мяса. Плакали. Окружили иконами, хоругвями, понесли. Отошли сажен пятнадцать. Остановились. Тогда из трюма повели арестованных красногвардейцев. Впереди Чрезв. Тройка -- Емельян Горчишников, Гришка Заботин и Трофим Круця. А за ними, по-трое в ряд, остальные. Один остался на пароходе грузный и спокойный капитан. Гришка шел первый, немножко прихрамывая, и чувствовал, как мелкой волнистой дрожью исходил Горчишников и остальные позади. И конвой, молчаливо пиками оттеснявший толпу. Артюшка пропускал их мимо себя и черешком плети считал: -- Раз. Два. Три. Четыре. Восемь. Одиннадцать... Пересчитав всех, достал коричневую книжечку. Записал: -- Сто восемь. Пошел. Но толпа молчаливо и потно напирала на конвой. -- Давят, ваш-благородье, -- сказал один казак. -- Отступись! -- крикнул Артюшка. Кирилл Михеич подался вперед и вдруг почему-то тихо охнул. Толпа тоже охнула и подступила ближе. Артюшка, раздвигая лошадью потные, цеплявые тела, подскакал к иконам и спросил: -- Почему стоят? Бледноволосый батюшка, трясущимися руками оправляя епитрахиль, тоненько сказал: -- Сейчас. Седая женщина с обнажившейся сухой грудью вырвалась из рук державших, оттолкнула казака и, подскочив к Заботину, схватила его за щеку. Гришка тоненько ахнул и, махнув левшой, ударил женщину между глаз. Казаки гикнули, расступились. Неожиданно в толпе сухо хряснули колья. Какой-то красногвардеец крикнул: "Васька-а!". Крикнул и осел под ногами. В лицо, в губы брызгала кровь, текла по одежде на песок. Пыль, омоченная кровью, сыро запахла. Седенький причетник бил фонарем. Какая-то старуха вырвала из фонаря сломанное стекло и норовила попасть стеклом в глаз. Ей не удавалось и она просила "дайте, разок, разок"... Помнил Кирилл Михеич спокойную лошадь Артюшки, откинутые в сторону иконы, хоругви, прислоненные к забору, растерянных и бледных священников. Потом под ноги попал кусок мяса с волосами, прилип к каблуку и не мог отпасть. Варвара мелькала в толпе, тоже топтала что-то. Визжало и хрипело: "Православные!.. Родные!.. Да... не знали"... Прыгали на трупы каблуками, стараясь угодить в грудь, хрястали непривычным мягким звуком кости. Красногвардеец с переломленным хребтом просил его добить, подскочила опрятно одетая женщина и, задрав подол, села ему на лицо. Красногвардейцев в толпе узнавали по залитым кровью лицам. Устав бить, передавали их в другие руки. Метался один с вырванными глазами, пока казак колом не раздробил ему череп. Артюшка поодаль, отвернувшись, смотрел на Иртыш. Лошадь, натягивая уздечку, пыталась достать с земли клок травы. Когда на земле валялись куски раздробленного, искрошенного и затоптанного в песок, мяса -- глубоко вздыхая, люди подняли иконы и понесли. XV. Нашел Кирилл Михеич -- в ящичке письменном завалилась -- монетку счастьеносицу -- под буквой "П" -- "I". Думал: были времена настоящие, человек жил спокойно. Ишь, и монета то у него -- солдатский котелок сделать можно. Широка и крепка. Жену, Фиозу Семеновну, вспомнил, -- какими ветрами опахивает ее тело? Борода -- от беспокойств что ли -- выросла как дурная трава, -- ни красоты, ни гладости. Побрить надо. Уровнять... А где-то позади, сминалось в душе лицо Фиозы Семеновны, -- тело ее сосало жилы мужицкие. Томителен и зовущ дух женщины, неотгончив. Чье-то всплывало податливое и широкое мясо, -- азиатского дома-ли... еще кого-ли... не все-ли равно кого -- можно мять и втискивать себя... Не все-ли равно? Горячим скользким пальцем сунул в боковой кармашек жилета монетку Павла-царя, слышит: шаг косой по крыльцу. Выглянул в окно. Артюшка в зеленом мундире. Погон фронтовой -- ленточка, без парчи. Скулы остро-косы, как и глаза. Глаза -- как туркменская сабля. Вошел, пальцами где-то у кисти Кирилла Михеича слегка тронул: -- Здорово. Глядели они один другому в брови -- пермская бровь, голубоватая; степной волос -- как аркан черен и шершав. Надо им будто сказать, а что -- не знают... А может и знают, а не говорят. Прошел Артюшка в залу. Стол под белой скатертью, -- отвернулся от стола. -- Олимпиада здесь? -- спросил как-будто лениво. -- Куды ей? Здесь. -- Спит? -- Я почем знаю. Ну, что нового? Опять так же лениво, Артюшка ответил: -- Все хорошо. Я пойду к Олимпиаде. -- Иди. Сел снова за письменный стол Кирилл Михеич, в окно на постройку смотрит. Поликарпыч прошел. Кирилл Михеич крикнул ему в окно! -- Ворота закрой. Вечно этот Артюшка полоротит. Вспомнил вдруг -- капитан Артемий Трубычев и на тебе -- Артюшка. Как блинчик. Надо по другому именовать. Хотя бы Артемий. И про Фиозу забыл спросить. В Олимпиадиной комнате с деревянным стуком уронили что-то. Вдруг громко с болью вскричала Олимпиада. Еще. Бросился Кирилл Михеич, отдернул дверь. Прижав коленом к кровати волосы Олимпиады, Артюшка, чуть раскрыв рот, бил ее кнутом. Увидав Кирилла Михеича, выпустил и, выдыхая с силой, сказал: -- Одевайся. В гостиницу переезжаем. Будет в этом бардаке-то. -- То-есть как так в бардаке? -- спросил Кирилл Михеич. -- Я твоей бабой торговал? Оба вы много стоите. -- Поговори у меня. -- Не больно. Поговорить можем. Что ты -- фрукт такой? И, глядя вслед таратайке, сказал: -- Ну, и слава богу, развязался. Чолын-босын!.. Вечером он был в гостях у генеральши Саженовой. Пили кумыс и тяжелое крестьянское пиво. Яков Саженов несчетный раз повторял, как брали "Андрея Первозванного". Лариса и Зоя Пожиловы охали и перешептывались. Кирилл Михеич лежал на кошме и говорил архитектору Шмуро: -- Однако вы человек героинский и в отношении прочих достоинств. Про жену мою не слыхали? Говорят, спалил Запус Лебяжье. Стоит мне туда с'ездить? -- Стоит. -- Поеду. Кабы мне сюды жену свою. Веселая и обходительная женщина. Большевиков не ловите? -- На это милицыя есть. -- Теперь ежели нам на той неделе начать семнадцать строек, фундаменты до дождей, я думаю, подведем. -- Об этом завтра. -- Ну, завтра, так завтра. Я люблю, чтоб у меня мозги всегда копошились. Я тебе аникдот про одну солдатку расскажу... -- Сейчас дело было? -- Ну, сейчас? Сейчас каки аникдоты. Сейчас больше спиктакли и дикорации. Об'ем!.. Варвара в коротеньком платьице, ярко вихляя материей, плясала на кошме. Вскочил учитель Отчерчи и быстро повел толстыми ногами. Плясал и Кирилл Михеич русскую. Генеральша басом приглашала к столу. Ели крупно. Утром, росы обсыхали долго. Влага мягкая и томящая толкалась в сердце. Мокрые тени, как сонные птицы, подымались с земли. Кирилл Михеич достал семнадцать планов, стал расправлять их по столу и вдруг на обороте -- написано карандашом. Почерк мелкий как песок. Натянул очки, поглядел: инструкция охране парохода "Андрей Первозванный". Подписано широко, толчками какими-то -- "Василий Запус". Конец первой части. Книга вторая. Комиссар Васька Запус. I. Идя обратно, -- с озера, -- у пашен, где крупное и твердое жнивье, -- Запус увидал волка. Скосив на-бок голову, волк подбористой рысью пробежал совсем близко. Запус заметил -- в хвосте репейники, а один бок в рыжей глине. Запус (так: "репейники, вцепилось, круглое, пуля, убить") дернул руку к пуговице кобуры. Волк сделал высокий и большой, словно через телегу, прыжок. Запус тоже подпрыгнул, стукнул каблуками и закричал: -- Ау-ау-ау!.. И дальше, всю дорогу до сеней просфирни, Запус смеялся над растерянным волчьим хвостом: -- Как тряпица!.. Во-о-олк... Во-о-оет!.. Ко-оро-ова!.. Корова, а не волк, черти! Ха-а-а!.. Тьфу! Напротив сеней, подле воды, в боте (долбленой лодке) сидел Коля Пимных. Голова у Пимных маленькая, как бородавка, а удилище в руке висело, как плеть. В садке неподвижно лежали золотисто-брюхие караси, покрытые кровавыми полосами -- точно исхлестанные. Запус остановился у бота и, глядя через плечи Пимных, спросил: -- Просфирня дома?.. Голос Пимных был гулкий, но какой-то гнилой. -- Мое какое дело? Ступай, узнаешь. Это ты с матросами-то приехал? Оку-урок! Землю когда мужикам делить будешь, мне озеро в рыбалку вечную отдай. -- Рыбачишь?.. Пимных встречал Запуса каждый день. Ночами приходил к ферме, где стоял отряд. Со стога, против фермы, долго с пискливым хохотом глядел на костры. А в деревне, встречая Запуса, задавал чужие вопросы. -- Карась удочку берет, когда шипишка в цвету, знай. Карася счас ловят сетью али саком, можно ветшей. Ты не здешний?.. -- Удочку зачем тебе? -- Это не удочка, а удилище. Только леска для отвода прицеплена, дескать, хожу на рыбалку. Бывает, что отнимают, скажут, буржуй. -- Отымут?.. Кто? -- Все твои, дизентеры. Ты им когда земли нарежешь? Пущай они осядут, не мешают. Сам-то какой губернии? Я все губернии знаю -- Полтавскую, Рязанскую, Вобласть царя Донского -- атамана Платова... В вашей губернии как баб боем берут... Он вдруг широко блеснул белками глаз, пискливо засмеялся: -- В каждой губернии на бабу свой червяк, как на рыбу. -- Где бьют, где щекочут. Запус повернулся к просфирниным сеням. Пимных, густо сплевывая в воду, бормотал поверья о бабах. Руки у него липко щелкали, точно ощупывая чье-то потное тело, голос облеплен слюной. Запус обернулся: губы у Пимных были жилистые, крепкие, как молодая веревка. -- Ты, Васелий, к просфирне зачем?.. -- В армии тебе надо служить, а не лодырничать. Пимных прикрыл губы ладонью -- нос у него длинный и тонкий, точно палец. Ладонь -- в тине, да и весь он из какой-то далекой и неживой тины. Гнилой гноистый голос: -- Грыжа с рожденья двадцать пять лет идет. Кабы не грыжа, гонялись бы за мной казаки, как за тобой, никаких... А я по бабам пошел, это легче. В этих низеньких, с полом, проскобленным до-желта, комнатках, надо бы ходить медленно, чинно и глубоко кланяясь. Подоконники -- сплошь горшки с цветами: герань, фуксия, малиновый кюшон. Плетеные стулья и половики-дорожки плетеные, цветного тряпья. Просфирня -- Елена Алексеевна и дочь у ней -- Ира, Ирина Яковлевна. Брови у них густые, черные, поповские и голос молочный, белый. Этим молочным голосом говорила Ира в веснущатое лицо Запуса: -- С медом кушайте. Запус весело водил ладонью по теплому блюдечку: -- Благодарствую. Дальше Елена Алексеевна, почему-то строго глядя на дочь, спросила: "долго ли продолжится междоусобица?". Запус ответил, что долго. Елена Алексеевна хотела спросить об'яснений, а потом, будто невзначай, -- про сына Марка. Но смолчала. Запус тоже молчал, хоть и лежала у него в кармане френча маленькая бумажка о Марке и о другом. Сказал же про волка и Пимных. -- Никола-то? -- жалобно протянула Елена Алексеевна, -- какой он ловец, он все насчет чужого больше... Только слова он такие нашел, что прощают ему за них. Один, ведь, он... -- Какие слова?.. Тогда Елена Алексеевна достала из ящика толстую книгу рукописного дела с раскрашенными рисунками. Запус, чуть касаясь плеча Иры, наклонился над книгой: -- Апокалипсис, -- сказала Ира, слабо улыбаясь, -- из скитов. Двести лет назад писан. Здесь все об'яснено, даже нонешнее... Елена Алексеевна рассказывала про узенькие рисуночки: желтые огни, похожие на пальмы; архистратигов, разрезающих дома и землю, как ножом булки. Запусу понравилось -- розоватая краска рисунков похожа на кожу этих женщин. Он пощупал краску пальцем -- атласистая и теплая. Ира взглянула на его волосы, улыбнулась и быстро, так что мелькнули из-под оборки крепкие босые икры, выбежала. Просфирня утерла слезы, проговорив жалобно: -- Теперь так не умеют. Запусу стало скучно смотреть рисунки. Он поиграл с котенком кистью скатерти, огляделся, согнал мух с меда. Торопливо пожав руку просфирне, выбежал. Елена Алексеевна выглянула на него в окно. Плаксиво крикнула дочери в сени: -- Убирай чашки, расселась!.. Мука мне с вами -- зачем его дьявол притащил к нам? Ты что ли с ним думаешь? -- Нужен он мне. В широкой ограде фермы Павлодарской сельско-хозяйственной школы жили матросы и красногвардейцы, бежавшие от казачьих поселков. Посредине ограды, мальчишка в дабовых штанах и учительской фуражке варил в огромном котле-казане баранину. На плоской саманной крыше, между трех пулеметов, спали в повалку красногвардейцы. Матрос Егорко Топошин сидел на краю крыши, свесив ноги, -- медленно доставал из кармана штанов просо. С ладони сыпал его в дуло револьвера, а из револьвера, махнув, рассыпал просто по песку. Мальчишка у казана радостно взвизгивал, указывая на кур: -- А-а-ах, ки-икимо-ора-а!.. Матрос взглянул на Запуса и, вытирая рукавом потные уши, протяжно сказал: -- Военное курье будет, пороху нажрется. Мы их вместо почтовых голубей... Отобрал? -- Нет. Матрос протянул низко и недовольно: -- Ну-у-у?.. Хлопнул себя по ляжке и тяжело спрыгнул. Мягко треща крыльями, разбежались по двору курицы. Мальчишка, подкинув дров, подбежал к матросу и, запрокинув голову, радостно глядел ему в подбородок. -- Пошто? -- Жалко, -- поднимаясь на одной ноге, сказал Запус. Матрос укоризненно посмотрел на его ногу. -- Ну-у-у!.. Врешь, поди. Девку что ли жалко? -- Обоих. -- И старуху? Хм, чудно. Что ж контрецюнеров жалеть. Дай-ка бумагу. Он сунул бумагу в карманы широких выпачканных дегтем штанов и, точно нарочно ступая с тяжелым стуком, пошел к воротам. -- Ты бы дозоры об'ехал, -- сказал он, не оборачиваясь. Мальчишка с сожалением посмотрел Топошину в спину. -- Дяденька, он куды? -- По делам. Запус схватил мальчишку за плечи и повалил. Мальчишка кувыркался, орал, кидал песок в глаза Запуса: -- Пу-усти, чорт, пу-усти, говорят. Шти сплывут. Вырвался и бросился бежать, размахивая руками: -- Что, догнал? что, догнал? Бу-уржуй!.. И когда Запус сидел в комнате, мальчишка стукнул ложкой по казану и, сплевывая, сказал: -- Виселые, халипы. Скинул покрышку и на радостях сунул подбежавшей собаке плававший сверху кусок сала: -- Жри. Хлебнул ложку щей, посмотрел одним глазом в небо. Еще взял пол-ложки, почесал пальцем за ухом и закричал: -- Вставай!.. Братва, жрать пора, э-эй!.. А в бумажке, которую в широком кармане твердо нес Топошин, написано было: 3 сентября 1917 г., Чрезвычайный Штаб Павлод. У. Совета Р., К., К., К. и К. Деп., заслушав доклад о работе в уезде погромщика и монархиста капитана Трубочева и его ближайших помощников: прап. Марка Вознесенского, Е. Коловина и пор. Степыша, как предателей рабочего народа, -- постановил: имущество предателей конфисковать, а так же их семей, движимое и недвижимое. Председатель Чрез-Штаба комиссар Запус. Секретарь А. Попушенко. II. День воскрес летних жаров, хоть и сентябрь. Расцвели над базаром тугие и жаркие облака. В Сохтуе по воскресеньям базар. В веселых, жарких, тесовых балаганах -- ситцы, малиновые пряники. Под небом, как куски воды, -- посуда. В этом году базары редкие. Народ не едет, казаков ждут, потому что на ферме -- Васька Запус, парень в зеленой рубахе и с шелковым пояском, похожим на колос. В этом году пожрет землю солнце. От осени через всю зиму пройдет и на то лето выйдет... Так говорила просфирня Елена Алексеевна дочери Ире, а в обед того же дня можно было говорить еще. Плакать можно громче, -- приехала с казачьих поселков Фиоза Семеновна. Сидело за столом ее широкое, окрепшее на казачьих полях, тело. Из пухловатых век распрямлялись нагие и пьяные зеницы, -- во все лицо. Просфирня, вытянув руки по столу, спрашивала: -- Зачем вам приезжать, Фиеза Семеновна? В городе хоть и впрогорячь, а терпеть можно. Тут-та... Из-за Марка у меня все отняли, последнюю животину. -- Вернет, -- сказала Ира и рассмеялась, -- не добавила кто. Может быть -- Марк, может -- капитан Трубычев... -- Последнюю кожуру слупят. Разбойники, Емельяны трижды-трою проклятые... Фиоза Семеновна выглянула в окно, через реку, на ферму. На бревнах перед фермой лежали длинные снопы конопли. Фиоза Семеновна вспомнила запахи -- зыбкие, желтые почему-то: как раздавленные муравьи. Зыбко отеплели плечи. -- Там? -- Громом вот резанет их!.. Церковь в конюшню хотели обратить, а подойти не могут. Думают только, а сила не пускает на паперть. Так и уходят. -- Поселок наш выжгли, я в Талице жила. -- Казаки скоро придут? -- Не слышно. Новоселов боятся. С войны, бают, оружию везут. Меж собой подерутся, тожно*1 казаки приедут... Новоселы и вправь пушки везут? -- Разве у них, Фиеза Семеновна, различишь? Может и пушка, а может -- новая сноповязка. Я и на картинках пушек боюсь; пусть все возьмут, живым бы остаться. -- Господи, и пошто такие на нас расстани удеяны?.. По воскресеньям в Сохтуе -- не базары, а митинги. Немного спустя, по приезде Фиозы Семеновны, пришел в Сохтую с Кишемского курорта лазарет. Трое солдат ехали впереди верхами, играя на балалайках, четвертый шел с бубном. Больных везли длинные фуры новоселов, покрытые от солнца больничными халатами. Молоденький солдатик, с головой, перевязанной бинтом, задергивая халат меж ног, подскакал верхом и, не слезая, сказал Запусу: -- Разрешите доложить, товарищ комиссар, так как мы есть на вашей территории... По обоюдному соглашению -- решено общим собранием, врачей отпустить по домам в бессрочный, а лазарету тоже по домам, в Томскую губернию. Буде, полежали, дураков нету. Помогчи ни надо? --------------------------------------------------------------- *1 Потом. --------------------------------------------------------------- Топошин лениво подергал толстыми пальцами халат верхового и спросил: -- Лекарства есть? Солдатик закричал радостно: -- Лекарства? Как же лекарствам не быть! -- Тащи. Сгодятся. Оружье есть? -- Оружье?.. Оружье, как же, для охраны-то пулемет. -- Тащи и пулемет. Солдатик замотал руками: -- Пулемет самим нужон. Лекарства -- можно. Топошин ткнул кулаком в морду лошади: -- Тащи, пока. Осерчаем мы на вас, и больных не посмотрим, так наскребем... Не крякай. Живо расформируем. Тащи. Пулемет притащили, а в двух мешках из рогожи -- лекарства. Топошин задумчиво ковырнул их ногтем ноги: -- Хрен их знат... Фельшера надо где-нибудь сцапать. Запиши, Алешка, на память насчет фельшера. Играли, прищелкивая, балалаечники, плясали больные в пожелтевших халатах. Парни ходили с гармошкой по улицам. С заимок, к вечеру, приехали с самогоном дезертиры. Густая и тесная жара наполнила тело Фиозы Семеновны. Пустой пригон жег щеки сухими запахами сенов. Прошла пригонами просфирня, тоскливо ощупала стойла, забормотала: -- Што -- нешто добра осталось... пожрали, поди, скотину. У кого толку добьешься?.. Орут по селу, а резаться удумают -- кто уймет. Этот, с фермы-то, только хохочет... Кобель! -- Где он? -- А я знаю, провалился б он младенчиком из утробы прямо в гиену... Приходил как-то, а должно, совестно стало -- не показывается. Заместо чумы послан... Она протянула, засыкая, руки. -- Сына бы, Марка, уберечь, Фиеза Семеновна. Ты боишься, что ль? -- Кого? -- Я гляжу -- в пригоне сидишь. Шла бы в горницу. -- Тесно. -- И то тесно. Мужики с тесноты и пьют. От мужа давно вести имела? -- Давно. -- Вот жизнь... И откуда оно доспелось. Когда просфирня ушла, Фиоза Семеновна поднялась было с поваленного плетня, но вновь села. Длинный теплый лист тополя принесло на колени. Лист был темно-красный, как сушеное мясо. Тени поветей тоже были темно-красные. Улицы хрипели растяжно и пьяно. Спать хотела Фиоза Семеновна в сенях. Просфирня разостлала чистые половики и принесла перину. Еще раз, стуча кулак о кулак, рассказала, как отняли коров и как хотят отнять дом. -- Сожгу, не дам... Возьму грех на душу... Не спалось. Тихо оттянув теплую щеколду, Фиоза Семеновна вышла в палисадник. Маслянисто взыграла по реке рыба. Расслояли землю жирные и пахучие зеленью воды. Держась за палисадник, вся в темной шали, Фиоза Семеновна посмотрела, через речку, на ферму. Колебались в лазоревой степи костры. Прошли мимо парни. Один простуженным солдатским голосом сказал: -- Кабы за этова Запуса деньги дали, я б его в перву голову кончил. В Польше как я был или у немца -- там обязательно -- раз отступник, полиция ищет, готово... платят... Кто-то громко, словно ломая лучину, харкнул: -- Хлюсты!.. Там люд состоятельный. Там корова ведро молока дает... Казаков слышно?.. Солдатский голос рассказывал о польских девках. Парни хлопали друг друга кулаками. Фиоза Семеновна запомнила одно: -- Ждут казаков. У ней -- родственник Артюшка, ей надо б бояться. Скажут -- шпионка... Вспомнила, -- такой же клейкой болью ныло сердце, когда по Лебяжьему бил из пулеметов Запус. Скотину резало, а один казак -- двоюродный братец Лифантий Пестов -- полз в пыли. Скула у него была сворочена, исщеплена пулей и кровь походила на смолу. Опять из переулка парни с гармошкой. Заскрипели половицы крылечка. В белом вышла Ира. Окликнула: -- Фиеза Семеновна, вы где? Ира, щелкая пальцами о пленки палисадника, пошла к реке. Один из парней, подскочив к воротам, уперся в затвор спиной. Свистнул. Стукнула гармошка. Парни, с трех сторон, бежали к Ире. Ира вытянула руки по бедрам, мелко затопталась. -- Ва-ам чего?.. -- А ничего. Хочем поближе ознакомиться. Имнадия!.. Парень шлепнул ее по рту. Другой, простуженно кашляя, тряс головой: -- Не мни... не мни, говорю, а то на всех не хватит... Перехватил гармошку и, чуть-чуть пиликая, торопил: -- Рот вяжи, вяжи рот... чтоб не слышно... Давай фуражку... нос-то не надо, пушай носом... Их, кабы да лопату с поленом... -- Можно и так.. Подымая пыль, парни неловко потащили Иру к речке. Путаясь в мокрой шали, Фиоза Семеновна, оседая скользким животом, забила локтями в ставни. Роняя горшки, в сенях пробежала просфирня. Осевшим голоском, приоткрывая двери, спросила: -- Кто-о... та-ам?.. -- Насильничают... парни Иру насильничают... Просфирня споткнулась, упала. Забыв разогнуться, скорячившись, гребя одной рукой пыль, метнулась к реке. ...Хряснуло -- точно гнилой пень. Платье Иры, с ног на голову. Так и домой... -- А -- ма-а-а-манька-а!.. Просфирня еще махнула колом. Замлевшему телу Фиозы Семеновны заливным криком: -- Так... так!.. глаза выдеру... кушак давай, Фиоза... шаль давай... Нньа-а-ах... ы-ы... сю-юды... Парень хрипло, с перерывами, заорал. Просфирня надавила ему коленом рот. Склоняясь с шалью, Фиоза Семеновна хватила носом солодковатый запах крови с едким потом. Парня стошнило, липкая слизь обрызгала ее пальцы. Она, истошно визжа, побежала от просфирни. III. Старуха, стряхая с подола цепляющуюся солому, искала у костров Запуса. Костры из соломы -- огонь был веселый и широкий, дым над фермой белее молока. Старуха кланялась Запусу, -- платок от поклонов слезал на тонкую, как бичевка, шею: -- Корова многодойная, уносистая, я эту корову теленочком примала. Разве на мясо можна такую корову резать?.. Ты отдай мне ее, паренек, я тебе в ножки поклонюсь и в поминанье... Просфирне-то, верно, коров куда-а, -- у меня коровушки-то не водится... Умилостиви сердце-то, Васелий Антоныч... Косилась к забору, где Топошин, махая топором, кричал корове в глаза: -- В которое место бить, ты мне укажи?.. Я у ней сразу весь поповский дух вышибу!.. В которо?.. Пимных, вяло разводя руками, сказал: -- В которо?.. Я, думаю, самое лучше меж рог надо бить... А ты здоровый, все равно убьешь -- крой... Мальчишка-кашевар, верхом на заборе, бил радостно голыми пятками и хвастливо звал: -- Иди-и, у нас Власивна корову проси-и-т... оре-ет... Сичас, братва ухрясит корову-у... Иди-и... От реки боязливо отзывался парнишка: -- Да-а... а коли нас би-ить буду-ут?.. Запус повернул старуху и легонько толкнул ее под локоть: -- Ступай к тому матросу, он тебе сердце отдаст. Товарищ Топошин, отдайте бабке сердце... -- Сердце?.. Коровье, что ль?.. Али мое, бабка, надо?.. Лакома... Мальчишка на заборе отчаянно закричал в темь: -- Иди-и... си-ичас будут... Длинноногий мужик, кашляя и отплевываясь, проскакал через дым и остановился подле Запуса: -- В деревне, товарищ комиссар, убийство. Просфирня двух дизентеров убила, дочь, грит, хотели изнасильничать. Деревенски сбежались, кабы не усамосудили. Подымаясь на стременах, дозорный крикнул на весь двор: -- Лошадь!.. Мальчишка пронзительно затянул: -- Лоша-адь Василю Антонычу, иеей!.. Царапнув стременем деревянную кобуру маузера, Запус подбородком уткнулся в пахнущую дымом гриву. Топошин взглянул на него, крякнул и вдруг с силою ударил обухом меж рог. Корова рухнула. Топошин отбросил топор и, вспрыгивая в седло, крикнул: -- Свяжи, а я... Сичас!.. Дальше Запус помнил: дрожащий деревянный мосток через речку; как крылом махнувший -- рыхлый запах вод; сухие, наполненные гнетущим дневным жаром, ветви тополей. Три мужика с фонарем, подштанники у них спадывали, фонарь качался и нельзя было уловить который. -- Куда?.. Ступай на хфехрму!.. Мы сами... Рукоятка маузера теплая, но вжимается в кожу, как заноза. Мужики поняли, фонарь упал, и мужик, должно-быть не раненый, весело: -- Уби-ил, куурва-а! Топошин подхватил фонарь и весь огромный, пахнущий соломенным дымом, прыгал на лошади. Мужики, мягко топоча, бежали по улице, следом. У крыльца просфирни горела поленница дров. Просфирня черпала воду из колодца и все никак не могла донести до поленницы. Два покрытые мешками лежали рядом, высоко задрав колени. Хватаясь за потник Топошина, высокая грудастая женщина, бежала, слегка хромая: -- Товарищ комиссар! Товарищ комиссар! Увидав Фиозу Семеновну, Запус подскакал к крыльцу и, хватая Иру в седло, крикнул Топошину: -- В ферму!.. в ферму!.. Судить!.. И, колотя маузером в гриву, повернул. Мужики, дыша перегаром самогона, переплетая скользкие руки, давили лошадей. Топошин поднял ступню и, брызгая слюной, погнал коня: -- А, а, ну-у!.. Улица, мокрая, бородатая, расступилась, где-то у ног, уухнула: -- Су-удить... И рысью, тяжело давя сонную землю, пошла за конями. А когда матросы с женщинами вскочили в ограду, цепь красногвардейцев рассыпалась у забора. За ворота выехал Топошин и сказал: -- Чрез-штаб Усовета в экстренном заседаньи постановил, товарищи, когда прибудут депутаты от волисполкома, тогда судить. Значит, завтра. Сичас спать надо, каки дела-то... А мы ни ужнали... Мужики, напирая к воротам, размахивая кольями, загудели. Кто-то швырнул куском глины в Топошина. Старуха, просившая корову, утираясь платком, выкрикнула: -- Девку жалко?.. Богоотступники-и!.. Тогда, словно расколов колья, с шипом метнулась толпа. Топошин осадил лошадь: -- Товарищи-и!.. -- Волк тебе товарищ, сволочь!.. -- За девку людей бить?.. -- Дава-ай сюды просфирню... мы ей кишки-то повыжмем. Давай!.. -- Каки там исполкомы, давай баб! Гони!.. Красногвардейцы, вороша локтями солому, выстрелили вверх. Мужики отошли. Немного спустя на лугу загорелся стог. Мужики ходили кучками. Выли бабы. Через луг, махая маузером, проскакал без шапки Запус. За ним восемь матросов с карабинами. Мужики кинулись в деревню. Запус вызвал председателя исполкома лазарета. Застегивая гимнастерку, выбежал молоденький солдатик с перевязанной головой. -- У нас скоро дежурство будет, -- сказал он весело. -- Сейчас только спим... пристали... Запус наклонился и, оглядываясь, сказал ему в лицо несколько слов. Мушка маузера слегка касалась щеки солдатика. Тот быстро закрестился и начал расстегивать гимнастерку: -- Счас?.. Ночью спят ведь, товарищ комиссар. Маузер -- оружие тяжелое. Запус улыбнулся и положил его на гриву лошади. -- Четыре катушки выпустим, списки на небо придется представлять. Это ближе, чем Томская губерня... я, товарищ, говорю просто: через пять минут... Матросы и Запус поскакали к ферме. Председатель исполкома лазарета пощупал опотевшие подмышки, сплюнув, и пошел будить лазарет. И вот через пять минут тестообразными, сонными голосами весь лазарет запел "Марсельезу". Натягивал штаны, халаты, сморкался и пел. Два солдата подыгрывали на балалайках. Дальше лазарет сел в фуры; на углу каждого переулка останавливался. Пропев "Соловей, соловей, пташечка" и "Дуню", двигался к другому переулку. Сначала примчались мальчишки, потом бабы. Мальчишки, подпрыгивая, подпевали, свистели. Бабы шли от фермы. -- Лечебники с ума спятили! -- Удумали!.. -- Спать не дают... Старуха Власьевна грозила кулаком, обернутым в платок, ферме: -- Долечили!.. Фиоза Семеновна, охлапывая платье, подымая к плечам налившиеся жаром руки, нашла Запуса у сарая. Он, подпрыгивая на одной ноге, с хохотом обтирал шапкой потную лошадь. Поводя тонкими ушами, лошадь весело фыркала ему в уши. -- Идем, Васинька, -- сказала Фиоза Семеновна. Запус кинул шапку, схватил Фиозу Семеновну за груди и слегка ее качнул: -- Идем. x x x Заднело совсем, когда встал Запус. Сухо и задорно пахло осенней землей. Лазоревый пар подымался от куч соломы. Красногвардейцы гнали лошадей к реке. Мальченка, растирая сажу по лицу, раздувал огонь под казаном. Топошин ковшом из ведра обливал себе широкую рыжую шею. Запус осмотрел его подбородок и сказал: -- Усы бы тебе надо... -- Усы?.. Нет, зачем же усы? Мне вот "техническая энциклопедия" нужна. Дела улягутся, -- я в строители, техником пойду. Ты с инженерным делом знаком? -- Инженерное дело?.. Нет, зачем же мне инженерное дело?.. -- Ладно, дразнись. Здесь вон, в какую-то деревню, летчик с фронта на побывку прилетел -- это фунт!.. А то что... А в обед, Запус шел мимо скирдов, за селом. Вздумал закурить и услышал у скирда вздохи. Он их знал хорошо, поэтому не стал закуривать, а, подмигивая сам себе, легонько шагнул вперед. Запнулся о слегу и упал, шебурша руками по сену. Из-за скирда вышла Ира. Сморщив губы, качнула плечом и, выпрямляя лицо, сказала: -- Пожалуйста... После ее Запус увидел Пимных. Тот, протянув ему горячую руку, тягуче отделяя слюну от крепких губ, посмотрел вслед Ире: -- Конечно, дело ваше, а я бы на вашем месте, товарищ комиссар... Запус быстро лег на сено, расстегнув грудь под солнце. Усаживая на ноготь божью коровку, длинно и радостно потянулся: -- Иди ты, Пимных, к чорту... x x x Тогда же, Василий Дементьев, хромой сказочник, выехал с возом навоза ко кладбищу. Скидал навоз, достал со дна телеги седло. Выпряг лошадь и, кинув телегу, верхом через степь помчался в казачьи поселки. Через четыре дня, зажигая заревом степь, поднялась на Сохтуй казачья лава. IV. Поликарпыч обошел всю ограду, постоял за воротами и, щупая кривыми пальцами ноющий хребет, вернулся к мастерской. Тут в тележке под'ехал к навесу Кирилл Михеич. Сюртук у него был выпачкан алой пылью кирпичей, на сапоге прилипла желтовато-синяя глина. -- За городом дождь был, а тут, как сказать, не вижу. -- Тут нету. Поликарпыч распустил супонь. Лошадь вдумчиво вытянула шею, спуская хомут. -- Видал, Кирилл, поселковых? Они на завод поехали, стретим, грит, его там. Я про бабу, Фиезу, спрашивал... -- В Талице она гостила... -- И то слышал, гостила, говорят. Я про хозяйство, без бабы какое хозяйство?.. поди, так приехать должна скоро, письмо што ль ей?.. Кирилл Михеич повел щекой. Оправил на хомуте шлею и резко сказал: -- На пристань пойду, женску роту на фронт отправляют... В штанах, волосы обрили, а буфера-то что пушки. Поликарпыч сплюнул: -- Солдаты и бритых честь-по-честью... Вояки! У нас вот в турецку войну семь лет баб не видали, а терпели. Брюхо -- в коросте!.. -- Воевать хочут, ни что-нибудь, яко-бы... -- Ну, воевать! Комиссар, Васелий тоже в уезде воюет. Грабители все пошли... Чай пить не будешь? Сынок!.. Поликарпыч укоризненно посмотрел на сутулую спину уходившего сына, скинул свой пиджак, вытряс его с шумом: -- Маета! Без бабы кака постель, поневоле хошь на чужих баб побежишь... Они, вишь, ко фронту за ребятишками поехали... Он хлопнул себе по ляжке и, тряся пыльной бороденкой, рассмеялся: -- Поезжай, мне рази жалко!.. Кирилл Михеич, крепко расставляя ноги, шел мимо тесовых заборов к пристани. Раньше на заборах клеились (по углам) афишки двух кинематографов "Заря" и "Одеон", а теперь -- как листья осенью всех цветов -- "Голосуйте за трудовое казачество!" "Да здравствует Учредительное Собрание!.." "Выбирайте социалистов-революционеров!.." И еще -- Комитет Общественной Безопасности об'являл о приезде чрезвычайного следователя по делу Запуса. Следователь, тощий паренек с лохматыми черными бровями, Новицкий, призывал Кирилла Михеича. Расспросил о Запусе и, краснея, показал записки Фиозы, найденные на пароходе. Это было неделю назад, а сегодня поселковые рассказали, как Фиоза уехала к Запусу. Казак Флегонт Пестов, дядя убитого Лифантия, грозил кулаком в землю у ног Кирилла Михеича: -- Ты щщо думаешь: за таки дела мы помилуем? Ане, думаешь, как нас осилят, не вырежут?.. Она, может, списки составила?.. Кирилл Михеич считал кирпичи, отмечая их в книжку, и молчал. Казаки кирпичи везли на постройку полусожженной Запусом церкви, -- Кириллу Михеичу неловко было спросить о плате. Казаки стыдились и врали про Фиозу, что, уезжая, она три дня молилась, не вставая с колен. -- Околдовал, штобы его язвило! У пристани -- крепко притянутая стальными канатами -- баржа. За ней буксирный пароходик -- "Алкабек". По сходням взад и вперед толпились мещане. На берегу на огромных холмах экибастукской соли прыгали, скатываясь с визгом вниз, ребятишки. Салдаты, лузгая семячки, рядами (в пять-восемь человек) ходили вверху по яру. Один босой, в расстегнутой гимнастерке, подплясывая, цеплялся за ряды и дребезжаще кричал: -- Чубы крути, счас баб выбирать будем!.. Пахло от солдат острым казарменным духом. Из-за Иртыша несло осенними камышами; вода в реке немая и ровная. На носу парохода, совсем у борта, спал матрос-киргиз, крепко зажав в руке толстый, как жердь, канат. "Упадет", -- подумал Кирилл Михеич. Здесь подошел Шмуро. Был он в светло-зеленом френче, усы слегка отпустил. Повыше локтя -- трехцветный треугольник. Выпятив грудь, топнул ногой и, пожимая вялую ладонь Кирилла Михеича, сказал задумчиво: -- Добровольно умирать еду... Батальон смерти, в Омск. Через неделю. Только победив империалистические стремления Германии, Россия встанет на путь прогресса... -- Церкви, значит, строить не будете?.. -- Вернусь, тогда построим. Кирилл Михеич вздохнул. -- Дай Бог. На могиле-то о. Степана чудо свершилось, -- сказывают, калика исцелилась. Пошла. -- Религиозные миазмы, а впрочем в Индии вон факиры на сорок дней в могиле без вреда закапываются... Восток! Капитана давно не видали? -- Артюшку? -- Уездным комиссаром назначен, из Омска. Казачий круг доверие выразил. Был у него сегодня -- обрился, телеграмму читает: казаки на Сохтуй лавой... -- Куда?.. Брешут, поди. Ленивы они... -- Сохтуй, резиденция Запуса. Только разве фронтовики в казаках, -- а то беспощадно... Заходите. Шмуро быстро выпрямился и пошел к генеральше Саженовой. Обернулся, протянул палец к пуговицам френча: -- В уезде военное положение. Пароль и лозунг!.. Беспощадно... Кирилл Михеич посмотрел на его высоко подтянутый ремень и вяло улыбнулся: Шмуро подражал Запусу. Втягивая зад (потому что на него и о нем хохотали солдаты), прошла на баржу женская рота. Если смотреть кверху -- видно Кириллу Михеичу, такие же, как и на яру, солдатские лица. Глаза, задавленные широкими щеками со скулами, похожими на яйца, лбы покрытые фуражками, степные загары. Рядом с девкой из заведенья хитрого азиата Бикмеджанова увидал Леночку Соснину, она в прошлом году окончила гимназию в Омске. Теперь у ней также приподнялись щеки, ушли под мясо глаза и тяжело, по-солдатски, мотались кисти рук. Саженовы кинули на баржу цветы. С тележки, часто кашляя и вытягивая челюсть, говорил прощальную речь Артюшка. Кирилл Михеич речи его не слушал, а пошел, где нет народа. У конторы пристани, на завалинке сидели грузчики. Один из них, очищая розовато-желтую луковицу, говорил бойко: -- Приехал он на базар, тройка вся в пене. Шелкова рубаха, ливервер. Орет: "Не будь, грит, я Васька Запус, коли всех офицеров с казаками не перебью". Повернул тройку на всем маху и в степь опять... -- Вот отчайной!.. -- Прямо в город!.. Извозчик, дремавший на козлах, проснулся, яростно стегнул лошадь и язвительно сказал Кириллу Михеичу: -- И для че врут, конь и тот злится... Шантрапа!.. Садитесь, довезу. Кирилл Михеич взялся было за плетеную стенку, чтоб влезть. Грузчики вдруг захохотали. Кирилл Михеич опустил руку: -- Не надо. Извозчик, точно поняв что, кивнул и, хлестнув крутившегося в воздухе овода жирным и толстым кнутом, опять задремал. Расстегнув френч и свесив с дрожек кривые ноги, показался капитан Трубычев. Кирилл Михеич тоже расстегнул сюртук: -- Артюш!.. Трубычев убрал ноги и, шурша сеном, подвинулся: -- Садитесь, рядом... Домой! Дрожки сильно трясло. -- Когда это пыль улягет? -- Да-а... -- устало сказал Артюшка. -- Как хозяйство идет? Подряды имеются? Мне о церквах каких-то говорили. -- Нету нонче никаких подрядов, например, бумага одна получается. Как сказать фунтаменты провели, есть, а народ воюет. Олимпиада здорова?.. -- Скоро можно строить. Казачья лава пройдет, Запуса прогонят. Следователь сказывал, письмо Фиозы нашли в пароходе. Кирилл Михеич пошарил в кармане, точно ища письма. Вдруг взмахнул рукой и схватил Артюшку за коленку: -- Ты мне, Артюш, записку, записку такую по всему уезду... чтоб пропускали везде: дескать, Кирилл Михеич Качанов по всему уезду может, понял? Я завтра отправлюсь. -- Записка, пропуск? -- Ну, пропуск. Мне-то что, мне только ехать. -- Записка выдается людям, связанным с гражданскими или военными организациями. -- Петуха знаешь? -- Какого петуха? -- Олимпиада петуху одному горло перекусила... А мне в уезд надо ехать, церкви строить!.. Давай записку. -- Петух-то при чем? Веки Кирилла Михеича точно покрылись слюной. На лице выступила розовато-желтая кожа. Он дергал Артюшку за острое колено, и тому казалось, у него нарастает что-то на колене... -- Какой петух?.. -- Не петух, а человека губят. Же-ену!.. Пущай я по всему уезду спокойно... церкви, скажу, осматривать. Я под законный суд привезу. -- Зачем ее тебе? Таких -- к Бикмеджанову ступай, десяток на выбор. Кто ее потрогает?.. -- Могу я осматривать свои постройки; я в губернию жаловаться поеду. Стой! Он выпрыгнул из дрожек и, застегивая сюртук, побежал через площадь в переулок. Киргиз-кучер посмотрел на его ноги и шлепнул пренебрежительно губами: -- Азрак-азрак сдурел... Сопсем урус бегать ни умет. А-а!.. Вечером, архитектор Шмуро сидел перед Кириллом Михеичем в кабинете. Шоркая широкими ступнями по крашеному полу, он вразумительно говорил: -- Окончательно, на вашем месте я бы отказался. Я люблю говорить правду, ничего не боюсь, но головы мне своей жалко, сгодится... Хм... Так вот: я об'ясню -- Трубычев вам не давал бумажку потому, что ревнует жену к Запусу, а Фиоза Семеновна при нем если, -- не побежит же туда Олимпиада. Затем Олимпиада повлияла, сплетница и дура. Отпустил. Мне говорит: "Командирую с ним, не выпускайте из казачьей лавы". А что там палкой очерчено, здесь идут казаки, а здесь нет. Поедете? -- Поеду, -- сказал Кирилл Михеич. -- Вам говорю: зря. Откажитесь. Я бы мог, конечно, несмотря на военную дисциплину -- я защищать фронт еду, а не мужей, -- мог бы отказаться... Он меня здесь очень легко со злости под пулю подведет... Он вытер потные усы и, еще пошоркав ногами, сказал обреченным голосом: -- Поедете?.. -- Поеду, -- отвечал Кирилл Михеич и попросил отдать ему пропуск по уезду. Шмуро вздохнул: -- Здесь на нас, на двоих... А впрочем, возьмите. V. У тесовых ворот фермы на бревне сидел толстоногий мужик. Увидав Фиозу Семеновну, он царапнул ружьем по бревну и, тускло глядя ей в груди, сказал: -- Нельзя пускать, сказано. Вишь -- проволочны загражденья лупят... Камфорт, язви их!.. Ступай в поселок лучше. Лугом, вокруг фермы, трое парней вбивали в сырую землю колья. Босой матрос обматывал колья колючей проволокой. Фиоза Семеновна ушла. Горьче всего -- тлел на ее заветревших (от осенних водяных ветров) пальцах мягкий желтый волос Запуса. Дальше -- голубовато-желтые глаза и быстрые руки над ее телом... Горьче осенних листьев... И шла она к ферме не за милостью -- городские ботинки осели в грязь, -- надо ботинки; от жестких и бурых как жнивье ветров -- шубу. А по жнивью, пугая волков, одетый в крестьянский армяк и круглую татарскую шапку, скакал куда-то и не мог ускакать Васька Запус. Как татарские шапки на лугах -- стога, скачут в осенних ветрах, треплют волосом и не могут ускакать. Лугами -- окопы, мужичьи заставы. Из степей желтым огнем идет казачья лава. Плакала Фиоза Семеновна. Четвертый раз говорил ей толстоногий мужик Филька, -- в ферму не велено пускать. Неделю не под'езжал к полисаднику Запус. Дни над стогами -- мокрые ветряные сети, птицы летят выше туч. Сидеть бы в городе Павлодаре, смотреть Кирилл Михеича. Печи широкие -- корабли, хлеба белые; от печей и хлебов сытый пар. Не надо! x x x Просфирня укоряла Иру: поселком говорят, не блюдет себя. Ира упрямо чертила подбородком. Остры девичьи груди, как подбородок. Фиоза Семеновна, проходя в горницу, подумала -- "грех... надо в город" и спросила: -- Урожай какой нынче? Просфирня скупо улыбнулась и ответила: -- Едва ли вы в город проедете... Заставы кругом, не выпустят. Пройдут казаки, тогда можно. -- Убьют! -- Ну, может и не убьют, может простят... Не пускает он вас? Другую, поди, подобрал -- до баб яруч. Муж, поди, простит... Не девка... Это девке раз'езды как простить, а баба выдержит. Непременно выдержит. Просфирня стала опять говорить дочери. Мимо окон, наматывая на колесья теплую пахучую грязь, прошел обоз. Хлопая бичем и поддерживая сползавшие с плеч винтовки, скользнули за обозом пять мужиков. Просфирня расставила руки, точно пряча кого под них: -- Добровольцы... Сколь их погибши. Что их манит, а? Дикой народ, бежит: с одной войны на другую, ни один гриб-то?.. Треснул перекатисто лугом пулемет. В деревне закричали пронзительно -- должно быть бабы. Просфирня кинулась к чашкам, к самовару. Ира сказала лениво: -- Учатся. Казаки после завтра придут. Испу-угались. -- Ты откуда знаешь? -- Пимных, Никола, сказывал. Фиоза Семеновна обошла горницу. В простенке, между гераней, тусклое зеркало. Взяло оно кусок груди, руку в цветной пахучей кофте, лицу же в нем показаться страшно. -- Солдатское есть? -- спросила тоскливо Фиоза Семеновна. Просфирня, охая и для чего-то придерживаясь стены, вошла в горницу. Долго смотрела на желтый крашеный пол. -- Какое солдатское? -- Белье там, сапоги, шинель. У всех теперь солдатское есть. -- Об нас спрашиваете, Фиоза Семеновна? И, вдруг хлопнув ладонь о ладонь, просфирня быстро зашарилась по углам: -- Есть, как же солдатскому не быть?.. от сына осталось... сичас солдатского найдем... как же... Ира, ищи!.. -- Ищи, сама хочешь так. Что я тебе барахлом торговать? Выкидывая на скамейку широкие, серого сукна, штаны, просфирня хитро ухмыльнулась: -- К мужу под солдатской амуницией пробраться хочешь? -- К мужу, -- вяло ответила Фиоза Семеновна: -- шинель коли найдется, куплю. -- Все найдется. Ты думаешь, солдат легче пропускают? -- Легче. -- Ну, дай бог. И то, скажешь, с германского фронта ушел: нонче много идет человека, как гриба в дождь. Штаны пришлись в пору: ноги лежали в них большими солдатскими кусками. Ворот рубахи расширили, а шинель -- узка, тело из-под нее выплывало бабьим. Отпороли хлястик, затянули живот мягким ремнем -- вышло. -- Хоть на германску войну итти. Фиоза Семеновна ощупала руки и, спустив рукава шинели до ногтей, тихо сказала: -- Режь. -- Чего еще? -- Волос режь, на-голо. И, дрогнув пальцами, взвизгнула: -- Да, ну-у!.. И, так же тонко взвигнув, вдруг заплакала Ира. Просфирня собрала лицо в строгость, перекрестилась и, махнув ножницами, строго сказала: -- Кирилл Михеичу поклонитесь, забыл нас. Подряды, сказывают, у него об'явились огромадные. Держжись!.. Приподняв смуглую прядь волос, просфирня проворно лязгнула ножницами. Прядь, вихляясь, как перо, скользнула к подолу платья. Просфирня притопнула ее ногой. Провожали Фиозу Семеновну до ворот. Ноги у ней в большом и теплом сапоге непривычно тлели -- словно вся земля нога. От шинели пахло сухими вениками, а голова будто обожженная -- и жар, и легость. Растворяя калитку, просфирня повторила: -- Кланяйтесь Кирилл Михеичу. Вещи ваши я сохраню. -- Не надо. В кармане шинели пальцы нащупали твердые, как гальки, хлебные крошки, сломанную спичку и стальное перышко. Фиоза Семеновна торопливо достала перышко и передала просфирне. Тогда просфирня заплакала и, поджав губы (чтобы не выпачкать слюной), стала целоваться. А за селом, где налево от деревянного моста, дорога свертывала к городу, Фиоза Семеновна, не взглянув туда, повернула к ферме. Толстоногий мужик все еще сидел на бревнах, только как-будто был в другой шапке. -- Сирянок нету закурить? -- спросил он. Фиоза Семеновна молча прошла мимо. В сарае, где раньше стояли сельско-хозяйственные машины, за столом, покрытым одеялом, сидел Запус. Подтянув колено к подбородку и часто стукая ребром ладони о стол, он выкрикивал со смехом: -- Кто еще не вписался?.. Кому голов не жалко, а-а?.. Головы, все? Последний день, а то без записи умирать придется, товарищщи!.. Небритое его лицо золотилось, а голос как-будто осип. Так, когда солома летит с воза, такой шорох в голосе. Защищая локтями грудь, Фиоза Семеновна шла через толпу. В новой одежде, по-новому остро входили в тело кислые мужские запахи. А может быть, это потому: казалось, схватят сейчас и стиснут груди. С каждым шагом -- резче по столу ладонь Запуса: -- Кто еще? Увидал рядом со своей ладонью рукав шинели Фиозы Семеновны. Щелкнул пальцем -- секретарю, вытянул руки, спросил торопливо: -- Еще?.. Имя как? Еще один! Товарищи!.. Тише! -- К порядку, курва! -- крикнул кто-то басом. -- А ишшо Учредительно, гришь, ни надо... Фиоза Семеновна опять схватила в кармане хлебные крошки, хотела откинуть с пальцев непомерно длинный рукав шинели и заплакала. Запус мотнул головой, колено его ударило в чернильницу, а рука щупала козырек фуражки Фиозы Семеновны. Высокий матрос -- секретарь, охватив стол руками, хохотал, а мужики шли к выходу. Запус отшвырнул фуражку и сказал секретарю: -- Фуражку новую выдать и... сапоги. Хлопнул ладонью о стол и сказал: -- В нестроевую часть назначу! Приказ есть -- женщинам нельзя... а, если нам блины испечешь, а? Еще раз оглядел Фиозу Семеновну: -- Нет, в платье лучше. Собирай, Семен, бумаги, штемпеля, -- блины печь. Постриглась! VI. Под утро матрос, секретарь, Топошин кулаком в дверь разбудил Запуса. Сморкаясь и протирая глаза, сказал: -- Вечно выспаться не дают. Арестованных там привезли. -- Сколько? -- Двое. Из города ехали, говорят жену ищат. У кордона, на елани поймали. Оружья нет. Одного-то знаю -- подрядчик, а другой, грит, архитектор. Церкви какие-то строят, ничего не поймешь. Какие теперь церкви? Насчет казачьей лавы бы их давнуть, знают куда хочешь. Возможные казачьи шпионы и вообще чикнуть их... -- Подумают, из-за жены. Допросить. В сарай. Зря нельзя. Запус вернулся в комнату. Заголив одеяло и тонко дыша усталым телом, спала Фиоза Семеновна. Щеки у ней загорели и затвердели; крутым обвалом выходили пахучие бедра. -- Весело! -- навертывая портянки, сказал Запус. И опять, как вчера, резко стуча по столу ребром ладони, одной рукой завертывая папироску, спрашивал: -- Подрядчик Качанов? Архитектор Шмуро? Шмуро не хотел вытягиваться, но вытянулся и по-солдатски быстро ответил: -- Так точно. И тыкаясь в зубы отвердевшим языком, Шмуро (стараясь не употреблять иностранных слов) рассказывал о восстании в городе. -- Мобилизовали, -- сказал он тихо, -- я не при чем. Мне и руку прострелили