тем кончались третьи сутки их заточения. Теперь нечего было и надеяться, что их спасут; никто не знал, где они находятся, никто не мог бы к ним спуститься. Если их пощадит вода, их прикончит голод. В последний раз им пришла мысль постучать, позвать на помощь, но камень остался под водой. Да и кто бы услышал их призыв? Катрин бессильно прислонилась усталой головой к стенке и вдруг вздрогнула, встрепенулась. - Слушай! - прошептала она. Этьен подумал, что она говорит о легком журчании поднимавшейся воды, и, желая успокоить ее, сказал: - Да это я ногами шевелю. Оттого и плеск. - Нет, не то... Оттуда идет... Слушай! И она прильнула ухом к угольному пласту. Этьен понял и сделал то же самое. На несколько секунд оба замерли, затаили дыхание. И вот наконец расслышали далекий стук - три удара с большими промежутками. Но они еще сомневались, быть может, у них звенит в ушах, быть может, трещит слоистая порода. Да и нечем выстукивать ответ. Этьена осенила мысль: - У тебя ведь на ногах сабо. Сними их... Стучи каблуком. Катрин принялась стучать, выбивая призыв углекопов. Потом они прислушались и вновь различили три далеких удара. Двадцать раз они возобновляли призыв и двадцать раз слышали ответный стук. И тут они словно сошли с ума, то смеялись, то со слезами обнимали друг друга, забыв, что могут потерять равновесие и упасть в воду. Наконец-то! Товарищи думают о них, идут к ним на помощь! Радость и любовь переполняли их сердца, забылись муки ожидания, отчаяние долгих тщетных призывов; казалось, спасители совсем близко, стоит только пальцем пошевельнуть - расступится земля и выпустит заточенных. - Подумай! - весело восклицала Катрин. - Ведь какая это удача, что я прислонилась головой к стене? - Ну и слух у тебя! - говорил в свою очередь Этьен. - Я-то ведь ничего не слышал. И с этого мгновения они сменяли друг друга: всегда то он, то она прислушивались, готовясь откликнуться на малейший сигнал. Вскоре они уже различали удары кирки; значит, началась проходка - прокладывают спасательную выработку. Ни единый звук не ускользал от них. Однако радость их померкла. Хоть они и смеялись, обманывая друг друга, постепенно их вновь охватило отчаяние. Сначала они пускались в пространные объяснения: очевидно, работы ведут из Рекильяра, выработку прокладывают в угольном пласту, и, может быть, даже несколько выработок, потому что проходку, несомненно, ведут три человека. Потом они говорили меньше, а в конце концов и совсем умолкли, представив себе, какая огромная толща земли отделяет от их спасителей. Они погрузились в безмолвные размышления, подсчитывали, сколько дней прошло и за сколько дней рабочий может пробить ход в этих пластах камня. Нет, не удастся товарищам вовремя добраться до них, до тех пор оба они умрут. Замкнувшись в угрюмом молчании, не смея обменяться словом, чтобы не растравить тоску, они лишь откликались на призыв, выстукивая ответ каблуком деревянного башмака, но делали это без всякой надежды, почти машинально, просто желая сказать, что они еще живы. Прошли сутки, вторые. Уже шесть суток провели они под землей. Вода дошла им до колен и остановилась - не поднималась и не убывала; ноги у них как будто растворились в этой ледяной ванне. На какой-нибудь час они могли вытаскивать их из воды и держать на весу, но тогда тело бывало в таком неудобном положении, что ноги сводило судорогой и приходилось их опускать. Каждые десять минут, чувствуя, что они соскальзывают со своей скамьи, оба напрягали мышцы, чтобы удержаться. Острые выступы угля врезались им в спину; шея одеревенела, ее стягивала боль оттого, что все время приходилось наклонять голову из опасения разбить череп, ударившись о кровлю. И все возрастала духота: воздух, вытесненный водой, уплотнился в этом своеобразном воздушном колоколе, в котором они были заперты. Голоса их звучали глухо, как будто доносились издали. В ушах шумело, - то им слышались грозные звуки набата, то нескончаемый стук копыт испуганного стада, бегущего под проливным дождем и градом. Сначала Катрин жестоко страдала от голода. Она судорожно хваталась за грудь жалкими исцарапанными руками, испускала тяжелые вздохи, душераздирающие стоны, как будто у нее клещами вырывали все внутренности. Этьена терзала та же пытка, он лихорадочно обшаривал в потемках стену вокруг себя и вдруг нащупал полусгнившую деревянную стойку; тотчас он искрошил ее ногтями и дал Катрин пригоршню этой трухи; девушка жадно проглотила ее. Два дня они питались этой сгнившей деревяшкой, съели ее всю и в отчаянии, что от нее ничего не осталось, ободрали себе все руки, пытаясь оторвать и раздробить щепки от других, еще прочных, стоек, которые не поддавались их старанию. Пытка усилилась; они приходили в бешеную ярость оттого, что не могут съесть парусину, из которой сшита их одежда. Немного облегчил их страдания кожаный пояс Этьена. Зубами Этьен отрывал от него маленькие кусочки, и Катрин яростно жевала их и проглатывала. По крайней мере челюсти у них работали, оба жевали, у них создавалась иллюзия, что они едят. Когда с поясом покончили, принялись за парусину и сосали ее часами. Но вскоре жестокие муки утихли, голод стал тупой болью, сверлившей где-то внутри, медленно, постепенно подтачивая их силы. Несомненно, оба погибли бы, не будь у них вдоволь воды. Стоило нагнуться, и можно было пить сколько угодно, черпая воду горстью; и они пили по двадцать раз в день, томясь такой жаждой, что вся эта вода не могла ее утолить. На седьмые сутки, когда Катрин наклонилась, чтобы напиться, рука ее наткнулась на что-то плававшее в воде. - Посмотри-ка, что там такое? Этьен нащупал в темноте. - Не понимаю, - сказал он. - Похоже, что занавеска из воздушного хода. Катрин выпила воды, но когда хотела зачерпнуть еще, о ее ладонь ударилось то, что плавало перед нею. Она издала дикий вопль: - Боже мой! Это он. - Кто? - Он... ты же знаешь... Я нащупала его усы... Это был труп Шаваля; вода, затопившая наклонный ход, вынесла его снизу, и он плавал у их ног. Этьен нагнулся, протянул руку, нащупал усы, разбитый нос и вздрогнул от ужаса и отвращения. У Катрин тошнота подкатила к горлу, она извергла выпитую воду. Ей казалось, что она напилась крови, что вся эта глубокая река, затопившая штрек, обратилась в кровь Шаваля. - Погоди, - пробормотал Этьен, - я его отгоню. Он оттолкнул труп ногой, и тот отплыл. Но вскоре они вновь почувствовали, что он около них: он ударился об их ноги. - Ах, проклятый! Да убирайся ты! Но в третий раз Этьену пришлось отступиться. Какое-то течение пригоняло труп. Шаваль не хотел уходить, хотел быть с ними, возле них. Итак, воздух будет окончательно отравлен из-за этого ужасного соседства. Весь день они боролись с мучительной жаждой и не пили воды, предпочитая умереть; на следующий день оба не выдержали пытки и стали пить; прежде чем зачерпнуть воды, они всякий раз отстраняли мертвое тело, но все же пили. Стоило ли разбивать ему череп, - все равно, движимый упрямой ревностью, он возвратился и стоит меж ними. До самого конца он, даже мертвый, будет здесь и не даст им побыть вдвоем. Прошли сутки, за ними вторые. При каждом колебании зыби на воде Этьен ощущал легкий толчок--прикосновение человека, которого он убил, словно тот попросту, по-соседски напоминал ему о своем присутствии. И всякий раз Этьен вздрагивал. Постоянно он видел перед собою этот раздувшийся, позеленевший труп с раздробленным черепом и рыжими усами. Потом находило какое-то беспамятство, он забывал, что убил Шаваля, ему казалось, что соперник жив, плавает в воде и вот-вот укусит его. А Катрин теперь все плакала, плакала после этих долгих, бесконечных терзаний и лежала подавленная, полумертвая. А потом ею овладела непреодолимая дремота и она впала в забытье: Этьен будил ее, она бормотала бессвязные слова, даже не открыв глаз, и тут же снова засыпала. Боясь, что она упадет в воду и утонет, он поддерживал ее, обняв за талию. Теперь он вместо нее отвечал на призывы товарищей. Удары кирок приближались, он их слышал, они как будто раздавались за его спиной. Но и сил у него становилось все меньше, у него не хватало энергии стучать. Ведь стало известно, где они, зачем же утомлять себя? Теперь ему было безразлично, придут ли спасители. Целые часы он проводил в тупом ожидании, забывая, чего он ждет. Произошло, однако, событие, немного приободрившее их. Вода стала спадать и отнесла от них тело Шаваля. Спасательные работы шли уже девять суток, в первый раз Катрин и Этьен сделали несколько шагов по галерее, как вдруг грохнул взрыв и узников сбросило на землю. Они в темноте нашли друг друга и, обнявшись, замерли, обезумев от ужаса, думая, что катастрофа повторилась. Ничто не шевелилось, стук прекратился. А в углу, где сидели несчастные, прижавшись друг к другу, раздался тихий смех Катрин. - Как, верно, хорошо на вольном воздухе! Пойдем отсюда! Этьен сперва боролся против этого бреда. Его мозг был более устойчив, но безумие Катрин и его заразило, он потерял представление о действительности. Обоих обманывали смятенные чувства, особенно Катрин, - она пришла в лихорадочное возбуждение и жаждала излить его в жестах и словах. У нее шумело в ушах, а ей казалось, что это журчит вода, поют птицы; она слышала запах травы, примятой ногами, кругом все было залито светом; перед глазами у нее вращались широкие желтые круги, а ей казалось, что она лежит на солнышке, в хлебах близ канала. - Что, тепло? Правда. Ну обними же меня, и будем теперь вместе... всегда, всегда! Этьен сжимал ее в объятиях, а она, прильнув к нему в долгой ласке, лепетала, исходя блаженством: - Ну какие же мы были глупые! Зачем так долго ждали? Я ведь рада была бы стать твоей, а ты не понимал, ты сердился... А помнишь ту ночь, у нас в доме, когда мы с тобой не спали? Лежим в постелях, прислушиваемся и чувствуем, что оба не спим. Ах, как нас тянуло тогда друг к другу! Она заразила его своей веселостью, и он тоже принялся шутливо перебирать воспоминания о былых днях безмолвной любви. - А помнишь, как ты мне надавала пощечин? Да, да, по обеим щекам отхлестала, помнишь? - Да ведь я любила тебя, - шептала она. - Я, знаешь ли, запрещала себе думать о тебе: не надо, все кончено, а в глубине души знала, что рано или поздно мы будем вместе... Придет какой-нибудь случай, счастливый случай, и сблизит нас... Вот и пришло к нам счастье, правда? Его бросало в дрожь, он пытался опомниться, очнуться от этого наваждения и все же повторял тихонько: - Нет, ничто не бывает кончено навсегда. Достаточно искорки счастья, и начнется все заново. - Так ты меня теперь не оставишь? Никому не отдашь, да? Ах, как мне хорошо! И почти без чувств она выскользнула из его объятий. Она была так слаба, что голос ее, чуть слышный, совсем затих. Этьен испуганно подхватил ее, прижал к груди. - Тебе плохо? Она выпрямилась, сказала удивленно: - Нет, нисколько! Почему мне может быть плохо? И вдруг эти слова вспугнули ее грезы. Она с отчаянием посмотрела вокруг, вглядываясь в черную тьму, и, ломал руки, зарыдала: - Боже мой! Боже мой! Как темно! Исчезли зреющие хлеба, исчез запах примятой травы, исчезло пение жаворонков, исчезло яркое золотое солнце; кругом была обвалившаяся шахта, смрадная тьма, сочившаяся вода, сырость могильного склепа, в котором они мучились предсмертными муками столько дней. Помутившееся сознание еще увеличивало ее ужас, возродились суеверия детских лет, она видела перед собою Черного Человека, призрак старика углекопа, который бродит по шахте и сворачивает шею беспутным девушкам. - Ты слышишь? Слышишь? - Нет, ничего не слышу. - Да ведь это он... Черный Человек... Идет сюда... Вот уже совсем близко... Земле выпустили кровь из жил - это она мстит за то, что ее всю изрезали... И Черный тут как тут - погляди, вон он... В темноте и то видно, какой он черный... Ой, мне страшно! Страшно! И она умолкла, только вся дрожала мелкой дрожью. Потом тихонько шепнула: - Нет, это опять тот пришел. - Кто? - Ну тот, кто с нами, кого нет больше. Образ Шаваля преследовал ее, и она бессвязно, путано рассказывала о своей ужасной жизни с ним. Только один раз, в шахте Жан-Барт, он был ласков с нею, а то все придирался из-за каждого пустяка, ругал и колотил, а когда изобьет, бывало, до полусмерти, убивает своими ласками. - Да ведь это он... говорю тебе!.. Опять хочет помешать, чтобы мы были вместе!.. Ревнует... Ох, прогони его, не отдавай меня, ведь я твоя, только твоя. В безотчетном порыве она бросилась ему на шею, сама искала его губы, прильнула к ним поцелуем в самозабвенной страсти. Мрак сменился для нее светом, она смеялась воркующим смехом влюбленной женщины. Этьен затрепетал, почувствовав, как она приникла к нему, почти нагая, едва прикрытая лохмотьями, и в пробудившемся желании сжал ее в объятиях. Пришла для них ночь любви в глубине этой могилы, где брачным ложем служил им слой грязи; они не хотели умереть, не получив своей доли счастья, они упорно хотели жить и в последний миг зачать новую жизнь. В ночь отчаяния, перед лицом смерти они познали исступление любви. А потом всему пришел конец. Этьен сидел на земле все в том же углу, Катрин лежала у него на коленях, безмолвная, недвижимая. Шли часы за часами. Он долго думал, что она спит, потом потрогал ее, - она была совсем холодная, она была мертва. И все-таки он не шевелился, боясь ее разбудить. Он думал о том, что ему первому она отдалась, став созревшей женщиной, и быть может, понесла от него, - эта мысль вызывала в нем умиленную нежность. Возникали и другие мысли о том, как он уйдет с ней куда-нибудь далеко и как хорошо, как радостно будет им обоим; но такие грезы являлись лишь мгновениями и были совсем смутными, проносились, как веяние ветерка по лбу спящего, как само дыхание сна. Он все больше слабел, у него едва хватило силы медленным движением протянуть руку, дотронуться до Катрин, чтобы убедиться, что она тут, лежит тихонько, будто уснувшее дитя, окоченевшая, холодная как лед. Для него больше ничего не существовало, исчезла и черная тьма и ощущение, что он где-то находится, - он был вне времени и пространства. Что-то стучало, ударяло близ его головы, стук приближался, становился все громче; сначала Этьену было лень отвечать, его сковывала безмерная усталость, а теперь он и не сознавал ничего; ему грезилось, что Катрин идет куда-то впереди него и он слышит, как постукивают ее деревянные башмаки. Прошло двое суток. Катрин не шевелилась, он машинально протягивал руку, чтобы потрогать ее, и ему приятно было, что она спит так спокойно. И вдруг его встряхнуло. Загудели чьи-то громкие голоса, к его ногам покатились камни. А потом он увидел огонек лампы и заплакал. Глаза его, отвыкшие от света, моргали, а он все не отрывал от огня взгляда, не мог на него наглядеться, с восторгом смотрел на красноватую звездочку, едва разгонявшую тьму. Потом товарищи подняли его, понесли, по ложечке вливали ему в рот сквозь стиснутые зубы теплый бульон, он ко всему оставался равнодушным. Только в квершлаге Рекильярской Шахты, когда его поставили на ноги, он увидел знакомое лицо - перед ним стоял инженер Негрель; и два этих человека, презиравшие друг друга, - бунтовщик рабочий и вечно иронизирующий начальник, - бросились друг другу в объятия и громко зарыдали: так потрясено было в них чувство человечности. Его пробудила глубокая печаль, нищета и тяжкий труд многих поколений, скорбь и безмерные страдания, в которые может превратиться жизнь. А на поверхности мать, рухнув на землю возле мертвой Катрин, закричала протяжно, громко; потом опять раздался ее крик, за ним второй, третий - долгие, нестихающие вопли. Из шахты были вынесены и уложены в ряд несколько трупов: Шаваль, которого считали погибшим при обвале, подросток-откатчик и два забойщика, тоже с раздробленным черепом, из которого вытек мозг, два страшных мертвеца с вздувшимися в воде животами. В толпе рыдали обезумевшие женщины, рвали на себе платья, расцарапывали до крови свои лица. Вынесли наконец Этьена, сначала приучив его глаза к свету ламп и немного покормив его. И когда он появился, иссохший, как скелет, и совершенно седой, толпа расступилась, затрепетав от страха при виде этого старика. Мать умершей Катрин умолкла и устремила на него пристальный, лишенный мысли взгляд. VI  Было четыре часа утра. Перед рассветом апрельский ночной холодок уменьшился, стало немного теплее. В чистом небе еще мерцали звезды, а на востоке его заливала багрецом заря. По черным спящим полям пробегал ветерок, и тогда раздавался чуть слышный шорох - предвестник пробуждения. По Вандамской дороге широким шагом шел Этьен. Он провел полтора месяца в Монсу на больничной койке. Все еще желтый и очень худой, он выписался, лишь только почувствовал, что может держаться на ногах, и вот уходил теперь. Компания, по-прежнему дрожавшая за свои копи, приступила к постепенному увольнению неугодных, и Этьен получил предупреждение, что его не могут держать. Впрочем, ему предложили пособие в сто франков и дали отеческий совет бросить шахтерскую работу, теперь для него непосильную. Этьен, однако, отказался от этих ста франков. Его уже звал в Париж Плюшар, который, ответив на письмо Этьена, прислал ему и деньги на дорогу. Итак, его давняя мечта осуществилась. Накануне, выйдя из больницы, он остановился у вдовы Дезир в "Смелом весельчаке". А нынче стал спозаранку - хотелось проститься с бывшими товарищами и поспеть к восьмичасовому поезду, отходившему из Маршьена. На минутку он остановился и постоял на дороге, по которой разливался розовый свет. Так приятно было подышать чистейшим воздухом ранней весны. Утро обещало быть великолепным. Медленно разгоралась заря; жизнь на земле пробуждалась вместе с солнцем. Этьен двинулся дальше, бодро постукивая кизиловой палкой, смотрел, как вдалеке равнина выплывает из ночного тумана. Он никого не видел до этого дня: мать Катрин один раз навестила его в больнице, а больше не приходила, - вероятно, не могла. Но Этьен знал, что весь поселок Двести Сорок теперь работает на шахте Жан-Барт и что сама Маэ нанялась туда. Постепенно на дорогах появлялись люди; мимо Этьена то и дело проходили углекопы, молчаливые, бледные. Компания, как говорили, злоупотребляла своей победой. Забастовка длилась два с половиной месяца, и когда рабочие, побежденные голодом, вернулись в шахты, они вынуждены были принять установленные Компанией расценки за крепления, и это замаскированное понижение заработной платы особенно возмущало их, ибо оно было обагрено кровью погибших. Компания теперь ежедневно крала у рабочих час их труда, принудив их нарушить клятву - не подчиняться хозяйскому произволу; и сознание, что они поневоле стали клятвопреступниками, было горьким, как желчь; эта обида комком стояла в горле. Работа возобновилась везде: в Миру, в Мадлен, в Кревкер, в Виктуар. В легкой утренней дымке по дорогам, еще утопавшим в сумраке, шли вереницы людей, все они шагали, понуро опустив голову, словно скот, который гонят на бойню. Дрожа от холода в жиденькой одежде, засовывая руки под мышки, они шли враскачку, сутулились, и у каждого горбом выпирала на спине краюшка хлеба, положенная между рубахой и курткой. И в этом всеобщем возвращении на шахты, в этом безмолвном шествии черных фигур, двигавшихся без единого слова, без смеха, без единого взгляда по сторонам, чувствовался гнев, от которого люди стискивали зубы, ненависть, переполнявшая сердце, сознание, что смириться их заставил только голод. Ближе к шахте углекопов попадалось все больше; почти все шли в одиночку, а те, кто работал вместе, шагали друг за другом гуськом, и чувствовалось, что они устали уже с утра, что им все опостылело - и жизнь, и люди, и они сами. Этьену бросились в глаза пожилой человек с горящими как угли глазами и молодой, который дышал тяжело, со свистом и совсем задыхался. Многие несли свои деревянные башмаки в руках и шли в одних толстых шерстяных чулках, почти неслышно ступая по земле. Со всех сторон к шахте без конца стекались люди, - то двигалась разгромленная армия; побежденные шли, поникнув головой, затаив неистовую жажду вновь броситься в бой и отомстить врагу. Когда Этьен подошел к Жан-Барту, шахта только еще выступала из мрака, еще горели фонари, подвешенные к перекладинам копра, но огни их побледнели при свете разгоравшейся зари. Над темными строениями клубился пар и развевался, как белый султан, слегка подкрашенный кармином. Этьен поднялся по лестнице в сортировочную, а оттуда в приемочную. Начался спуск, из барака к клетям подходили рабочие. С минуту Этьен постоял среди оглушительного шума и суеты. Громыхая, катились вагонетки, сотрясавшие чугунные плиты пола; вращались барабаны, разматывая тросы; стволовые подавали сигналы ударами молота по стальному рельсу; вновь чудовище пожирало на глазах Этьена ежедневную свою порцию человечьего мяса; клеть непрестанно взлетала и опять ныряла в горло прожорливого великана, с легкостью глотавшего живых пигмеев. После катастрофы в Ворейской шахте Этьен видеть не мог, как несется вниз клеть, у него все переворачивалось внутри. С чувством ненависти и страха он отвернулся от шахтного ствола. Но в обширном, еще темном помещении приемочной, освещенной лишь тусклым светом догорающих масляных фонарей, он не увидел ни одного дружеского лица. Дожидаясь своей очереди, вокруг стояли углекопы, босые, с лампой в руке; тревожно посмотрев на него широко раскрытыми глазами, они опускали головы и пятились, словно стыдились чего-то. Они, несомненно, узнавали его и не таили против него зла, - наоборот, они сами как будто боялись его, опасаясь, как бы он не упрекнул их в слабодушии. От такого их отношения к нему у Этьена щемило сердце, он позабыл, что эти несчастные побивали его камнями; он опять лелеял мечту обратить их в героев, руководить ими, как стихийной силой природы, которую надо направлять, иначе она сама себя погубит. Партия углекопов погрузилась в клеть и мигом исчезла из глаз, и тогда подошла другая партия. Этьен увидел наконец одного из своих соратников в руководстве забастовкой, отважного человека, клявшегося, что он лучше умрет, а не уступит. - И ты тоже! - с грустью прошептал Этьен. Углекоп побледнел; у него задрожали губы; потом он с виноватым видом махнул рукой и ответил: - Что поделаешь! У меня жена. Из барака хлынула новая волна людей, - Этьен знал всех. - И ты тоже? И ты? И ты? И каждый, дрожа, отвечал глухим голосом: - У меня мать... У меня дети... Есть нечего. Клеть все не поднималась, они ждали ее, угрюмые, подавленные, мысль о поражении была так мучительна, что люди избегали глядеть друг на друга и упорно смотрели на устье ствола. - А вдова Маэ? - спросил Этьен. Ему не ответили. Один из ожидавших сделал знак, что и она сейчас придет. Люди покачивали головой: "Эх, бедная! Вот у кого горе!" Но словами никто не выразил своих чувств, все молчали. Когда же Этьен протянул руку на прощанье, каждый крепко пожал ее, и в этом безмолвном рукопожатии были и жестокая боль поражения и страстная надежда победить. Клеть встала на упоры, углекопы вошли в нее и понеслись в поглощавшую их бездну. Появился Пьерон в кожаной "баретке", к которой прикреплена была лампочка - без предохранительной сетки, как у всех штейгеров. Уже неделю он состоял в должности старшего стволового, и углекопы сторонились его, находя, что он совсем зазнался от такого почета. Появлением Этьена он был весьма недоволен, однако подошел к бывшему товарищу и почувствовал облегчение, когда тот сказал, что уезжает. Они немного поговорили. Пьерон сообщил, что теперь его жена содержит питейную "Прогресс". А все благодаря поддержке господ начальников, - они были очень добры к ней. И тут же, прервав на полуслове свое хвастовство, он обрушился на старика Мука за то, что тот якобы не поднял на поверхность в положенный час навоз из конюшни. Старик слушал, понурившись, глубоко обиженный его грубыми и несправедливыми нападками. А перед погрузкой в клеть так же, как и другие, Мук простился с Этьеном долгим рукопожатием, в котором были и сдержанный гнев и огонь грядущих восстаний. И эта старческая рука, дрожавшая в руке Этьена, этот одинокий старик, простивший ему смерть своих детей, так его растрогали, что он не мог произнести ни слова и молча смотрел ему вслед. Потом, оторвавшись от своих мыслей, он спросил Пьерона: - А что, вдова Маэ не придет нынче? Пьерон сперва притворился, что не расслышал, - не следует поминать о чужих несчастьях, а то и с тобой беда стрясется. Затем счел за благо удалиться, будто желая отдать распоряжение, и на ходу бросил Этьену: - Ты про кого? Ах, Маэ. Да вот она. В самом деле, она вышла из барака с лампой в руке, в мужской одежде, в шерстяном колпаке, плотно облегавшем голову. Компания, сжалившись над судьбой несчастной женщины, которую постигли такие жестокие утраты, соблаговолила, в виде исключения, допустить ее к подземным работам, хотя Маэ исполнилось сорок лет; в этом возрасте неудобно было поставить ее, как в молодости, на откатку, поэтому ей поручили вертеть небольшой вентилятор, установленный в Северном крыле; в выработках, лежащих под Тартаре, поистине было адское пекло, а воздух туда не доходил. Долгие часы Маэ вертела колесо в глубине раскаленного хода, обливаясь потом в сорокаградусной жаре. Зарабатывала она тридцать су. Когда она подошла, такая жалкая в мужской одежде, огромная, как будто грудь и живот у ней разбухли от сырости, царившей в шахте, Этьен был потрясен; он не находил слов, с трудом объяснил, что хотел перед отъездом проститься с нею. Она не слушала, только пристально смотрела на него и, наконец, произнесла, заговорив с ним на "ты": - Ну, как? Удивляешься, что и я тут, да? Ведь я грозилась собственными руками удавить родных детей, если они спустятся в шахту... А вот сама тут работаю. Самой бы надо удавиться, верно? И давно бы руки на себя наложила, да кто же будет кормить старика и ребятишек? Она говорила тихим, усталым голосом, - не оправдывалась, а просто вспоминала, как все случилось: рассказала, что они едва не умерли с голоду, и тогда она решила пойти на шахту, а иначе ее выгнали бы из поселка. - Как старик? Здоров? - спросил Этьен. - Да все такой же, как прежде, - тихий, спокойный, опрятный. Но голова совсем сдала... Его поэтому и не засудили за то, что он тогда натворил. Ты не слыхал? Хотели было отправить его в сумасшедший дом, да я не дала: его бы там били, а то и отравы бы подсыпали... А все-таки наделал он нам беды, - ведь теперь пенсии-то ему никогда не дадут. Тут один начальник сказал мне, что нельзя ему назначить пенсию: это, говорит, будет безнравственно. - Жанлен работает? - Да, ему подыскали работу на поверхности. Зарабатывает двадцать су... Нет, я не жалуюсь, начальники добра нам желают, - они сами мне об этом говорили. Мальчишка зарабатывает двадцать су да я тридцать, - всего, значит, пятьдесят. Будь нас поменьше, можно бы прокормиться, - но ведь нас шестеро. Теперь и Эстелла от старших не отстает, - только давай. А хуже всего, что надо еще ждать года четыре-пять, пока Ленора и Анри немножко подрастут и пойдут на шахту. Этьен не мог подавить горестного чувства: - И они тоже? Кровь прилила к бледному лицу Маэ, глаза загорелись огнем. Но тотчас она как-то поникла, сгорбилась, словно на ее плечи пало неизбывное бремя, назначенное судьбою. - Что поделаешь. Одни за другими, так и пойдет... Все там жизни решились, теперь их черед. Она умолкла. Рабочие, катившие вагонетки, согнали их с места. В широкие, запыленные окна проникали первые лучи рождавшегося дня, и померкший свет фонарей казался серым, тусклым; через каждые три минуты гудела подъемная машина, разматывались тросы, клети проглатывали все новые партии людей. - А ну, кто там прохлаждается? Пошевеливайтесь! - крикнул Пьерон. - Забирайтесь в клеть, а то мы никогда не кончим. - Так ты, значит, уезжаешь? - Да, нынче утром. - Что ж, правильно делаешь... Лучше отсюда подальше быть... если можешь, понятно. Хорошо, что мы с тобой встретились, - ты хоть будешь знать, что я против тебя не держу зла. Было время, когда мне хотелось пришибить тебя, после всех смертей, после этой бойни. А потом стала я думать, думать и поняла, что никто тут не виноват... Нет, не твоя тут вина, - все виноваты. Затем она заговорила об умерших - о муже, о Захарии, о Катрин; говорила спокойно, и лишь когда произнесла имя Альзиры, у нее на глазах выступили слезы. По-видимому, к ней вернулась прежняя ее выдержка и рассудительность, она высказывала очень разумные мысли. Не принесет начальникам счастья, что они поубивали столько народу, говорила она, когда-нибудь они будут за это наказаны, потому что за всякое злодейство виновных ждет расплата. В это даже и вмешиваться не придется, - вся их лавочка лопнет сама собой, солдаты будут стрелять в хозяев, как стреляли они нынче в рабочих. И, несмотря на покорность, на унаследованное послушание, опять пригнувшие эту женщину, мысль ее работала теперь именно так, а в душе жила уверенность, что несправедливость не может длиться бесконечно и если нет больше господа бога, придет другой судия и отомстит за несчастных бедняков. Она говорила тихо, опасливо озираясь. А когда поблизости показался Пьерон, громко добавила: - Ну что ж, раз ты уезжаешь, зайди к нам, возьми свои пожитки... Две рубашки твоих у нас остались, три платка, старые штаны. Этьен махнул рукой, отказываясь от этих тряпок, уцелевших от набегов старьевщика. - Да нет, чего там... Пусть ребятам останутся... В Париже я достану. Машина уже два раза спустила клеть, и Пьерон решился поторопить Маэ: - Эй вы, там! Ведь вас ждут! Скоро кончите болтать? Но Маэ повернулась к нему спиной. Зря продажная шкура усердствует. Спуск рабочих его не касается. На шахте он заслужил всеобщую ненависть. И Маэ упрямо стояла с Этьеном, держа лампу в руках, и зябла на сквозняке, всегда холодном, даже в теплую погоду. И она и Этьен вдруг растеряли все слова, только смотрели друг на друга; у обоих тяжело было на сердце и хотелось сказать еще что-то нужное. Наконец Маэ произнесла - просто для того, чтобы не молчать: - Жена Левака беременна, а сам Левак все еще в тюрьме. Пока что Бутлу в доме хозяин. - Ах да, Бутлу. - Слушай, я говорила тебе? Филомена уехала. - Как? Уехала? - Ну да, с одним парнем из Па-де-Кале, он тоже углекоп. Я боялась, как бы она не оставила мне своих малышей. Да нет, взяла с собою... Нет, ты подумай! Ведь бабенка кровью харкает. Поглядеть, в чем душа держится... И смиренная такая. Она умолкла, задумалась. Потом тихонько проговорила: - А что про меня-то выдумали!.. Помнишь, плели, будто я с тобой живу. Господи боже ты мой! После смерти мужа, конечно, могло бы такое дело случиться, будь я помоложе, верно? Но я рада, что ничего этого не было, потому что мы наверняка пожалели бы, зачем так вышло. - Да, наверно, пожалели бы, - без обиняков ответил Этьен. Вот и все, - на этом кончился их разговор. Пора было отправлять клеть. Стволовой сердито звал Маэ, грозил ей штрафом. И она наконец простилась с Этьеном, крепко пожала ему руку. Он с глубоким волнением смотрел ей вслед. Какая она измученная, как постарела, жизнь ее теперь кончена! В лице ни кровинки, из-под синего шерстяного колпака выбиваются седеющие волосы, расплывшуюся фигуру много рожавшей женщины безобразно облегают парусиновые штаны и куртка. Но ее прощальное рукопожатие было таким же, как у его товарищей: этим долгим безмолвным рукопожатием все они назначали ему новую встречу - в тот день, когда борьба возобновится. Этьен прекрасно понял ее взгляд, выражавший спокойную веру в будущее. До скорого свидания, говорили ее глаза, и уж на этот раз бой будет решающим. - Экая лентяйка, черт бы тебя побрал! Протиснувшись в давке и толчее, Маэ вошла в клеть и скорчилась на дне вагонетки вместе с четырьмя другими углекопами. Стволовой дернул веревку, подав сигнал: "Шлем говядину". Клеть снялась с упоров и ринулась в черный провал: над ним видно было лишь быстрое скольжение стального троса. И тогда Этьен распрощался с шахтой. Внизу, под сараем сортировочной, он заметил какого-то человечка, который сидел, вытянув ноги, на толстом слое угля. Оказалось, что там пристроился Жанлен, занимавшийся "очисткой". Поставив угольную глыбу между колен, он молотком сбивал с нее осколки сланца; его окутывало густое облако черной, как сажа, пыли, и никогда Этьен не узнал бы его, если б Жанлен не поднял свою обезьянью мордочку с оттопыренными ушами и зеленоватыми узкими глазами. Он насмешливо захихикал и, разбив глыбу последним ударом, исчез в поднявшейся угольной пыли. Выйдя за ворота, Этьен некоторое время шел по дороге, погрузившись в раздумье. Мыслей было так много, и таких мрачных. Но ведь над его головой блистала чистая синева неба, вокруг раскинулись привольные дали; он полной грудью вдохнул свежий воздух. На горизонте во всей своей славе вставало солнце, настал час ликующего пробуждения природы. По неоглядной равнине с востока на запад разливался поток золотых лучей. Волна животворного тепла ширилась, захватывая каждую пядь земли, рождая в полях трепет молодости, обновления, вздохи счастья, пение птиц, журчание вод и шорохи лесов. Казалось, старому миру было радостно жить и он хотел прожить еще одну весну. Отдавшись светлой надежде, Этьен шел, замедлив шаг, окидывая взглядом поля, простиравшиеся слева и справа от дороги, дышавшие счастьем весеннего возрождения. Он старался разобраться в себе и чувствовал, что стал сильнее, стал более зрелым, пройдя через тяжкие испытания в глубине шахты. Они завершили его воспитание, он вышел из них, вооруженный опытом борьбы, вышел сознательным солдатом революции, объявившим войну обществу, ибо вынес приговор тому, что ему довелось увидеть в этом обществе. Радуясь, что скоро он присоединится к Плюшару и, так же как Плюшар, будет вожаком, к которому прислушиваются, он обдумывал свои будущие выступления, искал красноречивых, убедительных слов. Теперь Этьен хотел расширить свою программу; приобретенная буржуазная утонченность, поднявшая уровень его развития, усиливала в нем ненависть к буржуазии. Запахи нищенского жилья углекопов теперь были ему неприятны, но тем больше жаждал он восславить рабочих, показать, что только они велики, только они достойны уважения, только они благородны, только они представляют собою ту силу, которая способна возродить человечество. И он уже видел себя на трибуне, видел, как он торжествует вместе с народом, если только народ не растерзает его. Высоко в поднебесье звенела песня жаворонка, и невольно Этьен поднял голову. В прозрачной синеве таяли багряные облачка, последние следы ночного тумана; и вдруг в памяти Этьена возникли расплывчатые образы Суварина и Раснера. Нет, решительно все разваливается, когда каждый тянет в свою сторону и хочет властвовать. Вот потому-то и оказался бессильным знаменитый Интернационал, который должен был обновить мир: в его грозной армии из-за внутренних раздоров начался раскол, и она раздробилась. А неужели Дарвин прав и все в мире - борьба, в которой сильные пожирают слабых, что обеспечивает красоту и сохранение рода? Проблема эта смущала его, хотя, рассматривая ее, он добросовестно применял приобретенные познания. Но вдруг у него возникла мысль, рассеявшая его сомнения и восхитившая его: в первый же раз, как ему придется выступить с речью, надо обратиться к своему давнишнему толкованию этой теории. Если верно, что один класс общества пожрет другой класс, то, конечно, будет так, что народ как жизнеспособный, полный нерастраченной энергии социальный организм пожрет буржуазию, истощившую в наслаждениях свои силы. Для созидания нового общества понадобится обновление крови. Произойдет своего рода нашествие варваров, возрождающее старые, одряхлевшие нации. Словом, вновь заговорила его несокрушимая вера в недалекую революцию - революцию трудящихся, пожар которой запылает в конце столетия и озарит землю пурпуром восходящего солнца, как тот багряный свет рождающегося дня, что заливал сейчас небо. Мечтая о грядущем, он шел ровным шагом, постукивая кизиловой палкой о булыжники, и, когда смотрел вокруг, узнавал то один, то другой знакомый уголок. Вот тут, у Коровьей развилки, он возглавил отряд забастовщиков в то утро, когда они разгромили шахты. А теперь в шахтах возобновилась работа - работа отупляющая, убийственная, плохо оплачиваемая. И ему казалось, что он слышит под землею, на глубине в семьсот метров, глухие, мерные, непрерывные удары: это стучали те самые рабочие, которые на его глазах спускались нынче в шахту, - черные, чумазые, грязные, они с молчаливой злобой врубались в уголь. Они были побеждены, они потеряли в сражении свой заработок и многих товарищей, но Париж не забудет выстрелов, раздавшихся в Воре; этой раны Империи не залечить, теперь кровь потечет из собственного ее тела. Пусть промышленный кризис близится к концу, пусть вновь заработают одна за другой остановившиеся фабрики, но война объявлена, война продолжается, и отныне заключить мир невозможно. Углекопы подсчитали своих бойцов, попробовали свои силы, когда их поднял на борьбу клич: "Справедливость!", взволновавший рабочих всей Франции. Поэтому их поражение не успокоило врагов, богатые обыватели города Монсу, охваченные глухой тревогой даже в дни победы, сразу после подавления забастовки, со страхом озирались, не таится ли все-таки за этой глубокой тишиной неизбежный их конец. Они понимали, что революция будет возрождаться постоянно и, может быть, вспыхнет завтра, начавшись всеобщей забастовкой, согласованными действиями всех трудящихся; а поскольку у рабочих появились Кассы взаимопомощи, они могут продержаться многие месяцы, их не удушить рукою голода, у них будет хлеб. Разваливающееся общество пока еще получило лишь Пробный удар плечом, но буржуа услышали треск под своими ногами, почувствовали, как снизу нарастают все новые и новые толчки, буржуа знают, что так будет до тех пор, пока обветшалое здание не расшатается и не рухнет в пропасть, как Ворейская шахта. Этьен свернул влево, на Жуазельскую дорогу. Ему вспомнилось, как тут он помешал разъяренной толпе ринуться на шахту Гастон-Мари. Вдалеке при ярком свете солнца видны были вышки многих шахт: направо - Миру, совсем близко одна от другой Мадлен и Кревкер. Всюду шла работа; удары обушков под землею, которые он как будто улавливал, теперь раздавались по всей равнине, из конца в конец. Удар, еще удар, и опять удар один за другим раздавались под вспаханными полями, под дорогами, под деревнями, улыбавшимися солнечному свету; но лишь тот, кто знал, что в черных недрах, придавленных огромной толщей земли и камня, идет безвестная и тяжелая работа, лишь тот мог различить глубокий скорбный вздох, доносившийся с подземной каторги. Этьен думал о ней, но теперь ему казалось, что, быть может, насилие не ускорит освобождения. Перерезать тросы, срывать с путей рельсы, разбивать лампы - какое бесполезное дело! Нечего сказать, стоило из-за этого толпе разрушителей мчаться три мили... Этьен смутно угадывал, что придет день, когда легальные действия окажутся более грозным оружием. В его размышлениях было теперь больше уравновешенности, он не кипел яростной злобой за свои обиды. Да, вдова Маэ с присущим ей здравым смыслом правильно сказала: это будет решающий бой. Спокойно встать в ряды бойцов, узнать друг друга, объединиться в союзы, когда это позволят законы; в один прекрасный день, почувствовав, что все товарищи стоят в тесном строю, плечом к плечу, а перед лицом миллионов трудящихся стоит несколько тысяч тунеядцев, захватить власть и стать хозяевами. Ах, какое славное пробуждение истины и справедливости! Сразу сгинет жестокое божество, которому приносили в жертву столько жизней, безобразный идол, спрятанный в капище, в неведомых далях, где обездоленные откармливали его своей плотью и кровью, но никогда его не видели. Расставшись с Вандамским проселком, Этьен вышел на шоссе. Справа показалось Монсу, которое спускалось в ложбину и там исчезало из глаз. Напротив лежали развалины Воргеской шахты, проклятая яма, из которой три насоса, работавшие беспрерывно, откачивали воду. Вдали, на горизонте, виднелись другие шахты: Виктуар, Сен-Тома, Фетри-Кантель; на севере в прозрачном утреннем воздухе дымились высокие башни доменных печей и коксовые батареи. Надо было поторапливаться, чтобы поспеть к восьмичасовому поезду, - до станции еще оставалось шесть километров. Этьен пошел быстрее, под его ногами где-то в глубине по-прежнему раздавались упорные удары обушков. Там были все его товарищи, - он их слышал, они сопутствовали каждому его шагу. Кто трудится вон там, под свекловичным полем? Наверное, вдова Маэ, сгибая спину, вертит в подземной галерее рукоятку вентилятора, сливая хриплое свое дыхание с его гулом. А дальше - слева, справа - он как будто узнавал других: они стучали под нивами, под кустами живых изгородей, под молодыми деревцами! Солнце, сверкающее апрельское солнце уже сияло в небе во всей своей красе, согревая кормилицу-землю, совершавшую чудо рождения. Из недр ее возникала жизнь, на ветвях лопались почки и снова появлялись молодые листья; на лугах зеленела молодая трава. По всей равнине набухали брошенные в почву семена, и, пробивая ее корку, всходы тянулись вверх, к теплу и свету. Соки земные вливались в новые побеги, слышался тихий шепот; шорохи прорастания все ширились, и казалось, то звучат долгие поцелуи. И снова, снова все явственнее раздавались удары, как будто углекопы, товарищи Этьена, поднимались вверх. К земле, залитой сверкающими лучами солнца, вернулась молодость, земля была полна этим шумом. Из недр ее тянулись к свету люди - черная армия мстителей, медленно всходившая в ее бороздах и постепенно поднимавшаяся для жатвы будущего столетия, уже готовая ростками своими пробиться сквозь землю.