ышленном кризисе. За полтора года дела так ухудшились! - Это было неизбежно, - сказал Денелен. - Процветание, наблюдавшееся за последние годы, должно было привести нас к этому... Вспомните, какие огромные капиталы заморожены - капиталы, вложенные в железные дороги, в строительство портов, каналов. А сколько денег поглощают безрассудные спекуляции! Да возьмите, к примеру, хоть наш департамент: у нас понастроили столько сахарных заводов, словно с наших свекловичных полей можно собирать три урожая... Нечего сказать, дожили! Нынче денег не достанешь, надо ждать, когда получатся прибыли на затраченные миллионы: а отсюда - убийственное отсутствие сбыта и полный застой в делах. Господин Энбо оспаривал эту теорию, но признавал, что годы благоденствия развратили рабочего. - Подумайте только! - воскликнул он. - На наших шахтах эти молодцы зарабатывали до шести франков в день, - вдвое больше, чем они зарабатывают в настоящее время! И тогда они жили хорошо, привыкли роскошествовать. Теперь им, разумеется, трудно перейти к былой воздержанности. - Господин Грегуар, - прервала его г-жа Энбо, - скушайте, пожалуйста, еще кусочек форели... Очень нежная рыба, не правда ли? Директор продолжал: - Но... скажите на милость, разве это наша вина? Мы сами жестоко пострадали... Заводы закрываются один за другим, и нам теперь невероятно трудно сбывать запасы угля. Поскольку спрос на уголь все уменьшается, мы просто вынуждены снижать себестоимость... А рабочие не желают этого, понять. Наступило молчание. Лакей обносил всех жареными куропатками, а горничная наливала гостям шамбертен. - В Индии голод, - сказал Декелей вполголоса, словно говорил с самим собой. - Америка больше не дает нам заказов на чугун и сталь, и этим нанесем жестокий удар нашим доменным печам. Все между собою связано, достаточно одного отдаленного толчка, чтобы поколебалось равновесие во всем мире... А империя так гордилась этой промышленной горячкой! Он принялся за куропатку. Потом сказал громче: - Хуже всего то, что для понижения себестоимости надо производить больше, а иначе приходится снижать расходы за счет заработной платы. И рабочие с основанием могут сказать, что их заставляют расплачиваться за хозяйские убытки. Такое признание, вырвавшееся у этого, откровенного человека, вызвало спор. Дамам было скучно. Впрочем, каждый уделял немало внимания своей тарелке, так как у всех разыгрался аппетит. Выходивший из столовой лакей вдруг возвратился и, видимо, хотел что-то сказать, но не решался. - Ну, что там? - спросил г-н Энбо. - Если депеши, принесите сюда... Я жду ответов. - Нет, сударь. Пришел господин Дансар, ждет в прихожей. Не хочет вас беспокоить. Извинившись перед гостями, директор велел позвать старшего штейгера. Тот вошел и остановился в нескольких шагах от стола; все повернулись и смотрели на рослого, запыхавшегося Дансара, очевидно прибежавшего с важными новостями. Он сообщил, что в рабочих поселках все спокойно; но к господину директору придет делегация, - это дело решенное. Может быть, она будет здесь через несколько минут. - Хорошо. Благодарю вас, - сказал г-н Энбо. - Прошу делать доклад ежедневно: утром и вечером. Поняли? Лишь только Дансар вышел за дверь, опять начались шуточки, все набросились на "русский салат", говоря, что нельзя терять ни минуты, а иначе так и не успеешь его поесть. Но все особенно развеселились и смеялись до упаду, когда Негрель попросил у горничной хлеба, а она ответила: "Пожалуйста, сударь", - так тихо, с таким испуганным лицом, как будто за ее спиной стояла целая шайка бунтовщиков, готовых резать, грабить, насиловать. - Можете говорить громко, - снисходительно сказала г-жа Энбо, - они еще не пришли. Директору принесли пачку писем и депеши, и одно из писем он пожелал прочесть вслух. Это было письмо Пьерона, который в почтительных выражениях сообщал, что он вынужден принять участие в забастовке, а иначе рабочие расправятся с ним; кроме того, он уведомлял, что не мог отказаться и вошел в состав делегации, хотя очень осуждает такое выступление. - Вот вам свобода труда! - воскликнул г-н Энбо. Все опять заговорили о забастовке и спросили его мнение. - О-о! - ответил г-н Энбо. - Нам не привыкать. Знаем мы эти забастовки: неделю, ну, самое большее две недели, будут лодырничать, как в прошлый раз. Будут шататься по кабакам. А когда наголодаются, вернутся в шахты. Денелен покачал головой. - Нет. Я не могу смотреть на все это так спокойно... На этот раз они, по-видимому, лучше организованы. Нет ли у них кассы взаимопомощи? - Есть. Но в этой кассе три тысячи франков, не больше. Далеко ли они с этим уйдут? Подозреваю, что вожаком у них стал некий Этьен Лантье. Он хороший работник. Мне жаль будет уволить его, как я уволил когда-то их знаменитого Раснера, который продолжает, однако, отравлять рабочих Ворейской шахты своими идеями и своим пивом... Ну, все равно. Через неделю половина наличного количества рабочих спустится в шахту, а через две недели и все десять тысяч встанут на работу. В этом г-н Энбо был твердо убежден. Беспокоила его только возможная немилость правления, если на директора возложат ответственность за забастовку. С некоторого времени он чувствовал, что к нему меньше благоволят. И вот, отодвинув тарелочку с салатом, который он положил себе, г-н Энбо еще раз перечитал депеши, полученные из Парижа в ответ на его сообщения, и старался проникнуть в скрытый смысл каждого слова. Гости извиняли его, - ведь завтракали, можно сказать, по-военному, - закусывали на поле боя перед первыми выстрелами. Теперь и дамы вмешались в разговор. Г-жу Грегуар разжалобила участь рабочих: им, бедненьким, придется голодать, а Сесиль выразила намерение раздавать талоны на хлеб и на мясо. Но г-жа Энбо очень удивилась, услышав, что они говорят о нищете углекопов, работающих в копях Монсу. Да кому же тогда живется хорошо, если не им? Компания дает им и квартиру, и отопление, и лечит их за свой счет! Глубоко равнодушная к судьбе простого народа, она знала о нем лишь то, что ей твердили и чем она восхищала парижан, приезжавших посмотреть на углекопов; в конце концов она и сама в это уверовала и возмущалась неблагодарностью черни. Тем временем Негрель продолжал пугать г-на Грегуара. Сесиль ему нравилась, и в угоду тетушке он готов был на ней жениться, но он вовсе не горел любовной лихорадкой и говорил, что ему, как человеку многоопытному, не к лицу увлечения. По части политических взглядов он именовал себя республиканцем, что, однако, не мешало ему держать рабочих в ежовых рукавицах, а в дамском обществе язвительно их высмеивать. - Я не такой оптимист, как мой дядя, - заговорил он. - Наоборот, я опасаюсь крупных беспорядков... Поэтому советую вам, господин Грегуар, запритесь покрепче в своей усадьбе. Ее могут разгромить. А ведь г-н Грегуар, с неизменной благодушной улыбкой, соперничал в доброте с супругой, только что изъяснялся в отеческих чувствах к углекопам. - Разгромят мою усадьбу? - воскликнул он, ошеломленный словами Негреля. - Почему же ее могут разгромить? - А разве вы не являетесь акционером Компании угольных копей в Монсу? И вы ничего не делаете, вы живете чужим трудом. Да и вообще вы гнусный капиталист, и этого достаточно... Будьте уверены, если революция восторжествует, вас заставят вернуть ваше состояние народу, как украденные у него деньги. Грегуар вдруг утратил свое детское спокойствие н бездумный душевный мир, в котором он жил. Он залепетал: - Мое состояние - краденое? Да разве мой прадед не заработал тяжелым трудом ту сумму, которую он некогда вложил в акции Монсу? А разве мы не подвергались риску всякий раз, когда предприятие бывало в затруднительном положении? И разве теперь я на дурные цели употребляю свой доход? С огорчением увидев, что не только г-н Грегуар, но и жена его, и дочь побледнели от страха, г-жа Энбо поспешила вмешаться: - Поль шутит, дорогой господин Грегуар. Но г-н Грегуар был вне себя. Когда лакей подал ему блюдо с горкой вареных раков, он взял три рака и, не соображая, что делает, принялся жевать клешни вместе со скорлупой. - Ах, я не отрицаю... Есть акционеры, которые злоупотребляют своим положением. Например, мне рассказывали, что министры получали акции Монсу в подарок, - попросту говоря, брали взятки за то, что оказывали услуги Компании. А некий важный барин, имени которого я называть не стану, самый крупный наш акционер, ведет жизнь просто позорную, проматывает миллионы на женщин, на кутежи, на безумную роскошь. Но мы-то, мы живем без всякой помпы, мы самые скромные люди; мы не спекулянты, с нас достаточно того, что мы имеем, мы хотим жить на свои средства простой, здоровой жизнью и помогать беднякам!.. Да что вы это, в самом деле! Если рабочие украдут у нас хоть булавку, значит, они сущие разбойники. А ведь это неверно. Негрелю пришлось успокаивать г-на Грегуара, гнев которого очень его позабавил. Все смаковали раков, слышался легкий хруст скорлупы. А разговор шел о политике. Несмотря на пережитый страх, г-н Грегуар, все еще трепетавший от волнения, сказал, что он либерал и жалеет о Луи-Филиппе. Зато г-н Денелен стоял за сильное правительство и заявил, что император вступил на путь опасных уступок. - Вспомните-ка восемьдесят девятый год, - сказал он. - Ведь дворянство своим сообщничеством, своим увлечением новыми философскими системами сделало возможной революцию... А нынче ту же самую нелепую роль играет буржуазия. Она полна ярого либерализма, бешено жаждет все разрушать, льстит народу... Да, да, - вы сами оттачиваете зубы чудовищу для того, чтоб оно нас пожрало. И оно пожрет нас, будьте покойны! Дамы постарались утихомирить Денелена и, желая переменить разговор, стали его расспрашивать о дочерях... Он сообщил, что Люси сейчас в Маршьене, поет со своей подругой; Жанна рисует голову старого нищего. Но рассказывал это г-н Денелен очень рассеянно, не спуская глаз с директора, который поглощен был чтением депеш и совсем позабыл о гостях. За этими тонкими листочками телеграфных бланков г-н Денелен чувствовал Париж, приказы правления, от которых все зависело в начавшейся забастовке. И он не мог удержаться - заговорил о том, что его мучило. - Ну, что же вы будете делать? - вдруг спросил он. Господин Энбо, вздрогнув, оторвался от депеш, но ответил весьма уклончиво: - Посмотрим. - Вам-то хорошо, у вас сил достаточно, вы можете ждать, - высказывал вслух свои мысли г-н Денелен. - Но мне конец, если забастовка захватит Вандам. Хоть я и заново переоборудовал Жан-Барт, но мне с одной-единственной шахтой можно выкарабкаться только при условии бесперебойной добычи... Эх, не сладко мне придется, уверяю вас! Эта невольная исповедь, видимо, поразила г-на Энбо. Он слушал, и в голове его зарождался некий план: если забастовка обернется для Компании плохо, почему бы не воспользоваться ею. Пусть у соседа дела идут все хуже и хуже, он разорится, а тогда можно купить у него концессию за гроши. Вот вернейшее средство вновь войти в милость к правлению, - оно уже давно мечтает завладеть Вандамом. - Если Жан-Барт для вас такая обуза, - заметил он. смеясь, - почему же вы нам не уступаете шахту? Но Денелен пожалел, что разоткровенничался. Он воскликнул: - Ни за что!.. Все посмеялись над его бурным негодованием, а за десертом позабыли наконец о забастовке. Шарлотка с яблоками, украшенная меренгами, вызвала всеобщие похвалы. Затем, лакомясь ананасом, который тоже признан был изумительным, дамы обсуждали изысканные кулинарные рецепты. Тонкий и обильный завтрак, за которым все чувствовали себя так непринужденно, завершился фруктами - грушами и виноградом. Оживившись, все говорили разом, а тем временем лакей разливал по бокалам рейнвейн вместо шампанского - слишком заурядного вина. Дружеская атмосфера, царившая за десертом, благоприятствовала планам женитьбы Поля на Сесиль. Тетушка бросала на него весьма красноречивые взгляды, и он принялся любезничать с Грегуарами, стараясь вновь завоевать их симпатию, после того как напугал их своими рассказами о грабежах. На мгновение у г-на Энбо при виде такой тесной близости между его женой и племянником опять возникло страшное подозрение. Ведь они словно касались друг друга взглядами, которые он перехватывал. Но вновь его успокоила мысль о браке, подготовлявшемся на его глазах. Лакей подал кофе, и вдруг прибежала перепуганная горничная: - Пришли! Пришли! Это явилась делегация. Хлопнули двери, по всем комнатам словно пронеслось ледяное веяние ужаса. - Проведите их в гостиную, - сказал г-н Энбо. Сотрапезники растерянно и тревожно переглядывались. Все молчали. Затем вздумали было продолжить шутливую болтовню, делали вид, что хотят рассовать по карманам оставшийся сахар, говорили, что надо бы спрятать столовое серебро. Но с лица самого г-на Энбо не сходило озабоченное выражение, и постепенно смех умолк, громкие возгласы сменились шушуканьем, а за стеной раздавались тяжелые шаги делегатов, которые, входя в гостиную, топтали ковер своими грубыми башмаками. Госпожа Энбо сказала мужу, понизив голос: - Надеюсь, вы выпьете кофе? - Разумеется, - ответил он. - Пусть подождут! Он нервничал и, делая вид, что занят только своей чашкой, прислушивался к шуму в гостиной. Поль и Сесиль встали из-за стола, и Поль уговорил девушку посмотреть в замочную скважину. Они тихонько перешептывались, стараясь подавить смех. - Видите их? - Да... Вижу какого-то толстяка, а за ним стоят еще двое, пониже ростом. - Ну, как? Мерзкие физиономии, правда? - Да нет, очень славные. Внезапно г-н Энбо поднялся, заявив, что кофе слишком горяч и он допьет свою чашку потом. Выходя, он приложил палец к губам, призывая всех к осторожности. Все снова расселись по местам и молча сидели, не смея пошевелиться, напряженно прислушиваясь к смутному гомону мужских голосов. II  Накануне на собрании, происходившем у Раснера под председательством Этьена, рабочие выбрали делегацию, которая должна была на другой день отправиться к директору. Вечером жена Маэ, узнав, что и его выбрали, пришла в отчаяние и спросила у мужа, неужели он хочет, чтобы его уволили. Маэ и сам лишь скрепя сердце принял свое избрание. Когда настала минута действовать, ими обоими, хоть они и сознавали несправедливость своей горькой участи, вновь овладела покорность, унаследованная от многих поколений, страх перед завтрашним днем, и они предпочитали склонить голову. Обычно во всех житейских делах Маэ полагался на жену, - она всегда была разумной советчицей. А на этот раз он рассердился, тем более что втайне разделял ее опасения. - Да оставь ты меня в покое! - сказал он, ложась в постель, и повернулся к ней спиной. - Разве можно! бросить товарищей? Я свой долг исполняю. Она тоже легла. Оба долго молчали. Наконец жена произнесла: - Да, ты правильно говоришь. Ступай с ними. А только нам теперь конец, бедный ты мой! Позавтракали в полдень, потому что в час дня назначен был сбор в заведении Раснера, а оттуда делегация должна была направиться к директору. Завтрак! состоял из картошки. Масла оставался крохотный кусочек, никто до него не дотронулся. Решили приберечь его на вечер и съесть с хлебом. - Знаешь, мы рассчитываем, что говорить будешь ты, - сказал вдруг Этьен. Маэ уставился на него, онемев от волнения. - Ну нет! Ни за что! - воскликнула его жена. - Идти - пусть идет, я согласна. Но пусть не изображает из себя вожака. Нет, я не позволю. И почему именно он, а не кто-нибудь другой? Этьен все объяснил им горячо и убедительно. Маэ - лучший рабочий на шахте, всеми любимый, самый уважаемый, его ставят в пример как образец благоразумия. Требования углекопов, выраженные им, получат куда больше веса. Сначала предполагалось, что говорить будет он, Этьен, но ведь он еще так недавно работает в копях. Гораздо лучше будут слушать старожила, своего человека. Кроме того, товарищи доверили защиту своих интересов Маэ как самому достойному, он не может отказаться, - это просто подло! Жена Маэ в отчаянии махнула рукой: - Ступай, муж, ступай. Помрешь за других. Ступай, я на все согласна! Этьен, радуясь, что уговорил Маэ, похлопал его по плечу: - Что чувствуешь, то и говори. И получится хорошо. Старик Бессмертный, у которого качали опадать опухоли на ногах, слушал с полным ртом и покачивал головой. Настало молчание. Дети сидели смирно и жадно ели, давясь сухой картошкой. Когда миска опустела, старик зашамкал: - Что хочешь говори, а все равно проку не будет, словно ты и не говорил ничего... Чего там! Навидался я, навидался таких дел! Сорок лет назад нас вон как гнали от дверей дирекции, саблями гнали, а не как-нибудь! Нынче вас, может, и примут, а говори не говори, все равно что об стену горох!.. Им что? У них деньги, значит, им на все наплевать! Опять все умолкли. Маэ и Этьен встали, остальные в мрачном безмолвии сидели за пустыми тарелками. Маэ и Этьен зашли за Пьероном и Леваком, затем вчетвером направились к Раснеру; небольшими группами подходили делегаты из других рабочих поселков. Вскоре собрались все двадцать членов делегации, сообща выработали требования рабочих, в противовес условиям Компании, и отправились в Монсу. По дороге мел пронзительный северный ветер. Когда подошли к особняку директора, пробило два часа. Слуга велел им подождать и запер дверь у них перед носом, потом, вернувшись, провел их в гостиную и раздвинул на окнах гардины. В комнату проник тусклый свет хмурого дня, смягченный кружевными занавесями. Оставшись в гостиной одни, углекопы почувствовали себя неловко, не смели сесть. Утром все тщательно умылись, надели парадное суконное платье, побрились, старательно пригладили свои желтые волосы и усы. Сейчас все теребили в руках фуражки и поглядывали искоса на обстановку, представлявшую собой смесь всех стилей, которую ввел в моду воцарившийся интерес к старине: кресла эпохи Генриха II, стулья времен Людовика XV, итальянский шкаф семнадцатого века, испанский ларь пятнадцатого века, алтарный покров, картинно драпировавший камин, золотое шитье со старинных риз, украшавшее в виде аппликаций портьеры. Старая золотая парча, старинный порыжевший атлас, вся эта церковная роскошь вызывала у них почтительную робость. Пушистые смирнские ковры, казалось, связывали им ноги своим высоким ворсом. Но, главное, у них захватывало дух от необычайного, поразительно ровного тепла, разливавшегося от калориферов, - оно окутывало их нежным облаком, согревало их лица, иззябшие дорогой на ледяном ветру. Прошло пять минут. В этой богато убранной, уютной и дышавшей благополучием гостиной углекопы чувствовали себя все более неловко. Наконец к ним вышел г-н Энбо, по-военному подтянутый, в наглухо застегнутом сюртуке, с орденской ленточкой в петлице. Он заговорил первым: - Ага, вот и вы!.. Вы, кажется, бунтуете? - И, прервав свою речь, добавил с холодной вежливостью: - Садитесь, пожалуйста. Рад поговорить с вами. Углекопы озирались, не зная, где сесть. Одни дерзнули примоститься на хрупких стульях, других смущала вышитая атласная обивка, и они предпочли стоять. Настало молчание. Г-н Энбо пододвинул свое кресло к камину, живо пересчитал в уме делегатов, стараясь запомнить их лица. Он узнал Пьерона, спрятавшегося в последнем ряду, потом остановил взгляд на Этьене, сидевшем как раз напротив него. - Ну-с, - начал он, - что вы желаете мне сказать? Он ожидал, что слово возьмет Этьен, и когда вперед вышел Маэ, так удивился, что не мог удержаться, и добавил: - Как! Это вы? Такой примерный рабочий, такой Здравомыслящий человек, старейший углекоп в Монсу! Ведь ваш род работал в шахтах с первого удара обушком... Нехорошо, нехорошо! Я крайне огорчен, что вы оказались во главе смутьянов! Маэ слушал его, потупив глаза. Затем заговорил, сперва неуверенным, глухим голосом: - Господин директор! Товарищи потому и выбрали меня, что я человек спокойный и ни в чем дурном не замечен. Сами, значит, можете убедиться, что не какие-нибудь буяны взбунтовались, не озорники, которым только бы набезобразничать. Мы одного хотим: чтобы было по справедливости. Надоело нам голодать, и думаем, что настало время так устроить, чтобы у нас хоть хлеб-то был каждый день. Голос его окреп. Он поднял глаза и говорил теперь, устремив взгляд на директора: - Вы же хорошо понимаете - не можем мы принять ваши новые расценки... Вот нас обвиняют, что мы крепление плохо ставим... Верно, больше бы надо времени на эту работу тратить! Но если бы мы делали ее как следует, наш поденный заработок стал бы еще меньше, а ведь мы и так не можем на него прокормиться, - стало быть, конец нам придет, уморите вы своих рабочих! Платите нам больше, и мы лучше будем ставить крепь, будем тратить на крепление столько часов, сколько надо, а сейчас мы прежде всего в забоях надрываемся, потому как только уголек нас и выручает. А иначе нам с вами не сговориться. Хотите, чтобы работу делали, платите за нее. А вы что придумали? Просто в голову никак не лезет, честное слово! Снижаете плату за вагонетку и будто бы помогаете нам наверстать этот низкий расценок тем, что отдельно платите за крепи. Будь это даже правда, все равно нас бы обкрадывали - ведь на крепление требуется очень много времени. Но уж очень обидно, что это даже и неправда: ровно ничего нам Компания не возмещает, а просто-напросто кладет себе в карман по два сантима с вагонетки, вот и все! - Правильно! Правильно он говорит, - загудели вокруг делегаты, видя, что г-н Энбо сделал резкий жест, как будто намереваясь прервать оратора. Впрочем, Маэ не дал директору говорить. Он разошелся, ему уже не приходилось подыскивать слова. Мгновениями он удивленно прислушивался к своей речи, словно кто-то посторонний, а не сам он, говорил тут перед директором. Столько всего накипело в душе, - он даже и не знал, что все это в ней таилось, и вот теперь сердце не могло сдержать горькой обиды. Он говорил о нищете всех своих товарищей, о тяжком труде, о скотской жизни, о том, что в домах углекопов плачут голодные дети. Он приводил в пример жалкие получки рабочих за последнее время, - семья слезами обливалась, когда отцы приносили домой этот издевательски малый заработок, который еще ухитряются обкорнать штрафами и вычетами за вынужденные простои. Да неужели так-таки и решили погубить людей? - И вот, господин директор, - сказал он в заключение, - мы и пришли вам заявить: подыхать так подыхать, а коли подыхать, так не для чего надрываться... По крайности, хоть не мучиться на работе... Мы ушли из шахт и не спустимся туда, пока Компания не примет наши условия. Компания желает снизить расценок за вагонетку и платить за крепление отдельно. А мы хотим, чтобы платили, как раньше, - за то и другое вместе, и требуем еще прибавки пять сантимов с вагонетки. А теперь сами смотрите, уважаете ли вы справедливость и труд. Послышались слова углекопов: - Верно... Правильно он сказал. Мы все так думаем... Мы только требуем, чтобы по справедливости... Другие молчали, но и без слов, кивками одобряли выставленные требования. Никто теперь уже не замечал роскошной обстановки директорской гостиной, позолоты, вышивок, парчи, каких-то непонятных старинных вещей; никто не чувствовал под ногами мягкого ковра, который углекопы примяли своими тяжелыми башмаками. - Дайте же мне ответить, - рассердившись, закричал наконец г-н Энбо. - Прежде всего, это неправда, что Компания выгадывает по два сантима на вагонетке. Давайте посмотрим расчеты. Последовал беспорядочный спор. Желая внести раскол в ряды делегации, директор обратился за поддержкой к Пьерону, но тот увернулся, забормотав что-то невнятное. Зато Левак вздумал показать себя главой самых решительных, но все только путал, утверждал то, чего не знал. В обтянутой штофными обоями комнате, где уже стало жарко, как в оранжерее, поднялся громкий гул голосов. - Если вы будете говорить все разом, нам не столковаться! - воскликнул г-н Энбо. К нему вернулось самообладание, учтивая непреклонность, лишенная злобной язвительности, как это и подобает управителю, который получил приказ от хозяев и намерен заставить подчиненных выполнить его. С первых же своих слов он не сводил взгляда с Этьена и всячески старался втянуть его в обсуждение, но Этьен упорно молчал. Бросив спор о двух сантимах, г-н Энбо вдруг поставил вопрос шире: - Нет, лучше скажите правду, признайтесь, что вы поддались возмутительному подстрекательству. Ведь это теперь сущая чума: новые веяния проникают всюду и развращают лучших рабочих... Ах, да я ни от кого не требую исповеди, я и так прекрасно вижу, что вы совсем изменились... Куда девалось ваше прежнее спокойствие! Вам много чего наобещали, не правда ли? Посулили, что у вас масла будет больше, чем хлеба, сказали что пришло для вас время стать хозяевами... Словом, вас завербовали в этот пресловутый Интернационал, в эту армию разбойников, которые мечтают разрушить общество... Этьен не выдержал: - Ошибаетесь, господин директор. Ни один углекоп в Монсу еще не вступил в Интернационал. Но если их толкнут на это, все шахты вступят в него. Все зависит от Компании. И с этой минуты борьба пошла только между г-ном Энбо и Этьеном, словно других делегатов тут и не было. - Компания - спасительница рабочих, напрасно вы ей угрожаете. В этом году Компания отпустила триста тысяч франков на строительство поселков, а потраченные на это дело деньги не приносят ей и двух процентов. Я уж не говорю о пенсиях, которые она дает рабочим, о выдаче угля, о лекарствах... Вы как будто человек умный, за несколько месяцев вы стали одним из самых умелых наших рабочих, так не лучше ли вам распространять вот эти бесспорные истины, чем губить себя, якшаясь с людьми, которые пользуются дурной славой. Да, да - я имею в виду Раснера. Нам пришлось расстаться с этим субъектом для того, чтобы спасти наши шахты от заразы социализма... А вас постоянно видят у него, - несомненно, он и подсказал вам мысль создать кассу взаимопомощи, которую мы охотно бы терпели, будь она только сберегательной кассой, но ведь мы чувствуем: это - оружие против нас, резервный денежный фонд для ведения войны. И в связи с этим я должен вам сообщить, что Компания намерена взять в свои руки контроль над вашей кассой. Этьен дал директору выговориться и слушал, глядя ему прямо в глаза; от нервного возбуждения губы его чуть-чуть вздрагивали. Когда г-н Энбо умолк, он усмехнулся и ответил ровным тоном: - Это новое требование! До сих пор вы, господин директор, не считали нужным добиваться контроля над кассой. Только вот беда, мы хотим, чтобы Компания меньше опекала нас, не разыгрывала бы роль провидения и просто-напросто проявила бы справедливость - давала бы то, что нам причитается, а не присваивала себе наш заработок. Разве это честно - при каждом кризисе морить рабочих голодом, чтобы спасти прибыли акционеров?.. Господин директор, что ни говорите, а ваша новая система - это замаскированное снижение заработной платы, и это нас возмущает! Если Компании нужно навести экономию, то она поступает очень дурно, делая это за счет рабочих. - Ну, конечно, я так и думал! - воскликнул г-н Энбо. - Я ждал этого обвинения: капиталисты морят народ голодом, живут его потом и кровью! Стыдно вам говорить такие глупости! Ведь вы должны знать, какому огромному риску подвергаются капиталовложения в промышленные предприятия, - например, в угольные копи! Вполне оборудованная шахта обходится ее владельцам от полутора до двух миллионов франков. Вот какие огромные деньги надо ухлопать, да еще сколько труда вложить, чтобы извлечь из них хотя бы скромный доход. Во Франции почти половина акционерных обществ в горнодобывающей промышленности обанкротилась... И нелепо обвинять в жестокости те предприятия, которые стараются избежать краха. Когда их рабочие страдают, они и сами страдают. Вы думаете, Компания меньше вашего потеряет при нынешнем кризисе? В отношении заработной платы она не хозяйка, она должна подчиняться условиям конкуренции, иначе ей грозит разорение. Пеняйте на обстоятельства, а не на нее... Но вы не желаете слушать, вы не желаете понять! - Нет, мы понимаем, - возразил Этьен, - мы хорошо понимаем, что никакие улучшения для нас невозможны, пока все будет идти так, как сейчас идет, и по этой самой причине рабочие в конце концов добьются того, чтобы все пошло по-другому. Утверждение это, внешне, казалось бы, очень умеренное и произнесенное вполголоса, было проникнуто такой убежденностью и в нем прозвучала такая угроза, что сразу настала глубокая тишина. В эту минуту сосредоточенного, напряженного молчания пронеслось дуновение страха. Смутно вникая в смысл сказанного, делегаты почувствовали, однако, что в этой гостиной, среди всего этого благоденствия, их товарищ потребовал и для рабочего благ земных, и все бросали косые взгляды на плотные гардины и портьеры, на мягкие удобные кресла, на всю эту роскошную обстановку, в которой стоимость малейшей безделушки дала бы шахтеру возможность прокормиться целый месяц. Наконец помрачневший г-н Энбо встал, давая понять, что разговор окончен. Все, кто сидел, тоже поднялись. Этьен подтолкнул локтем Маэ, и тот заговорил, но уже неловко, неуклюжими словами: - Стало быть, господин директор, вот и все? Так ничего вы и не ответили нам. Мы, стало быть, передадим другим, что вы наши условия отвергаете. - Я? - вокликнул г-н Энбо. - Я, милый мой, ничего не отвергаю! Я такой же наемный человек, как и вы. Решать я тут могу не больше, чем последний ваш откатчик. Мне дают распоряжения, и я обязан в точности их выполнять. Я сказал вам все, что считал своим долгом сказать, но решать я ничего не берусь. Вы изложили свои требования. Я передам их правлению, а потом сообщу вам его ответ. Он говорил, сохраняя корректность высокого чиновника, стараясь не выказывать волнения и даже щеголяя своей вежливой сухостью, подчеркивая, что он всего лишь орудие власти. И углекопы смотрели на него недоверчиво, мысленно спрашивали себя, куда же он клонит, что ему за интерес лгать им, сколько он крадет, стоя между рабочими и настоящими хозяевами. Видно, он просто обманщик. Наемный человек, получает плату, как и рабочие, а живет богато! Этьен еще раз осмелился вмешаться: - Очень жаль, господин директор, что мы не можем лично поговорить с членами правления и защитить перед ними свои требования. Мы многое объяснили бы, мы нашли бы убедительные доводы, а вам они неизбежно будут непонятны. Знать бы только, куда нам обратиться. Господин Энбо нисколько не рассердился, на губах у него даже промелькнула улыбка. - Ах, вот оно что! Ну, раз вы мне не доверяете, это очень усложняет дело. Придется вам поехать туда! И он сделал неопределенный жест, указав на одно из окон гостиной. Делегаты проследили взглядом за движением директорской руки. Куда же это надо ехать? Вероятно, в Париж, но в точности они не знали. Куда-то в далекие и страшные, недоступные, священные края, где в таинственной кумирне восседает на престоле некое неведомое божество. Никогда они его не видели и не увидят, они только чувствовали, как его непостижимая сила давит издали на судьбы десяти тысяч рабочих в Монсу. И когда директор говорил, за ним стояла эта сокрытая от них сила, его устами она вещала свои приговоры. Тяжелое чувство разочарования охватило их, даже Этьен пожал плечами, показывая, что лучше всего им уйти. Тем временем г-н Энбо дружески похлопывал Маэ по плечу и спрашивал о здоровье Жанлена. - А все же это вам суровый урок, - ведь вы защищаете плохое крепление!.. Советую, друзья мои, поразмыслить, тогда вы поймете, что забастовка была бы для всех бедствием. Не пройдет и недели, а вы будете с голоду умирать. Что вам тогда делать? Впрочем, я рассчитываю на ваше благоразумие: я убежден, что в понедельник - самое позднее - вы возобновите работу. Все двинулись к двери и вышли из гостиной, громко топая и сутулясь, ни одного слова не ответив директору, выразившему надежду на их покорность. Г-н Энбо, провожая их, счел необходимым вкратце изложить итоги переговоров: на одной стороне Компания с новыми расценками, на другой - рабочие, требующие прибавку в пять сантимов с вагонетки. Желая развеять несбыточные надежды углекопов, он заметил, что, по всей вероятности, правление отвергнет их требования. - Хорошенько подумайте и не делайте глупостей, - повторил он, встревоженный их молчанием. В прихожей Пьерон низко поклонился директору, зато Левак нарочито размашистым движением нахлобучил на голову фуражку. Маэ старался придумать, что бы еще сказать на прощание, но Этьен тронул его за локоть, и все вышли в грозном молчании. Дверь в парадном громко захлопнулась. Когда г-н Энбо возвратился в столовую, гости молча сидели за ликерами. Он в двух словах рассказал г-ну Денелену о положении дел, и тот окончательно впал в уныние. Пока хозяин пил остывший кофе, остальные попытались было завести разговор на другую тему, но Грегуар снова заговорил о забастовке и выразил удивление, что не существует закона, запрещающего рабочим бросать работу. Поль Негрель для успокоения Сесиль заверил ее, что скоро прибудут жандармы, - их уже ждут. Наконец г-жа Энбо подозвала лакея и приказала: - Ипполит, мы скоро перейдем в гостиную, так ступайте откройте там окна. Проветрите хорошенько комнату. III  Прошло две недели, а на третью, в понедельник, сведения о явке на работу, посланные в дирекцию, свидетельствовали, что число рабочих, спустившихся в шахты, стало еще меньше. Напрасными оказались расчеты, что в то утро работа возобновится: упорство правления, не желавшего пойти на уступки, ожесточило рабочих. Бастовали не только Воре, Кревкер, Миру и Мадлен; в Виктуар и в Фетри-Кантель едва ли четвертая часть всего количества углекопов спустилась в шахты, забастовка захватила даже Сен-Тома. Она становилась всеобщей. В Воре стояла гнетущая тишина. Кругом было безлюдно, безмолвно, мертво, как на всех больших предприятиях, где работа остановилась. На фоне серого декабрьского неба вдоль высоких мостков вырисовывались три-четыре забытые вагонетки, застывшие в безгласном унынии никому не нужных вещей. Внизу меж тонкими козлами мало-помалу тощали запасы добытого угля, обнажая черную землю; заготовленные штабеля крепежного леса гнили под проливными дождями; на мутной воде канала у пристани словно уснула недогруженная баржа; на пустынном терриконе, где и под дождем дымились сернистые сланцы, грустно вздымала к небу свои рукоятки брошенная тачка. Но больше всего веяло запустением от построек - от сортировочной, наглухо закрывшей свои ставни, от копра, в котором уже не отдавался грохот вагонеток, катившихся в приемочной, от машинного отделения с застывшими двигателями, от гигантской трубы, слишком широкой для узких струек дыма. Подъемную машину пускали в ход лишь по утрам. Конюхи доставляли корм лошадям, под землей работали только штейгеры: заменяя углекопов, они следили за тем, чтобы откаточные пути не пострадали от обвалов, неизбежных, когда перестают поддерживать крепление в выработках; но с девяти часов утра сообщение с поверхностью происходило лишь по лестницам. А над шахтными мертвыми строениями, покрытыми траурной пеленой черной пыли, по-прежнему разносилось лишь шумное, долгое дыхание водоотливного насоса - единственная искра жизни, оставшаяся в шахте, которую затопили бы подземные воды, если бы это дыхание остановилось. Напротив шахты, на плоской возвышенности, рабочий поселок Двести Сорок тоже казался мертвым. Из Лилля примчался префект, по дорогам рыскали жандармы. Однако забастовщики вели себя так спокойно, что и префект и жандармы решились убраться восвояси. Еще никогда поселок не подавал такого хорошего примера всему населению этой широкой равнины. Чтобы не заглядывать в кабаки, мужчины спали целыми днями; женщины отказывая себе в кофе, стали спокойнее, меньше занимались болтовней, меньше ссорились; и даже ребятишки, словно понимая всю важность положения, сделались такими умниками, что тузили друг друга без визга и криков. Словом, все старались быть тише воды, ниже травы. Это было теперь правилом всего поселка, призывом, передававшимся из уст в уста. Однако в доме Маэ беспрестанно толклись люди. Этьен в качестве секретаря кассы взаимопомощи распределял пособия между нуждающимися семьями; кроме взносов, в кассу поступило еще несколько сот франков, собранных по подписке и путем пожертвований. Но уже все средства истощились, у рабочих не было денег. Как продержаться? Надвигалась угроза голода. Мегра пообещал отпускать съестные продукты в долг в течение двух недель, но через неделю спохватился и отказал в кредите. Обычно он подчинялся приказам Компании; может быть, она желала поскорее покончить с забастовкой, взяв рабочие поселки измором. К тому же Мегра показал себя наглым самодуром: по прихоти своей давал хлеб или отказывал, смотря по тому, нравилась или не нравилась ему девушка, которую родители посылали к нему за провизией; двери лавки были крепко заперты перед женой Маэ, - он ненавидел ее и хотел отплатить за то, что Катрин не досталась ему. В довершение всех бед стояли сильные холода; женщины с тревогой видели, что запас угля тает, - они знали, что дирекция не даст им топлива, пока мужчины не спустятся в шахту. Мало того что подохнешь с голоду, можешь еще и замерзнуть. В доме Маэ едва перебивались. У Леваков еще была пища - покупали на те двадцать франков, которые им дал в долг Бутлу. У Пьеронов никогда не переводились деньги, но, боясь, что у них станут просить взаймы, они старались прослыть такими же голодающими, как и другие, и жена Пьерона брала провизию в долг у Мегра, который с радостью бросил бы ей весь свой магазин, если б она подхватила дары в подол своей юбки. В субботу второй недели во многих семьях людям пришлось лечь спать без ужина. Начинались страшные дни, но голодные встретили их без единой жалобы, со спокойным мужеством повинуясь принятому решению. Несмотря на муки свои, все полны были надежды, благоговейной, фанатичной веры, самоотверженности людей, убежденных в предстоящей победе. Им обещали, что настанет эра справедливости, и они готовы были пострадать ради завоевания всеобщего счастья. Голод доводил людей до экзальтации; еще никогда так не расступались тесные границы их умственного кругозора, никогда не раскрывались такие широкие дали перед этими изголодавшимися мечтателями. Когда в глазах у них темнело от слабости, перед ними в лучезарных видениях представало идеальное общество, о котором они грезили, теперь такое близкое и как будто даже ставшее явью, - общество, в котором все будут братья друг другу, золотой век труда и совместных трапез. Ничто не могло бы поколебать их уверенности в том, что наконец они вступят в царство справедливости. Средства кассы иссякли; Компания явно не собиралась пойти на уступки; с каждым днем положение ухудшалось, но забастовщики хранили надежду, они с презрительной улыбкой смотрели на жестокую действительность. Если земля разверзнется у них под ногами, некое чудо спасет их. Вера заменяла голодным хлеб, она их согревала в нетопленном доме. И в семье Маэ, и в других семьях, где питались только водянистым супом, у людей кружилась от голода голова, но они охвачены были блаженным экстазом веры в ожидающую их лучшую жизнь, как мученики христианства, которых бросали на съедение хищным зверям. Теперь Этьен был неоспоримым вожаком. В беседах, происходивших по вечерам, его слушали как оракула; чтение постепенно развивало его ум, и он обо всем высказывал критические суждения. Он проводил теперь за книгами ночи напролет, он получал много писем; он даже подписался на бельгийскую социалистическую газету "Мститель", и эта первая появившаяся в поселке газета внушала рабочим необыкновенное почтение к нему. Собственная возраставшая популярность с каждым днем все больше подстегивала его энергию. Вести обширную переписку, обсуждать в ней судьбу рабочих во всех концах провинции, давать советы ворейским углекопам, а главное, чувствовать, что он стал средоточием целого мира, который вращается вокруг него, - все это льстило тщеславию Этьена, еще недавно механика, перепачканного смазочным маслом, забойщика, черного от угольной пыли! Он поднялся на одну ступень, он приблизился к ненавистной ему буржуазии и, не признаваясь себе в этом, втайне гордился своим умом и радовался открывшейся для него возможности достигнуть материального благополучия. Только одно занозой сидело в душе: сознание, что ему недостает образования, что из-за этого он становится неловким и робким, когда сталкивается с каким-нибудь господином в сюртуке. Он не переставал заниматься самообразованием, поглощая множество книг, но из-за отсутствия систематичности прочитанное усваивалось очень медленно, и в конце концов в голове у него возникла порядочная путаница: знал он гораздо больше, чем понимал. Поэтому в иные часы здравых размышлений его охватывала тревога, опасение, что он совсем не тот человек, которого так долго ждали углекопы. Быть может, тут нужен адвокат, человек ученый, который способен и говорить и действовать и ничем не повредит товарищам. Но тут же нарастало возмущение и возвращалась уверенность в себе. Нет, нет! Никаких адвокатов - все они прохвосты, пользуются своими знаниями для того, чтобы сладко есть и пить за счет народа. Будь что будет, но рабочие должны сами вершить свои дела. И вновь лелеял он мечту стать народным трибуном. Монсу у его ног, где-то в туманной дали - Париж. Как знать, а вдруг в один прекрасный день он станет депутатом, выступит с речью в роскошном зале. Этьен представлял себе, как он мечет громы и молнии против буржуазии, - это будет первая речь, произнесенная рабочим в парламенте. Уже несколько дней Этьен был весьма озабочен. Плюшар слал письмо за письмом, - предлагал приехать о Монсу и подогреть рвение забастовщиков. Речь шла о созыве частного собрания под председательством Плюшара; а за этим планом, несомненно, таилась мысль, воспользовавшись забастовкой, привлечь к Интернационалу углекопов, пока еще относившихся к нему недоверчиво. Этьен опасался огласки, но, вероятно, все-таки согласился бы на приезд Плюшара, если бы Раснер не ополчился против этого вмешательства. Несмотря на все свое влияние, Этьен, как человек молодой, должен был считаться с кабатчиком: ведь заслуги Раснера перед углекопами были более давними, и среди посетителей "Выгоды" у него имелось много приверженцев. Поэтому Этьен колебался, не зная, что ответить Плюшару. Е понедельник, в четвертом часу дня, когда Этьен сидел один в нижней комнате с женой Маэ, из Лилля опять пришло письмо. Сам Маэ, томясь праздностью, отправился на рыбалку, - если бы ему удалось поймать в канале перед шлюзом хорошую рыбу, ее продали бы и на вырученные деньги купили хлеба. Старик Бессмертный и Жанлен только что ушли из дому попробовать, как им служат ноги, которые доктор основательно починил; младшие дети ушли с Альзирой, - теперь она по нескольку часов в день проводила на терриконе, собирая осколки угля. Мать сидела у еле тлевшего огня, не решаясь разжечь его как следует, и, выпростав из расстегнутой кофты грудь, свисавшую чуть ли не до пояса, кормила Эстеллу. Когда Этьен, прочтя письмо, сложил листок, она спросила: - Ну как? Хорошие вести? Пришлют нам денег? Этьен отрицательно покачал головой, она продолжала: - У меня ум за разум заходит. Как прожить эту неделю!.. А все равно надо держаться. Когда люди знают, что правда на их стороне, это придает им духу, и в конце концов они всегда своего добьются, верно? Теперь она, по зрелом размышлении, стояла за то, чтобы продолжать забастовку. Конечно, лучше было бы, не прекращая работы, заставить Компанию поступить справедливо. Но раз работу прекратили, нельзя ее возобновлять, пока не добились справедливости. Тут она была непримирима. Лучше сдохнуть с голоду, чем делать вид, будто ты виноват, тогда как ты совершенно прав! - Ах! - воскликнул Этьен. - Хоть бы разразилась холера да избавила нас от всех этих эксплуататоров, от воротил, которые верховодят в Компании! - Нет! Нет! - возразила жена Маэ. - Никому не надо желать смерти. Нам от этого легче не станет, на их месте другие мучители окажутся... Я вот хочу только одного: чтобы нынешние хозяева образумились, и я думаю, так и будет, - хорошие люди повсюду есть... Вы ведь знаете, я с вашей политикой не согласна. В самом деле, она обычно была недовольна пылкими речами Этьена, находила, что он задира. Требовать, чтобы за труд платили правильную цену, по справедливости, - это хорошо; но к чему еще приплетать сюда всякую всячину, винить буржуа и правительство? Зачем вмешиваться в чужие дела? За это тебе же и надают тумаков. Но она уважала Этьена - парень непьющий и аккуратно платит за свое содержание сорок пять франков в месяц. Раз мужчина ведет себя порядочно, остальное ему можно и простить. В тот день Этьен заговорил о Республике, которая всем даст хлеба. Но его хозяйка покачала головой, - ей крепко запомнился злополучный сорок восьмой год, когда они с мужем только что поженились и до того нуждались, что все с себя спустили до нитки. Она рассказывала мрачным тоном о пережитых бедах, уставив глаза в одну точку, сидя в расстегнутой кофте, а малютка Эстелла спала на коленях у матери, не выпуская из ротика грудь. Поглощенный своими мыслями, Этьен машинально смотрел на эту огромную мягкую грудь, белизна которой резко отличалась от нездорового, желтоватого цвета лица. - Ни гроша не было, - говорила она, - есть нечего, а все шахты остановились. Чего там! Как тогда бедняки с голоду мерли, так и теперь то же самое делается! Но тут отворилась дверь, и оба онемели от изумления: вошла Катрин. После своего бегства с Шавалем она еще ни разу не появлялась в поселке. От волнения она даже позабыла затворить дверь и, вся дрожа, молча стояла у порога. Она рассчитывала, что застанет мать одну, а при виде Этьена у нее вылетело из головы все, что она дорогой придумала сказать. - Тебе что тут надо? Зачем пришла? - крикнула мать, даже не вставая со стула. - Не хочу тебя больше видеть. Убирайся! Катрин попыталась вставить слово: - Мама, я кофе и сахару принесла... для ребятишек... Я заработала... На сверхурочной... вот и подумала о них... Она достала из карманов два кулька - фунт кофе и фунт сахара и, осмелев, положила их на стол. Забастовка на Ворейской шахте пугала ее, - ведь на шахте ЖанБарт все еще работали, и она решила хоть немного помочь родителям, якобы желая побаловать ребятишек. Но ее заботы не обезоружили мать, она сказала: - Чем сласти приносить, лучше бы оставалась в семье да на хлеб для нас зарабатывала! Она бичевала дочь, она облегчала себе душу, бросая Катрин в лицо все, что говорила о ней за глаза в течение месяца. Подумайте! В шестнадцать лет убежала из дому, сошлась с мужчиной и живет с ним, а мать с отцом, малых сестренок, братишку и старика деда бросила, - пускай голодают! Так может поступить только самая последняя распутная девка! Бессердечная дочь! Ветреность можно простить девушке, но такую выходку не забудешь. Да еще если б ее дома держали на привязи, - ведь нет, была свободна как ветер, от нее требовали только одно: чтобы ночевать приходила домой. - Нет, ты скажи, что тебя забирает? В твои-то годы! Катрин неподвижно стояла у стола и молча слушала, опустив голову. Вздрагивая всем своим худеньким, еще не развившимся телом, она пыталась оправдаться и говорила матери прерывающимся голосом: - Ах, да разве мне сладко? Разве я по своей воле?.. Это все он. А раз он так хочет, значит, я должна слушаться, ведь верно? Он сильнее меня... Разве я знала, как все обернется? Да теперь уж что говорить! Дело сделано, не переделаешь. Он ли, другой ли, - все равно теперь. Пусть женится на мне. Она защищалась без всякого жара, с вялым смирением, свойственным девушкам, слишком рано отдающим себя во власть мужчине. Она покорялась общему для всех закону. Никогда она и не мечтала, что судьба ее может быть иной. Ухажер овладевает девушкой насильно за терриконом, в шестнадцать лет она родит ребенка, потом бедствует всю жизнь, заведя свою семью, если любовник женится на ней. И Катрин лишь потому краснела от стыда и вздрагивала, что мать называла ее нехорошими словами при Этьене, чье присутствие было для нее в эту минуту мучительно и приводило ее в отчаяние. Однако Этьен встал и, не желая мешать объяснению, отошел к печке, как будто решил поворошить угасавшие угли. Но тогда Катрин подняла голову, и их взгляды встретились. Она была бледна, изнурена и все же миловидна, особенно хороши были эти ясные глаза, обведенные темными тенями; и, глядя на нее, Этьен испытывал странное чувство: исчезла в его душе злая обида, и осталось только одно желание - чтобы Катрин нашла счастье с человеком, которого она предпочла ему. И еще ему хотелось взять ее под свою защиту, пойти в Монсу и заставить того, другого, относиться к ней с уважением. Но Катрин видела в ласковом взгляде, которым он смотрел на нее, только жалость. Как он, должно быть, презирает ее, если так пристально ее рассматривает! И сердце у нее сжалось так больно, что она чуть не задохнулась, и больше не находила слов в свое оправдание. - Вот так-то лучше, - сказала неумолимая мать. - Лучше помолчи. Если ты совсем вернулась домой - оставайся, а нет - так вон отсюда! Сию же минуту убирайся, да скажи еще спасибо, что у меня на руках Эстелла, а то я бы тебе дала пинка хорошего! И вдруг, словно эта угроза осуществилась, Катрин вскрикнула от боли и неожиданности, почувствовав, что кто-то пнул ее в спину. В незатворенную дверь влетел Шаваль и лягнул Катрин, как разъяренный осел. Подстерегая ее, он несколько минут стоял на крыльце. - Ах ты мерзавка! - орал он. - Выследил я тебя. Так и знал, что ты сюда прибежишь и начнешь блудить. Ты что, платишь ему? Ты его кофеем на мои денежки угощаешь? Мать и Этьен остолбенели. Шаваль, рассвирепев, отшвырнул Катрин к двери. - Уйдешь ты отсюда, чертово отродье? Катрин забилась в угол, и тогда Шаваль набросился на мать: - Нечего сказать, хорошим делом ты занимаешься, - потаскуху дочку покрываешь! Внизу сторожишь, а она наверху с хахалем валяется. Наконец он схватил Катрин за руку и, дергая ее, потащил к двери. У порога он остановился и снова повернулся к матери, которая застыла на месте, даже позабыв застегнуть кофту. На коленях у нее, прикрытых шерстяной черной юбкой, спала Эстелла, задрав кверху носик; грудь матери, большая и тяжелая, свисала, как вымя породистой, крупной коровы. - А когда дочки нет, глядишь, и мамаша сойдет, - кричал Шаваль. - Валяй, валяй, показывай свое мясо! Твой паршивый жилец не побрезгует. Этьен кинулся к нему, хотел закатить негодяю пощечину, вырвать у него из рук несчастную Катрин, однако остановился из страха всполошить дракой весь поселок. Но в нем самом закипел неистовый гнев, и соперники стояли друг против друга, пылая злобой. Вспыхнула наконец давняя ненависть, долго таившаяся ревность. Теперь один жаждал уничтожить другого. - Берегись! - сквозь зубы процедил Этьен. - Я с тобой расправлюсь. - Попробуй! - ответил Шаваль. Они еще несколько секунд смотрели друг другу в глаза, сойдясь вплотную так близко, что каждый горячим дыханием обжигал другому лицо. И тогда Катрин сама с мольбой взяла любовника за руку и увела на улицу. Она потащила его прочь из поселка и, убегая, не смела оглянуться. - Вот скотина! - пробормотал Этьен, захлопнув дверь. От гнева и волнения у него подкашивались ноги, он опустился на стул. Маэ сидела напротив него не шевелясь. Наконец она с отчаянием махнула рукой, но не сказала ни слова. Оба думали о своем, и молчание было тяжелым от невысказанных мыслей. Этьен невольно смотрел на обнаженную грудь Маэ, и теперь эта блиставшая белизной полоска плоти вызывала у него смущение. Этой женщине уже исполнилось сорок лет, тело ее было обезображено, как у плодовитой самки, но она еще привлекала многих, - высокая, широкобедрая, крепкая, с крупными чертами продолговатого лица, сохранившего следы былой красоты. Спокойно, не спеша она взяла обеими руками свою грудь и заправила ее за лиф; розовый кончик все не входил, она придавила его пальцем, потом застегнула старую кофту и сидела теперь вся в черном. - Свинья он, вот что! - сказала она наконец. - Только у мерзавца и могут появиться такие поганые мысли. Да мне наплевать! На гадости и отвечать не стоит! Затем она сказала с неподдельной искренностью, не сводя глаз с Этьена: - У меня, понятно, есть недостатки, но на это я не способна. За всю свою жизнь только двоих мужчин я к себе допустила, - одного откатчика - давно, когда мне пятнадцать лет было, а потом вот Маэ. Если б и он меня бросил, как первый, - что ж, не знаю, как бы тогда пошло. И не могу очень гордиться, что хорошо себя вела с тех пор, как замуж вышла, - ведь частенько бывает, что люди потому только и не грешат, что случая не представлялось... Я вот говорю все как было, а многие из моих соседок не посмеют всю правду сказать про себя. Верно? - Что верно, то верно, - ответил Этьен, вставая. Он вышел из дому, а Маэ положила Эстеллу на два составленных вместе стула и решилась наконец разжечь огонь в печке. Если отец поймает рыбу и продаст улов, все-таки можно будет купить хлеба. На дворе темнело, спускалась холодная, ледяная ночь. Этьен шел в глубокой печали. Теперь не было у него ни гнева против Шаваля, ни жалости к несчастной обиженной девушке, - воспоминание о недавней грубой сцене стерлось, растворилось в мыслях о страданиях всех бедняков, об ужасах нищеты. Перед глазами его вставал поселок без хлеба, женщины, дети, которым нечего поесть нынче вечером, народ, который голодает, но борется. И в томительной грусти сумерек у него пробудилось сомнение, возникавшее порою в его душе, но теперь наполнившее ее такой мучительной болью, какой он никогда еще не испытывал. Какую ужасную ответственность он взял на себя! Надо ли и дальше призывать людей к сопротивлению, побуждать их упорствовать? Ведь теперь нет ни денег, ни кредита в лавках, - что их ждет, если не будет со стороны никакой помощи, если голод сломит их мужество? И вдруг перед глазами его встала страшная картина: умирают дети, рыдают матери, а измученные, исхудалые мужчины спускаются в шахты. Он все шел, спотыкаясь в темноте о камни: мысль, что Компания окажется сильнее и он принесет лишь несчастье товарищам, жестоко терзала его. Наконец он поднял понурую голову и увидел Ворейскую шахту. В сгущавшихся сумерках вырисовывались тяжелой темной грудой надшахтные строения. Посреди пустынной площадки высился недвижный черный силуэт копра, похожий на башню заброшенной крепости. Лишь только останавливалась добыча угля, душа покидала стены шахтных построек. В этот вечерний час не было там признаков жизни, ни единого фонаря, ни звука человеческого голоса, и в этой кончине, постигшей шахту, даже хлюпанье водоотливного насоса казалось далеким хрипом, доносившимся неведомо откуда. Этьен смотрел на шахту, и кровь прихлынула у него к сердцу. Если рабочие страдают от голода, то и Компания начала терять свои миллионы. Почему же непременно она окажется более сильной в этой битве труда против капитала? Во всяком случае, победа обойдется ей дорого. Кончится сражение, - тогда каждая сторона подсчитает свои потери. И вновь его охватила воинственная ярость, неистовая жажда покончить с нищетой, хотя бы ценою смерти. Пусть лучше весь поселок погибнет сразу, чем по-прежнему гибнуть постепенно от голода и несправедливости. Из путаницы прочитанного в книгах всплыли примеры: рассказы о народах, которые сжигали свои города, чтобы остановить наступление врага, туманные истории о том, как матери, желая спасти своих детей от рабства, разбивали им головы о булыжники мостовой, о том, как мужчины предпочитали лучше уморить себя голодом, чем есть хлеб тиранов. Он пришел в восторженное состояние, - душевный упадок сменился приливом жестокой веселости, изгнавшей сомнения; ему стыдно было за свое минутное малодушие. А вместе с возрождением веры воскресли и горделивые грезы и высоко вознесли его на своих крыльях. Так радостно было чувствовать себя вождем, видеть, что, повинуясь ему, люди идут на все жертвы; все ширилась его мечта о своем могуществе: в тот вечер он был триумфатором. Он представлял себе сцену, исполненную простоты и величия, - воображал, как он отказывается от власти и передает ее в руки народа. Вдруг он вздрогнул и очнулся, - кто-то окликнул его; это был Маэ, возвращавшийся с рыбалки, он рассказал Этьену о своей удаче: поймал великолепную форель и продал ее за три франка. Значит, сегодня будет суп. Этьен сказал, что скоро вернется домой, и, предоставив Маэ одному идти в поселок, направился в "Выгоду"; сев там за стол, он подождал, пока уйдет посетитель, и тогда твердым тоном заявил Раснеру, что немедленно напишет Плюшару и пригласит его приехать к ним. Он принял решение созвать частное собрание, - победа казалась ему несомненной, если все шахтеры Moнсу вступят в Интернационал. IV  Собрание устроили в четверг, в два часа дня, в заведении вдовы Дезир "Смелый весельчак". Хозяйка, возмущенная нищетой, которую приходилось терпеть ее "питомцам", гневалась на Компанию, особенно с тех пор, как кабачок опустел. Никогда еще в забастовку люди не были такими трезвенниками, даже отъявленные забулдыги сидели дома из страха нарушить принятое всеми решение. Главная улица в Монсу, на которой в дни ярмарки кипел народ, была теперь безлюдной, мрачной; везде царила унылая тишина. На стойках в пивных пиво не лилось в кружки, а из кружек - в глотки; сточные канавы были сухи; у дверей кабаков, окаймлявших шоссе, у винного погребка Казимира, у распивочной "Прогресс" видны были только бледные лица кабатчиц, вопрошающе озиравших дорогу; а в самом Монсу пустовал весь ряд питейных заведений, начиная от кабачка Ланфана до распивочной "Головня", не исключая трактира "Виноградное" и пивной "Сорвиголова". Только в трактире "Святой Илья", в который ходили штейгеры, еще наливали несколько кружек за день; обезлюдел даже "Вулкан", лишились клиентов и дамы, подвизавшиеся там, хотя ввиду тяжелых времен они снизили свою цену с десяти до пяти су. Во всем крае сердца томило мрачное уныние. - Ах ты дьявол! - воскликнула вдова Дезир, хлопая себя по бедрам. - И во всем жандармы виноваты! Пусть меня в тюрьму засадят, но я им устрою штуку! Всех властей, всех хозяев, все начальство она именовала жандармами, - этот презрительный термин обозначал всех врагов простого народа. Она с восторгом ответила согласием на просьбу Зтьена: ну конечно, весь ее дом к услугам углекопов; она бесплатно предоставит им свой бальный зал, напишет от своего имени приглашения, раз закон этого требует. Впрочем, если что будет и не по закону, пусть себе злятся. На следующий день Этьен принес ей на подпись десятков пять приглашений, переписанных по его поручению грамотными жителями поселка. Письма эти послали в другие шахты - делегатам и прочим надежным людям. На повестку дня поставлен был вопрос о продолжении забастовки; но в действительности ждали Плюшара и рассчитывали, что после его речи произойдет массовое вступление углекопов в Интернационал. В четверг утром Этьен очень встревожился, видя, что Плюшара, бывшего старшего мастера в его депо, все еще нет, хотя он обещал приехать в среду вечером. Что же случилось? Этьен огорчился, что не удастся посоветоваться с ним до собрания. В девять часов он отправился в Монсу, полагая, что Плюшар проехал прямо туда, не останавливаясь в Воре. - Нет, я вашего друга не видела, - ответила ему вдова Дезир. - Но у меня все готово, пройдите посмотрите. И она повела Этьена в бальный зал. Украшения в нем оставались те же самые - гирлянды, подхваченные у потолка венком из пестрых бумажных цветов, и позолоченные картонные щиты с именами святых, развешанные по стенам. Только убрали подмостки для музыкантов и вместо них поставили в углу стол и три стула да выстроили в зале наискось несколько рядов скамей. - Отлично! - одобрил подготовку Этьен. - И знаете что? - сказала вдова. - Будьте тут как дома. Можете горланить сколько душе угодно... Если жандармы явятся, не пущу, - разве что убьют! Пришли вдруг Раснер и Суварин, и вдова удалилась, оставив их троих в большом пустом зале. Этьен удивленно воскликнул: - Вы здесь? Так рано! Суварин, работавший в ночную смену (машинисты не бастовали), зашел просто из любопытства. Раснер хмурился - за последние два дня он казался озабоченным, на его круглой, пухлой физиономии больше не играла благодушная улыбка. - Плюшар не приехал, я очень беспокоюсь, - сказал Этьен. Кабатчик отвел взгляд в сторону и процедил сквозь зубы: - Я-то не удивляюсь. Я его и не жду. - Почему это? Тогда Раснер, набравшись духу, посмотрел ему прямо в лицо и с вызывающим видом заявил: - Да потому, что я тоже послал ему письмо, если хочешь знать. И в этом письме я умолял его не приезжать... Да, я считаю, что мы сами должны разобраться в своих делах, а не обращаться к посторонним. Этьен пришел в исступление; дрожа от гнева, он впился взглядом в товарища и бормотал, заикаясь: - Ты это сделал? Ты это сделал? - Да, сделал. Будь спокоен. А ведь ты знаешь, как я уважаю Плюшара! Он умница и крепкий человек, ему можно доверять. Но, видишь ли, мне ваши взгляды противны! Политика, правительство, - мне на все это плевать! Я хочу только одного: чтобы углекопу лучше жилось. Двадцать лет я работал под землей, жил в нищете, надрывался в забоях и вот дал себе клятву - добиться облегчения для несчастных ребят, которые еще там маются. И я хорошо чувствую, что вы со всякими вашими выдумками ничего не добьетесь, из-за вас судьба рабочего будет еще тяжелее... Когда голод заставит углекопа спуститься в шахту, его еще больше прижмут. Компания ему отплатит, она с ним палкой расправится, как с убежавшей собакой, когда ее загонят в конуру. А я хочу этому помешать, слышишь? Он говорил теперь громко и, выпятив брюшко, стоял уверенно, расставив свои толстые ноги. Вся его натура, человека рассудительного и терпеливого, сказывалась в ясных закругленных фразах, которые без малейшего усилия текли из его словоохотливых уст. Какая глупость! Вообразили, что так вот разом можно все перевернуть, поставить рабочего на место хозяев, разделить богатство, как делят детям яблоко? Тысячи и тысячи лет надо ждать, а тогда это? - может быть, и осуществится. Ну так вот, нечего морочить людей, сулить чудеса. Если не желаете расшибить себе лбы о стенку, будьте благоразумны: идите к ближайшей цели, требуйте действительно возможных реформ, - словом, постепенно, пользуясь любым случаем, облегчайте судьбу рабочего. И Раснер заявлял, что если б он взялся за дело, то сумел бы склонить Компанию к некоторым уступкам, а будут забастовщики упрямиться, пиши пропало, - все с голоду подохнут! Этьен молча слушал, онемев от негодования. Затем крикнул: - К черту! У тебя в жилах не кровь, а вода! Еще мгновение, и он дал бы проповеднику умеренности пощечину. Боясь поддаться искушению, он принялся большими шагами ходить по комнате и, срывая свой гнев на скамьях, расшвыривал их ногами, освобождая себе проход. - Затворите по крайней мере дверь, - тихо сказал Суварин. - Посторонним незачем вас слушать. Он сам затворил дверь, а затем спокойно уселся на один из стульев, стоявших у стола президиума. Свернул себе папиросу и посмотрел на споривших мягким умным взглядом; губы его морщила тонкая улыбка. - Нечего злиться, толку от этого не будет, - наставительно сказал Раснер. - Я сперва думал, что ты человек здравомыслящий, - ведь ты вон как умно придумал: посоветовал товарищам соблюдать спокойствие, убедил их не буянить в поселке, - словом, воспользовался своим влиянием для поддержания порядка. А теперь что ты собираешься делать? Хочешь бросить их в свалку! Этьен шагал между скамьями, поворачивал обратно, подходя к кабатчику, останавливался и тряс его за плечи, выкрикивая ответ прямо ему в лицо: - Разрази тебя гром! Я очень хочу сохранить спокойствие. Да, я подчинил их дисциплине. Да, я им советовал не шевелиться. Но ведь нельзя же в конце концов, чтобы над нами измывались!.. Тебе-то хорошо, тебе легко оставаться спокойным. А я... Иногда мне кажется, я вот-вот свихнусь. Это было началом исповеди. Он высмеивал свои иллюзии неофита, свои благоговейные мечты о скором пришествии царства справедливости, когда все будут братьями меж собой. Нечего сказать, хорошо придумано - сидеть сложа руки и ждать, а люди так и будут до скончания века пожирать друг друга, как волки. Нет, надо вмешаться, иначе несправедливость упрочится, богачи по-прежнему будут высасывать кровь из бедняков. Какой же он был дурак, когда говорил, что надо изгнать политику при решении социальных вопросов! Непроста* тельная глупость! Правда, тогда он еще ничего не знал... Но с тех пор он много читал, занимался. Теперь у него зрелые взгляды. Он может похвалиться, что они представляют собою стройную систему. Однако он плохо излагал эту систему: в путаных его рассуждениях оставили свой след все теории, которыми он по очереди увлекался и от которых затем отказался. Но надо всем главенствовала незыблемая идея Карла Маркса: капитал есть результат ограбления, труд имеет право и обязан отвоевать украденное у него добро. Как сделать это практически? В этом Этьен сначала был согласен с Прудоном, поддавшись химерической идее о взаимном кредите, о создании огромного банка обмена, который устранит посредников; затем он страстно увлекся мыслями Лассаля о субсидируемых государством кооперативных обществах, которые постепенно превратят весь мир в единый индустриальный город; а потом его отвратила от этой идеи непреодолимая трудность контроля; и вот недавно он пришел к идеям коллективизма, он требовал, чтобы все орудия производства были переданы в коллективную собственность. Но все это были еще расплывчатые мысли, он не знал, как возможно осуществить новую его мечту; щепетильность чувствительной натуры и неуверенность в своих суждениях мешали ему, - он не дерзал выступать с непререкаемыми утверждениями, свойственными сектантам. Он лишь говорил, что прежде всего нужно захватить власть. А дальше будет видно. - Да что это с тобой случилось? Почему ты стал защищать буржуев? - с яростным возмущением продолжал он, снова остановившись перед кабатчиком. - Ведь ты мне сам говорил: надо, чтобы это взорвалось! Раснер слегка покраснел. - Да, говорил. И если взорвется, так вы увидите, что я не из трусов... Однако я отказываюсь идти с теми, кто затевает свалку ради своих целей - хочет добиться видного положения. Тут пришлось покраснеть и Этьену. Противники больше не кричали, они говорили язвительно и зло, с холодной враждой, - ведь они были соперники. В сущности, это и заставляло их доводить до крайности свои взгляды, одного побуждало бросаться в чрезмерную революционность, а другого подчеркивать свою осторожность, увлекало их за пределы их подлинных убеждений. Так бывает, когда человек не хочет сознаться, что в силу обстоятельств он играет не свойственную ему роль. Суварин молча слушал их, и его лицо с нежной, как у белокурой девушки, кожей выражало откровенное презрение человека, готового отдать за идею свою жизнь, пожертвовав ею в полной безвестности, не стремясь даже к ореолу мученика. - Так вот почему ты мне все это наговорил! Ты завидуешь, - съязвил Этьен. - Завидую? Чему, спрашивается? - ответил Раснер. - Я не корчу из себя великого человека, не стараюсь основать в Монсу секцию Интернационала, чтобы стать ее секретарем. Этьен хотел его прервать, но Раснер добавил: - Ну, скажи откровенно - ведь тебе наплевать на Интернационал? Ты просто хочешь быть у нас главарем, стать важной птицей, корреспондентом знаменитого Федерального совета Северной Франции. Настало молчание. Наконец Этьен сказал дрогнувшим голосом: - Хорошо... Я думал, что уж меня-то не в чем упрекнуть. Всегда с тобой советовался, помня, как ты долго боролся здесь еще до меня. Но ты не можешь терпеть никого рядом с собою... Что ж, теперь я буду действовать один, без твоей поддержки... И прежде всего уведомляю тебя, что собрание состоится, даже если Плюшар не приедет... И, вопреки тебе, товарищи вступят в Интернационал. - Ну что там "вступят"? - пробормотал кабатчик. - Это ведь не все... Надо еще, чтобы внесли членские взносы. - Вовсе нет. Когда рабочие бастуют, Интернационал дает им отсрочку. Мы заплатим позднее, а сейчас, наоборот, - он сам придет нам на помощь. Раснер вдруг вышел из себя: - Ну погоди! Мы еще посмотрим... Я ведь тоже приду на собрание и буду говорить. Да, да, я не позволю тебе вскружить головы моим друзьям, я им ясно покажу, в чем их истинные интересы. И тогда мы увидим, за кем пойдут рабочие. Меня-то они знают тридцать лет, а ты тут меньше года живешь и хочешь все у нас перевернуть... Нет! Нет! Оставь меня в покое, посмотрим те- перь, кто кого одолеет! И он вышел, хлопнув дверью. Под потолком задрожали гирлянды бумажных цветов, на стенах подскочили позолоченные картонные щиты. И снова просторная комната обрела сонное спокойствие. Сидя у стола, Суварин курил с кротким видом. Этьен сначала молча ходил взад и вперед, а затем долго отводил душу. Разве это его вина, что люди отвернулись от толстого кабатчика и идут за ним, Этьеном? И, защищаясь от упреков Раснера, он говорил, что вовсе не искал популярности, он даже и не знает, как получилось, что его полюбили в поселке, что он приобрел доверие углекопов и влияние, которым пользуется сейчас. Он негодовал: как могут его обвинять в том, что он из честолюбия толкает товарищей в схватку? Он бил себя в грудь, заявляя о своих братских чувствах к рабочим. Вдруг он остановился перед Сувариным и крикнул: - Послушай, если бы я знал, что из-за меня прольется хоть капля крови моего друга, я бы тотчас бежал в Америку. Машинист пожал плечами, и опять улыбка тронула его губы. - О-о, кровь! - пробормотал он. - Что ж тут такого? Землю нужно поливать кровью. Успокоившись, Этьен взял стул и, сев против Суварина, облокотился на стол. Это светлое лицо с мечтательными глазами, вдруг сверкавшими иногда дикой энергией, тревожило его, оказывало какое-то странное действие. Хотя Суварин не прибавил ни слова, Этьена покоряло, завораживало само молчание товарища. - Погоди, - сказал он, - а что бы ты сделал на моем месте? Разве я не прав, что хочу действовать? Самое лучшее для нас вступить в Товарищество. Правда? Суварин медленно выпустил струйку дыма и ответил любимым своим словом: - Глупости! Но пока что и это ладно... К тому же скоро в Интернационале пойдет по-другому... Некто уже занялся этим. - Кто? - Он! Суварин произнес это вполголоса с фанатической верой и бросил при этом взгляд на восток. Он говорил о своем наставнике - Бакунине-разрушителе. - Только он один может ударить дубиной, - продолжал он, - а все твои ученые с их эволюцией просто трусы. Не пройдет и трех лет, и под его руководством Интернационал наверняка разгромит старый мир... Этьен весь обратился в слух. Он горел желанием все знать, понять этот культ разрушения, о котором, однако, Суварин лишь изредка бросал скупые и темные слова, словно хранил про себя тайны этого учения. - Да наконец объясни же мне... Какая у вас цель? - Все разрушить... Не будет больше наций, не будет правительств, не будет собственности, не будет богов и религий. - Ну хорошо, допустим. А только к чему все это вас приведет? - К простейшей безгосударственной общине, к новому миру, где все будет построено заново. - А какими средствами вы осуществите свою идею? Как думаете за это взяться? - Пустим в ход огонь, яд, кинжал. Разбойник - вот истинный герой, народный мститель, действенный революционер, без книжных фраз. Нужен целый ряд ужасающих покушений, чтобы устрашить власть имущих и пробудить народ! И, говоря это, Суварин преобразился, - он был грозен. В экстазе он приподнялся, светлые глаза его горели Огнем мистической веры, тонкие руки сжимали край стола с такой силой, будто хотели отломать доску. Этьен в страхе смотрел на него, вспоминая то, что обрывками поверял ему Суварин, рассказывая о бомбах, заложенных под царским дворцом, о шефах жандармерии, которых убивали ударами ножа, словно диких кабанов, о своей возлюбленной, единственной женщине, которую он любил, о том, как ее повесили в Москве дождливым утром, а он, стоя в толпе, в последний раз целовал ее взглядом. - Нет! Нет! - бормотал Этьен, отмахиваясь от этих жутких видений. - Мы здесь еще до этого не дошли. Убийства, пожары! Никогда! Это чудовищно, это несправедливо, все товарищи возмутятся и, чего доброго, удавят виновника таких ужасов. Для него, настоящего француза, оставалась непостижимой эта мрачная мечта об истреблении рода человеческого, который следовало начисто скосить, как поле пшеницы, чтобы народы вновь поднялись из небытия, Он требовал от Суварина ответа: - Ну, изложи мне свою программу. Мы хотим знать, куда идем. И Суварин спокойно сказал в заключение, рассеянно и задумчиво глядя вдаль: - Все рассуждения о будущем преступны - они мешают непосредственным актам разрушения и задерживают развитие революции. Этьен засмеялся, хотя от такого ответа у него мурашки по спине побежали. Впрочем, он охотно признавал, что в идеях Суварина, привлекавших его своей ужасающей простотой, есть и хорошие стороны. Но если рассказать товарищам о таком учении, то Раснеру это окажется весьма на руку. Тут надо быть осторожным. Вдова Дезир предложила им позавтракать. Они согласились и перешли в пивную, по будням отделявшуюся от танцевального зала выдвижной перегородкой. Когда они покончили с омлетом и сыром, машинист простился с Этьеном; тот стал его уговаривать остаться на собрание. - Зачем? Слушать, как вы говорите глупости? Достаточно я их наслушался. До свидания! И, попыхивая папироской, он ушел с обычным своим кротким и упрямым видом. Этьен все больше тревожился. Уже был час дня, - Плюшар наверняка не сдержит обещания. К половине второго начали собираться делегаты, Этьену пришлось самому стоять на контроле у входа и встречать каждого, - он опасался, как бы дирекция не подослала кого-нибудь из обычных своих доносчиков. Он проверял каждое пригласительное письмо, всматривался в приходивших; многие пришли и без письменного приглашения, достаточно было, чтобы Этьен знал их, и перед ними открывались двери. В два часа явился Раснер; Этьен видел, как он остановился у стойки и с кем-то заговорил, неторопливо докуривая трубку. Его насмешливое спокойствие окончательно взвинтило нервы Этьена, тем более что на собрание явилась, просто для смеху, компания озорников - Муке, Захарий и другие парни, которым на забастовку было наплевать; они все находили забавным и, заказав на последние гроши по кружке пива, принялись вышучивать "сознательных товарищей, которые сидят и ждут с постными физиономиями". Прошло еще четверть часа. Собравшиеся выражали нетерпение. Этьен в отчаянии махнул рукой и хотел было войти, как вдруг вдова Дезир, выглянув из двери на улицу, воскликнула: - Да вот он, ваш знакомый! Это действительно был Плюшар. Он подъехал в пролетке, запряженной тощей клячей. Едва она остановилась, он спрыгнул на мостовую, - сухощавый, щеголеватый, большеголовый, с широким лбом, в черном драповом пальто нараспашку, под которым виден был суконный костюм, какие носят по праздникам хорошо зарабатывающие мастеровые. Уже пять лет он не брал в руки напильника, заботился о своей внешности, причесывался гладко, волос к волосу, чрезвычайно гордился своими успехами трибуна; но движения его оставались угловатыми; на больших широких руках все не отрастали ногти, изъеденные железом. Человек весьма деятельный и весьма честолюбивый, он неустанно разъезжал по всей провинции, распространяя свои идеи. - Прошу не посетовать! - заговорил он, предупреждая вопросы и упреки. - Вчера утром - конференция в Прейли, а вечером - собрание в Валансей. Сегодня - завтрак в Маршьене, с Сованья... Удалось все-таки нанять пролетку. Я прямо изнемогаю, слышите, как я охрип? Но это не беда, я все-таки выступлю. У порога "Смелого весельчака" он вдруг спохватился: - Ах, черт! Членские-то билеты я оставил! Хороши бы мы были!.. Он разыскал пролетку, которую извозчик поставил под навес, вытащил из нее небольшую деревянную шкатулку черного цвета и понес ее под мышкой. Этьен, с сияющим лицом, следовал за ним как тень, тогда как потрясенный Раснер не осмеливался протянуть приезжему трибуну руку. Плюшар, однако, сам наградил его рукопожатием и вскользь упомянул о письме: что за странная мысль! Почему не провести собрание? Всегда надо проводить собрания, если это можно сделать. Вдова Дезир предложила ему чего-нибудь выпить, но он отказался: лишнее, - у него не пересыхает в горле, когда он говорит. Только вот надо поторопиться, - вечером он рассчитывает проехать в Жуазель, где ему нужно потолковать с Легуже. И тут все устроители гурьбой вошли в зал. За ними следовали пришедшие с запозданием Маэ и Левак. Для спокойствия душевного дверь заперли на ключ, а тогда зубоскалы загоготали и принялись отпускать шуточки; Захарий крикнул Муке, что теперь-то, верно, старики разродятся - испекут младенца, одного на всех. В плохо проветренном зале, где от дощатого пола еще поднимались острые запахи, пропитавшие его на последней танцульке, сидели на скамьях и ждали человек сто углекопов. Пока вошедшие устраивались на свободных местах, по рядам прошел шепот, все повернулись - рассматривали человека, приехавшего из Лилля; его черное драповое пальто вызывало удивление и неприязненное чувство. Однако немедленно, по предложению Этьена, избрали президиум. Этьен называл имена, участники собрания выражали согласие поднятием рук. Плюшара выбрали председателем, а членами президиума - Маэ и самого Этьена. Задвигали стульями - президиум занял места; на мгновение председатель исчез из глаз - нырнул под стол, чтобы поставить под него шкатулку, с которой никогда не расставался. Затем он поднялся, легонько постучал кулаком по столу, призывая к вниманию, и начал осипшим голосом: - Граждане! Ему пришлось остановиться: открылась дверца, и из кухни вышла вдова Дезир, принесла на подносе шесть кружек пива. - Не беспокойтесь, - пробормотала она. - Когда речь говорят, жажда бывает. Маэ взял у нее из рук поднос, и Плюшар мог продолжать. Он сказал, что очень тронут сердечным приемом, который ему оказали рабочие в Монсу, извинился за опоздание, пожаловался на усталость, и хрипоту. Затем предоставил слово гражданину Раснеру, поспешившему выступить первым. Раснер живо встал у стола, около кружек с пивом. Трибуной служил стул, повернутый к нему спинкой. По-видимому, Раснер был очень взволнован, но, откашлявшись, звучно произнес: - Товарищи!.. На рабочих угольных копей всегда большое впечатление производило его непринужденное красноречие и благодушие; выступая перед ними, он мог, не уставая, говорить целыми часами. Он не дерзал делать никаких жестов, стоял, толстый, неуклюжий, улыбающийся, и, изливая на слушателей потоки слов, завораживал их до тех пор, пока они не начинали дружно кричать: "Ну да, понятно! Правильно! Верно ты говоришь!" Однако в этот день он с первых же слов почувствовал глухую враждебность слушателей и стал осторожно лавировать. Пока он выступал лишь против продолжения забастовки, а напасть на Интернационал собирался лишь после того, как сорвет аплодисменты. Конечно, говорил он, честь запрещает уступить требованиям Компании, но ведь какая нищета, какое ужасное будущее ждут всех, если придется еще долго упорствовать! И хоть прямо он и не призывал покориться, он подтачивал мужество забастовщиков, рисуя трагические картины, описывая, как в рабочих поселках люди умирают от голода, и спрашивал., на какие денежные средства рассчитывают сторонники дальнейшего сопротивления. Двое-трое приверженцев Раснера попробовали было выразить одобрение его словам, но это лишь подчеркнуло холодное молчание большинства, все возраставшее раздражение и недовольство, с которым углекопы слушали его вкрадчивую речь. Потеряв надежду завоевать их, он разозлился и стал пророчить им всякие беды, если они позволят подстрекателям, подосланным из-за границы, морочить им головы вздорными выдумками. Две трети участников вскочили и, прервав его гневными возгласами, заявили, что не дадут ему больше говорить, раз он их оскорбляет, считая их малыми детьми, неспособными действовать самостоятельно. А Раснер, то и дело прихлебывая из кружки пиво, все говорил среди этого шума и, разъярившись, кричал, что он выполняет свой долг и еще не родился такой молодец, который ему помешает. Поднялся Плюшар. Колокольчика у него не было, он просто стучал кулаком по столу и повторял своим сиплым голосом: - Граждане! Граждане!.. Установив наконец некоторую тишину, он предложил собранию решить вопрос, и Раснера лишили слова. Представители шахт, входившие в состав делегации, направленной к директору, оказывали влияние на остальных, - да и все тут были люди изголодавшиеся и затронутые новыми идеями. Результат голосования был предрешен. - Тебе на нас наплевать! Ты-то ешь досыта! - орал Левак, грозя Раснеру кулаком. Наклонившись к Маэ за спиной председателя, Этьен старался успокоить забойщика, который сидел весь красный, вне себя от лицемерного выступления Раснера. - Граждане! - сказал Плюшар. - Разрешите мне взять слово. Настала глубокая тишина. Плюшар заговорил. Голос у него был сдавленный и сиплый, но Плюшар умел им пользоваться и, постоянно выступая на рабочих собраниях, достигал ораторских эффектов даже при своем ларингите. Постепенно он усиливал звук, у него появлялись патетические интонации. Он раскидывал руки, сопровождал гладкие периоды покачиванием плеч; он обладал даром слова, похожим на красноречие проповедников, и, как священники в церкви, понижал голое в конце фраз, нанизывая их одну за другой в плавном, однообразном рокотанье, и в конце кондов убеждал. В этой самой манере он вел и свою речь о величии и благотворной роли Интернационала, - речь эту он уже не раз произносил в тех местностях, где выступал до приезда в Монсу. Он объяснил, что цель ассоциации - освобождение трудящихся; он нарисовал ее грандиозную структуру: внизу - коммуна, выше - провинция, еще выше - нация, а на самой вершине - человечество. Его руки медленно двигались, как бы надстраивая ярус над ярусом, воздвигая громадный собор - будущее общество. Затем он перешел к внутреннему управлению: прочел вслух устав, рассказал о съездах, отметил все возраставшее значение организации и расширение ее программы: начав с вопросов заработной платы, ныне она ставит целью полный социальный переворот, при котором не будет наемного труда. Не будет больше и национальных различий, рабочие всего мира, объединенные всеобщей жаждой справедливости, сметут буржуазную гниль и создадут наконец новое, свободное общество, где тот, кто не трудится, не получит хлеба. Речь оратора гремела, от его бурного дыхания вздрагивали пестрые бумажные цветы под закопченным низким потолком, отражавшим раскаты его голоса. Слушатели закивали головами, словно волна пробежала по рядам. Раздались возгласы: - Правильно! Согласны! Плюшар продолжал. Не пройдет и трех лет, а рабочее движение покорит весь мир. И он перечислял охваченные им народы. Со всех концов земного шара поступают заявления о вступлении в Интернационал. Ни одна нарождавшаяся религия не имела столько верующих. А когда рабочие станут господами положения, они продиктуют хозяевам свои собственные законы и заставят их работать. - Правильно! Правильно! Пускай узнают, каково спину гнуть! Плюшар жестом восстановил тишину и перешел к вопросу о забастовках. В принципе он против забастовок, - это слишком медленный путь, и они, пожалуй, увеличивают страдания рабочих. Но пока что, в ожидании более действенных средств, приходится прибегать к забастовкам, когда они становятся неизбежными; у них есть то преимущество, что они вносят расстройство в лагерь капитала. Интернационал в таких случаях всегда оказывался провидением для забастовщиков. И Плюшар приводил примеры: в Париже во время забастовки бронзировщиков хозяева сразу же удовлетворили все требования рабочих, как только узнали страшную для них новость, что Интернационал пришел забастовщикам на помощь; в Лондоне Интернационал спас забастовку углекопов, на свой счет отправив обратно целый поезд бельгийцев, которых привезли владельцы копей. Стоило рабочим вступить в Интернационал, как компании охватывал трепет, ибо рабочие вливались в великую армию труда, бойцы которой скорее готовы умереть друг за друга, чем остаться рабами капиталистического строя. Его прервали рукоплескания. Он вытер лоб носовым платком, но отказался пригубить из кружки пива, которую пододвинул ему Маэ. Когда он вновь начал говорить, бурные рукоплескания заглушили его слова. - Готово! - бросил он Этьену. - С них достаточно... Живей! Членские билеты! Он нырнул под стол и поднялся с черной шкатулкой под мышкой. - Граждане! - крикнул он, перекрывая шум. - Вот членские билеты. Пусть подойдут ваши делегаты, я вручу им билеты, а они распределят их среди вас. Позднее мы все оформим. Выскочил Раснер с новыми протестами. Этьен волновался, - он хотел выступить с речью. Поднялась невообразимая суматоха. Левак размахивал руками, сжимал кулаки, словно собираясь драться. Маэ поднялся и что-то говорил, но ни одного слова нельзя было расслышать. Шум все усиливался, люди топали ногами, с пола летучим облаком поднималась пыль, оставшаяся от недавних балов, и в воздухе потянуло запахом пота усердных танцоров, до упаду плясавших в этом зале. Вдруг отворилась дверца, и вдова Дезир, загородившая ее своим животом и грудью, крикнула громовым голосом: - Замолчите, горластые!.. Полиция! Оказывается, с некоторым опозданием явился окружной комиссар полиции, намереваясь составить протокол и разогнать собрание. Его сопровождали четыре жандарма. Вдова Дезир минут пять задерживала их у двери, твердила, что она в своем доме хозяйка и имеет право собирать у себя друзей. Но ее оттолкнули, и она побежала предупредить "своих питомцев". - Бегите через эту дверь, - наказывала она. - Один поганец жандарм стережет во дворе. Но это не беда, из дровяника есть выход в переулок. Скорей! Скорей! Комиссар барабанил кулаками в дверь и грозил выломать ее, если ему не отворят. Должно быть, какой-то доносчик осведомил полицию, ибо комиссар кричал, что это собрание нелегальное: многие здесь не имеют пригласительных билетов. Смятение в зале усилилось. Нельзя было разойтись, не проголосовав вопрос о вступлении в Интернационал и о продолжении забастовки. Все говорили разом. Наконец председателю пришла мысль принять решение без тайного голосования, просто поднятием рук. Руки сразу поднялись. Делегаты торопливо заявили, что от имени отсутствующих здесь товарищей они вступают в Международное товарищество рабочих. Таким образом десять тысяч углекопов копей Монсу стали членами Интернационала. А затем началось бегство. Прикрывая отступление, вдова Дезир налегла всею своей тяжестью на дверь, которую жандармы сотрясали ударами ружейных прикладов. Перепрыгивая через скамьи, углекопы вереницей удирали через кухню и через дровяной сарай. Раснер исчез одним из первых, за ним последовал Левак, - позабыв о своей перебранке с кабатчиком, он мечтал подкрепиться у него кружкой пива. Этьен, захватив шкатулку, ждал Плюшара и Маэ, которые считали делом чести выйти последними. Когда они выходили, запор вылетел, и комиссар очутился перед вдовой Дезир, но ее грудь и живот тоже представляли собою внушительную преграду. - Что это вам вздумалось все ломать в моем заведении? - заорала она. - Вы же видите - тут нет никого. Комиссар полиции, человек медлительный и не любивший драматических происшествий, только пригрозил вдове посадить ее в тюрьму и отправился составлять протокол, шествуя во главе четырех жандармов на глазах язвительно хихикавших Захария и Муке, которые пришли в восторг от ловкого отступления товарищей и осыпали насмешками незадачливых блюстителей порядка. Тем временем Этьен, хоть ему и мешала шкатулка, во весь дух мчался по переулку, слыша, что и другие бегут вслед за ним. Вдруг ему вспомнилось, что Пьерона как будто не было на собрании, он спросил об этом, и Маэ на бегу ответил, что Пьерон болен, - болезнью весьма понятной: страхом скомпрометировать себя. Всем хотелось увести с собой Плюшара, но он, не останавливаясь, заявил, что ему надо немедленно ехать в Жуазель, где Легуже давно ждет его указаний. Тогда углекопы, не замедляя бега, крикнули ему: "Счастливого пути", - и понеслись через Монсу так, что только пятки засверкали. Тяжело дыша, перебрасываясь отрывистыми словами, Этьен и Маэ смеялись веселым смехом; оба были уверены теперь в победе: когда Интернационал пришлет им помощь, Компания сама будет умолять их возобновить работу. И в этом порыве надежды, в этом топоте грубых башмаков, звонко стучавших по мощеной дороге, было еще и что-то иное, что-то мрачное и дикое, предвещавшее пламя насилий, которое ветер вскоре должен был разнести во все концы края. V  Прошло еще две недели. Настал январь; пелена холодных туманов затягивала огромную равнину. Нищета усилилась, в рабочих поселках с каждым часом угасала жизнь, люди голодали все больше. Четырех тысяч франков, присланных из Лондона, не хватило и на три дня. Не на что было покупать хлеб. Больше ничего не поступало. Великая надежда рухнула, убивая мужество. На кого же теперь рассчитывать, если и братья покинули их? Углекопы чувствовали себя брошенными на произвол судьбы в самой середине суровой зимы, оторванными от всего мира. Настал день, когда в поселке Двести Сорок иссякли все ресурсы. Это было во вторник. Этьен и делегаты разрывались на части, пытаясь найти выход: рассылали новые подписные листы в соседние города, и даже в Париж; проводили сборы пожертвований, устраивали доклады- Все эти усилия ничего существенного не давали; общественное мнение сначала расчувствовалось, а теперь проявляло равнодушие, - ведь забастовка затянулась и проходила очень спокойно, без всяких драматических волнующих эпизодов. Скудных пожертвований едва хватало на то, чтобы поддерживать самые нуждающиеся семьи. Остальные жили тем, что закладывали свою одежду, распродавали домашние пещи. Все уплывало к старьевщикам - и шерсть из тюфяков, и кухонная утварь, даже столы и стулья! Ненадолго возникла было надежда на спасение: мелкие лавочники, которых разорял Мегра, предложили отпускать товар в кредит, думая отбить покупателей у своего могущественного конкурента; и в течение недели бйкалейшик Вердонк и два булочника Карубль и Смельтен действительно давали продукты в долг; но когда назначенная ими сумма первого аванса была исчерпана, все трое остановились. Судебные приставы радовались: эта попытка привела лишь к увеличению долгов, которыми предстояло в дальнейшем обременять углекопов. И вот - кредита нигде не дают; нет ни одной лишней кастрюли - нечего продать; остается только одно: забиться в угол и подохнуть, как старым, облезлым собакам. Этьен готов был продать самого себя. Он отказался от жалованья секретаря, он сходил в Маршьен и заложил в ссудной кассе свой суконный сюртук и брюки, радуясь, что на эти деньги семейство Маэ прокормится некоторое время. Остались у него только сапоги, но с ними невозможно было расстаться. "Надо ноги поберечь", - говорил он. Он с отчаянием думал, что забастовка началась слишком рано, когда касса еще не успела собрать достаточно средств. В этом он видел единственную причину катастрофического положения, - ведь забастовщики, несомненно, восторжествовали бы над хозяевами, будь у них собрано достаточно денег: тогда они могли бы продержаться. Ему вспомнились слова Суварина, который обвинял Компанию в нарочитом стремлении вызвать забастовку для того, чтобы растаяли первые фонды рабочей кассы. Мучительно было смотреть, как страдают в поселке несчастные люди без хлеба и без топлива; Этьен предпочитал уходить из дому и долго бродил, ища забвения в усталости. Однажды вечером, возвращаясь в поселок, он проходил мимо Рекильярской шахты и заметил на обочине дороги старуху, упавшую в обморок. Несомненно, она была близка к голодной смерти; приподняв ее, он окликнул девушку, которую увидел во дворе шахты. - А-а, это ты! - сказал он, узнав Мукетту. - Помоги-ка мне. Ей надо чего-нибудь выпить. Мукетта разжалобилась до слез и сбегала домой - в шаткую лачугу, в которой ее отец ютился среди развалин. Она тотчас вернулась, принесла водки и хлеба. Водка подбодрила старуху, и она молча, с жадностью накинулась на хлеб. Это была мать углекопа, она жила в рабочем поселке близ Куньи; упала она, возвращаясь из Жуазеля, куда понапрасну сходила, пытаясь занять десять су у какой-то родственницы. Поев, она встала и неровной поступью пошла дальше. Этьен остался на пустыре Рекильярской шахты, где над рухнувшими сараями разрослись кусты терновника. - Ну как? Может, зайдешь выпить стаканчик? - весело спросила Мукетта. Этьен замялся. - Эх ты! Значит, все еще меня боишься? Этьену понравился ее добродушный смех, и он пошел за нею. Его растрогало, что Мукетта от всего сердца поделилась со старухой хлебом. Приняла она Этьена не в отцовской комнате, а повела к себе, и тотчас налила две рюмочки можжевеловой водки. В комнате было очень чисто, Этьен похвалил за это хозяйку. Впрочем, это семейство, по-видимому, не терпело нужды: отец по-прежнему работал конюхом в Ворейской шахте, а Мукетта, не желая сидеть сложа руки, стирала на людей белье и зарабатывала по тридцать су в день. Да, да, она хоть и любит с мужчинами погулять, а лентяйкой ее не назовешь. - Послушай, - вдруг пробормотала она, обняв его за талию. - Ну, почему ты не хочешь полюбить меня? Этьен невольно засмеялся вслед за ней, - так умильно задала она свой вопрос. - Да я тебя очень люблю, - ответил он. - Нет, нет. Не так любишь, как я хочу... А я прямо умираю по тебе. Ну, послушай, миленький мой! Порадуй меня! В самом деле она уже полгода домогалась его внимания. Сейчас она прижималась к нему, обхватив его обеими руками, и, вся дрожа, смотрела на него таким молящим влюбленным взглядом, что ему стало жаль ее. В полном круглом лице Мукетты не было ничего красивого, оно пожелтело в угольной шахте, но глаза горели огнем, от нее исходило какое-то очарование, трепет страсти; она разрумянилась и казалась совсем юной. Она приносила ему в дар свою любовь, такую смиренную, такую пламенную, что у него не хватило духу ее отвергнуть. - Ах, ты согласен! - восторженно лепетала она. - Ты согласен! И она отдалась ему неловко и самозабвенно, словно это случилось с нею в первый раз, словно она была девственницей, еще не знавшей мужчины. Когда он прощался с ней, не он, а она была полна признательности, она говорила: ему "спасибо", целовала ему руки. Этьену было немного стыдно за такое любовное приключение. Никто не стал бы гордиться связью с Мукеттой. Уходя, он дал себе клятву, что это больше не повторится. И все же он сохранил о ней дружеское воспоминание, как о славной женщине. Впрочем, вернувшись в поселок, он услышал столь важные новости, что позабыл о всяких похождениях. Прошел слух, что Компания, быть может, и согласится на уступки, если к директору еще раз явится делегация для переговоров. Тут была доля правды: в завязавшейся борьбе хозяева по-своему страдали не меньше, чем углекопы. Для обеих сторон упорство становилось пагубным: рабочие голодали, капитал таял. Каждый день забастовки приносил Компании сотни тысяч франков убытка. Любая машина, остановившись, становится мертвой. Оборудование и материал портились, вложенные в дело капиталы утекали, как вода, которую впитывает песок пустыни. Небольшие запасы угля на складах истощались, и клиенты собирались закупить уголь в Бельгии, - в этом была угроза для будущего. Но больше всего пугали Компанию - хоть она тщательно это скрывала - все увеличивавшиеся повреждения в выработках и в забоях. Штейгеры не могли своими силами исправлять эти повреждения; везде ломалась крепь, ежечасно происходили обвалы. Вскоре разрушения приняли такие размеры, что для их исправления требовалось потратить несколько месяцев, и лишь после этого удалось бы возобновить добычу. Рассказывали о настоящих катастрофах, случившихся за время забастовки: в Кревкере обрушилась на протяжении трехсот метров кровля в штреке, закупорив доступ к разработкам Сен-Пом; в Мадлен пласт Могрету раздавливался и выработка заполнялась водой. Дирекция желала избежать огласки, но две катастрофы, случившиеся вдруг, одна за другой, заставили ее признать опасность положения. Однажды утром близ Пиолены была обнаружена трещина над Северным крылом шахты Миру, где накануне произошел обвал; а на следующий день вдруг осела порода в Ворейской шахте, и так сильно, что на краю предместья земля содрогнулась и два дома едва не рухнули. Этьен и делегаты колебались - стоит ли пойти на новые переговоры, ничего не зная о намерениях правления. Спросили Дансара, он ответил уклончиво: разумеется, начальство весьма огорчено плачевным недоразумением и, наверное, предпримет шаги, чтобы достигнуть соглашения, но какие именно шаги - не сказал. В конце концов решили, что надо пойти к г-ну Энбо, подав тем самым пример рассудительности; пусть впоследствии их не обвиняют в том, что они не дали Компании возможности понять свою вину. Однако они поклялись не уступать и во что бы то ни стало поддерживать свои справедливые требования. Переговоры состоялись во вторник утром, в тот день, когда в поселке угроза голода схватила людей за горло. Встреча оказалась далеко не столь дружелюбной, как первая. Опять выступил Мае, сказал, что товарищи поручили ему спросить, не хочет ли дирекция сообщить им какие-нибудь новые известия. Г-н Энбо сначала изобразил удивление; он якобы не получил никаких приказов, положение не может изменяться, пока углекопы не перестанут упрямиться я не прекратят свой гнусный бунт. Его жесткая, властная речь произвела крайне неприятное впечатление; делегаты явились с мирными намерениями, но от этого черствого приема их упорство возросло. Затем директор, спохватившись, заговорил о желательности взаимных уступок; если рабочие согласятся на отдельную