ынку за три франка. На каждом повороте они встречались с Муком и Бессмертным, которые тоже пришли на праздник и степенно расхаживали рядышком по ярмарке, с трудом передвигая негнущиеся ноги. Другая встреча привела их в негодование - они заметили, что Жанлен подговаривает Бебера и Лидию украсть бутылки с можжевеловой водкой из импровизированной распивочной, устроенной на краю пустыря. Катрин успела дать затрещину брату, но Лидия убежала, прихватив с собой бутылку. Вот поганые ребята! Не миновать им каторги! Когда подошли к распивочной "Сорвиголова", Шавалю вздумалось повести туда свою возлюбленную посмотреть на состязание зябликов, о котором афиши извещали еще за неделю. На призыв отозвалось человек пятнадцать - рабочие гвоздильного завода в Маршьене; каждый принес по дюжине клеток; на заборе во дворе кабачка были развешаны затемненные покрышкой клеточки, в которых неподвижно сидели ослепшие в полумраке птицы. Выигравшим на состязании считался тот зяблик, который больше других повторит за час несложные коленца своей песенки. Каждый гвоздильщик стоял возле своих клеток с грифельной доской в руках и делал на ней отметки под надзором соседей и сам надзирал над ними. И вот зяблики - "чуфырки", поющие более сочно, и "верещаги", отличавшиеся звонкими трелями, - запели. Начинали они робко, делали изредка коленце, а затем, разойдясь, развернувшись, возбуждая один другого, все ускоряли ритм и, наконец, залились трелями в таком неистовстве соревнования, что некоторые птички, не выдержав волнения, падали мертвыми. Безжалостные валлонцы подхлестывали соперников голосом, умоляли "пустить еще разок", а человек сто зрителей молча, со страстным вниманием слушали эту адскую музыку ста восьмидесяти зябликов, которые, все вразнобой, повторяли одни и те же коленца. Первый приз - жестяной кофейник со штампованным узором - достался "верещаге". Катрин и Шаваль тоже были среди слушателей; пришли и Захарий с Филоменой. Обменявшись рукопожатиями, стали слушать вместе. Но вдруг Захарий рассердился, заметив, что какой-то гвоздильщик, из любопытства затесавшийся сюда с приятелями, тихонько щиплет его сестру; Катрин, красная как пион, уговаривала брата замолчать, трепеща при мысли о поножовщине, которая может произойти, - ведь все эти гвоздильщики бросятся на Шаваля, если он не позволит им приставать к ней. Она чувствовала эти заигрывания, но из осторожности молчала. Впрочем, ее любовник только посмеивался. Все четверо удалились, и казалось, дело этим кончилось. Но едва они вошли в трактир "Виноградное" выпить по кружке пива, опять появился гвоздильщик. Парень старался показать, что ему сам черт не брат, и вызывающе посвистывал прямо у них перед носом. Захарий, оскорбленный в своих родственных чувствах, накинулся на нахала: - Не лезь к моей сестре, свинья паршивая! Погоди, и тебя научу уважать мою сестру!.. Соседи розняли их. Шаваль твердил хладнокровно: - Оставь! Это только меня касается... А я тебе говорю - чихать я на него хотел. Пришел Маэ со своей компанией и успокоил Катрин и Филомену, проливавших слезы. В толпе смеялись. Гвоздильщик исчез. Желая окончательно рассеять тревогу, Шаваль, который держал себя в этом трактире как дома, угостил всех пивом. Этьену пришлось чокнуться с Катрин; выпили все вместе: отец, дочь и ее возлюбленный, сын и его любовница, и каждый говорил учтиво: "За здоровье всей компании". Затем выпили еще раз по приглашению Пьерона и на его счет. Все были в добром согласии, как вдруг Захарий, увидев Муке, опять почувствовал прилив негодования и стал уговаривать приятеля "двинуть вдвоем" на гвоздильщиков, как он выразился. - Я должен кишки ему выпустить!.. Погоди! Шаваль, ты побудь тут, не давай в обиду Филомену и Катрин. Я сейчас вернусь. В свою очередь и Маэ выставил всем по кружке. В конце концов пусть парень отомстит за сестру, это неплохой пример для других. Но, увидев Захария в обществе Муке, Филомена сразу успокоилась и только покачала головой. Разумеется, приятели удрали в "Вулкан". В дни ярмарки праздник всегда заканчивался в танцевальном зале "Смелый весельчак". Содержала зал вдова Дезир, пятидесятилетняя толстуха, круглая, как бочка, и еще такая бойкая, что у нее было шесть любовников - "по одному на будние дни, а на воскресенье все шестеро", как она говорила. Всех углекопов она называла "детками", с умилением вспоминая, что за тридцать лет они выпили у нее целую реку пива; она хвасталась также, что ни одна откатчица не нагуляла себе ребенка, не поразмяв предварительно ноги на танцах в ее заведении. Оно помещалось в двух комнатах: в одной был кабачок с обычной стойкой, столами, стульями; в соседней комнате, отделенной от первой широкой аркой, танцевали; в этом бальном зале половицы были настланы только посредине, а вокруг настила пол выложен был плитками. Все украшение составляли две гирлянды бумажных цветов, протянутые под потолком из угла в угол и на месте скрещения соединенные венком из таких же аляповатых бумажных цветов; по стенам висели в ряд позолоченные картонные щиты с именами святых: святого Ильи - покровителя кузнецов и литейщиков, святого Крепина - покровителя сапожников, святой Варвары - покровительницы углекопов, - словом, всех святых, распределенных по цехам. Потолок был такой низкий, что в него упирались головами трое музыкантов, восседавших на маленькой эстраде, величиной с кафедру проповедника в церкви. По вечерам зал освещался четырьмя керосиновыми лампами, висевшими по углам. В то воскресенье бал начался в пять часов вечера, еще при дневном свете, лившемся в окна. Но только к семи часам набралось много народу. На дворе поднялся ураганный ветер, и облака черной пыли слепили людям глаза, пыль потрескивала на сковородах, где жарилась картошка. Маэ, Этьен и Пьерон решили посидеть в "Смелом весельчаке" и встретили там Шаваля - он танцевал с Катрин, а Филомена стояла в одиночестве и смотрела на них; ни Аевак, ни Захарий не появлялись. В танцевальном зале не было скамеек, и Катрин после каждого танца отдыхала за столиком отца. Позвали Филомену, но она отказалась присесть - стоя она чувствовала себя лучше. Уже темнело, три музыканта играли в бешеном темпе, смутно различимые танцоры вертелись, покачивали бедрами и плечами, переплетали руки. Внесли четыре зажженные лампы, встреченные хором веселых возгласов, и сразу все осветилось: красные лица, растрепанные волосы, прилипавшие к мокрым вискам, юбки, развевавшиеся в воздухе, насыщенном запахом потных тел. Маэ указал Этьену на Мукетту, - круглая и жирная, как пузырь, налитый свиным салом, она неистово кружилась в объятиях длинного тощего рукоятчика: вероятно, она утешилась и взяла себе нового возлюбленного. В восемь часов вечера появилась наконец жена Маэ с Эстеллой на руках и в сопровождении трех малышей - Альзиры, Анри и Леноры. Она сразу направилась в заведение вдовы Дезир, нисколько не сомневаясь, что муж находится там! С ужином можно было и подождать, никому не хотелось есть: за день выпито было слишком много кофе и пива. Пришли и другие жены. Любопытные зашушукались, когда вслед за женой Маэ вошла жена Левака в сопровождении своего жильца Бутлу, который вел за руку Ахилла и Дезире, детишек Филомены. Соседки, казалось, были в добром согласии: повернувшись друг к другу, они о чем-то мирно разговаривали. Дорогой у них было крупное объяснение, и жена Маэ наконец примирилась с предстоящей женитьбой старшего сына; она горько сетовала, что лишится его заработка, но признала правильным довод, что дольше удерживать Захария в семье было бы несправедливо. Теперь она старалась держаться спокойно, хотя на душе у нее кошки скребли: она невольно думала о том, как трудно ей будет сводить концы с концами, когда из ее тощего кошелька уплывут самые надежные гроши. - Садись-ка сюда, соседка, - сказала она, указывая на стол, стоявший рядом с тем столом, за которым Маэ пил пиво в компании Этьена и Пьерона. - А моего-то нет с вами? - спросила жена Левака. Товарищи ответили, что он скоро вернется. Все коекак разместились, и Бутлу и ребятишки, но в переполненной распивочной было так тесно, что два столика стояли почти вплотную друг к другу. Заказали пива. Заметив мать и своих детей, Филомена решилась подойти и согласилась присесть. Узнав, что их с Захарием наконец поженят, она как будто повеселела; когда стали спрашивать, где Захарий, она вяло ответила: - Я жду его. Он сейчас придет. Маэ переглянулся с женой. Так она, значит, согласилась? Он сразу стал озабоченным, молча курил свою трубку. Его тревожила мысль о завтрашнем дне. Вот она, неблагодарность детей, - женятся и оставляют родителей в нищете. А молодежь все плясала и, отбивая ногами последнюю фигуру кадрили, подняла такую пыль, что комнату затянула рыжеватая мгла; от топота трещали стены; корнет-а-пистон издавал пронзительные звуки, похожие на гудки паровоза, взывающего о помощи; и когда танцоры остановились, от них валил пар, как от загнанных коней. - А помнишь, что ты говорила? - сказала жена Аевака, наклоняясь к жене Маэ. - Помнишь? Ты грозила удушить Катрин, если она начнет дурить. Шаваль привел Катрин к столику ее родителей, и оба, стоя за спиной отца, допивали свое пиво. - Ну что там! - ответила Маэ, и весь ее вид говорил о покорности судьбе. - Мало ли что скажешь!.. А только насчет нее мне беспокоиться нечего, - детей она не нагуляет! Это я знаю наверняка!.. А то подумай-ка, еще и она ребенка принесла бы и пришлось бы ее замуж отдавать... Что тогда? Коркет-а-пистон задудел польку, опять поднялся оглушительный топот. Маэ в это время пришла в голову хорошая мысль, и он поделился ею с женой. Почему бы им не взять жильца, например Зтьена? Он как раз хочет поступить к кому-нибудь на хлеба. Место у них найдется, раз старший сын уходит из семьи, и деньги, которые они потеряют с женитьбой Захария, отчасти возместит им нахлебник. У матери просветлело лицо: в самом деле, Маэ хорошо придумал, надо это устроить. Ей казалось, что семья еще раз спасена от голода, и она пришла в такое веселое расположение духа, что заказала для всех по кружке пива. Тем временем Этьен, стараясь внушить свои взгляды Пьерону, подробно излагал ему проект организации кассы. Он добился от него обещания вступить в члены кассы, но вдруг совершил неосторожность, открыв ему подлинную свою цель: - А если мы объявим забастовку, ты понимаешь, как нам тогда будет полезна касса? Плевать нам на Компанию, мы на первое время найдем в кассе средства, чтобы повести борьбу... Ну как? Понятно? Ты вступишь? Пьерон опустил глаза и, бледнея, забормотал: - Я подумаю... Надо вести себя аккуратно - вот самая лучшая касса. Тут Этьеном завладел Маэ и, как человек простой, без обиняков предложил взять его на хлеба. Молодой забойщик так же просто принял предложение, ему очень хотелось жить в поселке, чтобы теснее сблизиться с товарищами. Дело сладили в нескольких словах. Жена Маэ сказала, что надо только подождать, когда Захарий женится. Как раз в это время он явился вместе с Леваком и Муке. Все трое принесли с собой ароматы, царившие в "Вулкане": запах можжевеловой водки да едкий запах приторных духов и немытых тел продажных девок. Все трое были пьяны, очень довольны собой и, ухмыляясь, подталкивали друг друга локтем. Узнав о скорой своей женитьбе, Захарий так и покатился от хохота. Филомена сказала, что ей приятнее видеть его смех, чем слезы. Свободных стульев больше не было, и Бутлу подвинулся, уступив свое место Леваку. Тот вдруг умилился, что все собрались тут, сидят так дружно, по-семейному, и по этому поводу еще раз заказал для всех пива. - Эх, чертовщина! - орал он. - Не часто случается нам повеселиться! В питейной пробыли до десяти часов. Туда заглядывали женщины и, посидев с мужьями, уводили их домой; за матерями хвостом тянулись дети; женщины, приходившие с младенцами, не стесняясь, выпрастывали длинную белую грудь, похожую на торбу с овсом, молоко брызгало на щечки сосунков; а малыши, которые уже умели ходить, получив щедрую долю в угощении пивом, залезали на четвереньках под стол и, не ведая стыда, облегчались там. В кабачке было море разливанное, волны пива из бочек вдовы Дезир непрестанно наполняли кружки. Пиво вздувало животы, вытекало из носа, из глаз - отовсюду. Все наливались пивом, сидя в такой тесноте, что каждый плечом упирался в соседа; всем было весело, все расцвели, чувствуя близость друзей, и хохотали, растягивая рот до ушей. Было жарко, как в пекле, и, чтобы легче дышалось, люди сидели, распахнув на груди куртку или кофту, и свет лампы, пробиваясь сквозь густой табачный дым, золотил обнажившуюся полоску тела; единственным неудобством было то, что приходилось иногда вставать из-за стола, а затем вновь усаживаться; время от времени какая-нибудь девушка выходила на задворки, поднимала в уголке юбки, потом возвращалась. Под гирляндами пестрых бумажных цветов шел неистовый пляс, танцоры взмокли, пот слепил им глаза, и они не видели друг друга. Пользуясь толчеей, подростки-коногоны, как будто споткнувшись, опрокидывали молодых откатчиц. И когда какая-нибудь толстуха падала на пол, а на нее валился кавалер, музыкант перекрывал шум падения яростным воплем медной трубы; топот танцоров перекатывал упавших, словно волны пляски обрушивались на них. Кто-то мимоходом предупредил Пьерона, что его дочь Лидия спит у дверей, растянувшись поперек тротуара. Она выпила часть водки из украденной бутылки и сразу опьянела; отцу пришлось нести ее на спине. За ними следовали Жанлен и Бебер, оказавшиеся более крепкими, и находили все очень забавным. Это происшествие послужило сигналом к отправлению. Из "Смелого весельчака" стали выходить семьями. Маэ и Леваки решили вернуться домой. Как раз в это время старики Бессмертный и Мук тоже уходили из Монсу, оба двигались деревянным шагом лунатиков и упорно молчали, погрузившись в воспоминания. Домой отправились все вместе, в последний раз прошли мимо ярмарочных харчевен, где на сковородах застыл растопленный жир, мимо кабачков, откуда ручейками до середины дороги текло пиво, выливавшееся из кружек. Все ближе надвигалась гроза; как только миновали последние дома, где еще светились окна, и вступили в черную тьму равнины, по сторонам дороги зазвучали тихие голоса и смех. Жаркое дыхание страсти поднималось из созревших хлебов. Должно быть, в ту ночь было зачато много жизней. Дома Леваки и Маэ поужинали без аппетита и, доедая остатки от обеда, едва не засыпали за столом. Этьен повел Шаваля к Раснеру выпить еще по кружке. - Я согласен, - заявил Шаваль, когда товарищ рассказал ему о кассе взаимопомощи, - давай руку! Ты молодец! У Этьена, уже начинавшего хмелеть, заблестели глаза. Он крикнул: - Да, будем действовать дружно!.. Для меня, знаешь, справедливость - это все! Ради нее все отдам - и гулянки и девушек. Только одной мыслью сердце горит: скорее бы, скорей нам смести буржуев! В середине августа Этьен перешел жить к Маэ - к тому времени Захарий женился на Филомене, и ему как семейному удалось получить в поселке жилье в освободившемся доме, куда он и перебрался с женой и двумя ребятишками. В первое время Этьена очень смущала близость Катрин. То была постоянная, домашняя близость - он везде заменял ее ушедшего брата, спал на его кровати, вместе с Жанленом, напротив кровати Катрин. Близ нее ему приходилось вечером раздеваться и одеваться по утрам, он видел, как и она снимает с себя или надевает одежду. Когда спадала на пол нижняя юбчонка и Катрин оставалась в одной рубашке, его поражала белизна ее тела, нежная прозрачная белизна, какая бывает у малокровных блондинок; его волновало, что Катрин такая беленькая, словно ее окунули в молоко от пяток до шеи, где граница загара выделялась золотистой чертой; только на кистях рук и на лице кожа пожелтела и утратила эту удивительную белизну. Он старательно отворачивался, но постепенно узнавал ее всю: сначала ступни - когда опускал глаза; промелькнувшее колено, когда она спешила юркнуть под одеяло; затем маленькие крепкие груди, когда она по утрам наклонялась над умывальным тазом. Она как будто не замечала его, но всегда страшно торопилась: разденется в одно мгновенье, гибким движением скользнет в постель и вытянется рядом с Альзирой; прежде чем он успеет снять башмаки, она уже лежит спиной к нему, и он видит лишь ее тяжелую косу. Впрочем, ей никогда не приходилось обижаться на Этьена. Словно во власти наваждения, он невольно подстерегал минуту, когда она ложилась спать, но никогда не позволял себе никаких игривых шуточек, никаких вольностей, - тут были родители, а кроме того, в нем жило странное чувство к Катрин, в котором была и дружеская привязанность, и злая обида, мешавшие ему видеть в ней желанную женщину, несмотря на полную непринужденность их отношений; ведь они всегда были вместе - и в спальне, и за столом, и за работой, в этой постоянной совместной жизни не оставались сокровенными даже интимные стороны. Стыдливость проявлялась только в час каждодневного омовения - девушка теперь мылась одна в верхней комнате, а мужчины по очереди мылись внизу. Месяц спустя Этьен и Катрин как будто и не замечали друг друга по вечерам, когда полураздетые ходили по комнате перед тем, как погасить свечу. Катрин уже не торопилась, по прежней привычке садилась на край постели и, в одной рубашке, задравшейся выше колен, подняв руки, закалывала на ночь свои белокурые косы, а он, в одних кальсонах, иногда помогал ей, отыскивая на полу оброненные шпильки. Привычка убивала стыдливость, им казалось естественным видеть друг друга почти нагими - ведь они не делали ничего дурного, не по их вине в доме была одна спальня на всех. И все же, хотя у них и не возникало грешных мыслей, порою их охватывало смятение. Много вечеров подряд Этьен не замечал ее тела, а то вдруг, увидев ее всю, сияющую нежной белизной, трепеща, отворачивался, боясь, что поддастся соблазну и овладеет ею. В иные вечера на Катрин без всякой, казалось бы, причины нападал целомудренный страх, она избегала Этьена и с таким испугом куталась в одеяло, словно чувствовала, как руки юноши сжимают ее. Когда свеча была погашена, оба, несмотря на усталость, не могли уснуть, и Этьен знал, что Катрин не спит и думает о нем так же, как он думает о ней. Все это оставляло в душе неприятный осадок, они вставали утром с чувством тревоги, в дурном настроении, не проходившем весь день; оба предпочитали спокойные вечера, когда ничто не нарушало простых, товарищеских отношений. Этьен мог пожаловаться только на Жанлена, который спал, свернувшись калачиком, и потому занимал много места в постели, Альзира дышала тихонько, Ленора и Анри с вечера до утра спали в обнимку беспробудным сном. В ночном мраке тишину нарушал только храп супругов Маэ, раздававшийся равномерно, как шум кузнечных мехов. И все же Этьену жилось здесь лучше, чем у Раснера, - постель была удобная, простыни меняли раз в месяц, да и кормили здесь лучше. Мясо на столе появлялось редко, но ведь и другие не чаще ели мясное. Этьен платил за хлеба сорок пять франков в месяц и не мог требовать, чтобы ему каждый день подавали рагу из кролика. А эти сорок пять франков были подспорьем в хозяйстве: благодаря им семья кое-как сводила концы с концами, всегда, однако, оставаясь в долгу по мелочам; и Маэ старались выразить признательность своему жильцу: белье у него всегда было выстирано, зачинено, пуговицы пришиты, все вещи содержались в порядке; словом, он чувствовал, что его окружают заботы опрятной я доброй женщины. Настала пора в жизни Этьена, когда он осознал то, что смутно шевелилось в его голове. До тех пор в душе у него жило инстинктивное возмущение, нараставшее вместе с глухим брожением, начавшимся среди углекопов, его товарищей. Всевозможные запутанные вопросы вставали перед ним: почему одним - нищета, а другим - богатство? Почему бедняки всегда под пятой богачей и не питают никакой надежды когда-нибудь занять их места? И прежде всего он понял свое невежество. Его глодал затаенный стыд, скрытая боль. Раз ничего не знаешь, не смей и говорить о том, что так волнует тебя: о равенстве людей, о справедливости, требующей раздела земных благ между всеми. И он набросился на книги, читал, изучал, без всякой системы, как это свойственно невеждам, охваченным страстной тягой к знанию. Теперь он вел постоянную переписку с Плюшаром, человеком более образованным, чем он, и связанным с социалистическим движением. Этьен стал выписывать книги и хоть довольно плохо усвоил их содержание, но все прочитанное глубоко взволновало его, особенно одна медицинская книга: "Гигиена шахтера", где автор ее, бельгийский врач, подвел итог всем болезням, от которых умирают рабочие угольных копей. Читал он и трактаты по политической экономии, непостижимо трудные для него технической своей стороной, читал и смущавшие его анархистские брошюры и старые номера газет, которые он заботливо сохранял, черпая в них неопровержимые доводы для возможных споров. Давал ему также книги и Суварин, и работа "О кооперативных обществах" на целый месяц погрузила его в мечты о всемирной ассоциации, при которой непосредственный обмен изгонит деньги и основой всей жизни общества будет труд. Он больше не стыдился своего невежества, - теперь он чувствовал себя мыслящим существом и гордился этим. В первые месяцы он переживал восторженное состояние неофита, сердце его переполняло благородное негодование против угнетателей и надежда на скорое торжество угнетенных. Из-за беспорядочного чтения многое оставалось для него туманным, и у него не выработалось четких взглядов. Практические требования Раснера перемешались в его мозгу с разрушительными идеями Суварина, - по-прежнему он почти каждый день бывал в заведении Раснера и вместе со всеми гневно клеймил Компанию, а возвращаясь домой, шел как во сне: он видел в мечтах коренное переустройство жизни всех народов, которое, однако, произойдет без всякого насилия, не будет стоить ни единого разбитого стекла, ни единой капли крови. Впрочем, для него неясным оставалось, как произойдет переворот, он предпочитал уповать, что все пойдет хорошо; у него голова шла кругом, когда он пытался формулировать программу будущего переустройства общества. Он даже проявлял умеренность и непоследовательность, говорил иногда, что при разрешении социальных вопросов следует изгнать политику - эту фразу он где-то вычитал и нашел, что она придется по душе флегматичным углекопам, с которыми он вел беседы. Теперь каждый вечер в доме Маэ ложились спать на полчаса позднее обычного - засиживались за разговорами. С тех пор как тоньше стали вкусы Этьена, его все больше возмущала скученность в жилищах углекопов. Да разве они скоты, чтобы их вот так держали в загонах среди полей, в такой тесноте, что нельзя сменить рубашку, не показав соседям голую свою спину! А как вредна эта скученность для здоровья! Как развращающе действует на девочек и мальчиков то, что они постоянно находятся вместе! - Чего уж там! - отвечал Маэ. - Главное дело, платили бы побольше, чтобы жилось легче... Но это все-таки верно, что нехорошо, когда все друг у друга на носу, никому это не полезно. К чему это ведет? Парни пьянствуют, а девушки с животами ходят. Вся семья принимала участие в разговоре, каждый вставлял свое слово; иной раз и не замечали, что лампа коптит, отравляя керосиновой вонью воздух, и без того пропитанный противным запахом жареного лука. Да, в самом деле, невесело живется. Гни горб на каторжной работе, - ведь когда-то именно приговоренных к каторге посылали в шахты. Да мало того, что труд тяжел... Сколько народу раньше времени распростилось там с жизнью. И за все это даже мяса за столом у Себя не видишь. Конечно, похлебать есть чего, но уж очень скудна пища - только-только чтобы не подохнуть с голоду; и всю жизнь тянешь лямку, и весь ты в долгах, и преследуют тебя, как будто ты воруешь свой хлеб. Придет воскресенье - весь день проспишь от усталости. Одно удовольствие - пивца выпить или жене ребенка сделать; однако от пива живот пучит, а дети, как подрастут, плюют на родителей. Нет, нет, невесело живется. Тут в разговор вступала жена Маэ: - И вот ведь что обидно: раздумаешься - и видишь, что до самой смерти твоей ничего не переменится... В молодые годы все ждешь: вот счастье придет, все надеешься на то, на се... А смотришь - все та же нищета, и не выбраться из нее... Я никому зла не желаю, но иной раз просто сил нет терпеть такую несправедливость. Наступало молчание, все тоскливо вздыхали, сердце щемило от смутного сознания, что впереди нет просвета. Один лишь старик Бессмертный, если он бывал при этом, удивленно таращил глаза. В его время не терзались такими мыслями: рождались на куче угля, рубали уголек и ничего не требовали. А нынче подул какой-то ветер непокорства, и углекопов одолело своеволие. - Ничего хаять не надо, - бормотал он. - Пивца выпить не вредно, не вредно... А начальники, они хоть и мерзавцы, да ведь начальники всегда были и будут, верно? Ну и нечего ломать себе башку. Много рассуждать стали! Тут Этьен сразу воодушевлялся. Как?! Рабочим запрещено рассуждать? Да ведь именно потому, что рабочий теперь стал рассуждать, все скоро и переменится. В дни молодости Бессмертного углекоп всю жизнь проводил в шахте, работал как вол, как живая машина для добычи угля, всегда, всегда был под землей, а что делается на земле, того и не видел и не слышал, и богачам, которые всем управляют, легко тогда было, столковавшись меж собой, продавать, покупать рабочего, высасывать из него кровь, а рабочий об их сговоре и знать ничего не знал. Но теперь он пробудился, он подобен зерну пшеничному, которое дремлет в земле и, прорастая в ней, дает ростки; и в одно прекрасное утро солнце озарит всходы, поднявшиеся в бороздах. Да, поднимутся люди, великая армия людей, и они восстановят справедливость. Разве всех граждан не объявили равными со времени Революции; а если они голосуют вместе, то почему же рабочий должен оставаться рабом хозяина, который ему платит? Большие Компании, которые завели себе машины, всех раздавили, и у рабочих нет против них даже тех прав, какие были в старое время, когда ремесленники объединялись в цеха и умели защищаться. Но погодите, все эти проклятые порядки полетят к черту - полетят благодаря просвещению. Ну, взять хотя бы здешний поселок: деды не умели расписаться, отцы расписывались, а сыновья и читают и пишут - прямо как ученые грамотеи. Да, поднимается понемногу, поднимается и созревает на солнце обильный урожай - новые люди! Раз теперь никто не прикован на всю жизнь к своему месту и может "при желании" столкнуть соседа и занять его место, то почему же нашему брату не пустить в ход кулаки и не попытаться одолеть хозяев?.. Маэ заинтересовала эта мысль, но он не верил в такую возможность. - Попробуй пошевелись! Сразу тебе расчет! - твердил он. - Верно говорят старики: на веки веков углекопу маяться и не видеть ему хоть кой-когда в награду за труды жареной телятины. Жена его, молча о чем-то думавшая, вдруг словно очнулась: - Да если бы еще правду священники говорили, что беднякам на том свете хорошо будет, а богачам - плохо. Ее слова прервал взрыв хохота; даже дети пожимали плечами, никто не верил в потустороннюю благодать; углекопы по-прежнему боялись привидений, блуждающих в шахтах, но насмехались над пустыми небесами. - Э-эх! Попы чего не наговорят! - воскликнул Маэ. - Если б они в это верили, так поменьше бы жрали да побольше работали, чтоб хорошее местечко получить в раю. Нет, коли помрешь, так не воскреснешь. Жена Маэ тяжело вздохнула: - Ах, боже мой! Боже мой! - И, уронив на колени руки, с глубокой безнадежностью добавила: - Так, значит, и вправду нет нашему брату никакого спасения. Все переглядывались. Старик Бессмертный сплевывал в носовой платок; Маэ сидел, задумавшись, стиснув зубами погасшую трубку. Альзира слушала, придерживая одной рукой Ленору, а другой Анри, уснувших за столом. Но Катрин - вся внимание - не сводила с Этьена своих больших, ясных глаз, когда он, убеждая отчаявшихся, старался внушить им свою веру в светлое будущее, в то переустройство общества, о котором мечтал. А вокруг них поселок отходил ко сну, слышался затихающий плач ребенка да пьяная ругань запоздавшего гуляки. - Ну, что за мысли! - говорил молодой забойщик. - Разве вам нужен господь бог и небесный рай, чтобы стать счастливыми? Разве вы сами не можете создать себе счастье на земле? И долго лилась пламенная речь о возможности этого счастья. Вдруг разрывался темный горизонт, поток света озарял мрачную жизнь этих бедняков; извечная, безысходная нищета, непосильный труд, участь бессловесных животных, с которых стригут шерсть, а потом режут их, - все бедствия вдруг исчезали, словно их сметал порыв ветра, и в лучах яркого солнца, в ослепительном волшебном сиянии с небес нисходила справедливость. Раз никакого господа бога нет, вместо него справедливость даст людям счастье; на земле воцарятся равенство и братство. И сразу же, как сновидение, возникало новое общество: громадный, сказочно прекрасный город, в котором каждый будет выполнять свою задачу и принимать участие во всеобщих радостях. Старый, прогнивший мир рассыплется прахом, новое, молодое человечество, очищенное от прежних преступлений, сольется в единый трудовой народ, и у него будет такой девиз: от каждого по способности и каждому по делам его. Этьен все выше возносился в царство несбыточных грез, и мечта его все ширилась, становилась все прекраснее и пленительнее. Поначалу жена Маэ и слушать его не хотела, охваченная глухим страхом. Нет, нет, это слишком хорошо, нельзя держать в голове таких мыслей, а то теперешняя жизнь покажется слишком мерзкой, и бедняки, пожалуй, возьмутся за ножи, чтоб пробиться к счастью. И видя, как блестят глаза мужа, она тревожилась, она восклицала, прерывая Этьена: - Не слушай его, муж, не слушай! Ты же видишь - он сказки рассказывает... Да разве буржуа когда-нибудь согласятся работать, как мы? Но мало-помалу чары захватывали и ее. Она начинала улыбаться, - воображение ее пробуждалось, и, предавшись мечтам, она вступала в чудесный мир надежды. Так сладко хоть на часок забыть унылую действительность! Когда люди живут словно бессмысленные скоты, уткнувшись носом в землю, дайте им потешить сердце сказкой, дайте насладиться в обманчивых грезах радостями, которых никогда у них не будет. Больше всего ее волновала и приводила к согласию с убеждениями юноши идея справедливости. - Вот это вы правильно говорите! - восклицала она. - Когда дело справедливое, так я за него буду стоять, хоть на куски меня режь. И ведь, правда, почему бы беднякам не зажить в свое удовольствие? Ведь это справедливо! И тогда Маэ, осмелев, тоже воспламенялся: - Эх, разрази их гром! У меня в кошельке не густо, а вот, право, дал бы пять франков, только бы дожить до этого... Вот перетряска-то получится! Верно? А скоро она будет? И как за это дело примутся? У Этьена на все находился ответ. Старое общество трещит, вот-вот рухнет. Протянет несколько месяцев, не больше, смело заявлял он. Что касается способов действия, тут он говорил более туманно, и его разъяснения представляли собою смесь идей, вычитанных из книг, - перед невеждами он не боялся пускаться в рассуждения, в которых путался сам. Тут находили себе место всякие разрушительные теории, смягчаемые уверенностью в легкой победе, убеждением, что вражда между классами окончится всеобщими объятиями; разве только вот некоторых упрямых хозяев и буржуа придется образумить силой. И все слушатели как будто понимали его, одобряли, принимали чудодейственное разрешение социальной борьбы; всех воодушевляла слепая вера новообращенных, подобно тому как в первые времена христианства люди ждали возникновения нового, совершенного общества на развалинах античного мира. Маленькая Альзира по-своему истолковывала отдельные слова и представляла себе счастье в образе дома, где будет тепло, светло и где у детей будет много игрушек и много всякой еды. Катрин сидела не шевелясь, все в той же позе, опершись подбородком на руку, и не сводила глаз с Этьена, и когда он умолкал, она бледнела и чуть-чуть вздрагивала, словно ей делалось холодно. Но вот мать бросала взгляд на циферблат кукушки. - Ой, что же это мы! Десятый час! Чего доброго, проспим завтра. И все вставали из-за стола, с грустью, с щемящим сердцем отрываясь от мечтаний. Казалось, минуту назад они были богачами и вдруг снова погрязли в черной тьме нищеты. Старик Бессмертный, отправляясь на шахту, бормотал, что от всех этих побасенок похлебка лучше не станет; остальные гуськом поднимались по лестнице, словно впервые замечая пятна сырости на стенах и дурной запах, пропитавший спертый воздух. Поселок уже спал тяжелым сном. В верхней комнате, служившей спальней для всех Маэ, Катрин ложилась последней и гасила свечу, но от волнения она долго не могла уснуть. Этьен слышал, как она беспокойно ворочается в постели. Иногда на эти беседы собирались и соседи. Левака восхищала идея раздела материальных благ. Пьерон благоразумно уходил домой спать, как только начинались нападки на Компанию. Иной раз забегал Захарий, но политику он считал скучной материей и предпочитал прогуляться в заведение Раснера, выпить кружку пива. Что касается Шаваля, он, распалясь, требовал крови. Почти каждый вечер он проводил часок в доме Маэ, и в этом большую роль играла скрытая ревность, страх, как бы у него не отбили Катрин. Девушка, к которой он начал остывать, снова стала ему дорога с тех пор, как Этьен поселился в ее доме, спал возле нее и мог ночью овладеть ею. Влияние Этьена ширилось, постепенно он революционизировал поселок. Тайная его пропаганда была тем более действенной, что у всех возросло уважение к нему. Жена Маэ, несмотря на свою осторожность и недоверчивость хорошей хозяйки, относилась к своему молодому жильцу с почтением, так как он платил за хлеба аккуратно, не пил, не играл в карты, вечно сидел за книгами. Всем соседям она расхваливала его ученость, и те даже злоупотребляли его любезностью, одолевая его просьбами написать какому-нибудь родственнику письмо от их имени. Он стал своего рода поверенным их, на него возлагалась корреспонденция всего поселка, с ним советовались в важных семейных делах. В сентябре ему удалось создать столь желанную ему кассу взаимопомощи, еще очень шаткую организацию, охватывавшую только жителей рабочего поселка; но он крепко надеялся, что в нее вступят углекопы из всей округи, в особенности если Компания, до сих пор не принимавшая никаких мер против кассы, и дальше не будет ее стеснять. Его выбрали секретарем объединения, и он даже получал маленькое жалованье за письмоводство. Он считал себя чуть ли не богачом. Женатым углекопам жилось трудно и не удавалось сводить концы с концами, но воздержанный молодой человек, свободный от всякой обузы, мог даже делать сбережения. В Этьене происходила перемена: пробудилась подавленная бедностью инстинктивная забота о своей внешности, о благообразии; он приобрел суконное платье, даже позволил себе такую роскошь, как хромовые сапоги. Неожиданно для него самого он был признан вожаком - весь поселок группировался вокруг него. Он познал приятное чувство удовлетворенного самолюбия, первые опьяняющие радости популярности. Стоять во главе других людей, командовать ими, хотя он еще так молод и вчера был никому неведомым откатчиком, - сознание этого переполняло его гордостью, подогревало его мечту о близкой революции, в которой он будет играть важную роль. Выражение его лица изменилось, стало строгим, он с удовольствием слушал себя; зародившееся в нем честолюбие вносило воинственность в его взгляды и влекло к борьбе. Тем временем подошла осень, от октябрьских холодов порыжела листва в палисадниках; за тощими кустами сирени больше не миловались парочки на крышах низких сараев; в огородах на грядках остались лишь зимние овощи: кочаны капусты, осыпанные белым бисером инея, порей и не боящиеся холода сорта салата. Вновь забарабанили проливные дожди по красным черепичным кровлям и с шумом низвергались в бочки, подставленные под водосточные желоба. Опять началось время тягчайшей нищеты. В каждом доме жарко топились чугунные печки, набитые углем, отравляя воздух в запертых комнатах. Как-то раз в октябре в одну из первых студеных ночей Этьен, возбужденный собственными речами, которые он вечером вел в нижней комнате, долго не мог уснуть. Он видел, как Катрин скользнула под одеяло, потом задула свечу. Вероятно, она тоже была крайне взволнована, охвачена тем мучительным чувством стыдливости, которое порой заставляло ее поскорее спрятаться, но делала она это так неловко, что раскрывалась еще больше. В темноте она застыла и лежала как мертвая, но Этьен чувствовал, что она не спит и думает о нем; еще никогда эта взаимная тяга не наполняла ее таким смятением. Шли минуты, оба не шевелились, тщетно стараясь сдержать тяжелое, прерывистое дыхание; два раза он чуть не вскочил, готов был овладеть ею. Что за нелепость, страстно желать друг друга и никогда не поддаваться влечению! Зачем бороться с желанием? Дети спят, сейчас она жаждет его, вся замирая, ждет; она безмолвно сожмет его в объятиях, крепко стиснув зубы. Прошло около часа. Он не подошел к ней, она не смела повернуться, боясь, что сама позовет его. Чем дольше они жили бок о бок, тем больше преград вырастало меж ними; обоих отвращали от сближения стыд, щепетильность, дружба - они и сами не могли бы объяснить, что с ними творится. IV  - Слушай, - сказала Маэ мужу, - раз ты идешь в Монсу за получкой, купи кофе и кило сахару. Маэ занят был починкой башмака - ему не хотелось тратиться на сапожника. - Ладно, - пробормотал он, не отрываясь от работы. - И уж прошу тебя, зайди в мясную... Купи говядины. Хорошо? Давно мы мяса не ели. На этот раз Маэ поднял голову. - Ты что ж, думаешь, я тысячи получу?.. За эти две недели мы совсем мало заработали. Ведь они что выдумали? Сами простои устраивают. Оба умолкли. Дело было в конце октября, в субботний день, после завтрака. Под тем предлогом, что выдача денег нарушает распорядок работ, Компания в тот День приостановила добычу угля во всех своих шахтах. Охваченная паническим страхом перед все разраставшимся промышленным кризисом, она не желала увеличивать и без того большой запас угля, имевшийся у нее, и, пользуясь малейшим предлогом, принуждала десятитысячную армию шахтеров сидеть без работы. - Не забудь, что Этьен ждет тебя у Раснера, - добавила жена. - Идите вместе, он лучше тебя разберется, не обманули ли вас при расчете. Маэ кивнул головой. - И еще поговори там, в конторе, с начальниками насчет отца. Дирекция, верно, столковалась с доктором... Ведь правда, отец, вы еще можете работать, доктор ошибается? Уже десять дней старик Бессмертный, у которого, как он говорил, "лапы заколодило", сидел дома, пригвожденный к стулу. Он не расслышал сноху, но когда она повторила вопрос, сердито буркнул: - Ну понятно, могу работать. Неужели человеку крышка, если ноги у него ломит? Нарочно все выдумывают, только чтоб не платить мне пенсии в сто восемьдесят франков. Сноха подумала, что, может быть, старик никогда больше не будет приносить в семью по два франка в день, и с тоской воскликнула: - Боже ты мой! Да мы скоро все умрем, если так будет продолжаться! - Что ж, - ответил Маэ, - мертвые есть не просят. Он вбил еще несколько гвоздей в подметку и наконец собрался пойти. Рабочим поселка Двести Сорок платить должны были только в четвертом часу дня; поэтому углекопы не спешили, мешкали дома, выходили поодиночке, и женщины заклинали их возвратиться домой сразу же, как получат деньги. Многие нарочно давали мужьям поручения для того, чтобы они не задерживались в кабаках. Этьен заглянул к Раснеру разузнать новости. Ходили тревожные слухи, что Компания все больше выражает недовольство небрежным креплением. Рабочих замучили штрафами, и столкновение казалось неизбежным. Впрочем, это было лишь внешним поводом, а за ним скрывалось сложное переплетение более важных причин. Как раз когда Этьен пришел к Раснеру, возвратившийся из Монсу рабочий рассказывал, что на стене возле кассы наклеено объявление, но сам он его не читал и не знает хорошенько, что там написано. Зашел второй, потом третий, каждый рассказывал по-своему, но было очевидно, что Компания приняла какое-то решение. -- Что скажешь? - спросил Этьен, присаживаясь возле Суварина, перед которым, вместо всяких напитков, лежала пачка табаку. Машинист не спеша свернул папиросу, - Скажу, что это легко было предвидеть... Они сами толкают вас на крайности. Только один Суварин обладал достаточным развитием и мог разобраться в создавшемся положении. Он все объяснил с обычным своим спокойствием. Дела Компании затронуты кризисом, и она вынуждена сократить свои расходы, если не хочет разориться; разумеется, она намерена сделать это за счет рабочих - пусть подтянут пояс потуже; Компания под разными предлогами будет урезать им заработную плату. Уже два месяца добытый уголь остается на дворе каждой шахты, так как почти все заводы стоят. Компания не смеет остановить работу, боясь крайне убыточного для нее бездействия копей, и мечтает найти среднее решение, - может быть, вызвать стачку, из которой рабочие выйдут укрощенными и будут получать меньше денег. Кроме того, созданная касса взаимопомощи представляет собою угрозу для будущего, а стачка избавит Компанию от этой угрозы: ведь средства у кассы еще не велики и, конечно, быстро будут исчерпаны. Раснер подсел к Этьену, и оба сосредоточенно слушали Суварина. Разговаривали громко, - кроме жены Раснера, сидевшей за конторкой, свидетелей не было. - Что за мысль! - пробормотал Раснер. - Зачем же это все? Компании нет никакой выгоды в стачке, да и рабочим тоже. Лучше всего договориться... Осторожный Раснер оказался верен себе: он всегда стоял за "разумные требования". А теперь, когда его бывший постоялец так быстро приобрел популярность, он настойчиво проповедовал необходимость постепенных, возможных улучшении и все твердил, что, когда хотят всего добиться разом, не получают ровно ничего. У этого благодушного толстяка, раздобревшего в своей пивной, поднималась в душе тайная зависть, усиливавшаяся из-за того, что число посетителей его заведения уменьшилось - углекопы Ворейской шахты реже заходили выпить пива и послушать хозяина; теперь случалось, что Раснер даже выступал на защиту Компании, забывая прежние свои обиды уволенного углекопа. - Так ты, что же, против забастовок? - крикнула из-за конторки его жена. И когда Раснер решительным тоном ответил: "Да", - она оборвала его: - Молчи! Ты просто трус! Не мешай людям говорить. Этьен молча думал о чем-то, глядя на кружку пива, поданную хозяйкой. Наконец он поднял голову. - Но если уж нас вынудят объявить забастовку, на нее надо решиться... Плюшар писал мне об этом. У него очень верные мысли. Он тоже против забастовки, потому что забастовки бьют по рабочему не меньше, чем по хозяину, и не приводят к решительным результатам. Однако он считает, что забастовка - превосходный повод, который побудит наших углекопов вступить в великую ассоциацию рабочих... Да вот его письмо. В самом деле, Плюшар, которого огорчало, что рабочие в Монсу с недоверием отнеслись к Интернационалу, надеялся на их массовое выступление, если обстоятельства заставят их повести борьбу против хозяев. Несмотря на старания Этьена, до сих пор не удалось привлечь ни одного человека в члены Товарищества. Впрочем, он главным образом употребил свое влияние на организацию кассы взаимопомощи - эту идею приняли гораздо лучше. Но касса была еще очень бедна, и фонды ее, конечно, истощатся быстро, как предсказывал Суварин; а тогда рабочие бросятся в Товарищество, где им окажут помощь их братья - рабочие всех стран. - Сколько у вас в кассе? - спросил Раснер. - Тысячи три наберется, - ответил Этьен. - А знаете, меня позавчера вызвали в дирекцию. Ох, и вежливые там господа! Все твердили, что они вовсе не мешают рабочим создавать запасный фонд. Но я прекрасно понял, что они намереваются взять в свои руки контроль над кассой... Во всяком случае, за нее нам тоже придется дать бой. Кабатчик встал и, прохаживаясь по комнате, презрительно насвистывал. Три тысячи франков! Да что с такими деньгами можно сделать, скажите на милость! На неделю хлеба купить и то не хватит. А если рассчитывать на иностранцев, на людей, живущих в Англии, так уж лучше сразу ноги протянуть. Нет, какая тут забастовка - это просто чепуха! И тогда впервые приятели наговорили друг другу резкостей, хотя обычно их приводила к согласию ненависть к капиталу. -- Хорошо. А твое мнение? - спросил Этьен, поворачиваясь к Суварину. Тот ответил обычным своим презрительным определением: - Забастовка? Глупости. - И среди наступившего гневного молчания добавил мягко: - В общем, я не возражаю. Если нравится - устраивайте забастовки. Одних они разоряют, других убивают, - всегда что-то очищается. Но если будете действовать с такой быстротой, мир обновится через тысячу лет, не раньше. Лучше взорвите эту каторгу, на которой вы все гибнете, - начните с этого. И тонкой своей рукой он указал на Ворейскую шахту, строения которой виднелись в отворенную дверь. Вдруг беседу прервало нежданное драматическое происшествие: ручная крольчиха Польша, дерзнувшая выбежать на улицу, прыгнула в комнату, спасаясь от шайки мальчишек, бросавших в нее камнями; в безумном испуге, заложив уши и задрав хвостик, она прижималась к ногам своего покровителя, царапала его когтями, умоляя, чтоб он взял ее на руки. Суварин поднял ее, положил к себе на колени и, обняв обеими руками, впал в какую-то дремотную задумчивость, поглаживая мягкую шерстку и ощущая живое тепло этого беззащитного существа. Вошел Маэ. Он ничего не пожелал выпить, несмотря на учтивые упрашивания жены Раснера, которая продавала посетителям свое пиво с таким видом, словно угощала их. Этьен поднялся и пошел вместе с ним в Монсу. В день выплаты углекопам денег в Монсу словно происходил какой-то праздник, оживление напоминало ярмарку. Из всех поселков стекалась шумная толпа рабочих. Помещение кассы было довольно тесным, и они предпочитали ждать у дверей, стояли кучками на мостовой, длинной вереницей живой очереди перегораживали дорогу. Пользуясь случаем, поблизости располагались разносчики, выставляя на своих тележках всякие товары, вплоть до фаянсовой посуды и колбасных изделий. Но самая большая выручка бывала в питейных заведениях: прежде чем добраться до кассира, углекопы забегали в кабачок выпить у стойки, чтобы набраться терпения, а отойдя от кассы, тотчас направлялись вспрыснуть получку. Хорошо, если хватало благоразумия не растратить ее в "Вулкане". Медленно продвигаясь в очереди, Маэ и Этьен чувствовали, как у рабочих нарастает глухое раздражение. И в помине не было обычной в день получки беспечности, желания кутнуть в кабачке. Люди сжимали кулаки, отпускали резкие замечания. - Так это, значит, правда? - спросил Маэ у Шаваля, встретив его у трактира "Виноградное". - Решились они на эту подлость? В ответ Шаваль что-то сердито пробурчал, бросив косой взгляд на Этьена. С тех пор как артель взяла с торгов забой, он работал с другими, и постепенно в нем разгоралась зависть к Этьену - к чужаку, к пришельцу, который держит себя в поселке хозяином, к этому выскочке, который всех заставляет плясать под свою дудку. Злоба усиливалась ревностью, и теперь, уводя Катрин за террикон или к Рекильярской шахте, он в пакостных выражениях обвинял ее в сожительстве с жильцом, а затем мучил ласками, вновь испытывая звериное влечение к ней. Маэ спросил еще у Шаваля: - Что, ворейским уже выдают? Шаваль утвердительно кивнул головой и отвернулся. А Маэ с Этьеном вошли в контору. Касса помещалась в небольшой квадратной комнате, разделенной надвое решеткой. У кассы сидели на скамьях пять-шесть углекопов и ждали своей очереди. Кассир, которому помогал конторщик, выдавал деньги человеку, стоявшему с шапкой в руке перед окошечком; слева над скамьей висела на стене желтая афиша, выделявшаяся ярким пятном на серой от грязи побелке. Перед этим объявлением с утра толпились люди - входили по двое, по трое, неподвижно стояли, вглядываясь в черные строчки, потом молча уходили, передернув плечами, как будто их больно ударили по спине. В эту минуту перед афишей стояли двое: молодой парень с жестким, грубым лицом и очень худой старик с равнодушным от возраста взглядом. Ни тот, ни другой не умели читать, молодой разбирал по слогам, шевеля губами; старик лишь тупо смотрел на афишу. Многие заходили просто посмотреть на объявление, не понимая, что там написано. - Ну-ка, прочти, - попросил Маэ своего спутника, сам он был не силен в грамоте. Этьен начал читать вслух. Это было уведомление, с которым Компания обращалась к углекопам всех своих шахт. Она сообщала, что ввиду недостаточной тщательности крепления Компания, убедившись в бесполезности налагаемых ею за это штрафов, решила ввести новую систему оплаты при добыче угля. Отныне крепление будет оплачиваться отдельно - с кубометра спущенного в шахту и употребленного в дело крепежного леса, из расчета времени, необходимого для добросовестной работы. Расценок на вагонетку угля соответственно уменьшится - с пятидесяти до сорока сантимов, с учетом, однако, характера и удаленности забоев. В довольно туманных расчетах старались доказать, что уменьшение расценка на десять сантимов вполне возмещается отдельной оплатой крепления. Впрочем, Компания добавляла, что, желая дать всем возможность убедиться в преимуществах новой системы оплаты; она рассчитывает ввести ее в действие только с понедельника 1 декабря. - Эй вы, там, нельзя ли потише? - крикнул кассир. - Мешаете нам. Этьен дочитал до конца, не обращая внимания на замечание. Голос у него дрожал, а закончив, он все продолжал смотреть на объявление. Старик и молодой углекоп как будто все еще ждали чего-то; затем оба, сгорбившись, вышли. - Да что ж это такое! - пробормотал Маэ. Они с Этьеном сели на скамью, и пока у желтой афиши, сменяясь, толпились люди, оба, понурив головы, занялись подсчетами. Да как же это! Издеваются, что ли, над ними? Никогда отдельной оплатой крепления не наверстать потери десяти сантимов на каждой вагонетке угля. Самое большое - нагонят восемь сантимов, значит, два сантима Компания украдет у них, не считая времени, которое потребует тщательное крепление. Вот оно, к чему хозяева клонят! Вздумали нагнать экономию за счет углекопов. - Ах, черт их дери-передери! - бормотал Маэ, поднимая голову. - Да мы просто дураками будем, если согласимся. У окошечка никого не было, они подошли получать деньги. Ради сбережения времени деньги из кассы всегда получал старший в артели и потом распределял их между всеми своими. - Маэ и его артель, - сказал счетовод. - Пласт Филоньера, забой номер семь. Он поискал в ведомостях, которые составлялись на основании расчетных книжек, где штейгер ежедневно отмечал по каждой лаве количество добытых вагонеток угля. Затем повторил: - Маэ и его артель. Пласт Филоньера, забой номер семь... Сто тридцать пять франков. Кассир положил перед Маэ деньги. - Простите, сударь, - забормотал ошеломленный забойщик. - Это верно? Нет ли какой ошибки? Он смотрел на кучку денег, не решаясь взять их, весь похолодев от страха, закравшегося в сердце. Он ждал, что получка будет плохая, но ведь не могла же артель заработать так мало! Может быть, он плохо сосчитал? Если выдать причитающуюся долю Захарию, Этьену и тому товарищу, который заменил Шаваля, останется самое большее пятьдесят франков на четырех: на него самого, на отца, на Катрин и на Жанлена. - Нет, нет, я не ошибаюсь, - заговорил конторщик. - Надо вычесть два воскресенья и четыре дня простоя, - значит, у вас было девять рабочих дней. Маэ следил за его расчетом и считал про себя: за девять рабочих дней ему самому приходится тридцать франков, Катрин - восемнадцать, Жанлену - девять; старик отец работал только три дня. Все равно: если прибавить девяносто франков - заработок Захария и двух остальных товарищей, - несомненно, следует получить больше. - Не забывайте штрафов, - закончил конторщик. - Двадцать франков штрафа за неудовлетворительное крепление. Забойщик безнадежно махнул рукой. Двадцать франков штрафа да четыре дня не давали работать! Вот и весь расчет. Подумайте! А ведь до сих пор, когда старик отец работал и Захарий еще не был женат, он приносил домой в получку по сто пятьдесят франков. - Ну, что же вы! Берете деньги или нет? - нетерпеливо крикнул кассир. - Видите, другие ждут... Не хотите брать, так и скажите. Маэ решился наконец и собрал деньги большой, дрожащей от волнения рукой. Конторщик остановил его. - Погодите, - у меня тут записана ваша фамилия. Туссен Маэ - верно?.. Главный секретарь дирекции хочет поговорить с вами. Войдите. Он сейчас один. Забойщик, оторопев, вошел в кабинет, обставленный старинной мебелью красного дерева, с выцветшей обивкой из зеленого репса. Главный секретарь, высокий, бледный господин, минут пять что-то говорил ему, не вставая из-за своего стола, заваленного бумагами. Но у Туссена Маэ так звенело в ушах, что он плохо слышал. Он смутно понял, что речь идет о его отце, о том, что вскоре будет рассмотрен вопрос о назначении старику пенсии в сумме ста пятидесяти франков ввиду его преклонного возраста и сорокалетней работы на шахтах Компании. Затем Маэ показалось, что голос секретаря стал строже. Он распекал Туссена Маэ, обвиняя его в том, что старый забойщик занимается политикой, и делал при этом намеки на его жильца и на кассу взаимопомощи; затем посоветовал ему не компрометировать себя, не вмешиваться в безумные затеи, ведь он один из лучших на шахте рабочих. Маэ попытался возражать, но произносил лишь бессвязные слова, теребил дрожащими руками фуражку и, уходя, бормотал: - Ну, понятно, господин секретарь... Будьте благонадежны, господин секретарь... На улице, встретив Этьена, поджидавшего его, он разразился гневом: - Ах, я дурак, дурак! Мне бы ответить ему: хлеба, мол, у нас нет, а тут еще глупости какие-то! Да, это он на тебя взъелся: весь, говорит, поселок отравлен. А что делать-то? Ах ты дьявол! Кланяться, что ли, им? Спасибо говорить? Ну да, это всего умнее будет. Маэ умолк, охваченный и гневом и страхом. Этьен погрузился в мрачную задумчивость. Вновь пришлось им пробираться между группами рабочих, загородивших всю улицу. Раздражение росло, - раздражение спокойного народа: без яростных жестов, без криков. Над толпой этих тяжелодумов поднимался протяжный гул - надвигалась гроза. Несколько человек, хорошо умевших считать, произвели подсчет, и теперь все вели речь о двух сантимах с вагонетки, которые Компания решила выгадать, оплачивая крепление отдельно. Самые несообразительные и те были возмущены. Но сейчас больше всего приводила в негодование ничтожная получка, грозившая голодом, вызывавшая возмущение против нарочно созданных простоев, против штрафов. И без того есть нечего, а что будет, если еще снизят заработную плату? В питейных заведениях гневные речи произносили во всеуслышание; от яростных выкриков до того пересыхало в горле, что все полученные гроши оставались на стойке кабатчика. Возвращаясь из Монсу в поселок, Этьен и Маэ не перемолвились ни единым словом. Лишь только Маэ переступил порог, жена, сидевшая одна с детьми, заметила, что он пришел с пустыми руками. - Что ж это ты? Вот какой забывчивый! - воскликнула она. - А где же кофе? Где сахар? Где мясо? Уж не разорил бы тебя кусок говядинки. Маэ ничего не ответил, стараясь справиться с волнением, сдавившим ему горло. Но вдруг у этого человека, закаленного в тяжком труде, дрогнуло его грубое лицо, гримаса отчаяния исказила черты, и крупные слезы брызнули из глаз - целый дождь горячих слез. Он рухнул на стул и плакал, как ребенок, бросив на стол пятьдесят франков. - Вот! - бормотал он. - Вот все, что я тебе принес... Столько мы все вместе заработали... Жена его поглядела на Этьена, увидела, что он сидит в угрюмом молчании. Тогда и она заплакала. Да разве могут девять человек прожить две недели на пятьдесят франков? Старший сын - отрезанный ломоть, у старика ноги отнялись. Скоро всем помирать придется. Альзира, потрясенная слезами матери, бросилась ей на шею и тоже заплакала. Громко кричала Эстелла, разревелись Ленора и Анри. И вскоре по всему поселку понеслись вопли отчаяния. Мужчины вернулись домой, и вот уж в каждой семье оплакивали, как великую беду, жалкую получку. Отворялись двери домов, женщины выбегали на улицу и плакали там, словно горьким сетованиям тесно было под низкими потолками в запертых домах. Шел мелкий дождь, но они не чувствовали этого, они собирались кучками на тротуарах и, протягивая руку, показывали друг другу на ладони полученные мужем, деньги: - Глядите! Вон ему сколько дали! Смеются они над людьми, что ли? - А у меня-то, посмотрите! Не хватит расплатиться за хлеб, - ведь брали в долг прошлые две недели! - А мне... Посчитай-ка... Видно, опять придется рубашки свои продать. Вышла на улицу и Маэ. Вокруг жены Левака собрались женщины. Она сама кричала громче всех, потому что ее пьяница муж все не возвращался, и она догадывалась, что велика ли, мала ли получка - вся она растаяла в "Вулкане". Филомена подстерегала Маэ, боясь, как бы Захарий не оставил себе часть денег. Только жена Пьерона казалась спокойной: тихоня Пьерон всегда так ловко устраивался, что в книжке штейгера за ним значилось больше часов, чем у других. Но Горелая находила, что это подлость со стороны зятя, она была заодно с теми, кто возмущался. Высокая и худая старуха, прямая, как шест, стояла посреди кучки женщин и грозила кулаком в сторону Монсу. - Подумать только, - кричала она, не называя фамилии Энбо, - подумать только, ихняя кухарка в коляске разъезжает, - я своими глазами нынче утром видела. Проехала мимо меня в коляске на паре лошадей, - на рынок отправилась в Маршьен. Не иначе как за свежей рыбой! Поднялся громкий гул голосов, потом понеслись выкрики. У всех вызывало яростное негодование, что кухарка в белом переднике ездит в хозяйской коляске на рынок в соседний город. Рабочие с голоду подыхают, а этим господам свежей рыбки подавай. Погодите, не вечно вам свежей рыбой угощаться, придет черед и бедному люду. Семена, посеянные Этьеном, давали ростки, - в этих мятежных криках сказывались его мысли. Люди нетерпеливо призывали обещанный золотой век, жаждали поскорее получить свою долю счастья, вырваться из этой нищеты, в которой они погребены, как в могиле. Несправедливость слишком велика, в конце концов они должны предъявить свои права, раз у них вырывают хлеб изо рта. Особенно разгорячились женщины, они готовы были сейчас же, сию минуту пойти на приступ и завоевать это идеальное царство прогресса, где больше не будет голодных. Почти уже стемнело, дождь усилился, а на улицах поселка все еще слышался плач женщин, вокруг которых с визгом бегали ребятишки. Вечером в "Выгоде" было решено объявить забастовку. Раснер больше не противился, и даже Суварин принимал ее как первый шаг. Этьен в двух словах охарактеризовал положение: раз Компания добивается забастовки, будет ей забастовка. V  Прошла неделя, работа на шахте продолжалась, все были мрачны и настороженны, ибо ждали столкновения. Все знали, что следующая получка будет еще меньше. И, несмотря на свою умеренность и здравый смысл, жена Маэ озлобилась. А тут еще Катрин как-то раз не ночевала дома. Утром она возвратилась такая усталая, такая больная, что не могла пойти на шахту. Со слезами она рассказывала, что ее вины тут нет: Шаваль не пустил, грозился избить, если она убежит. Он с ума сходил от ревности, он не желал, чтобы она возвратилась домой в объятия Этьена, - прекрасно зная, как он утверждал, что родители заставляют ее жить с постояльцем. Возмутившись, мать запретила дочери встречаться с таким негодяем, даже собиралась пойти в Монсу и надавать Шавалю пощечин. Но день все же был потерян, а главное, Катрин не соглашалась бросить любовника. Два дня спустя случилось другое происшествие. Все полагали, что Жанлен спокойно работает в шахте, а он, оказывается, удрал на болото, а потом в Вандамский лес, сманив с собой Бебера и Лидию. Никто не знал, что они там вытворяли, чем забавлялась эта тройка испорченных детей. В наказание мать выпорола Жанлена, да не дома, а на улице, на глазах у перепуганных ребятишек, собравшихся со всего поселка. Где это видано! Вот что выкидывают ее родные дети, а ведь мать с отцом растили их, тратились на них с того дня, как они на свет появились, и теперь им следовало бы приносить копейку в дом. В негодующих воплях Маэ звучали и воспоминания о собственной суровой юности, и вековечная нищета углекопов, заставлявшая родителей смотреть на каждого своего ребенка, как на будущего кормильца. И вот утром, когда мужчины и Катрин отправились в шахту, мать, приподнявшись с постели, сказала Жанлену: - Ну, смотри, сквернавец, если опять примешься за свое, всю шкуру с тебя спущу. Артели Маэ приходилось трудно в новой лаве. В этом конце пласт Филоньера был так тонок, что забойщики, сдавленные между почвой и кровлей, врубаясь в уголь, обдирали себе локти... Кроме того, изводила сырость, все время сочилась вода, а если б она прорвалась, поток затопил бы выработку, унес бы людей. Накануне Этьен ударил кайлом, вытащил его, и в лицо ему брызнула струя воды. Но оказалось, что это ложная тревога. Просто лава стала сырее, а работа в ней - еще вреднее для здоровья. Этьен теперь и не думал о возможных катастрофах, - так же, как и его товарищи, забывал о них, беспечно относился к опасностям. Углекопы привыкли к гремучему газу, работали, не чувствуя, как он давит на веки и будто паутиной оплетает ресницы. Иной раз, когда в лампах пламя тускнело и становилось голубым, вспоминали о гремучем газе, кто-нибудь прижимался головой к пласту, послушать, как выходит газ, - он шипел и булькал в каждой щели. Но больше угрожала опасность обвалов, - ведь помимо того, что крепь ставилась кое-как, наспех и была ненадежна, оползала порода, размываемая водой. В тот день Маэ приходилось трижды укреплять стойки упорами. Подходил час подъема на-гора; было половина третьего. Лежа на боку, Этьен заканчивал вырубать глыбу угля, и вдруг далекий раскат грома потряс всю шахту. - Что это? - воскликнул Этьен и, выпустив из рук кайло, прислушался. Ему показалось, что позади него обрушился весь штрек. Маэ, соскользнув по наклону забоя, крикнул: - Обвал... Скорей! Скорей! Все кинулись вниз, к месту катастрофы, охваченные тревогой за своих братьев. Люди бежали среди мертвой тишины. У каждого в руке плясала лампа; вереницей проносились они по откаточным ходам, сгибаясь под низкой кровлей, словно пробегали там на четвереньках, и, не замедляя бега, перекидывались короткими фразами, - спрашивали, отвечали: "Где это? в забоях?" - "Нет, где-то внизу, скорее всего в квершлаге!" Добравшись до "печи", нырнули туда, скатились друг за другом вниз, не думая об ушибах и ссадинах. В то утро Жанлен, у которвго спина еще горела от вчерашней порки, не посмел улизнуть из шахты. Семеня босыми ногами, он бежал позади своего поезда, захлопывая одну за другой вентиляционные двери, и если не опасался встречи со штейгером, присаживался на последнюю вагонетку, что строго запрещалось, - там можно было заснуть. Но самым большим развлечением для него были "разминовки": когда поезд останавливался, чтобы пропустить встречный, Жанлен подбирался тогда к Беберу, державшему в руках вожжи, подкрадывался потихоньку, без лампы, щипал приятеля до крови, придумывал всякие злые проделки, как проказливая обезьяна. У этого желтоволосого мальчишки с большими, оттопыренными ушами, с худенькой рожицей зеленые узкие глазки светились в полумраке. Он был настоящим заморышем, отличался преждевременной болезненной испорченностью, а в его неразвитом уме и необычайном проворстве сквозило что-то звериное. После полудня Мук запряг Боевую, - подошла ее очередь возить вагонетки; и когда лошадь, шумно фыркая стояла с поездом на запасном пути, Жанлен, перебравшись к Беберу, спросил: - Что это нынче со старой клячей? Раз! И остановится! Я из-за нее ноги себе покалечу. Бебер не ответил, с трудом сдерживая Боевую, вдруг оживившуюся с приближением встречного поезда. Она издали учуяла и узнала своего сотоварища Трубача, к которому прониклась глубокой нежностью с того дня, когда у нее на глазах его спустили в шахту. Казалось, в ней говорило теплое сострадание старого мудреца, желавшего облегчить участь молодого друга, передать ему свое терпение и покорность судьбе, ведь Трубач все не мог свыкнуться со своей участью, тантал вагонетки неохотно, стоял понурив голову и, ослепнув в неизбывной тьме, все мечтал о солнце. И всякий раз, как Боевая встречала его в подземной галерее, она вытягивала шею, встряхивала гривой и ласково прикасалась к нему влажными губами, как будто старалась его ободрить. - Ах ты холера! - ругался Бебер. - Гляди, опять лижутся! А когда Трубач затрусил дальше, Бебер сказал Жанлену: - Старуха-то наша с норовом! А до чего хитрая! Как осадит разом, - значит, впереди помеха: то ли камень, то ли яма... Бережется, не хочет ноги себе ломать... Не знаю, что с ней нынче творится... Подъехали к дверям, она их растворила и не идет дальше, стоит как вкопанная... Ты ничего не чуешь? - Да нет, - ответил Жанлен. - Только вот воды там много, мне по колено. Поезд тронулся. На обратном пути, когда опять подъехали к вентиляционным дверям, Боевая, отворив их головой, вновь уперлась, заржала и, вся дрожа, не пошла дальше. Но вдруг она решилась и помчалась стрелой. На обязанности Жанлена было затворять двери, и он отстал от поезда. Он наклонился, разглядывая глубокую лужу, в которой стоял; затем, подняв лампу, заметил, как покривились стойки крепления, подпиравшие кровлю, откуда непрерывно сочилась вода. В это время мимо проходил забойщик Берлок, по прозвищу "Корешок", он торопился домой, так как его жена в тот день родила. Он тоже остановился, оглядел крепление. И вдруг, в то мгновение, когда Жанлен хотел было помчаться вдогонку за своим поездом, раздался грохот, и обвал поглотил и забойщика и ребенка. Наступила глубокая тишина. Ветер, поднявшийся при обвале, погнал по штрекам густую пыль. Со всех сторон, из самых далеких забоев, мчались ослепленные, задыхавшиеся углекопы; лампы, плясавшие в их руках, еле освещали черных людей, бежавших в глубине этих кротовых нор. Наконец передние натолкнулись на обвал и закричали, сзывая товарищей. Второй отряд, явившийся из нижних забоев, оказался по другую сторону завала, закупорившего квершлаг. Тотчас установили, что кровля обрушилась на протяжении десяти - двенадцати метров, не больше. Ущерб был, невелик. Но у всех сжалось сердце: из-под груды земли раздавались жалобные стоны, хрип умирающего. Бросив свой поезд, прибежал Бебер. Он твердил: - Там Жанлен! Там Жанлен! Как раз в эту минуту скатился по наклонному ходу Маэ с Захарием и Этьеном. Его охватила ярость отчаяния, находившая выход в ругательствах: - Ах, сволочи проклятые! Сволочи проклятые! Сволочи проклятые! Прибежали Катрин, Лидия, Мукетта, и все три завопили, зарыдали. Среди этого невообразимого волнения, которое усиливала темнота, невозможно было заставить их замолчать, - при каждом стоне они с ума сходили от ужаса и выли еще громче. Примчался штейгер Ришом. Он был в глубоком смятении, - в шахте не сказалось ни инженера Негреля, ни Дансара. Приникнув ухом к обвалившейся породе, он прислушался и сказал, что стонет под обвалом, не ребенок, - там, несомненно, взрослый человек, Маэ раз двадцать звал сына. Мальчик не отзывался. Должна, бить, его задавило насмерть... А глухие, надрывные стоны все не смолкали: того, кто стонал, окликали, спрашивали, его имя. В ответ раздавался только хрип. - Скорей! Скорей! - твердил Ришом, организовавший спасательные работы. - Потом поговорим. С двух сторон углекопы принялись, кто ломом, кто лопатой, раскапывать обвал. Шаваль молча работал рядом с Маэ и Этьеном; Захарий наладил переноску земли. Смена кончилась, пора было подниматься на-гора, с утра никто еще не ел, но люди, не уходили, раз товарищи в опасности. Сообразив, что в поселке поднимется тревога, если никто не вернется, предложили отправить домой женщин. Однако ни Катрин, ни Мукетта, ни даже Лидия не пожелали уйти - их удерживала неодолимая потребность узнать, кого задавило, и, кроме того, они помогали выносить камни и землю. Тогда Левак вызвался сообщить, что произошел, обвал, - небольшое повреждение, которое уже исправляют. Было около четырех часов дня, меньше чем за час углекопы проделали работу, на которую потребовался бы целый день; вероятно, была уже разобрана половина завала, если, только с кровли не упали новые глыбы. Маэ работал с неистовой, бешеной энергией, отказываясь гневным жестом, когда кто-нибудь предлагал ненадолго сменить его. - Тихонько! - сказал наконец Ришом. - Подходим. Смотрите, как бы их не доконать. В самом деле, хриплый стон слышался все яснее; Этот непрерывный стон указывал путь тем, кто раскапывал, а сейчас он, казалось, звучал прямо под лопатами. И вдруг он оборвался. Все молча переглянулись, с трепетом почувствовав в сумраке холод смерти. Люди работали лопатами, обливаясь потом, напрягая мышцы с такой силой, что, казалось, они вот-вот разорвутся. Вдруг показалась нога. Теперь землю стали снимать руками; постепенно откопали все тело. Голова не пострадала. Лампочки осветили лицо. По рядам углекопов пробежало имя Берлока. Он был еще теплый, обвалившейся глыбой ему переломило спинной хребет. - Заверните его в одеяло и положите на вагонетку, - приказал штейгер. - А теперь давайте паренька откопаем. Да поскорее. Маэ ударил ломом, - образовалось отверстие, послышались голоса тех, кто раскапывал с другой стороны. Кто-то крикнул, что нашли Жанлена. Мальчик без сознания, обе ноги у него перебиты, но он еще дышит. Понес его на руках отец и, стискивая зубы, бормотал ругательства, изливая в них свою скорбь. Катрин и другие женщины опять запричитали. Тотчас составилось шествие. Бебер привел Боевую, ее впрягли в две вагонетки: в первой лежал труп Берлока, которого поддерживал Этьен; во второй сидел Маэ, держа на коленях Жанлена, все не приходившего в сознание и прикрытого лоскутом сукна, сорванного с вентиляционной двери. Двинулись шагом. Над каждой вагонеткой красной звездой горела лампочка. Позади шли углекопы - пятьдесят черных фигур, двигавшихся вереницей. Лишь теперь они почувствовали безмерную усталость, они еле волочили ноги, чуть не падая, скользя по грязи, шагали в мрачном унынии, словно стадо, пораженное повальной болезнью. Понадобилось полчаса, чтобы добраться до рудничного двора. Казалось, никогда не кончится это шествие в густом мраке по подземным галереям, которые раздваивались, поворачивали, пересекались. На рудничном дворе Ришом, обогнавший всех, приказал спустить пустую клеть. Пьерон тотчас же вкатил в нее обе вагонетки. В одной по-прежнему сидел Маэ, держа на коленях искалеченного сына, а в другой Этьен - он обеими руками обхватил труп Берлока, чтобы тот не вывалился. Когда рабочие набились в два других яруса клети, она стала подниматься. Подъем длился две минуты. В стволе шахты лил холодный дождь; все нетерпеливо смотрели вверх, - хотелось поскорее увидеть свет. К счастью, мальчишка, посланный к доктору Вандергагену, нашел его и привел на шахту. Жанлена и тело умершего внесли в комнату штейгеров, где круглый год жарко топилась печь. Отодвинув в угол ведра с горячей водой, приготовленные для мытья ног, разостлали на каменных плитах пола два тюфяка и на один тюфяк положили покойника, а на другой - Жанлена. В комнату впустили только Маэ и Этьена. За дверями теснились откатчицы, углекопы, мальчишки, сбежавшиеся со всех сторон. Разговаривали вполголоса. Бросив взгляд на Берлока, доктор сразу сказал: - Умер... Можете обмыть его. Два сторожа раздели покойника, потом вымыли губкой труп, черный от угольной пыли, смешавшейся с трудовым потом. - Голова не задета, - сказал доктор, стоя на коленях у тюфяка Жанлена. - И грудь тоже... А-а! Ноги... Ноги покалечило. Он сам раздел мальчика, развязал колпак, снял куртку, стянул штаны и рубашку. Обнажилось жалкое маленькое тело, тощее, как у насекомого; оно было запачкано черной пылью, желтой глиной, испещрено пятнами крови. Ничего нельзя было разглядеть, пришлось вымыть и его. Он как будто все худел под мокрой губкой, все ребра были видны. Жалко было смотреть на это бледное, прозрачное существо, в котором сказалось вырождение многих поколений, живших в нищете, на этого чахлого мальчика, на истерзанного болью заморыша, полураздавленного обвалом. Когда его отмыли, на ягодицах проступили два красных пятна, четко выделявшиеся на белой коже. Наконец он очнулся и жалобно застонал. В ногах у сына, бессильно опустив руки, стоял Маэ и пристально смотрел на него; из глаз его катились крупные слезы. - Ну? Ты кто? Отец? - спросил врач, поднимая голову. - Нечего плакать, ты же видишь - он жив... лучше помоги-ка мне. Врач установил, что имеется два простых перелома. Однако правая нога вызывала у него беспокойство: вероятно, придется ее отнять. Наконец явились в сопровождении Ришома инженер Негрель и Дансар, которых уведомили о происшествии. Негрель разразился гневом: во всем виновато проклятое крепление! Ведь он сто раз говорил, что всех передавит! А эти дураки еще грозят объявить забастовку, если их заставят крепить более основательно. И хуже всего то, что теперь Компании придется платить за разбитые горшки. То-то г-н Энбо будет доволен! - Кто это? - спросил он Дансара, молча стоявшего возле трупа, который завертывали в простыню. - Берлок, один из лучших наших рабочих, - ответил штейгер. - Трое детей остались... Бедный парень! Доктор Вандергаген потребовал, чтобы Жанлена немедленно перенесли в дом родителей. Пробило шесть часов, уже стемнело. Следовало перевезти и покойника. Инженер распорядился запрячь лошадь в фургон, а также доставить носилки. Раненого мальчика отправили на косилках, а мертвеца положили в фургон. У дверей все еще стояли откатчицы и углекопы, желая знать, чем все кончится. Слышался гул разговоров. Лишь только отворились двери штейгерской комнаты, воцарилось глубокое молчание. Вновь двинулось шествие: впереди фургон, за ним носилки, затем длинная вереница людей. Вышли со двора шахты, двинулись к поселку, медленно поднимаясь по пологому склону холма. Первые ноябрьские холода оголили огромную равнину, - мрак неспешно окутывал ее, словно погребальный покров, упавший с нависшего неба. Этьен вполголоса посоветовал Маэ послать Катрин вперед, сказать матери о случившемся, смягчить удар. Отец, угрюмо следовавший за носилками, молча кивнул головой, - и девушка помчалась стремглав, так как шествие подходило к поселку. Но там уже разнеслась весть о приближении фургона, хорошо всем знакомого зловещего ящика. Обезумев от страшных предчувствий, женщины выбегали из дому, иные без чепца, простоволосые, и мчались навстречу шествию. Вскоре сбежалось тридцать, потом пятьдесят матерей и жен, и всех терзала одинаковая тревога. Так, значит, везут мертвеца? Кого же? Поначалу слова Левака всех успокоили, а теперь вдруг вскрылась ужасающая катастрофа: говорили, что погиб не один человек, а десять и фургон всех их привезет в поселок. Катрин застала мать в крайнем волнении. Она предчувствовала беду, и лишь только дочь заговорила, прервала ее и крикнула: - Отца убило? Катрин старалась ее успокоить, говорила о Жанлене. Не слушая ее, мать бросилась на улицу. Увидев фургон, выехавший из-за церкви, она побледнела как полотно и обмерла. Онемев от страха, женщины стояли у дверей и, вытянув шею, впивались взглядом в фургон; иные с трепетом следили, перед каким домом он остановится. Фургон проехал. Позади него жена Маэ увидела своего мужа, сопровождавшего носилки; когда носилки поставили перед дверью ее дома, когда она увидела Жанлена, живого, но с перебитыми ногами, в душе ее вспыхнул гнев, и она, без слез, задыхаясь, закричала: - Вот как! Детей наших принялись калечить! Обе ноги!.. Господи! Да что же я теперь делать с ним буду? - Замолчи ты! - сказал доктор Вандергаген; он шел вслед за носилками, чтобы наложить Жанлену лубки. - Что ж, по-твоему, лучше, чтобы он там остался? Но мать пришла в исступление, услышав плач Альзпры, Леноры и Анри. Помогая перенести сына наверх, в спальню, подавая доктору то, что ему было нужно, она не переставала говорить, она проклинала судьбу, она спрашивала, где теперь ей взять денег, чтобы кормить калек? Значит, мало того, что старик не может ходить, теперь и мальчик лишился ног! Она сетовала не умолкая, а в это время из соседнего дома доносились душераздирающие причитания: там жена и дети Берлока плакали над телом погибшего. Было уже совсем темно; измученные углекопы сели наконец за ужин; в поселке стояла мрачная тишина, и нарушали ее только жалобные вопли. Прошло три недели. Ампутации удалось избежать, и Жанлену сохранили обе ноги, но он навсегда остался хромым. После расследования Компания согласилась скрепя сердце выдать пострадавшему пособие в пятьдесят франков. Кроме того, она обещала подыскать для мальчика-калеки, когда он поправится, работу на поверхности. И все же нужда в доме возросла - отец от нервного потрясения заболел горячкой. Наконец, в четверг, он вышел на работу. Настало воскресенье. Вечером Этьен заговорил о том, что приближается первое декабря, - его, да и всех, беспокоило, выполнит ли Компания свою угрозу. Все сидели внизу до десяти часов, ждали Катрин, - вероятно, она была где-то с Шавалем, но Катрин не вернулась. Мать в раздражении захлопнула дверь и заперла ее на засов, не произнеся ни слова. Этьен долго не мог уснуть, все смотрел на опустевшую постель, на которой Альзира занимала так мало места. Утром Катрин не появилась, и только во второй половине дня, когда первая смена возвратилась с рудника, в доме узнали, что Шаваль оставил Катрин у себя. Он устраивал ей дикие сцены и принудил ее стать его сожительницей. Во избежание упреков он неожиданно ушел с Ворейской шахты и поступил на шахту Жан-Барт, принадлежавшую Денелену; Катрин последовала за ним, нанялась откатчицей. Однако чета продолжала жить в Монсу, в трактире "Виноградное". Маэ сперва грозился, что пойдет в Монсу, надает Шавалю оплеух и пинками пригонит свою дочь домой. Потом смирился и махнул на все рукой. Зачем скандалить? Дело всегда так оборачивается. Разве помешаешь девушке сойтись с возлюбленным, если она того хочет. Лучше спокойно ждать, когда они поженятся. Но мать относилась к этому не так благодушно. - Да разве я била ее, когда у нее завелся дружок, этот самый Шаваль? - кричала она, обращаясь к Этьену, который молча слушал ее, бледный как полотно. - Мы ее не стесняли, - живи как хочешь, ведь верно? А то как же? Господи! Ведь у всех так получается. Я и сама была беременна, когда Маэ женился на мне, но из родительского дома я не убегала. Никогда бы я не сделала матери такой гадости, чтобы раньше времени отдавать свои заработанные гроши мужчине, который в них и не нуждается... Вот уж подлость так подлость! Подумайте только! Никто и не захочет больше детей рожать. Этьен вместо ответа только качал головой, а она все не могла успокоиться: - Ведь ходила девушка каждый вечер куда вздумается. Нет, ей мало этого! Не успокоилась! Какая нетерпеливая! Сначала пособила бы нам выбиться из нужды, а тогда я бы ее и выдала замуж. Вы как полагаете, разве дочь не обязана поработать на родителей? Кажется, яснее ясного... А тут что вышло?! И все потому, что слишком ее баловали, не надо было позволять ей гулять, развлекаться. Положи им, бессовестным, палец в рот, они всю руку отхватят. Альзира, соглашаясь с матерью, кивала головой. Ленора и Анри, ошеломленные домашней бурей, тихонько хныкали, а мать перечисляла все беды, которые обрушились на семью: сначала Захарию понадобилось жениться, потом старик отец обезножел, - вон он сидит, скрючившись, на стуле; потом несчастье с Жанленом. Раньше чем через десять дней мальчишке с постели не встать: кости еще плохо срослись. И вот последний удар - мерзавка Катрин ушла к любовнику! Разваливается семья. Теперь только отец работает в шахте. Он три франка в день зарабатывает. Как же прокормить на эти деньги семь ртов, не считая Эстеллу. Прямо хоть утопиться всем вместе в канале. - Полно тебе сердце свое рвать, - глухим голосом сказал Маэ. - Может, и не то еще будет... Этьен, упорно глядевший на каменный пол, поднял голову и, устремив куда-то вдаль затуманенный взгляд, перед которым предстало видение грядущего, прошептал: - Да, пора! Давно пора!  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  I  В понедельник супруги Энбо ждали к завтраку Грегуаров с дочерью. Предусматривалась целая программа развлечений: после завтрака Поль Негрель должен был повезти дам осматривать превосходно переоборудованную шахту Сен-Тома. Поездка была лишь предлогом, любезно придуманным г-жой Энбо для того, чтобы ускорить брак Сесиль Грегуар и Поля Негреля. И нежданно-негаданно именно в этот понедельник, в четыре часа утра, началась забастовка. Первого декабря, когда Компания ввела новую систему оплаты, углекопы держали себя совершенно спокойно. Через две недели, в день получки, никто не выразил недовольства, никто не протестовал. Все служащие Компании, от директора до последнего сторожа, полагали, что новый тариф принят рабочими; и каково же было их изумление, когда в понедельник утром углекопы объявили эту войну, причем и тактика и согласованность действий указывали на энергичное руководство. В пять часов утра Дансар разбудил директора и доложил, что на Ворейской шахте ни один человек не вышел на работу. Поселок Двести Сорок, через который он проехал, спит глубоким сном; двери и окна в домах заперты. Директор тотчас соскочил с постели, протирая припухшие от сна глаза, и с этого мгновения на него посыпались неприятности: каждые четверть часа прибывали гонцы, на письменный стол градом падали депеши. Сперва он надеялся, что бунт ограничится Ворейской шахтой, но с каждой минутой вести становились все более грозными: забастовали и Миру, и Кревкер, и Мадлен, где вышли на работу только конюхи; даже в Виктуар и Фетри-Канталь, в двух самых надежных шахтах, где царила образцовая дисциплина, только треть всех рабочих спустилась в шахту. Лишь в шахте Сен-Тома все явились полностью, и казалось, забастовка ее не затронула. До девяти часов утра г-н Энбо диктовал депеши, телеграфировал во все стороны - префекту в Лилль, членам правления, уведомлял власти, требовал указаний. Негреля он отправил в объезд по соседним шахтам, желая иметь точные сведения, что там делается. Вдруг г-н Энбо вспомнил о званом завтраке и собрался было послать к Грегуарам кучера сообщить, что приглашение переносится. Но какая-то нерешительность, слабоволие остановили его, - он не посмел это сделать, хотя только что лаконично, по-военному, отдавал распоряжения, готовясь дать бой рабочим. Он поднялся к жене, в туалетную, где горничная причесывала ее. - Ах, они бастуют? - спокойно сказала она, когда муж попросил у нее совета. - А нам какое до этого дело?.. Неужели нам не завтракать из-за них? Ведь это смешно! Она заупрямилась: напрасно муж говорил ей, что завтрак будет совсем невеселый, что поехать в Сен-Тома и осматривать шахту сегодня невозможно, - у нее на все находился ответ. Зачем отменять завтрак, когда все уже варится и жарится? От осмотра шахты можно отказаться, если эта прогулка действительно окажется неблагоразумной. - Вы прекрасно знаете, - добавила она, когда горничная вышла, - почему мне хочется принять у себя этих милых людей. Женитьба Поля должна бы интересовать вас больше, чем глупости, которые вытворяют ваши рабочие... Словом, я так хочу, пожалуйста, не противоречьте. Муж посмотрел на нее с внутренней дрожью, его суровое, замкнутое лицо, лицо администратора, порабощенного дисциплиной, вдруг выдало тайную скорбь, терзавшую сердце. Она сидела перед ним с обнаженными плечами, пленительная яркой, слишком зрелой, но все еще влекущей красотой, статным телом Цереры, позлащенным осенней порой жизни. На мгновение его опьянило грубое желание схватить ее, прижаться головой к ее груди, которую она словно выставляла напоказ в этой интимной обстановке туалетной комнаты, где роскошь говорила о чувственной женщине, а теплый воздух пропитан был возбуждающим ароматом мускуса; но г-н Энбо взял себя в руки - уже десять лет супруги жили на разных половинах. - Ну что ж, - сказал он, уходя. - Не будем ничего отменять. Господин Энбо родился в Арденнах. В начале жизненного пути ему пришлось изведать нелегкую долю юноши сироты, оставшегося без поддержки в лабиринте Парижа. Кое-как перебиваясь, он кончил Горный институт и в двадцать четыре года уехал в Гран-Комб в качестве инженера шахты Сент-Барб. Через три года он стал инженером участка на Марльских копях в Па-де-Кале; там он женился, сделав хорошую партию, как это стало правилом для горных инженеров; за него отдал свою дочь богатый фабрикант-прядильщик из Арраса. Пятнадцать лет супруги жили в одном и том же городке, и однообразие их существования не нарушали никакие события, даже рождение ребенка. Постепенно г-жу Энбо отдалило от мужа все возраставшее раздражение против него; ее с детства научили почитать деньги, и она презирала мужа за то, что он с таким трудом зарабатывает весьма посредственное жалованье, и за то, что по его вине у нее нет ни малейшей возможности удовлетворить свое тщеславие и честолюбивые мечты, которые она лелеяла еще в пансионе. Он отличался неподкупной честностью, не занимался спекуляциями и стоял на своем посту как солдат. Отчуждение их все возрастало, его усиливало то странное несоответствие темпераментов, которое охлаждает самые пылкие чувства; он обожал свою жену, белокурую сластолюбивую красавицу, а между тем она очень скоро завела себе отдельную спальню; они не подходили друг к другу и с взаимной обидой чувствовали это. У нее появился любовник, о котором он не знал. Наконец г-н Энбо расстался с Па-де-Кале и переехал в Париж, заняв там, в сущности, чиновничью должность. Он надеялся, что жена будет ему благодарна. Но Париж окончательно разъединил их, - именно Париж, о котором она мечтала с детских лет - с той поры, когда девочкам дарят первую куклу. В Париже она за одну неделю сбросила с себя весь налет провинциализма, сразу стала элегантной женщиной и кинулась в бурный водоворот роскоши и безумств, характерный для того времени. Десять лет, которые она провела в столице, были заполнены всепоглощающей страстью, совершенно открытой связью, и когда любовник бросил ее, она чуть не умерла. На этот раз муж не мог оставаться в спасительном неведении, но после мерзких сцен он смирился, обезоруженный спокойным бесстыдством этой женщины, срывавшей цветы наслаждения там, где она находила их. Когда муж увидел, что она больна от горя после разрыва с любовником, он согласился принять пост директора угольных копей в Монсу, надеясь, что жена опомнится в этом пустынном краю. Но с тех пор, как они поселились в Монсу, вернулись скука и раздражение, которые отравляли им жизнь в первые годы супружества. Сначала жене как будто приносила облегчение великая тишина, царившая на этой огромной, плоской равнине, однообразие приносило какое-то успокоение; г-жа Энбо решила похоронить себя в этом глухом углу, как женщина, жизнь которой кончена; она всячески подчеркивала, что сердце ее умерло, что она совершенно отошла от света и его суеты и даже не огорчается больше, что стала полнеть. Но затем сквозь это равнодушие прорвалась последней вспышкой еще не угасшая жажда жизни; полгода она обманывала себя, устраиваясь на новом месте и обставляя по своему вкусу небольшой особняк, отведенный директору. Она говорила, что он ужасен, и спешила украсить его коврами, вышивками, безделушками, художественными вещами; о ее роскошной обстановке говорили даже в Лилле. Но теперь угольный край навевал на нее тоску: бесконечные дурацкие поля, ни единого деревца, и вечно перед глазами эти черные дороги, а на них кишмя кишат такие противные и страшные чумазые люди. Начались жалобы: она в изгнании, муж пожертвовал ею ради жалованья в сорок тысяч франков, которые он тут получает, а ведь это ничтожная сумма, ее едва хватает на хозяйство. Разве он не мог поступить, как другие: потребовать себе пай, определенное количество акций, хоть в чем-нибудь добиться успеха? Она нападала на него с жестокостью богатой наследницы, которая принесла мужу в приданое целое состояние, он, как всегда корректный, прикрывался обманчивой сдержанностью администратора, меж тем его томила страсть к этой женщине, неистовое вожделение, возрастающее на склоне лет. Он никогда не обладал ею как любовник, его постоянно преследовал ее образ, он хотел, чтобы она хоть раз отдалась ему так, как отдавалась другому. Каждое утро он мечтал, что вечером завоюет ее. Но жена смотрела на него холодным взглядом, и, чувствуя, что она всем, своим существом отвергает его, он не решался даже коснуться ее руки. Он мучился неисцелимой мукой, скрывая под внешней суровостью страдания нежной натуры, втайне тосковавшей о счастье, которого он не нашел в семейной жизни. Через полгода, когда особняк был окончательно обставлен и больше не занимал г-жу Энбо, она стала скучать, хандрить, рисовала себя жертвой, которую убьет изгнание, и говорила, что счастлива будет умереть. Как раз к тому времени в Монсу приехал Поль Негрель. Его мать, вдова капитана, уроженца Прованса, Жила в Авиньоне на скудную ренту и питалась хлебом да водой, ради того чтобы сын мог поступить в Политехническое училище. Поль окончил его посредственно и получил незавидное назначение; но его дядя, г-н Энбо, уговорил племянника подать в отставку и предложил ему должность инженера на Ворейской шахте. Г-н Энбо принял Поля по-родственному, даже поселю, его в своем доме, отвел ему комнату, поил, кормил, и это позволяло молодому инженеру посылать матери половину жалованья, - он получал три тысячи франков. Желая скрыть свое благодеяние, г-н Энбо сослался на то, что молодому человеку трудно обзаводиться хозяйством и скучно жить одному в маленьком шале, которое ему могли дать, как и другим инженерам копей. Г-жа Энбо тотчас же вошла с роль доброй тетушки, называла своего племянника на "ты", заботилась о его благополучии. В первые месяцы она проявляла материнскую заботливость, давала Полю советы во всех житейских мелочах. Но ведь она оставалась женщиной и постепенно перешла к душевным излияниям. Ее занимали разговоры с Полем, ей нравилось, что, несмотря на свою молодость, он весьма практичен, умен и свободен от излишних предрассудков, выражает широкие философские взгляды на любовь, полон живости и вместе с тем пессимизма, придающего своеобразное, язвительное выражение его тонкому остроносому лицу. Однажды вечером он как-то незаметно очутился в ее объятиях; казалось, г-жа Энбо дарила его ласками только по доброте душевной, она уверяла его, что у нее больше нет сердца, что она хочет быть только его другом... В самом деле, она совсем не была ревнива, посмеивалась над его мнимыми похождениями с сортировщицами, которых он называл уродинами, и почти сердилась на него за то, что он такой примерный и не может позабавить ее, живописуя свои проказы. Затем ей пришло в голову женить Поля, и эта затея страстно ее увлекла; она мечтала о самоотверженности, хотела сама отдать его в мужья какой-нибудь богатой девице. Их связь продолжалась, - он был ее игрушкой, ее развлечением, в которое она, однако, вкладывала последние искорки нежности праздной и стареющей женщины. Прошло два года. Однажды ночью г-н Энбо услышал, что кто-то прошел босиком мимо его двери, и у него возникли подозрения. Этот новый роман вызвал у него негодование. Как, в его доме, рядом с ним?! Племянник, на которого он смотрел, как на сына! Ведь она годится этому юноше в матери. Но как раз на другой день жена объявила, что она выбрала для Поля невесту - Сесиль Грегуар. И она занялась устройством брака с таким жаром, что г-н Энбо устыдился, - как ему могли прийти в голову такие чудовищные мысли! Он теперь благодарен был юноше за то, что с его появлением в доме стало не так уныло, как прежде. Выйдя из комнат жены, г-н Энбо встретил внизу, в прихожей, Поля, возвращающегося домой. Видно было, что из-за нежданной забастовки настроение у него возбужденное. - Ну как? - спросил дядя. - Да что ж... Я объехал все рабочие поселки. С виду там все спокойно... Думаю, однако, что они пришлют к тебе делегацию. В эту минуту со второго этажа послышался голос г-жи Энбо: - Это ты, Поль?.. Иди сюда скорее, расскажи, какие новости. Право, странно, с чего эти люди вздумали бунтовать. Очень нехорошо с их стороны. Ведь они живут так счастливо! И директор отказался от мысли узнать все подробности, - жена перехватила его разведчика. Он вернулся в кабинет и снова сел за письменный стол, на котором лежала новая пачка депеш. В одиннадцать часов пришли Грегуары. Они очень удивились, что Ипполит - лакей директора, поставленный сторожить у дверей, чуть ли не подталкивал их, торопя войти в дом, а перед этим с явным беспокойством окинул взглядом дорогу. В гостиной занавеси на окнах были задернуты, и Грегуаров провели в кабинет г-на Энбо; хозяин извинился, что принимает их тут, но гостиная окнами выходит на дорогу, и совершенно излишне вызывать эксцессы. - Как! Вы ничего не знаете? - спросил он, видя изумление гостей. Узнав, что началась забастовка, г-н Грегуар не потерял обычного своего спокойствия и только пожал плечами. Ба! Ничего страшного... Народ тут порядочный. Г-жа Грегуар кивала головой, разделяя уверенность мужа в извечном смирении углекопов. А Сесиль, очень веселая, пышущая здоровьем, очень миленькая в суконном костюме "цвета настурции", который был ей к лицу, улыбалась при слове "забастовка", напоминавшем ей о посещениях рабочих семей и о раздаче им милостыни. Но вот появилась вместе с Негрелем г-жа Энбо, в черном шелку, - Ах, какая досада! - воскликнула она, лишь только переступила порог. - Как будто эти люди не могли подождать! Знаете, Поль отказывается везти нас в Сен-Тома. - Ну что ж, мы с удовольствием посидим у вас, - учтиво ответил г-н Грегуар. - С большим удовольствием. Поль коротко поздоровался с Сесиль и г-жой Грегуар. Тетушка осталась недовольна: она сочла, что он недостаточно любезен, и глазами указала ему на девушку. Услышав затем, что они разговаривают друг с другом и смеются, она окинула их материнским взглядом. Тем временем г-н Энбо закончил чтение депеш, на которые тут же составил ответы. Г-жа Энбо вела беседу с гостями. Она сообщила, что не занималась обстановкой рабочего кабинета своего мужа. Действительно, в кабинете остались выцветшие пунцовые обои, тяжелая мебель красного дерева, поцарапанные, потрепанные шкафы для папок с делами. Прошло три четверти часа, и когда уже собирались сесть за стол, лакей доложил о г-не Денелене. Тот вошел очень взволнованный, поклонился г-же Энбо. - Ах, вот вы где! - сказал он затем, увидев Грегуаров. И, быстро повернувшись, заговорил с директором: - Так, значит, это верно? Я только что узнал от своего инженера... У меня-то нынче утром все рабочие спустились в шахту... Но ведь и их может захватить. Я беспокоюсь... Как у вас? Что происходит? Денелен приехал верхом на лошади и явно был встревожен: говорил чересчур громко, делал резкие жесты; он был похож на отставного кавалерийского офицера. Господин Энбо начал было рассказывать ему о создавшемся положении, но тут лакей распахнул двери в столовую. Директор, прервав свою речь, пригласил Денелена: - Позавтракайте с нами. За столом продолжим разговор. - Пожалуйста, как вам угодно, - ответил Денелен, настолько занятый своими мыслями, что принял приглашение без всяких церемоний. Но тотчас же он спохватился и, повернувшись к г-же Энбо, принялся извиняться за свою невежливость. Впрочем, хозяйка приняла его с очаровательным радушием. Приказав поставить седьмой прибор, она рассадила гостей: по одну сторону от хозяина дома посадила г-жу Грегуар, по другую - Сесиль; по правую руку от себя - г-на Грегуара, по левую - Денелена; Поля Негреля - между Сесиль и ее отцом. Когда приступили к закускам, она сказала с улыбкой: - Прошу извинить меня, - я хотела угостить вас устрицами... По понедельникам, как вы знаете, в Маршьене можно достать свежих устриц - их привозят из Остенде. И я велела запрячь лошадь, чтобы кухарка съездила за ними... Но она испугалась: а вдруг ее закидают камнями! Раздался дружный взрыв смеха. Все нашли, что история презабавная. - Тише, тише! - смущенно сказал г-н Энбо, поглядывая на окна, из которых видна была дорога. - Им совсем не нужно знать, что мы сегодня принимаем гостей. - Ну, уж этой вкусной колбасы, они, во всяком случае, не получат, - заявил г-н Грегуар. Все опять засмеялись, но уже не так громко. Каждый чувствовал себя очень неуютно в этой столовой с фламандскими гобеленами на стенах, с дубовыми старинными ларями; за стеклами буфетов блестела серебряная утварь; с потолка свешивалась большая лампа, и в округлых полированных стенках ее медного резервуара, как в зеркале, отражались пальма и длинные листья "дружного семейства", зеленевшие в больших майоликовых горшках. За окном стоял декабрьский день, дул резкий северный ветер, но ни малейшего его дуновения не проникало в комнату, - тут было тепло, как в оранжерее, в воздухе разливался тонкий аромат ананаса, разрезанного на ломтики и доданного в хрустальной чаше, - А что, если задернуть занавеси на окнах? - спросил Негрель, которому хотелось, потехи ради, напугать Грегуаров. Горничная, помогавшая лакею подавать на стол, решила, что это приказание, и задернула занавеси на одном окне. Тогда начались бесконечные шуточки: рюмку, стакан, вилку опускали на стол с величайшей осторожностью; каждое блюдо восторженно приветствовали, будто оно случайно уцелело от грабежа в захваченном городе; но за этой наигранной веселостью таился глухой страх, и он проскальзывал в невольных взглядах, которые сотрапезники бросали на дорогу, словно полчища голодных следили оттуда за пиршеством. После омлета с трюфелями подали речных форелей. Разговор зашел о пром