я с неимоверной быстротой; из-под неподвижного тонкого лезвия, серебрясь и завиваясь, вылетала стальная стружка. Потом снаряд просверлят, закалят, и работа над ним будет закончена. А где же люди, которых он убьет, когда будет начинен взрывчатым веществом? За картиной героического людского труда, за зрелищем огня, укрощенного и порабощенного, служащего верховной власти покорителя природных сил - человека, перед взором Луки вставало видение резни, багровое безумие поля боя. Молодой человек отошел в сторону, но тут же наткнулся на гигантский станок, в котором вращалась пушка, подобная той, какую видел Лука в соседнем помещении; но ту пушку только что выковали, а эта была уже отшлифована, подогнана под определенный калибр и блестела, как новенькая монета. За станком, внимательно склонившись над ним, словно часовщик над механизмом часов, стоял юноша, почти подросток; станок с тихим гудом вращался, вращался без конца, между тем как сверло станка просверливало дуло с исключительной точностью, не давая отклонения ни на одну десятую миллиметра. А когда эту пушку снимут со станка и закалят, опустив в бассейн с нефтью, на каком поле битвы будет она убивать людей, какую жатву жизней суждено ей пожать - этой пушке, выкованной из той стали, из которой людям-братьям должно бы выделывать лишь рельсы и плуги? Лука отыскал дверь, отворил ее и вышел во двор. Ночь была влажная и теплая; молодой человек дышал полной грудью, наслаждаясь веющим ветром. По небу по-прежнему мчались смятенные тучи, не видно было ни одной звезды. Но шары мощных электрических ламп, сверкавшие здесь и там во дворах, с успехом заменяли лунный свет; Лука снова увидел заводские трубы, выбрасывавшие клубы белесого дыма, увидел будто запятнанное углем небо, которое прорезали во всех направлениях проволоки электрической передачи, походившие на нити гигантской паутины. Тут же рядом, в заново выстроенном помещении, работали две великолепные машины: то была заводская электрическая станция. Далее Лука увидел кирпичный завод, где вырабатывали кирпичи и огнеупорные тигли, столярную мастерскую, изготовлявшую модели и ящики для упаковки, и, наконец, многочисленные склады для предназначенных к продаже железных и стальных изделий. Лука блуждал по этому городку, с наслаждением разыскивая в нем пустынные прибежища, темные и спокойные уголки: в них он отдыхал душою; увидев, что он опять оказался возле литейного цеха, молодой человек встрепенулся и вновь вступил в покинутый им ад. В литейной приступали к другой работе - к отливке огромного орудия в тысячу восемьсот килограммов весом; из печей одновременно извлекли семьдесят тиглей. В соседнем помещении, в глубине ямы, уже стояла форма с наставленной воронкой. Быстро, с участием всех подручных рабочих, началось шествие: два человека хватали двойными щипцами тигель, поднимали и торопливо, проворным шагом уносили его; за ними двигались еще двое, за теми - следующие, и вот семьдесят уносимых тиглей вытянулись в сверкающую процессию. Казалось, это развертывается картина балета: легко ступая во мраке, проходят парами смутно видимые танцовщицы, пронося красно-оранжевые бумажные фонари; больше всего поражали глаз необычайная быстрота, совершенная точность и уверенность движений: рабочие играли огнем, перебегая с места на место, чуть задевая друг друга, уходили, возвращались, будто жонглируя расплавленными звездами. Не прошло и трех минут, как все семьдесят тиглей были опорожнены в форму; оттуда взлетал все возраставший сноп золота, зацветая и рассыпаясь искрами. Прогулка Луки длилась более получаса; вернувшись в помещение, где находились пудлинговые печи и плющильные машины, он застал Боннера за окончанием работы. - Сударь, через минуту я в вашем распоряжении. Открыв заслонку пылающей печи, тот уже трижды отделил от расплавленной массы по куску килограммов в пятьдесят весом; каждый кусок он катал и мял кочергой, придавая ему таким образом форму шара; три таких шара уже отправились один за другим под молот-ковач; теперь Боннер принимался за четвертый, последний кусок. Он уже минут двадцать стоял перед разверстой пастью печи, охваченный жгучим жаром, до хруста в плечах ворочая тяжелой кочергой. Его пристальный, опытный взор не отрывался от огненного стального шара, который он безостановочно перекатывал среди ослепительно сверкавшего пламени; жаркий отблеск печи золотил его могучее розовое тело, четко выступавшее на фоне густого мрака: он, казалось, создавал светила, творил миры. Работа кончилась; Боннер вынул из печи раскалившуюся кочергу и передал подмастерью последние пятьдесят килограммов стали. Рядом уже стоял наготове кочегар с железной тележкой. Подручный Боннера, вооружившись щипцами, схватил переданный ему стальной шар, похожий на пылающий губчатый нарост, выросший у края вулкана; вынув с усилием шар из печи, он бросил его в тележку; кочегар проворно подкатил ее к молоту-ковачу. Рабочий-кузнец, схватив шар клещами, положил его под молот - и тот внезапно заработал. Раздался оглушительный грохот, сверкнул ослепительный свет. Земля содрогнулась, в ушах у Луки загудели колокольные звоны; защищенный кожаным фартуком и кожаными рукавицами, кузнец исчез в урагане искр. Стальные брызги летели порою так обильно, что засыпали все кругом, подобно разорвавшейся шрапнели. Но кузнец среди этой трескотни оставался невозмутимым: он поворачивал щипцами стальную массу, подставляя ее то одной, то другой стороной под удары молота, чтобы она, превращенная в стальной слиток, могла поступить затем в плющильную машину. И молот, повинуясь кузнецу, ударял здесь, ударял там, то замедлял, то ускорял удары; кузнец при этом молчал, он только подавал едва заметные знаки рабочему, управлявшему молотом: тот сидел вверху, на особой вышке, положив руку на рукоять, приводившую молот в движение. Пока Боннер переодевался, Лука, подойдя к вышке, увидел, что на ней сидит юный Фортюне, шурин Фошара. Фортюне приходилось целыми часами неподвижно сидеть на своей вышке, среди оглушительного грохота; вся его жизнь сводилась в это время к одному и тому же автоматическому, короткому движению руки. Налево - рычаг, заставлявший молот подниматься, направо - рычаг, заставлявший его падать: этим исчерпывалось все, все мысли мальчика были заключены в этом узком пространстве. Яркая вспышка искр на мгновение осветила беднягу, его хилое и худое тело, бледное лицо, бесцветные волосы, мутные глаза, всю его внешность - внешность жалкого существа, остановившегося в своем физическом и духовном развитии под гнетом тупого, тягостного, подневольного труда. - Если вы готовы, сударь, мы можем идти, - сказал Боннер, когда молот наконец остановился. Лука поспешно обернулся; на мастере была верхняя короткая блуза и куртка из грубой шерсти, он держал под мышкой небольшой сверток с рабочей одеждой и разными мелкими вещами: ведь он покидал завод навсегда. - Да, да, идем скорее. Но Боннер медлил. Будто опасаясь что-нибудь забыть, он еще раз заглянул в дощатую хижину, служившую рабочим раздевальней. Потом взор его остановился на печи: ведь она в течение десяти лет была его печью; он жил ее пламенем, создавал в нем тысячи килограммов стали, которые отправлял затем в плющильную машину. Мастер уходил по доброй воле, будучи убежден, что выполняет этим долг перед товарищами и самим собой; тем героичнее было это добровольное изгнание. Подавив душившее его волнение, Боннер направился к выходу. - Осторожнее, сударь, этот кусок еще горячий, он спалит вам башмак, - проговорил он. Ни мастер, ни Лука не вымолвили больше ни слова. Они пересекли оба двора, теперь смутно освещенные луною, миновали низкие здания, где так же исступленно стучали молоты. Едва они вышли за ворота "Бездны", мрак ночи вновь поглотил их; рычание изрыгавшего пламя чудовища постепенно затихало у них за спиной. По-прежнему дул ветер, гоня по небу разорванные тучи. По ту сторону моста виднелся опустевший берег Мьонны; вокруг не было ни души. Лука нашел Жозину на той же скамейке, где оставил ее; молодая женщина сидела неподвижно, глядя широко раскрытыми глазами во мрак и придерживая рукой голову спящего Нанэ, прижавшегося к ее исхудалому телу; полагая, что его миссия окончена, поскольку Боннер взялся обеспечить приют бедной женщине, Лука собрался было удалиться. Но лицо мастера выражало смущение: Боннера беспокоила мысль о бурной сцене, которая ожидала его дома, когда жена, грозная Туп, увидит, что муж возвращается с "этой нищенкой". К тому же он не предупредил еще Туп о своем уходе с завода; когда она узнает, что муж по собственной воле оказался на улице, не миновать жестокой ссоры: это Боннер предвидел заранее. - Хотите, я пойду вместе с вами? - предложил Лука. - Я объясню вашей супруге, в чем дело. - Признаться, сударь, это было бы, пожалуй, самое лучшее, - ответил со вздохом облегчения Боннер. Жозина и он не обменялись ни единым словом. Молодая женщина была смущена, а добродушно-снисходительный Боннер, знавший к тому же, как тяжело жилось Жозине с Рано, хотя и испытывал к ней род отеческой нежности, однако внутренне порицал ее за то, что она уступила домогательствам этого безнравственного малого. При приближении обоих мужчин молодая женщина осторожно разбудила Нанэ; Лука пригласил ее следовать за ними; он с Боннером пошли впереди, в их тени молча шла Жозина с братишкой. Все четверо повернули направо и, пройдя вдоль железнодорожной насыпи, вошли в Старый Боклер, лачуги которого, подобно зловонной луже, простирались от конца ущелья по долине вплоть до новой части города. Старый Боклер представлял собой извилистое переплетение узких улиц, без света и воздуха, омываемых лишь дождями; протекавший здесь ручей наполнял улицы зловонием. Невозможно было понять, зачем скопилось на этом узком, сжатом меж гор пространстве столько бедноты, когда тут же, в двух шагах, развертывалась безграничная Руманьская равнина, овеваемая, точно море, свободным дыханием небес. Только ожесточенная борьба из-за денег и собственности могла с такой скупостью ограничить право людей на землю - их общую мать - и отмерить им всего по нескольку метров, необходимых для повседневной жизни. В дело вмешались спекулянты, и сто - двести лет нищеты привели к скоплению грошовых лачуг, напоминавшему клоаку; и, как ни дешево оплачивались эти логова, из которых не всякое годилось даже под стойло для скота, жильцов то и дело выселяли из них за неплатеж квартирной платы. Так и вырастали один за другим, случайно, где только ни попадался свободный клочок земли, эти гнилые домишки с отсыревшей штукатуркой, рассадники насекомых и эпидемий; и глубокую грусть навевал на душу в ночной час этот отверженный город труда - темный, задушенный, зловонный: казалось, сама социальная несправедливость расцвела здесь жутким цветом под зловещими небесами! Боннер, шедший впереди, углубился в какую-то улочку, свернул в другую и оказался наконец на улице Труа-Люн. То была одна из самых тесных улочек Старого Боклера, без тротуаров, вымощенная острыми камнями, собранными на дне Мьонны. Почерневший, потрескавшийся дом, во втором этаже которого жил Боннер, однажды вдруг осел, так что фасад его пришлось подпереть четырьмя толстыми балками; в третьем этаже этого же дома занимали три комнатки Рагю с Жозиной; накренившийся пол их жилища поддерживали подставленные балки. Прямо от порога входной двери, без площадки, начиналась крутая, почти отвесная лестница. - Стало быть, сударь, вы будете настолько любезны, что подниметесь вместе со мной, - сказал Боннер. Он снова выглядел смущенным. Жозина поняла, что хотя для Боннера мучительна мысль оставить ее с мальчиком на улице, однако он все-таки не решается ввести ее в свою квартиру из боязни, как бы Туп не нанесла ей какого-нибудь оскорбления. Молодая женщина со свойственной ей кроткой покорностью нашла выход из положения: - Нам с братом незачем входить. Мы посидим наверху, на ступеньке, подождем вас. Боннер тотчас же согласился: - Дело! Посидите там наверху; если я добуду ключ, я отнесу его вам, и вы сможете лечь спать. Жозина и Нанэ исчезли в густом мраке лестницы. Даже дыхания их не было слышно - они притаились где-то наверху. Двинулся вверх по лестнице и Боннер, показывая дорогу Луке; он предупредил молодого человека о чрезвычайной крутизне ступенек и дал ему совет - покрепче держаться за жирную веревку, заменявшую перила. - Пришли, сударь. Не идите дальше. Площадки здесь, правду сказать, не очень-то широки, ну, а кто упадет отсюда, не скоро встанет. Он отпер дверь и из вежливости пропустил Луку вперед; молодой человек вошел в довольно просторную комнату, освещенную желтым светом керосиновой лампы. У стола, несмотря на поздний час, сидела за работой Туп: она чинила белье; в стороне, в полосе тени, дремал ее отец, старик Люно, зажав в беззубых челюстях потухшую трубку. Один из углов комнаты занимала кровать; на ней спали шестилетний сын Боннера Люсьен и четырехлетняя дочь Антуанетта, красивые и рослые не по годам дети. Кроме этой общем комнаты, служившей одновременно кухней и столовой, в квартире были еще две комнаты: комната старика Люно и комната супругов. Увидя мужа, возвращающегося в столь неурочный час, Туп, ни о чем не подозревавшая, изумилась: - Как! Это ты? Боннер не захотел сразу идти на ссору, сообщив жене, что он ушел с завода; он предпочел выяснить сначала вопрос о Жозине и Нанэ. - Да, я закончил работу, потому и ушел, - ответил он уклончиво. И, не давая жене времени задать второй вопрос, он представил ей Луку: - Познакомься же с этим господином; это друг господина Жордана, он попросил меня об одной услуге и сейчас объяснит тебе, в чем дело. Охваченная все возрастающим удивлением и недоверием, Туп повернулась к молодому человеку; Луке бросилось в глаза сходство жены Боннера с ее братом Рагю. Туп была маленького роста; наружность ее говорила о вспыльчивом и сварливом характере: у нее были резкие черты лица, густые рыжие волосы, низкий лоб, тонкий нос, жестко очерченные челюсти. Хотя ей было уже двадцать восемь лет, она казалась еще совсем юной; она обладала тем ослепительно свежим цветом лица, который часто встречается у рыжих женщин. Только этим и объяснялось увлечение Боннера сестрой Рагю и его женитьба на ней: он знал, что у Туп невыносимо дурной характер. Жена омрачала семейную жизнь Боннера непрестанными взрывами раздражения; мужу приходилось уступать ей во всех мелочах повседневной жизни, чтобы жить в мире. Туп была кокетка, снедаемая одним-единственным желанием - быть хорошо одетой; она любила различные украшения и становилась кроткой лишь тогда, когда получала в подарок новое платье. Лука почувствовал, что, раньше чем заговорить о деле, ему необходимо снискать расположение Туп каким-нибудь комплиментом. Комната, хотя убранство ее и было бедно, показалась Луке очень опрятной; в этом сказывалась заботливость хозяйки. Молодой человек подошел к постели. - Какие прелестные дети! - воскликнул он. - Спят, будто два ангелочка. Туп улыбнулась. Однако ее пристальный взгляд не отрывался от Луки; она ждала, чтобы этот незнакомый господин объяснил ей, чего он от них хочет: Туп понимала, что он не стал бы утруждать себя, если бы речь не шла о чем-то существенном. Луке пришлось перейти к делу; когда он рассказал о том, как нашел Жозину, всеми брошенную, умирающую от голода среди ночи, у Туп вырвалось резкое движение, ее жесткие челюсти сжались. Даже не отвечая молодому человеку, она в бешенстве повернулась к мужу: - Это еще что за история? Какое мне до всего этого дело? Боннеру пришлось вмешаться; со свойственным ему миролюбием и добротой он попытался успокоить Туп: - Послушай, если Рано оставил тебе ключ, отдай его этой несчастной: ведь он сидит у Каффьо и способен пробыть там до утра. Нельзя же заставлять женщину с ребенком ночевать на улице! Туп вспылила. - Да, ключ у меня! Да, Рагю отдал мне его - и как раз для того, чтобы эта нищенка со своим прощелыгой-братцем не могла возвратиться к нему! Впрочем, мне до всех этих гадостей дела нет. Я знаю одно: Рагю отдал мне ключ, и одному только Рагю я отдам его! Боннер попытался еще раз воззвать к состраданию жены. Туп резко прервала его. - Ты что ж это, хочешь, чтобы я водила дружбу с любовницами моего брата? - закричала она вне себя от гнева. - Пусть подыхает в другом месте, если уж оказалась такой распутной, что позволила ему овладеть собою... А братишка, которого она повсюду таскает за собой и который спал в чулане рядом с ней и с Рагю, - хорошенькое дело!.. Нет! Нет! Каждый за себя! Пусть остается на улице: днем раньше, днем позже - не все ли равно? Лука слушал Туп со скорбью и негодованием. Он узнавал в ее словах знакомое ему жестокосердие порядочных женщин из простонародья, которые, сами ведя тяжелую борьбу за существование, бывают беспощадны к девушкам, не сумевшим уберечь себя от падения. Кроме того, Туп испытывала к Жозине глухую зависть - зависть к обаятельно красивой, созданной для любви девушке, которая нравилась мужчинам и которую они задарили бы золотыми цепочками и шелковыми юбками, если бы она умела их завлекать. Туп не могла успокоиться с того самого дня, как узнала, что ее брат подарил Жозине серебряное колечко. - Нужно быть доброй, сударыня, - дрогнувшим от сострадания голосом сказал Лука. Туп ничего не успела ответить: на лестнице послышались тяжелые, неверные шаги, чья-то рука нащупывала ручку двери. На пороге появились Рагю и Буррон, неразлучные, как два добрых дружка, которые, напившись вместе, уже не в силах разлучиться. Рагю, сохранивший, несмотря на опьянение, долю благоразумия, вырвался из кабачка Каффьо, заявив, что ведь придется же завтра идти на работу. И он отправился с товарищем к сестре за ключом от квартиры. - Получай свой ключ! - сердито крикнула Туп. - И знай - больше я его уж не возьму: мне только что наговорили всякой ерунды: я, видите ли, должна была отдать ключ этой негоднице!.. Когда в другой раз захочешь вытолкать какую-нибудь девку за дверь, потрудись не сваливать этого на других. Рагю рассмеялся: вино, должно быть, смягчило его настроение. - Глупая она, Жозина... Не хныкать бы ей, а быть повеселее да выпить с нами стакан вина... Эх, женщины! Никогда-то они не умеют подойти к мужчине! Рагю не успел досказать своей мысли до конца, товарищ перебил его; худой, похожий на лошадь Буррон, войдя, тяжело опустился на стул, смеясь беспричинным смехом пьяного. - Так это правда, что ты уходишь с завода? - обратился он к Боннеру. Туп привскочила на стуле и обернулась, будто кто-то выстрелил у нее над ухом. - Что? Он уходит с завода? Наступило молчание. Боннер собрался с духом. - Да, я ухожу с завода! - сказал он решительно. - Я не могу поступить иначе. - Подумайте: он уходит с завода! - став перед мужем, прокричала растерянно и яростно Туп. - Мало тебе было, что ты взвалил себе на плечи эту несчастную забастовку, из-за которой мы в два месяца проели все наши сбережения? Выходит, что ты же отдуваешься теперь за всех!.. Ну, так мы теперь все подохнем с голоду, а мне придется ходить голой! - Что ж, - ответил он спокойно, - возможно, ты и не получишь на Новый год еще одного платья; возможно, нам придется попоститься и потуже стянуть пояс... Но, повторяю, я сделал то, что должен был сделать. Туп не сдалась. Подступив к Боннеру, она прокричала ему прямо в лицо: - Черта с два! Уж не воображаешь ли ты, что товарищи будут тебе за это благодарны? Да они уже открыто говорят, что не будь твоей забастовки, им не пришлось бы два месяца подыхать с голоду! А знаешь, что они скажут, когда узнают, что ты уходишь с завода? Скажут, что и поделом, что ты дурах!.. Ни за что не позволю тебе сделать такую глупость! Слышишь? Завтра же вернешься на работу! Боннер пристально посмотрел на Туп своим ясным, открытым взглядом. Обычно он уступал жене в повседневных вопросах быта, не оспаривая ее деспотического самовластия в этой области семейной жизни; но как только дело касалось вопросов долга и совести, он становился твердым, как железо. Поэтому, не повышая голоса, он сказал тоном, не допускавшим возражений, - Туп хорошо знала этот тон: - Потрудись замолчать... Это - мужское дело. Такие женщины, как ты, ничего в этом не смыслят и не должны вмешиваться... Ты у меня славная, но садись-ка лучше опять чинить белье, не то мы поссоримся. Он подтолкнул жену к стулу у лампы и усадил на него. Туп была укрощена; дрожа от бессильного гнева, она снова взялась за иглу, делая вид, что ничуть не интересуется теми вопросами, от обсуждения которых ее так решительно отстранили. Шум голосов разбудил старика Люно; увидя в комнате столько народу, он не удивился и, вновь зажегши свою трубку, с равнодушием старого, во всем разочаровавшегося философа стал прислушиваться к тому, что говорилось кругом. Дети, Люсьен и Антуанетта, также проснулись и широко раскрытыми глазами глядели из своей кровати на взрослых, стараясь понять, о каких важных вещах те беседуют. Лука по-прежнему стоял посреди комнаты; Боннер обратился к нему, словно призывая его в свидетели: - Сами посудите, сударь: есть же у каждого честь, верно?.. Забастовка была неизбежна; если бы мне пришлось снова пойти на нее, я пошел бы на нее вторично, то есть употребил бы все свое влияние, чтобы поднять товарищей на борьбу за справедливые условия труда. Нельзя же позволять себя грабить: труд должен оплачиваться по правильной цене, или уж просто становись рабом. Мы оказались до такой степени правы, что господину Делаво пришлось уступить по всем пунктам и принять предложенные нами новые расценки... Теперь я вижу, что этот человек взбешен, и кому-нибудь надо отдуваться за всю эту историю, как выражается моя жена. Не уйди я сегодня с завода добровольно, директор нашел бы повод, чтобы уволить меня завтра. Что ж? Так мне и упорствовать, не уходить и оставаться вечным поводом для раздоров? Нет, нет! Это причинило бы тысячу неприятностей товарищам, это было бы очень дурно с моей стороны. Я сделал вид, будто возвращаюсь на работу: ведь товарищи говорили, что иначе они не прекратят забастовку. Но теперь они успокоились, работа возобновилась, и я предпочитаю уйти, раз уж так нужно. Мой уход устранит все затруднения, остальные останутся на местах; а я сделаю то, что должен сделать... Это - дело моей чести, сударь; каждый понимает ее по-своему. Лука был глубоко растроган тем простым величием души, той правдивостью и честностью, которыми дышали слова рабочего. Он видел Боннера на заводе, когда этот закопченный безмолвный труженик, напрягая все силы, ворочал в печи кочергой расплавленную массу; он только что видел другой его об тик - миролюбивого и доброго человека, снисходительного и терпеливого в семейной жизни; но теперь все заслонил истинный рыцарь труда, один из тех безвестных бойцов, которые до конца отдаются борьбе за справедливость и готовы безмолвно принести себя в жертву за других, - так сильна в них братская солидарность. Не переставая шить, Туп повторила резко: - А мы подохнем с голоду! - И подохнем, вполне возможно, - сказал Боннер. - Но зато я буду теперь спать спокойно. Рагю осклабился: - Ну, дохнуть с голоду ни к чему, этим никогда ничего не удавалось добиться. Я не защищаю хозяев: это известная шайка! Но ведь без них не обойтись; вот и приходится в конце концов идти на мировую и соглашаться почти со всем, чего они требуют. Рагю продолжал зубоскалить; вся натура его выступила наружу. То был образец среднего рабочего, ни хорошего, ни дурного, испорченный продукт системы найма, порождение современной организации труда. Он громогласно обрушивался на капиталистов, восставал против гнета подневольного труда, был даже способен на краткую бунтарскую вспышку. Но унаследованная им привычка к повиновению подавила его личность: в душе это был раб, преклоняющийся перед установленным порядком вещей, завидующий своему верховному владыке, хозяину, обладающему и наслаждающемуся всеми благами жизни, раб, лелеющий смутную мечту о том, что когда-нибудь он станет на место своего хозяина и, в свою очередь, будет всем обладать и всем наслаждаться. Идеалом Рагю было ничего не делать, стать хозяином, чтобы ничего не делать. - Эх, хотел бы я на недельку занять место этой свиньи Делаво, а его посадить на мое! Вот было бы занятно покуривать толстую сигару да поглядывать, как он ворочает в печи кочергой! А что ж, всякое бывает; дайте срок: как полетит все вверх тормашками, так и мы, чего доброго, станем хозяевами. Эта мысль крайне развеселила Буррона, который всегда с разинутым от восхищения ртом слушал разглагольствования Рагю в часы их совместных выпивок. - Верно! Ну, уж и покажем мы себя, когда станем хозяевами! Боннер пожал плечами; такое низменное представление о грядущей победе трудящихся над эксплуататорами внушало ему презрение. Он читал, размышлял и полагал, что понимает суть дела. Подзадоренный тем, что он только что слышал, желая доказать свою правоту, он заговорил снова. Лука услышал изложение идей коллективизма в формулировке наиболее крайних сторонников этого учения. Прежде всего народ должен вновь вступить во владение землей и орудиями производства, чтобы социализировать, обобществить их. За этим последует преобразование труда: труд станет общим и обязательным, оплата его будет производиться по часам работы. Боннер смутно представлял себе, как практически будет осуществляться социализация, путем каких законов, как будет действовать новая система: ведь она предполагала сложный аппарат руководства и контроля, опирающийся на жесткое и назойливое регламентирование всей общественной жизни государством. Лука, не заходивший так далеко в своих стремлениях ко благу человечества, привел Боннеру это возражение; но мастер ответил ему со спокойной убежденностью верующего: - Все наше, и мы все отберем назад, чтобы на каждого приходилась его доля работы и отдыха, горя и радости. Нет иного разумного решения вопроса, слишком много накопилось в мире несправедливости и страдания. Даже Рагю и Буррон - и те согласились с Боннером. Наемный труд все испортил, все растлил. Он сделался источником гнева и ненависти, он породил борьбу классов - эту многовековую беспощадную войну труда и капитала! Он привел к столкновению своекорыстных интересов и оправдал изречение "человек человеку - волк", он основал социальный порядок на несправедливости и тирании. В наемном труде лежит единственная причина существования нищеты; он породил голод со всеми его губительными последствиями: воровством, убийством, проституцией; благодаря ему мужчина и женщина, падшие, бунтующие, не знающие любви, отринуты как извращенные и разрушительные силы жестоким и равнодушным обществом. Одно только может принести исцеление: отмена наемного труда; его должен заменить новый порядок вещей, неведомый строй, существующий пока лишь в мечтах. Здесь-то и начиналась распря систем: всякий воображал, будто держит в руках ключ к грядущему благоденствию; столкновение социалистических партий, из которых каждая стремилась навязать человечеству свой способ преобразования труда и справедливого распределения благ, приводило к ожесточенной политической борьбе. Но наемный труд в его современной форме равно отвергался всеми: он был обречен на гибель, ничто не могло спасти его, он отжил свой век и должен был исчезнуть, как некогда исчезло рабство, когда человечество в своем поступательном движении прошло через определенный период развития. Теперь наемный труд - не более, как отмерший орган, грозящий заразить все тело; человечество должно устранить его, иначе разразится непоправимая катастрофа. - Основатели "Бездны", Кюриньоны, не были дурными людьми, - продолжал Боннер. - Последний из них, Мишель, тот, что кончил так плохо, пытался улучшить положение рабочих. Он учредил пенсионную кассу и внес в нее первые сто тысяч франков, обещав при этом ежегодно вносить столько же, сколько будут вносить все участники кассы, вместе взятые. Мишель Кюриньон основал также библиотеку, читальный зал, рукодельню, школу и больницу с бесплатным приемом больных два раза в неделю. И хотя господин Делаво не столь мягкосердечен, ему поневоле пришлось держаться установленного порядка. Так оно и идет год за годом; но что толку? Будто пластырь на деревянной ноге! Это милостыня, а не справедливость. Такой порядок может существовать годами, а голод от этого не исчезнет, нищета не прекратится. Нет, нет! Полумеры не помогут: нужно вырвать самый корень зла. Все думали, что папаша Люно снова задремал; но тут он вдруг заговорил: - Я знавал Кюриньонов, Лука обернулся; Люно по-прежнему сидел, посасывая потухшую трубку. Ему было пятьдесят лет; тридцать из них он проработал в "Бездне", у печи. То был тучный, низкорослый человек с одутловатым и бледным лицом: казалось, огонь вместо того, чтобы иссушить Люно, раздул его. Старик страдал ревматизмом, по-видимому, он простудился, обливаясь холодной водой во время работы. Он давно уже еле передвигал пораженные болезнью ноги. Не имея права даже на жалкую годовую пенсию в триста франков, на какую могли рассчитывать в будущем те, кто еще работал, Люно, вероятно, умер бы с голоду на улице, как старая ломовая лошадь, выбившаяся из сил, если бы дочь его Туп не приютила его у себя по настоянию Боннера; зато старику приходилось сносить вечные попреки и всевозможные притеснения с ее стороны. - Как же! - медленно повторил Люно. - Я знал Кюриньонов!.. Знал господина Мишеля Кюриньона, теперь уже покойного, он был на пять лет старше меня. Знал я и господина Жерома, при нем я поступил на завод; мне было тогда восемнадцать лет, а господину Жерому сорок пять; а вот поди-ка - живет себе до сих пор... Ну, а до господина Жерома был господин Блез, основатель "Бездны": он установил первые два молота лет восемьдесят назад. Этого я уже не знал. С ним работали Жан Рагю, мой отец, и Пьер Рагю, мой дед; Пьер Рагю и господин Блез были, можно сказать, товарищами: оба рабочие-металлисты, без гроша в кармане; они вместе принялись за работу в этом ущелье Блезских гор, тогда еще пустынном, на берегу Мьонны; там находился в ту пору водопад... Кюриньоны стали богачами, а вот я, Жак Рагю, со скрюченными ногами, вечно без гроша, и сын мой, Огюст Рагю, после тридцати лет работы будет не богаче меня; не говорю уж о моей дочери и ее детях, которые в любое время могут подохнуть с голоду, как подыхает весь род Рагю вот уж скоро сто лет! Он говорил без гнева, с покорностью старой, разбитой на ноги лошади. Потом он взглянул на свою трубку, удивившись, что из нее не идет дым. Заметив, что Лука смотрит на него с участием и жалостью, Люно пожал плечами. - Да, сударь, такая уж нам выпала доля, беднякам, - сказал он, будто подводя итог своим словам. - Всегда будут хозяева и рабочие... Мой дед и отец прожили свою жизнь, как я; так же проживет и мой сын. К чему восставать против этого? Каждый человек тянет жребий при рождении... А все же хотелось бы под старость иметь немного денег, чтоб покупать себе хоть табаку вволю. - Табаку! - воскликнула Туп. - Ты опять выкурил его сегодня на два су! Ты что, думаешь, я буду снабжать тебя табаком теперь, когда у нас и хлеба-то не будет? Туп держала старика на пайке, к его глубокому огорчению; тщетно попробовал он разжечь свою трубку - там оставался лишь пепел. Лука, испытывая все возрастающее сострадание, смотрел на сгорбившегося на стуле Люно. Жалкий человеческий обломок, порожденный наемным трудом! В пятьдесят лет - конченый, разбитый человек: работа, вечно одна и та же машинальная работа скрючила его, довела до отупения, до слабоумия, чуть не до паралича. В этом убогом существе уцелело одно-единственное чувство: проникнутое фатализмом чувство собственного рабства. Но Боннер с великолепной уверенностью запротестовал: - Нет! Нет! Не всегда будет так, не всегда будут хозяева и рабочие; придет день, когда останутся только свободные и радостные люди!.. Быть может, сыновья наши увидят этот день, и нам, их отцам, стоит терпеть и дальше, чтобы обеспечить их счастье, - Черт побери, поторопитесь! - воскликнул с хохотом Рагю. - Вот это по мне: больше не работать и уплетать цыплят за завтраком, обедом и ужином! - Это и мне по душе! - в восторге подхватил Буррон. - Моя доля за мной! Папаша Люно прекратил их излияния скептическим, разочарованным жестом. - Бросьте, - сказал он, - на такие вещи можно надеяться только в молодости. Голова набита глупостями, воображаешь, что можешь перевернуть мир. Ну, а мир продолжает жить себе по-старому, и вихрь сметает тебя вместе с другими... Я ни на кого не держу зла. Порою, когда я в силах выползти на улицу, я встречаю господина Жерома в колясочке, которую катит слуга. Я кланяюсь ему, потому что работал у него и потому что он богат: таким людям полагается кланяться. Как видно, господин Жером меня не узнает: по крайней мере, он только смотрит на меня глазами, которые будто налиты чистой водой... Кюриньонам выпал счастливый жребий, вот и надо их уважать; если начнут бить богатых, куда тогда и вера в бога денется? Рагю рассказал о том, как, выходя с Бурроном с завода, они повстречали господина Жерома в колясочке. Понятное дело, они поклонились ему: поступить иначе значило бы показаться невежами. Но все-таки, если подумать: Рагю с пустым брюхом идет пешком в грязи и должен кланяться Кюриньону, а Кюриньон богато одет, брюхо его прикрыто одеялом, слуга возит его в колясочке, будто жирного ребенка! Тут и взбеситься недолго; так и подмывает забросить инструменты в реку и заставить богачей поделить свое добро с бедняками, чтобы те, в свою очередь, могли ничего не делать. - Ничего не делать? Нет, нет, это гибель! - возразил Боннер. - Все должны работать: только так будет завоевано счастье и побеждена наконец нищета, оскорбляющая чувство справедливости... Не следует завидовать Кюриньонам. Я выхожу из себя, когда нам ставят их в пример, говоря: "Вот видите, рабочий может нажить крупное состояние, если он умен, усердно трудится и не тратит лишнего". Я не сомневаюсь, что Кюриньонам удалось приобрести такое состояние лишь потому, что они эксплуатировали рабочих, урезали их заработок, увеличивали рабочий день и таким образом наживались. Ну, а за такие дела придется когда-нибудь держать ответ. Всеобщее счастье несовместимо с чрезмерным благополучием отдельного человека... Значит, приходится ждать, что готовит каждому из нас судьба. А пока - я уже сказал вам, к чему стремлюсь: я хочу, чтобы эти два малыша, которые слушают нас, лежа в кроватке, были, когда вырастут, счастливее, нежели я, и чтобы их дети были, в свою очередь, счастливее их самих... Чтобы достичь этого, нам нужно только одно: стремиться к справедливости и, действуя дружно, как братья, завоевать ее хотя бы ценой еще многих лишений. Действительно, Люсьен и Антуанетта, заинтересовавшись поздним присутствием стольких людей и их громким разговором, так и не заснули больше; на подушке виднелись их розовые неподвижные лица с широко раскрытыми задумчивыми глазами: казалось, они поняли слова отца. - Что наши дети будут когда-нибудь счастливее нас, это возможно, - сухо сказала Туп. - Только как бы они не подохли завтра с голоду, раз у тебя не будет денег, чтобы купить им хлеба. Эти слова прозвучали, как удар топора. Боннер пошатнулся, пробужденный от своих грез внезапным холодом той добровольной нищеты, на которую он обрек себя, уйдя с завода. Лука почувствовал, как в просторной комнате, печально освещенной коптящей керосиновой лампочкой, повеяло трепетом нищеты. Если Боннер, наемный рабочий, будет упорствовать в своей попытке бессильного протеста против капитала, не обречет ли эта неравная борьба всю семью - деда, отца, мать и обоих детей - на скорую смерть? Воцарилось тяжелое молчание, черная, ледяная тень легла на людей и мгновенно омрачила лица присутствующих. Но тут в дверь постучали, послышался смех, и в комнату вошла жена Буррона, Бабетта. Ее румяное лицо хранило неизменно веселое выражение. Круглая, свежая, с белой кожей и тяжелым узлом волос цвета спелой ржи, Бабетта казалась образом вечной весны. Не найдя Буррона у Каффьо, она явилась за ним к Рагю, зная, что муж нелегко возвращался домой без ее помощи. Впрочем, Бабетта была настроена отнюдь не ворчливо, наоборот, она улыбалась, словно была очень довольна, что муж ее поразвлекся немного. - А, вот ты где, кутила! - весело воскликнула Бабетта, увидя Буррона. - Я так и думала, что ты не расстанешься с Рагю и что я отыщу тебя здесь... Уж поздно, дружок, знаешь. Я уложила Марту и Себастьяна, теперь твой черед. Буррон никогда не сердился на жену, когда та уводила его домой: так мило она это делала. - Ну и бой-баба! Слышите: жена меня в постель укладывает!.. Ладно, идем, что ли: все одно этим кончится. Буррон поднялся с места; тут только Бабетта по омраченным лицам присутствующих догадалась, что здесь перед ее приходом шла речь о чем-то очень грустном или, быть может, даже разыгралась ссора; она попыталась уладить дело. У себя дома Бабетта распевала с утра до вечера; она любила своего мужа, утешала его, рисовала ему блистательные картины будущей жизни, когда он впадал в уныние. Нужда и тяжелые страдания, среди которых Бабетта жила с детства, так и не смогли пошатнуть ее неизменно хорошего расположения духа. Она была непоколебимо уверена, что все уладится наилучшим образом, и вечно полна радужных надежд. - Что это с вами со всеми? Не больны ли дети? Туп снова вышла из себя и рассказала Бабетте, что Боннер бросает завод, что не пройдет и недели, как вся их семья умрет с голоду, что эта же участь, впрочем, ожидает и весь Боклер, - слишком уж все несчастны, нет сил больше жить. Бабетта запротестовала. Как всегда, радостная, полная веры в будущее, она пророчила дни благоденствия и радости: - Да нет же, нет! Не волнуйтесь, дорогая! Вы увидите: все наладится. Все будут работать и будут очень счастливы! Она увела мужа, развлекая его такими забавными и нежными речами, что он, отшучиваясь, покорно шел за нею - пьяный, но уже прирученный и безобидный. Лука хотел было уйти; но в это время Туп, раскладывая на столе починенное белье, наткнулась на ключ, который она и швырнула брату; тот еще не взял его. - Ну, берешь ты ключ или нет? Иди к себе ложись, что ли! Ты слышал: твоя негодница где-то там ждет тебя. Можешь еще подобрать ее, если это тебя тешит. Рагю, усмехаясь, вертел ключ на большом пальце. Весь вечер он громогласно заверял Буррона, что не намерен кормить лентяйку, которая дала машине оттяпать себе палец и не заставила как следует заплатить за увечье. Он овладел Жозиной так же, как овладевал столькими другими девушками, теми, которые соглашались ему отдаться. В связь вступают лишь затем, чтобы доставить себе удовольствие; а надоела связь - мое почтение, я вас не знаю! Каждый преспокойно уходит к себе домой. Но, сидя у сестры, Рагю протрезвел и уже не ощущал в себе прежнего злобного упрямства. К тому же его выводило из себя стремление сестры вечно навязывать ему свою волю. - Конечно, возьму ее обратно, коли захочу... В конце концов, она не хуже других. Хоть убей ее, а дурного слова вовек от нее не услышишь. Он повернулся к Боннеру, который хранил молчание. - Глупая она, Жозина, всего боится... Куда это она запряталась? - Она ждет на лестнице с Нанэ, - ответил мастер. Рагю настежь распахнул дверь на лестницу и громко позвал: - Жозина! Жозина! Ответа не было; в густом мраке лестницы не слышно было даже дыхания. Но в тусклом свете керосиновой лампы, озарившем сквозь открытую дверь площадку лестницы, выступила фигура Нанэ: стоя на площадке, малыш, казалось, высматривал что-то, чего-то выжидал. - А! Вот и ты, плут! - воскликнул Рагю. - Какого черта ты здесь делаешь? Мальчик не растерялся, даже не отступил ни на шаг. Выпрямившись во весь свой крохотный рост, он смело ответил: - Я слушал, чтобы знать, что к чему. - А где твоя сестра? Почему она не откликается, когда ее зовут? - Сестра сидела со мной наверху, на ступеньке. Но, услышав, что ты вошел сюда, она испугалась, как бы ты не поднялся наверх и не прибил ее; поэтому она решила сойти вниз, чтобы успеть улепетнуть, если ты опять озлишься. Рагю рассмеялся. Смелость мальчика забавляла его. - А ты-то, значит, не боишься? - Если ты меня тронешь, я закричу так громко, что сестра услышит и убежит. Совершенно смягчившись, Рагю перегнулся через веревку, заменявшую перила. - Жозина! Жозина!.. Иди сюда, не валяй дурака. Ты ведь знаешь, что я не убью тебя. Ответом ему было то же мертвое молчание: ни движения, ни звука не донеслось из темноты. Луке больше незачем было оставаться у Боннеров, он собрался уходить; Туп, сжав губы, ответила на его прощальный поклон сухим кивком головы. Дети тем временем успели уснуть. Папаша Люно с потухшей трубкой во рту уже прошел, держась за стены, в свою комнатушку. Боннер, в свою очередь, опустился на стул и молча сидел среди грустной комнаты, дожидаясь, пока для него настанет время улечься в постель рядом со своей грозной супругой; глаза мастера были устремлены в даль, в грозную даль будущего. - Мужайтесь, - сказал Лука, крепко пожимая ему руку. На площадке лестницы Рагю продолжал звать Жозину; в голосе его начинали звучать умоляющие ноты: - Жозина! Да что ж ты, Жозина?.. Говорю тебе, я больше не сержусь! Мрак не отзывался; Рагю повернулся к Нанэ: тот стоял в стороне, не впутываясь в дело, предоставляя сестре поступать, как ей заблагорассудится. - Быть может, она убежала? - Да нет же! Куда ей идти?.. Она, верно, снова присела на ступеньку. Лука начал спускаться по лестнице, держась за жирную веревку и нащупывая ногой крутые, высокие ступени; тьма была так густа, что молодой человек боялся потерять равновесие. Ему казалось, будто он движется по приставной лестнице в пропасть между двумя сырыми, отвесными стенами. По мере того, как Лука приближался к выходу, снизу, из скорбных глубин мрака, все яснее слышались чьи-то заглушенные рыдания. Сверху донесся решительный голос Рагю: - Жозина! Жозина!.. Коли ты не идешь, стало быть, хочешь, чтобы я отправился за тобой! Лука остановился; едва уловимое веяние коснулось его. Казалось, то близится чье-то нежное, теплое дыхание, робкий, легкий, еле угадываемый трепет человеческого тела. Молодой человек прижался к стене; он понял, что сейчас, чуть задев его во мраке, незримо пройдет рядом какое-то существо. - Это я, Жозина, - прошептал Лука, боясь, как бы молодая женщина не испугалась. Тихое веяние приближалось, но ответа не последовало. Однако Лука почувствовал мимолетное, неуловимое прикосновение: это проходила мимо него Жозина - обездоленное, окутанное тайной существо. Маленькая горячая ручка схватила Луку за руку, и молодой человек ощутил на своей ладони прикосновение пылающих губ; то был поцелуй, полный страстной, бесконечной благодарности и самозабвения. Невидимая, укрытая мраком, пленительно юная Жозина благодарила Луку, словно отдавая ему себя. Они не сказали друг другу ни слова, только этот немой, омытый жаркими слезами поцелуй прозвучал во мраке. Веяние пронеслось мимо, неуловимое видение поднималось все выше. Это мимолетное, призрачное прикосновение потрясло Луку, отозвалось в самых глубинах его существа, поцелуй этих невидимых уст заставил забиться его сердце, сладкая, покоряющая нега заструилась по жилам. Молодой человек, не мудрствуя лукаво, истолковал эти ощущения как удовольствие от мысли, что ему удалось наконец доставить Жозине приют на ночь. Но почему она плакала, сидя там внизу, на последней ступеньке лестницы? Почему так долго не откликалась на призыв Рагю, который вновь открывал ей доступ в свою квартиру? Или, быть может, молодую женщину мучили какие-то сожаления? Быть может, она рыдала над какой-то несбыточной мечтой и поднялась наверх, лишь уступая необходимости продолжать ту жизнь, на которую была обречена? Сверху в последний раз донесся голос Рагю: - Ну, пожаловала наконец!.. Иди, дуреха, ложись спать. Сегодня, уж так и быть, не съем тебя. Лука поспешил уйти; он был в таком отчаянии, что невольно задумался о причинах охватившей его беспросветной горечи, С трудом отыскивая путь домой в темном лабиринте зловонных улочек Старого Боклера, молодой человек размышлял о судьбе Жозины. Нежность и сострадание наполняли его. Бедная девушка! Она была жертвой среды: если бы не угнетающее и развращающее влияние нищеты, она никогда бы не уступила домогательствам Рагю. Как глубоко придется перепахать человечество, чтобы труд снова стал честью и радостью и чтобы вместе с могучим урожаем правды и справедливости вновь расцвела здоровая и сильная любовь! Пока же лучший выход для бедной женщины - оставаться с Рагю, если только он не будет слишком дурно обращаться с нею... Бурный ветер уже стих, между недвижных тяжелых туч проступали звезды. Но как черна была ночь! Какой бесконечной грустью овевала сердце окружающая тьма! Молодой человек незаметно для себя очутился на берегу Мьонны, у деревянного моста. На другом берегу глухо рокотала неустанно работавшая "Бездна": в звонкий пляс гидравлических молотов врезались басовые удары молотов-ковачей. Порою во мраке вспыхивали огни; огромные белесые клубы дыма, проносясь сквозь полосы электрических лучей, вырисовывались над заводом, будто очертания грозового горизонта. Эта ночная жизнь чудовища с его непрерывно пылающими печами вновь оживила в памяти Луки увиденную им картину убийственного труда - труда подневольного, точно на каторге, вознаграждаемого в первую очередь недоверием и презрением. Перед глазами молодого человека возник обаятельный образ Боннера: Лука вспомнил мастера таким, каким он его оставил, - понуро сидящим посреди мрачной комнаты, подавленным мыслями о неопределенном будущем. Потом, без всякого перехода, в памяти Луки мелькнул другой, увиденный им в тот же вечер образ горшечника Ланжа: с огненным пылом пророка Ланж произносил свое проклятие, возвещавшее гибель Боклера под тяжестью преступлений. Но перепуганный Боклер теперь спал: дома его простирались у выхода ущелья в равнину смутной, темной массой, без единого огонька. Только "Бездна" жила бессонной жизнью ада: в ней непрерывно и глухо перекатывались громы, и негаснущее пламя ее печей пожирало людские жизни. Где-то вдали, во мраке, башенные часы пробили полночь. Лука вступил на мост и пошел по дороге в Бриа, в направлении Крешри, где он остановился. Когда он был уже у цели, яркая вспышка света внезапно озарила окрестность - оба уступа Блезских гор, крыши спящего города, дали Руманьской равнины. На чугуноплавильном заводе Жордана снова брызнул поток расплавленного металла; темные очертания домны, будто охваченной пожаром, выступили из мрака. И Луке, глядевшему на нее, вновь почудилось, будто перед ним багряная заря, восход того светила, которому суждено озарить новую эру в жизни человечества. III  На следующий день, в воскресенье, Лука получил рано утром дружеское письмо от г-жи Буажелен, в котором она приглашала молодого человека в Гердаш на завтрак. Ей известно, что Лука в Боклере и что Жордан и его сестра вернутся лишь в понедельник, писала г-жа Буажелен, и ей доставило бы искреннее удовольствие повидаться с Лукой, вспомнить те теплые, дружеские отношения, которые завязались между ними в Париже, где они совместно вели большую благотворительную работу, тайно помогая беднякам Сент-Антуанского предместья. Лука уважал г-жу Буажелен и был искренне к ней расположен; поэтому он, не задумываясь, принял ее приглашение и ответил, что будет в Гердаше к одиннадцати часам. Проливные дожди, целую неделю затеплившие улицы Боклера, сменились чудесной погодой. В безоблачно-синем небе, будто омытом ливнями, сияло яркое сентябрьское солнце, такое жаркое, что дороги уже совсем просохли. Лука с удовольствием прошел пешком расстояние в два километра, отделявшее Гердаш от Боклера. Проходя около четверти одиннадцатого по новой части города, простиравшейся от площади Мэрии до полей Руманьской равнины, молодой человек удивился солнечной веселости этих нарядных улиц: в его памяти ожила ужасающе мрачная картина рабочего квартала, виденная им накануне. Здесь, в новой части города, находились здания супрефектуры, суда, заново отстроенной тюрьмы - штукатурка на ее стенах еще не успела высохнуть. Частично была подновлена построенная еще в XVI веке церковь св. Викентия, расположенная на границе между новым и старым городом: в ней отремонтировали колокольню, грозившую обрушиться на молящихся. Солнце золотило красивые дома богачей; даже площадь Мэрии, примыкавшая к людной улице Бриа, - и та с ее древним просторным зданием, одновременно служившим ратушей и школой, приобрела под солнечными лучами веселый вид. Лука миновал площадь и шел теперь улицей Формри, служившей продолжением улицы Бриа: эта прямая магистраль переходила за пределами города в дорогу в Формри. Она тянулась мимо Гердаша: имение находилось почти у самых городских ворот. Лука шел не спеша, как на прогулке, занятый своими мыслями; вокруг лежали поля. Обернувшись, он увидел на севере, за отлого спускающимися домами города, широко раскинувшийся отрог Блезских гор, прорезанный обрывистым ущельем, где протекала Мьонна. В этом подобии устья, выходившем на равнину, были ясно видны скученные здания и высокие трубы "Бездны", чугуноплавильный завод Крешри - целый промышленный город; его можно было различить на расстоянии нескольких лье, из глубины равнины. Лука долго смотрел на это зрелище. Потом он медленным шагом направился к Гердашу: великолепный парк имения уже виднелся вдали; по дороге молодой человек вспомнил историю Кюриньонов, рассказанную ему Жорданом; она была на редкость типична. Основатель "Бездны" Блез Кюриньон, рабочий-металлист, расположился в 1823 году на берегу Мьонны со своими двумя гидравлическими молотами. У него никогда не было больше двадцати рабочих; он нажил скромное состояние и удовольствовался тем, что построил поблизости от завода небольшой кирпичный дом, там жил теперешний директор "Бездны" Делаво. Промышленным королем сделался его сын Жером Кюриньон, родившийся в тот самый год, когда отец его основал династию Кюриньонов. В Жероме сосредоточились творческие силы, накопленные в длинном ряде поколений рабочих, все созревавшие в них усилия, вся вековая энергия народной массы. Сотни и сотни лет непроявленной мощи, бесконечная череда предков, которые упорно пробивались к счастью, вели в безвестности яростную борьбу и умирали, не достигнув цели, - все это пришло теперь в действие и породило этого триумфатора, способного работать по восемнадцати часов в сутки, сметавшего все препятствия со своего пути благодаря исключительному уму, осмотрительности, силе воли. Менее чем в двадцать лет он вызвал из-под земли целый город, увеличил число занятых у -него рабочих до тысячи двухсот и нажил миллионное состояние; Жерому было тесно в том скромном доме, который выстроил его отец, и он купил за восемьсот тысяч франков Гердаш - большой роскошный дом с прекрасным парком, землями и фермой, в котором нашлось бы место для десяти семейств. По мысли Жерома, этот дом должен был стать той патриархальной обителью, где предстояло пышно царить его потомству - многочисленным, предназначенным для любви и радости супружеским парам, которые взрастут на его богатстве, как на некоей благодатной земле. Жером готовил им царственное будущее, которое он собирался основать на труде своих рабочих, на труде укрощенном, использованном для того, чтобы позволить немногим избранным наслаждаться жизнью; разве та накопившаяся и теперь переливавшаяся через край сила, которую Жером ощущал в себе, не была всемогущей, безграничной, разве не предстояло ей перейти, еще более возросшей, к его детям, не зная оскудения и истощения? Но хотя Жером был крепок, как дуб, в пятьдесят два года, на вершине могущества, его постигло первое несчастье: у него внезапно отнялись ноги, и ему пришлось передать управление "Бездной" своему старшему сыну, Мишелю. Третьему из Кюриньонов, Мишелю, только что минуло тогда тридцать лет. У него был младший брат, Филипп, женившийся в Париже против воли отца на женщине необычайной красоты, но сомнительного поведения; была у Мишеля еще и двадцатипятилетняя сестра Лора, старше Филиппа, приводившая родителей в отчаяние своим крайним благочестием. Мишель в ранней молодости женился на тихой и кроткой, несколько болезненной женщине, от которой у него было двое детей: Гюстав и Сюзанна; когда Мишелю пришлось стать во главе "Бездны", - Гюставу было пять лет, Сюзанне - три. Было условлено, что Мишель станет управлять заводом от имени всей семьи; прибыль должна была распределяться в определенных долях между всеми членами семейства по заранее заключенному соглашению. Блестящие качества Жерома Кюриньона - работоспособность, живой ум, методичность - не перешли в полной мере к его сыну; однако вначале Мишель выказал себя превосходным руководителем: в течение десяти лет он удерживал предприятие на прежней высоте, даже расширил на некоторое время его обороты, обновив оборудование завода. Но потом на Мишеля посыпались семейные огорчения и утраты, казалось, предвещавшие грядущие бедствия. Мать его умерла; парализованный отец, которого катали в колясочке, погрузился в абсолютное молчание с тех пор, как ему стало трудно выговаривать некоторые слова. Далее Мишелю пришлось примириться с тем, что сестра его Лора удалилась в монастырь: она была всецело охвачена мистической экзальтацией, ничто не могло удержать ее в Гердаше, среди мирских радостей; из Парижа до Мишеля доходили печальные вести о брате: жена Филиппа пускалась в более чем рискованные похождения, а сам он под ее влиянием повел расточительно-необузданный образ жизни, увлекался азартной игрой, совершал множество глупостей и безумств. Наконец умерла хрупкая и тихая жена Мишеля; это было для него непоправимым ударом, который выбил его из равновесия и толкнул к иному, беспорядочному образу жизни. Мишель и раньше не был чужд влечения к хорошеньким девицам, но он уступал этому влечению лишь втайне от любимой, вечно больной жены, боясь огорчить ее. После ее смерти ничто уже не сдерживало его; он свободно отдался своей жажде наслаждений, пустился в случайные связи, убивая на них большую часть своего времени и сил. Так протек новый период в десять лет - период упадка "Бездны"; во главе ее теперь стоял не победоносный вождь эпохи завоеваний, а усталый, пресыщенный хозяин, расточавший накопленную добычу. Лихорадочная жажда роскоши овладела Мишелем: потянулись сплошные празднества, увеселения, он без счета тратил деньги на удовлетворение своих прихотей. Мишель управлял "Бездной" все хуже, отдавал ей все меньше сил; к этому присоединилась промышленная катастрофа, едва не погубившая все металлургические заводы края. Уже невозможно было по-прежнему продавать по дешевой цене рельсы и стальные балки вследствие победоносной конкуренции со стороны северных и восточных сталелитейных заводов: новооткрытый способ химической обработки позволил этим заводам использовать с исключительной для себя выгодой залежи руды, считавшиеся до тех пор непригодными вследствие их низкого качества. В два года благосостояние "Бездны" рухнуло, а в тот день, когда Мишелю пришлось занять сто тысяч франков, чтобы расплатиться с накопившимися долгами, удручающе тяжелая семейная драма окончательно свела его с ума. Мишелю было тогда пятьдесят четыре года, его телом и душой владела некая смазливая особа, которую он привез из Парижа и тайно поселил в Боклере; Мишель поверял ей порою свою безумную мечту: бежать вместе с нею в солнечные края и жить там одной любовью, вдали от докучных забот. Здесь же, в доме, жил его двадцатисемилетний сын Гюстав; из рук вон плохо окончив курс учения, он проводил дни в праздности; Гюстав, державшийся с отцом запросто, по-товарищески, подшучивал над его увлечением. Впрочем, он подшучивал также и над "Бездной" и заявлял, что ноги его не будет на этой грязной и вонючей свалке железа; зато он ездил верхом, охотился - словом, вел тот пустой образ жизни, который подобает элегантному молодому человеку, последнему представителю древнего знатного рода. В заключение он выкрал из отцовского письменного стола те сто тысяч франков, которые Мишелю удалось собрать, чтобы уплатить на следующий день по неотложным обязательствам, и исчез вместе с "папашиной любовницей": красавица сама бросилась ему на шею. А Мишель, пораженный до глубины души этим двойным крушением - и страсти и благосостояния, - не устоял против налетевшего на него чудовищного вихря отвращения и ужаса и застрелился. Это случилось три года назад. С тех пор преждевременная гибель постигала то одного, то другого из Кюриньонов: судьба словно доказывала свою неумолимость. Вскоре после отъезда Гюстава Кюриньона из Ниццы пришло известие о его гибели: взбесившиеся лошади сбросили его в пропасть. Незадолго до этого в Париже был убит на дуэли младший брат Мишеля, Филипп; смерть эта была связана с какой-то грязной историей, в которую Филиппа втянула его ужасная жена; сама она, по слухам, бежала с каким-то певцом в Россию. Единственный сын Филиппа, Андре, последний представитель рода Кюриньонов, страдал рахитом и бредовыми идеями; пришлось поместить его в больницу для душевнобольных. Кроме больного Андре и его тетки Лоры, не покидавшей своего монастыря и тоже как бы похороненной заживо, оставалась только дочь Мишеля, Сюзанна. За пять лет до смерти отца двадцатилетняя Сюзанна вышла замуж за Буажелена, который влюбился в нее, встретив девушку у знакомых. Хотя дела "Бездны" уже шли не блестяще, Мишель, желая показать свое богатство, сумел раздобыть денег и дал за Сюзанной миллион приданого. У Буажелена было огромное состояние, доставшееся ему от отца и деда: более шести миллионов, нажитых темными операциями, запятнавшими род Буажеленов дурной славой ростовщичества и мошенничества; впрочем, сам Буажелен был в этом смысле вне всяких подозрений благодаря своей полной праздности, которой он оставался верен с тех пор, как появился на свет. Его уважали, ему завидовали и низко кланялись; в Париже, в парке Монсо, у него был великолепный дом; он, не считая, бросал деньги направо и налево. Когда Буажелен учился в лицее Кондорсе, он поражал товарищей своей элегантностью и считал признаком хорошего тона неизменно, занимать в классе последнее место по успехам; он ни разу не приложил рук к какому бы то ни было делу. Буажелен воображал, что являет собой тип нового аристократа, который основывает свою знатность на том, что щедро расточает нажитое его предками состояние, считая для себя унизительным самому заработать хотя бы су. Беда Буажелена состояла в том, что его шести миллионов оказалось недостаточно для того неограниченно широкого образа жизни, который он вел; он дал вовлечь себя в финансовые спекуляции, в которых к тому же. ничего не смыслил. На бирже царило в то время лихорадочное возбуждение: только что были открыты новые золотые россыпи, Буажелена уговорили, что, рискнув своим состоянием, он в два года утроит его, И вдруг разразилась паника, разгром; в первую минуту Буажелену показалось, что он разорен дотла и на следующий день ему не на что будет купить хлеба. Он плакал, как дитя, глядя, на свои руки празднолюбца, спрашивая себя, на что пригодятся ему теперь эти руки, которые ничего не умеют и не привычны к труду. Но Буажелена поддержала его жена Сюзанна, проявившая изумительную чуткость, осмотрительность и мужество. К тому же миллион, который она принесла мужу в приданое, остался цел. По настоянию Сюзанны муж ликвидировал свои парижские дела, продал дом в парке Монсо, жить в котором было уже не по средствам; таким путем удалось выручить еще миллион. Но как прожить в Париже с двумя миллионами, когда на это не хватало и шести? Да и все прошлые соблазны неминуемо возродились бы при виде той вызывающей роскоши, которой блистал огромный город. Случайная встреча определила их будущее. У Буажелена был небогатый двоюродный брат по фамилии Делаво, сын его тетки по отцу; жена незадачливого изобретателя, она жила в крайней нужде. Делаво, рядовой инженер, окончивший специальное техническое училище, занимал скромную должность в одной из угольных копей Бриа. Как раз в это время покончил с собой Мишель Кюриньон. Делаво снедала жажда выдвинуться; это стремление усиленно поддерживала в нем жена. Будучи хорошо знаком с делами "Бездны", Делаво был уверен, что он сможет поправить их, по-новому поведя дело; прибыв в Париж в поисках компаньонов для задуманного им предприятия, он однажды вечером повстречал на улице своего двоюродного брата Буажелена. Делаво озарило: как он раньше не подумал об этом родственнике-капиталисте, да еще женатом на наследнице Кюриньона? Узнав о положении Буажеленов, о том, что супруги ищут, куда бы поместить повыгоднее оставшиеся у них два миллиона, Делано расширил свой план; он несколько раз виделся со своим двоюродным братом и выказал при этом столько уверенности, ума и энергии, что в конце концов убедил того в своей правоте. У Делаво был наготове гениальный план: воспользоваться катастрофой, купить "Бездну" за миллион, хотя завод стоил целых два, наладить, на нем изготовление стальных изделий, требующих тонкой обработки; это быстро даст значительную прибыль. Далее, почему бы Буажеленам не купить имение Гердаш? Кюрлньонам волей-неволей придется ликвидировать свои дела, они продадут Гердаш за пятьсот тысяч франков, хотя он стоил им самим восемьсот тысяч. Таким образом у Буажелена из его дзух миллионов останется еще пятьсот тысяч франков, которые можно будет вложить в эксплуатацию завода; он же, Делаво, обязуется удесятерить капитал, вложенный Буажеленом в "Бездну", он гарантирует своему двоюродному брату королевские доходы. Буажелены покинут Париж и поведут в Гердаше широкую и счастливую жизнь, в ожидании того дня, когда огромное состояние, которое они, несомненно, - наживут, позволит им возвратиться в Париж и окружить себя там безграничным блеском и роскошью. Буажелена пугала мысль о жизни в провинции, он боялся пропасть там со скуки; окончательно уговорила его Сюзанна. Она, напротив, была в восторге, что может вернуться в Гердаш, где протекла вся ее молодость. Все произошло точь-в-точь так, как предвидел Делаво: Кюриньонам пришлось ликвидировать свои дела, причем полутора миллионов, полученных от Буажеленов за "Бездну" и Гердаш, едва хватило на уплату долгов; таким образом Буажелены оказались полными хозяевами и завода и имения: на них уже не лежало никаких обязательств в отношении двух других наследников: монахини Лоры и несчастного, рахитичного и полусумасшедшего Андре, помещенного в дом для умалишенных. Делаво сдержал слово: он перестроил завод, обновил оборудование и добился таких успехов в изготовлении стальных изделий, требующих тонкой обработки, что уже к концу первого года завод дал крупную прибыль. Через три года "Бездна" вновь сделалась одним из самых преуспевающих сталелитейных заводов края, и те доходы, которые извлекал Буажелен из труда тысячи двухсот рабочих, позволяли ему вести в Гердаше роскошный образ жизни; на конюшне у него стояло шесть лошадей, в сарае - пять экипажей; он устраивал охоты, празднества, званые обеды, и представители местной власти почитали за честь получить приглашение к нему. Буажелен, первые месяцы томившийся своей праздностью и тосковавший о Париже, свыкся с провинцией: он снова нашел уголок, в котором мог царствовать, теша свое тщеславие, снова заполнил бездельем свою пустую жизнь, жужжащую жизнь бесполезного насекомого. Но к снисходительной удовлетворенности, с которой Буажелен владычествовал над Боклером, примешивалась и другая, тайная причина, наполнявшая сердце щеголя победоносным самодовольством. Делаво" поселился на заводе, в том помещении, которое занимал некогда Блез Кюриньон; с инженером жили его жена Фернанда и дочь Низ, всего нескольких месяцев от роду. Мужу было в то время тридцать семь лет, жене - двадцать семь. Делаво познакомился с Фернандой в Париже, в мрачном доме на улице Сен-Жак: она жила со своей матерью, учительницей музыки, в соседней квартире. Девушка была так ослепительно, так величаво прекрасна, что целый год, встречаясь с ней на лестнице, Делаво с трепетом жался к стене, стыдясь своей бедности и некрасивой наружности. Потом они начали кланяться друг другу, завязалось знакомство; мать Фернанды рассказала молодому человеку, что она провела двенадцать лет в России и единственным подарком, который вывезла оттуда, была эта царственно прекрасная девушка: в поместье, где она жила в качестве учительницы, француженку соблазнил какой-то князь. Безумно влюбленный князь, конечно, осыпал бы свою возлюбленную золотом; но он был убит нечаянным выстрелом на охоте; и бедная женщина, вернувшись без единого су в Париж, с маленькой Фернандой на руках, вновь принялась за уроки. Неутомимо трудясь, чтобы дать дочери образование, она мечтала о том, что девочке предстоит блестящая будущность. Фернанда, привыкшая к поклонению, уверенная в том, что красота откроет ей путь к богатству и знатности, столкнулась с беспросветной нуждой, когда не на что купить вторую пару ботинок, когда то и дело приходится собственноручно чинить шляпы и платья. Гнев овладел ею - постоянный, непрекращающийся - и с ним такая жажда победы в жизненной борьбе, что начиная с десятилетнего возраста не было дня, когда Ферианда не училась бы ненависти, зависти, жестокости, не накопляла бы в своей душе все большей испорченности и воли к разрушению; они разрослись под конец до чудовищных размеров. Девушка верила, что ее красота преодолеет своей собственной силой все препятствия; поэтому она имела глупость отдаться одному человеку, стоявшему на вершине богатства и власти; тот на следующий же день бросил ее. Это горькое, ревниво скрываемое от всех разочарование нанесло последний удар Фернанде: оно научило девушку лжи, лицемерию и лукавству - свойствам, до тех пор ей чуждым. Фернанда дала себе клятву, что второй раз ее на эту удочку не поймают: она была слишком честолюбива, чтобы стать содержанкой. Ее красота потерпела поражение: одной красоты оказалось мало, приходилось еще искать случая пустить ее в ход, надо было найти человека, который слепо поддался бы ее очарованию и позволил превратить себя в покорного раба. Мать Фернанды умерла, пробегав лет двадцать пять по парижской грязи, давая грошовые уроки, чтобы с трудом заработать на пропитание дочери; тут Фернаиде представился долгожданный случай: подвернулся Делаво, некрасивый, небогатый, он предлагал ей выйти за него замуж. Фернанда не любила его, но чувствовала, что он по уши влюблен; она решила войти под руку с ним в добропорядочный мир честных женщин, чтобы в дальнейшем использовать мужа как опору и орудие. Делаво пришлось с ног до головы одеть свою невесту: он взял ее в дом голой, с восторгом верующего, который поклоняется богине. Жизнь супругов сложилась так, как того хотела Фернанда. Менее чем через два месяца после того, как муж ввел ее в Гердаш, молодая женщина соблазнила Буажелена: однажды вечером она внезапно отдалась ему, тщательно взвесив перед этим свой поступок. Буажелен страстно увлекся Фернандой: он отдал бы ради нее все свое состояние, порвал все связи. Фернанда же обрела наконец в этом красивом мужчине, светском человеке, державшем верховых лошадей, давно лелеемый ею. идеал тщеславного, безрассудного и расточительного любовника, способного пренебречь чем угодно ради красивой любовницы, ставшей неотделимой частью его роскошного образа жизни. Кроме того, в этом романе находили выход различные дурные чувства, накопившиеся в душе Фернанды: глухая ненависть к мужу, трудолюбие и невозмутимое ослепление которого унижали ее в собственных глазах, и все растущая зависть к кроткой Сюзанне, которую Фернанда возненавидела с первого же дня; эта ненависть окончательно толкнула Фернанду на связь с Буажеленом: она решила отнять у Сюзанны мужа, надеясь причинить ей этим страдание. И теперь в Гердаше не переводились гости, одно развлечение сменялось другим; царицей общества была красавица Фернанда, наконецто зажившая той роскошной жизнью, о какой мечтала: она помогала Буажелену тратить деньги, которые Делаво выжимал из тысячи двухсот рабочих "Бездны", и даже питала надежду с торжеством возвратиться когда-нибудь в Париж с обещанными ей миллионами. Обо всем этом думал Лука, направляясь неторопливым шагом к Гердашу. Не все из этих обстоятельств были ему известны, о многом он только догадывался; вскоре, однако, ему предстояло ознакомиться с ними вплоть до мельчайших подробностей. Лука поднял голову и увидел, что в сотне метров от него уже начинался дивный гердашский парк, уходивший пышно зеленеющими деревьями в неоглядный простор. Молодой человек остановился; в его воображении встал, заслоняя все остальное, образ второго из Кюриньонов, положившего основание богатству семьи, - образ г-на Жерома, которого слуга накануне провез в колясочке мимо Луки у ворот "Бездны". Старик вновь предстал пред ним - с парализованными ногами, будто пораженный молнией, немой, вот уже двадцать пять лет глядящий своими ясными глазами на все те бедствия, которые обрушились на его род. Жером видел, как его сын Мишель в жажде наслаждений роскоши довел до упадка завод, а затем покончил с собой под влиянием ужасной семейной драмы. Он видел, как внук его Гюстав, укравший любовницу у отца, разбил себе череп в глубине пропасти, словно преследуемый мстительными фуриями. Он видел, как дочь его Лора отреклась от мира и ушла в монастырь; видел, как другой его сын, Филипп, женился на продажной женщине, был втянут ею в грязную историю и погиб на дуэли; видел, как его внука, больного Андре, последнего представителя рода, заперли в дом для умалишенных. И бедствия не прекращались; довершая гибель рода, появилась, как гнилостное начало разложения, эта Фернанда с белыми зубками ненасытной хищницы, пожирающей состояния. Г-н Жером был и оставался молчаливым свидетелем всех этих событий; но замечал ли он их, оценивал ли? Говорили, будто рассудок его ослабел; но как прозрачен, как бездонно глубок был его пристальный взор! А если он думал, какие думы заполняли долгие часы его неподвижного существования? Все надежды его рухнули: та победоносная сила, которую накопил длинный ряд его предков-рабочих, та энергия, которую он хотел передать длинному ряду своих потомков, чтобы те могли достойно использовать и непрерывно умножать полученное от него богатство, - все это сгорало, как куча соломы, в пламени наслаждения. Запас творческой мощи, накопленный за столько веков нужды и усилий, расточили и промотали на протяжении трех поколений. Началась бешеная погоня за ощущениями, постоянное раздражение нервной системы, разрушительное действие повышенной чувственности. Род, слишком быстро насытивший свои вожделения, потерявший голову от обладания всеми земными благами, охваченный безумием богатства, катился вниз с недавно достигнутой высоты. Г-н Жером купил Гердаш, эту королевскую обитель, мечтая о том, что она будет заселена его многочисленными потомками, счастливыми семьями, благословляющими его имя, расширяющими царство его славы. Какую же грусть должен был он испытывать, видя, что дом наполовину пуст! Какой гнев должен был его охватывать, когда он видел, что Гердаш теперь во власти этой чужой женщины, таящей смертельный яд в складках своего платья! Сам г-н Жером вел в Гердаше замкнутый, образ жизни: доступ в обширную комнату, которую он занимал в первом этаже, разрешался лишь его внучке Сюзанне; к ней старик был нежно привязан. Одаренная любящим сердцем, еще девочкой, начиная с десятилетнего возраста, она ухаживала в этой комнате за своим бедным, грустным, больным дедом. После того, как муж ее купил "Бездну" и Гердаш, Сюзанна, вернувшись в имение, настояла на том, чтобы дед остался в доме, хотя ничто из нажитого стариком состояния ему уже не принадлежало: когда его поразил, как молния, паралич, он разделил все свое имущество между детьми. Сюзанну тревожили укоры совести: ей казалось, что, последовав совету Делано, она и муж обездолили двух остальных членов семьи: тетку Лору и больного Андре. Но, так или иначе, существование обоих было обеспечено; поэтому вся любовь молодой женщины сосредоточилась на г-не Жероме; она заботилась о нем, точно ангел-хранитель. Когда старик смотрел на внучку, в глубине его ясных, светлых глаз рождалась улыбка; когда же он глядел, как мимо него проносится вакханалия жизни обитателей Гердаша, то глаза на его холодном лице, с крупными, глубоко высеченными чертами, казались двумя налитыми ключевой водой бездонными впадинами. Видел ли он, думал ли он, из какого безнадежного отчаяния была соткана его мысль? Лука подошел к массивной решетчатой ограде парка, выходившей на дорогу в Формри в том месте, где от нее ответвлялась проселочная дорога, которая вела в соседнюю деревню Комбетт; он открыл калитку и пошел вдоль великолепной аллеи, обсаженной вязами. В глубине парка виднелся дом - обширное, величественное по простоте здание, возведенное в XVII веке, двухэтажное, в двенадцать окон по фасаду, с украшенным великолепными вазами крыльцом, к которому вели две лестницы. Через огромный, высокоствольный парк, зеленевший лужайками, протекала Мьонна, питавшая своими водами широкий пруд, где плавали лебеди. Лука уже направился было к крыльцу, как вдруг слуха его коснулся негромкий приветливый смех. Обернувшись, молодой человек увидел Сюзанну, сидевшую под дубом, возле каменного стола, около которого стояло несколько простых стульев; у ног Сюзанны играл ее сын Поль. - Видите, мой друг, я спустилась сюда и поджидаю своих гостей, как сельская жительница, которая не боится открытого воздуха. Как мило, что вы приняли мое внезапное приглашение! Она, улыбаясь, протянула молодому человеку руку. Сюзанна была небольшого роста, с изящной круглой головкой, вьющимися белокурыми волосами и кроткими голубыми глазами, она была некрасива, но очаровательна. Муж смотрел на нее пренебрежительно, не подозревая о той нежнейшей доброте и ясности ума, которые скрывались под непритязательной наружностью и манерами молодой женщины. Лука на мгновение удержал в своих руках руку, протянутую Сюзанной. - Как любезно с вашей стороны, что вы вспомнили обо мне! Я счастлив, необыкновенно счастлив, что вновь вижу вас! Сюзанна была тремя годами старше Луки; она познакомилась с ним в убогом доме на улице Берси, в котором проживал тогда молодой человек, работавший в качестве начинающего инженера на соседнем заводе. Сюзанна, втайне и без посторонней помощи занимавшаяся благотворительностью, навещала жившего в этом же доме каменщика: овдовев, тот остался с шестью детьми, среди которых были две крохотные девочки; однажды, когда молодой человек сидел в каморке каменщика, качая на коленях обеих малюток, туда пришла Сюзанна: она принесла белья и хлеба. Завязалось знакомство; Лука посетил молодую женщину в ее особняке в парке Монсо по одному делу, связанному с их общей благотворительной деятельностью. Горячая взаимная симпатия мало-помалу сблизила их; Лука сделался помощником, посланцем молодой женщины, тайно помогая ей в благотворительных делах, тщательно скрывавшихся от постороннего взора. В конце концов он стал завсегдатаем особняка Буажеленов и в течение двух зимних, сезонов бывал там на званых вечерах; здесь он и познакомился с Жорданами. - Если б вы знали, как о вас жалеют, как по вас плакали! - добавил Лука, ограничиваясь этим намеком на их совместную великодушную деятельность. У Сюзанны вырвался растроганный жест. - Мне так грустно, что вы не живете здесь: тут так много можно бы сделать! - вымолвила она. Но к Луке уже подбегал Поль с пучком цветов; молодой человек удивился, как сильно вырос мальчик. Белокурый, хрупкий ребенок, улыбавшийся кроткой улыбкой, чрезвычайно походил на мать. - О! - весело сказала Сюзанна. - Ему скоро минет семь лет, это уже маленький мужчина. Лука присел рядом с нею, у каменного стола; овеваемые теплом сияющего сентябрьского дня, они завязали дружескую беседу и настолько углубились в близкие их сердцу воспоминания, что даже не заметили Буажелена, который, спустившись с крыльца, направился к ним. Это был высокий элегантный мужчина с моноклем, одетый в простую помещичью венгерку, но державшийся с безукоризненной корректностью; у Буажелена было банально красивое лицо, серые глаза, крупный нос, нафабренные усы; он начесывал кольцами темно-каштановые волосы на низкий, начинавший лысеть лоб. - Здравствуйте, дорогой Фроман! - воскликнул он, преувеличенно грассируя для вящего аристократизма. - Большое спасибо, что вы присоединились к нашей компании. Крепко, на английский манер, пожав руку Луки, он тут же повернулся к жене. - Вы не забыли, дорогая, послать коляску за супругами Делаво? Сюзанна не успела ответить: коляска уже показалась из-за вязов аллеи; она остановилась у каменного стола, из нее вышла чета Делаво. Делаво был маленький, коренастый человек, его короткая, массивная голова с выдающейся нижней челюстью походила на голову бульдога; курносый, с большими выпуклыми глазами, с румяными щеками, полускрытыми густой и короткой черной бородкой, он походил на военного: в его манере держать себя было что-то властное, строгое и сухое. Наружность Фернанды составляла пленительный контраст с наружностью мужа: то была высокая, гибкая брюнетка, с голубыми глазами, с изумительными плечами и грудью. Никогда столь пышные черные волосы не обрамляли столь ясного и белого лица, с такими большими, нежно-страстными лазурными глазами, с таким маленьким и свежим ртом, в котором ослепительно сверкали мелкие, несокрушимо крепкие зубы. Особенно гордилась Фернанда узкими ступнями своих ног: она видела в этом неопровержимое доказательство знатного происхождения. Из коляски вслед за супругами Делаво вышла горничная с трехлетней Низ, их дочкой, на руках; вьющиеся, растрепанные волосы Низ были настолько же светлы, насколько волосы ее матери черны; у нее были небесно-голубые глаза, вечно смеющийся розовый ротик и ямочки на щеках и подбородке. Фернанда тотчас же извинилась перед Сюзанной: - Простите, дорогая, я воспользовалась вашим разрешением и привезла Низ. - И прекрасно сделали, - ответила Сюзанна. - Я вам говорила, что будет детский стол. Обе женщины, казалось, были в дружеских отношениях. Только у Сюзанны чуть затрепетали веки, когда она увидела, как преувеличенно любезен ее муж с Фернандой; однако красавица, должно быть, дулась на Буажелена, судя по тому, что принимала его любезности с тем ледяным видом, какой она напускала на себя, когда любовник пытался не подчиниться ее очередной прихоти. Обеспокоенный Буажелен отошел к Луке и Делаво, пожимавшим друг другу руки; они познакомились еще весной, но теперь неожиданное появление молодого человека в Бойлере, видимо, взволновало директора "Бездны". - Как? Вы здесь со вчерашнего дня? И, конечно, не застали Жордана, его внезапно вызвали телеграммой в Канны. Да, да, мне эти известно, но я не знал, что он пригласил вас к себе... У него теперь затруднения с чугуноплавильным заводом. Лука удивился, увидя, как Делано взволнован его появлением; молодой человек чувствовал, что директор "Бездны" прямо-таки готов спросить у него, с какой целью пригласил его Жордан. Не понимая причины этой внезапной тревоги, Лука на всякий случай ответил: - Затруднения? Не слыхал. По-моему, завод работает прекрасно. Делаво предусмотрительно переменил тему разговора; он сообщил Буажелену, с которым был на "ты", приятную новость: Китай купил у завода партию бракованных снарядов, уже назначенных в переплавку. Потом общее внимание, привлеченное смехом Луки, обратилось на детей: молодой человек, обожавший детвору, весело глядел, как Поль преподнес бывшие у него в руках цветы своей подружке - трехлетней Низ. Что за красивая девочка, какая белокурая, прямо маленькое солнышко! И откуда у родителей-брюнетов такая светловолосая девочка? Когда Фернанде представили Луку, она пристально окинула молодого человека проницательным взглядом, желая угадать, кем станет он ей - другом или врагом? Разговор о цвете волос девочки всегда доставлял ей удовольствие: в этих случаях она прозрачно намекала на деда своей дочурки, пресловутого русского князя. - О, это был красивый мужчина, с белокурыми волосами в нежно-румяным цветом лица! Я уверена, что Низ будет вся в него. Однако Буажелен, по-видимому, решил, что светские приличия не позволяют хозяину дома ожидать гостей под дубом, подобно удалившемуся на покой буржуа. Он повел всех в гостиную; по дороге им встретился г-н Жером в своей неизменной колясочке. Старик, по собственному настоянию, жил совершенно обособленно от прочих обитателей дома: он ел, выезжал на прогулку, вставал и ложился спать в определенные часы; он хотел, чтобы никто не отвлекался от своих занятий ради него; в доме даже вошло в обычай не обращаться к нему ни с единым! словом. Поэтому все ограничились безмолвным поклоном; только Сюзанна поглядела ему вслед с нежной улыбкой. Г-н Жером выезжал на одну из своих долгих прогулок, продолжавшихся порою несколько часов; он пристально посмотрел на присутствующих, как всеми забытый, стоящий вне жизни свидетель событий, который уже не отвечает на поклоны. И под этим холодным, ясным взглядом! Луку вновь охватило томи тельное, тягостное беспокойство. Гостиная представляла собою обширную, богато убранную комнату со стенами, обтянутыми красной полупарчой, с роскошной мебелью в стиле Людовика XIV. Не успели гости усесться, как в комнате появились другие приглашенные: супрефект Шатлар, за ним мэр города Гурье со своей женой Леонорой и сыном Ахиллом. Шатлар, обломок, выброшенный водоворотом парижской жизни, был сорокалетний, еще видный мужчина, лысый, с ястребиным носом, постоянно сжатыми губами, с большими живыми глазами, блестевшими из-за стекол пенсне; лишившись в Париже шевелюры и нормального пищеварения, он через одного своего друга, неожиданно выскочившего в министры, выхлопотал себе тихое место - супрефектуру в Боклере. Лишенный честолюбия, страдая печенью и чувствуя необходимость отдыха, Шатлар по счастливой игре случая встретился в Боклере с красивой г-жой Гурье, и возникшая между ними связь, не омрачаемая ни единым облачком, навсегда приковала его к этому городу; впрочем, связь эта была общепризнана и уважаема, говорили, что с нею мирился и сам мэр Гурье; у него к тому же были несколько иные вкусы, Леонора, еще красивая женщина, несмотря на то, что ей уже минуло тридцать восемь лет, была блондинка с крупными, правильными чертами лица; она отличалась чрезвычайным благочестием, но люди сведущие рассказывали шепотом, что под покровом ее холодности и набожности пылает непотухающий костер вполне мирских вожделений. Сам Гурье, вульгарный, краснолицый толстяк, с лунообразным лицом и складкой жира у затылка, об этом, по-видимому, не подозревал: он говорил о жене с улыбкой снисходительного сожаления и предпочитал ей молоденьких работниц своей башмачной фабрики, крупного предприятия, перешедшего к мэру от отца и доставившего ему целое состояние. Чета Гурье прекратила супружеские отношения лет пятнадцать назад; мужа и жену связывал только их сын Ахилл, восемнадцатилетний юноша с правильными чертами лица и красивыми глазами, унаследованными от матери, однако с темными, а не светлыми волосами, в отличие от нее; ум и независимый нрав Ахилла смущали и раздражали его родителей. Красавица Леонора никогда не заглядывала на башмачную фабрику мужа, и супруги Гурье жили внешне в полном согласии; особенно с тех пор, как Шатлар сделался завсегдатаем их дома, в семействе мэра воцарилось образцовое, ничем не омрачаемое благополучие. Супрефект и мэр стали таким! образом неразлучны; это облегчало им управление городом, и все наслаждались плодами столь удачной связи. В комнате появлялись все новые гости. Пришел председатель суда Гом, с ним были его дочь Люсиль и жених ее, капитан в отставке, Жолливе. Гом, сорокапятилетний мужчина, с длинной головой, высоким лбом и мясистым подбородком, казалось, выбрал председательское кресло в захолустном боклерском суде с целью изгладить себя из памяти прежних знакомых в связи с ужасной семейной драмой, потрясшей его жизнь. Однажды вечером его жена, брошенная любовником, открыла мужу всю правду и тут же, на его глазах, покончила жизнь самоубийством. Безутешное страдание и душевная опустошенность томили с тех пор Гома; он скрывал их под маской внешней холодности и строгости; кроме того, в последнее время Тому внушала тревогу дочь, которую он страстно любил: Люсиль, подрастая, становилась все более и более похожей на мать. Маленькая, хрупкая, прелестная и изящная, с нежным цветом лица, золотисто-каштановыми волосами и грешными глазами, девушка напоминала отцу о падении матери; из страха перед возможным падением дочери Гом, когда ей было двадцать лет, дал согласие на брак Люсиль с капитаном Жолливе, несмотря на горечь одиночества, ожидавшую его после мучительной разлуки с дочерью. Капитану Жолливе было тридцать пять лет, но он казался старше своего возраста; однако это все же был видный мужчина с упрямым: лбом и лихими усами; подать в отставку его вынудила лихорадка, схваченная им на Мадагаскаре. Капитан только что получил наследство, приносившее двенадцать тысяч франков дохода в год; он решил поселиться в родном городе Боклере и жениться на Люсиль: его свел с ума взгляд изнемогающей голубки, которым глядела на него девушка. Гом, не имевший состояния и скромно живший на свое судейское жалованье, не мог отказать такому жениху. Ожидание брака дочери, казалось, еще усугубляло таившееся в душе Гома отчаяние; никогда еще не придерживался он так строго буквы закона; он веско обосновывал свои приговоры, подкрепляя ссылками на уголовный кодекс тяжесть устанавливаемых наказаний. Говорили, что под этой маской неумолимого судьи скрывается сломленный человек, скорбный пессимист, который изверился во всем, особенно в справедливости существующего социального строя. А как должен страдать судья, сомневающийся в своем праве судить и все же выносящий приговоры несчастным отверженцам, жертвам! всеобщей преступности! Затем явилась чета Мазель со своей трехлетней дочкой Луизой - ей также предстояло занять место за детским столом. Супруги Мазель наслаждались безмятежным семейным счастьем; тучные сорокалетние люди, они чрезвычайно походили друг на друга: у обоих было одинаково розовое и улыбающееся лицо с одинаково приторно-сладким выражением. Они купили и отделали за сто тысяч франков нарядный дом с большим садом, расположенный около здания супрефектуры; там супруги и жили в свое удовольствие на пятнадцать тысяч франков годового дохода со своего капитала: все их деньги были вложены в государственные бумаги - только эти солидные бумаги и казались им достаточно надежными. Их счастье, безмятежность их блаженного ничегонеделания вошли в поговорку: "Эх! Жить бы, как господин Мазель, ничего не делая! Вот уж кому повезло!" Но Мазель возражал на это, что он десять лет трудился в поте лица своего и горбом заработал состояние. На самом же деле разгадка обогащения Мазеля заключалась в том, что, будучи торговым посредником по угольным операциям и получив пятьдесят тысяч франков в приданое за женой, он предугадал - по своей ли проницательности или просто по счастливой случайности - те частые забастовки, которые вот уже десять лет значительно повышали время от времени цены на французский уголь. Мазелю пришла блестящая мысль обеспечить себе за границей по самой низкой цене огромные партии угля; затем он перепродавал их с крупной прибылью французским промышленникам, когда внезапная недостача топлива грозила остановкой их заводов. В одном Мазель выказал себя как настоящий мудрец: нажив шестьсот тысяч франков, которые, по его расчетам, должны были обеспечить ему с женой полноту счастья, он, еще не достигнув сорока лет, удалился на покой. Боясь немилости судьбы, он даже не уступил искушению округлить свое состояние до миллиона. Чета Мазель представляла собой пример счастливого, торжествующего эгоизма; глядя на них, оптимист с полным основанием сказал бы, что все в этом мире идет к лучшему: то были почтеннейшие люди, они обожали друг друга, обожали свою поздно родившуюся дочурку и, достигнув полного удовлетворения своих желаний, чуждые всякого честолюбия и всяких страстных порывов, олицетворяли собой законченный образ счастья, счастья в замкнутой обители, в которой не было ни единого окна, откуда видны были бы несчастья других. Единственным облачком, омрачавшим безмятежность их счастья, была уверенность цветущей и жирной г-жи Мазель в том, что она страдает тяжелой, неизлечимой, не имеющей названия болезнью; это заставляло мужа жалеть и еще больше ублажать свою жену; улыбаясь, он говорил "болезнь моей жены" с таким любовным! самодовольством, словно произносил: "Волосы, неповторимое золото волос моей жены!" Впрочем, мысль об этой болезни не внушала супругам ни опасений, ни печали; так же лениво удивлялись они, глядя на свою маленькую Луизу, которая вырастала совершенно непохожей на родителей: то была темноволосая, худая и живая девочка, с забавной козьей головкой, с косо прорезанными глазами и тонким носом. Удивление родителей было смешано с восхищением: дочка будто упала с неба им в подарок, чтобы оживить их озаренный солнцем дом и не дать ему оцепенеть под властью безмятежных послеобеденных дремот. В высших слоях боклерского общества охотно подтрунивали над четою Мазель с их горшками и откормленными курами, но все же уважали супругов, раскланивались с ними и приглашали их к себе: обеспеченное от всяких случайностей состояние давало этим рантье превосходство над трудящимися, над чиновниками с их скудным жалованьем и даже над самими капиталистами-миллионерами, вечно стоящими перед угрозой катастрофы. Недоставало только аббата Марля, священника церкви св. Викентия - храма богатого боклерского прихода; он вошел в то время, когда хозяева уже предложили гостям перейти в столовую. Аббат извинился: его задержали обязанности. То был высокий, крепкий мужчина с квадратным лицом, орлиным носом, большим, твердо очерченным: ртом. Он был еще молод, не старше тридцати шести лет, и охотно бросился бы в горячую борьбу за веру, если бы не легкий недостаток речи, затруднявший ему произнесение проповедей. Этим и объяснялось то обстоятельство, что он примирился с таким ничтожным полем деятельности, как Боклер; и только гладко остриженные темные волосы да черные упрямые глаза говорили о том жребии воинствующего деятеля церкви, от которого ему пришлось отказаться. Аббат не лишен был ума и прекрасно отдавал себе отчет в том, что католическая религия переживает кризис; он ни с кем не делился теми опасениями, которые охватывали его при виде пустоты, нередко царившей в церкви, и крепко держался ограниченной буквы догматов, будучи уверен, что как только наука и свободная мысль прорвут их плотину, все древнее здание церкви рухнет. Принимая приглашения в Гердаш, он отнюдь не обольщал себя иллюзиями о добродетелях буржуазии; он завтракал и обедал там как бы из чувства долга, желая укрыть плащом религии известные ему язвы, которые подтачивали жизнь обитателей поместья. Столовая привела Луку в восхищение ясной веселостью, уютной роскошью своего убранства; то была обширная комната, занимавшая всю угловую часть первого этажа; в высокие окна виднелись лужайки и деревья парка. Чудилось, будто вся эта зелень проникает в комнату; столовая с мебелью в стиле эпохи Людовика XVI, с жемчужно-серой обшивкой стен и нежно-зелеными занавесками оттенка речной воды походила на волшебный пиршественный зал, словно выхваченный из какой-то чудесной сельской феерии. Богатая сервировка стола, белизна скатерти и салфеток, блеск серебра и хрусталя, усыпавшие стол цветы довершали великолепную картину в пленительной раме из света и благоуханий. Впечатление от нее было так сильно, что в памяти Луки встало по контрасту воспоминание о всем том, что он видел накануне вечером: о голодной и мрачной толпе, подобно стаду, месившей грязь на улице Бриа, о рабочих, опаляемых пожирающим пламенем, которые разминали в печах расплавленную сталь или вытаскивали из них раскаленные тигли, о бедном жилище Боннера, о сидящей на ступеньках лестницы Жозине, которую спас на один вечер от голода хлеб, украденный ее маленьким братом; и это последнее воспоминание было ярче других. Какая безмерность незаслуженной нищеты и отверженного труда! Ценой каких ужасных, возмущающих сердце страданий создана роскошная жизнь праздных и счастливых! За столом, накрытым на пятнадцать персон, Лука оказался между Фернандой и Делаво. В нарушение установившегося обычая хозяин дома, сидевший рядом с г-жой Мазель, усадил по левую сторону от себя Фернанду. Это место должна была бы занимать г-жа Гурье, но у близких знакомых Леонору неизменно сажали рядом с ее другом сердца - супрефектом Шатларом, который, понятно, занимал почетное место, по правую руку Сюзанны; по левую ее руку сидел председатель суда Гом. Аббата Марля усадили рядом с Леонорой, - она особенно ревностно исповедовалась священнику в своих грехах и пользовалась его наибольшим расположением. Нареченные - капитан Жолливе и Люсиль - поместились на одном! конце стола; против них, на другом конце, между Делаво и аббатом, молча сидел юный Ахилл Гурье. Детский стол стоял тут же, позади хозяйки дома: так распорядилась предусмотрительная Сюзанна, желая иметь возможность внимательного надзора за малышами; во главе детского стола восседал семилетний Поль; по бокам его - трехлетние девочки Низ и Луиза, шарившие ручонками в тарелках и стаканах, ежеминутно грозя что-нибудь разбить. Впрочем, к ним была приставлена особая горничная; за большим столом прислуживали два лакея; им помогал кучер. С самого начала завтрака, за фаршированными яйцами и сотернским вином, завязался общий разговор; речь зашла о боклерском хлебе. - Я так и не смог привыкнуть к нему, - сказал Буажелен. - Даже боклерский хлеб высшего сорта - и тот нельзя в рот взять; я выписываю хлеб из Парижа. Он сказал это с полной непринужденностью; гости посмотрели со смутным почтением на хлебцы, которые они ели. Но все умы были заняты вчерашними неприятными событиями. - Между прочим, вы знаете, что вчера вечером разграбили булочную на улице Бриа? - воскликнула Фернанда. Лука невольно рассмеялся. - Разграбили? Помилуйте, сударыня! Я был там. Бедный мальчик украл хлеб - вот и все. - И мы там были, - сказал капитан Жолливе, которого задел тон Луки, говоривший о том, что молодой человек жалеет мальчика и извиняет его поступок. - Печально, что мальчишка не был задержан, хотя бы в назидание другим. - Конечно, конечно! - поддержал его Буажелен. - После этой проклятой забастовки участились кражи... Мне рассказывали об одной женщине, которая утащила кусок мяса с прилавка мясной. Торговцы в один голос жалуются, что разные бродяги набивают себе карманы товарами, выставленными в витринах... И наша новая, прекрасная тюрьма заселяется квартирантами, не так ли, господин председатель? Гом не успел ответить, его перебил капитан. - Да, безнаказанное воровство порождает грабеж, убийство, - желчио заговорил он. - Настроение рабочего населения становится угрожающим. Разве каждый из вас, кто был вчера на месте происшествия, не почувствовал этот дух мятежа, эту нависшую угрозу, наводящую ужас и трепет на город? Впрочем, анархист Ланж ничуть не скрывал своих намерений. Он крикнул нам в лицо, что собирается взорвать Боклер и разметать его развалины... Ну, раз уж этого молодчика поймали, надеюсь, с него спустят шкуру. Резкость Жолливе смутила всю компанию. Большинство гостей помнило дыхание ужаса, о котором говорил капитан; но к чему пробуждать это воспоминание, сидя за уютным столом, уставленным такими красивыми и вкусными блюдами? Повеяло холодом; встревоженным буржуа словно почудились в наступившем молчании угрожающие громы близкой катастрофы. Лакеи между тем разносили речную форель. Делаво почувствовал необходимость прервать молчание: оно уже становилось неловким. - Этот Ланж - человек самых вредных убеждений... Капитан прав: раз вы его поймали, попридержите его. Но председатель Гом покачал головой; сохраняя обычное профессионально-строгое выражение на своем холодном, непроницаемом лице, он произнес: - Должен сообщить вам, что сегодня утром следователь, сняв с арестованного допрос, по моему совету освободил его. Послышались восклицания, скрывавшие неподдельный страх, едва прикрытый преувеличенно шутливой формой выражения. - О господин председатель, вы, стало быть, хотите, чтобы всех нас перерезали? Гом в ответ медленно развел руками: это могло обозначать все, что угодно. Конечно, всего благоразумнее избегать шумного процесса: он мог бы придать неподобающее значение нескольким брошенным на ветер словам, а такие слова приносят тем больший вред, чем шире они разносятся. Жолливе умолк, покусывая ус: ему не хотелось открыто противоречить своему будущему тестю. Но супрефект Шатлар, до тех пор молча улыбавшийся, воскликнул со свойственной ему любезностью много видевшего и остывшего от увлечений, человека: - Как хорошо я понимаю вас, господин председатель! Вот это мудрая политика!.. Э! Настроение низов в Боклере ничуть не хуже, чем в других местах. Настроение всюду одно и то же, и нужно стараться к нему приспособиться; в конечном счете, всего лучше поддерживать, пока возможно, теперешний порядок вещей; ибо, если он изменится, то, наверное, к худшему. Луке почудилось в словах Шатлара скрытое жало насмешливой иронии: бывшего парижского кутилу, видимо, забавлял тайный ужас этих провинциальных буржуа. Невозмутимое равнодушие, которое Шатлар неизменно сохранял при всех сменявшихся у власти министрах, составляло основу практической политики супрефекта. Он видел, что старая правительственная машина движется сама собой, по инерции, со скрипом и толчками; в час рождения нового общества она разрушится, рассыплется прахом. В конце дорожки кувырк! - как говаривал в приятельском кругу Шатлар. Машина действовала, потому что была заведена; но при первой же основательной встряске все полетит к черту. Тщетные попытки починить обветшавший механизм, робкие реформы, бесполезные законы, вводимые в то время, когда правительство даже не осмеливалось применять прежние, неистовые взрывы честолюбий и личных счетов, исступление