егистрируем только вполне доказанное выздоровление, когда все ясно как божий день!.. Заметьте, я говорю выздоровление, а не чудесное исцеление, ибо мы, врачи, не позволяем себе объяснять исцеление чудом, мы призваны сюда, чтобы путем осмотра удостоверить, что у больного не осталось никаких следов болезни. Он говорил важным и деловитым тоном, подчеркивая свою беспристрастность, был не глупее и не лживее других, делал вид, что верит, не будучи верующим; он прекрасно знал, что наука настолько темна и полна таких неожиданностей, что самое невозможное оказывается осуществимым. На склоне своей врачебной карьеры он создал себе в Лурде положение, в котором были свои неудобства и свои преимущества; а в сущности, оно делало его жизнь очень приятной. Отвечая на вопрос парижского журналиста, Бонами объяснил, что каждый больной, прибывающий в Лурд, имеет при себе дело, в котором почти всегда находится свидетельство пользовавшего его врача, а иногда даже несколько свидетельств от различных врачей, больничные листы, полная история болезни. Если больной выздоравливал и являлся для освидетельствования в бюро, достаточно было просмотреть его дело и ознакомиться с диагнозом врачей, чтобы узнать, чем он был болен, и, осмотрев его, удостовериться в том, что он действительно выздоровел. Пьер внимательно слушал; посидев в этой комнате, он успокоился, и ум его снова обрел ясность. Его только смущала жара. Не будь на нем сутаны, он бы вмешался в разговор, - настолько его заинтересовали объяснения доктора Бонами. Но ряса постоянно обязывала его держаться в стороне. Поэтому он был очень рад, когда маленький блондин - писатель, пользующийся влиянием, стал возражать доктору. Какой смысл в том, что один врач устанавливает диагноз болезни, а другой удостоверяет выздоровление? В этом, несомненно, кроется возможность бесконечных ошибок. Было бы лучше, если бы медицинская комиссия обследовала всех больных тотчас же по их прибытии в Лурд, устанавливала состояние их здоровья и потом обращалась бы к своим же протоколам в случае выздоровления того или иного больного. Но доктор Бонами справедливо возразил, что одной комиссии недостаточно для такой огромной работы. Подумайте только! За одно утро обследовать тысячу самых разнообразных случаев! Сколько различных теорий, сколько споров, противоречивых диагнозов, вносящих путаницу! Если производить предварительный осмотр, - что почти неосуществимо, - это действительно может привести к огромным ошибкам. На деле - лучше всего придерживаться медицинских свидетельств, выданных ранее, и считать их решающими. На одном из столов лежало несколько папок - их наскоро перелистали, и парижский журналист ознакомился с содержавшимися в них врачебными свидетельствами. Многие оказались, к сожалению, очень краткими. Другие, лучше составленные, более точно определяли характер болезни. Подписи некоторых врачей были даже засвидетельствованы местным мэром. Все же оставались бесконечные, непреодолимые сомнения: кто эти доктора? Пользуются ли они достаточным научным авторитетом? Не сыграли ли тут роль особые обстоятельства, чисто личные интересы? Следовало бы навести справки о каждом из них. Поскольку все основывалось на свидетельствах, привезенных больными, нужно было бы очень тщательно проверять документы, иначе вся слава Лурда пошла бы прахом, стоило какому-нибудь слишком строгому критику обнаружить маленькую неточность, какой-либо недостоверный факт. Красный, потный доктор Бонами лез из кожи вон, стараясь убедить журналиста. - Именно это мы и делаем, именно это мы и делаем!.. Как только какое-нибудь выздоровление кажется нам необъяснимым естественным путем, мы производим самое тщательное расследование, мы просим выздоровевшего больного приехать еще раз для обследования... И, как видите, мы окружаем себя знающими людьми. Присутствующие здесь врачи прибыли со всех концов Франции. Мы убедительно просим их делиться с нами своими сомнениями, внимательно обследовать каждого больного и ведем очень подробные протоколы заседаний. Пожалуйста, господа, возразите, если я сказал что-нибудь, не соответствующее истине. Никто не отозвался. Большинство присутствовавших врачей, по-видимому католики, естественно, преклонялись перед чудом. А другие, неверующие, люди, обладавшие большими знаниями, смотрели, интересовались некоторыми из ряда вон выходящими случаями, избегали из любезности вступать в излишние споры и уходили, если им, как разумным людям, становилось очень уж не по себе и они чувствовали, что эта комедия начинает их раздражать. Так как никто не сказал ни слова, доктор Бонами торжествовал. И когда журналист спросил, неужели он один выполняет такую тяжелую работу, Бонами ответил: - Совершенно один. Мои обязанности врача при Гроте не так уж сложны, потому что, повторяю, они состоят в том, чтобы удостоверять случаи выздоровления, когда они бывают. Впрочем, он тут же спохватился и с улыбкой добавил: - Ах, я и забыл, есть еще Рабуэн; он помогает мне наводить здесь порядок. Бонами указал на полного мужчину, лет сорока, седоволосого, с широким лицом и челюстью бульдога. Рабуэн был человеком истово верующим, восторженным поклонником святой девы и не допускал сомнений в вопросе о чудесах. Он очень тяготился своей работой в бюро регистрации исцелений и всегда сердито ворчал, как только начинались споры. Обращение к врачам вывело его из себя, и доктор Бонами должен был его успокоить. - Помолчите, мой друг! Каждый имеет право высказать свое искреннее мнение. Между тем подходили все новые и новые больные. В комнату ввели мужчину, все тело его было покрыто экземой; когда он снимал рубашку, с его груди посыпалась какая-то серая мука. Он не выздоровел, но утверждал, что каждый год приезжает в Лурд и всякий раз чувствует облегчение. Затем появилась дама, графиня, ужасающе худая; судьба ее была необычайной: семь лет назад святая дева исцелила ее от туберкулеза. С тех пор она родила четверых детей, а теперь снова заболела чахоткой и к тому же стала морфинисткой. Первая же ванна влила в нее столько сил, что она собиралась вечером присутствовать на процессии с факелами вместе с двадцатью семью членами своей семьи, которых она привезла с собой. Далее пришла женщина, потерявшая голос на нервной почве; после нескольких месяцев совершенной немоты она вдруг обрела голос во время процессии в четыре часа, когда проносили святые дары. - Господа! - воскликнул доктор Бонами с наигранным добродушием глубоко принципиального ученого. - Вы знаете, что мы проходим мимо случаев, связанных с нервными заболеваниями. Заметьте все же, что эта женщина полгода лечилась в больнице Сальпетриер, однако ей пришлось приехать сюда, чтобы вновь обрести дар речи. Тем не менее доктор Бонами проявлял все признаки нетерпения, ему хотелось преподнести парижскому приезжему какой-нибудь выдающийся случай, какие иногда бывали во время процессии в четыре часа дня - время наибольшей экзальтации, когда святая дева являла свою милость и вступалась за своих избранников. До сих пор случаи выздоровления, констатированные в бюро, были сомнительны и неинтересны. А из-за двери доносилось пение псалмов, шум и гомон толпы; она лихорадочно жаждала чуда, все более возбуждаясь от ожидания. Вошла девочка, улыбающаяся и скромная, с серыми глазками, сверкавшими умом. - А, вот и наша крошка Софи!.. - радостно воскликнул доктор. - Замечательный случай выздоровления, господа, который произошел как раз в это время в прошлом году; прошу разрешения показать вам результаты. Пьер узнал Софи Куго, чудесно исцеленную девочку, которая вошла в его купе в Пуатье. И перед ним повторилась сцена, разыгранная в вагоне. Доктор Бонами подробнейшим образом объяснял белокурому журналисту, который внимательно слушал его, что у девочки была костоеда на левой пятке; началось омертвение тканей, требовавшее операции, но стоило погрузить ногу в бассейн, как страшная гнойная язва в одну минуту исчезла. - Софи, расскажи, как это было. Девочка своим обычным милым жестом потребовала внимания. - Так вот, нога у меня стала совсем плохая, я даже не могла ходить в церковь, и ногу надо было все время обертывать тряпкой, потому что из нее текла какая-то дрянь... Доктор Ривуар сделал надрез, он хотел посмотреть, что там такое, и сказал, что придется удалить кусок кости, но я стала бы хромать. Тогда, помолившись как следует святой деве, я окунула ногу в источник; мне так хотелось исцелиться, что я даже не успела снять тряпку... А когда я вынула ногу из источника, на ней уже ничего не было, - все прошло. Доктор Бонами подтверждал каждое ее слово кивком головы. - Повтори нам, что сказал доктор, Софи. - Когда доктор Ривуар увидел в Вивонне мою ногу, он сказал: "Мне все равно, бог или дьявол вылечил эту девочку, - важно, что она выздоровела". Раздался смех, острота имела явный успех. - А что ты сказала графине, начальнице палаты, Софи? - Ах, да... Я взяла с собой очень мало тряпок и сказала: "Пресвятая дева хорошо сделала, что исцелила меня в первый же день, а то у меня кончился бы весь мой запас". Снова раздался смех; миленькая девочка всем понравилась, и хотя она слишком развязно рассказывала свою историю, которую, по-видимому, заучила наизусть, но впечатление производила очень трогательное и правдивое. - Сними башмак, Софи, покажи господам ногу... Пожалуйста, ощупайте ее, чтобы у вас не оставалось сомнений. Девочка проворно разулась и показала беленькую, опрятную ножку с длинным белым шрамом под лодыжкой, доказывавшим серьезность заболевания. Несколько врачей подошли и молча осмотрели ее. Другие, у которых уже составилось определенное мнение на этот счет, не двинулись с места. Один из подошедших очень вежливо поинтересовался, почему святая дева, раз уж она решила исцелить девочку, не даровала ей новую ногу, ведь ей бы это ничего не стоило. Но доктор Бонами поспешил ответить, что святая дева оставила рубец в доказательство свершившегося чуда. Он пустился в изложение специфических подробностей, доказывал, что часть кости и кожные покровы были восстановлены мгновенно, но все же случай оставался необъяснимым. - Боже мой! - перебил белокурый журналист. - Зачем столько шума! Пусть бы мне показали палец, порезанный перочинным ножиком и зарубцевавшийся от воды источника: чудо было бы не менее великим, чтобы преклониться перед ним, и я бы уверовал. Затем он добавил: - Если бы в моем распоряжении был источник, вода которого так затягивает раны, я перевернул бы весь мир. Не знаю как, но я призвал бы народы прийти к нему, и народы пришли бы. Я доказывал бы чудеса исцеления с такой очевидностью, что стал бы хозяином мира. Подумайте, каким бы я обладал могуществом!.. Я стал бы почти равен богу!.. Но уж чтобы не было ни малейшего сомнения, я бы принимал во внимание только истину, сияющую как солнце, - тогда весь мир увидел бы и поверил. Он стал обсуждать с доктором способы проверки больных, согласившись с тем, что всех больных невозможно обследовать по прибытии. Но почему бы не выделить в больнице особую палату для больных с наружными язвами? Таких оказалось бы самое большее человек тридцать, их предварительно осмотрела бы комиссия, она составила бы протоколы, можно было бы даже сфотографировать язвы. И тогда, если бы последовало исцеление, комиссии осталось бы только удостоверить его и вновь запротоколировать. Речь шла бы не о внутренней болезни, диагноз которой всегда спорен, а о совершенно ясном факте. Немного смущенный, доктор Бонами повторял: - Конечно, конечно, мы требуем только правды... Самое трудное - составить комиссию. Если бы вы знали, как сложно договориться!.. Но, понятно, мысль ваша правильная. К счастью, его выручила новая больная. Пока Софи Куто, о которой все уже успели забыть, обувалась, вошла Элиза Руке и, сняв платок, показала свое страшное лицо; с самого утра она прикладывала к нему тряпку, смоченную в источнике, и ей казалось, говорила она, что язва стала бледнеть и подсыхать. Пьер, к удивлению своему, обнаружил, что язва действительно менее ужасна на вид. Это дало повод к новому обсуждению открытых язв; белокурый журналист настаивал на организации специальной палаты; и в самом деле, если бы в момент прибытия состояние Элизы Руке было установлено врачами и запротоколировано и она бы после этого выздоровела, - какое это было бы торжество для Грота. Излечение волчанки - бесспорное чудо. Доктор Шассень, молча, стоявший в стороне, как бы давая Пьеру возможность самому убедиться во всем на фактах, вдруг наклонился к нему и сказал вполголоса: - Открытые язвы, открытые язвы... Этот господин и не подозревает, что в наше время ученые врачи считают такого рода язвы болезнью нервного происхождения. Да, все дело, оказывается, просто в плохом питании кожи. Вопросы питания еще мало изучены... Если вера излечивает болезни, она может излечить и язвы, в том числе некоторые виды волчанки. Какой же толк в его знаменитых палатах для обследования открытых язв! Они внесут только еще больше путаницы и страстности в вечные споры... Нет, нет, наука бессильна, это - море сомнений. Он с горечью улыбнулся. Доктор Бонами предложил Элизе Руке продолжать примочки и каждый день приходить для осмотра. Затем он повторил с обычной своей любезностью и осторожностью: - Начало выздоровления, несомненно, налицо, господа. Вдруг все бюро всколыхнулось. Пританцовывая, в комнату вихрем влетела Гривотта с громким криком: - Я исцелилась... я исцелилась!.. Девушка рассказала, что ее сперва не хотели купать, но она настаивала, умоляла, плакала, и тогда, с разрешения отца Фуркада, ее погрузили в воду. Не успела она пробыть в ледяной воде и трех минут, как почувствовала огромный прилив сил, точно ее ударили хлыстом по всему телу. Гривотта ощущала такой восторг, возбуждение и радость, что ей не стоялось на месте. - Я выздоровела, милые мои господа... я выздоровела!.. Пораженный Пьер смотрел на Гривотту. Неужели это та самая девушка, которая прошлую ночь лежала на скамье вагона без сознания, с землистым лицом, кашляя, харкая кровью? Он не узнавал ее. Стройная, стремительная, с пылающими щеками и сверкающими глазами, - она жадно хотела жить и радовалась жизни. - Господа, - объявил доктор Бонами, - случай, по-моему, очень интересный... Посмотрите... Он попросил дело Гривотты. Но в груде папок, наваленных на обоих столах, его не нашли. Секретари-семинаристы все перерыли, надзиратель источника встал, чтобы посмотреть в шкафу. Наконец, усевшись на место, он нашел папку под раскрытой перед ним ведомостью. В деле находились три врачебных свидетельства, которые он прочел вслух. Все три врача констатировали чахотку, осложненную нервными припадками. Доктор Бонами жестом дал понять, что такое сочетание не оставляет сомнений. Затем долго выслушивал больную, время от времени бормоча: - Я ничего не слышу... ничего не слышу... Но, спохватившись, добавил: - Вернее, почти ничего. Затем он обратился к двадцати пяти или тридцати сидевшим молча врачам: - Господа, кто желает мне помочь?.. Мы ведь собрались здесь для того, чтобы изучать болезни и обсуждать различные случаи заболеваний. Сперва никто не двинулся с места. Затем один из врачей выслушал молодую женщину, озабоченно качая головой, но ничего не сказал. Наконец, запинаясь, он пробормотал, что с заключением надо подождать. Его сменил другой и категорически заявил, что ничего не слышит, - у этой женщины никогда не было чахотки. За ними последовали все остальные, за исключением пяти - шести врачей, продолжавших молча сидеть с легкой усмешкой на губах. Царила полная неразбериха, ибо каждый высказывал мнение, отличное от других; гул поднялся такой, что присутствующие не слышали друг друга. Только отец Даржелес сохранял безмятежное спокойствие, почуяв, что перед ним один из тех случаев, которые возбуждают толпу и приносят славу лурдской богоматери. Он уже делал кое-какие пометки в своей записной книжке. Благодаря шуму, стоявшему в комнате, Пьер и Шассень, сидевшие в сторонке, могли беседовать, не опасаясь, что их услышат. - Ох! Эти ванны! - сказал молодой священник. - Я их видел, в них так редко меняют воду! Какая грязь, какой рассадник микробов! Какая насмешка над нашей манией принимать всякие меры предосторожности против заразы! И как только все эти больные не гибнут от грязи? Противники теории микробов, должно быть, злорадствуют. Доктор прервал Пьера: - Нет, нет, дитя мое... Несмотря на грязь, ванны не представляют никакой опасности. Заметьте, температура воды в них не выше десяти градусов, а для размножения микробов нужно двадцать пять. Кроме того, в Лурде не бывает больных заразными болезнями - холерой, тифом, корью, скарлатиной. Сюда приезжают люди с органическими заболеваниями - параличом, золотухой, опухолями, язвами, нарывами, раком, чахоткой, которые через воду не передаются. Застарелые язвы не представляют никакой опасности в смысле заражения... Уверяю вас, что здесь святой деве нет нужды даже и вмешиваться. - Значит, доктор, в свое время, когда вы занимались практикой, вы, рекомендовали бы окунать больных в ледяную воду - и ревматиков, и сердечников, и чахоточных, и женщин в любой период? Вы бы стали купать эту несчастную, полумертвую девушку, всю в поту? - Разумеется, нет!.. Существуют сильно действующие средства, которые редко применяются. Ледяная ванна, безусловно, может убить чахоточного; но разве мы знаем, не может ли она при известных обстоятельствах его спасти?.. Признав существование сверхъестественной силы, я тем не менее охотно допускаю, что выздоровление больных происходит естественным путем от погружения в холодную воду, а ведь это считается глупостью и варварством... Все дело в том, что мы ровно ничего не знаем... Им снова овладел гнев; он ненавидел науку, презирал ее с тех пор, как в полной растерянности понял свое бессилие спасти от смерти жену и дочь. - Вы требуете достоверности, а медицина не может ее вам дать... Прислушайтесь на минутку к тому, что говорят эти господа, и поучайтесь. Как противоречивы их мнения! Конечно, существуют болезни, хорошо известные во всех своих стадиях вплоть до мельчайших признаков, отмечающих их развитие; существуют лекарства, действие которых изучено тщательнейшим образом; но чего никто не может знать - это как действует лекарство на того или иного больного, ведь каждый больной представляет собою особый случай, и всякий раз приходится производить эксперименты. Медицина остается искусством, ибо в ней отсутствует точность, основанная на опыте: выздоровление всегда зависит от счастливого стечения обстоятельств, от находчивости врача... Мне смешно слушать, как эти люди спорят здесь, выступая от имени непреложных законов науки. Где в медицине эти законы? Покажите их! Шассень хотел кончить на этом разговор, но, увлекшись, уже не мог остановиться. - Я вам сказал, что стал верующим... Но, право, я отлично понимаю, что наш почтенный доктор Бонами отнюдь не испытывает благоговейного трепета, он просто созывает врачей со всего света, чтобы они изучали его чудеса. Однако чем больше врачей, тем труднее добраться до истины: они только спорят о диагнозах и о способах лечения. Если врачи не могут прийти к единодушному мнению по поводу наружной язвы, то где уж им договориться о поражениях внутренних органов, когда одни это отрицают, а другие настаивают. В таком случае почему не считать все чудом? Ведь, в сущности, будь то действие природы или сверхъестественной силы, все равно непредвиденное прекращение, болезни является чаще всего сюрпризом для врача... Конечно, в Лурде все плохо организовано. Нельзя придавать серьезного значения свидетельствам неизвестных врачей, документы надо очень тщательно проверять. Но если даже допустить, что в свидетельстве совершенно достоверно, с точки зрения науки, определена болезнь, все же наивно, милый мой, думать, что это для всех убедительно. Заблуждение кроется в самом человеке, и установление малейшей истины требует героических усилий. Только тут Пьер начал понимать, что происходит в Лурде, этом необыкновенном городе, куда годами стекается народ - одни с набожным преклонением, другие с оскорбительной насмешкой. Очевидно, здесь действуют малоизученные и даже вовсе неизвестные силы самовнушение, задолго подготовляемый шок, увлечение поездкой, молитвы и псалмы, возрастающая восторженность, а главное - неведомая сила, обещающая исцеление, порыв веры, охватывающий толпу. Поэтому Пьеру казалось, что неумно подозревать обман. Дело гораздо значительнее и проще. Преподобные отцы могут не отягощать своей совести ложью, им достаточно не препятствовать смятению и использовать всеобщее невежество. Даже если допустить, что все были искренни - и врачи, выдававшие свидетельства, и больные, уверовавшие в собственное исцеление, и свидетели, в своем увлечении утверждающие, что видели собственными глазами, как свершилось чудо, - то и в этом случае невозможно доказать, было оно или нет. И разве не становилось чудо реальностью для большинства страждущих, живших надеждой? Видя, что доктор Шассень и Пьер разговаривают в сторонке, доктор Бонами подошел к ним. - Какой процент составляют выздоравливающие? - спросил его Пьер. - Приблизительно десять процентов, - ответил Бонами. Заметив в глазах молодого священника удивление, Бонами добродушно продолжал: - О, их у нас было бы больше... Но я, признаться, выполняю здесь своего рода полицейские функции; моя подлинная обязанность - сдерживать чрезмерное усердие, чтобы священное не обратилось в смешное... В сущности, мое бюро регистрирует только достоверные излечения, и притом от серьезных болезней. Его слова прервало чье-то глухое бормотание. Это ворчал рассерженный Рабуэн: - Достоверные излечения, достоверные излечения... К чему это? Чудеса происходят непрерывно... Какие нужны еще доказательства верующим? Они должны преклоняться и верить. А неверующих все равно не убедишь. Мы тут глупостями занимаемся, вот и все. Доктор Бонами строго остановил его: - Рабуэн, вы смутьян... Я скажу отцу Капдебарту, что отказываюсь от вас, потому что вы вносите непослушание. Однако этот малый, показывавший зубы и готовый укусить всякого, кто затрагивал его веру, был прав, и Пьер одобрительно взглянул на него. Работа бюро регистрации исцелений была поставлена из рук вон плохо и действительно никому не приносила пользы: все, что там происходило, оскорбляло людей религиозных и не убеждало неверующих. Разве чудо требует доказательств? В него надо верить. Коль скоро вмешался бог, людям нечего рассуждать. В века подлинной веры наука не пыталась объяснять, что такое бог. На что нужна здесь наука? Она мешает вере и сама умаляет свое значение. Нет, нет! Либо броситься на землю, лобызать ее и верить, либо уйти. Никаких компромиссов. Стоило приступить к обследованию, как оно в конечном итоге роковым образом приводило к сомнению. Пьера особенно удручали необычные разговоры, которые он здесь слышал. Верующие, присутствовавшие в зале, говорили о чудесах с изумительным спокойствием и непринужденностью. Самые удивительные случаи не выводили их из состояния безмятежности. Еще одно чудо, и еще чудо! Они пересказывали невероятные измышления с улыбкой на устах, нисколько не сообразуясь с доводами разума. Они жили, по-видимому, в мире лихорадочных видений и ничему не удивлялись. Этим были заражены не только простые духом, неграмотные и подверженные галлюцинациям, вроде Рабуэна, но и люди интеллигентные, ученые, доктор Бонами и другие. Это было невероятно. Пьер чувствовал, что ему все больше становится не по себе, в нем поднималось глухое раздражение, которое рано или поздно должно было прорваться. Его разум боролся, словно несчастное существо, брошенное в воду и задыхающееся в волнах, и он подумал, что людям, которых, подобно доктору Шассеню, захватила слепая вера, пришлось пережить такую же борьбу и тревогу, прежде чем они признали свое полное банкротство. Пьер посмотрел на Шассеня, бесконечно печального, убитого судьбой, одинокого, как плачущий ребенок, и все же не мог удержаться от протестующего возгласа: - Нет, нет! Если всего не знаешь, даже если никогда всего не узнаешь, это еще не повод для того, чтобы не стремиться к познанию. Скверно, что нашим неведением злоупотребляют. Напротив, мы всегда должны надеяться когда-нибудь объяснить необъяснимое; и нашим здравым идеалом должен быть поход на неведомое, победа разума невзирая на скудость наших физических сил и ума... Ах, разум! Сколько страданий он мне приносит, но в нем же я черпаю силы! Когда гибнет разум, гибнет все существо. И во имя разума я готов пожертвовать своим счастьем. Слезы показались на глазах доктора Шассеня. Вероятно, он вспомнил о своих дорогих покойницах. И, в свою очередь, пробормотал: - Разум, разум... Конечно, это гордое слово, в нем достоинство человека... Но существует еще любовь, всемогущая любовь, единственное благо, которое стоит вновь завоевать, если оно утрачено... Голос его пресекся, рыдания душили его. Машинально перелистывая папки с делами, лежавшие на столе, он увидел папку, на которой крупными буквами было написано имя Мари де Герсен. Он открыл ее и прочел свидетельства двух врачей, давших заключение о поражении спинного мозга. - Дитя мое, - проговорил он, - я знаю, что вы питаете глубокое чувство к мадмуазель де Герсен... Что вы скажете, если она здесь выздоровеет? Свидетельства подписаны почтенными врачами, и вы знаете, что такого рода параличи неизлечимы. Так вот, если эта молодая особа вдруг забегает и запрыгает, как я не раз видел, неужели вы не будете счастливы, неужели не поверите наконец в существование сверхъестественной силы? Пьер хотел было ответить, но вспомнил слова своего родственника Боклера, предсказавшего чудо, которое свершится молниеносно, в момент сильнейшей экзальтации; ему стало еще больше не по себе, и он только сказал: - Да, я действительно буду очень счастлив... К тому же, как и вы, я думаю, что всеми этими людьми движет воля к счастью. Но он не мог больше здесь оставаться. От жары по лицам присутствующих градом катился пот. Доктор Бонами диктовал одному из семинаристов результат осмотра Гривотты, а отец Даржелес, прислушиваясь к его словам, время от времени поднимался и говорил ему на ухо, как изменить то или иное выражение. Вокруг них продолжали шуметь; врачи в своем споре отклонились несколько в сторону, перейдя к обсуждению чисто технических моментов, не имевших никакого отношения к данному случаю. Между дощатыми стенами нечем было дышать, к горлу подступала тошнота. Влиятельный парижский писатель ушел, недовольный тем, что так и не увидел настоящего чуда. - Выйдем, мне нехорошо, - сказал Пьер доктору Шассеню. Они вышли в одно время с Гривоттой, которую наконец отпустили. У дверей их снова окружила толпа, бросившаяся смотреть на исцеленную. Слух о чуде уже разнесся по Лурду, каждому хотелось подойти к избраннице, расспросить ее, прикоснуться к ней. А она, с пылающими щеками и горящими глазами, повторяла, приплясывая: - Я исцелилась... я исцелилась... Крики толпы заглушили голос Гривотты, ее поглотил людской поток и унес за собой. На минуту она скрылась из виду, словно утонула, затем внезапно появилась возле Пьера и доктора, которые старались выбраться из толчеи. В эту минуту они увидели командора; у него была мания спускаться к бассейну и к Гроту и там срывать на ком-нибудь свой гнев. Затянутый по-военному в сюртук, он опирался на палку с серебряным набалдашником, слегка волоча левую ногу, парализованную после второго удара. Он покраснел, глаза его засверкали от гнева, когда Гривотта толкнула его, повторяя в кругу восторженной толпы: - Я исцелилась... я исцелилась... - Ну что ж! - крикнул он в бешенстве. - Тем хуже для тебя, моя милая! Послышались восклицания, смех; его знали и прощали ему маниакальное стремление к смерти. Но он стал бормотать, что это просто возмутительно - к чему бедной, некрасивой девушке так жаждать жизни! Лучше ей умереть сейчас же, чем всю жизнь потом страдать. Тут вокруг него раздались негодующие голоса. Проходивший мимо аббат Жюден пришел ему на помощь и увел его в сторону. - Замолчите! Это просто скандал... Зачем вы ополчаетесь против бога, который своей благостью иной раз облегчает наши страдания?.. Уверяю вас, вам следовало бы самому пасть на колени и умолять его исцелить вашу ногу и даровать вам еще десять лет жизни. Командор едва не задохнулся. - Как, я буду просить, чтобы мне даровали десять лет жизни? Да я сочту счастливейшим днем тот день, когда умру! Быть таким пошлым трусом, как эти тысячи больных, боящихся смерти, цепляющихся за жизнь! Нет, нет, я стал бы слишком презирать себя!.. Да я готов подохнуть сию же минуту, - так хорошо прикончить это существование! Выбравшись из давки, командор очутился на берегу Гава рядом с доктором Шассенем и Пьером; повернувшись к доктору, с которым часто встречался, он заметил: - Разве они не пробовали только что воскресить мертвеца? Когда мне рассказали об этом, у меня даже дух захватило... Вы понимаете, доктор? Человеку привалило счастье умереть, а они позволили себе окунуть его в воду, в преступной надежде оживить покойника! Да ведь если бы им это удалось, если бы вода воскресила несчастного - ибо неизвестно, что может случиться в нашем чудном мире, - он был бы вправе разъяриться и плюнуть в лицо этим починщикам трупов!.. Разве покойник просил их оживлять его? Откуда они знали, доволен он тем, что умер, или нет? Надо хоть спросить человека... Устрой они такую грязную шутку надо мной, когда я усну навеки... Я бы им показал! Не путайтесь в то, что вас не касается!.. И поспешил бы снова умереть! Он был так смешон в своем негодовании, что аббат Жюден и доктор не могли удержаться от улыбки. Но Пьер молчал - ледяным холодом повеяло на него от лихорадочного трепета, всколыхнувшего весь этот люд. Не проклятия ли отчаявшегося Лазаря слышал он сию минуту? Ему часто казалось, что Лазарь, выйдя из могилы, должен был бы крикнуть Иисусу: "О боже, зачем ты вновь призвал меня к этой отвратительной жизни? Я так хорошо спал вечным сном без сновидений, я наслаждался таким покоем небытия! Я познал все бедствия, все горести, измены, обманутые надежды, поражения, болезни; я воздал страданию свой страшный долг живого, ибо не знаю, для чего я родился, и не знаю, зачем жил; а теперь, боже, ты заставляешь меня воздать вдвое, возвращая меня на каторгу!.. Разве я совершил столь неискупимый грех, что ты меня так жестоко наказуешь? Увы, ожить! Чувствовать, как с каждым днем понемногу умирает твоя плоть, обладать разумом лишь для того, чтобы сомневаться, волей - для того, чтобы понять свое бессилие, любовью - чтобы оплакивать свои горести! А ведь все было кончено, я сделал страшный шаг от жизни к смерти, пережил ужасный миг, которого достаточно, чтобы отравить всякое существование. Я почувствовал, как смертный пот окропил меня, как стынет моя кровь, как вместе с предсмертной икотой прекращается мое дыхание. Ты хочешь, чтобы я дважды познал эту муку, дважды умирал, хочешь, чтобы скорбь моя превзошла все людские беды? О боже! Пусть это произойдет тотчас же! Да, я молю тебя, сверши великое чудо, верни меня в могилу, усыпи меня вновь и не дай мне страдать, прервав мой вечный сон. Прошу тебя, смилостивись, не причиняй мне муки, возвращая к жизни, страшной муки, на какую ты никого еще не обрекал. Я всегда любил тебя и служил тебе, не обращай на меня гнев свой, столь великий, что от него содрогнутся поколения. Будь добр и милостив, верни меня в твое сладостное небытие!" Аббат Жюден увел командора, который мало-помалу успокоился, а Пьер попрощался с доктором Шассенем, вспомнив, что уже больше пяти часов и Мари ждет его. По дороге к Гроту он встретил аббата Дезермуаза, оживленно беседовавшего с г-ном де Герсеном, который только что вышел из гостиницы, подбодренный крепким сном. Оба любовались необыкновенной одухотворенностью, какую придавала некоторым женским лицам восторженная вера: Они обсуждали также план экскурсии в котловину Гаварни. Господин де Герсен, узнав, что первая ванна Мари не дала результатов, тотчас же последовал за Пьером. Они нашли девушку все в том же состоянии горестного изумления, вперившей взор в статую святой девы, которая не вняла ей. Мари не ответила отцу на его ласковые слова, только поглядела на него своими большими грустными глазами и тотчас же перевела их на белую мраморную статую, освещенную яркими огнями свечей. Пьер стоял, ожидая, когда можно будет отвезти ее в больницу, а г-н де Герсен тем временем набожно преклонил колена. Сначала он страстно молился о выздоровлении дочери, затем стал молиться за себя, о том, чтобы найти компаньона, который дал бы ему миллион, необходимый для его затеи - опытов с управляемыми воздушными шарами. V  Около одиннадцати часов вечера, расставшись с г-ном де Герсеном в Гостинице явлений, Пьер решил зайти перед сном ненадолго в Больницу богоматери всех скорбящих. Он очень беспокоился за Мари, которую оставил в полном отчаянии, - она замкнулась в себе и угрюмо молчала. А когда он вызвал из палаты святой Онорины г-жу де Жонкьер, его беспокойство еще более усилилось, так как она сообщила плохие вести. Начальница сказала ему, что Мари все время молчит, никому не отвечает на вопросы и даже отказалась от еды. Г-жа де Жонкьер попросила Пьера зайти в палату. Вход в женские палаты ночью мужчинам запрещен, но священник - не мужчина. - Вас она любит и только вас послушается. Прошу вас, зайдите и посидите у ее постели, пока не придет аббат Жюден. Он должен быть здесь около часу ночи, чтобы причастить тяжелобольных, которые не могут двигаться и начинают есть с самого раннего утра. Вы ему поможете. Пьер вошел следом за г-жой де Жонкьер, и она посадила его у постели Мари. - Дорогое дитя, я привела к вам кое-кого, кто вас очень любит... Поговорите с ним и будьте умницей. Но больная, узнав Пьера, страдальчески посмотрела на него; лицо ее было мрачно и выражало решительный протест. - Хотите, он почитает вам вслух что-нибудь хорошее, как в вагоне?.. Нет? Это вас не развлечет? У вас не лежит к этому сердце?.. Ну, хорошо, потом видно будет... Оставляю вас с ним. Я убеждена, что через минуту вам станет легче. Тщетно Пьер говорил с ней, нашептывая все ласковое и нежное, что подсказывала ему любовь, тщетно умолял не впадать в отчаяние. Если святая дева не исцелила ее в первый день, значит, она приберегла для нее какое-нибудь ослепительное чудо. Но Мари отвернулась, вперив раздраженный взгляд в пустоту, она, казалось, не слушала его; губы ее сложились в горькую, сердитую гримасу. Пьер замолчал и оглядел палату. Зрелище было ужасное. Никогда еще к сердцу его не подступало столько горечи и жалости. Обед давно кончился, но возле некоторых больных еще стояли тарелки с недоеденной пищей; одни продолжали есть до рассвета, другие стонали, третьи просили повернуть их или оказать им другие услуги. С наступлением ночи почти все больные стали бредить. Мало кто спал спокойно; некоторых раздели и накрыли одеялами, но большинство лежало в одежде: им было так трудно раздеваться, что в течение пяти дней паломничества они даже не меняли белья. Полутемная палата была забита до отказа: вдоль стен стояли кровати, всю середину комнаты занимали тюфяки, положенные прямо на пол; кругом громоздились ворохи тряпья, старые корзины, ящики, чемоданы. Некуда было ступить. Два чадящих фонаря едва освещали этот лагерь умирающих, воздух стоял ужасный, несмотря на приоткрытые окна, откуда входила тяжелая жара душной августовской ночи. Какие-то тени проплывали по комнате, бессвязные крики бредивших во сне, полном кошмаров, населяли этот ад, эту трепетную ночь, исполненную страданий. Несмотря на темноту, Пьер узнал Раймонду: кончив работу, она заглянула к матери, прежде чем отправиться спать в мансарду, предназначенную для сестер. Г-жа де Жонкьер, вкладывавшая всю душу в свои обязанности начальницы палаты, три ночи не смыкала глаз. Для нее в палате стояло кресло, где она могла бы отдохнуть, но она не садилась ни на минуту, ее все время кто-нибудь теребил. Правда, у нее была достойная помощница в лице г-жи Дезаньо, - молодая женщина проявляла столько восторженного усердия, что сестра Гиацинта, улыбаясь, спросила ее: "Почему вы не пострижетесь в монахини?" На что та, слегка растерявшись, ответила: "Я не могу, я замужем и обожаю мужа!" Г-жа Вольмар не появлялась. Говорили, будто она лежит с сильнейшей мигренью, и г-жа Дезаньо заметила, что не к чему приезжать ухаживать за больными, раз у тебя слабое здоровье. Правда, у нее самой отнимались руки и ноги, хотя она и виду не показывала, что устала, и отзывалась на малейший стон, всегда готовая оказать помощь. В своей квартире в Париже она не передвинула бы с места лампы и позвала бы лакея, а здесь бегала с горшками и мисками, выливала тазы, приподнимала больных, в то время как г-жа де Жонкьер подкладывала им под спину подушки. Но когда пробило одиннадцать часов, ее сразило. Присев по неосторожности на минуту в кресло, она тотчас крепко заснула; ее хорошенькая головка с чудесными растрепанными белокурыми волосами склонилась к плечу, и ни стоны, ни зовы - ничто не могло ее разбудить. Г-жа де Жонкьер неслышно подошла к Пьеру. - У меня была мысль послать за господином Ферраном, вы знаете, за врачом, который приехал с нами: он дал бы мадмуазель что-нибудь успокоительное. Но он занят внизу, в семейной палате, хлопочет подле брата Изидора. А кроме того, мы здесь не лечим, мы только передаем наших дорогих больных в руки святой девы. Подошла сестра Гиацинта, остававшаяся на ночь с начальницей. - Я была в семейной палате, относила апельсины господину Сабатье и видела доктора Феррана; он привел в чувство брата Изидора... Если хотите, я спущусь за ним. Но Пьер воспротивился. - Нет, нет, Мари будет умницей, сейчас я ей почитаю увлекательную книжку, и она уснет. Мари по-прежнему упорно молчала. Один из двух фонарей, освещавших палату, висел неподалеку на стене, и Пьер ясно видел ее худое, точно застывшее лицо. Направо, на соседней кровати, он заметил Элизу Руке; она крепко спала, сняв платок, ее чудовищная язва стала заметно бледнее. А налево лежала г-жа Ветю, обессиленная, обреченная; ее непрерывно сотрясала дрожь, мешая уснуть. Пьер сказал больной несколько ласковых слов. Она поблагодарила и слабым голосом прошептала: - Сегодня было несколько исцелений, я очень рада. Гривотта, лежавшая на тюфяке в ногах ее кровати, то и дело приподнималась и в лихорадочном возбуждении повторяла: - Я исцелилась... я исцелилась... Она рассказывала, что съела полцыпленка, а ведь до сих пор месяцами не могла ничего есть. Потом около двух часов она шла за процессией с факелами и, без сомнения, протанцевала бы всю ночь, если бы святая дева давала бал. - Я исцелилась... да, совсем, совсем исцелилась. Тогда г-жа Ветю с детски ясной улыбкой, в порыве полного самоотречения, произнесла: - Святая дева была права, исцелив эту девушку, ведь она так бедна. Ее исцеление доставляет мне больше удовольствия, чем если бы исцелилась я сама: у меня есть маленькая часовая мастерская, я могу подождать... Каждому свой черед, каждому свой черед... Почти все больные проявляли подобную любовь к ближнему и были счастливы, когда кто-нибудь исцелялся. В них редко говорила зависть, они заражались друг от друга надеждой и верили, что на другой день святая дева, если захочет, исцелит и их. Не следовало ее сердить, проявляя нетерпение, ибо у нее, несомненно, был свой расчет, она знала, почему начинала с этой, а не с той. Поэтому самые тяжелые больные не теряли надежды и молились за своих соседей - братьев по страданию. Каждое новое чудо являлось залогом следующего, вера их непоколебимо росла. Рассказывали про парализованную работницу с фермы, которая, проявив необыкновенную силу воли, дошла пешком до Грота; позже, в больнице, она попросила снова свести ее вниз, желая вновь припасть к стопам лурдской богоматери, но на полпути покачнулась и, мертвенно побледнев, задыхаясь, остановилась, не в силах идти дальше; когда ее принесли на носилках, она была мертва - умерла исцеленной, по словам соседок по палате. Каждой свой черед, святая дева не забывала ни одной из своих любимых дщерей, если только не желала тотчас же даровать райское блаженство какой-нибудь избраннице. Когда Пьер нагнулся, чтобы начать чтение, Мари вдруг разразилась рыданиями. Уронив голову на плечо аббата, она низким, страшным голосом изливала свой гнев в темную муть ужасной палаты. Она внезапно утратила веру, мужество, в ней заговорил протест страждущего существа, которое устало ждать и дошло до богохульства. Случалось это редко. - Нет, нет, она злая, несправедливая. Я была так уверена, что она услышит меня сегодня, я столько молилась ей! А теперь первый день прошел, и я больше никогда не поправлюсь. Вчера была суббота, я была убеждена, что она исцелит меня именно в субботу. Ах, Пьер, я не хотела говорить, заставьте меня молчать, потому что у меня слишком тяжело на сердце и я могу сказать лишнее. Пьер быстро, по-братски, привлек ее голову к себе, стараясь заглушить мятежный крик. - Молчите, Мари! Не надо, чтобы вас слышали... Ведь вы такая набожная! Неужели вы хотите возмутить все сердца? Но она не могла молчать, несмотря на все свое старание. - Я задохнусь, я должна говорить... Я ее больше не люблю, я ей не верю. Все, что здесь рассказывают, - ложь: ничего нет, ее и не существует, раз она не слышит, когда ее призывают со слезами... Если бы вы знали, что я ей говорила!.. Кончено, Пьер, я хочу сию же минуту уехать. Уведите меня, унесите меня, пусть я умру на улице, где хоть прохожие сжалятся над моими страданиями. Ослабев, она упала на кровать и как-то по-детски залепетала: - Да и никто меня не любит, даже отца не было со мной. И вы меня покинули, мой бедный друг. Когда кто-то другой повез меня к бассейну, я почувствовала такой холод в сердце! Да, тот самый холод сомнения, который я так часто ощущала в Париже... И, понятно, раз я сомневалась, она меня не исцелила. Значит, я плохо молилась, я недостаточно чиста... Она больше не богохульствовала. Она находила оправдание небесам. Но лицо ее было мрачно, на нем отразилась борьба с высшей силой, которую она так обожала и так молила и которая не повиновалась ей. Когда временами у спящих больных просыпалась злоба, возмущение, безнадежность, когда слышались рыдания и даже брань, дамы-попечительницы и сестры, растерявшись, спешили задернуть занавески. Милосердие божие покидало больных, надо было ждать, когда оно вернется; через несколько часов все умиротворялось и замирало, водворялась тягостная тишина. - Успокойтесь, успокойтесь, умоляю вас, - повторял Пьер, видя, что Мари от отчаяния переходит к пароксизму сомнений в самой себе, к боязни, что она недостойна исцеления. Снова подошла сестра Гиацинта. - Вы не сможете причащаться в таком состоянии, дитя мое. Зачем вы отказываетесь, раз мы разрешили господину аббату почитать вам вслух! Мари устало кивнула головой в знак согласия, и Пьер поспешно вынул из чемодана, стоявшего в ногах кровати, книжечку в голубом переплете с наивным повествованием о Бернадетте. Но как и ночью в вагоне, он не придерживался краткого текста, а сочинял сам; как аналитик и резонер, он не мог пойти против истины и, переделывая рассказ по-своему, придавал правдоподобность легенде, которая творила нескончаемые чудеса, помогая выздоровлению больных. Вскоре со всех соседних матрацев стали приподниматься больные, жаждавшие узнать продолжение истории; страстное ожидание причастия все равно не давало им спать. Пьер рассказывал, сидя под фонарем, лившим слабый свет; постепенно он повышал голос, чтобы все в палате слышали его: - "После первых же чудес начались преследования. Бернадетту считали лгуньей и сумасшедшей, угрожали ей тюрьмой. Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, и тарбский епископ Лоране вместе с клиром держались в стороне и осторожно выжидали, а гражданские власти - префект, прокурор, мэр, полицейский комиссар - с достойным сожаления усердием выступали против религии..." В то время как Пьер говорил, перед ним с неодолимой силой возникала подлинная история Бернадетты. Он немного вернулся назад и представил себе, как страдала Бернадетта во время первых своих видений - чистосердечная, прелестная в своем неведении и полная веры. Она была ясновидящей, святой; пока длилось восторженное состояние девочки, она вся преображалась, озаренная какой-то неземной красотой: чистый лоб ее сиял, лицо расцветало, глаза светились любовью, полуоткрытые губы что-то шептали. Все ее существо было исполнено величия, она медленно творила широкое крестное знамение, которое, казалось, заполняло горизонт. В соседних долинах, деревнях, городах только и разговору было, что о Бернадетте; хотя святая дева еще не назвала себя, про видение говорили: "Это она, это святая дева". В первый же базарный день в Лурде стало так людно, что шагу нельзя было ступить. Все хотели увидеть благословенное дитя, избранницу царицы ангелов, столь хорошевшую, когда ее восторженному взору открывалось небо. С каждым утром толпа на берегу Гава возрастала, тысячи людей теснились там, чтобы не пропустить зрелище. Как только появлялась Бернадетта, проносился шепот: "Это святая, святая, святая!" К ней бросались, целовали ее одежду. Она была мессией, тем вечным мессией, которого неизменно из поколения в поколение ждут народы. И каждый раз повторялось одно и то же: пастушке являлось видение, голос призывал людей к покаянию, начинал бить источник и свершались чудеса, изумлявшие громадные, восторженные толпы. Ах! Как по-весеннему расцвела надежда - утешение для бедных сердец, истерзанных нищетой и болезнями, - когда начались первые лурдские чудеса! Прозревший старик Бурьетт, воскресший в ледяной воде маленький Буор, глухие, начинавшие слышать, хромые, начинавшие ходить, и столько других - Блез Момюс, Бернад Суби, Огюст Борд, Блезетт Супен, Бенуат Казо, исцеленные от страшных болезней; они становились предметом бесконечных разговоров, возбуждали надежду в тех, кто страдал нравственно или физически. В четверг, четвертого марта, в последний день, когда святая дева пятнадцатый раз являлась Бернадетте, у Грота собралось более двадцати тысяч человек, все жители окрестных селений спустились сюда с гор. И эта огромная толпа находила то, чего алкала, божественную пищу, пир чудес, достаточное количество невозможного, чтобы удовлетворить веру в высшую силу, которая нисходит с небес, вмешивается в жалкие дела бедняков, дабы восстановить справедливость и содеять добро. Слышался глас небесного милосердия, простиралась невидимая и спасительная рука, залечивающая извечную рану человечества. Ах! С какой несокрушимой энергией обездоленные возрождали мечту, которую питало каждое поколение, как только обстоятельства подготовляли для этого благоприятную почву! Быть может, веками не бывало такого стечения фактов, которые могли бы разжечь мистический огонь веры так, как это случилось в Лурде. Возникал новый культ, и тотчас же начались преследования, так как религии создаются в муках и мятежах. Как некогда в Иерусалиме, лишь только разнесся слух о чудесах, расцветающих под стопами спасителя, так и тут зашевелились гражданские власти - прокурор, мировой судья, мэр, а особенно тарбский префект. Последний был человеком очень почтенным, искренним католиком, соблюдал обряды, но при этом обладал здравым смыслом администратора, был страстным защитником порядка, ярым противником фанатизма, который порождает смуты и религиозные извращения. В Лурде под его начальством служил полицейский комиссар, обладавший законным желанием доказать свою ловкость и прозорливость. Началась борьба; в первое воскресенье поста, как только Бернадетте явилось видение, комиссар вызвал девочку на допрос. Тщетно пытался он воздействовать на нее сначала лаской, затем суровостью, наконец, угрозами: девочка все время отвечала одно и то же. История, которую она рассказывала, понемногу прибавляя к ней всевозможные подробности, постепенно устоялась в ее детском мозгу. И это не было сознательной ложью: ее истерическую натуру преследовало болезненное видение, воля ее была подавлена, и она не могла избавиться от галлюцинаций. Ах, несчастная, милая девочка, такая ласковая, не приспособленная к жизни, измученная неотвязной мыслью, от которой, возможно, она бы и отделалась, но только сменив среду, где она жила, - если бы попала на простор и поселилась в каком-нибудь светлом краю, окруженная людской любовью! Но она была избранницей, она видела святую деву, и ей предстояло страдать всю жизнь и умереть. Пьер, хорошо знавший жизнь Бернадетты, питавший к ее памяти братскую жалость, преклонявшийся перед этой девушкой, простой духом, искренней и пленительной, в терзаниях исповедовавшей свою веру, разволновался: голос его задрожал, глаза увлажнились. До сих пор Мари лежала неподвижно; лицо ее горело от (возмущения, но тут она с жалостью развела руками. - Бедняжка, - прошептала она, - одна против всех этих чиновников, такая невинная, гордая и убежденная! Со всех кроватей на рассказчика глядели сочувственные, страдальческие лица. Эта страшная, зловонная палата, исполненная ночной скорби, заставленная жалкими койками, с призрачными тенями усталых санитарок и монахинь, казалось, осветилась ярким лучом небесного милосердия. Бедная, бедная Бернадетта! Всех возмущали преследования, которым она подвергалась за то, что отстаивала достоверность своих видений. Пьер стал рассказывать о том, что претерпела Бернадетта. После допроса полицейского комиссара ей пришлось предстать перед судом. Вся судебная палата яростно стремилась добиться, чтобы она отказалась от своих утверждений, будто ей являлись видения. Но упорство, с каким она отстаивала свою мечту, было сильнее доводов всех гражданских властей, вместе взятых. Два врача, привлеченные префектом для освидетельствования Бернадетты, честно констатировали, как это сделал бы любой врач, что девочка страдала нервным расстройством на почве астмы, и это, при известных обстоятельствах, могло вызвать галлюцинации. Тогда ее чуть не поместили в тарбскую больницу. Однако упрятать туда девочку не решились, опасаясь народного гнева. Один епископ специально приехал, чтобы преклонить перед ней колена. Несколько дам готовы были оплатить золотом малейшую ее милость. Толпы верующих стекались поглядеть на нее, утомляя ее своими посещениями. Она укрылась в монастыре, у сестер Невера, которые обслуживали городскую больницу; там она приняла первое причастие и с трудом выучилась читать и писать. Так как святая дева сделала ее своей избранницей на благо других людей, но не исцелила от хронического удушья, Бернадетту благоразумно решили отвезти полечиться водами в Котере, на курорт, находившийся поблизости; но поездка не принесла ей никакого облегчения. Как только она вернулась в Лурд, снова начались муки: допросы, поклонение толпы; это приводило ее в ужас, и она стала бояться людей. Кончилось ее счастливое детство, ей не суждено было стать девушкой, мечтающей о муже, молодой женщиной, целующей толстощеких детей. Она видела святую деву, была избранницей и мученицей. По словам верующих, святая дева доверила ей три тайны, вооружила ее тройным оружием, чтобы поддержать в предстоящих испытаниях. Духовенство долго воздерживалось от вмешательства, исполненное сомнений и беспокойства. Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, был человеком крутым, но и бесконечно добрым, прямым и энергичным, если знал, что идет по верному пути. Когда Бернадетта пришла к нему в первый раз, он принял девочку, выросшую в Бартресе и еще ни разу не побывавшую на уроках катехизиса, почти так же сурово, как полицейский комиссар: он не поверил ей, рекомендовал с некоторой иронией попросить святую деву, чтобы сначала она заставила расцвести шиповник, росший у ее ног, чего, впрочем, дева не сделала. Позднее, как добрый пастырь, стерегущий свое стадо, он оказал девочке покровительство; это произошло, когда преследования начались с новой силой и хилую девочку с простодушными светлыми глазами, скромно, но упорно стоявшую на своем, хотели засадить в тюрьму. К тому же зачем было отрицать чудо? Сперва он просто сомневался, как осторожный священник, не очень склонный вмешивать религию в подозрительную авантюру. Но ведь священные книги изобилуют чудесами, и вся религия основана на таинствах. Поэтому для священника не было ничего удивительного в том, что святая дева поручила набожной девочке передать ему, чтобы он построил храм, куда будут приходить процессии верующих. Он полюбил Бернадетту за исходившее от нее очарование и стал защищать, но все же держался в стороне, ожидая решения епископа. Епископ, монсиньор Лоране, сидел в своей епархии в Тарбе за тремя замками, не подавая признаков жизни, как будто в Лурде не происходило ничего необычного. Он отдал своему клиру строгое распоряжение, и ни один священник не показывался в толпе, целый день проводившей у Грота. Он выжидал и в своих циркулярах довел до сведения префекта, что действия гражданских властей находятся в полном соответствии с мнением властей церковных. В сущности, он не верил в видения и, по-видимому, считал, как и врачи, что больная девочка подвержена галлюцинациям. Происшествие, всполошившее весь край, было слишком важно, чтобы не подвергнуть его тщательному каждодневному изучению, а то, что епископ так долго не интересовался им, доказывало, что он не особенно верил в возможность предполагаемого чуда и главной заботой его было не обесславить церковь историей, обреченной на провал. Монсиньор Лоране, человек очень благочестивый, был наделен практическим, холодным умом и очень здраво управлял своей епархией. В то время нетерпеливые и пламенные последователи Бернадетты прозвали его за упорное сомнение Фомой неверующим, и прозвище это сохранялось за ним до тех пор, пока факты не заставили его вмешаться. Он не хотел ничего слышать и видеть, решив уступить лишь в том случае, если религия ничего на этом не потеряет. Но преследования Бернадетты усилились. Министр культов в Париже потребовал прекращения беспорядков, и префект приказал солдатам занять подступы к Гроту. Усердие верующих, благодарность исцеленных украсили его вазами с цветами. Туда бросали монеты, святую деву осыпали подарками. Как-то само собой создавались все условия для того, чтобы источник стал местом паломничества: каменщики вытесали нечто вроде резервуара, куда стекала чудотворная вода; другие убирали большие камни, прорубали дорогу в горном склоне. Видя, что поток верующих все возрастает, префект разумно воздержался от ареста Бернадетты, но принял твердое решение - запретить приближение к Гроту, загородив его крепкой решеткой. Тут пошли весьма неприятные разговоры: несколько детишек уверяли, что видели дьявола; одни просто врали, другие же заразились общим безумием. Но не так-то просто было запереть Грот. Только к вечеру полицейский комиссар отыскал девушку, согласившуюся за мзду дать ему тележку, а два часа спустя эта девушка упала и сломала себе ребро. Человеку, одолжившему топор, наутро камнем раздробило ногу. Наконец в сумерки комиссар увез, под улюлюканье толпы, горшки с цветами, несколько горевших в Гроте свечей, монеты и серебряные сердца, брошенные на песок. Люди сжимали кулаки, называя комиссара вором и убийцей. Затем была устроена ограда, вбили доски, закрыли тайну, отгородили неведомое, чудо посадили за решетку. Гражданские власти наивно думали, что все кончено и несколько досок остановят бедняков, жаждавших иллюзии и надежды. Едва был запрещен новый культ, который закон объявил преступным, как в душе людей вера разгорелась неугасимым пламенем. Верующих, вопреки всему, стекалось все больше и больше, они становились издали на колени, рыдали. А больные, бедные больные, которым жестокий приказ мешал исцеляться, бросались на решетку, невзирая на запрет, пробирались сквозь любые отверстия, преодолевая любые преграды с единственной целью украсть хоть немного воды. Как! Забил чудотворный источник, возвращающий слепым зрение, исцеляющий убогих, вылечивающий в одну минуту от всех болезней, и вот нашлись жестокие люди, которые заперли этот источник на ключ, чтобы помешать бедному люду исцеляться! Да это чудовищно! И весь этот бедный люд, все обездоленные, нуждавшиеся в чуде, как в хлебе насущном, посылали на властей проклятия. Против правонарушителей были возбуждены дела, и перед судом предстали жалкие старухи, увечные мужчины, которых обвиняли в том, что они брали в источнике чудотворную воду. Они что-то лепетали, умоляли, не понимая, почему их приговаривают к штрафу. А на улице гудел народ, страшный гнев обрушивался на головы судей, таких жестоких, глухих к бедствиям народа, безжалостных господ, которые, овладев богатством, не позволяют беднякам даже мечтать о приобщении к высшей силе, доброй и милосердной, помогающей сирым и убогим. Однажды сумрачным утром группа больных бедняков отправилась к мэру и, встав на колени во дворе, принялась с рыданиями умолять его открыть Грот; они говорили так жалобно, что все заплакали. Одна мать протягивала полумертвое дитя; неужели оно должно угаснуть у нее на руках, когда источник спас других детей. Слепой показывал свои мутные глаза, бледный золотушный мальчик - язвы на ногах, разбитая параличом женщина пыталась сложить скрюченные руки. Неужели хотят их смерти, неужели откажут им в божественной помощи, раз наука от них отвернулась? Велико было горе верующих, убежденных, что в ночи их мрачной жизни приоткрылся уголок неба, возмущенных тем, что у них отнимают эту призрачную радость, это облегчение их страданий, вызванных физическими болезнями и социальными бедами, - горе людей, уверенных в том, что святая дева спустилась на землю, чтобы помочь им своим бесконечным милосердием. Мэр ничего не мог обещать, и они ушли с плачем, готовые восстать против несправедливости, бессмысленной жестокости к малым сим и простым духом, - жестокости, за которую небо отомстит. Борьба длилась несколько месяцев. И странно было видеть, как кучка здравомыслящих людей - министр, префект, полицейский комиссар, - несомненно воодушевленных самыми лучшими намерениями, сражается со все растущей толпой обездоленных, которые не хотят, чтобы перед ними закрыли двери мечты. Власти требовали порядка, уважения к общепринятой религии, торжества разума, а народ стремился к счастью, восторженно жаждал спасения в этом и потустороннем мире. О, не страдать, завоевать равное для всех счастье, жить под покровительством справедливой и доброй матери, умереть и проснуться на небесах! Это жгучее желание масс, безумная жажда радости для всех восторжествовали над суровым и мрачным мировоззрением благоразумного общества, которое осуждает возникающие, подобно эпидемиям, приступы религиозного помешательства, считая это посягательством на покой здравомыслящих людей. Все больные в палате святой Онорины стали возмущаться. Пьер опять должен был на минуту прервать чтение: послышались сдавленные восклицания, комиссара обзывали сатаной, Иродом. Гривотта, приподнявшись на тюфяке, пробормотала: - Ах, они чудовища! Ведь добрая святая дева вылечила меня! А г-жа Ветю, в которой вновь возродилась надежда, хотя в глубине души она была уверена, что умрет, даже рассердилась: ведь если бы префект одержал победу, то Грота не существовало бы. - Значит, не было бы паломничества, нас бы здесь не было и каждый год не выздоравливали бы сотни больных? Она задохнулась, сестре Гиацинте пришлось подойти к кровати и посадить больную. Г-жа де Жонкьер воспользовалась перерывом в чтении, чтобы передать таз молодой женщине, страдавшей поражением спинного мозга. Другие две женщины, которые не могли лежать в такой невыносимой жаре, молча бродили мелкими шажками, словно бледные тени в чадной мгле, а в конце залы слышалось в темноте чье-то тяжелое дыхание, сопровождавшее чтение непрерывным хрипом. Лежа на спине, Элиза Руке спокойно спала, и на глазах у всех постепенно подсыхала ее страшная язва. Было четверть первого, и аббат Жюден мог с минуты на минуту прийти для причастия. Сердце Мари смягчилось, теперь девушка поняла - она сама виновата в том, что святая дева не пожелала ее исцелить: ведь, спускаясь в бассейн, она сомневалась. И Мари раскаивалась в своем бунте, точно совершила преступление: простит ли ее святая дева? Лицо ее, обрамленное белокурыми волосами, побледнело и осунулось, глаза наполнились слезами, она смотрела на Пьера растерянно и грустно. - Ах, мой друг! Какая я была нехорошая. Ведь только услышав о преступной гордыне префекта и судей, я поняла свою вину... Надо верить, друг мой, без веры и любви нет счастья. Пьер хотел прекратить чтение, но все просили его продолжать. Он обещал дочитать до того места, когда дело Грота восторжествовало. Решетка все еще преграждала доступ к Гроту, люди приходили молиться по ночам, тайком, и уносили украдкой бутылки с водой. Между тем власти боялись бунта, поговаривали, что жители горных деревень собираются спуститься вниз, чтобы освободить бога. Поднимался простой люд: порыв изголодавшихся по чуду был так неодолим, что он, как солому, отметал все доводы здравого смысла и уничтожал порядок. Первым сдался монсиньор Лоране, тарбский епископ. Волнение народа побороло его нерешительность. Целых пять месяцев он держался в стороне, не разрешая клиру следовать за верующими к Гроту, защищая церковь от разнузданного суеверия. Но к чему бороться дальше? Он чувствовал, что его верующая паства - такая сирая, такая убогая! И почел за благо разрешить это идолопоклонство, которого она так алкала. Впрочем, из осторожности он распорядился создать комиссию, которая должна была произвести расследование: это откладывало признание чудес на отдаленный срок. Монсиньор Лоране, хотя и был человеком расчетливым и холодным, несомненно, пережил немалое волнение в то утро, когда подписал распоряжение о создании комиссии. Он, должно быть, стал на колени в своей часовне и просил всемогущего бога подсказать ему, как поступить. Он не верил в видения, у него было более широкое, более разумное представление о проявлениях божественной благости. Но разве жалость и милосердие не повелевают заглушить в себе сомнения, подсказанные разумом, пожертвовать благородством своего культа ради необходимости накормить хлебом лжи бедное человечество, которое так нуждается в нем, чтобы жить счастливо. "О боже мой, прости меня за то, что я низвожу тебя с вершины твоего вечного всемогущества и унижаю до этой детской игры в бесполезные чудеса. Оскорбительно вмешивать тебя в эту жалкую авантюру, где властвуют болезнь и безрассудство. Но, боже мой, эти люди так страдают, они так алчут чудес, волшебных сказок, чтобы утишить боль, причиненную им жизнью! Ты сам, о боже, помог бы их обмануть, если бы они были твоей паствой. Пусть пострадает твое божественное начало, дабы они утешились в сей юдоли!" И епископ, исходя слезами, пожертвовал своим богом во имя трепетного милосердия пастыря, спасающего свою жалкую паству. Наконец прибыл сам император, властелин. Он находился тогда в Биаррице; его ежедневно осведомляли о том, как обстоит дело с явлениями, которыми интересовались все парижские газеты, так как преследование Бернадетты было бы далеко не полным, если бы журналисты вольтерианцы не пролили по этому поводу моря чернил. Пока министр, префект и полицейский комиссар боролись за здравый смысл и порядок, император хранил молчание грезящего наяву мечтателя, которого никто никогда не мог постичь. Ежедневно поступали прошения, а он молчал. Епископы беседовали с ним на эту тему, видные государственные деятели и дамы из его окружения ловили каждый удобный момент, чтобы с ним поговорить, а он молчал. Сложная борьба разыгралась вокруг него, все старались сломить его упорство: верующие или просто пылкие головы, увлекавшиеся тайной, тянули в одну сторону, неверующие, государственные мужи, не подверженные мукам, вызываемым игрой воображения, - в другую, а он молчал. Внезапно, поборов наконец свою робость, он заговорил. Слух прошел, что его решение последовало после просьб императрицы. Она, несомненно, вмешалась в это дело, но главное - в императоре пробудились прежние утопические мечтания, зашевелилась жалость к обездоленным. Как и епископ, он решил не затворять перед несчастными двери иллюзии и не стал поддерживать приказ префекта, запрещавший пить у святого источника животворящую воду. Он послал телеграмму с распоряжением снять ограду и освободить Грот. Тогда запели осанну, это было торжество. Новый приказ объявляли на площадях Лурда под дробь барабанов и звуки фанфар. Полицейский комиссар собственной персоной должен был присутствовать при удалении ограды. Затем и его и префекта сместили. Верующие со всех сторон стекались к Гроту на поклонение. И радостный крик взлетал ввысь: бог победил! Бог? Увы, нет! Победило людское страдание, извечная потребность в обмане, надежда обреченного, который спасения ради отдавался в руки невидимой силы, более могущественной, чем природа, способной противостоять ее непреложным законам. И еще победила милость пастырей, милосердие епископа и императора, давших взрослым больным детям фетиш, утешавший одних, а иногда даже исцелявший других. В середине ноября созданная епископом комиссия приступила к расследованию. Она еще раз допросила Бернадетту, изучила многочисленные случаи чудес. Однако достоверными она сочла только тридцать бесспорных исцелений. Монсиньор Лоранс объявил, что вполне убежден. Тем не менее, осторожности ради, он только через три года сообщил своей пастве в специальном послании, что святая дева действительно являлась в гроте Масабиель и после этого там произошло множество чудес. Он купил у города Лурда от имени епархии Грот с окружавшим его обширным участком. Начались работы по благоустройству Грота сперва в скромных масштабах, а затем, по мере притока средств со всего христианского мира, все более и более значительные. Грот обнесли решеткой. Ложе Гава передвинули, чтобы было больше свободного пространства, посеяли траву, устроили аллеи, места для прогулок. Наконец, на вершине скалы стала вырастать и церковь, которую требовала построить святая дева. С самого начала работ лурдский кюре, аббат Пейрамаль, с необычайным рвением взял на себя руководство всем делом, ибо борьба превратила его в самого рьяного, самого искреннего сторонника Грота, глубоко поверившего в происходившие там чудеса. Немного грубовато, но чисто по-отечески он стал обожать Бернадетту, всей душой отдаваясь осуществлению приказаний, переданных небесами через этого невинного ребенка. И он старался изо всех сил, хотел, чтобы все было очень красиво, очень величественно, достойно царицы ангелов, соблаговолившей посетить этот горный уголок. Первый религиозный обряд был совершен лишь через шесть лет после явлений, в тот день, когда с большой пышностью в Гроте была воздвигнута статуя святой девы на том самом месте, где она являлась Бернадетте. В то великолепное утро Лурд расцветился флагами, звонили во все колокола. Пять лет спустя, в 1869 году, отслужили первую обедню в склепе Базилики, шпиль которой не был еще закончен. Приток даяний не прекращался, золото текло рекой, кругом вырос целый город. Это было основанием нового культа. Желание исцелиться исцеляло, жажда чуда творила чудеса. Человеческие страдания, потребность в утешительной иллюзии создали бога жалости и надежды, чудесный потусторонний рай, где всемогущая сила чинит правосудие и распределяет вечное блаженство на веки веков. Больные в палате святой Онорины видели в победе Грота только одно - осуществление их надежд. И радостный трепет объял всех, когда Пьер, растроганный выражением лиц этих несчастных, жаждавших услышать от него подтверждение своих чаяний, повторил: - Бог победил, и с того дня чудеса не прекращались. Самые смиренные получают наибольшее облегчение. Он положил книжку. Вошел аббат Жюден, начиналось причастие. Мари, вновь окрыленная верой, нагнулась к Пьеру и дотронулась до него пылающей рукой. - Друг мой! Окажите мне огромную услугу, выслушайте меня и отпустите мои прегрешения. Я богохульствовала, я совершила смертный грех. Если вы мне не поможете, я не смогу причаститься, а мне так нужны утешение и поддержка! Молодой священник отрицательно покачал головой. Он ни за что не хотел исповедовать своего друга, единственную женщину, которую он любил и желал в цветущие и радостные годы юности. Но она настаивала. - Умоляю вас, вы поможете моему чудесному исцелению. Пьер уступил, она исповедалась ему в своем грехе, в святотатственном мятеже против святой девы, не услышавшей ее молитв; затем он отпустил ей ее грех. Аббат Жюден уже поставил на маленький стол дароносицу и зажег две свечи, две печальные звезды в полутемной палате. Решились наконец открыть настежь оба окна, - настолько невыносим стал запах больных тел и нагроможденных лохмотьев; но с маленького темного двора, похожего на огнедышащий колодезь, не доносилось ни малейшего освежающего дуновения. Пьер предложил свои услуги и произнес молитву "Confiteor" {"Исповедую" (лат.).}. Затем больничный священник в стихаре, прочитав "Misereatur" и "Indulgentiam" {"Да смилуется" и "Отпущение" (лат.).}, поднял дароносицу: "Се агнец божий, очищающий от мирских грехов". Женщины, корчась от боли, с нетерпением ожидали причастия, как умирающий ждет возвращения жизни от нового лекарства, и смиренно трижды повторили про себя: "Господи, я недостойна тебя, но скажи лишь слово, и душа моя исцелится". Аббат Жюден и Пьер стали обходить койки, на которых лежали страдалицы, а г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта следовали за ними, держа каждая по свече. Сестра указывала больных, которым надо было причаститься, и священник нагибался, клал на язык больной облатку, не всегда так, как нужно, и бормотал латинские слова. Больные приподнимались с блестящими, широко раскрытыми глазами. Вокруг царил беспорядок. Двух женщин, крепко уснувших, пришлось разбудить. Многие в полузабытьи стонали, продолжая стонать и после причастия. В конце комнаты хрипела больная, но ее не было видно. Ничто не могло быть печальнее маленького шествия в полутьме палаты, освещенной двумя желтыми язычками свечей! Словно дивное видение, появилось из тьмы восторженное лицо Мари. Гривотте, алчущей животворящего хлеба, отказали в причастии: она должна была причащаться утром в Розере, а молчаливой г-же Ветю положили облатку на черный язык, - икнув, она проглотила ее. Теперь слабое сияние свечей озаряло Мари; ее широко раскрытые глаза, ее лицо в обрамлении белокурых волос, преображенное верой, были так прекрасны, что все залюбовались ею. Она радостно причастилась, небеса явно снизошли к ней, к ее молодому телу, изнуренному такой тяжкой болезнью. На секунду она задержала руки Пьера. - О друг мой, она меня исцелит, она только что сказала мне... Идите отдохните. Я буду крепко спать! Выходя из палаты вместе с аббатом Жюденом, Пьер заметил г-жу Дезаньо, мирно уснувшую в кресле, где ее сразила усталость. Ничто не могло ее разбудить. Было половина второго утра, а г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта продолжали ухаживать за больными. Понемногу все успокоились; тяжелая тьма словно стала мягче с тех пор, как в ней реял чарующий образ Бернадетты. Тень ясновидящей скользила между койками, торжествующая, завершившая свое дело, даруя каждой обездоленной и отчаявшейся в жизни немного небесного милосердия; и, засыпая, они видели во сне, как она, такая же хрупкая и больная, наклоняется к ним и с улыбкой их целует. ТРЕТИЙ ДЕНЬ  I  В прекрасное воскресное августовское утро, теплое и ясное, г-н де Герсен уже в семь часов встал и был совершенно одет. Он лег спать в одиннадцать вечера в одной из двух маленьких комнат, которые ему удалось снять на четвертом этаже Гостиницы явлений, на улице Грота, проснулся очень бодрым и тотчас же прошел в соседнюю комнату, занятую Пьером. Но священник, вернувшийся в два часа, измученный бессонницей, заснул лишь на рассвете и еще спал. Сутана, брошенная на стул, и раскиданные в беспорядке предметы одежды указывали на усталость и волнение. - Ну-ка, лентяй! - весело воскликнул г-н де Герсен. - Вы что же, не слышите колокольного звона? Пьер сразу проснулся, не соображая, как он очутился в этой тесной комнате, залитой солнцем. В открытое окно действительно вливался радостный перезвон колоколов, весь город звенел в счастливом пробуждении. - Мы никак не успеем зайти в больницу за Мари до восьми часов, ведь надо позавтракать. - Конечно, закажите поскорее две чашки шоколада. Я встаю, мне недолго одеться. Оставшись один, Пьер, несмотря на ломоту в теле, поспешно вскочил с кровати. Он еще мыл в тазу лицо, обливаясь холодной водой, когда вошел г-н де Герсен, которому не сиделось одному. - Готово, сейчас нам подадут... Ну и гостиница! Вы хозяина видели, господина Мажесте? С каким достоинством восседает он во всем белом у себя в конторе! Оказывается, у них пропасть народу, никогда еще не было столько постояльцев... Зато какой адский шум! Меня три раза будили ночью. Не знаю, что там делают в соседней комнате: сейчас опять стукнули в стену, потом шептались и вздыхали... Прервав себя, он спросил: - А вы хорошо спали? - Да нет, - - ответил Пьер. - Я так устал, что не мог сомкнуть глаз. Вероятно, от шума, о котором вы говорите. Он, в свою очередь, пожаловался на тонкие перегородки. Дом набит битком - прямо трещит, столько народу в него напихали. Какие-то странные толчки, беготня по коридорам, тяжелые шаги, грубые голоса доносятся неизвестно откуда, не говоря уже о стонах больных и ужасном кашле со всех сторон - так и кажется, что он исходит из самих стен. По-видимому, всю ночь напролет какие-то люди входили и выходили, вставали и снова ложились; время как будто остановилось, жизнь безалаберно текла от одной эмоциональной встряски к другой, все были заняты благочестием, заменявшим развлечения. - А в каком состоянии вы оставили вчера Мари? - снова спросил де Герсен. - Ей гораздо лучше, - ответил священник. - После сильного приступа отчаяния она снова обрела мужество и веру. Оба помолчали. - О, я за нее не беспокоюсь, - проговорил отец Мари с обычным оптимизмом. - Увидите, все пойдет отлично... Я просто в восторге. Я просил святую деву помочь мне в моих делах Вы ведь знаете о моем изобретении - управляемых воздушных шарах. А что, если я вам скажу, - ведь она уже оказала мне милость! Да, вчера вечером я разговаривал с аббатом Дезермуазом, и он обещал мне переговорить со своим другом в Тулузе; это очень богатый человек, интересующийся механикой, он, наверно, не откажет предоставить мне необходимые средства для моей работы. Я сразу увидел в этом перст божий. Он засмеялся, как ребенок, и добавил: - Какой милый человек аббат Дезермуаз! Я думаю, мы сможем устроить вместе экскурсию в Гаварни, чтобы это было подешевле. Пьер, взявший на свой счет расходы по гостинице и прочие траты, дружески поддержал его: - Понятно, не упускайте случая побывать в горах, раз вам так хочется. Ваша дочь будет счастлива, если увидит, что вы довольны! Их беседу прервала служанка, которая принесла на подносе, накрытом салфеткой, две чашки шоколада и две булочки; дверь она оставила открытой, и из комнаты видна была часть коридора. - Смотрите, пожалуйста! Комнату моего соседа уже убирают, - заметил с любопытством г-н де Герсен. - Он здесь с женой, не так ли? Служанка удивилась. - Нет, он один. - Как один? Да у него в комнате все время какое-то движение, там разговаривали и вздыхали сегодня все утро! - Не может быть, он совсем один. Он только что сошел вниз и приказал поскорее у него убрать. Он занимает комнату с большим шкафом; сейчас он его запер и ключ взял с собой... У него там, наверное, ценности... Служанка болтала, расставляя на столе чашки с шоколадом. - Он очень приличный барин!.. В прошлом году он снимал у господина Мажесте один из маленьких уединенных домиков в соседнем переулке, а в этом году опоздал, и ему пришлось, к большому его сожалению, удовлетвориться этой комнатой... Он не хочет обедать со всеми, и ему подают в комнату, он пьет дорогое вино, ест очень хорошо. - То-то он, верно, слишком хорошо пообедал вчера в одиночестве, - весело заключил г-н де Герсен. Пьер молча слушал. - А мои соседи - две дамы с господином и мальчиком на костыле, верно? - Да, господин аббат, я их знаю... Тетка, госпожа Шез, заняла одну комнату, а господин и госпожа Виньероны с сыном Гюставом поселились в другой... Они второй год приезжают. Тоже очень хорошие господа! Ночью Пьеру в самом деле показалось, что он слышит голос г-на Виньерона, которому жара мешала спать. Затем служанка, разговорившись, рассказала про других жильцов: налево по коридору - священник, мать с тремя дочерьми и пожилая чета, направо - еще один одинокий господин, молодая дама, потом целая семья с пятью малолетними детьми. Гостиница полна до самых мансард, служанки, уступившие свои комнаты постояльцам, спят все вместе в прачечной. Вчера ночью на всех этажах, на площадках расставили складные койки. Одно почтенное духовное лицо даже вынуждено было лечь на бильярде. Когда служанка наконец ушла и мужчины выпили шоколад, г-н де Герсен пошел к себе в комнату вымыть руки: он был аккуратен и очень следил за своей особой. Оставшись один, Пьер, привлеченный ярким солнцем, вышел на маленький балкон. Во всех комнатах четвертого этажа имелись балконы с балюстрадами из резного дерева. Каково же было его удивление. когда он увидел на балконе соседней комнаты, где жил одинокий мужчина, женскую головку и узнал в ней госпожу Вольмар; это была, несомненно, она, ее продолговатое измученное лицо с тонкими чертами, ее огромные, чудесные, горящие, как угли, глаза, которые иногда словно заволакивались дымкой. Узнав Пьера, она испуганно скрылась. Ему тоже стало не по себе, и он поспешно ушел с балкона, в отчаянии, что поставил ее в такое неловкое положение. Теперь он все понял: его сосед, которому удалось снять только эту комнату, прятал от всех свою любовницу, запирая ее в большом шкафу, пока у него убирали, кормил ее заказанными блюдами и пил с ней вино из одного стакана; теперь понятны были шорохи, доносившиеся из этой комнаты ночью. И так будет продолжаться три дня, она три дня проведет взаперти, предаваясь безумной страсти. Повидимому, когда кончилась уборка, она открыла шкаф изнутри и выглянула на балкон, чтобы посмотреть, не идет ли ее возлюбленный. Вот почему она не показывалась в больнице, где г-жа Дезаньо все время спрашивала про нее! Взволнованный до глубины души, Пьер не двигался с места, раздумывая над судьбой этой женщины, с которой он был знаком, над той пыткой, какой была для нее супружеская жизнь в Париже бок о бок с жестокой свекровью и недостойным мужем; и только три дня в году полной свободы в Лурде, вспышка любви, под святотатственным предлогом служения богу! Глубокая печаль охватила Пьера, и, казалось, беспричинные слезы выступили у него на глазах - слезы, родившиеся где-то в глубине души, скованной добровольным обетом целомудрия. - Ну как? Мы готовы? - весело воскликнул г-н де Герсен, появляясь в перчатках, затянутый в серую суконную куртку. - Да, да, идем, - - ответил Пьер, отворачиваясь будто за шляпой, а на самом деле чтобы утереть слезы. Когда они выходили, им послышался слева знакомый, сочный голос: г-н Виньерон собирался читать вслух утренние молитвы. В коридоре им встретился мужчина лет сорока, полный и приземистый, с аккуратно подстриженными бакенбардами. Увидев их, он сгорбился и прошел так быстро, что они не успели его разглядеть. В руках он нес тщательно завернутый пакет. Он отпер ключом комнату, потом закрыл за собой дверь и исчез бесшумно, как тень. Господин де Герсен обернулся. - Смотрите-ка! Одинокий господин... Он, верно, был на рынке и накупил лакомств. Пьер притворился, что не слышит, так как считал своего спутника слишком легкомысленным, чтобы посвящать его в чужую тайну. К тому же ему было неловко, какой-то целомудренный ужас обуял его при мысли, что здесь, среди мистического экстаза, которому невольно поддавался и он сам, люди могут предаваться плотским наслаждениям. Пьер и г-н де Герсен подошли к больнице как раз в то время, когда больных спускали вниз, чтобы вести к Гроту. Мари выспалась и была очень весела. Она поцеловала отца, побранила его за то, что он еще не договорился об экскурсии в Гаварни. Если он туда не поедет, она очень огорчится. К тому же, говорила Мари со спокойной улыбкой, сегодня она еще не исцелится. Затем она упросила Пьера выхлопотать ей разрешение провести следующую ночь перед Гротом: об этой милости горячо мечтали все, но ее предоставляли с трудом лишь немногим, пользовавшимся чьим-либо покровительством. Пьер сначала отказал наотрез, опасаясь, что целая ночь, проведенная под открытым небом, вредно отразится на здоровье Мари, но, заметив ее опечаленное лицо, обещал ей похлопотать. Мари, видимо, думала, что святая дева лучше внемлет ей, если они останутся с глазу на глаз в величественной ночной тиши. В то утро, когда они все трое слушали обедню в Гроте, девушка почувствовала себя такой затерянной среди множества больных, что в десять часов попросила увезти ее в больницу, ссылаясь на усталость, - у нее даже глаза заломило от яркого дневного света. Когда отец и священник уложили ее в палате святой Онорины, она попрощалась с ними на весь день. - Не надо за мной приходить, я не вернусь в Грот днем, это лишнее... Но вечером, в девять часов, вы меня повезете туда, Пьер. Это решено, вы дали мне слово. Пьер ответил, что постарается получить разрешение, в крайнем случае он обратится к отцу Фуркаду. - Ну, душенька, до вечера, - сказал, целуя Мари, г-н де Герсен. Они ушли, Мари спокойно, с сосредоточенным лицом, лежала в постели; ее большие, мечтательные, улыбающиеся глаза устремлены были вдаль. Когда Пьер и г-н де Герсен вернулись в гостиницу, еще не было половины одиннадцатого. Г-н де Герсен, в восторге от погоды, предложил тотчас же позавтракать, чтобы как можно раньше отправиться на прогулку по Лурду. Но прежде он все же хотел подняться к себе в комнату; Пьер последовал за ним, и тут они наткнулись на драму. Дверь в комнату Виньеронов была открыта настежь; на диване, служившем ему кроватью, лежал мертвенно бледный Гюстав после обморока, показавшегося его матери и отцу концом. Г-жа Виньерон, бессильно опустившись на стул, не могла прийти в себя от страха; г-н Виньерон, натыкаясь на мебель, бегал по комнате со стаканом подсахаренной воды, в которую он накапал какое-то лекарство. Подумать только! Такой крепкий мальчик и вдруг упал в обморок и побледнел, как цыпленок! Он смотрел на тетку, г-жу Шез, стоявшую у дивана и в то утро хорошо себя чувствовавшую; руки Виньерона задрожали еще больше при мысли, что умри его сын от этого дурацкого обморока, - прощай тогда наследство тетки. Он был вне себя; разжав мальчику зубы, он насильно заставил его выпить весь стакан. Однако, когда отец услышал, что Гюстав вздохнул, к нему вернулось отеческое добродушие, он заплакал и стал называть сына ласковыми именами. Подошла г-жа Шез, но Гюстав с ненавистью оттолкнул ее, как будто понял, до какой неосознанной низости доводят его родителей деньги этой женщины. Оскорбленная старуха села в стороне, а родители, успокоившись, принялись благодарить святую деву за то, что она сохранила их голубчика; мальчик улыбался им умной и грустной улыбкой рано познавшего мир ребенка, который в пятнадцать лет уже потерял вкус к жизни. - Не можем ли мы быть вам чем-либо полезны? - любезно спросил Пьер. - Нет, нет, благодарю вас, господа, - ответил г-н Виньерон, выйдя на минутку в коридор. - Мы ужасно испугались! Подумайте, единственный сын, он так нам дорог. Час завтрака взбудоражил весь дом. Хлопали двери в коридорах, и на лестницах стоял гул от непрерывной беготни. Пробежали три девушки в развевающихся платьях. В соседней комнате плакали маленькие дети. Вниз устремлялись обезумевшие старики; потерявшие голову священники, забыв свой сан, поднимали сутаны, чтобы они не мешали им бежать скорее. Снизу доверху под тяжелым грузом бегущих людей трещал пол. Служанка принесла одинокому мужчине большой поднос с едой, но ей долго не открывали на стук. Наконец дверь приоткрылась: в спокойной тишине комнаты стоял человек спиной к входящим; он был совершенно один, и когда служанка вышла, дверь тихо затворилась за ней. - О, я надеюсь, что приступ прошел и святая дева исцелит его, - повторял г-н Виньерон, не отпуская своих соседей. - Мы идем завтракать, признаться, я зверски проголодался. Когда Пьер и г-н де Герсен спустились в столовую, они, к своему огорчению, не нашли ни одного свободного места. Там была невообразимая теснота, а несколько еще не занятых мест оказались уже заранее заказанными. Официант сказал им, что от десяти до часу столовая ни секунды не пустует, - свежий горный воздух возбуждает аппетит. Пьер и г-н де Герсен решили подождать и попросили официанта предупредить их, когда найдутся два свободных места. Не зная, чем заняться, они стали прогуливаться возле гостиницы, праздно глядя на разодетую уличную толпу. Тут к ним подошел хозяин Гостиницы явлений, г-н Мажесте собственной персоной, во всем белом, и чрезвычайно любезно предложил: - Не угодно ли подождать в гостиной, милостивые государи? Это был толстяк лет сорока пяти, по мере сил старавшийся с достоинством носить свою величественную фамилию. Совершенно лысый, с круглыми голубыми глазами на восковом лице и тройным подбородком, он имел весьма почтенный вид. Он прибыл из Невера вместе с сестрами, обслуживавшими сиротский дом, и женился на лурдской жительнице. Оба работали не покладая рук, и менее чем за десять лет открытая ими гостиница стала самой солидной и наиболее посещаемой в городе. Несколько лет тому назад Мажесте открыл торговлю предметами культа в большом магазине рядом с гостиницей; заведовала им под наблюдением г-жи Мажесте ее молоденькая племянница. - Вы могли бы посидеть в гостиной, милостивые государи, - повторил хозяин. Сутана Пьера вызвала особую его предупредительность. Но Пьер и г-н де Герсен предпочли прогуляться и подождать на свежем воздухе. Мажесте остался с ними- он любил беседовать с постояльцами, считая, что тем самым выказывает им свое уважение. Разговор сначала шел о вечерней процессии с факелами: она обещала быть великолепной благодаря прекрасной погоде. В Лурде находилось более пятидесяти тысяч приезжих, многие прибыли с соседних курортов; этим и объяснялось обилие народа за табльдотом. Может случиться, что в городе не хватит хлеба, как в прошлом году. - Видите, какое столпотворение, - сказал в заключение Мажесте, - мы прямо не знаем, что придумать. Я, право, не виноват, что вам приходится ждать. В это время подошел почтальон с набитой сумкой; он положил на стол в конторе пачку газет и писем, потом, повертев в руках какое-то письмо, спросил: - Не у вас ли остановилась госпожа Маэ? - Госпожа Маэ, госпожа Маэ, - повторил Мажесте. - Нет, конечно, нет. Услышав разговор, Пьер вошел в подъезд: - Госпожа Маэ остановилась у сестер Непорочного зачатия, синих сестер, как их, кажется, здесь называют. Почтальон поблагодарил и ушел. На губах Мажесте показалась горькая усмешка. - Синие сестры, - пробормотал он. - Ах, эти синие сестры... - Мажесте искоса взглянул на сутану Пьера и сразу остановился, боясь сболтнуть лишнее. Но в нем клокотала злоба, ему хотелось излить перед кем-нибудь душу, а молодой парижский священник казался ему вольнодумцем и не принадлежал, по-видимому, к этой банде, как он называл служителей Грота, - всех, кто наживался на лурдской богоматери. И он рискнул. - Клянусь, господин аббат, что я хороший католик, как, впрочем, и все, здесь живущие. Я соблюдаю обряды, праздную пасху... Но, право, монахиням, по-моему, не подобает держать гостиницу. Нет, нет, это нехорошо! И коммерсант, затронутый бесчестной конкуренцией, выложил все, что наболело у него на душе. Разве мало сестрам Непорочного зачатия, этим синим сестрам, своего дела: изготовления облаток, стирки и содержания в порядке священных покровов? Так нет же! Они превратили монастырь в большую гостиницу, где одинокие дамы снимают отдельные помещения, но столуются все вместе, хотя некоторые предпочитают, чтобы им подавали в комнату. У них очень чисто, дело хорошо поставлено, и берут они недорого благодаря многим льготам, которые им предоставлены. Ни одна гостиница в Лурде не имеет таких прибылей. - А разве это прилично - монахиням содержать пансион! К тому же настоятельница у них бой-баба. Увидев, что дело, прибыльное, она надумала завладеть всей гостиницей сама и решительно отделилась от преподобных отцов, которые пытались наложить руку и на это. Да, господин аббат, она дошла до Рима и выиграла дело, а теперь прикарманивает все денежки. Вот так монахини! Монахини, которые сдают меблированные комнаты и держат табльдот! Он воздевал руки к небу, он задыхался. - Но ведь ваша гостиница битком набита, - мягко возразил Пьер, - и у вас нет ни одной свободной кровати и ни одной свободной тарелки. Куда бы вы девали приезжих, если бы к вам приехал кто-нибудь еще? Мажесте сразу заволновался. - Ага, господин аббат, вот и видно, что вы не знаете нашей местности. Пока в Лурде находятся паломники, мы все работаем, и нам не на что жаловаться, верно. Но ведь паломничество продолжается четыре-пять дней, а в обычное время поток больных значительно меньше... О! У меня-то, слава богу, всегда полно. Моя гостиница известна, она стоит наряду с гостиницей Грота, а ее хозяин уже два состояния нажил... Дело не в этом! Зло берет на этих синих сестер: они снимают сливки, отнимают у нас богатых дам, которые проводят в Лурде по две-три недели; и приезжают эти дамы в спокойное время, когда народу бывает мало, понимаете? Эти хорошо воспитанные особы ненавидят шум, ходят молиться в Грот, когда там никого нет, проводят там целые дни и платят очень хорошо, никогда не торгуясь. Госпожа Мажесте, которую до сих пор не замечали ни Пьер, ни де Герсен, подняла голову от счетной книги и сварливым голосом вмешалась в разговор: т- В прошлом году у нас два месяца прожила такая путешественница. Она ходила в Грот, возвращалась оттуда, ела, спала и ни разу не сделала ни одного замечания, всегда была всем довольна и улыбалась. А по счету заплатила, даже не взглянув на него. Да, о таких клиентках, конечно, пожалеешь. Она встала, маленькая, щуплая, черненькая, в черном платье, с узеньким отложным воротничком. - Если вы желаете, господа, увезти из Лурда несколько сувениров, - предложила она, - то не забудьте про нас. Здесь рядом наш магазин, вы найдете там большой выбор самых любопытных вещей... Постояльцы нашей гостиницы обычно и покупают у нас. Мажесте снова покачал головой, как добрый католик, удрученный современными нравами. - Я не хотел бы, конечно, неуважительно говорить о преподобных отцах, но нельзя не признать, что они слишком жадны... Вы видели, какую они открыли лавку около Грота? Она всегда полна народа, там продают священные предметы и свечи. Многие священники находят это постыдным и считают, что надо изгнать из храма торгашей... Еще говорят, будто святые отцы состоят пайщиками большого магазина, что через улицу напротив нас, - он снабжает товарами всех мелких торговцев города. Словом, если верить слухам, они принимают участие во всех предприятиях, торгующих религиозными предметами, и получают немалый доход в виде процентов, которые они взимают с миллионов молитвенников, статуэток и медалей, ежегодно продаваемых в Лурде. Мажесте понизил голос, так как его обвинения метили не в бровь, а в глаз, и ему стало страшновато, что он поверяет их незнакомым людям. Но его успокаивало кроткое, внимательное лицо Пьера, и он продолжал, решаясь высказать до конца обиду на своих конкурентов. ^ - Я бы хотел, чтоб эти слухи оказались преувеличенными. Однако, право, обидно за религию, когда видишь, что святые отцы держат лавочку, словно последние из нас... Ведь я-то не собираюсь делить с ними их доходы за обедни или требовать какой-то процент с подарков, которые они получают. Тогда зачем же они продают то, что продаю я! Прошлый год по их милости мы нажили какие-то жалкие гроши. Нас и так слишком много, ведь все в Лурде торгуют богом, скоро ни пить, ни есть нечего будет... Ах, господин аббат, хотя святая дева и пребывает с нами, все же иногда приходится туго! Какой-то приезжий позвал хозяина гостиницы, но он тотчас же вернулся, и одновременно с ним подошла молоденькая девушка, искавшая г-жу Мажесте. Это была явно обитательница Лурда, прехорошенькая, маленькая, пухленькая брюнетка с прекрасными волосами и немного широким лицом, веселым и открытым. - Наша племянница Аполина, - проговорил Мажесте.Она уже два года заведует нашим магазином. Это дочь брата моей жены. Он очень беден, и до того как попасть к нам, девушка пасла в Бартресе стада; она нам так понравилась, что мы решили взять ее к себе и не жалеем, потому что у нее много достоинств и она очень хорошая продавщица. Он не сказал, что об Аполине ходили слухи как о легкомысленной девице. Ее видели по вечерам с молодыми людьми на берегу Гава. И тем не менее она была очень ценным приобретением для супругов Мажесте, так как привлекала покупателей, быть может, благодаря своим большим, черным, смеющимся глазам, В прошлом году Жерар де Пейрелонт не выходил из их лавки, и только мысль о женитьбе, очевидно, мешала ему приходить и сейчас. Его заменил галантный аббат Дезермуаз, который приводил в лавку за покупками много дам. - Ах, вы говорите про Аполину, - произнесла, выходя из магазина, г-жа Мажесте. - Вы не заметили, господа, что моя племянница необыкновенно похожа на Бернадетту?.. Взгляните, на стене висит фотография Бернадетты, когда ей было восемнадцать лет. Пьер и г-н де Герсен подошли ближе, а Мажесте воскликнул: - Бернадетта, совершенно верно! Вылитая Аполина, только гораздо хуже ее, уж слишком печальна и бедно одета. Наконец появился официант и сказал, что у него освободился столик. Дважды г-н де Герсен заходил посмотреть, нет ли места, и все тщетно, а ему хотелось скорей позавтракать и пойти гулять, пользуясь прекрасным воскресным днем. Не дослушав Мажесте, который заметил с любезной улыбкой, что они недолго ждали, г-н де Герсен устремился в столовую. Столик находился в конце комнаты, так что пришлось всю ее пересечь. Это была длинная зала, отделанная под светлый дуб, но с облупившейся краской, забрызганной жирными пятнами. Все здесь быстро портилось и пачкалось от беспрерывной смены столующихся. Единственным украшением служили стоявшие на камине позолоченные часы с двумя канделябрами по бокам. На пяти окнах, выходивших на улицу, залитую солнцем, висели гипюровые занавеси. Сквозь спущенные шторы все же пробивались жаркие лучи. Посредине, за большим столом длиною в восемь метров, где с трудом могло разместиться тридцать столующихся, теснилось человек сорок, а за маленькими столиками, вдоль стен, сидело еще сорок человек, причем их все время толкали сбившиеся с ног официанты. С самого порога входившего оглушал невероятный шум голосов, вилок и посуды; казалось, что входишь во влажную печь, лицо обдавало теплым жаром, насыщенным удушливым запахом пищи. Сначала Пьер не мог ничего разглядеть. Когда же он наконец уселся за столик, накрытый на двоих и принесенный из сада по случаю такого наплыва гостей, и окинул взглядом табльдот, ему стало не по себе. В течение часа за табльдотом сменилось две партии завтракавших, приборы стояли в беспорядке, скатерть была залита вином и соусами. Никто уже не думал о том, чтобы вазы, украшавшие стол, стояли симметрично, как в начале завтрака. Но самое неприятное зрелище представляли собой люди, заполнявшие столовую: дородные священники, тощие девицы, расплывшиеся мамаши, мужчины с багровыми лицами, семьи с целым выводком детей, поражавших своим жалким уродством. Все это потело, жадно глотало пищу, сидя как-то боком, прижав к телу неловкие руки. А среди всех этих едоков, пожиравших пищу с огромным аппетитом, удесятеренным усталостью, среди этих людей, спешивших насытиться, чтобы поскорее бежать к Гроту, в центре стола восседал толстый священник, который, не торопясь, чинно поглощал блюдо за блюдом, непрерывно работая челюстями. - Черт возьми! - воскликнул г-н де Герсен. - Не очень-то здесь прохладно! Все-таки я охотно поем; не знаю, почемуто с тех пор, как я в Лурде, у меня все время волчий аппетит... А вы голодны? - Да, я буду есть, - откровенно ответил Пьер. Меню было очень разнообразное - лососина, омлет, котлетки с картофельным пюре, почки в масле, цветная капуста, холодное мясо и абрикосовое пирожное. Bj:e оказалось пережаренным, обильно политым соусом и отдавало приторным вкусом горелого сала. Но в вазах лежали довольно приличные фрукты, особенно хороши были персики. Едоки, впрочем, были непритязательны. Прелестная юная девушка, с нежными глазами и атласной кожей, стиснутая между старым священником и неопрятным бородачом, с наслаждением ела почки, плававшие в какой-то бурде, заменявшей соус. - Честное слово, - проговорил г-н де Герсен, - лососина недурна... Прибавьте немного соли, и будет отлично. Пьер поневоле ел, - ведь надо было как-то поддержать силы. Рядом, за маленьким столиком, он заметил г-жу Виньерон и г-жу Шез, сидевших друг против друга; они ожидали г-на Виньерона с Поставом, которые не замедлили появиться; мальчик был еще очень бледен и тяжелее обычного опирался на костыль. - Садись возле тети, - сказал отец, - а я сяду рядом с мамой. Заметив своих соседей, он подошел к ним. - Малыш совсем оправился. Я растер его одеколоном, и немножко позже он сможет пойти в бассейн принять чудодейственную ванну. Господин Виньерон сел к столу и с жадностью принялся есть. Ну и натерпелся же он страху! И г-н Виньерон невольно говорил громко - настолько ужаснуло его, что сын может умереть раньше тетки. Г-жа Шез рассказывала, будто накануне, молясь на коленях перед Гротом, она вдруг почувствовала себя лучше и теперь надеялась, что исцелится, а ее зять слушал, устремив на нее встревоженный взгляд. Он был, конечно, человеком добрым и не желал никому смерти, но мысль, что святая дева может исцелить эту пожилую женщину и забыть его сына, такого мале