быть написаны на ее темы! Его взгляд стал рассеян, он влекся за своей мыслью далеко-далеко. Но вот быстрым движением он вновь обернулся к своим папкам, отодвинув в сторону родословное древо. - Мы еще займемся им, - сказал он. - А теперь для того, чтобы ты все поняла, нужно, чтобы перед тобой развернулись самые события и чтобы ты увидела действующие лица, обозначенные здесь простыми надписями, которые вкратце определяют их... Я буду называть каждую папку, ты станешь подавать их одну за другой, и я покажу тебе, я расскажу о том, что в них заключено, прежде чем поставить их обратно туда, на полку... Я буду придерживаться не алфавитного порядка, но порядка самих событий. Уже давно я собирался установить такую систему... Итак, начнем. Следи за именами на обложках. Прежде всего тетя Дида. В это время гроза, полыхавшая на горизонте, краешком захватила Сулейяд и обрушилась на дом потоками проливного дождя. Но они даже не закрыли окна. Они не слышали ни ударов грома, ни беспрерывного грохота ливня, барабанившего по крыше. Клотильда положила перед Паскалем папку, на которой крупными буквами было написано имя тети Диды; он извлек оттуда всевозможные бумаги, старые свои заметки и стал их читать. - Давай сюда Пьера Ругона... Дай Урсулу Маккар... Антуана Маккара... Клотильда молча повиновалась. Ее сердце сжималось мучительной тоской от всего, что она слышала. Папки следовали одна за другой, высыпали свои документы и снова грудой складывались в шкаф. Начали с истоков, с Аделаиды Фук, высокой болезненной девушки, пораженной нервной болезнью и положившей начало законной линии - Пьеру Ругону и двум внебрачным - Урсуле и Антуану Маккару, всей этой буржуазной кровавой трагедии, которая разыгралась в рамке государственного переворота 1851 года. Тогда Пьер и Фелисите Ругоны, спасая порядок в Плассане, окропили кровью Сильвера начало своего удачного жизненного пути, а состарившаяся Аделаида, несчастная тетя Дида, была заперта в Тюлет, как некий призрак искупления и ожидания. Вслед за тем сворой гончих вырвалась на волю вожделения неукротимая жажда власти Эжена Ругона, этого большого человека, гордости семьи, высокомерного и чуждого мелких интересов, который любил силу ради силы. В рваных сапогах он с несколькими авантюристами, приверженцами будущей Империи, завоевывает Париж; поддерживаемый шайкой алчных прихвостней, которые проталкивают его вперед, пользуясь им в своих целях, он после поста председателя Государственного совета получает министерский портфель; красавица Клоринда, к которой он чувствовал безрассудную страсть, на мгновение повергает его в отчаяние, но он действительно сильный человек, и его желание господства таково, что ценой отречения от всей жизни он вновь завоевывает власть и победоносно шествует к званию вице-короля. Аристид Саккар вожделеет к низменным удовольствиям, деньгам, женщинам, роскоши, и эта ненасытная жажда толкает его на улицу в самом начале охоты, в вихре неслыханной биржевой спекуляции, охватившей перестраивавшийся и заново воздвигавшийся город. Огромные состояния возникали в полгода, проматывались и снова создавались. Все возраставшая золотая горячка подхватила Аристида, и не успело еще остыть тело его умершей жены Анжелы, как он из-за необходимых ему ста тысяч франков продал свое имя первой встречной, женившись на Рене. Позднее денежный кризис заставил его снисходительно отнестись к кровосмешению и закрыть глаза на любовную связь сына его Максима со своей второй женой среди блистающего пышностью, веселящегося Парижа. И этот же Саккар несколькими годами позже пустил в ход громадную машину Всемирного банка, выжимавшую миллионы. Никогда не терпя поражения, он вырос, поднявшись до сметки и смелости крупного финансиста, понимающего жестокое и цивилизующее значение денег. Он давал, выигрывал и проигрывал сражения на бирже, как Наполеон при Аустерлице и Ватерлоо. Воспользовавшись всеобщим бедствием, он разорил множество несчастных людей, бросил в объятия случая и преступления своего побочного сына Виктора, исчезнувшего где-то во мраке неизвестности; сам же он находился под незаслуженным покровительством бесстрастной судьбы - его любила очаровательная Каролина, без сомнения, в награду за его мерзкую жизнь. Здесь же, среди этой грязи, распустилась белоснежная лилия. Сидони Ругон, сестра и сообщница Саккара, участвовавшая в качестве посредницы в самых темных его делах, родила неизвестно от кого прекрасную, чистую Анжелику. Она стала вышивальщицей, ее чудесные пальцы расшивали ризы золотом мечты о сказочном принце; она так сжилась с миром своих святых, была так мало создана для грубой действительности, что в день своей свадьбы, при первом поцелуе Фелисьена де Откера, удостоилась благодати умереть от любви под звон колоколов, славивших ее пышную свадьбу. Далее скрестились две ветви, законная к внебрачная: Марта Ругон вышла замуж за своего двоюродного брата Франсуа Муре. Это был мирный, постепенно разрушавшийся брак, который привел к ужасным несчастьям кроткую, печальную женщину: она была захвачена, порабощена и раздавлена громадной машиной войны, предназначенной для завоевания города; трое детей были словно вырваны у нее силой, а она сама, совершенно беззащитная, очутилась в грубых руках аббата Фожа. Она умирала при зареве пожара, когда Ругоны вторично спасали Плассан и когда ее муж, обезумевший от накипевшего в нем гнева и желания мести, погибал в огне вместе с аббатом. Из ее трех детей Октав Муре был смелым завоевателем, человеком ясного ума. Он решил добиться власти над Парижем с помощью женщин; попав в среду развращенной буржуазии, он прошел там ужасную школу чувства, переходя от капризного отказа одной женщины до полной уступчивости другой. Испив до дна все разочарования адюльтера, он все же, к счастью, остался деятельным, способным к труду и борьбе. Мало-помалу он выбрался, даже сумев кое-что приобрести, из этой грязной кухни подгнившего здания, которое уже начинало трещать. Октав Муре вышел победителем и совершил полный переворот в области крупной торговли, уничтожив маленькие, скромные лавчонки старых предпринимателей. В центре лихорадочно живущего Парижа он создал огромный дворец соблазнов, залитый светом, затопленный бархатом, шелком и кружевами. Он приобрел королевское состояние, выманивая деньги у женщин, и относился к ним со снисходительным презрением, пока не настал его час и не появилась мстительница Дениза. Молодая, очень скромная и простая девушка укротила его и держала простертым у своих ног, обезумевшим от страдания до тех пор, пока не оказала ему милость - именно она, такая бедная, - выйдя за него замуж в самый разгар блестящего успеха его "Лувра", заливаемого потоками золотого дождя. От брака Марты Ругон с Франсуа Муре было еще двое детей - Серж и Дезире. Она - невинная и здоровая, как молодое счастливое животное, он - утонченный мистик, ставший священником благодаря особой наследственной нервности и повторивший грехопадение Адама в сказочном Параду, где снова возродился к жизни, любил Альбину, обладал ею и потерял ее на лоне великой соучастницы греха - природы. Когда же церковь, этот вечный враг жизни, снова восприяла его, он вступил в борьбу со своим полом и сам, совершая обряд погребения, бросил горсть земли на тело умершей Альбины. В это самое время Дезире, жившая в братской дружбе с животными, не помнила себя от радости перед кипучей плодовитостью своего скотного двора. Дальше открывался просвет - милая и трагическая жизнь. Елена Муре спокойно жила со своей девочкой Жанной на холмах Пасси, высоко над Парижем, и там-то, лицом к лицу с этим бездонным и безграничным человеческим океаном, разыгралась печальная история - внезапная страсть Елены к случайно встреченному человеку, доктору, приглашенному ночью к ее дочери, болезненная ревность, бессознательная любовная ревность Жанны, ополчившаяся против чувства матери. Эта мучительная страсть настолько подорвала ее здоровье, что Жанна умерла; бедная маленькая усопшая осталась одна, там, наверху, под кипарисами безмолвного кладбища, над вечным Парижем - то была страшная цена за час упоения, единственный на протяжении всей этой скромной жизни. Лиза Маккар начинала побочную ветвь, крепкую и свежую; она сама наглядно свидетельствовала о благоденствии желудка, когда, стоя в чистом переднике на пороге своей колбасной, с улыбкой смотрела на Центральный рынок, откуда доносился ропот голодного народа, ропот вечной войны Толстых и Тощих, и одного из этих Тощих, ее зятя Флориана, которого ненавидели и преследовали Толстые торговки рыбой и Толстые лавочницы; она сама, эта толстая колбасница, отличавшаяся замечательной, но беспощадной честностью, помогла арестовать как бежавшего из ссылки республиканца, ибо была убеждена, что, поступая таким образом, способствует правильному пищеварению всех порядочных людей. От этой матери родилась Полина Кеню, самая здоровая, самая добрая девушка на свете, любившая и принимавшая жизнь с такой страстной привязанностью к людям, что наперекор требованиям цветущей плоти уступила подруге своего жениха Лазара, а позже спасла их ребенка, став его настоящей матерью, когда распалась эта семейная жизнь. Всегда приносимая в жертву и обираемая всеми, но веселая и удовлетворенная, она жила в уединенном уголке, на берегу океана, однообразной жизнью, окруженная маленькими страдальцами, которые кричали от боли и не хотели умирать. Затем следовала Жервеза Маккар со своими четырьмя детьми, - неуклюжая, красивая и работящая Жервеза, выброшенная ее возлюбленным Лантье на улицу парижского предместья, где она встретила кровельщика Купо, хорошего работника, добропорядочного человека, и вышла за него замуж; сначала она была счастлива в своей прачечной, где работали три помощницы, затем мало-помалу вместе со своим мужем покатилась по наклонной плоскости, что было неизбежно в их среде; Купо, став постепенно алкоголиком, кончил буйным помешательством и потом смертью, а Жервеза развратилась и бросила работать; возвращение Лантье погубило ее окончательно: сначала спокойная гнусность брака втроем, потом подоспевшая нищета, сделавшая ее своей жалкой жертвой, и, наконец, однажды вечером - голодная смерть. Ее старший сын, Клод, был наделен болезненным гением большого, но неуравновешенного художественного дарования и одержим бессильным желанием создать великое произведение искусства, которое чувствовал в себе, но не мог воплотить: руки не повиновались ему. Этот воинствующий поверженный колосс, этот распятый мученик искусства, обожая женщин, пожертвовал своей женой Кристиной, так любившей его и так любимой им когда-то, ради несуществующей женщины, которую он видел в своих мечтах божественно-прекрасной и которую его кисть не могла изобразить в ее торжествующей наготе; его пожирала страсть к созиданию, ненасытная потребность творчества, и его мучения были так ужасны, что, не сумев утолить свое желание, он в конце концов повесится. Другой сын, Жак, был отмечен наследственным влечением к преступлению, оно проявлялось у него в бессознательной жажде крови - юной, горячей крови, бегущей из открытой груди первой встречной, случайной женщины; он боролся с этой отвратительной болезнью, но она вновь овладела им во время его любовной связи с Севериной, покорной и чувственной, которую тоже не переставала волновать история одного трагического убийства; Жак заколол ее вечером в припадке безумия при виде ее белой груди; и этот дикий зверь мчался вместе с поездами, с огромной скоростью, в грохоте машины, которою он управлял, пока любимая машина не раздавила его самого и ринулась без вожатого, без управления туда, вдаль, к неведомой гибели. Третий сын, Этьен, выгнанный, погибающий, пришел ледяной мартовской ночью в черную страну, спустился в прожорливый колодец шахты, полюбил печальную Катрину, которую отнял у него грубый насильник, и делил с углекопами их безрадостную жизнь, отмеченную нищетой и низменными удовольствиями, до того дня, когда голод, вздувая пламя восстания, выгнал на голую равнину ревущую толпу несчастных, требовавших хлеба в огне пожаров и разрушения, под дулами солдатских ружей, стрелявших сами собой. То были страшные судороги, предвещавшие конец света: то была кровь Маэ, взывавшая к мщению, Альзира, умершая от голода, Маэ, убитый пулей, Захария, умерщвленный взрывом гремучего газа, Катрина, оставшаяся под землей, старуха Маэ, которая пережила всех, оплакивала своих умерших и снова спустилась в глубокую шахту, чтобы заработать свои тридцать су. Этьен же, вождь рабочих, потерпевший поражение, но преследуемый мыслями о будущих битвах, скрылся в одно теплое апрельское утро, прислушиваясь к затаенной работе нового мира, ростки которого скоро должны были пробиться наружу. И вот, Нана, эта девушка, расцветшая в социальной грязи предместий, становится возмездием: как золотая муха, поднявшаяся откуда-то снизу, с гнили, которую терпят и в то же время скрывают, она уносит на своих трепещущих крылышках фермент разрушения и, пробравшись в аристократическую среду, развращает ее, она отравляет мужчин одним своим прикосновением; влетая сквозь открытое окно внутрь дворцов, сна совершает бессознательную работу уничтожения и смерти: это Вандевр, который стоически кончает самосожжением; это мрачное отчаяние Фукармона, бороздящего океан у берегов Китая; это полное банкротство Штейнера, принудившее его к скромной, умеренной жизни; это самодовольное слабоумие Ла-Фалуаза, трагическое крушение Мюффа и, наконец, бледный труп Жоржа, охраняемый Филиппом, только что выпущенным из тюрьмы. Зараза, разлитая в зачумленном воздухе эпохи, была так сильна, что она разрушила самое Нана, которая умерла от черной оспы, заразившись ею у смертного одра своего сына Луизэ, в ту минуту, когда под ее окнами проходил весь Париж, опьяненный, охваченный безумием войны, устремившийся к всеобщему разгрому. Наконец, Жан Маккар, рабочий и солдат, вновь ставший крестьянином; он боролся с неблагодарной землей, оплачивая каждое зерно пшеницы каплею пота, еще сильнее боролся он с крестьянами, жестокая жадность которых, а также долгое и тяжелое завоевание земли разжигают в них неутолимую яростную жажду собственности: старики Фуаны уступали свое поле так, как будто это была их живая плоть, Бюто, доведенные до исступления, решились на отцеубийство, лишь бы ускорить переход к ним по наследству полосы люцерны, а упрямая Франсуаза молча умерла от раны, нанесенной косой, не желая, чтобы у ее семьи отняли хоть клочок земли. Такова была драма простых, покорных инстинкту людей, едва освободившихся от состояния первобытной дикости, таково это человеческое пятно на великой земле, которая одна пребывает бессмертной, которая порождает всех и всех принимает обратно в свое материнское лоно. Любовь к ней доводит до преступления, а она непрерывно восстанавливает жизнь, преследуя свою неведомую цель, как ни жалки и мерзки эти существа. Здесь снова появляется Жан, который, овдовев, был призван в самом начале войны, но сохранил какой-то неиссякаемый запас сил, способность к постоянному возрождению, присущую земле, - тот самый Жан, наиболее скромный и стойкий солдат из всех участвовавших в этом невиданном разгроме, вовлеченный в страшную, роковую бурю, которая, начавшись от границы под Седаном, стерла с лица земли Империю и угрожала полной гибелью отечеству. Всегда рассудительный, осторожный, он не падал духом и относился с братской любовью к своему товарищу Морису, этому расслабленному буржуазному сынку, этой жертве, обреченной на заклание; он плакал кровавыми слезами, когда неумолимая судьба избрала именно его, чтобы отсечь этот испорченный член; когда же все окончилось - и непрерывные поражения и ужасная гражданская война, - когда были потеряны целые области и предстояло уплатить миллиарды, Жан снова двинулся в путь, вернулся к ожидавшей его земле, чтобы участвовать в великой и не терпящей отлагательства цели - обновлении всей Франции. Паскаль остановился. Клотишьда передала ему одну за другой все папки, он перелистал их, разобрал, привел в порядок и сложил в шкаф, на верхнюю полку. Он задыхался, обессиленный таким быстрым полетом сквозь толщу всех этих оживших людей. Молодая девушка, недвижная, онемевшая, оглушенная этим выступившим из берегов потоком жизни, молча ждала; сама она не была способна теперь ни к мысли, ни к выводам. Буря по-прежнему извергала на черные поля бесконечные потоки страшного ливня. Удар молнии, сопровождаемый ужасным треском, превратил неподалеку в щепы какое-то дерево. Пламя свечей плясало под порывами ветра, дувшего в широко открытое окно. - Да, - заговорил Паскаль, указав на папки, - это целый мир, общественный строй, цивилизация, это вся жизнь, с ее хорошими и дурными проявлениями, в огне кузнечного горна, перековывающего все... Да, теперь наша семья могла бы служить материалом для науки, которая мечтает когда-нибудь установить с математической точностью законы физиологических и нервных отклонений, обнаруживающихся в жизни рода и являющихся следствием первого органического поражения. Сообразно условиям среды они определяют у каждого представителя этого рода чувства, желания, страсти, все человеческие проявления, естественные и бессознательные, которые называются добродетелями и пороками. Она, наша семья, - также исторический документ, повествующий о Второй Империи, о государственном перевороте при Седане, ибо наши родные вышли из народа, проникли во все классы современного общества, занимали самое разнообразное положение, были увлечены потоком разнузданных аппетитов, этим в высшей степени современным побуждением, этим ударом бича, который гонит к удовольствиям низшие классы, движущиеся вверх сквозь общественный организм... Исходный пункт для наших предков - я тебе о них рассказал - Плассан; и вот мы с тобой в конечном пункте - в том же Плассане... На мгновение он остановился, потом продолжал медленно и задумчиво: - Какая страшная движущаяся лавина, сколько приключений, любовных или ужасных, сколько радостей, сколько страданий брошено щедрой рукой жизни в эту огромную груду фактов!.. Здесь и подлинная история, Империя, основанная на крови, вначале жадная к наслаждениям, жестокая и могущественная, завоевывающая мятежные города, потом скользящая вниз, медленно разлагаясь и утопая в крови, в таком море крови, что в ней едва не утонула вся нация... Здесь и целый курс социальных наук, мелкая и крупная торговля, проституция, преступление, земля, деньги, буржуазия, народ - тот, что гниет в клоаках предместий, и тот, что восстает в крупных промышленных центрах, - это усиливающееся наступление властительного социализма, таящего в зародыше новую эпоху... Здесь и простые рассказы о людях, задушевные страницы, любовные истории, борьба ума и сердца с несправедливой природой, гибель тех, что кричат под бременем своей слишком высокой задачи, и стон добрых, что приносят себя в жертву, торжествуя над собственным страданием... Здесь и мечты, полет фантазии за границы реального, здесь необозримые сады, цветущие во все времена года, соборы с тонкими шпилями необыкновенной работы, чудесные сказки, принесенные из рая, идеальная любовь, возносящаяся к небу при первом поцелуе... Здесь все: прекрасное и отвратительное, грубое и возвышенное, цветы, грязь, рыдания, смех, весь поток жизни, безостановочно влекущий человечество! Он снова обратился к родословному древу, лежавшему на столе, развернул его и, водя по нему пальцем, стал перечислять членов семьи, еще оставшихся в живых. Его низверженное высочество Эжен Ругон заседал теперь в Палате депутатов как свидетель и бесстрастный защитник разгромленного старого режима. Аристид Саккар, перекрасившись в республиканца, опять стал на ноги, редактирует большую газету и собирается снова наживать миллионы. Его сын Максим проживает свои доходы в собственном маленьком особняке в Булонском лесу - теперь он воздержан и осторожен, ибо ему угрожает страшная болезнь; другой сын Саккара, Виктор, не появлялся более и, вероятно, бродит где-то в тени, отбрасываемой преступлением, - он не попал в каторжную тюрьму, оставленный обществом на воле, и идет навстречу неведомому для него будущему - эшафоту. Сидони Ругон, много времени назад исчезнувшая с горизонта, недавно, устав от своих темных дел, ушла под сень религиозного учреждения, где ведет монашески строгий образ жизни; там она состоит казначеем Общества св. даров, которое давало приданое девушкам-матерям, чтобы помочь им выйти замуж. Октав Муре - собственник большого магазина "Дамское счастье"; его огромное состояние все растет; в конце зимы жена его Дениза Бодю, которую он по-прежнему обожает, хотя и начал немного пошаливать, родила второго ребенка. Аббат Муре, настоятель церкви св. Евтропия, со своей сестрой Дезире ведет весьма скромную, монашескую жизнь в глуши сырого ущелья; он заранее отказался от епископства и, подобно святому, безропотно ожидает смерти, отказываясь от лечения, хотя у него уже началась чахотка. Елена Муре живет очень счастливо близ Марселя, на берегу моря, в уединенной маленькой усадьбе, принадлежащей ее второму мужу, г-ну Рамбо, который боготворит ее; от второго брака у нее нет детей. Полина Кеню все там же, в Бонвиле, на другом конце Франции, у необозримого океана; после смерти дяди Шанто она решила не выходить замуж и живет с тех пор с маленьким Полем, отдавая все силы на воспитание сына Лазара, ее двоюродного брата, который, овдовев, уехал искать счастья в Америку. Этьен Лантье, вернувшись в Париж после стачки в Монсу, принял потом участие в Парижской Коммуне, идеи которой горячо защищал; его приговорили к смертной казни, затем помиловали и сослали; теперь он находится в Нумеа, где, говорят, даже женился и имеет ребенка, но неизвестно, мальчика или девочку. Наконец, Жан Маккар, уволенный в отставку после кровавой недели, окончательно поселился в окрестностях Плассана, в Валькейра; там ему удалось жениться на здоровой девушке Мелани Виаль, единственной дочери зажиточного крестьянина, землю которого он сделал доходной; его жена сразу забеременела и в мае родила мальчика, через два месяца после этого она забеременела опять - пример необычайной плодовитости, которая даже не оставляет матерям времени вскармливать своих младенцев. - Однако, - продолжал Паскаль вполголоса, - каждый род вырождается. Мы видим здесь несомненное истощение, стремительный упадок: наши родные в своей неистовой жажде наслаждений, в стремлении удовлетворить свои ненасытные аппетиты сгорели слишком быстро. Луизэ, умерший крошкой; Жак-Луи, полуидиот, скончавшийся от нервной болезни; Виктор, который вернулся к дикому состоянию, скитаясь по неведомым трущобам; каш бедный Шарль, такой прелестный и такой хрупкий, - вот последние веточки древа, последние слабые ростки, к которым словно не в силах подняться живительный сок больших ветвей. В стволе был червь, теперь он в плодах и пожирает их... Но никогда не следует отчаиваться: семья - это вечное становление. Семьи погружены корнями в бездонные пласты исчезнувших родов, древнее общего их родоначальника, доходя до первого человека на земле. И они будут расти без конца, развертываться, разветвляться в беспредельности, в глубине будущих веков... Взгляни на наше древо: оно насчитывает только пять поколений; в огромном непроходимом лесу человеческой жизни, где народы подобны высоким вековым дубам, оно имеет меньше значения, чем травинка. Подумай только о неисчислимых корнях, пронизывающих всю почву, подумай о непрестанно распускающейся листве, которая переплетается на вершинах, подумай об этом всегда волнующемся море пышных крон под оплодотворяющим дыханием вечной жизни. Это так! Надежда здесь, в этом непрерывном обновлении рода свежей кровью, приливающей извне. Каждый брак приносит нечто новое; хорошо оно или дурно, но оно препятствует закономерному и возрастающему вырождению. Раны заживают, рубцы сглаживаются, через несколько поколений неизбежно восстанавливается равновесие; в конце концов возникает средний человек, входящий в то безыменное человечество, которое упорно делает свою таинственную работу на пути к неведомой пели. Помолчав, он тяжело вздохнул. - Что же станется с нашей семьей? - сказал он. - Каков же будет последний из потомков? И он продолжал, не останавливаясь более на тех, кто оставался в живых, кого он уже упомянул и чье место определил, зная, к чему они способны: ему внушали живой интерес малолетние дети. Он обратился к врачу в Нумеа с просьбой дать ему точные сведения о жене Этьена и ее ребенке; ответа не было, и Паскаль боялся, что в его древе окажется с этой стороны пробел. Зато о детях Октава Муре, с которым он поддерживал переписку, у него было больше проверенных данных: девочка была болезненной, беспокойной, а мальчик, похожий на мать, развивался прекрасно. Впрочем, самые большие надежды он возлагал на детей Жана: его первенец, здоровый мальчишка, казалось, должен был принести новую жизнь, свежие соки семье, которой предстояло возродиться, коснувшись земли. Иногда Паскаль бывал в Валькейра и возвращался счастливым из этого плодородного уголка, где видел спокойного и рассудительного отца семьи, всегда за своим плугом, и веселую, простосердечную мать, широкие чресла которой могли дать жизнь целому роду. Кто знает, где именно должна начаться здоровая ветвь? Быть может, именно здесь зачалось ожидаемое крепкое и уравновешенное поколение. Все же красоту древа портило то, что все эти мальчики и девочки были еще так малы, что он не мог их классифицировать. И голос Паскаля, когда он говорил об этой надежде на будущее, обо всех этих белокурых головках, звучал более мягко, проникнутый затаенным сожалением о том, что у него самого нет детей. Он продолжал смотреть на развернутую перед ним родословную. - И тем не менее, - воскликнул он, - какая полнота, какая ясность! Взгляни сама!.. Повторяю тебе, здесь встречаются все случаи наследственности. Чтобы подтвердить мою теорию, мне нужно было только сослаться на все эти факты, взятые в целом... И самое замечательное здесь - это наглядные примеры того, как живые существа от одного и того же корня могут оказаться совершенно не похожими друг на друга, хоть и представляют собой всего лишь последовательные видоизменения общих предков. Каков ствол, таковы ветви, а каковы ветви, таковы и листья. Твой отец Саккар и твой дядя Эжен Ругон резко отличаются друг от друга темпераментом и образом жизни, но одна и та же склонность породила у одного необузданные вожделения, у другого - величайшее честолюбие. Анжелика, эта белоснежная лилия, была дочерью порочной Сидони; в таких случаях, в зависимости от среды, вырастают или мистические, или страстные натуры. То же дыхание жизни, повеявшее на троих детей Муре, сделало из смышленого Октава миллионера, торгующего тряпками, из верующего Сержа - бедного деревенского священника, из глупой Дезире - красивую и счастливую девушку. Но самый поразительный пример - это дети Жервезы: налицо нервное заболевание, и вот Нана становится куртизанкой, Этьен - революционером, Жак - убийцей, Клод - гением. А рядом Полина, их двоюродная сестра, - сама порядочность, торжествующая, воинствующая и жертвующая собой... Все это наследственность, сама жизнь, которая высиживает идиотов, безумцев, преступников и великих людей. Несколько клеток недозрело, другие занимают их место, и перед нами уже не гениальный или просто порядочный человек, но мошенник или буйно-помешанный. А человечество катится вперед, все унося за собой! Здесь его мысль приняла неожиданное направление, и он продолжал: - А животный мир! Животные, которые любят и страдают, и сами являются как бы наброском человека! Этот братский мир животных, живущих нашей жизнью!.. Да, мне хотелось бы собрать их всех в наш ковчег, отвести им место в нашей семье, показать, как они все время смешиваются с нами, дополняя наше существование. Я помню кошек, присутствие которых придавало дому какое-то таинственное очарование, собак, которых обожали; их смерть оплакивали, она оставляла в сердце безутешную скорбь. Я помню коз, коров, ослов, имевших исключительное значение в жизни людей. Оно было таково, что следовало бы написать их историю... Да незачем далеко ходить! Вот наш Добряк, старая, несчастная лошадь, служившая нам четверть века; неужели ты думаешь, что его кровь не смешалась с нашей кровью, что он не вошел в нашу семью? Мы воспитывали его, а он, в свою очередь, как-то действовал на нас; кончилось тем, что мы все стали чем-то похожи друг на друга. Это так. Ведь теперь, когда я вижу его, полуослепшего, с мутными глазами, искалеченного ревматизмом, я целую его в голову, словно это старый, бедный родственник, отданный на мое попечение... Ах, этот мир животных, влачащих свое существование и страдающих у наших ног! С каким огромным сочувствием следует отвести ему место в истории нашей жизни! В этом последнем восклицании Паскаль выразил всю свою горячую любовь к живому существу. Все более и более возбуждаясь, он кончил исповеданием своей веры в непрекращающуюся и победительную работу природы. Молчавшая до сих пор Клотильда, бледная, потрясенная таким количеством событий, свалившихся на нее, разомкнула наконец губы. - Ну, а я, учитель? Я тоже там? - спросила она. И указала тонким пальчиком на листик древа, где увидела свое имя. Паскаль все время пропускал этот листик. Она продолжала: - Да, я. Что же я такое?.. Почему ты не прочел обо мне? Он немного помолчал, словно застигнутый врасплох ее вопросом, потом ответил: - Почему? Да просто так... Мне вправду нечего от тебя скрывать... Видишь, здесь написано: "Клотильда, родилась в 1847 году. Линия матери. Возвратная наследственность, с преобладанием моральных и физических признаков деда по матери..." Это очень ясно. Ты вся в мать. У тебя прекрасный аппетит, такая же склонность к кокетству, порой та же беспечность и покорность. Да, ты, так же, как и она, слишком женщина, даже не сознавая того: то есть ты любишь быть любимой. Кроме того, твоя мать была большой любительницей романов, мечтательницей, которая предпочитала всему валяться целые дни на кушетке и грезить над страницами книги; она до безумия любила детские сказки, ей гадали на картах, она советовалась с ясновидящими. Я всегда думал, что твое влечение к таинственному и тревожный интерес к неведомому от нее... Но окончательно завершило твой характер, придав ему какую-то двойственность, влияние твоего деда, майора Сикардо. Я знал его, это отнюдь не герой, но в нем было много прямоты и энергии. Если бы не он, сказать откровенно, ты стоила бы немного, потому что остальные влияния нехороши. Он передал тебе самое лучшее, что в тебе есть, - стойкость в борьбе, гордость и искренность. Клотильда внимательно выслушала и кивнула головой, как бы подтверждая, что все это так и что она нисколько не задета. Но губы ее слегка вздрогнули от боли, когда она услышала эти новые подробности о своих родных, о своей матери. - Ну, хорошо, - снова начала она. - А ты, учитель? На этот раз он воскликнул без всяких колебаний: - О, я! К чему говорить обо мне? Я не в семью! Ты видишь, что здесь написано: "Паскаль, родился в 1813 году. Врожденные склонности. Слияние физических и моральных черт родителей, причем ни одна из них в отдельности не встречается в сыне..." Моя мать довольно часто повторяла, что я не пошел ни в нее, ни в отца и что она сама не знает, откуда я взялся! Он высказал это с большим облегчением, с какой-то невольной радостью. - Видишь ли, народ не ошибается. Слышала ты когда-нибудь, чтобы меня в городе назвали Паскаль Ругон? Нет! Все говорят просто "доктор Паскаль". Это потому, что я сбоку припека... И хотя это не очень вежливо с моей стороны, но я очень рад: ведь встречается наследственность, которую слишком тяжко нести в себе. Я люблю всех родных, но в сердце моем нет печали оттого, что я чувствую себя другим, непохожим, не имеющим ничего общего с ними. О боже! Я другой, я другой! Ведь это порыв свежего воздуха, это и дало мне мужество собрать их всех здесь, поместив совсем нагишом в эти папки, а вдобавок и мужество жить! Наконец он замолчал; наступила тишина. Дождь прекратился, гроза уходила, слышались только все более далекие удары грома. С полей, еще окутанных тьмой и освеженных ливнем, поднимался в открытое окно одуряющий запах влажной земли. Ветер стих, и свечи догорали высоким спокойным пламенем. - Как же быть? - просто спросила Клотильда, с подавленным видом разводя руками. Однажды ночью, лежа на току в смертельной тоске, она уже задала этот вопрос: жизнь отвратительна, как же можно провести ее мирно и счастливо? То был страшный свет, брошенный наукой на мир, анализ, коснувшийся всех язв человеческих, чтобы показать, как они ужасны. И вот теперь Паскаль сказал об этом еще более прямо, еще усилил ее отвращение к людям и вещам, кинув на анатомический стол свою семью, лишенную прикрас и покровов. Мутный поток катился перед ее глазами в продолжение почти трех часов; это было самое ужасное разоблачение, грубая и страшная правда о родных, о дорогих ей людях, о тех, кого она должна была любить, об отце, создавшем себе состояние преступными денежными махинациями, о брате-кровосмесителе, о бабушке, не знавшей угрызений совести и запятнанной кровью честных людей, о других родных, которые были почти все заклеймены пороками, - алкоголики, развратники, убийцы, - чудовищные цветы на родословном древе! Удар был так жесток, что Клотильда долго не могла опомниться от мучительного оцепенения перед картиной жизни, которая открылась перед ней сразу и в таком свете. Но все же этот урок, несмотря на его жестокость, был оправдан чем-то великим и добрым, какой-то глубокой, покорившей ее человечностью. С ней не случилось ничего дурного, она чувствовала себя исхлестанной резким морским ветром, ветром бурь, из которых выходят с окрепшей, здоровой грудью. Паскаль рассказал ей все, не умалчивая даже о своей матери и проявляя к ней снисходительность ученого, который отнюдь не осуждает факты. Все сказать, чтобы все узнать, чтобы все исцелить, - не этот ли крик души вырвался у него однажды в прекрасную летнюю ночь? То, что Клотильда узнала теперь от него, потрясло ее своей жестокостью, ослепило слишком ярким светом, зато она поняла его, наконец, убедилась, что он взялся за великое дело. Несмотря на все, это был голос здоровья, надежды на будущее. Он говорил, как человек, желающий добра: зная, что наследственность создает род человеческий, он хотел установить ее законы, чтобы самому управлять ею и сделать жизнь счастливой. А потом, разве не было ничего, кроме грязи, в этой выступившей из берегов реке, шлюзы которой он открыл? Сколько крупинок золота застряло в прибрежных травах и цветах, плывших по этой реке! Множество живых существ все еще проносилось перед мысленным взором Клотильды, всюду вокруг она видела лица, исполненные прелести и доброты, тонкие профили молодых девушек, просветленную красоту женщин. Здесь истекали кровью все страсти, все сердца открывались в нежном порыве. Их было много: Жанны, Анжелики, Полины, Марты, Жервезы, Елены. От них и других, даже менее добрых, даже от ужасных мужчин, самых худших из всех, веяло какой-то братской человечностью. Это было то же самое дуновение - она его уже раз почувствовала, - тот же ток глубокого участия, пронизавший точное изложение ученого. Он казался холодным, он хранил бесстрастный вид демонстратора, но сколько доброты н сострадания, какая жажда самопожертвования, какое стремление посвятить всего себя благу других таились в глубине его существа! Вся его работа, математически обоснованная, была проникнута, даже там, где он давал волю беспощадной иронии, этим скорбным чувством братства. Не говорил ли он ей о животных, как старший брат всех несчастных, страдающих живых существ? Страдание приводило его в ярость, но то был гнев, порожденный высокой его мечтой: он стал резок только из ненависти ко всему случайному и преходящему. Он мечтал трудиться не для лощеного современного общества, но для всего человечества во все значительные часы его истории. Быть может, именно возмущение ничтожеством текущих событий и заставило его бросить этот смелый вызов в своей теории и практике, и труд его, полный отголосков множества событий и стенаний множества живых существ, оставался глубоко человечным. Впрочем, разве не такова сама жизнь? Абсолютного зла не существует. Никогда человек не бывает злым по отношению ко всем, кому-нибудь он всегда делает добро; таким образом, если его не рассматривать лишь с ограниченной точки зрения, то в конце концов придется прийти к выводу о полезности каждого существа. Верующие в бога должны признать, что если их божество не поражает злых громами и молнией, то это потому, что оно видит свое дело во всем его объеме и не вдается в частности. Прерванный труд снова возобновляется, живые существа в целом удивляют своим мужеством и неустанной работой; и любовь к жизни преодолевает все. В исполинском труде человечества, в его упрямом желании жить - его оправдание и искупление. Таким образом, взгляд, брошенный сверху, с больший высоты, различает лишь непрерывную борьбу и, несмотря на все, много хорошего, хотя в жизни и существует много зла. Так кончают состраданием ко всему, всепрощением и испытывают лишь чувство бесконечной жалости и пламенного милосердия. Вот единственные открытые врата для тех, кто потерял веру в догматы и хотел бы понять смысл существования в этом мире, кажущемся таким порочным. Воля к жизни, участие в выполнении ее далекой и таинственной цели оправдывают самое жизнь, и счастье, единственно доступное на земле, - в радости, которую дает осуществление этой воли. Прошел еще час, вся ночь протекла за этим ужасным уроком жизни, но Паскаль и Клотильда не замечали ни места, ни времени. Паскаль был уже в течение нескольких недель переутомлен, разбит подозрениями и горем, и теперь, словно внезапно пробудившись, он ощутил нервную дрожь. - Ну вот, - сказал он, - ты знаешь все. Окрепло ли и закалилось ли твое сердце истиной, исполнилось ли оно прощения и надежды?.. Со мной ли ты? Но она сама дрожала, как в лихорадке, и не могла прийти в себя от ужасного нравственного удара. Для нее это было такое крушение всех прежних верований, такой крутой поворот к новому миру, что она не осмеливалась задавать себе вопросы и делать заключения. Отныне она чувствовала лишь, что ее захватила и увлекла за собой всемогущая истина. Она подчинялась ей, но не была побеждена. - Учитель, - пролепетала она, - учитель... Мгновение они стояли неподвижно, глядя друг другу в глаза. Наступал день, заря удивительной чистоты загоралась на краю высокого светлого неба, омытого бурей. Ни одного облачка не было на бледно-розовой лазури. Веселое свежее утро врывалось с полей в окно, догоравшие свечи меркли в сиянии дня. - Ответь же мне! Ты по-прежнему хочешь все уничтожить, все сжечь?.. Со мной ли ты, совсем со мной? Ему показалось, что она сейчас заплачет и бросится ему на шею. Ее словно толкал к нему какой-то внезапный порыв. И тогда они заметили, что оба полураздеты. Клотильда вдруг осознала, что она в нижней юбке, что у нее голые руки и плечи, едва прикрытые беспорядочными прядями распущенных волос; она опустила глаза и увидела на левой руке, возле подмышки, несколько капель крови, царапину, которую он сделал ей во время борьбы, когда грубо схватил ее, чтобы укротить. Тогда это повергло ее в глубочайшее смятение, она вдруг уверилась, что будет побеждена, словно этим объятием он навсегда утвердил свое полное господство над нею. Это ощущение длилось; помимо своей воли она была завоевана, увлечена, полна непреодолимого желания отдаться на его волю. Внезапно Клотильда выпрямилась, ей надо было подумать. Она прикрыла руками свою обнаженную грудь. Вся кровь волною стыдливого румянца хлынула к ее коже. И она бросилась бежать, прелестно изгибая свой тонкий стан. - Учитель, учитель, - шептала она, - оставь меня... Я подумаю... Взволнованная девушка стремительно скрылась в своей комнате, - так уже случилось однажды. Он услышал, как она тут же заперла двери, дважды повернув ключ в замке. Оставшись один, Паскаль, охваченный отчаянием и глубокой печалью, спросил себя, правильно ли он сделал, рассказав ей все. Пустит ли истина росток в душе этого дорогого ему существа, и настанет ли день, когда она принесет жатву счастья? VI  Шли дни. Октябрь сначала был великолепен; жаркая осень казалась знойной лаской созревшего щедрого лета под безоблачным небом. Потом погода испортилась: поднялся страшный ветер, последней грозой размыло откосы. Это приближение зимы словно наполнило угрюмый дом в Сулейяде глубоким унынием. Там снова водворился ад, но другой. Между Паскалем и Клотильдой не происходило шумных ссор. Они больше не хлопали дверьми, их раздраженные голоса не заставляли Мартину поминутно подниматься наверх. Теперь они едва разговаривали; и не было сказано ни слова по поводу ночного происшествия. Он не хотел возобновлять разговор из-за какой-то необъяснимой нерешительности, странного чувства неловкости, в котором не мог отдать себе отчета, и не требовал от Клотильды ожидаемого ответа - веры в него и подчинения. Она же после огромного душевного потрясения, совершенно изменившего ее, все еще раздумывала, колебалась, боролась с собой и, охваченная чувством бессознательного сопротивления, откладывала решение отдать ему себя. Взаимное непонимание углублялось благодаря этому безнадежному молчанию, царившему в безрадостном доме, где больше не было счастья. Для Паскаля настал период жизни, когда он жестоко страдал, никому не жалуясь. Этот кажущийся мир не дал ему спокойствия, наоборот, Паскаль стал невероятно подозрителен: ему казалось, что заговоры против него продолжаются, а если его как будто оставили в покое, то только для того, чтобы за его спиной подстроить самую злодейскую ловушку. Его беспокойство даже усилилось; он каждый день ожидал катастрофы, словно вот-вот могла открыться пропасть и поглотить все его работы, словно весь Сулейяд вот-вот будет сметен с лица земли, развеян ветром, превращен в пыль. Это скрытое преследование его мыслей, его умственной и нравственной жизни становилось до такой степени невыносимым, так угнетало и раздражало его, что вечером он ложился спать в лихорадке. Он часто вздрагивал, быстро оборачивался, надеясь поймать с поличным врага, замышляющего какое-нибудь предательство за его спиной. А иногда в приступе подозрительности он простаивал целые часы на страже за решетчатыми ставнями в своей комнате или устраивал засаду в глубине коридора; но никто не нарушал спокойствия дома, он слышал только усиленное биение крови в висках. Все это сводило его с ума; он не ложился в постель, не осмотрев каждой комнаты, плохо спал, пробуждаясь от малейшего шороха, взволнованный, готовый защищаться. Страдания Паскаля увеличивались еще от постоянной, все укреплявшейся в нем мысли о том, что рану нанесла ему Клотильда - единственное дорогое ему существо, которое он любил больше всего в мире; в течение двадцати лет он следил, как она росла, развивалась, хорошела на его глазах, и жизнь его как будто наполнялась благоуханием пленительного расцвета ее юности. О боже, и это Клотильда, к которой он испытывал чувство такой захватывающей, безотчетной нежности! Клотильда, ставшая всей его радостью, источником мужества, надежд, вновь подаренной ему юностью! Когда она проходила мимо него, свежая, с изящной кругленькой шейкой, он и сам чувствовал себя обновленным, бодрым и радостным, словно к нему вернулась собственная весна. Впрочем, жизнь его объясняла, как случилось, что Паскаль так привязался к девушке, которая тронула его сердце, совсем еще крошкой, а потом, подрастая, постепенно заполнила это сердце целиком. С того времени, как Паскаль окончательно поселился в Плассане, он вел почти монашескую жизнь, зарывшись в свои книги, не встречаясь с женщинами. Все знали о его любви к одной даме, хотя он никогда не поцеловал даже кончиков ее пальцев; но она давно умерла. Правда, он иногда уезжал в Марсель, проводил там ночи; но это были короткие, случайные связи с первыми встречными, тут же обрывавшиеся. Он еще совсем не жил и хранил в себе почти нетронутой мужскую силу, бурно заявлявшую о себе сейчас, под угрозой надвигающейся старости. Он мог бы страстно привязаться к любому существу, например, к подобранной на улице собаке, лизнувшей ему руку; и вот он полюбил Клотильду, эту девочку, которая на его глазах превратилась в желанную женщину и владела им теперь, и мучила, сделавшись его врагом. Паскаль, такой веселый и добрый, стал мрачен и невыносимо груб. Он раздражался из-за каждого слова, прогонял недоумевающую Мартину, которая смотрела на него покорным взглядом побитого животного. С утра до вечера он бродил по унылому дому со своей тоской, и лицо его было так угрюмо, что никто не осмеливался с ним заговорить. Теперь, отправляясь к больным, он никогда не звал с собой Клотильду. Однажды днем он вернулся домой ужасно расстроенный, на его совести лежала смерть человека, причиненная чересчур смелым лечением. Паскаль лечил подкожным впрыскиванием кабатчика Лафуасса, страдавшего настолько быстро развивавшейся сухоткой, что он считал его безнадежным. Тем не менее он решил бороться и продолжал лечение; к несчастью, в этот день в шприц попала случайно ускользнувшая от фильтра грязная частица на донышке пузырька. Показалось немного крови; к довершению несчастья укол пришелся в вену. Паскаль сразу встревожился, увидев, что кабатчик побледнел, начал задыхаться и обильно потеть холодным потом. Потом он понял, в чем дело, когда увидел мгновенную смерть, почерневшее лицо и синие губы. Это была закупорка сосудов. Паскаль мог здесь винить себя только за неусовершенствованный способ приготовления жидкости, за свой еще варварский метод лечения: Лафуасс все равно был безнадежен, в лучшем случае он прожил бы еще полгода в самых ужасных мучениях. Тем не менее эта страшная смерть, этот жестокий факт был налицо. Какое горькое сожаление, какой удар его вере, какой гнев против бессильной науки, причинившей смерть! Мертвенно-бледный, он вернулся домой, заперся в своей комнате, бросился, не раздеваясь, на кровать и пролежал так до следующего утра, целых шестнадцать часов, в каком-то оцепенении. Днем, после завтрака, Клотильда, сидя около него в кабинете за шитьем, решилась нарушить тяжелое молчание. Подняв глаза от работы, она смотрела, как он нетерпеливо перелистывал книгу в поисках какой-то справки, которой не находил. - Учитель, ты болен?.. - спросила она. - Почему ты не скажешь? Я бы стала ухаживать за тобой. Уткнувшись лицом в книгу, он глухо пробормотал: - Болен или нет, какое тебе до этого дело? Мне никого не нужно. Она продолжала примирительным тоном: - Может быть, у тебя какие-нибудь неприятности? Если бы ты мне сказал, тебе стало бы легче... Вчера ты вернулся такой грустный. Нельзя так поддаваться унынию. Я очень беспокоилась ночью; я три раза вставала и слушала у твоей двери; меня мучила мысль, что тебе тяжело. На Паскаля слова Клотильды, несмотря на ее ласковый голос, подействовали, как удар кнута. Не владея собой в болезненном своем изнеможении, он вдруг вспылил, отшвырнул книгу и встал, весь дрожа. - Так ты шпионишь за мной! Я не могу даже укрыться в своей комнате без того, чтобы вы не подслушивали у дверей!.. Я знаю, тут готовы ловить мой последний вздох, сторожат мою смерть, чтобы все уничтожить и сжечь... Он возвышал голос, и все, что он так незаслуженно выстрадал, выливалось теперь в жалобах и угрозах. - Я запрещаю тебе следить за мной... Но не скажешь ли ты что-нибудь другое? Подумала ли ты, можешь ли честно протянуть мне руку и сказать, что ты со мной? Но она не отвечала и только смотрела на него большими ясными глазами, как будто признаваясь в том, что она еще не желает уступить. Паскаль, еще больше раздраженный этим молчанием, окончательно вышел из себя. - Ступай, ступай прочь! - захлебываясь, кричал он, указывая ей на дверь. - Я не хочу, чтобы ты была возле меня. Я не хочу, чтобы возле меня были враги! Я не хочу, чтобы они довели меня до сумасшествия! Она поднялась, без кровинки в лице, захватила свое шитье и вышла, твердо ступая, ни разу не обернувшись. В продолжение следующего месяца Паскаль старался забыться в упорной, беспрерывной работе. Проводя целые дни один в кабинете, работая даже по ночам, он вновь углубился в старые документы, просматривал и исправлял все свои тру,ды о наследственности. Казалось, им овладело яростное желание убедиться в справедливости своих надежд, вырвать у науки подтверждение того, что можно обновить человечество, можно сделать его здоровым и совершенным. Он совсем не выходил из дому, бросил больных, жил, погрузившись в свои рукописи, без воздуха, без движения. Месяц этой утомительной работы, которая надломила Паскаля, не избавив его от ежедневных тревог, привел к такому нервному истощению, что давно гнездившаяся в нем болезнь обнаружилась с невероятной силой, и это внушало беспокойство. Теперь он просыпался утром совершенно разбитый, с чувством несравненно большей усталости, чем накануне вечером, когда ложился спать. Он ощущал постоянную тяжесть во всем теле, слабость в ногах после пятиминутной ходьбы, полное изнеможение от малейшего усилия, не мог сделать ни одного движения без того, чтобы оно не причиняло ему мучительных страданий. Порой ему казалось, будто земля колеблется под ногами, от постоянного шума в ушах кружилась голова, в глазах мелькало так, что он принужден был закрывать веки, словно на него сыпались искры. Он невзлюбил вино, почти ничего не ел, у него испортилось пищеварение. Он пришел в состояние полной апатии, все возраставшей вялости, которая вдруг сменялась вспышкой бесполезной, сумбурной деятельности. Равновесие было нарушено: слабость и раздражительность толкали его от одной крайности к другой без всякого разумного повода. Малейшее волнение вызывало у него слезы. В конце концов им овладевали приступы такого отчаяния, что он запирался у себя в комнате и плакал навзрыд целыми часами, без видимой причины, ощущая лишь бесконечную гнетущую печаль своей жизни. Но его состояние особенно ухудшилось после поездки в Марсель, куда он отправился по старой холостяцкой привычке. Быть может, он надеялся на какую-нибудь встряску, на благотворное действие какого-нибудь кутежа. Он пробыл там только два дня и вернулся совершенно убитый, ошеломленный сознанием своего мужского бессилия. То, что до сих пор было в нем только опасением, внушавшим ему чувство невыразимого стыда, после неудачных попыток сменилось уверенностью, которая еще увеличивала его робость в отношениях с женщинами. До сих пор он не придавал этому большого значения; теперь же он думал только об этом, был вне себя, сходил с ума от отчаяния, даже помышлял о самоубийстве. Напрасно он говорил себе, что это лишь временный упадок сил, вызванный болезнью; сознание своего бессилия унижало его в собственных глазах, и он в присутствии женщин терялся, как юнец, которого лишает речи страстное желание. В начале декабря у Паскаля обнаружились невыносимые невралгические боли. Ему так ломило голову, что, казалось, она разваливается на части. Известили старую г-жу Ругон, и однажды она явилась сама справиться о здоровье сына. Но сначала она прошла в кухню, чтобы поговорить с Мартиной. Служанка с испуганным видом, тяжко вздыхая, сообщила ей, что доктор, видимо, теряет рассудок. И она рассказала обо всех его странностях, о том, как он без устали расхаживает взад и вперед у себя в комнате, запирает на ключ все ящики, бродит по всему дому до двух часов ночи. Наконец, со слезами на глазах она робко высказала предположение, что в доктора вселился дьявол и что нужно было бы, пожалуй, предупредить священника из собора св. Сатюрнена. - Такой хороший человек! - причитала она. - Да за него можно дать себя на куски разрезать! Этакое несчастье, что нельзя его сводить в церковь, наверно, он сразу бы выздоровел! В это время, услышав голос бабушки Фелисите, вошла Клотильда. Она тоже целыми днями бродила по пустым комнатам, но большую часть времени сидела в заброшенной нижней гостиной. Она не вступила в разговор, а стала слушать молча, с задумчивым и выжидающим видом. - А, это ты, малютка! Здравствуй!.. Мартина рассказывает тут, что в Паскаля вселился дьявол. Я, знаешь ли, согласна с ней, но только имя этому дьяволу - гордость. Вообразил человек, что знает все на свете, прямо папа римский, сам император! Поэтому-то он и выходит из себя, когда ему противоречат! Она пожимала плечами, она была полна глубочайшего презрения. - Все это, конечно, было бы только смешно, если бы не было так грустно... - продолжала она. - Ведь он, как мальчик, ничего не знает, ровно ничего! Не видел жизни, сидел все время над своими дурацкими книгами! Попробуйте-ка ввести его в общество, ведь он наивен, как дитя! А что касается женщин, то он их просто-напросто не знал... ^^ Забывая, что она говорит с молодой девушкой и служанкой, она понизила голос и продолжала доверительно: - Вот так люди и расплачиваются за чересчур добродетельную жизнь. Ни жены, ни любовницы - ничего! От этого он в конце концов и свихнулся. Клотильда не шевельнулась; большие глаза смотрели все так же сосредоточенно, только на минуту она медленно опустила ресницы; потом снова подняла их и продолжала стоять неподвижно, словно окаменевшая, не в силах вымолвить ни слова о том, что творилось в ее душе. - Он у себя, наверху? - спросила Фелисите. - Я пришла поговорить с ним. Пора положить этому конец. Все это слишком глупо! Она поднялась наверх, Мартина взялась за кастрюльки, а Клотильда снова отправилась бродить по пустому дому. Наверху, в кабинете, словно застыв над раскрытой книгой, сидел Паскаль. Он не мог больше читать, слова ускользали, не удерживались в памяти, были лишены всякого смысла. Но он не сдавался, испытывая смертельный страх, что может потерять даже свою могучую до последнего времени работоспособность. Г-жа Ругон, едва успев войти, сразу принялась его отчитывать; она вырвала у него книгу и швырнула подальше на стол. Если он болен, то должен лечиться, кричала она. Паскаль в бешенстве вскочил, готовый прогнать ее, как прогнал Клотильду, но последним усилием воли заставил себя сдержаться. - Вы отлично знаете, матушка, - сказал он, - что я раз навсегда решил не вступать с вами в объяснения... Прошу вас, оставьте меня в покое. Но она не вняла его просьбе и стала упрекать в вечной подозрительности. Конечно, он сам виноват в своем заболевании, - надо же додуматься до того, что вокруг какие-то враги устраивают ему ловушки и подстерегают, чтобы ограбить. Разве человек в здравом рассудке может вообразить такую чушь? Затем она обвинила его в том, что он чересчур зазнался со своим открытием, с этой своей знаменитой жидкостью, которая излечивает от всех болезней. И нечего ему считать себя господом богом. Тем более, что он уже испытал жестокое разочарование, - она намекнула на Лафуасса, которого он отправил на тот свет, добавив при этом, что, конечно, она и сама понимает, как это было неприятно, тут и правда есть от чего заболеть. Паскаль, опустив глаза, все время сдерживался и только повторял: - Матушка, оставьте, оставьте меня. - Ну нет, я не собираюсь тебя оставить! - вскричала г-жа Ругон со свойственной ей, несмотря на ее возраст, запальчивостью. - Я именно потому и пришла растолкать тебя немножко и вывести из этого болезненного состояния, чтобы ты перестал сам себя мучить... Нет, так продолжаться больше не может, я не хочу, чтобы из-за твоих выдумок мы стали опять басней всего города... Я хочу, чтобы ты лечился. Он пожал плечами и тихо, будто самому себе, сказал не совсем уверенным тоном: - Я не болен. Тут г-жа Ругон окончательно вышла из себя. - Как это не болен? Каково! Он не болен!.. Действительно, нужно быть врачом, чтобы не знать самого себя... Бедный мой мальчик, да ведь все, кто тебя видит, поражаются: ты помешался от гордости и от страха! На этот раз Паскаль быстро поднял голову и посмотрел матери прямо в глаза. Она продолжала: - Да, именно это я и хотела тебе сказать; другие, по-видимому, не решались взять это на себя. Ведь ты в таком возрасте, когда человек знает, что он должен делать... Нужно сопротивляться, думать о чем-нибудь другом, гнать прочь навязчивую идею, - особенно, когда происходишь из такой семьи, как наша... Ты знаешь ее. Берегись, подумай о своем лечении. Паскаль побледнел, но продолжал смотреть на нее все тем же пристальным взглядом, словно стараясь проникнуть внутрь и узнать, что именно передалось ему от нее. - Вы правы, матушка, благодарю вас... - коротко ответил он. Оставшись один, Паскаль уселся за стол и хотел снова приняться за чтение. Но, как и прежде, он не мог сосредоточить своего внимания и уловить смысл: буквы прыгали у него перед глазами. Слова матери звучали в его ушах; злое предчувствие, которое уже шевелилось в нем, росло и крепло, теперь обернулось немедленной и совершенно определенной опасностью. Еще два месяца тому назад он так гордо доказывал, что уродился не в свою семью. Неужели наступает час отвратительного разоблачения! Неужели ему суждено такое горе - ощутить в самом себе признаки наследственного порока, с ужасом почувствовать себя в когтях этого чудовища! Мать сказала ясно - он сходит с ума от гордости и страха. Значит, эта великая мысль, восторженная вера в победу над страданием, в возможность даровать людям сильную волю, создать новое человечество, здоровое и стоящее на более высокой ступени развития, - все это, значит, не что иное, как начало мании величия? А его боязнь попасться в ловушку, а это стремление подстерегать врагов, которые, казалось ему, упорно хотят проникнуть в его дом, - разве не трудно узнать в этом признаки мании преследования? Такие случаи в их семье всегда приводили к одинаковому ужасному концу: быстро наступающее безумие, общий паралич и смерть. С этого дня Паскаль стал одержимым. Его нервная система была до такой степени расшатана переутомлением и горем, что он не мог сопротивляться этому постоянному призраку безумия и смерти. Все свои болезненные ощущения, крайнюю усталость по утрам, шум в ушах, головокружения, даже плохое пищеварение и приступы истерических слез, - все это он рассматривал теперь как новые грозные признаки надвигающегося помешательства. Он совершенно утратил, когда ее нужно было применить к самому себе, всякую способность диагноза, очень тонкую у него как у врача-наблюдателя. Пытаясь рассуждать, он все смешивал и искажал под влиянием полного физического и душевного упадка, в котором находился. Он потерял всякую власть над собой и словно уже сошел с ума, ежеминутно убеждая себя в том, что это должно случиться. День за днем, в течение декабря, Паскаль все больше погружался в свое болезненное состояние. Каждое утро он пытался освободиться от этого наваждения, но все попытки неизменно оканчивались тем, что он запирался у себя в кабинете и принимался за вчерашнее, стараясь разобраться в хаосе мыслей. Долгое изучение наследственности, значительные исследования и труды окончательно отравили его, они давали ему повод для все возраставшего беспокойства. Ответом на постоянный вопрос, который он задавал себе относительно своей наследственности, были его папки, содержащие всевозможные комбинации наследственных черт. Они были так многочисленны, что он совершенно терялся. Если он ошибся, выделив себя из семьи как замечательный случай врожденности, то не должен ли он отнести себя к категории возвратной наследственности, проявляющейся через два или даже три поколения? Может быть, его случай был просто-напросто проявлением скрытой наследственности и служил еще одним доказательством в пользу его теории о зародышевой плазме? А быть может, здесь всего лишь разновидность последующего воспроизведения сходства с каким-то неведомым предком, внезапно пробудившимся в нем на склоне его лет? С этих пор Паскаль совершенно лишился покоя. В поисках своего случая он пересматривал все свои работы, перечитывал все книги. Он изучал себя, прислушивался к каждому ощущению, стараясь найти какие-то данные, на основании которых можно было бы сделать выводы. В те дни, когда мозг его работал хуже, когда ему казалось, будто его обступают какие-то странные видения, он склонен был считать первопричиной этого наследственную нервную болезнь. В другие же дни ощущение тяжести и боли в ногах давало ему повод думать, что это влияние косвенной наследственности от какого-нибудь предка со стороны. Все перепуталось, он уже не узнавал себя среди этих воображаемых опасностей, потрясавших его заблудившийся разум. И каждый вечер он приходил все к тому же заключению, все тот же звон звучал в его мозгу: наследственность, страшная наследственность, ему грозит безумие! В самом начале января Клотильда невольно оказалась свидетельницей сцены, от которой у нее сжалось сердце. Она сидела у окна, в кабинете, за книгой, скрытая высокой спинкой своего кресла, когда вошел Паскаль. Со вчерашнего дня он не показывался, запершись на ключ в своей комнате. Он держал в руках широко развернутый лист пожелтевшей бумаги, в котором она узнала родословное древо. Он так пристально вглядывался в него и был до такой степени погружен в свои размышления, что если бы Клотильда и обнаружила свое присутствие, он все равно не заметил бы ее. Он разложил родословную на столе и продолжал упорно всматриваться в нее испуганно вопрошающим! взглядом; казалось, он все более убеждается в чем-то и молит о пощаде; лицо его было мокро от слез. О боже, почему же родословное древо не давало ему ответа, не подсказывало, от кого из предков передалась ему такая наследственность? Почему он не мог сделать соответствующую надпись на собственном своем листке в ряду с другими? Должен ли он сойти с ума? Почему оно не отвечало прямо? Ему, наверно, было бы легче, - ведь больше всего он страдал от неизвестности! Слезы застилали ему глаза, но он продолжал упорно вглядываться. Он был одержим таким желанием узнать истину, что разум действительно стал ему изменять. Неожиданно, так что Клотильде пришлось спрятаться, он встал, подошел к шкафу и открыл обе дверцы настежь. Он вытащил оттуда целую груду папок, бросил их на стол и принялся лихорадочно перелистывать. Повторялась сцена той ужасной грозовой ночи, когда из ворохов этих старых бумаг поднимались вызванные им вереницы призраков, вставали кошмарные видения. К каждому из этих призраков он обращался с вопросом, с горячей мольбой хотя бы о слове, о намеке, который открыл бы ему происхождение его болезни и даровал ему истину. Сначала это было какое-то невнятное бормотание, потом Клотильда смогла уловить слова, отдельные обрывки фраз: - Так это ты?.. Или ты?.. Или ты?.. О прародительница, общая наша мать, не ты ли передала мне свое безумие?.. А может быть, за тебя, дядюшка-алкоголик, старый разбойник, должен я теперь расплачиваться? За твое беспробудное пьянство?.. А может, ты, племянник-табетик, или племянничек-мистик, или, еще того лучше, ты, племянница-идиотка, откроете мне истину и поставите диагноз моей болезни? Вернее, впрочем, вы, внучатные мои племянники, один из которых повесился, другой - убийца, а третья - просто сгнила! Не предвещает ли ваш трагический конец и мне нечто подобное - заключение в желтом доме, отвратительный распад всего моего существа? Полет призраков продолжался. Они вставали во весь рост и проносились мимо в бурном вихре. Папки ожили, воплотились, теснили друг друга - то было шествие страдающего человечества. - О, кто же мне скажет, кто скажет, кто скажет?.. Не этот ли, умерший сумасшедшим? Или эта, погибшая от чахотки? Этот, разбитый параличом? Или эта, приконченная в ранней молодости физическим истощением?.. Чей яд отравляет меня и сулит мне смерть? И что за яд - истерии, алкоголизма, туберкулеза, золотухи? В кого же он превратит меня - в табетика, эпилептика или сумасшедшего?.. В сумасшедшего! Кто сказал, что я сумасшедший? Это они, это они говорят: сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший! Рыдания душили Паскаля. Он бессильно уронил ослабевшую голову на папки и плакал, не переставая, охваченный судорожной дрожью. Клотильду объял какой-то религиозный ужас, она почувствовала веяние судьбы, управляющей жизнью рода, и тихонько, удерживая дыхание, вышла из комнаты, ибо понимала, что он сгорит от стыда, если заметит ее присутствие. Опять потянулись унылые дни. Январь стоял очень холодный, но небо было удивительно ясное и безоблачное, в его прозрачной синеве сияло солнце; и в сулейядском доме окна кабинета, выходившие на юг, превращали комнату в теплицу, поддерживая в ней приятное тепло. Не приходилось даже зажигать огонь в камине, солнце не покидало комнаты. В этом золотом сиянии медленно кружились уцелевшие за зиму мухи; кроме их жужжания, не слышалось ни звука. Это была ненарушимая сонная теплынь, - казалось, в старом доме приютился уголок весны. И теперь уже Паскалю довелось здесь однажды утром услышать конец разговора, который усилил его страдания. Обычно он сейчас не выходил из своей комнаты до завтрака, и Клотильда приняла в кабинете доктора Рамона. Сидя рядышком на солнце, они вполголоса разговаривали. В течение этой недели Рамон был здесь уже третий раз. Его личные обстоятельства и главным образом необходимость упрочить окончательно свое положение в Плассане не позволяли ему больше откладывать женитьбу; поэтому он задумал добиться от Клотильды решительного ответа. Уже два раза ему не удавалось поговорить с ней из-за присутствия посторонних. Ему хотелось, чтобы она дала ему согласие совершенно самостоятельно, и он решил объясниться с ней прямо и откровенно. Их дружеские отношения и свойственная обоим рассудительность давали ему на это право. В заключение своей речи он сказал, улыбаясь и глядя ей прямо в глаза: - Уверяю вас, Клотильда, это самое благоразумное решение... Вы знаете, что я люблю вас давно... Я питаю к вам самые нежные чувства и глубокое уважение... К тому же мы с вами прекрасно понимаем друг друга, мы будем очень счастливы, я в этом уверен. Она не опустила взора, а так же открыто смотрела на него с дружеской улыбкой. Он был действительно очень красив, в полном расцвете молодости и сил. - Почему, - спросила она, - вы не женитесь на мадмуазель Левек, дочери адвоката? Она красивее и богаче меня. Я знаю, что она была бы очень счастлива... Боюсь, мой друг, что вы сделаете глупость, выбрав меня. Рамон не рассердился, он был уверен в благоразумии принятого им решения. - Я не люблю мадмуазель Левек, а люблю вас... К тому же я все взвесил; повторяю вам, я хорошо знаю, что делаю. Скажите да, ведь и у вас самой лучшего выбора нет. Клотильда стала серьезной, по ее лицу как будто прошла тень - тень размышлений и внутренней, почти бессознательной борьбы, заставлявшей ее молчать по целым дням. - Хорошо, мой друг, - сказала она, - если это так важно, то позвольте мне не отвечать вам сейчас же, дайте мне еще несколько недель... Учитель тяжело болен, и это меня очень расстраивает. Ведь вы не захотите, чтобы я дала согласие необдуманно... Вы знаете, я отношусь к вам прекрасно, но было бы нехорошо принимать окончательное решение теперь, когда в доме такое несчастье... Вы понимаете, не правда ли? Я не заставлю вас долго ждать. И, переведя разговор на другую тему, она прибавила: - Я очень беспокоюсь за него. Я даже хотела нарочно повидать вас, чтобы сказать вам об этом... На днях я застала его в слезах, он горько плакал. Я знаю, его преследует мысль, что он сойдет с ума... Третьего дня, когда вы разговаривали с ним, я видела, что вы присматривались к нему. Скажите откровенно, что вы думаете о его состоянии? Оно опасно? - Да нет же, - запротестовал Рамон, - просто он переутомлен, надорвался, вот и все!.. Но как человек с его знаниями, человек, который столько времени занимался нервными болезнями, может ошибаться до такой степени! Ужасно, когда подумаешь, что самые сильные и ясные умы подвержены таким заблуждениям! В его случае подкожные впрыскивания, найденные им, принесли бы несомненную пользу! Почему он не делает уколов? Клотильда безнадежно махнула рукой - он ее не слушает, она даже не смеет больше заговаривать об этом. - Хорошо, тогда я скажу сам, - добавил Рамон. Как раз в это время Паскаль, услышав голоса в кабинете, вышел из своей комнаты. Но, увидя их вдвоем - молодых, оживленных, красивых, сидящих так близко, рядом, под лучами солнца и будто пронизанных солнечным светом, он сразу остановился на пороге. Он смотрел, широко открыв глаза; его бледное лицо исказилось. Рамон, желая еще на мгновение удержать Клотильду, взял ее за руку. - Вы обещали, не правда ли? - сказал он. - Я хочу, чтобы летом была наша свадьба... Вы знаете, как я люблю вас, я буду ждать ответа. - Хорошо, - ответила Клотильда, - не позже, чем через месяц, все будет решено. У Паскаля закружилась голова, он пошатнулся. Недоставало еще, чтобы этот юноша, его друг и ученик, вторгся к нему в дом с целью похитить его сокровище! Он мог ожидать такой развязки, а между тем это внезапное открытие обрушилось на него ужасной непредвиденной катастрофой, которая окончательно погубит его жизнь. Он считал Клотильду своей, он ее создал, - неужели же она уйдет от него без сожаления, оставив его умирать одиноким, покинутым! Еще совсем недавно он так страдал из-за нее, что всерьез подумывал, не лучше ли им расстаться, не отправить ли ее к брату, который все время просил ее приехать? Была минута, когда он почти решился на эту разлуку, полагая, что так будет спокойнее для них обоих. Но когда он внезапно застал ее с этим мужчиной, услышал ее обещание дать ему ответ, понял, что она действительно может выйти замуж и вскоре покинуть его, он почувствовал, что его ударили ножом в сердце. Тяжело ступая, он вошел в комнату. Они обернулись, оба немного смущенные, - А, учитель! Мы только что говорили о вас, - после небольшого замешательства весело сказал Рамон. - Приходится признаться и открыть наш заговор... В самом деле, почему вы не хотите лечиться? Ведь ничего серьезного нет, вы были бы здоровы через две недели! Паскаль, утомленно опустившись на стул, все так же пристально смотрел на них. Ему удалось овладеть собой, ничто в его лице не выдавало боль от полученной им раны. Он мог бы умереть от страдания, и никто бы не догадался о причине. Но он почувствовал облегчение, когда вспылил, наотрез отказавшись от лекарственного питья. - Лечиться! Какой смысл?.. - заявил он. - Мое дело стариковское, моя песенка спета! Рамон продолжал настаивать, улыбаясь своей спокойной улыбкой. - Вы крепче нас всех. Ваша болезнь - случайность, кроме того, у вас есть хорошее средство! Ваши подкожные впрыскивания... Паскаль даже не дал ему кончить. Он окончательно вышел из себя. Не хотят ли они, чтобы он отправил себя на тот свет, как Лафуасса! Его подкожные впрыскивания! Подумаешь, какое замечательное изобретение, есть чем гордиться! Он отрицал медицину, клялся, что никогда больше не пойдет ни к одному больному. Если ты больше ни на что не годен, то подыхай, - это будет лучше для всех. Именно так он и намерен сделать, и как можно скорее. - Ну, что вы, что вы! - только и нашелся ответить Рамон, и, чтобы не раздражать его еще больше, он встал и начал прощаться. - Я вам оставляю Клотильду, и совершенно спокоен... Она все уладит. Эта утренняя сцена была для Паскаля последним ударом. Он с вечера лег в постель и в течение всего следующего дня не выходил из комнаты, даже не открывал двери. Напрасно Клотильда, обеспокоившись не на шутку, стучалась к нему изо всех сил - ни звука, ни шороха в ответ. Сама Мартина, приложившись к замочной скважине, умоляла его сказать хотя бы, что ему ничего не нужно. В комнате царило гробовое молчание; казалось, она была пуста. Наконец на второй день утром Клотильда, случайно повернув дверную ручку, обнаружила, что дверь не заперта; возможно, она стояла открытой уже давно. Теперь Клотильда могла свободно войти в комнату, где она еще не была ни разу. В этой большой, расположенной в северной части дома и потому холодной комнате стояла железная, без занавесок кровать, приспособление для душа в углу, длинный стол из черного дерева, стулья, а на столе, на полках по стенам настоящая кухня алхимика - тигели, ступки, всевозможные приборы и инструменты. Паскаль уже встал и сидел одетый на краю постели, которую он сам с большим трудом оправил. - Ты все еще не хочешь, чтобы я ухаживала за тобой? - спросила она взволнованным робким голосом, не решаясь подойти ближе. Паскаль устало махнул рукой. - Ты можешь войти, не бойся, я не побью тебя, на это у меня не хватит сил. С этого дня он терпел ее присутствие и позволил ухаживать за собой. Тем не менее у него были странные капризы: из чувства какой-то болезненной стыдливости он не позволял ей входить, когда он лежал, и заставлял присылать к нему Мартину. Впрочем, он редко оставался в постели; обычно он ходил с места на место не в силах приняться за какую-либо работу. Болезнь его ухудшилась; он дошел до предела - его донимали постоянные мигрени, боли в желудке, ужасная слабость, так что он с трудом передвигал ноги; каждое утро он просыпался с мыслью о том, что к вечеру сойдет с ума и его отправят в Тюлет. Он заметно худел; его страдальческое лицо в ореоле седых волос, которые он по-прежнему тщательно причесывал, приобрело какую-то трагическую красоту. Он больше не верил в медицину и, позволяя ухаживать за собой, наотрез отказывался от всякого лечения. С этих пор Паскаль стал единственной заботой Клотильды. Все остальное перестало для нее существовать; сначала она еще ходила к ранней обедне, потом! совершенно бросила посещать церковь. Страстно желая спокойствия и счастья, она, казалось, испытывала удовлетворение, посвящая все свое время любимому человеку, которого ей хотелось видеть добрым и веселым, как прежде. Это было полное самопожертвование, доходившее до самозабвения; для нее не было иного счастья, как видеть его счастливым. И все это она делала совершенно бессознательно, повинуясь только велению своего женского сердца, не отдавая себе отчета в том, какой глубокий переворот совершился в ней за это тяжелое время. Она не вспоминала о происшедшей между ними размолвке. Мысль о том, что она могла бы броситься ему на шею крича, что она его любит, что он должен вернуться к жизни, потому что она, Клотильда, принадлежит ему душой и телом, - эта мысль еще не созрела в ней. Девушка думала, что она относится к нему, как любящая дочь, и что всякая другая родственница на ее месте так же смотрела бы за ним. Ее нежные заботы, ее постоянная предупредительность носили характер необычайной целомудренности и чистоты; они так заполнили ее жизнь, а сама она была так поглощена единственным желанием вылечить его, что дни теперь летели незаметно, без всяких мучительных переживаний. Клотильде пришлось выдержать настоящую борьбу, чтобы заставить его делать впрыскивание. Он раздражался, отрицал свое открытие, называл себя идиотом. Она тоже кричала ему в ответ, - теперь она верила в науку и возмущалась тем, что он усомнился в своем гении. Он долго упорствовал, но, наконец, устал и, поддавшись ее все усиливающемуся влиянию, уступил, желая избежать нежных упреков, которые она ему делала каждое утро. После первых же уколов он почувствовал большое облегчение, хотя и не хотел в этом сознаться; исчезло ощущение тяжести в голове, стали понемногу восстанавливаться силы. Клотильда положительно торжествовала: она гордилась Паскалем, превозносила его открытие, негодовала на него за то, что он не восхищается самим собой как живым доказательством чудес, которые он может творить. Паскаль слушал ее с улыбкой; он уже мог теперь разобраться в своей болезни. Рамон оказался прав: все это было следствием нервного истощения. Пожалуй, в самом деле он выкарабкается в конце концов. - А ведь это ты, девчурка, - моя целительница, - говорил он, невольно выдавая свою надежду. - Все зависит, видишь ли, не от лекарств, а от руки, которая их дает. Он поправлялся медленно, в продолжение всего февраля. Погода стояла ясная и холодная. Солнце целые дни согревало кабинет, заливая его потоком бледных лучей. У Паскаля еще повторялась приступы тяжелого настроения, когда он снова поддавался всяким страхам, и опечаленная его сиделка усаживалась тогда в другом конце комнаты, чтобы не раздражать его еще больше. Паскаль опять и опять отчаивался в своем выздоровлении. Он становился желчным и язвительным. В один из таких тяжелых дней Паскаль, подойдя к окну, увидел своего соседа, отставного учителя Беломбра, который у себя в саду осматривал фруктовые деревья, желая узнать, много ли на них почек. Приличный вид старика, его прямая походка, невозмутимое спокойствие эгоиста, который, казалось, никогда не знал, что такое болезнь, внезапно вывели из себя Паскаля. - Уж этот никогда не доведет себя до переутомления! Уж он-то постарается избежать малейшей неприятности, сумеет позаботиться о своей шкуре! И он разразился целой речью, воздавая ироническую хвалу эгоизму. Жить в одиночестве, не иметь ни друзей, ни жены, ни ребенка, никого на целом свете! Разве это не блаженство? Взять, например, этого бездушного скрягу, который в течение сорока лет только и делал, что хлестал по щекам чужих детей, а теперь вышел в отставку, живет себе один с глухонемым садовником, еще старше его, а даже собаки не завел! Ну не высшее ли это счастье на земле? Никакой ответственности, никаких обязанностей, никакой заботы, разве только о драгоценном своем здоровье! Вот настоящий мудрец, он проживет до ста лет! Страх перед жизнью! Честное слово, такая трусость - лучший из пороков!.. А я-то иногда жалею, что у меня нет ребенка! Ну какое право имеем мы плодить несчастных? Нужно пресекать дурную наследственность, убивать жизнь... Право, этот старый трус - единственный честный человек! Греясь на мартовском солнышке, г-н Беломбр тихонько продолжал осмотр своих грушевых деревьев. Он не позволял себе слишком резких движений, он оберегал свою здоровую старость. Когда на дорожке под ноги ему попался камень, он отодвинул его концом трости и не спеша пошел дальше. - Ты только посмотри на него!.. Ведь как сохранился! Этот благословенный старец выглядит совсем молодцом! Я не видал человека счастливее! Клотильда молчала. В иронии Паскаля она угадывала душевную боль. Ей было тяжело за него. Но она обычно защищала г-на Беломбра и чувствовала все усиливающееся желание возразить. На глаза у нее навернулись слезы, и она тихо сказала: - Да, но ведь его никто не любит. Ее слова положили конец тяжелой сцене. Паскаль, как будто кто-то ударил его, повернулся и посмотрел на нее. Внезапно он почувствовал себя растроганным до слез и отошел, чтобы тут же не расплакаться. Так проходили дни в постоянной смене дурных и хороших настроений. Силы у Паскаля прибывали очень медленно; особенно приводила его в отчаяние невозможность работать, - от слабости у него сейчас же выступал пот, и, если бы он вздумал продолжать, он, конечно, потерял бы сознание. Пока он не работал, он чувствовал, что хотя медленно, но все же поправляется. У него опять пробудился интерес к своим старым исследованиям; он перечитывал последние написанные им страницы. Но по мере того, как в нем снова просыпался ученый, возникали и прежние подозрения. Был период, когда он находился в состоянии такого упадка сил, что все окружающее для него как будто перестало существовать: его могли обокрасть, все вынести, все уничтожить - это не произвело бы на него ни малейшего впечатления. Теперь он снова держался настороже, ощупывал свои карманы, чтобы убедиться, на месте ли ключ от шкафа. Однажды утром, пролежав в постели дольше обычного, он вышел из своей комнаты только к одиннадцати часам. В кабинете он увидел Клотильду, которая тщательно и очень точно срисовывала цветущую ветку миндального дерева. Она, улыбаясь, подняла голову и, взяв ключ, лежавший около нее на столе, протянула его Паскалю. - Возьми, учитель, - сказала она. Он с удивлением смотрел на ключ, ничего не понимая. - Что это? - Твой ключ от шкафа. Ты, вероятно, выронил его вчера из кармана. Я подняла его здесь сегодня утром. Паскаль взял ключ. Глубоко взволнованный, он глядел на него, на Клотильду. Значит, все кончено! Она больше не будет его преследовать, не будет одержима желанием украсть, сжечь его работы! И, видя, что Клотильда тоже взволнована, он в порыве неудержимой радости обнял и поцеловал ее. - Ах, девочка, если б и на нашу долю выпало немного счастья! - воскликнул он. Потом, открыв ящик стола, он бросил туда ключ, как прежде. С этого дня силы Паскаля стали прибывать, и выздоровление пошло быстрее. Можно было еще опасаться приступов, - здоровье его очень пошатнулось, но он уже мог писать, и дни проходили не так тягостно. Солнце как будто тоже повеселело, и в кабинете иногда становилось так жарко, что приходилось прикрывать ставни. Паскаль никого не принимал, едва переносил Мартину, и даже матери, которая иногда заходила справляться о его здоровье, всегда просил передать, что он спит. Он чувствовал себя хорошо только в этом восхитительном уединении с вчерашним врагом и мятежницей, а теперь покорной ученицей. Между ними часто наступали минуты долгого молчания, но оно не тяготило их. Их мысли, их мечты были спокойны и отрадны. Как-то раз Паскаль сидел в особенно задумчивом настроении. Он уже окончательно убедился теперь, что болезнь его носила совершенно случайный характер и что наследственность здесь не играла ни малейшей роли. И все же он испытывал чувство какого-то унижения. - Как мы ничтожны! - пробормотал он. - Я считал себя таким крепким, так гордился своим здравым рассудком! И вот небольшое огорчение, небольшая усталость - и готово, я чуть было не сошел с ума! Он замолчал и снова задумался. Его глаза заблестели, он, видимо, старался себя переломить. Потом мужество и рассудок одержали верх. - Мое выздоровление радует меня главным образом из-за тебя, - решительно сказал он. Клотильда подняла голову. - Почему? - недоумевающе спросила она. - Ну как же! Я имею в виду твою свадьбу... Теперь, я думаю, можно будет назначить срок. Она смотрела на него все тем же удивленным взглядом. - Моя свадьба! Ах, да, конечно! - Хочешь, мы сегодня же назначим ее на вторую неделю июня? - На вторую неделю июня? Ну, что же, очень хорошо. Они больше не говорили. Она снова опустила глаза на свое шитье, а он продолжал спокойно сидеть, глядя куда-то вдаль с задумчивым и серьезным видом. VII  Придя в этот день в Сулейяд, старая г-жа Ругон заметила в огороде Мартину, занятую посадкой порея. Воспользовавшись удобным случаем, она раньше, чем войти в дом, направилась к служанке, чтобы поговорить с ней и все разузнать. Время уходило, она была чрезвычайно расстроена тем, что называла дезертирством Клотильды. Она чувствовала, что никогда уже не получит при ее помощи папки Паскаля. Эта девочка окончательно погубила себя, снова сблизившись с ним во время его болезни; она до такой степени испортилась, что перестала ходить в церковь. Таким образом Фелисите снова вернулась к своей первоначальной мысли - удалить Клотильду и приобрести влияние на сына, когда он будет слаб и одинок. Так как ей не удалось убедить Клотильду отправиться к брату, то теперь она изо всех аил старалась выдать ее замуж и, недовольная постоянными проволочками, готова была хоть завтра отдать ее доктору Рамону. Она примчалась сюда, в полдень, горя желанием ускорить события. - Здравствуй, Мартина... Что у вас здесь делается? Мартина, стоя на коленях, с пригоршнями, полными земли, подняла к ней свое бледное лицо, затененное от солнца носовым платком, повязанным поверх чепчика. - Как всегда, сударыня, живем потихоньку. Они вступили в беседу. Фелисите обращалась с ней дружески, как с преданным человеком, ставшим почти членом семьи, которому можно все говорить. Она начала с расспросов, желая узнать, не приходил ли утром доктор Рамон. Он, правда, приходил, но разговаривал, это уже точно, о самых безразличных вещах. Тогда г-жа Ругон пришла в отчаяние, ведь вчера о<на сама видела доктора, и он рассказал ей все: что не мог добиться окончательного ответа, что огорчен этим и что сегодня решил во что бы то ни стало получить от Клотильды хотя бы обещание. Так больше не могло продолжаться, девушку нужно заставить дать слово. - Он слишком церемонится! - воскликнула Фелисите. - Я ему это сказала, я прекрасно знала, что сегодня у него не хватит смелости припереть ее к стенке... Но я в это дело вмешаюсь. Увидим, сумею ли я заставить эту девочку принять решение. Затем, успокоившись, она прибавила: - Мой сын уже здоров, он может без нее обойтись. Мартина, опять начавшая сажать луковицы порея, разрезанные пополам, быстро выпрямилась. - Это уж наверняка! - воскликнула она. Ее лицо, изможденное тридцатилетней работой по хозяйству, вспыхнуло румянцем. С тех пор, как доктор почти перестал ее к себе допускать, она чувствовала кровную обиду. Во время своей болезни он отстранил ее от себя, все менее и менее пользуясь ее услугами, и, наконец, двери его комнаты совсем для нее закрылись. Она смутно догадывалась обо всем, и ее мучила бессознательная ревность к своему обожаемому господину, для которого она столько лет оставалась просто вещью. - Барышня нам наверняка не нужна!.. Хватит и меня одной. И она, обычно такая сдержанная, заговорила о своих работах в саду, сказала, что нашла время и для огорода, чтобы не нанимать на несколько дней батрака. Хозяйство у нее, конечно, большое, но если работа не пугает, то в конце концов справляешься с ней. Кроме того, когда барышня уедет, все-таки одним человеком станет меньше, как-никак ей легче будет. И ее глаза невольно просияли при мысли об этом полном уединении, о блаженном покое, который наступит после отъезда Клотильды. Понизив голос, она продолжала: - Все это будет для меня тяжело, потому что господин доктор, наверное, очень расстроится. Никогда бы не подумала, что захочется мне разлучить их... А все-таки я согласна с вами, сударыня, что это нужно сделать. А то ведь кончится тем, что барышня совсем испортится, и еще одной погибшей душой ста- нет больше... Я очень этого боюсь. Ах, все так печально! Бывает, такая на меня тоска от этого находит, что сердце прямо разрывается! - Они оба там, наверху? - спросила Фелисите. - Я сейчас к ним поднимусь и заставлю их покончить с этим делом. Через час, возвращаясь обратно, она опять застала Мартину, которая все еще ползала на коленях между вскопанными грядками, заканчивая свою работу. Там, наверху, как только она стала рассказывать о своем разговоре с доктором Рамоном, желавшим поскорей узнать о своей участи, она увидела, что Паскаль относится к нему одобрительно: он был серьезен и все время кивал головой, как бы желая сказать, что такое нетерпение кажется ему совершенно естественным. Да и сама Клотильда перестала улыбаться, а как будто слушала благожелательно, но все же она выразила некоторое удивление. Зачем ее торопят? Учитель назначил свадьбу на второй неделе июня, стало быть, в ее распоряжении больше двух месяцев. В самое ближайшее время она переговорит обо всем этом с Рамоном. Замужество - дело настолько серьезное, что ей должны дать право думать до последней минуты и лишь тогда сказать свое окончательное решение. Впрочем, она говорила обо всем этом с присущей ей рассудительностью и так, словно уже решила дать согласие. Фелисите пришлось удовлетвориться явным желанием обоих довести дело до разумного конца. - Право, мне кажется, что все уладилось, - сказала она в заключение. - Он как будто не препятствует, а она всего лишь не хочет спешить, желая хорошенько проверить собственное сердце, прежде чем связать себя на всю жизнь... Я думаю дать ей еще недельку на размышления. Мартина, сидя на корточках, пристально смотрела в землю с помрачневшим лицом. - Да, да, - бормотала она тихим голосом, - с некоторого времени барышня все раздумывает... Я всюду натыкаюсь на нее. С ней заговариваешь, а она вам не отвечает. Точь-в-точь, как люди, в которых сидит болезнь, - у них глаза как-то в себя глядят... С ней что-то делается, она уже не такая, как прежде, совсем не такая... И она снова взялась за колышек, сделала ямку, посадила туда луковицу порея, - она опять с головой ушла в свою работу, а старая г-жа Ругон отправилась домой немного успокоенная, уверенная, как сказала она сама, что брак состоится. Паскаль, казалось, в самом деле отнесся к замужеству Клотильды как к чему-то решенному, неизбежному. Он больше не говорил с ней на эту тему; редкие упоминания об этом во время долгих каждодневных бесед не нарушали их спокойствия, словно два месяца, которые им предстояло прожить вместе, должны были тянуться без конца, длиться целую вечность. Клотильда неизменно в таких случаях посматривала на него с улыбкой и каким-то забавным неопределенным жестом как бы отодвигала подальше всякие заботы и решения, предлагая довериться жизни, которая все делает к лучшему. Он выздоравливал, с каждым днем он становился крепче, но по вечерам, когда Клотильда ложилась спать, ему было грустно возвращаться в свою одинокую комнату. При мысли, что приближается время, когда он останется совсем один, ему становилось холодно, у него начинался озноб. Быть может, это был холод начинающейся старости? Издали это время казалось ему царством мрака, он уже сейчас ощущал, как истают там все его силы. И тогда в нем поднималась волна возмущения: тоска по женщине, тоска по ребенку сжимала его сердце невыносимой мукой. Ах, почему он не жил! Были ночи, когда он проклинал науку, обвиняя ее в том, что она забрала все лучшее в мужском его существе. Его поглотила работа, она съела его мозг, съела сердце, съела мускулы! От всей этой одинокой страсти родились только книги - замаранная бумага, которую когда-нибудь разметет по свету ветер. Когда он их раскрывал, эти холодные листы леденили ему руки. Он не может прижать грудь женщины к своей груди, не может поцеловать теплые волосы ребенка! Он прожил один в своем ледяном логове ученого эгоиста и умрет в нем один. Неужели он должен так умереть? Неужели он не испробует счастья, доступного простым носильщикам или ломовым извозчикам, щелкающим кнутами у него под окном? Его лихорадило при мысли, что нужно торопиться, иначе время будет упущено. И тогда вся его неизжитая юность, все подавленные и накопившиеся желания бурным потоком разливались по его жилам. Он клялся, что будет еще любить, он начнет жизнь сначала, чтобы до конца изведать страсти, и прежде, чем станет стариком, вкусит от всех плодов. Он будет стучаться во все двери, он будет останавливать прохожих, он исходит все поля, все улицы. А наутро, когда после холодного душа он покидал свою комнату, эта лихорадка успокаивалась, жгучие образы тускнели, им снова овладевала обычная робость. И как только наступала ночь, боязнь одиночества вызывала ту же бессонницу, кровь снова начинала бродить - и вновь приходило то же отчаяние, то же возмущение, та же потребность познать женщину, прежде чем умереть. В эти жаркие ночи он, лежа в темноте с широко открытыми глазами, неизменно грезил об одном и том же. Откуда-то издалека приближается девушка, лет двадцати, дивно прекрасная; она входит к нему в дом: и с покорным обожанием опускается перед ним на колени; и он берет ее в жены. Это одна из тех странниц, ищущих любви, о которых рассказывается в старинных легендах. Звезда ведет ее к старому, могущественному, прославленному королю, и она снова дарует ему здоровье и силу. И вот он был этим старым королем, а она его обожала, и ее двадцатилетняя юность творила чудо - возвращала ему молодость. Он выходил победителем из ее объятий, к нему вновь возвращались мужество и вера в жизнь. В принадлежавшей ему библии XV века среди наивных гравюр на дереве одна особенно привлекала его: престарелый царь Давид входит в свою опочивальню, положив руку на обнаженное плечо юной сунамитянки Ависаги. Рядом на странице он читал соответствующий текст: "Когда царь Давид состарился, вошед в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться. И сказали ему слуги его: "Пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю и ходила за ним, и лежала с ним, - и будет тепло господину нашему царю". И искали красивой девицы во всех пределах израильских, и нашли Ависагу сунамитянку, и привели ее к царю. Девица была очень красива, и ходила она за царем и прислуживала ему..." Не этот ли самый озноб, который мучил старого царя, леденил теперь и его, когда он ложился спать один в своей мрачной спальне? И эта неведомая девушка, странница любви, найденная его мечтой, разве не была благочестивой и покорной Ависагой, его подданной, которая одержима страстной любовью и отдает себя всю своему повелителю единственно ради его блага? Он видел ее всегда рабыней, которая счастлива, покоряясь его воле, и готова исполнить малейшее его желание; ее красота так ослепительна, что дарует ему непрерывную радость, ее нежность такова, что возле нее он чувствует себя как бы умащенным благовониями. Иной раз, когда он перелистывал эту старинную библию, он останавливался и на других гравюрах, и его воображение уносилось в этот исчезнувший мир царей и патриархов. Какая вера в долголетие человека, в его творческую силу, в его могущественную власть над женщиной заключалась в этих рассказах о столетних мужах, которые оплодотворяют своих жен, делают наложницами своих служанок и дарят своей любовью проходящих мимо молодых вдов и девушек! Вот столетний Авраам, отец Измаила и Исаака, супруг своей сестры Сарры, властелин своей служанки Агари. Вот прелестная идиллия о Руфи и Воозе, о молодой вдове, прибывшей во время жатвы ячменя в страну Вифлеем: теплой ночью она легла спать у ног хозяина, который понял, какого права она добивается, и женился на ней согласно закону родства. Всюду там чувствовался свободный порыв сильного, жизнеспособного народа, которому предстояло завоевать мир; всюду мужчины с неоскудевающей мужественностью, женщины, всегда способные к зачатию, упорная, непрерывная плодовитость расы наперекор преступлениям, прелюбодеяниям, кровосмешению, вопреки возрасту и вопреки рассудку. И его мечта, когда он рассматривал эти старые наивные гравюры, воплощалась. Ависага входит в его печальную спальню, наполняет ее всю светом и благоуханием. Она открывает свои объятия, свое лоно, всю свою божественную наготу, приносит ему царственный дар своей юности. О юность! Он чувствовал к ней ненасытный голод. На склоне жизни эта страстная жажда юности была бунтом против угрожающей старости, безнадежным желанием вернуться назад, начать все сначала. И в этой потребности начать все сначала для него заключалось не только сожаление о первых радостях, о бесценном минувшем, которому воспоминания придают столько прелести, но и твердое решение насладиться на этот раз своим здоровьем и силой, познать до конца радость любви. О юность! Как хотел бы он впиться в нее зубами, с какой жадностью пережил бы ее снова, утолив пожирающие его голод и жажду, прежде чем наступит старость! И он страдал, вспоминая себя в двадцатилетнем возрасте - стройным, крепким, как молодой дуб, с ослепительно белыми зубами, черными густыми волосами! Как бурно радовался бы он теперь этим дарам, которыми пренебрег когда-то, если бы какое-нибудь чудо вернуло их ему! Женская молодость, девушка, проходившая мимо, волновали его, заставляли испытывать глубокую нежность. Случалось даже, его волновал, независимо от той или иной женщины, самый образ юности: исходивший от нее чистый аромат и блеск, ее светлые глаза, крепкие губы, свежие щеки и особенно нежная шея, круглая, атласная, с пушистыми колечками волос на затылке. Юность всегда представлялась ему высокой и тонкой, божественно выступавшей в своей спокойной наготе. Его взор следовал за видением, а сердце изнемогало от неутолимого желания. Кроме юности, нет ничего хорошего и желанного, - она цвет жизни, единственная красота, единственная радость, единственное настоящее благо, которое природа вместе с здоровьем может дать живому существу. Ах! Начать все сначала, быть снова молодым, держать в своих объятиях юную женщину! Теперь, в эти прекрасные апрельские дни, когда цвели плодовые деревья, Паскаль и Клотильда опять возобновили свои утренние прогулки по Сулейяду. То были первые шаги выздоравливающего. Она вела его к уже накалявшемуся под солнцем току, увлекала в аллеи сосновой рощи и приводила на край террасы, которую пересекали длинные тени двух вековых кипарисов. Старые плиты белели на солнце, бесконечный горизонт расстилался под сверкающим небом. Однажды утром, пробежавшись, Клотильда возвратилась оживленная, вся трепещущая от смеха; она была так бездумно весела, что поднялась в кабинет, забыв снять свою летнюю шляпу и легкий кружевной шарф, повязанный вокруг шеи. - До чего жарко! - воскликнула она. - Как глупо, что я не разделась в передней! Сейчас снесу все это вниз. Входя, Клотильда бросила кружево на кресло. Она нетерпеливо стала развязывать ленты своей большой соломенной шляпы, но руки не слушались ее. - Ну, вот! Я слишком затянула узел. Я его сама ни за что не распутаю. Помоги мне. Паскаль, возбужденный так же, как и она, приятной прогулкой, развеселился, видя Клотильду такой прекрасной и счастливой. Ему пришлось подойти к ней очень близко, почти вплотную. - Подожди. Подними подбородок... Как же мне в этом разобраться, если ты все время вертишься? Она рассмеялась еще громче, и он увидел, как смех наполнил ее грудь звучащей волной. Его пальцы путались, невольно прикасаясь к теплой атласной шее. Глубокий вырез открытого платья источал аромат цветущей женщины, и он вдыхал его, это чистое благоухание юности, согретой жарким солнцем. У него сразу закружилась голова, ему показалось, что он теряет сознание. - Нет, нет! Я не могу, если ты не будешь стоять спокойно! - воскликнул он. Кровь волной прилила к его вискам, его пальцы блуждали, а она еще больше откидывалась назад, открывая незаметно для себя самой свои девические соблазны. Это было видение царственной юности - светлые глаза, крепкие губы, свежие щеки и, особенно, нежная шея, круглая, атласная, с пушистыми колечками волос на затылке, Паскаль чувствовал ее, изящную, стройную, с маленькой грудью, во всем ее божественном расцвете. - Ну, вот и готово! - воскликнула она. Сам не зная