ика де Винейля верхом на большом коне; и человек и лошадь были равно бесстрастны, словно изваянные из камня. Лицом к неприятелю, под пулями, полковник ждал. Весь 106-й полк, по-видимому, отступил сюда; другие роты укрывались в соседних полях, ружейный огонь нее усиливался. Морис увидел также, чуть позади, полковое знамя, которое крепко держал младший лейтенант. Но это был уже не призрак знамени, окутанный утренним туманом. Теперь, под жгучим солнцем, золоченый орел сверкал, трехцветный шелк, хоть и изношенный в славных битвах, играл яркими красками. В безоблачном голубом небе, в вихре канонады, он развевался как знамя побед. Да и почему бы не победить теперь, когда наконец завязалось сражение? И Морис и все остальные не жалели пороха, упрямо обстреливая далекий лес, где медленным, тихим дождем сыпались мелкие ветки. III  Генриетта всю ночь не могла заснуть. Ее мучила мысль, что муж в Базейле, так близко от немецких позиций. Тщетно она убеждала себя, что он обещал вернуться при первой же опасности; ежеминутно она прислушивалась, думая: "Вот он!" Часов в десять она собралась лечь в постель, но открыла окно, облокотилась о подоконник и задумалась. Было очень темно; внизу едва виднелась мостовая улицы Вуайяр - тесный черный коридор, зажатый между старыми домами. Только вдали, над школой, мерцала чадящая звезда фонаря. Оттуда веяло запахом селитры - сырым дыханием погреба, слышалось неистовое мяуканье кота, тяжелые шаги заблудившегося солдата. И во всем Седане раздавались необычные звуки - внезапный топот коней, беспрестанные гулы; они проносились подобно предсмертным судорогам. Генриетта прислушивалась; ее сердце учащенно билось, и она все еще не улавливала шагов мужа за поворотом улицы. Прошли часы. Теперь ее тревожили далекие огни, показавшиеся за городом, над крепостными валами. Стало совсем темно; она старалась восстановить в памяти местность. Широкий белый покров внизу - это затопленные луга. А что за огонь вспыхнул и погас наверху? Наверно, на холме Марфэ. Со всех сторон - в Пон-Можи, в Пуайе, во Френуа - горели какие-то таинственные огни, они мерцали, кишели во тьме, словно над несметными полчищами. Но еще страшней были долетавшие до нее небывалые шумы: топот надвигающихся толп, фырканье коней, лязг оружия, целое нашествие из недр этого адского мрака. Внезапно грянул пушечный выстрел, единственный, но грозный, страшный в наступившей полной тишине. У Генриетты застыла кровь в жилах. Да что ж это такое? Наверно, сигнал: какое-нибудь удавшееся передвижение, известие, что они там готовы, что солнце может взойти. Часа в два Генриетта, не раздеваясь, не потрудившись даже закрыть окно, бросилась в постель. Она чувствовала себя разбитой от усталости и тревоги. Почему ее так трясет? Ведь обычно она так спокойна, ходит так легко, что ее даже не слышно! Она с трудом задремала, оцепенев в неотступном предчувствии беды, нависшей в черном небе. Внезапно из глубин тяжелого сна она опять услышала грохот пушек; глухие отдаленные выстрелы раздавались равномерно и упорно. Генриетта вздрогнула и села на постель. Где это она? Она ничего не узнавала, не видела: комнату, казалось, окутал густой дым. Вдруг Генриетта поняла: в дом, наверно, нахлынул поднявшийся от реки туман. Пушки гремели все сильней. Она вскочила с постели и подбежала к окну. На колокольне пробило четыре часа. Сквозь рыжеватый туман просачивался мутный, грязный рассвет. Ничего нельзя было разобрать; Генриетта не узнавала даже здания школы, в нескольких шагах от окна. Боже мой! Где же стреляют? Прежде всего она подумала о брате: выстрелы звучали так глухо, что казалось, они раздаются на севере, над городом. Но вскоре Генриетта убедилась, что стреляют близко, где-то впереди, и ей стало страшно за мужа. Стреляют, конечно, в Базейле. Всетаки на несколько мгновений она успокоилась: залпы раздаются иногда справа. Может быть, сражаются в Доншери; она знала, что французам не удалось взорвать там мост. Ее мучило жесточайшее сомнение: где это стреляют - в Доншери или в Базейле? Она не могла определить, в ушах звенело. Скоро ее волнение достигло предела; она почувствовала, что не может дольше оставаться здесь и ждать. Она трепетала от потребности узнать все немедленно и, накинув на плечи шаль, пошла за известиями. На улице Вуайяр Генриетта на минуту остановилась в нерешительности: город чернел в густом тумане. Рассвет еще не достиг сырой мостовой между старыми закопченными домами. На улице О-Бер, в окне подозрительного кабачка, где мигал огонь свечи, она заметила только двух пьяных тюркосов с девкой. Пришлось свернуть на улицу Мака, там было кой-какое движение, тени солдат украдкой пробирались вдоль домов, может быть, это трусы искали, где бы укрыться; заблудившийся рослый кирасир, которого послали за капитаном, изо всех сил стучал в двери; большая группа обывателей, обливаясь потом от страха, боясь опоздать, взгромоздилась на двуколку, чтобы еще успеть пробраться в Буйон, в Бельгию, куда за последние два дня уже переселилась половина жителей Седана. Бессознательно Генриетта направилась к префектуре: там-то можно узнать все; чтобы избежать каких бы то ни было встреч, она решила пройти переулками. Но на углу улицы дю Фур и улицы де Лабурер она поняла, что дальше не пройти: там стояли пушки, бесконечная вереница орудий, зарядных ящиков, лафетов; их, должно быть, поставили здесь накануне и забыли, никто их даже не охранял. У Генриетты сжалось сердце при виде всей этой бесполезной, мрачной артиллерии, спавшей сном запустения в тиши безлюдных переулков. Ей пришлось вернуться по Школьной площади на Большую улицу; там, перед гостиницей "Европа", вестовые держали под уздцы коней, ожидая высших офицеров, чьи голоса доносились из ярко освещенной столовой. На площади Риваж и на площади Тюренна было еще больше народу; кучками стояли встревоженные жители - женщины, дети, - смешавшись с бежавшими испуганными солдатами; из гостиницы Золотого креста, бранясь, вышел генерал и помчался верхом, чуть не передавив всех на своем пути. Сначала Генриетта хотела войти в здание ратуши, но потом отправилась по улице Пон-де-Мез к префектуре. Никогда еще Седан не являлся ей таким трагическим городом, как теперь, на рассвете, утопая в грязном тумане. Дома словно вымерли; многие из них уже два дня были покинуты и пусты; некоторые наглухо заперты, в них чуялись страх и бессонница. Казалось, дрожит само утро; улицы были еще безлюдны; шныряли только редкие беспокойные тени, кое-кто спешно уезжал, - здесь уже накануне шатался подозрительный сброд. День светлел; над городом навис ужас бедствий. Было половина шестого; едва слышался гул пушек, заглушенный стенами высоких черных домов. В префектуре у Генриетты была знакомая - дочь швейцарихи Роза, хрупкая, красивая блондинка, которая работала на фабрике Делагерша. Генриетта быстро вошла в швейцарскую. Матери не было; Роза встретила Генриетту, как всегда, приветливо: - Ох, милая госпожа Вейс! Мы еле держимся на ногах. Мама прилегла отдохнуть. Подумайте! За всю ночь не пришлось присесть: все время люди приходят и уходят. Не дожидаясь расспросов, она принялась рассказывать, взволнованная всеми необычайными событиями, которые произошли с вечера. - Маршал спал хорошо. А бедный император!.. Вы ведь не знаете, как он страдает!.. Представьте, вчера вечером я помогала выдавать белье. И вот прохожу я через комнату рядом с туалетной и слышу стоны, ох, такие стоны, словно кто-то умирает. Я остановилась и вся дрожу, вся похолодела; я поняла: это император... Говорят, он болен страшной болезнью и потому так кричит. На людях он сдерживается, но как только остается один, против воли начинает так стонать, что просто волосы дыбом встают. - А вы не знаете, где сегодня идет бой? - стараясь ее перебить, спросила Генриетта. Роза отмахнулась от вопроса и продолжала: - Так вот, понимаете, за ночь я поднималась раза четыре, а то и пять; прижмусь ухом к перегородке и слышу: он все стонет да стонет. Он ни на минуту не сомкнул глаз, я уверена... А? Ужасно - так страдать, да еще при всех заботах, которыми у него забита голова! А тут еще такая толчея, такая суматоха! Честное слово! Все как будто спятили! Приходят все новые и новые люди, хлопают дверьми, сердятся; офицеры пьют прямо из бутылок, ложатся в постель, не снимая сапог! Император все-таки пристойней всех и меньше всех занимает места, прячется в уголок, чтобы стонать... Генриетта повторила свой вопрос, и Роза наконец ответила: - Где идет сражение? С сегодняшнего утра сражаются в Базейле! Сюда прискакал солдат сказать об этом маршалу, а маршал пошел доложить императору... И вот уж десять минут, как маршал уехал; я думаю, император поедет за ним: его наверху одевают... Я сейчас видела, как его наряжают, и причесывают, и мажут ему всякими штуками лицо. Узнав наконец все, что ей было нужно, Генриетта собралась уходить. - Спасибо, Роза! Я тороплюсь. Роза любезно проводила ее до дверей и прибавила: - К вашим услугам, госпожа Вейс! Я ведь знаю, вам можно все рассказать. Генриетта быстро пошла к себе, на улицу Вуайяр. Она была уверена, что Вейс уже дома, и подумала даже, что, не застав ее, он будет беспокоиться, поэтому она ускорила шаг. Подходя к дому, она подняла голову в надежде увидеть его у окна: он, наверно, ждет ее. Но окно было все еще настежь открыто и пусто. Генриетта поднялась, заглянула во все три комнаты и испугалась; у нее сжалось сердце: в комнате стояла ледяная мгла, сотрясаемая беспрерывными залпами. Там все еще стреляли. Генриетта опять подошла к окну. Несмотря на непроницаемую стену утреннего тумана, Генриетта теперь отлично понимала, что сражаются именно в Базейле: оттуда доносился треск митральез, грохочущие залпы французских батарей, отвечавших на отдаленные залпы немцев. Казалось, выстрелы приближаются, сражение с каждым мгновением становится все ожесточенней. Почему Вейс не возвращается? Ведь он определенно обещал вернуться при первой атаке. Генриетта все больше тревожилась, представляла себе препятствия: путь отрезан, под обстрелом возвращаться слишком опасно. Может быть, случилось несчастье. Она отгоняла эту мысль, подбодряя себя надеждой. На секунду у нее мелькнула мысль отправиться туда, пойти навстречу мужу. Но она тут же удержалась, потому что не была уверена, что встретится с ним. А вдруг они разминутся? Как он будет страдать, если вернется и не найдет ее дома! Впрочем, дерзкий план отправиться в Базейль в такое время казался ей совершенно естественным; без неуместного геройства она опять вошла в роль деятельной женщины, которая потихоньку делает все необходимое для своей семьи и дома. Ведь это совершенно естественно: где муж, там должна быть и она. Но вдруг Генриетта решительно махнула рукой и, отходя от окна, громко сказала: - А господин Делагерш... Зайду к нему... Она вспомнила, что Делагерш тоже ночевал в Базейле; если он вернулся, она узнает от него о муже. Она опять быстро спустилась по лестнице. Теперь она вышла уже не на улицу Вуайяр, а через узкий двор направилась к большим строениям фабрики, фасад которой высился на улице Мака. Она пришла в бывший сад, теперь вымощенный двор, где осталась только лужайка, окруженная великолепными деревьями, гигантскими столетними вязами, и с удивлением заметила, что у запертой двери сарая стоит на посту часовой; потом она вспомнила: здесь, как она узнала накануне, хранились деньги 7-го корпуса; ей показалось странным, что все это золото, - по слухам, миллионы, - спрятано в сарае, в то время как неподалеку люди уже убивают друг друга. Только стала она подниматься по черной лестнице в комнату Жильберты, как вдруг с удивлением остановилась перед новой неожиданностью: это была такая непредвиденная встреча, что Генриетта спустилась по трем уже пройденным ступенькам, не зная, постучаться ли теперь к Жильберте. Мимо нее проскользнул военный, капитан, быстро, как видение, и тут же исчез; но она все-таки успела его узнать: она видела его когда-то в Шарлевиле у Жильберты, которая в то время была еще вдовой Мажино. Генриетта прошла несколько шагов по двору, взглянула на два высоких окна спальни, - ставни были закрыты. Но Генриетта все-таки решила подняться. Она хотела постучать в дверь туалетной комнаты на втором этаже, в качестве подруги детства, близкой подруги, которая иногда приходила этим путем поболтать. Но дверь была приоткрыта: по-видимому, кто-то спешил уйти и не захлопнул ее. Генриетта слегка толкнула дверь и очутилась в туалетной, а потом и в спальне. С высокого потолка ниспадали пышные занавеси из красного бархата, скрывая всю постель. Ни звука; душная, теплая тишина после счастливой ночи; только спокойное, чуть слышное дыхание и легкий, испаряющийся запах сирени. - Жильберта! - тихонько позвала Генриетта. Жильберта только что заснула, при слабом свете, проникавшем сквозь алые занавески на окнах, ее красивая круглая головка с волной великолепных распущенных черных волос, скатившись с подушки, покоилась на голой руке. - Жильберта! Спящая зашевелилась, потянулась, но все еще не открывала глаз. - Да, прощайте!.. О, прошу вас!.. Но, приподняв голову, она узнала Генриетту. - Как? Это ты?.. А который час? Узнав, что пробило шесть, она смутилась и, чтобы скрыть смущение, шутливо сказала, что в такой ранний час нельзя будить людей. На вопрос об ее муже она ответила: - Да он не вернулся. Он придет, я думаю, только к девяти часам... Почему ты решила, что он вернется так рано? Жильберта улыбалась, еще сонная, счастливая. Генриетта настойчиво возразила: - Говорят тебе, что в Базейле сражаются с самого утра; я очень волнуюсь за мужа... - Милочка! Напрасно! - воскликнула Жильберта. - Мой супруг так осторожен, что если бы грозила хоть малейшая опасность, он был бы уже давно здесь... Раз его нет, можешь быть вполне спокойна! Эта мысль поразила Генриетту. Правда, Делагерш был не такой человек, чтобы без пользы подвергаться опасности. Генриетта совсем успокоилась, раздвинула занавески, открыла жалюзи, и комната озарилась ярким рыжим отсветом неба, где солнце начинало пробиваться и золотить туман. Одно из окон осталось приоткрытым; в большой теплой комнате, еще недавно запертой и глухой, слышны были пушечные выстрелы. Приподнявшись, облокотясь о подушку, Жильберта смотрела своими прекрасными светлыми глазами на небо. - Значит, там сражаются, - прошептала она. Ее сорочка спустилась, под прядями распущенных черных волос обнажилось розовое, нежное плечо; от пробудившейся Жильберты исходило всепроникающее благоухание, аромат любви. - Боже мой! Так рано! И уже сражаются! Как нелепо воевать! Взгляд Генриетты случайно упал на мужские перчатки, офицерские перчатки, забытые на круглом столике; она невольно вздрогнула. Жильберта густо покраснзла, смущенно и ласково притянула ее к себе, на край постели. Прильнув лицом к плечу подруги, она прошептала: - Да, я почувствовала, что ты все знаешь, что ты его видела... Милая! Не суди меня слишком строго! Он мой старый друг. Я призналась тебе в моей слабости; это было в Шарлевиле, давно, помнишь?.. Она еще понизила голос и с тихим смешком растроганно прибавила: - Вчера мы снова увиделись, он меня так умолял!.. Подумай! Ведь сегодня утром он сражается! Его, может быть, убьют!.. Разве я могла отказать? То был смелый и прелестный поступок, веселый и умиленный, последний дар наслаждения, счастливая ночь, дарованная накануне битвы. Вот почему, вопреки смущению, Жильберта улыбалась. У нее ни за что не хватило бы духу закрыть перед ним дверь: ведь все обстоятельства благоприятствовали этому свиданию. - Ты меня осуждаешь? Генриетта очень серьезно выслушала подругу. Такие дела ее удивляли; она их не понимала. Конечно, сама она не такая. С утра она всем сердцем была с мужем, с братом, там, под пулями. Как можно спать так мирно, влюбленно радоваться, когда любимым людям угрожает опасность? - А твой муж, милая моя, и даже этот человек? Разве у тебя не болит сердце, что ты не с ними? Ты разве не подумала, что с минуты на минуту их могут принести сюда с пробитой головой? Жильберта порывисто отстранила своей прелестной рукой это страшное видение. - Боже мой! Да что ты говоришь? Какая ты злая! Ты мне так испортила утро!.. Нет, нет, я не хочу об этом думать, это слишком грустно! Генриетта тоже невольно улыбнулась. Она вспомнила детство, когда отец Жильберты, майор де Винейль, после ранений был назначен начальником таможни в Шарлевиле и отправил дочь на ферму, под Шен-Попюле: его беспокоил кашель Жильберты, преследовало воспоминание о смерти жены, рано погибшей от чахотки. Девочке было только девять лет, но она уже отличалась шаловливым кокетством; она разыгрывала комедии, всегда хотела быть королевой, наряжалась во все тряпки, какие попадались ей под руку, собирала серебряные бумажки от шоколада, чтобы делать из них браслеты и короны. Она осталась такой же и в двадцать лет, выйдя замуж за лесничего Мажино. Городок Мезьер, зажатый среди крепостных валов, ей не нравился; она осталась в Шарлевиле, любила тамошнюю широкую жизнь, увеселения и празднества. Отец умер; Жильберта пользовалась полной свободой при покладистом муже, настолько ничтожном, что она даже не чувствовала никаких угрызений совести. Провинциальное злословие приписывало ей много любовников, на самом же деле у нее была связь только с капитаном Бодуэном, хотя, благодаря старым знакомствам отца и родству с полковником де Винейлем, ее окружали блестящие офицеры. Она не была ни злой, ни развращенной, только она обожала наслаждения, и можно с уверенностью сказать, что, заведя любовника, она лишь уступила непреодолимой потребности быть красивой и веселой. - Очень дурно, что ты возобновила эту связь, - как всегда серьезно сказала Генриетта. Но Жильберта уже закрыла ей рот красивым и ласковым движением руки. - Милочка! Да ведь я не могла поступить по-другому, и это было всего один раз!.. Знаешь, я теперь скорее умру, чем обману мужа. Обе замолчали и, при всем своем несходстве, нежно обнялись. Каждая слышала биение сердца подруги, они могли бы понять различный язык этих сердец; Жильберта вся отдавалась радости, расточала себя, Генриетта молча, бесстрашно, как человек сильный духом, вся ушла в единственную, преданную любовь. - Правда, там сражаются! - наконец воскликнула Жильберта. - Надо поскорей одеться. И правда, в наступившей тишине все громче раздавались выстрелы. Жильберта вскочила с постели, попросила Генриетту помочь ей одеться, не желая звать горничную, обулась и сразу надела платье, чтобы, если понадобится, быть готовой спуститься вниз и принять посетителей. Она уже почти причесалась, как вдруг кто-то постучался; узнав голос старухи Делагерш, она побежала открыть дверь. - Войдите, милая мама, войдите! По своей обычной ветрености Жильберта впустила ее, забыв, что на столике остались мужские перчатки. Генриетта стремительно схватила их и бросила за кресло, но было уже поздно; старуха Делагерш, должно быть, заметила их: на несколько секунд она остолбенела, словно у нее захватило дух. Она невольно обвела взглядом комнату и остановила его на постели под красными занавесями; постель оставалась неубранной и являла полный беспорядок. - Так, значит, вас разбудила госпожа Вейс?.. Вы могли спать, дочь моя?.. Конечно, она пришла не для того, чтобы сказать это. Ах! Этот брак! Ведь сын женился против ее воли, уже лет в пятьдесят, после двадцатилетней скучной супружеской жизни с угрюмой, сухопарой женщиной; раньше он был таким скромным, а теперь весь захвачен жаждой наслаждений и влюблен в эту красивую вдовушку, такую легкомысленную и веселую! Старуха дала себе слово следить за ее теперешней жизнью, и вот возвращается прошлое! Но надо ли сказать сыну? Она жила в доме как немой укор, сидела всегда взаперти в своей комнате, соблюдая суровое благочестие. Однако на этот раз было нанесено такое страшное оскорбление, что она решила рассказать сыну все. Жильберта, краснея, ответила: - Да, я все-таки несколько часов хорошо поспала... Знаете, Жюль не вернулся... Старуха Делагерш движением руки прервала ее. Как только загремели пушки, она заволновалась, стала ждать возвращения сына. Но это была героическая мать. И она вспомнила, зачем сюда пришла. - Ваш дядя полковник прислал к нам военного врача Буроша с запиской и спрашивает, можем ли мы устроить здесь лазарет. Полковник знает, что у нас на фабрике много места; я уже предоставила в распоряжение врача двор и сушильню... Вы бы сошли вниз. - Да, сейчас! Сейчас! - сказала Генриетта. - Мы поможем. Сама Жильберта взволнованно, страстно принялась играть новую для нее роль санитарки. Она наскоро повязала волосы кружевной косынкой, и все три женщины сошли вниз. Внизу, подходя к широкому подъезду, сквозь настежь открытые ворота они увидели толпу. По улице медленно проезжала небольшая повозка вроде двуколки, запряженная одной лошадью, которую вел под уздцы лейтенант из полка зуавов. Женщины решили, что привезли первого раненого. - Да, да! Сюда! Въезжайте! Но их вывели из заблуждения. Раненый, лежавший в повозке, был маршал Мак-Магон; ему почти оторвало левую ягодицу, его везли в префектуру после первой перевязки, сделанной в домишке садовника. Маршал лежал с непокрытой головой, полураздетый; золотое шитье на его мундире было в пыли и крови. Он молча поднял голову и посмотрел мутным взглядом. Заметив трех женщин, которые сжимали руки, потрясенные великим несчастьем целой армии, пострадавшей, в лице своего главнокомандующего, от первых же снарядов, он слегка поклонился и улыбнулся слабой отеческой улыбкой. Вокруг него несколько зевак обнажили головы. Другие уже деловито рассказывали, что главнокомандующим назначен генерал Дюкро. Было половина восьмого. - А где император? - спросила Генриетта у соседа-книгопродавца, стоявшего перед своей лавкой. - Он уехал час тому назад, - ответил сосед. - Я его проводил, я видел, как он проехал через Баланские ворота. Ходят слухи, что ему ядром оторвало голову. Живший напротив бакалейщик сердито возразил: - Бросьте! Враки! Там укокошат только простых людей! У Школьной площади двуколка маршала исчезла в растущей толпе; тут уже носились самые невероятные слухи о сражении. Туман рассеялся, улицы озарились солнцем. Вдруг со двора кто-то крикнул грубым голосом: - Сударыни, вы нужны не на улице, а здесь! Они вернулись во двор; перед ними стоял военный врач Бурош. Он уже сбросил в углу мундир и надел большой белый халат. Над этой еще не запятнанной белизной его огромная голова с жесткими взъерошенными волосами, весь его львиный облик выражал нетерпение и силу. Бурош казался женщинам таким грозным, что они сразу подчинились его воле, слушаясь каждого знака, спеша выполнить все его приказания. - У нас ничего нет!.. Дайте нам белья, постарайтесь найти еще тюфяки, покажите моим людям, где насос! Они забегали, засуетились, стали ему прислуживать. Фабрика была удачно выбрана под лазарет, особенно сушильня - огромное помещение с большими окнами; здесь можно было свободно поставить сотню коек; рядом навес - под ним отлично производить хирургические операции; сюда принесли длинный стол, насос стоял всего в нескольких шагах; легко раненные могут ждать на соседней лужайке. И как приятно, что эти прекрасные вековые вязы дают чудесную тень. Бурош сразу решил устроиться в Седане, предвидя бойню: под страшным натиском сюда бросятся войска. Он только оставил для 7-го корпуса, за Флуэном, два полевых лазарета и пункты по оказанию первой помощи; оттуда, после первой перевязки, ему должны направлять раненых. Там находились отряды санитаров, обязанных под огнем подбирать раненых; там имелись повозки и фургоны. Кроме двух помощников, оставшихся работать на поле битвы, Бурош взял в Седан своих подчиненных: двух военных врачей второго ранга и трех младших врачей, которые должны справиться с операциями. Кроме того, в его распоряжении было три фармацевта и человек двенадцать санитаров. Однако Бурош все сердился и не мог ничего делать спокойно. - Да что вы тут лодырничаете? Сдвиньте еще эти тюфяки!.. В этот угол, если понадобится, можно положить соломы. Пушки гремели. Бурош знал, что с минуты на минуту начнется работа, приедут повозки, полные кровавого мяса, и он неистовствовал, устраивая лазарет в еще пустом помещении. Под навесом на одной доске были приготовлены уже открытые ящики с перевязочным материалом и выстроенными в ряд лекарствами, пакеты корпии, бинты, компрессы, куски полотна, аппараты, которые применяются для сращения переломов; а на другой - рядом с большой банкой вощаной мази и бутылкой хлороформа - хирургические инструменты: блестящие стальные зонды, щипцы, ножи, ножницы, пилы, целый арсенал всевозможных острых и режущих орудий - все, что сверлит, надрезывает, режет, отсекает. Но не хватало тазов. - У вас найдутся миски, ведра, лоханки, все, что хотите?.. Не купаться же нам в крови!.. И губки; постарайтесь достать мне побольше губок! Госпожа Делагерш поспешно ушла и вскоре вернулась в сопровождении трех горничных, нагруженных всеми мисками, какие только могли найти. Жильберта остановилась перед хирургическими инструментами, знаком подозвала Генриетту и, содрогаясь, показала их. Подруги взялись за руки и молчали; в этом пожатии был затаенный ужас, тревога и жалость. - Милочка! И подумать, что нам могли бы что-нибудь отрезать! - Несчастные! Бурош приказал разложить на большом столе тюфяк и покрыл его клеенкой; вдруг за воротами раздался топот копыт. Во двор въехала первая санитарная повозка. Но в ней везли только десять легко раненных солдат; они сидели друг против друга, у большинства была на перевязи рука, у некоторых обмотана бинтом голова. Они вышли сами, их только поддерживали. Начался осмотр. Генриетта бережно помогла снять шинель совсем юному солдату; у него было прострелено плечо, он вскрикивал от боли; она заметила номер его полка. - Да вы из сто шестого! Не из роты ли Бодуэна? Нет, он из роты Раво. Но он все-таки знал капрала Маккара и почти наверно мог сообщить, что взвод еще не был в бою. Генриетта обрадовалась даже этим неопределенным сведениям: ее брат жив; она вздохнет совсем свободно, когда увидится с мужем; она все еще ждала его с минуты на минуту. Вдруг, подняв голову, Генриетта с изумлением заметила в нескольких шагах, среди кучки людей, Делагерша; он рассказывал о страшных опасностях, которым подвергся по дороге из Базейля в Седан. Как он очутился здесь? Генриетта не видела, как он вошел. - А разве мой муж не с вами? Но Делагерш, которого участливо расспрашивали мать и жена, не торопился отвечать Генриетте. - Погодите! Сейчас! И опять принялся рассказывать: - Между Базейлем и Баланом меня чуть не убили раз двадцать. Град, ураган пуль и снарядов!.. Я встретил императора. О, это храбрец!.. Из Балана я поспешил сюда... Генриетта стала трясти его за руку. - А мой муж? - Вейс? А он остался там. - Как там? - Ну да, он подобрал винтовку убитого солдата и сражается. - Сражается? Да почему? - О, это неистовый человек! Он ни за что не хотел пойти со мной, пришлось, конечно, его оставить. Генриетта пристально взглянула на него, широко раскрыв глаза. Наступило молчание. Она спокойно сказала: - Ладно! Я иду туда! - Вы пойдете туда? Как? Да это немыслимо! Это безумие! Делагерш стал опять говорить о пулях, о снарядах, которые осыпают дорогу. Жильберта схватила Генриетту за руки, стараясь удержать ее; старуха Делагерш всячески пыталась доказать, что при всей доблести Генриетты этот план - безумие. Но, как всегда, тихо и просто Генриетта повторила: - Нет, не уговаривайте меня! Я иду туда! Она заупрямилась, согласилась взять только черную кружевную косынку Жильберты, повязав себе голову. Все еще надеясь убедить Генриетту, Делагерш, наконец, объявил, что проводит ее хоть до Баланских ворот. Но вдруг он заметил часового, который среди сутолоки, вызванной устройством лазарета, не переставал ходить медленным шагом перед сараем, где заперли деньги 7-го корпуса; тут Делагерш вспомнил, испугался и пошел удостовериться, что миллионы на месте. Генриетта уже направилась к воротам. - Да подождите меня! Честное слово! Вы такая же бешеная, как и ваш муж! В ту минуту в ворота въехала еще одна санитарная повозка: им пришлось посторониться. Повозка была поменьше, обыкновенная двуколка; в ней везли двух тяжело раненных, лежавших на складных койках. Первого вынесли со всяческими предосторожностями, это оказался только комок кровавого мяса: рука была рассечена, бок весь разодран осколком снаряда... Второму раздробило правую ногу. Бурош сейчас же приказал положить второго на матрац, покрытый клеенкой, и начал первую операцию, а вокруг суетились санитары и помощники. Старуха Делагерш и Жильберта сидели на краю лужайки и свертывали бинты. Делагерш догнал Генриетту на улице. - Послушайте, дорогая госпожа Вейс, не совершайте этого безумства! Как вы разыщете мужа? Ведь его, наверно, там уже нет; он, должно быть, пошел домой прямо полями... Уверяю вас, в Базейль пробраться немыслимо! Но она не слушала и, ускорив шаг, направилась по улице дю Мениль к Баланским воротам. Было около девяти часов, в Седане уже не чувствовался сумрачный трепет рассвета, безлюдное, слепое пробуждение в густом тумане. Под жгучим солнцем явственно вырисовывались тени домов; улицы запрудила испуганная толпа; то и дело скакали ординарцы. Жители особенно часто собирались вокруг нескольких безоружных солдат, которые в невероятном возбуждении размахивали руками и кричали. И все-таки у города был бы почти обычный облик, если бы не лавки с закрытыми ставнями, если бы не мертвые дома с опущенными жалюзи. И, не умолкая, гремели пушки, от выстрелов дрожали камни, земля, стены, даже черепица на крышах. Делагерш переживал пренеприятную внутреннюю борьбу: долг смелого человека повелевал ему не покидать Генриетту, но при мысли о возвращении в Базейль, под пули, его охватывал ужас. Вдруг, когда они подходили к Баланским воротам, их разъединил отряд офицеров, возвращавшихся верхом в Седан. У ворот теснилась толпа в ожидании известий. Делагерш бросился на поиски Генриетты, но напрасно: она была, наверно, уже за городской стеной и торопливо шла по дороге. Не усердствуя больше, Делагерш невольно, неожиданно для самого себя, сказал вслух: - Ну, что ж делать! Это слишком глупо! Он принялся шнырять по Седану, как любопытный обыватель, не желающий упустить хоть что-нибудь из интересного зрелища, но его все больше мучило беспокойство: что из всего этого выйдет? Если армия будет разбита, не пострадает ли город? Ответы на эти вопросы оставались неясными: они слишком зависели от событий. Тем не менее Делагерш дрожал за свою фабрику, за свою квартиру на улице Мака; впрочем, он заблаговременно вывез все ценности и запрятал их в надежном месте. Теперь он отправился в ратушу, где беспрерывно заседал городской совет; Делагерш застрял там надолго, но узнал только, что дела на поле битвы принимают прескверный оборот. Армия не знает, кому повиноваться; генерал Дюкро за те два часа, что он командовал, отбросил ее назад; его преемник, генерал де Вимпфен, повел ее опять вперед; и эти непонятные колебания, необходимость отвоевывать покинутые позиции, отсутствие плана и твердого руководства ускоряли разгром. Из ратуши Делагерш направился в префектуру узнать, не вернулся ли император. Но здесь могли сообщить только известия о маршале Мак-Магоне: рана не опасна, хирург сделал перевязку, и маршал спокойно лежит в постели. Часам к одиннадцати Делагерш опять стал бродить по городу, но ему пришлось остановиться на Большой улице у гостиницы "Европа" перед длинной вереницей запыленных всадников; понурые кони подвигались шагом. Во главе ехал император, возвращаясь с поля битвы, где он провел четыре часа. Смерть решительно отказалась от него. В этой поездке по пути поражения со щек императора от мучительного пота сошли румяна, нафабренные усы размякли, обвисли, землистое лицо исказилось смертной тоской. Свитский офицер, сойдя с коня у гостиницы, начал рассказывать кучке людей об этом путешествии от Монсели до Живонны, по небольшой долине, среди солдат 1-го корпуса, которых саксонцы оттеснили на правый берег реки; император вернулся по ложбине Фон-де-Живонн, попав в такую давку, что если б он даже пожелал снова отправиться на фронт, это стоило бы ему больших трудов. Да и к чему? Пока Делагерш слушал эти подробности, весь квартал вдруг затрясся от сильного взрыва. На улице Сент-Барб, близ башни, снаряд сбил трубу. Люди бросились врассыпную, женщины подняли крик. Делагерш прижался к стене, но от нового залпа вылетели стекла в соседнем доме. Если начнут бомбардировать Седан, это будет ужасно; Делагерш побежал на улицу Мака; но ему так захотелось узнать, в чем дело, что он не зашел домой, а быстро поднялся на крышу: оттуда, с террасы, был виден город и окрестности. Он сразу немного успокоился. Битва происходила над городом: немецкие батареи с холмов Марфэ и Френуа обстреливали поверх домов Алжирское плоскогорье. Делагерш заинтересовался даже полетом снарядов: от них над Седаном оставалась огромная дуга пушистого дыма, словно серые перья, - легкий след от пролетавших невидимых птиц. Сначала он был уверен, что несколько снарядов, пробивших крыши, попали сюда случайно, город еще не бомбардировали. Но, присмотревшись, он понял, что немцы послали их в ответ на редкие выстрелы французских крепостных пушек. Он повернулся на север, стал разглядывать цитадель, всю эту сложную, чудовищную груду укреплений, черноватые стены, зеленые плиты гласисов, геометрическое нагромождение бастионов, особенно три гигантских выступа - выступ Шотландцев, выступ Большого сада и выступ Ла-Рошетт с грозными углами; а дальше, на западе, как циклопическая пристройка, - форт Нассау и за ним, над предместьем дю Мениль, Палатинский форт. От всего этого у Делагерша осталось унылое впечатление чего-то огромного и вместе с тем ребяческого. К чему все это теперь, когда снаряды перелетают так свободно от одного края неба до другого? Да крепость и не была вооружена, не имела ни необходимого количества пушек, ни боеприпасов, ни людей. Только три недели назад комендант составил национальную гвардию из горожан-добровольцев для обслуживания нескольких еще исправных орудий. С Палатинского форта стреляли все три пушки, а у Парижских ворот их было полдюжины. На каждое орудие приходилось только семь или восемь зарядов, надо было их беречь; стреляли только по одному разу каждые полчаса, да и то только для виду: ведь снаряды не достигали цели, падали на луга. Неприятельские батареи отвечали тоже только время от времени, словно из милости. Делагерша заинтересовали именно эти батареи. Своими зоркими глазами он всматривался в холмы Марфэ, как вдруг вспомнил о подзорной трубе, в которую когда-то для развлечения обозревал окрестности. Он пошел за ней, поднялся опять, установил ее, стал наводить, стараясь разобраться в местоположении; увидел поля, деревья, дома и вдруг заметил над большой батареей на Френуа, на опушке соснового леса, множество мундиров, которые Вейс разглядел из Базейля. Но в увеличительные стекла Делагерш видел их так отчетливо, что мог бы пересчитать всех штабных офицеров. Одни из них полулежали на траве, другие стояли кучками, а впереди стоял один-единственный человек, сухой и тонкий, в простом походном мундире, но в этом человеке Делагерш почувствовал властелина. Это был прусский король, ростом едва с полпальца, крошечный оловянный солдатик, детская игрушка. Впрочем, Делагерш убедился в этом только позднее; фабрикант больше не отрывался от него взглядом и все возвращался к этому бесконечно маленькому человечку, лицо которого, величиной с зернышко чечевицы, казалось только бледной точкой под огромным голубым небом. Было около двенадцати часов. Король с девяти часов следил за математически точным, неумолимым продвижением своих армий. Войска все шли и шли по намеченным путям, завершая окружение, шаг за шагом смыкая вокруг Седана стену из людей и пушек. Левая армия, придя сюда по голой равнине Доншери, двигалась из ущелья Сент-Альбер, прошла Сен-Манж, достигла Фленье; Делагерш отчетливо видел, как за XI прусским корпусом, ожесточенно сражавшимся с войсками генерала Дуэ, продвигается V, пользуясь лесами, чтобы подойти к Крестовой горе Илли; за батареями следовали батареи, бесконечно тянулась вереница грохочущих орудий; весь горизонт мало-помалу охватывало пламя. Правая армия занимала теперь всю долину Живонны, XII корпус захватил Монсель, гвардия перешла Деньи и поднималась вдоль ручья тоже на Крестовую гору, принудив генерала Дюкро отступить за Гаренский лес. Еще одно усилие, и прусский кронпринц соединится с кронпринцем саксонским в этих голых полях, на самой опушке Арденского леса. К югу от города уже не видно было Базейля: он исчез в дыму пожаров, в бурой пыли яростного боя. С утра король спокойно смотрел и ждал. Еще час, два, может быть, три: это был только вопрос времени; одна система колес приводила в движение другую; сокрушительная машина была пущена в ход и заканчивала свои обороты. Под необъятным сияющим небом поле битвы сужалось; вся эта бешеная свалка черных точек все больше и больше теснилась, скоплялась вокруг Седана. В городе сверкали стекла; налево, у предместья Кассин, казалось, горел дом. А дальше, в опустевших полях близ Доншери и Кариньяна, царил теплый, светлый покой: под могучим жарким дыханием полдня текли ясные воды Мааса, радовались жизни деревья, простирались необозримые плодородные земли, широкие зеленые луга. Король о чем-то коротко спросил. Он хотел изучить всю огромную шахматную доску и держать в руке человеческий прах, которым повелевал. Справа, спугнутая грохотом пушек, взлетела стая ласточек, поднялась высоко-высоко и снова исчезла на юге. IV  Сначала Генриетта шла по Баланской дороге быстрым шагом. Было не больше девяти часов; широкое шоссе с домами и садами по обочинам было еще свободно, но ближе к поселку его все больше наводняли беженцы и передвигавшиеся войска. При каждом новом натиске толпы Генриетта прижималась к стенам, затем потихоньку пробиралась и все-таки шла дальше. Тоненькая, незаметная в темном платье, прикрыв свои прекрасные золотистые волосы и бледное лицо черной кружевной косынкой, она ускользала от взоров, и ничто не замедляло ее легкого, неслышного шага. Но в Балане дорогу преградил полк морской пехоты. Солдаты, ожидая приказаний, стояли сплошной стеной под прикрытием высоких деревьев. Генриетта привстала на цыпочки - им не видно было конца. Ее отталкивали локтями; она натыкалась на ружейные приклады. Не успела она пройти несколько шагов, как раздались возмущенные возгласы. Капитан обернулся и сердито крикнул: - Эй! Женщина! Да вы с ума сошли!.. Куда вы идете? - В Базейль. - Как, в Базейль? Все громко расхохотались. На нее показывали пальцами, над ней смеялись. Капитан тоже развеселился и сказал: - Вы бы нас с собой захватили в Базейль, голубушка!.. Мы только что оттуда, надеемся туда вернуться, но, уверяю вас, дело там жаркое! - Я иду в Базейль к мужу, - объявила Генриетта своим тихим голосом, и в ее светлых голубых глазах по-прежнему светилась спокойная решимость. Смех умолк. Старый сержант выручил Генриетту и заставил ее отойти назад. - Бедняжка! Сами видите, вам не пробраться... Пройти сейчас в Базейль - не женское дело! Еще успеете найти своего мужа. Ну, рассудите сами! Генриетте пришлось уступить; она остановилась, ежеминутно поднимаясь на цыпочки, вглядываясь в даль, упорно стремясь идти дальше. Из разговоров этих военных она о многом узнала. Офицеры горько жаловались на приказ об отступлении, который принудил их оставить Базейль в четверть девятого, когда генерал Дюкро, заменив маршала, решил собрать все войска на плоскогорье Илли. Самое неприятное заключалось в том, что 1-й корпус отступил слишком рано, отдав немцам долину Живонны, а 12-й, уже стремительно атакованный с фронта, был опрокинут на левом фланге. И вот теперь, когда вместо генерала Дюкро назначен генерал де Вимпфен, первоначальный план опять одержал верх, и пришел приказ - сбросив баварцев в Маас, снова, любой ценой, занять Базейль. Ну, разве это не бессмыслица? Принудили оставить позицию, а теперь приходится ее отвоевывать? Люди готовы погибнуть, но зачем же зря идти на смерть! Послышался конский топот, поднялась суматоха; привстав на стременах, подъехал генерал де Вимпфен; лицо у него горело, он возбужденно крикнул: - Друзья! Нельзя отступать! Ведь конец всему!.. Если нам придется отойти, мы двинемся на Кариньян, никак не на Мезьер... Но мы победим! Вы разбили их сегодня утром, вы разобьете их снова! Он поскакал дальше по дороге, которая вела вверх, к Монсели. Пронесся слух, что он крупно поспорил с генералом Дюкро; каждый из них отстаивал свой план, противореча другому: один заявлял, что отступление через Мезьер еще утром было немыслимо; другой предрекал, что, если не отступить на плоскогорье Илли, армия до вечера будет окружена. Они обвиняли друг друга в незнании местности и подлинного расположения войск. Весь ужас был в том, что оба оказались правы. Вдруг Генриетта на миг позабыла о своем желании поскорей пробраться дальше. Она увидела на краю дороги знакомую семью бедных ткачей из Базейля - мужа, жену и трех дочерей, из которых старшей было всего девять лет. Все они чувствовали себя такими разбитыми, так обезумели от усталости и отчаяния, что не могли идти дальше и свалились у стены. - Ах, милая госпожа Вейс, - говорила ткачиха, - у нас ничего не осталось!.. Знаете, у нас был домик на Церковной площади. Так вот, он загорелся от снаряда. Не знаю уж, как не погибли дети, да и мы сами... При этом воспоминании все три девочки всхлипнули и завопили, а мать, неистово размахивая руками, принялась подробно рассказывать о постигшем их бедствии. - Я видела: станок горел, словно вязанка хвороста. Кровать, мебель загорелись, как охапка сена... Я не успела захватить часы, даже часы! - Разрази их гром! - воскликнул муж, удерживая крупные слезы. - Что с нами будет? Успокаивая их, Генриетта сказала чуть дрожащим голосом: - Вы все вместе, вы живы и невредимы, и ваши дочки с вами. На что же вам жаловаться? Она стала их расспрашивать, хотела разузнать, что происходит в Базейле, видели ли они ее мужа, в каком состоянии был ее дом, когда они уходили. Но они так дрожали от страха, что отвечали противоречиво. Нет, господина Вейса они не видели. Тем не менее одна из девочек крикнула, будто видела его: он лежал на тротуаре и у него на голове была большая дырка; отец шлепнул ее, чтоб она замолчала: врет она, это уж верно. А дом Вейса, конечно, стоял на месте, когда они бежали; они даже заметили на ходу и запомнили, что дверь и окна были тщательно заперты, словно в доме не осталось ни души. Тогда баварцы занимали только Церковную площадь; им приходилось брать с боя улицу за улицей, дом за домом. Но с того времени ткачи прошли длинный путь; теперь, наверно, весь Базейль горит. Несчастные продолжали рассказывать, размахивая от ужаса руками, вызывая в памяти страшное зрелище - пылающие крыши, льющуюся кровь, груды трупов. - А мой муж? - переспросила Генриетта. Они ничего не ответили, они рыдали, закрыв лицо руками. Генриетта была в страшной тревоге, но не падала духом, только губы у нее судорожно подергивались. Чему верить? Как она ни убеждала себя, что ребенок ошибся, ей чудилось: Вейс лежит на мостовой и голова у него пробита пулей. Да и этот наглухо запертый дом беспокоил ее. Почему он заперт? Значит, Вейса там нет? Вдруг она решила, что муж убит, и вся похолодела. Но, может быть, он только ранен? Потребность пойти туда, быть там овладела ею так властно, что она снова попыталась бы пробиться вперед, если бы в эту минуту не раздался сигнал к выступлению. Многие среди оказавшихся здесь молодых солдат прибыли из Тулона, Рошфора или Бреста; они были едва обучены и совсем не обстреляны, но с утра они сражались храбро и стойко, как ветераны. От Реймса до Музона они шли с большим трудом, им было тяжело с непривычки, а теперь, перед лицом неприятеля, они показали себя самыми дисциплинированными бойцами, братски объединенными чувством долга и самоотречения. Стоило горнистам затрубить, и эти юные солдаты шли снова в огонь, в атаку, хотя в их сердцах поднимался гнев. Им трижды обещали в подкрепление дивизию, а она так и не пришла. Они чувствовали, что брошены на произвол судьбы, принесены в жертву. От них требовали отдать жизнь, вели их обратно в Базейль, после того как принудили оставить его. Они это знали и безропотно отдавали свою жизнь, смыкая ряды, уходя из-под прикрытия деревьев навстречу снарядам и пулям. Генриетта облегченно вздохнула. Наконец они двинулись! Она пошла за ними, надеясь добраться туда вместе со всеми; она готова даже бежать вперед, если они побегут. Но они опять остановились. Теперь снаряды сыпались дождем, и чтобы снова занять Базейль, пришлось бы отвоевывать каждую пядь земли, захватывать улицы, дома, сады справа и слева. В первых рядах солдаты открыли огонь, продвигались только рывками; при малейших препятствиях теряли много времени. Генриетта решила: если тащиться так, в хвосте, ожидая победы, никогда не доберешься. Она бросилась вправо и побежала между двух изгородей, по тропинке, которая вела вниз, к лугам. Генриетта задумала добраться до Базейля широкими лугами по берегу Мааса. Впрочем, этот план был ей не вполне ясен. Внезапно она остановилась как вкопанная у маленького неподвижного моря, которое с этой стороны преграждало путь. Луга здесь были затоплены: в целях обороны низменность превратили в озеро; об этом она не подумала. Сначала она хотела повернуть назад, но потом, рискуя оставить в тине башмаки, пошла дальше у самой воды, по мокрой траве, увязая по щиколотку. Сотню метров еще можно было пройти, но вдруг она наткнулась на ограду сада; здесь оказался спуск; под оградой плескалась вода глубиной в два метра. Не пробраться! Генриетта сжала свои маленькие кулачки, изо всех сил удерживая слезы. Оправившись от первого потрясения, она пробралась вдоль ограды, нашла переулок, который извивался между редких домов. На этот раз она почувствовала, что спасена! Она знала этот лабиринт, сеть переплетающихся тропинок, их клубок все-таки приводил к деревне. Но там падали снаряды. Генриетта застыла, смертельно побледнев при оглушительно грозном взрыве; ее обдало взрывной волной. В нескольких шагах от нее упал снаряд. Она обернулась, посмотрела на высокий берег, откуда поднимались дымки немецких батарей, сообразила, что надо делать, и двинулась дальше, не сводя глаз с горизонта, стараясь не попасть под снаряды. Свою безумную затею она приводила в исполнение с величайшим хладнокровием, со всей смелостью и спокойствием, на какое была способна душа этой хорошей жены и хозяйки. Она не хотела погибнуть, она хотела найти мужа, вернуть его, по-прежнему счастливо жить вместе с ним. Снаряды все сыпались, она быстро пробиралась, бросалась за выступы, пользовалась каждым прикрытием. Но вдруг Генриетта очутилась на открытом месте - это была часть изрытой дороги, уже усыпанной осколками; Генриетта остановилась за углом сарая и вдруг заметила, что из какой-то ямы высунул голову ребенок и с любопытством смотрит на нее. Мальчуган, лет десяти, босой, в одной рубахе и разодранных штанах, наверно бродяжка, очень развлекался сражением. Его небольшие черные глазенки так и сверкали; при каждом выстреле он восклицал: - Ой, какие они потешные! Стойте! Вот летит еще один! Бац! Здорово бабахнул!.. Стойте! Стойте! Как только раздавался выстрел, он нырял на дно ямы, потом вылезал, поднимал голову, как веселая птица, и снова нырял. Генриетта заметила, что снаряды летят с холма Лири, что батареи Пон-Можи и Нуайе обстреливают только Балан. При каждом залпе она отчетливо видела дымок и почти тотчас лее слышала свист, за которым следовал взрыв. Наконец, наверно, наступила короткая передышка; медленно рассеивались легкие дымки. - Должно быть, они там решили выпить! - закричал мальчуган. - Скорей! Скорей! Дайте руку! Побежим! Живо! Он взял Генриетту за руку, потащил за собой, и, согнувшись, они пустились бежать по открытому пространству. Добежав до другого конца, они бросились за стог сена, обернулись и увидели, как летит новый снаряд; он попал прямо в сарай, в то самое место, где они недавно стояли. Раздался страшный грохот, крыша рухнула. Мальчуган вдруг неистово заплясал от радости - все это казалось ему очень забавным. - Здорово! Вот так раскокало! А-а? Небось, вовремя удрали! Но Генриетта второй раз наткнулась на непреодолимое препятствие - на ограду сада; здесь не было никакой дороги. Ее маленький спутник все смеялся, говорил: "Захочешь - всегда пройдешь!" Он влез на ограду и помог перелезть Генриетте. Одним прыжком они очутились в огороде, среди грядок гороха и фасоли. Всюду заборы. Чтобы выбраться, надо пройти через домик садовника. Мальчуган свистел, болтал руками, шагая впереди, ничему не удивлялся. Он толкнул дверь, попал в комнату, прошел в другую; там у стола стояла старуха, - наверно, единственное оставшееся существо. Казалось, она ошалела от всего случившегося. Она смотрела, как два незнакомых человека проходят через ее дом, и не сказала им ни слова, а они тоже ничего не говорили. Они уже вышли с другой стороны в переулок; им удалось пройти несколько шагов. Но тут представились новые трудности, и на протяжении почти километра пришлось перепрыгивать через ограды, перелезать через заборы, бежать напрямик через ворота сараев, через окна жилищ, пробиваясь вперед, как удастся. Собаки выли; Генриетту и мальчугана чуть не сбила с ног корова, которая куда-то бешено мчалась. Они, наверно, уже подходили к Базейлю: доносился запах гари, высокие бурые дымки, похожие на мягкий развевающийся креп, ежеминутно застилали солнце. Вдруг мальчуган остановился как вкопанный перед Генриеттой. - Послушайте-ка, сударыня! Куда это вы идете? - Да ты ведь видишь... В Базейль. Он засвистал и пронзительно расхохотался, как убежавший из школы сорванец. - В Базейль?.. Ну, мне не туда!.. Я иду в другое место. Добрый вам вечер!.. Он повернулся и пропал так же неожиданно, как явился; Генриетта даже не знала, откуда он и куда идет. Впервые она нашла его в яме, а теперь потеряла на углу у стены, и больше ей никогда не привелось его встретить. Оставшись одна, Генриетта почувствовала необычайный страх. Конечно, этот слабый ребенок не был защитой, но он развлекал ее своей болтовней. А теперь она, такая храбрая от природы, дрожала. Снаряды больше не сыпались; немцы прекратили обстрел Базейля, наверно, из опасения попасть в своих же солдат, овладевших этой деревней. Но уже несколько минут Генриетта слышала свист пуль, похожий на жужжание крупных мух, о чем ей рассказывали. Вдали бушевало столько неистовых звуков, что в этом гуле нельзя было даже различить треска перестрелки. Когда Генриетта повернула за угол дома, у самого ее уха раздался глухой звук: обвалился кусок штукатурки; Генриетта сразу остановилась; дом задела пуля; Генриетта побледнела. Не успела она подумать, хватит ли у нее смелости пойти дальше, как ее словно ударило молотком по лбу, оглушило, и она упала на колени. Вторая пуля чуть задела рикошетом лоб над левой бровью. Генриетта дотронулась обеими руками до лба; руки оказались в крови. Она ощупала голову, - была только большая ссадина, череп не пострадал, и, чтобы приободриться, Генриетта несколько раз сказала вслух: - Это ничего, ничего!.. Да нет, я не боюсь, не боюсь! Она встала и пошла под пулями беспечно, как существо, отрешенное от себя, уже не рассуждающее, но отдающее свою жизнь. Она больше не старалась укрываться, шла напрямик, подняв голову, ускоряя шаг, только чтобы поскорей дойти. Вокруг разрывались снаряды; много раз ее чуть не убило, но она как будто ничего не замечала. Поспешность, легкость и деловитость, казалось, помогали идти этой молчаливой женщине, такой незаметной, такой гибкой; и вот она оставалась невредимой среди опасностей. Наконец она добралась до Базейля. Генриетта направилась через поле, засеянное люцерной, и вышла на дорогу, на главную улицу, пересекающую поселок. Справа, шагах в двухстах, показался ее дом; он горел, хотя на _ ярком солнце не было видно пламени; крыша уже почти обвалилась, из окон валили клубы черного дыма. Тут Генриетта пустилась бежать так, что у нее захватило дыхание. С восьми часов Вейс оставался взаперти в своем доме и был отрезан от отходивших войск. Возвращение в Седан сразу стало невозможным: баварцы, ринувшись через парк Монтивилье, преградили путь к отступлению. Вейс был один, с винтовкой и последними патронами, как вдруг заметил у своей двери человек десять солдат, по-видимому отставших, отрезанных от товарищей; они взглядом искали прикрытия, чтобы по крайней мере дорого продать свою жизнь. Вейс стремительно спустился вниз, открыл им дверь, и в доме собрался целый гарнизон: капитан, капрал, восемь солдат; все они были вне себя, остервенели, решили не сдаваться. - А-а! Лоран! И вы здесь? - крикнул Вейс, с удивлением заметив среди них высокого худого парня, который подобрал винтовку какого-то убитого солдата. Этот парень в синей полотняной блузе работал по соседству садовником; ему было лет тридцать; он недавно потерял мать и жену: обе умерли от тифа. - А почему бы мне здесь не быть? - ответил он. - У меня осталась только моя шкура, мне не жаль ее отдать... Да и забавно, знаете! Ведь я неплохо стреляю, и занятно будет ухлопать побольше этих сволочей, одного за другим, не потратив даром ни одного выстрела. Капитан и капрал принялись осматривать дом. На первом этаже нечего делать; они только придвинули мебель к двери и к окнам, чтобы забаррикадировать их как можно прочней. Во всех трех комнатах второго этажа и на чердаке они подготовили оборону, впрочем, одобрив то, что уже устроил Вейс: он обложил жалюзи тюфяками, кое-где оставив щели для бойниц. Капитан отважился высунуться, чтобы обследовать окрестность, и вдруг услышал детский крик и плач. - Что это? - спросил он. Вейс снова увидал в соседней красильне маленького больного Огюста; весь красный от жара, мальчик лежал на белых простынях, просил воды, звал мать, а Она не могла ему ответить: она валялась на камнях, голова у нее была пробита. При этом воспоминании Вейс скорбно махнул рукой и ответил: - Бедный малыш! Его мать убило снарядом, вот он и плачет. - Черт подери проклятых немцев! - пробормотал Лоран. - Надо будет рассчитаться с ними за все это! В дом пока попадали только шальные пули. Вейс и капитан в сопровождении садовника и двух солдат поднялись на чердак: оттуда удобней следить за дорогой. Она виднелась сбоку от Церковной площади. Теперь эта площадь была в руках баварцев, но они все еще продвигались с большим трудом и крайне осторожно. На углу переулка почти четверть часа их удерживала кучка французских пехотинцев таким частым огнем, что здесь уже высились груды трупов. На другом углу баварцам пришлось взять приступом дом, чтобы пройти дальше. По временам в дыму мелькала фигура женщины с винтовкой, стрелявшей из окна. Это был дом булочника; там оказались отставшие солдаты, смешавшиеся с обывателями; после взятия дома раздались крики, произошла страшная свалка, докатившаяся до противоположной стены; в этом потоке показалась женская юбка, мужская куртка, чьи-то седые взъерошенные волосы; потом прогремел залп: немцы расстреливали жителей; кровь забрызгала стену доверху. Немцы были неумолимы: каждого обывателя, захваченного с оружием в руках и не принадлежавшего к французским войскам, немедленно расстреливали как виновного в преступлении, ставившем его вне закона. Неистовое сопротивление этого села еще больше разжигало злобу немцев, и, терпя уже в продолжение пяти часов страшные потери, они жестоко мстили. Всюду текли красные ручьи, дорогу преграждали мертвецы, некоторые перекрестки превратились в кладбище, откуда доносился предсмертный хрип. В каждый дом, взятый после упорной борьбы, немцы бросали зажженную солому; одни бежали с факелами, другие поливали стены керосином, и скоро целые улицы охватил огонь. Базейль запылал. Во всем селе остался только дом Вейса с закрытыми жалюзи, грозный, словно крепость, решившая не сдаваться. - Внимание! Вот они! - крикнул капитан. С чердака и со второго этажа грянул залп; он уложил трех баварцев, которые наступали, крадучись вдоль стен. Остальные отбежали, укрываясь за всеми углами и выступами, и началась осада дома; пули так забарабанили, что, казалось, разразился ураган с градом. Стрельба не утихала около десяти минут, пробивая штукатурку и почти не причиняя вреда. Но один из солдат, которого капитан взял с собой на чердак, имел неосторожность высунуться в слуховое окно и был убит наповал: пуля попала ему прямо в лоб. - Чертовщина! Одним меньше! - проворчал капитан. - Осторожней! Нас слишком мало! Нельзя погибать без толку! Он сам взял винтовку, спрятался за ставень и принялся стрелять. Особенно восхищал его садовник Лоран. Стоя на коленях, просунув дуло своего шаспо в узкую щель бойницы, словно положив его на подпорку, Лоран стрелял только наверняка и даже заранее объявлял результат: - В синего офицерика - прямо в сердце! В того, что подальше, в сухого верзилу - между глаз!.. В толстяка (у него рыжая борода, он мне надоел) - в брюхо!.. И при каждом выстреле падал убитый немец; пуля пробивала то самое место, на которое указывал Лоран, а Лоран продолжал спокойно, неторопливо стрелять; дела, как говорил он, было довольно: ведь понадобится много времени, чтобы перебить их всех, одного за другим. - Эх, были бы у меня хорошие глаза! - в бешенстве повторял Вейс. У него разбились очки; он был в отчаянии. Оставалось пенсне, но он никак не мог укрепить его на переносице; по его лицу градом катился пот; часто он стрелял наугад, лихорадочно, руки у него дрожали. Куда девалось его обычное хладнокровие? В нем возрастал гнев. - Не торопитесь! Это ни к чему! - говорил Лоран. - Цельтесь хорошенько вот в этого! Он без каски... На углу, у бакалейной лавки... Здорово! Вы перебили ему лапу, вот он задрыгал ногами в луже собственной крови. Вейс, слегка побледнев, посмотрел и сказал: - Прикончите его! - Что вы! Затратить даром заряд? Ну нет, шалишь! Лучше уложить еще одного. Осаждавшие, наверно, заметили смертоносную стрельбу из слуховых окон чердака. При малейшей попытке двинуться с места каждого немца укладывала пуля. Но немцы ввели в строй свежие войска и изрешетили пулями всю крышу. На чердаке невозможно было оставаться: черепицу пробивало, словно тоненькие листки бумаги; пули сыпались со всех сторон, жужжа, как пчелы. Каждую секунду осажденным грозила смерть. - Сойдем вниз! - сказал капитан. - Можно еще продержаться на втором этаже. Он направился к лестнице, но вдруг пуля попала ему в пах, и он упал. - Поздно, черт подери! Вейс и Лоран с помощью уцелевшего солдата упорно старались снести капитана вниз, хотя он крикнул, чтоб они не теряли на него времени: с ним покончено, он может с таким же успехом подохнуть наверху, как и внизу. Но когда его положили на кровать во втором этаже, он еще попытался руководить обороной. - Стреляйте прямо в кучу! Не обращайте внимания на остальное! Не прекращайте огня! Они слишком осторожны и не бросятся под пули. И правда, осада домика продолжалась, тянулась до бесконечности. Не раз казалось, что его снесет хлещущей железной бурей, но под этим шквалом, в дыму, он показывался снова, он непоколебимо стоял, продырявленный, пробитый, растерзанный, и, наперекор всему, извергал пули через все щели. Осаждавшие были вне себя: так долго задерживаться, терять столько людей перед таким жалким домишком! Они рычали, тратили зря порох, стреляя на расстоянии, но не смели броситься вперед, взломать дверь и окна. - Осторожней! - крикнул капрал. - Сейчас сорвется ставень! От бешеных выстрелов ставень сорвался с петель. Но Вене стремительно приставил к окну шкаф, Лоран стал за шкаф и продолжал стрелять. У его ног валялся солдат с раздробленной челюстью, истекая кровью. Другому солдату пуля пробила горло; он откатился к стенке и все хрипел, судорожно дергаясь всем телом. Осталось только восемь человек, не считая капитана; он совсем ослабел, не мог говорить и, прислонившись к стене, отдавал приказания движением руки. Как и на чердаке, ни в одной комнате второго этажа больше нельзя было оставаться: тюфяки, обратившиеся в лохмотья, уже не предохраняли от пуль, со стен и потолка сыпалась штукатурка, мебель ломалась, бока шкафа были словно иссечены топором. И, что хуже всего, истощались запасы патронов. - Экая досада! - буркнул Лоран. - Дело идет так хорошо! Вдруг Вейс сказал: - Погодите! Он вспомнил, что на чердаке остался убитый солдат. Поднявшись туда, Вейс обшарил труп и достал патроны. Обрушился целый кусок крыши, Вейс увидел голубое небо и удивился веселому солнечному сиянию. Он пополз на коленях, чтобы его не убили. Взяв патроны, еще штук тридцать, он бегом пустился вниз. Пока он делил новый запас с Лораном, один из солдат вдруг вскрикнул и упал ничком. Теперь их осталось семь человек, и тут же стало только шесть: пуля попала капралу в левый глаз и раздробила череп. С этой минуты Вейс больше ничего не сознавал. Вместе с пятью уцелевшими товарищами он стрелял, как сумасшедший, расходуя последние патроны, не допуская даже мысли, что он может сдаться. В комнатках весь пол был усыпан обломками мебели, в дверях валялись трупы, в углу, не умолкая, страшно; стонал раненый. Везде к подошвам прилипала кровь. По ступенькам лестницы потекла алая струя. Воздух был раскален, насыщен запахом пороха; все задыхались в дыму, в едкой зловонной пыли, почти в полном мраке, который рассекали вспышки выстрелов. - Черт их подери! - вдруг воскликнул Вейс. - Они притащили пушку! И в самом деле, отчаявшись справиться с кучкой остервенелых людей, которые их так задерживали, баварцы установили орудие на углу Церковной площади. Может быть, разрушив дом ядрами, они, наконец, пройдут. Честь, которую враг оказывал осажденным, направив на них артиллерию, всех развеселила; они с презрением подсмеивались: "А-а! Сволочи! Трусы! Пушку приволокли!" Все еще стоя на коленях, Лоран старательно целился в артиллеристов и каждым выстрелом убивал немца; им никак не удавалось наладить обслуживание орудия; первый залп грянул минут через пять или шесть. Впрочем, они нацелились слишком высоко, - снесло только кусок крыши. Но конец приближался. Напрасно осажденные обшаривали мертвецов. Не оставалось больше ни одного патрона. Изнемогая, рассвирепев, шестеро осажденных нащупывали, искали, что можно бросить в окна, чтобы раздавить врага. Один из них высунулся, потрясая кулаками, из окна, но его изрешетил целый град свинца. Осталось только пять человек. Что делать? Сойти вниз, попытаться бежать через сад и луга? Вдруг внизу поднялся дикий шум, по лестнице хлынула бешеная волна: баварцы обошли, наконец, дом, взломали дверь с черного хода и ворвались. В комнатушках, среди трупов, среди искрошенной мебели, началась страшная свалка. Одному французскому солдату пробили грудь штыком, двух других взяли в плен, а капитан, испустив последний вздох, лежал с открытым ртом, с еще поднятой рукой, словно отдавая приказание. Между тем вооруженный револьвером немецкий офицер, белобрысый толстяк, у которого глаза налились кровью и, казалось, вышли из орбит, заметил Вейса в штатском пальто и Лорана в синей полотняной блузе; он сердито спросил их по-французски: - Кто вы такие? Чего вы здесь околачиваетесь? Увидя, что они почернели от пороха, он понял нее и, заикаясь от бешенства, осыпал их бранью по-немецки. Он уже поднял револьвер, чтобы размозжить им голову, но тут его солдаты бросились на Вейса и Лорана, схватили их и вытолкали на лестницу. Обоих подняла, понесла эта волна немцев и швырнула на дорогу; они докатились до другой стены под гул таких криков, что не было уже слышно голоса начальников. За две - три минуты, пока белобрысый толстяк-офицер старался вытащить их из толпы, чтобы повести на расстрел, им удалось подняться на ноги и увидеть, что происходит. Загорались и другие дома; Базейль превращался в сплошной костер. Из высоких окон церкви вырывались снопы пламени. Немецкие солдаты выгнали из дому старую женщину, заставили ее дать им спички, подожгли постель и занавески. От брошенных охапок пылающей соломы, от потоков керосина распространялись пожары: началась война дикарей, разъяренных долгой борьбой, мстящих за товарищей, за груды убитых, по которым они шагали. Банды немцев орали в дыму, среди искр, среди оглушительного гула, в котором смешались все звуки - стоны умирающих, выстрелы, треск обрушивающихся домов. Едва можно было разглядеть людей; поднимались клубы бурой пыли, заволакивая солнце, распространяя невыносимый запах сажи и крови, словно насыщенные всеми мерзостями бойни. Во всех углах убивали, разрушали еще и еще: это бушевал выпущенный на свободу зверь, исполненный дикой злобы, слепого гнева, буйного бешенства; человек пожирал человека. Вейс, наконец, заметил, что его дом горит. Подбежали немецкие солдаты с факелами; некоторые разжигали огонь, бросая в него обломки мебели. Первый этаж быстро запылал; дым вырывался через все пробоины стен и крыши. Загорелась и соседняя красильня, - и - страшнее всего! - вдруг послышался голос маленького Огюста; мальчик лежал в постели, бредил в горячке и звал мать, а платье несчастной матери, простертой на пороге, уже горело. - Мама! Пить хочу!.. Мама! Воды!.. Пламя затрещало, голос умолк, раздавалось только оглушительное "ура" победителей. Но все звуки, все возгласы покрыл страшный крик. То была Генриетта. Она увидела мужа у стены перед взводом немецких солдат, заряжавших винтовки. Генриетта бросилась мужу на шею. - Боже мой! Что это? Они тебя не убьют! Вейс тупо смотрел на нее. Она! Его жена! Обожаемая жена, которой он так долго добивался, поклонялся ей, словно кумиру! Он вздрогнул в отчаянии, будто очнулся от сна. Что он наделал? Зачем он остался здесь и стрелял, вместо того чтобы сдержать обещание и вернуться к ней? Словно ослепленный, он представил себе свое потерянное счастье, насильственную вечную разлуку. Вдруг он с ужасом увидел кровь на лбу Генриетты и, бессознательно, заикаясь, спросил: - Как? Ты ранена?.. Да ведь это безумие! Зачем ты пришла сюда?.. Она нетерпеливо махнула рукой и перебила его: - Ну, я... Это ничего, царапина! Но ты, ты! Почему он тебя держат? Я не хочу, чтобы они тебя убили! Немецкий офицер пробивался сквозь толпу, чтобы очистить взводу пространство для прицела. Заметив, что на шею пленному бросилась женщина, он сердито крикнул по-французски: - Ну нет, без глупостей! Слышите?.. Вы откуда? Чего вам надо? - Отдайте мне мужа! - Вашего мужа?.. Этого человека?.. Он осужден. Приговор должен быть приведен в исполнение! - Отдайте мне мужа! - Да будьте же рассудительны!.. Отойдите! Мы не хотим причинить вам вред! - Отдайте мне мужа! Потеряв надежду убедить Генриетту, немецкий офицер собирался уже отдать приказ вырвать ее из объятий пленного, как вдруг Лоран, который все время невозмутимо молчал, решился вмешаться в это дело. - Послушайте, капитан! Это я перебил у вас столько народу. Меня и расстреливайте! Ладно! Тем более что у меня никого нет - ни матери, ни жены, ни ребенка... А этот господин женат... Послушайте, отпустите его! А со мной рассчитаетесь!.. Вне себя капитан заорал: - Это что за новости? Да они смеются надо мной, что ли? Кто уберет эту женщину? Ему пришлось повторить вопрос по-немецки. Вышел солдат, приземистый баварец с огромной головой, бородатый, заросший рыжей щетиной; виднелся только широкий квадратный нос и большие голубые глаза. Забрызганный кровью, чудовищный, он был похож на пещерного медведя, на обагренного кровью косматого зверя, который переломал кости добыче. Испуская душераздирающие крики, Генриетта повторяла: - Отдайте мне мужа! Убейте меня вместе с моим мужем! Но офицер бил себя в грудь кулаком и говорил, что он - не палач, что ежели другие и убивают невинных, то он не такой. Эта женщина не осуждена, и он скорее отрежет себе руку, чем коснется волоска на ее голове. Солдат-баварец уже подходил. Генриетта всем телом неистово прижималась к Вейсу. - Милый! Умоляю тебя, не отдавай меня, дай умереть вместе с тобой! По лицу Вейса катились крупные слезы; не отвечая, он старался оторвать от своих плеч судорожно цеплявшиеся пальцы несчастной Генриетты. - Значит, ты меня больше не любишь, хочешь умереть без меня?.. Не отдавай меня! Им надоест, они убьют меня вместе с тобой. Он высвободился от одной ее руки, прижал к губам, поцеловал и в то же время старался оторваться от другой. - Нет, нет! Не отдавай меня!.. Я хочу умереть! Наконец с большим трудом он схватил ее за обе руки. До сих пор он молчал, стараясь не говорить, и вдруг сказал: - Прощай, дорогая жена! И сам бросил Генриетту на руки баварцу; баварец ее унес. Она отбивалась, кричала, а солдат, наверно, желая ее успокоить, разразился целым потоком хриплых слов. Неистовым усилием она высвободила голову и увидела все. Это заняло не более трех секунд. При прощании с женой у Вейса упало с носа пенсне; он быстро надел его, словно желая взглянуть смерти в лицо. Он отступил на несколько шагов, прислонился к стене, скрестил руки; его пиджак был весь изодран; лицо этого мирного толстяка восторженно сияло чудесной мужественной красотой. Рядом с ним стоял Лоран; он только сунул руки в карманы. Он явно возмущался этой пыткой: гнусные дикари, они убивали мужа на глазах у жены. Он выпрямился, оглядел их с головы до ног и с презрением выкрикнул: - Свиньи поганые! Офицер поднял саблю, и оба пленника упали, как подкошенные; садовник уткнулся лицом в землю, счетовод рухнул на бок, у стены. Перед смертью лицо его свела судорога, дрогнули веки, исказился рот. Офицер подошел, толкнул его ногой, чтобы удостовериться, действительно ли он убит. Генриетта видела все: умирающие глаза, которые искали ее, страшный рывок агонии, тяжелый сапог, которым офицер пнул тело Вейса. Она даже не вскрикнула, она молча, яростно, изо всех сил укусила руку солдата, нащупав ее зубами. Баварец взвыл от страшной боли. Он повалил Генриетту, чуть не убил ее. Их лица соприкасались; всю жизнь она не могла забыть эту рыжую бороду и волосы, забрызганные кровью, голубые глаза, расширенные и закатившиеся от бешенства. Впоследствии Генриетта не могла точно вспомнить, что произошло дальше. У нее было только одно желание: вернуться к телу мужа, взять его, остаться около него. Но, словно в кошмаре, перед ней на каждом шагу возникали препятствия и останавливали ее. Опять завязалась ожесточенная перестрелка; среди немецких войск, занявших Базейль, произошло смятение: это, наконец, пришла французская морская пехота. Бой возобновился с такой силой, что Генриетту отбросило налево, в переулок, в гущу обезумевшей толпы обывателей. Исход борьбы не вызывал сомнений: слишком поздно было отвоевывать покинутые позиции. Еще около получаса пехота упорно стреляла, умирала в изумительном порыве самоотречения, но неприятель беспрестанно получал подкрепления, напирал отовсюду - с лугов, с дорог, из парка Монтивилье. Теперь уж ничто не могло выбить его из села, купленного такой дорогой ценой: здесь, в крови и в огне, валялись тысячи и тысячи немцев. Разрушение завершало свою работу; оставалось лишь кладбище разбросанных останков и дымящихся развалин; растерзанный, уничтоженный Базейль превращался в пепел. В последний раз Генриетта увидела вдали свой домик; его стены рушились в вихре искр. Ей все чудилось у стены тело мужа. Но ее подхватила новая волна; горнисты заиграли сигнал к отступлению; сама не зная как, Генриетта утонула в потоке отступающих войск. Она стала вещью, обломком, ее поглотил глухой топот толп, которые текли во всю ширину дорог. Больше она уже ничего не сознавала; наконец она очнулась в Балане, среди незнакомых людей, на чьей-то кухне, уронила голову на стол и зарыдала. V  В десять часов утра рота Бодуэна все еще лежала на Алжирском плоскогорье, в поле, среди кочнов капусты, так и не двинувшись с места. Батареи с холма Аттуа и полуострова Иж стреляли все яростней; перекрестным огнем убило еще двух солдат, а приказ наступать не приходил; неужели так и придется провести здесь целый день под картечью, не сражаясь? Солдаты не могли даже отвести душу, стреляя из шаспо. Капитану Бодуэну удалось прекратить огонь, эту бешеную, бесполезную стрельбу по соседнему лесу, где как будто не осталось ни одного пруссака. Солнце жарило теперь вовсю; люди изнемогали, вытянувшись на земле, под пылающим небом. Жан обернулся и с тревогой заметил, что Морис уронил голову, приник щекой к земле, закрыл глаза, смертельно побледнел и словно застыл. - Ну, в чем дело? Морис просто заснул. Его одолели ожидание и усталость, хотя со всех сторон реяла смерть. Вдруг он проснулся, широко открыл спокойные глаза, и сейчас же в них опять отразился смутный ужас перед битвой. Морис никак не мог определить, долго ли он спал. Казалось, он очнулся от безмерного, восхитительного небытия. - Забавно! - пробормотал он. - Я заснул... Да, мне стало лучше. И правда, он чувствовал, что его виски и грудь не так мучительно сжимает кольцо страха, от которого трещат кости. Морис стал подшучивать над Лапулем, который беспокоился об исчезнувших Шуто и Лубе и готов был идти на поиски. "Ловко придумано, хочет где-нибудь укрыться за деревом и покуривать трубку!" Паш считал, что Шуто и Лубе задержаны в лазарете: там не хватает санитаров. Тоже невеселое дело - подбирать под огнем раненых! И, одержимый суевериями родного села, Паш прибавил, что нельзя прикасаться к покойникам: это приносит несчастье, накличешь смерть. - Да замолчите, черт вас возьми! - закричал лейтенант Роша. - Подыхаем мы, что ли? Полковник де Винейль обернулся. В первый раз с самого утра на его лице появилась улыбка. Потом он опять застыл верхом на своем коне, ожидая приказов, как всегда невозмутимый под огнем. Морис заинтересовался санитарами и смотрел, как они ищут во всех рытвинах раненых. В конце ложбины, за косогором, наверно, был летучий лазарет для оказания первой помощи; служители обследовали плоскогорье и быстро поставили палатку; они выгрузили из фургона инструменты, аппараты, белье - все, что необходимо для спешных перевязок, перед отправкой, раненых в Седан, куда их посылали, как только удавалось достать повозки, которых уже не хватало. Здесь были только низшие служащие. И особенно упорное, не увенчанное славой геройство проявляли санитары. Одетые в серое, с красным крестом на кепи и рукаве, они медленно, спокойно проникали под обстрелом всюду, где падали раненые. Они ползли на коленях, старались пользоваться рвами, плетнями, всеми неровностями почвы, не выставляя напоказ свою храбрость и не подвергая себя опасности без пользы. И как только находили упавших, сейчас же начиналась тяжелая работа: многие раненые теряли сознание, и надо было отличить раненых от убитых. Одни лежали, уткнувшись лицом в землю, в луже крови и могли погибнуть от удушья; у других рот был набит грязью, словно они кусали землю; некоторые валялись вповалку, кучей; руки и неги были сведены судорогой, грудь почти раздавлена. Санитары бережно высвобождали и подбирали тех, кто еще дышал, выпрямляли им руки и ноги, приподнимали голову и обмывали, как могли. У каждого санитара была фляга со свежей водой, которую они расходовали очень скупо. И часто они подолгу стояла на коленях, стараясь привести раненого в чувство и выжидая, пока он откроет глаза. Шагах в пятидесяти, слева, Морис увидел, как санитар пытается определить, куда ранен солдат; кровь по капле сочилась из рукава. Человек с красным крестом, наконец, нашел причину кровотечения и остановил его, зажав артерию. В неотложных случаях санитары оказывали первую помощь, предохраняли раненых от резких движений при переломах, бинтовали руки и ноги, приводя их в неподвижное состояние, чтобы не повредить при переноске. А эта переноска сама по себе являлась трудным делом: санитары поддерживали тех, кто мог ходить, других несли на руках, как малых детей, или на спине, обвив их руками свою шею; иногда вдвоем, втроем или вчетвером, в зависимости от степени ранения, они составляли из своих оплетенных рук сиденье, а то несли раненых, держа их за ноги и за плечи. Кроме обычных носилок, пользовались еще изобретательно придуманными носилками из винтовок, связанных ремнями от ранцев. И повсюду на равнине, которую осыпали снаряды, они шли поодиночке или по нескольку человек, со своей ношей, опустив голову, нащупывая ногой землю, продвигаясь осторожно и вместе с тем героически смело. Морис смотрел, как один из них, худой, тщедушный человек, нес повисшего у него на шее тяжелого сержанта, которому перебило ноги; казалось, трудолюбивый муравей несет слишком большое зерно; вдруг санитар споткнулся и вместе со своей ношей исчез в дыму разорвавшегося снаряда. Когда дым рассеялся, Морис снова увидел сержанта на спине у санитара; сержант не был ранен, но санитар упал: у него был вспорот бок. Тогда пришел другой трудолюбивый муравей; он перевернул, осмотрел погибшего товарища, взвалил раненого сержанта себе на спину и унес. Морис шутливо сказал Лапулю: - Гляди, если тебе больше нравится эта работа, подсоби-ка им! С некоторого времени батареи в Сен-Манже неистовствовали; все сильней сыпался град снарядов; капитан Бодуэн по-прежнему раздраженно прогуливался перед своей ротой; наконец он не выдержал и подошел к полковнику. Какая досада! Так долго испытывать терпение войск и не посылать их в дело! - Я не получил приказа, - стоически ответил полковник. Мимо опять промчался генерал Дуэ в сопровождении своего штаба. Он только что виделся с генералом де Вимпфеном, который поспешил сюда и умолял его держаться стойко; генерал Дуэ счел возможным это обещать, но при определенном условии, что Крестовую гору Илли на правом фланге будут оборонять. Если французы потеряют позицию Илли, он не отвечает больше ни за что, - тогда отступление неизбежно. Генерал де Вимпфен ответил, что войска 1-го корпуса займут Крестовую гору; и правда, почти немедленно там расположился полк зуавов. Генерал Дуэ успокоился и согласился послать дивизию Дюмона на помощь 12-му корпусу, которому угрожала опасность. Но через четверть часа, удостоверившись в прочном положении своего левого фланга, он заметил, что Крестовая гора опустела: зуавов больше нет, плоскогорье оставлено; под адским огнем немецких батарей с холма Фленье здесь больше нельзя было держаться; он вскрикнул и поднял руки к небу. В отчаянии, предвидя поражение, генерал Дуэ помчался на правый фланг и вдруг попал в самую гущу разгромленной дивизии Дюмона, которая беспорядочно отступала, обезумев, смешавшись с остатками 1-го корпуса. Отступив, этот корпус уже не мог отбить свои прежние позиции. Оставив Деньи XII саксонскому корпусу, а Живонну - прусской гвардии, он вынужден был отойти на север через Гаренскйй лес, под обстрелом батарей, установленных неприятелем на всех высотах, от края до края долины. Грозный железный круг смыкался; часть прусской гвардии продолжала наступать на Илли с востока на запад, а с запада на восток вслед за XI корпусом, занявшим Сен-Манж, V, миновав Фленье, неустанно тащил свои пушки вперед и вперед, продвигался бесстыдно, дерзко, настолько уверенный в невежестве и беспомощности французского командования, что даже не стал ждать поддержки со стороны пехоты. Было двенадцать часов дня, все небо уже пылало, гремело; над 7-м и 1-м корпусами французской армии бушевал перекрестный огонь. Пока неприятельская артиллерия вела подготовку к решительной атаке Крестовой горы Илли, генерал Дуэ смело предпринял последнюю попытку удержать ее. Он разослал приказы, сам ринулся в толпу беглецов из дивизии Дюмона, сумел составить колонну и бросил ее на плоскогорье. Несколько минут она держалась стойко, но пули сыпались таким частым дождем, и в пустых полях, лишенных даже деревца, проносился такой смерч снарядов, что войска тут же охватила паника; солдаты неслись по склонам, летели, как соломинки, подхваченные внезапной бурей. Однако генерал заупрямился и двинул другие полки. Проскакавший ординарец, среди оглушительного шума, выкрикнул приказ полковнику де Винейлю. Полковник тотчас же привстал на стременах и, раскрасневшись от волнения, взмахнув саблей, указал на Крестовую гору. - Ребята! Наконец очередь за нами!.. Вперед! Вверх! 106-й полк бодро двинулся. Рота Бодуэна поднялась одной из первых; послышались шутки; солдаты говорили, что они заржавели, что у них в суставы набилась земля. Но с первых же шагов пришлось броситься в ближайшую траншею - укрыться от жесточайшего огня. И все побежали, согнув спину. -Осторожней, голубчик! - повторял Жан Морису. - Здоровая взбучка! Не высовывай носа, а то его наверняка отхватят!.. И побереги свои кости, если не хочешь оставить их по дороге. Кто на этот раз вернется, будет молодцом. От гула и топота полчищ звенело в голове; Морис сам не знал, страшно ему или нет; он мчался, его куда-то несло; у него уже не было своей воли, ему только хотелось, чтобы все. поскорей кончилось. Теперь он был только волной в этом потоке; когда внезапно в конце траншеи солдаты попятились, очутившись перед открытым пространством, которое осталось пройти, он почувствовал дикий страх и готов был бежать. Инстинкт вырвался на волю, мускулы действовали сами собой, подчиняясь веянию слепого ужаса. Солдаты уже поворачивали назад, как вдруг к ним бросился полковник. - Что вы, ребята, не огорчайте меня, не будьте трусами!.. Вспомните! Никогда еще сто шестой полк не отступал; вы первые запятнаете наше знамя!.. Он тронул коня, преградил беглецам дорогу, находил для каждого нужные слова, говорил о Франции, и его голос дрожал от слез. Лейтенанта Роша так взволновал поступок полковника, что он выхватил саблю и стал колотить ею солдат, словно палкой; бешеный гнев овладел им. - Сволочи! Я загоню вас на гору пинками в зад! Слушай команду, не то я разобью морду первому, кто повернет оглобли! Но применять насилие, вести солдат в бой пинками претило полковнику. - Не надо, лейтенант! Они все пойдут за мной!.. Правда, ребята, вы не оставите своего старого полковника, вы будете с ним вместе отбиваться от пруссаков?.. Так вперед, наверх! Он ринулся вперед, и все действительно пошли за ним; ведь он обратился к ним, как добрый отец, и только нестоящие люди могли его оставить. Впрочем, он один спокойно поехал по полю верхом на своем большом коне, а солдаты рассыпались в разные стороны и поднимались по склону вразброд, пользуясь малейшим прикрытием. До вершины Крестовой горы оставалось не меньше пятисот метров сжатого поля и грядок свеклы. Вместо классического штурма, какой бывает на маневрах, когда войска движутся стройными линиями, произошло нечто другое: солдаты крались, пригнувшись к земле, поодиночке или группами, ползли, внезапно прыгали, словно кузнечики, и добирались до вершины только благодаря проворству и хитрости. Неприятельские батареи, наверно, увидели их: снаряды непрестанно взрывали землю, и залпы не умолкали. Было убито пять солдат, одного лейтенанта разорвало на части. Морису и Жану посчастливилось найти плетень, и они бежали, укрывшись так, что их не было видно. И все-таки пуля пробила висок одному солдату, он упал им под ноги. Пришлось отпихнуть его. Но мертвые уже не принимались в расчет, их было слишком много. Вопил раненый, удерживая обеими руками вываливавшиеся кишки; дергался конь с перебитым крестцом; но вся эта страшная агония, весь ужас поля битвы никого уже не трогали. Солдаты страдали только от изнурительной полуденной жары. - Эх, пить хочется! - пробормотал Морис. - Как будто в горле сажа. Чувствуешь, как пахнет паленым, горелой шерстью? Жан кивнул головой. - Так пахло и под Сольферино. Может быть, это и есть запах войны. Погоди, у меня еще осталась водка, мы с тобой сейчас выпьем! За изгородью они на минутку спокойно остановились. Но вместо того чтобы утолить жажду, водка ожгла им внутренности. Вкус горелого во рту был нестерпим. Изнывая от голода, они охотно проглотили бы кусок хлеба, который был у Мориса в ранце. Но разве это мыслимо? За ними вдоль плетня беспрерывно бежали другие солдаты и подталкивали их вперед. Наконец одним прыжком они очутились по ту сторону склона на плоскогорье, у самого подножия распятия - старого креста, искрошенного ветрами и дождем, между двух тощих лип. - А-а! Слава богу! Добрались! - крикнул Жан. - Но все дело в том, чтобы здесь удержаться. Он был прав. Место было не из приятных, как жалобно заметил Лапуль, развеселив роту. Все опять залегли на сжатом поле, и тем не менее убило еще трех солдат. На вершине бушевал настоящий ураган; из Сен-Манжа, Фленье и Живонны снаряды сыпались в таком количестве, что земля дымилась, как будто под проливным дождем. Конечно, позицию невозможно удержать надолго, если войска, брошенные сюда так безрассудно, не поддержит артиллерия. Говорили, что генерал Дуэ приказал двинуть две резервные батареи; и каждую секунду солдаты встревоженно оборачивались в ожидании пушек, но пушки не появлялись. - Это нелепо, нелепо! - твердил капитан Бодуэн, раздраженно шагая взад и вперед. - Нельзя посылать полк куда попало и не давать ему немедленно подкреплений! Заметив слева ложбину, он крикнул лейтенанту Роша: - Послушайте, лейтенант! Рота может укрыться там! Роша не двинулся с места и, продолжая стоять во весь рост, только пожал плечами. - Э, здесь или там, - право, капитан? везде одна и та же музыка!.. Пожалуй, лучше всего не двигаться. Тут капитан Бодуэн, который обычно никогда не бранился, вдруг вспылил: - Черт подери! Да нас всех здесь ухлопают! Нельзя же позволить, чтобы нас перебили так, здорово живешь! Он заупрямился и решил своими глазами удостовериться, лучше ли та позиция, на которую он указал. Но, не пройдя и десяти шагов, он вдруг исчез в дыму от взрыва; осколком снаряда ему раздробило правую ногу. Он повалился на спину, пронзительно вскрикнув, словно испуганная женщина. - Я так и знал, - буркнул Роша. - Не стоило ему суетиться: если уж суждено подохнуть, то подохнешь. Увидя, что капитан упал, солдаты его роты встали; он звал на помощь, умоляя, чтоб его унесли; Жан и вслед за ним Морис подбежали к нему. - Друзья! Ради бога! Не оставляйте меня! Отнесите в лазарет! - Ну, господин капитан, это не так-то легко... Но все-таки можно попробовать. Они стали совещаться, как его поднять, но вдруг заметили двух санитаров, которые укрылись за плетнем и как будто ждали работы. Жан и Морис стали настойчиво звать их, замахали руками, и санитары подошли. Если они доберутся до лазарета без злоключений, капитан будет спасен. Но дорога предстояла длинная, а железный град хлестал все сильней. Санитары туго перевязали капитану ногу, переплели руки и посадили на них раненого; он обхватил каждого за шею. Узнав о случившемся, прискакал полковник де Винейль. Он знал капитана еще со дня его выпуска из Сен-Сирской школы, любил его и был потрясен. - Мой бедный мальчик! Мужайтесь! Это ничего! Вас спасут... Капитан махнул рукой, словно наконец снова набрался храбрости: - Нет, нет, кончено! Но так лучше! Ужасней всего ждать неизбежного. Его унесли. Санитарам посчастливилось благополучно добраться до изгороди, и они пустились в путь со своей ношей. Когда они исчезли в роще, где находился лазарет, полковник вздохнул с облегчением. - Господин полковник! - внезапно вскрикнул Морис. - Да ведь вы тоже ранены! Он заметил, что левый сапог полковника забрызган кровью. Каблук, должно быть, оторвало, и кусок голенища врезался в ногу. Полковник де Винейль, удержавшись в седле, спокойно нагнулся и взглянул на ногу, которая, по-видимому, воспалилась и отяжелела. - Да, да, - пробормотал он, - это, наверно, только что... Ничего, держаться в седле можно... И, возвращаясь на свой пост, чтобы стать во главе полка, он прибавил: - Пока еще сидишь верхом, все в порядке! Наконец прибыли две батареи артиллерийского резерва. Для встревоженных солдат это явилось огромным подспорьем, словно пушки были крепостным валом, спасением и гром их заставит замолчать вражеские орудия. К тому же глазам представлялось великолепное зрелище: батареи ехали в строгом боевом порядке, за каждым орудием следовал зарядный ящик, ездовые на подседельных лошадях держали в поводу уносных, орудийная прислуга сидела на передках, бригадиры и фейерверкеры скакали каждый, где ему полагалось. Казалось, они едут на парад, старательно соблюдая установленные дистанции, но мчались при этом по сжатым полям с бешеной скоростью, с оглушительным грозовым грохотом. Морис, улегшись снова на землю, приподнялся и с восторгом сказал Жану: - А-а! Слева батарея Оноре. Я вижу по солдатам. Жан толкнул его и бросил опять на землю. - Да ложись ты! И не шевелись! Но оба, припав щекой к земле, больше не отрывали взгляда от батареи, с любопытством следя за ее передвижением, взволнованно наблюдая этих спокойных, деятельных и храбрых солдат, от которых они ждали победы. Вдруг слева, на голой вершине, батарея остановилась; в мгновение ока канониры соскочили, отцепили передки; ездовые оставили орудия на позиции, повернули коней, отъехали на пятнадцать метров назад и застыли лицом к неприятелю. Все шесть орудий были уже наведены, установлены на большом расстоянии одно от другого, по два в трех подразделениях, под командой лейтенантов, вое шесть объединены под начальством худого долговязого капитана, который совсем некстати маячил вехой на плоскогорье. Быстро произведя вычисления, капитан крикнул: - Прицел на тысячу шестьсот метров! Мишенью была выбрана прусская батарея, налево от Фленье, за кустарниками; под ее страшным огнем на горе Илли невозможно было держаться. 203 - Смотри, - стал объяснять Жану Морис, который не мог молчать, - орудие Оноре в среднем подразделении. Вот он нагнулся вместе с наводчиком... Наводчик - это коротышка Луи; мы вместе с ним выпили в Вузье, помнишь?.. А левый ездовой, тот, что сидит так прямо на великолепном рыжем жеребце, - Адольф... Орудие с шестью канонирами и фейерверкером, за ними - передок и двое ездовых с четырьмя конями, еще дальше - зарядный ящик, шесть лошадей, трое ездовых, а затем - обозный фургон, фуражная подвода, походная кузница, - вся эта вереница людей, коней и орудий вытянулась по прямой линии на сотню метров вперед, не считая запасных лошадей, запасного зарядного ящика, солдат, предназначенных восполнять потери и стоявших справа, чтобы без нужды не подвергаться опасности под продольным огнем. Оноре стал заряжать свое орудие. Два канонира уже несли орудийный патрон и снаряд; у зарядного ящика стояли наготове бригадир и фейерверкер; и сейчас же два канонира, обслуживающие жерло, ввели орудийный патрон - заряд пороха, завернутого в саржу, тщательно забили его с помощью пробойника и так же загнали снаряд; его ушки заскрипели вдоль нарезов. Помощник наводчика быстро обнажил порох ударом протравника и воткнул стопин в запал. Оноре пожелал самолично навести орудие для первого выстрела; полулежа на хоботе лафета, он передвигал винт регулятора, чтобы определить дистанцию, и безостановочным движением руки указывал направление наводчику, который чуть-чуть подвигал сзади орудие рычагом то вправо, то влево. - Ну, кажется, готово! - вставая, сказал Оноре. Долговязый капитан, согнувшись в три погибели, подошел проверить прицел. У каждого орудия помощник наводчика держал в руке шнур, готовясь дернуть зубчатое лезвие, от которого воспламеняется запал. И медленно по номерам отдавались приказы: - Первое орудие! Огонь!.. Второе! Огонь!.. Раздалось шесть выстрелов; пушки откатились назад; их опять подвинули на прежнее место; между тем фейерверкеры установили недолет. Они исправили ошибку, и начался тот же самый маневр; тщательность и точность, механическая хладнокровная работа поддерживала в солдатах бодрость. Вокруг орудия, как вокруг любимого животного, собралась небольшая семья, объединенная общим делом. Орудие являлось для них связью, единственной заботой; ему предназначалось все - зарядный ящик, фуры, кони, люди. Так возникала великая согласованность всех артиллеристов батареи, прочность и спокойствие дружной семьи. Солдаты 106-го полка приветствовали первый залп радостными возгласами. Наконец-то заткнут глотку прусским пушкам! Но люди сразу разочаровались, увидя, что снаряды не долетают до цели, большей частью разрываются в воздухе, не достигнул кустарников, где скрывалась неприятельская артиллерия. - Оноре говорит, что, по сравнению с его пушкой, остальные - просто рухлядь... - сказал Морис. - Другой такой пушки не сыщешь! Он относится к ней, как к любимой женщине! Погляди, как он нежно на нее смотрит, как заставляет ее вытирать, чтобы ей не было слишком жарко! Морис шутил с Жаном; обоих приободрила невозмутимая смелость артиллеристов. Между тем прусские батареи после трех залпов пристрелялись: сначала они били слишком далеко, но скоро достигли такой точности, что снаряды стали попадать прямо во французские орудия; а французы, как ни старались, не могли стрелять на более далекое расстояние. Один из помощников Оноре, канонир, стоявший у жерла слева, был убит. Его труп оттащили, и работа продолжалась с тою же тщательной точностью, так же неспешно. Со всех сторон дождем сыпались и разрывались снаряды, но у каждого орудия в таком же строгом порядке двигались люди, втыкали орудийный патрон и снаряд, устанавливали прицел, производили выстрел, подталкивали колеса на прежнее место и были так поглощены своей работой, что больше ничего не видели и не слышали. Особенно поразило Мориса поведение ездовых: они неподвижно сидели верхом на конях, в пятнадцати метрах позади пушки, выпрямившись, лицом к неприятелю. Среди них находился широкогрудый, усатый, краснолицый Адольф; надо обладать незаурядной храбростью, чтобы, не моргнув глазом, смотреть, как снаряды летят прямо на тебя, и при этом не иметь возможности отвлечься, хотя бы покрутить усы. Канониры работали и были по крайней мере поглощены своим делом, но ездовые, не двигаясь, видели перед собой лишь смерть и могли вдоволь думать только о ней одной и ждать ее. Они были обязаны стоять лицом к неприятелю, потому что, повернись они спиной, солдатами и конями могла бы овладеть непреодолимая потребность бежать. Видя опасность лицом к лицу, ее презирают. В этом - наименее прославленное и величайшее геройство. Еще одному артиллеристу оторвало голову; двум лошадям при зарядном ящике распороло брюхо: они хрипели; неприятельский огонь не утихал и был таким смертоносным, что, если бы французы остались на этой позиции, снесло бы всю батарею. Пришлось отойти вопреки неудобствам перемещения. Капитан больше не колебался и крикнул: - Подать передки! Опасный маневр был произведен с молниеносной быстротой: ездовые снова повернули и подвезли передки; канониры прицепили их к орудиям. Но, передвинув орудия, они развернули слишком протяженный фронт; неприятель этим* воспользовался и усилил огонь. Было убито еще три солдата. Батарея помчалась рысью, описывая дугу, и расположилась метрах в пятидесяти правей, по другую сторону 106-го полка, на небольшом плоскогорье. Орудия отцепили; ездовые опять стали лицом к неприятелю, и батарея вновь открыла такой безостановочный огонь, что затряслась земля. Морис вскрикнул. С трех залпов прусские батареи пристрелялись, и третий снаряд попал прямо в пушку Оноре. Видно было, как Оноре бросился к ней и дрожащей рукой нащупал ее свежую рану: от края бронзового жерла был отбит целый кусок. Но орудие еще можно было заряжать; из-под колес вытащили труп второго канонира, забрызгавшего лафет своей кровью, и огонь возобновился. - Нет, это не коротышка Луи, - вслух размышлял Морис. - Вот он наводит, но он, должно быть, ранен: он работает только левой рукой... Эх, Луи! Он так дружил с Адольфом, хотя Адольф и требовал, чтобы пеший, канонир, пусть он даже и образованный, был смиренным слугой конного, ездового... Жан все время молчал, но тут он с тоской перебил Мориса: - Им здесь ни за что не продержаться! Гиблое дело! И правда, не прошло и пяти минут, как на новой позиции уже невозможно было устоять. Снаряды сыпались с такой же точностью. Один из них разбил орудие, убил лейтенанта и двух солдат. Ни единый выстрел прусских батарей не пропадал даром, и если бы французы еще упорствовали, скоро не осталось бы ни одной пушки, ни одного артиллериста. Грозная сила все сметала. Тогда во второй раз послышался крик капитана: - Подать передки! Снова произвели тот же маневр: прискакали ездовые, повернули, чтобы канониры могли прицепить орудия. Но при передвижении наводчику Луи осколком снаряда пробило горло и оторвало челюсть; Луи упал поперек хобота лафета, который он как раз приподнимал. В ту самую минуту, когда упряжки лошадей стояли боком, подъехал Адольф; снаряды посыпались бешеным градом; Адольф упал, раскинув руки, снаряд раздробил ему грудь. При последнем содрогании он обхватил Луи: они словно обнялись и застыли, неистово сплетясь, не разлучаясь даже после смерти. Несмотря на то, что кони были убиты, что смертоносный шквал расстроил ряды, вся батарея поднялась по склону и расположилась впереди, в нескольких метрах от тога места, где лежали Морис и Жан. В третий раз отцепили орудия, ездовые стали лицом к неприятелю, а канониры немедленно, с непобедимым, геройским упрямством опять открыли огонь. - Все кончено! - сказал Морис, но никто его не расслышал. Казалось, земля и небо слились, камни трескались; густой дым иногда застилал солнце. Оглушенные страшным гулом, одуревшие кони стояли, понурив голову. Повсюду появлялся высоченный капитан. Вдруг его разорвало пополам; он переломился, словно древко знамени. А неторопливая, упорная работа продолжалась, особенно вокруг орудия Оноре. Хоть он и был унтером, ему пришлось самому приняться за дело: оставалось только три канонира. Он наводил пушку, дергал зубчатое лезвие, а три других артиллериста ходили к зарядному ящику, заряжали, орудовали банником и пробойником. Затребовали еще людей и запасных лошадей, чтобы замени