"Баль-де-л'Эрмитаж" в глубине грязного двора и "Баль-Робер", в тупике Кадран, - два душных зальца, освещенных полудюжиной еле мерцавших ламп. В этих местах все были очень веселы и непринужденны; никто не мешал дамам и кавалерам целоваться по уголкам. В судьбе Нана бывали приливы и отливы; точно по мановению волшебной палочки, она то появлялась разряженной, как самая шикарная дама, то ходила в обносках, как последняя замарашка. Да, похвальная жизнь, нечего сказать!.. Супругам Купо несколько раз мерещилось, что они видят дочь, и бывало это в самых низкопробных местах. Они немедленно поворачивались и уходили, чтобы не встретиться с ней. Им больше не хотелось, чтобы их поднимали на смех, - не стоило и приводить домой такую мерзавку. Но однажды, около десяти часов вечера, когда они уже ложились спать, кто-то, постучался к ним в дверь. То была Нана. Она совершенно спокойно явилась к родителям просить ночлега. В каком же она была виде! Простоволосая, в лохмотьях, в стоптанных башмаках, - словом, в таком наряде людей подбирают на улице и отправляют в участок. Разумеется, прежде всего она получила надлежащую трепку. После этого она с жадностью набросилась на краюшку черствого хлеба, а затем заснула, измученная, не дожевав последнего куска. И вот с тех пор завелся новый порядок. Немного оправившись, Нана немедленно исчезала. Ни слуха ни духа - улетела птичка! Так проходили недели и месяцы, казалось, Нана пропала навсегда, но в один прекрасный день она неожиданно возвращалась, причем никогда не говорила откуда. Иногда она являлась до того грязная, что к ней противно было прикоснуться, да еще вся с ног до головы в ссадинах, - иногда же хорошо одетая, но при этом бывала так измучена, так расслаблена распутством, что еле держалась на ногах. Родителям пришлось привыкнуть и к этому. Побои ни к чему не приводили. Нана лупили, но это нисколько не мешало ей пользоваться родительским домом, как какой-то гостиницей, где всегда можно пожить недельку-другую. Она знала, что за ночлег приходится расплачиваться хорошей трепкой. Ну что ж, она все взвешивала, - и если это казалось ей выгодным, то являлась домой за трепкой и постелью. Да и нельзя же бить до бесконечности: ведь это просто утомительно. В конце концов родителям пришлось примириться с Нана. Пусть приходит или не приходит, - как хочет, только бы закрывала за собою дверь. Что делать, привычка сильнее всего, даже порядочности! Только одного не могла перенести Жервеза. Ее выводило из себя, когда дочь являлась в платье со шлейфом и в шляпе с перьями. Нет, такая роскошь ей претила! Пусть Нана, если ей угодно, шляется по панели, но, живя у матери, пусть по крайней мере будет одета, как подобает работнице. Шикарные платья вызывали в доме необычайное волнение: Лорилле хихикали, Лантье оживлялся и начинал вертеться вокруг девчонки, жадно вдыхая запах ее духов; Боши запрещали своей Полине ходить к этой раззолоченной потаскушке. Точно так же злилась Жервеза и на непробудный сон Нана, когда та после своих похождений спала до полудня, растерзанная, растрепанная, не вынув шпилек из прически, еле дыша, бледная, как мертвец. Мать расталкивала ее по пяти, по шести раз в утро, грозясь обдать водой из кувшина. Ее выводила из себя эта ленивая, полуголая, жиреющая от разврата красавица, жившая одной только любовью, от которой, казалось, раздувалось все ее тело. Эта дрянь даже не могла проснуться. Нана приоткрывала один глаз, снова закрывала его и вновь засыпала. Однажды Жервеза, жестоко попрекая дочь и спрашивая, не загуляла ли она с целым полком пехотинцев, наконец исполнила свою угрозу: отряхнула над девушкой мокрую руку. Нана в бешенстве завернулась в одеяло и крикнула: - Хватит, мама! Слышишь? Не стоит говорить о мужчинах. В свое время ты жила, как хотела. Теперь не мешай и мне жить, как я хочу! - Как? Что? - изумилась мать. - Да, до сих пор я молчала, потому что это дело не мое! Но ведь ты не стеснялась, и я не раз видела, как ты разгуливала в одной рубашке и чулках, пока папа храпел. Теперь тебе это разонравилось, а другим еще нравится. Оставь меня в покое, не надо было показывать пример! Жервеза побледнела, руки ее затряслись. Сама не зная, что делает, она отвернулась и отошла в сторону, а Нана легла ничком, обхватила подушку руками и снова впала в тупой свинцовый сон. Купо только ворчал и больше не думал о побоях. Он совершенно потерял голову. В самом деле, водка вытравила из него всякое представление о добре и зле, его уже нельзя было даже обвинять в забвении отцовского долга. Теперь его жизнь вошла в колею. Он не протрезвлялся по полугоду, а потом, свалившись с ног, попадал в больницу святой Анны; это было у него вроде летней дачи. Когда он попадал в больницу, Лорилле говорили, что герцог де Бурдюк отбыл в свое имение. Через несколько месяцев Купо, починенный и подправленный, выписывался из больницы и снова принимался разрушать себя, пока опять не заболевал и не отправлялся в ремонт. За три года он побывал таким образом в больнице святой Анны семь раз. В квартале рассказывали, что там за ним постоянно оставляют место в палате. Но скверно было то, что с каждым разом этот неисправимый алкоголик попадал в больницу все в худшем и худшем состоянии, и уже можно было предвидеть печальный конец, полный распад этой подгнившей бочки, на которой постепенно лопались все обручи. Все это, конечно, не красило Купо. Он стал похож на привидение. Яд алкоголя жестоко разрушал его. Истощенное тело сморщилось, как заспиртованные зародыши в банках у аптекарей. Он стал так худ, что, когда подходил к окну, можно было увидеть на свет все его ребра. Щеки у него впали, глаза гноились, вызывая брезгливое чувство; красный, вспухший нос выделялся на испитом лице, как гвоздика на опустевшей клумбе. Люди, знавшие, что ему едва исполнилось сорок лет, просто содрогались, видя его сгорбленную, шатающуюся, одряхлевшую фигуру. Дрожь в руках тоже усилилась; особенно плохо было с правой рукой: в иные дни она так плясала, что Купо мог донести стакан до рта только обеими руками. О, эта проклятая дрожь, - только она еще и беспокоила Купо, ко всему остальному он относился с тупым безразличием. Он осыпал яростной бранью свои руки. Иногда он целыми часами смотрел на их пляску, наблюдал, как они прыгают, словно лягушки, - наблюдал молча, не сердясь, с таким видом, точно разыскивал тот внутренний механизм, который заставлял их так странно двигаться. За таким занятием застала его однажды вечером Жервеза; по его сморщенным щекам катились крупные слезы. В то лето, когда Нана проводила ночи у родителей, Купо пришлось особенно плохо. Голос его неузнаваемо изменился, казалось, водка завела у него в горле свой оркестр. Он оглох на одно ухо. Потом за несколько дней у него испортилось зрение; когда он шел по лестнице, ему приходилось цепляться за перила, чтобы не свалиться. Его здоровье, как говорится, совсем подгуляло. Начались ужасные головные боли и такие головокружения, что все предметы двоились и троились у него в глазах. Вдруг стало сводить судорогой руки и ноги; Купо бледнел, он вынужден был садиться и в полном отупении целыми часами просиживал на стуле. После одного из таких припадков у него даже осталась парализованной на целый день рука. Он несколько раз падал, и порой ему приходилось ложиться в постель; он корчился, сворачивался в клубок, забивался под одеяло, дышал коротко и отрывисто, как больное животное. И тут начинались те припадки, которые доводили его до больницы. Подозрительный, беспокойный, измученный лихорадкой, он в диком бешенстве катался по полу, разрывал на себе блузу, впивался зубами в ножки стульев; или, наоборот, впадал в какую-то расслабленность, плакал, вздыхал и по-детски жаловался, что никто его не любит. Однажды вечером Жервеза и Нана, вернувшись вместе домой, увидели, что его постель пуста. Вместо себя он положил подушку. Они нашли его на полу за кроватью, - стуча зубами от ужаса, он рассказал им, что приходили какие-то люди и хотели убить его. Женщинам пришлось уложить его в постель и успокаивать, словно ребенка. От всех болезней Купо знал только одно лекарство: водку. Он вышибал клин клином, и это ставило его на ноги. Так лечился он каждое утро. Кровельщик уже давно потерял память, голова у него была совсем пустая; стоило ему немного лучше себя почувствовать, и он уже начинал шутить и смеяться над своей болезнью. Право же, он никогда и не хворал!.. Он был в том состоянии, в котором умирающие уверяют, что они совершенно здоровы. Впрочем, он сбился с толку и во всех других отношениях. Когда Нана возвращалась домой, прогуляв целых полтора месяца, он вел себя так, будто она только сбегала в лавочку и тут же вернулась. Сплошь и рядом, идя с кем-нибудь под руку, Нана встречалась с отцом и хохотала ему в лицо, но он не узнавал ее. Словом, теперь с ним можно было не считаться; не окажись под руками стула, Нана могла бы просто усесться на него. При первых заморозках Нана снова убежала из дому, сказав, что идет в лавку за печеными грушами. Она видела, что наступает зима, и не желала щелкать зубами перед холодной печью. Родители обругали ее мерзавкой только потому, что им хотелось груш. Разумеется, она вернется: в прошлую зиму она тоже пошла купить на два су табаку, а вернулась через три недели. Но шел месяц за месяцем, Нана не являлась. Очевидно, теперь она пошла в гору. Наступил июнь, но она не вернулась и с солнцем. На этот раз все было кончено, и кончено всерьез: видно, она нашла себе хлеб в другом месте. В один прекрасный день, когда пришлось особенно туго, родители продали ее железную кровать за шесть франков и пропили их в Сент-Уэне. Кровать, видите ли, только загромождала помещение. Однажды утром, в июле, Виржини, встретив Жервезу на улице, подозвала ее и попросила перемыть грязную посуду: у Лантье обедало двое товарищей. Шапочник все еще доедал лавку. И когда Жервеза отмывала грязные тарелки, на которых осталось немного жира после его пирушки, он вдруг сказал: - Да, знаете, соседка, ведь я недавно видел Нана! Виржини, - она сидела за прилавком и озабоченно оглядывала пустеющие вазы и шкафы, - злобно подняла голову. Она сдерживалась, боясь сказать слишком много, потому что в конце концов все это начинало становиться подозрительным. Лантье что-то слишком часто видел Нана. О, за него нельзя поручиться! Этот человек на все способен, когда вокруг него вертится какая-нибудь юбка... Тут в лавку вошла г-жа Лера; в то время она была очень близка с Виржини и выслушивала все ее секреты. Скорчив свою обычную двусмысленную мину, она спросила: - В каком она была виде? - О, в самом лучшем виде, - отвечал польщенный шапочник, смеясь и подкручивая усы. - Она ехала в коляске, а я шлепал по грязи... Право, честное слово! Да, можно позавидовать тем юнцам, что увиваются за ней! У него загорелись глаза, и он повернулся к Жервезе, которая стояла в глубине лавки и вытирала вымытое блюдо. - Да, она ехала в коляске. А какой шикарный туалет!.. Она была так похожа на даму из высшего общества, что я даже не узнал ее. Рожица свеженькая, как цветочек, зубки так и блестят... Она помахала мне перчаткой... Я думаю, она подцепила какого-нибудь виконта. О, ей повезло! Теперь она может плевать на всех нас, у нее, шельмы, и своего счастья сколько угодно!.. Любовь маленького котеночка! Нет, вы не знаете, как мил такой котеночек. Жервеза все еще вытирала блюдо, хотя оно уже так и сверкало чистотой. Виржини была погружена в задумчивость: ее беспокоили два счета, по которым нечем было завтра платить. А Лантье, толстый, жирный, сочащийся съеденным сахаром, на всю лавку восторгался "хорошенькой девчонкой". Он уже проел эту лавочку на добрых три четверти, и в воздухе пахло разорением и банкротством. Да, чтобы доконать торговлю Пуассонов, ему стоило съесть всего несколько лепешек, сгрызть немного ячменного сахара. Вдруг он увидел на противоположном тротуаре полицейского. В этот день Пуассон дежурил. Застегнутый на все пуговицы, он шел мерным шагом, и сабля болталась у него на боку. Это еще больше развеселило Лантье. Он подмигнул Виржини, показывая ей на мужа. - Погляди-ка, - шепнул он, - до чего Баденгэ сегодня хорош... Только слишком он обтягивает брюки. Вправил бы себе в спину стеклянный глаз, чтобы получше все примечать. Когда Жервеза вернулась домой, Купо сидел на кровати в полном отупении. Ему было плохо. Он уставился невидящими глазами в пол. Она тоже уселась на стул. Тело ее ныло, руки безжизненно повисли вдоль грязной юбки. Так и сидели они с четверть часа молча, друг против друга. - Знаешь новость, - проговорила она наконец. - Видели твою дочь... Да, теперь она очень шикарная, ты ей больше ни на что не нужен. Что ж! Она, наверно, очень счастлива... Да, черт подери, дорого бы я дала, чтобы быть на ее месте!.. Купо все еще глядел в пол. Потом он поднял свое испитое лицо и засмеялся идиотским смехом: - Что ж, голубушка, я тебя не держу... Ты еще далеко не дурна, когда помоешься. Знаешь поговорку, - как ни стар горшок, а крышка на него найдется!.. Куда ни шло, хоть бы этим заработать на масло к хлебу... XII  Дело было в субботу после срока платежа за квартиру, - 12 или 13 января, точно числа Жервеза не знала. Она совсем потеряла голову, потому что с тех пор, как у нее в последний раз во рту было горячее, прошла целая вечность. О, что за адская неделя! Все подобралось под метелочку. Во вторник было куплено две булки по четыре фунта каждая, которые они и растянули до самого четверга; потом жевали сухую корку, найденную накануне, а там начался настоящий голод. Тридцать шесть часов подряд у Жервезы маковой росинки во рту не было, этак немудрено позабыть обо всем. Жервеза знала только одно, - это она чувствовала на себе, - что стоит собачья погода, невыносимый холод, что почерневшее небо грозит, но все не разражается снегом. Тяжело голодному зимой: как ни стягивай пояс, легче не делается. Быть может, к вечеру Купо принесет денег. Он сказал, что получил работу. Что ж, все ведь случается. Жервеза уже не раз попадала впросак, но ей так хотелось есть, что в конце концов она начала рассчитывать на эти деньги. У нее было столько недоразумений с заказчиками, что теперь никто во всем квартале не доверил бы ей вымыть и тряпку; даже та старая дама, у которой она работала по хозяйству, выгнала ее за то, что она якобы воровала наливку. Жервезу нигде не брали на работу, она ходила, как прокаженная, - и в сущности это даже устраивало ее: она уже дошла до того состояния, когда легче умереть с голоду, чем пошевелить пальцем. Если Купо действительно принесет получку, можно будет поесть чего-нибудь горячего. Еще не было двенадцати часов, и в ожидании мужа Жервеза не вставала с тюфяка: лежа, меньше чувствуешь голод и холод. То, что Жервеза называла тюфяком, было просто кучей соломы, наваленной в углу. Кровать и постель понемногу перебрались к местным старьевщикам. Сначала, когда приходилось особенно туго, Жервеза распарывала тюфяк, горстями вытаскивала из него волос, уносила в переднике на улицу Бельом и продавала по десяти су за фунт. Спустив весь волос, она как-то утром продала за тридцать су и чехол. Деньги пошли на кофе. Вскоре та же участь постигла и подушки. Оставалась только деревянная кровать, которую никак нельзя было вынести из комнаты: если бы Боши увидели, что Жервеза уносит последнее обеспечение домовладельца, они подняли бы на ноги весь дом. Тем не менее однажды вечером Жервеза и Купо выбрали минуту, когда Боши пировали у себя в дворницкой. Они разобрали кровать и преспокойно перетащили ее по частям к старьевщику. Сперва ушли ножки, потом спинки, а там и рама. Спустили все это за десять франков и жили на эти деньги три дня. Чем плохо спать на соломенном тюфяке? Но и полотняная покрышка тюфяка подверглась той же судьбе, что и кровать; супруги проели все, на чем можно спать; они купили хлеба, набросились на него и испортили себе желудок, так как перед этим голодали целые сутки. Больше продавать было нечего: осталась одна солома от тюфяка. Она переворачивалась от одного прикосновения щетки; труха поднималась в воздух и оседала на старое место, - и все это было такое же грязное, как и все в их убогом жилище. Жервеза лежала на этой куче соломы одетая. Она скорчилась и подогнула колени к животу, чтобы было теплее. Съежившись и широко раскрыв глаза, она предавалась невеселым мыслям. Нет, черт возьми, дальше нельзя жить без еды! Голода она больше не чувствовала; только в желудке была свинцовая тяжесть, да череп казался совершенно пустым. Грязная каморка настраивала не на очень-то веселый лад. Самая настоящая собачья конура, да и то надо сказать, что хорошая барская левретка, на которую надевают попонку, не стала бы здесь жить. Тусклыми глазами Жервеза оглядывала голые стены. Голод уже давно унес отсюда решительно все, что можно было унести. Оставался только комод, стол да стул; впрочем, мраморная доска комода и выдвижные ящики попали туда же, куда и кровать. В комнате было как после пожара. Все мелкие вещи, начиная с карманных часов, стоимостью в двенадцать франков, и кончая семейными фотографиями, рамки от которых купила старьевщица, - исчезли. Надо сказать, что эта торговка-старьевщица была очень любезна. Жервеза относила к ней то кастрюльку, то утюг, то гребенку и получала по пяти, до два, по три су, - на такие деньги можно было раздобыть кусок хлеба. Оставались только старые сломанные щипцы для снимания нагара со свечей, но за них торговка не давала ни гроша. О, если бы нашлись покупатели на пыль, грязь и мусор, - Жервеза живо открыла бы целую лавку: грязища в комнате была неописуемая, паутина затянула все углы. Правда, паутина очень хорошо помогает при порезах, но, к сожалению, ею еще не торгуют. И Жервеза отвернулась. Она потеряла надежду что-нибудь продать и еще больше скорчилась на своей соломенной подстилке. Лучше уж было глядеть в окно на сизые тучи, грозившие разразиться снегом в этот сумрачный, холодный день. Как все глупо! К чему беспокоиться о всякой чепухе и только напрасно забивать себе голову? Хоть бы соснуть, что ли! Но Жервезе не давала покоя ее нищенская каморка. Вчера приходил сам хозяин, г-н Мареско. Он заявил, что если через неделю Купо не заплатят ему за два пропущенных срока, то он выставит их на улицу. И, конечно, выставит: проживут как-нибудь и на мостовой! Видали вы этакого негодяя? Сам-то он в теплом пальто и в вязаных перчатках! Лезет разговаривать о сроках, будто здесь припрятан мешок с деньгами! Черт бы тебя побрал! Да если бы деньги были, то Жервеза не глотала бы слюни, а поела бы досыта! В самом деле, этот толстопузый был уж слишком нахален, и Жервеза посылала его известно куда, - и притом далеко. Хорош тоже и этот поганец Купо: не может обойтись без драки! И Жервеза посылала его туда же, куда и домовладельца. Надо думать, что в тот день место это было чертовски просторно, потому что она отправляла туда решительно всех, так ей хотелось отделаться от людей и от жизни. Сколько она переносила побоев! Купо завел себе дубинку и называл эту дубинку ослицыным веером. Надо было поглядеть, как он обмахивал этим веером свою хозяйку, - она прямо плавала в холодном поту! Но и Жервеза старалась не остаться в долгу - она кусалась и царапалась. И вот в пустой комнате разыгрывались такие побоища, что в самом деле можно было позабыть вкус хлеба. Но в конце концов синяки стали так же безразличны Жервезе, как и все остальное. Купо мог целыми неделями, месяцами праздновать святого лентяя, ругаться, приходить домой вдребезги пьяным и заводить драку, - Жервеза привыкла, ей было все равно, она только находила мужа надоедливым - вот и все. В такие-то дни она и посылала его к черту на рога! Да, к черту на рога эту свинью! К черту на рога Лорилле, Бошей и Пуассонов! К черту на рога весь этот квартал, который только смеяться умеет над человеком! К черту на рога летел весь Париж, - Жервеза бросала его туда великолепно безразличным жестом и чувствовала себя счастливой и отомщенной. Ко всему можно привыкнуть, но, к сожалению, никак не привыкнешь обходиться без еды. Только это и выводило Жервезу из состояния полного безразличия. То, что она стала последней из последних, что очутилась на дне грязной канавы, что люди отряхивались, когда она проходила мимо, - все это было ей только смешно. Всеобщее презрение больше не смущало ее, но голод изводил. О, она давно распрощалась со всеми лакомыми блюдами, давно уже привыкла глотать все, что попадется. Она бывала счастлива, если удавалось купить у мясника "обрезки" по четыре су за фунт, - гниль, завалявшуюся на прилавке. Жервеза тушила эту дрянь в горшке вместе с картошкой. Иногда она жарила воловье сердце - блюдо было вкусное. В те дни, когда было вино, она размачивала в нем хлеб. Купить на два су итальянского сыру, или мерку самых дешевых яблок, или четверку сухой фасоли удавалось далеко не часто. Жервеза дошла до того, что стала покупать объедки в подозрительных закусочных. Здесь за одно су можно было получить целую кучу рыбных и мясных отбросов. Бывало и хуже: выпросив у сердобольных кухмистеров хлебные корки, Жервеза размачивала их в воде и долго держала эту кашицу в соседской печи, чтобы она сделалась хоть сколько-нибудь съедобной. Когда голод становился совсем невыносимым, Жервеза по утрам рылась вместе с собаками в мусорных кучах у черного хода. Приходилось вставать спозаранку, чтобы опередить мусорщиков; иногда там попадались такие вещи, которые выбрасывают только богатые люди: то кусок гнилой дыни, то остатки прокисшей макрели, то целая отбивная котлета; но надо было хорошенько осмотреть косточку, чтобы не было червей. Да, дошло и до этого! Конечно, брезгливому человеку о таких кушаньях и подумать противно, но хотели бы мы поглядеть, что запел бы этот брезгливый человек, если бы ему пришлось посидеть не евши несколько дней! Уж, конечно, он тоже встал бы на четвереньки и вместе с собаками принялся бы рыться в помойках. О, этот голод, терзающий бедняков, - голод, сжимающий внутренности, заставляющий человека позвериному щелкать зубами и пожирать всякую дрянь. И это в раззолоченном, блестящем Париже! Подумать только, что в былые времена Жервеза брезговала требухой! Теперь она, не задумываясь, проглотила бы ее. Однажды, когда Купо стащил у нее и пропил два куска хлеба, она чуть не убила его лопатой. Она была голодна, и кража хлеба вывела ее из себя. Жервеза так долго глядела на бесцветное небо, что в конце концов впала в тягостную дремоту. Было так холодно, что ей снилось, будто с неба на нее сыплется снег. Вдруг она вскочила. Какая-то мучительная дрожь разбудила ее. Боже мой, неужели это смерть?.. Стуча зубами, в диком ужасе, она увидела, что на дворе еще день. Неужели же никогда не наступит ночь? Как тянется время, когда человек голоден! Желудок Жервезы тоже проснулся и снова принялся мучить ее. Упав на стул, опустив голову, зажав руки меж коленями, чтобы согреться, она мысленно распределяла получку Купо, соображая, какой можно сделать обед. Хлеб, литр вина, две порции рубцов по-лионски... Часы-кукушка у дяди Базужа пробили три часа. Только три! И Жервеза заплакала. Нет, не дождаться ей семи часов! Она закачалась всем телом, как девочка, которой очень больно, сгибалась, сдавливая живот, чтобы не чувствовать голода. Ах, легче родить, чем голодать! И, не находя облегчения, в ярости она встала и заходила по комнате, надеясь усыпить свой голод, как усыпляют ребенка. Целых полчаса плутала она в четырех стенах пустой каморки. Потом вдруг остановилась. Взгляд ее принял решительное выражение. Делать нечего, - будь что будет! Пусть говорят, что угодно; если понадобится, она будет лизать Лорилле ноги, но выпросит у них взаймы десять су. Всю зиму обитатели этой лестницы, лестницы нищих, постоянно занимали друг у друга по десять, по двадцать су. Умирающие с голоду люди понемногу помогали друг другу. Однако всякий скорее бы умер, чем обратился к Лорилле: всем хорошо была известна их скупость и бессердечность. Собираясь постучаться к ним, Жервеза проявляла большую храбрость. Но, войдя в коридор, она так оробела, что когда, наконец, стукнула в дверь, то почувствовала внезапное облегчение, - то же самое испытывает робкий человек, решившись позвонить у двери зубного врача. - Войдите! - раздался резкий голос цепочного мастера. Как здесь было хорошо! Пылающий горн освещал тесную мастерскую белым пламенем. Г-жа Лорилле прокаливала золотую проволоку, сам Лорилле потел перед своим станком, запаивая на паяльной лампе колечки, а на очаге кипел суп с капустой, и от него шел такой пар, такой запах, что у Жервезы подкатывало к сердцу; она чувствовала, что сейчас упадет в обморок. - А, это вы, - буркнула г-жа Лорилле и даже не предложила ей сесть. - Вам чего надо? Жервеза не отвечала. На этой неделе у нее с Лорилле не было стычек. Но просьба застряла у нее в горле: она вдруг увидела Боша, который расположился у самой печки и сплетничал с хозяевами. Настоящее животное, ему наплевать на все! Он посмеивался; рот у него был дырочкой, а щеки так надулись, что носа вовсе не было видно. Не человек, а боров, если на него посмотреть сзади. - Что вам надо? - повторил Лорилле. - Не видали ли вы Купо? - пробормотала, наконец, Жервеза. - Я думала, он здесь... Хозяева и привратник рассмеялись. Нет, Купо они, конечно, не видели. Слишком мало они выставляют вина, чтобы Купо бывал у них. Жервеза сделала над собою усилие и, заикаясь, заговорила снова: - Он обещал мне вернуться... Да, он должен принести деньги... А мне, знаете, совершенно необходимо купить одну вещь... Наступило тягостное молчание. Г-жа Лорилле с силой раздувала очаг. Лорилле уткнулся носом в цепочку, а лицо Боша расплывалось от смеха, словно полная луна; рот у него раскрылся такой широкой и круглой ямой, что так и подмывало сунуть в него кулак. - Мне бы только десять су... - пробормотала Жервеза. Молчание продолжалось. - Вы не могли бы одолжить мне десять су?.. О, я отдам сегодня же вечером! Г-жа Лорилле повернулась и пристально поглядела на нее. Вот так пролаза! Ну нет, это не так просто. Сегодня подавай ей десять су, завтра двадцать, а потом уж и отказать будет нельзя! Нет, нет, пусть не клянчит. По пятницам не подаем. - Милая моя, - закричала она, - да вы же знаете, что денег у нас нет! Вот я сейчас выверну карманы. Хоть обыскивайте!.. Конечно, мы бы от всей души... - Мы всегда от всей души, - пробурчал Лорилле, - но раз нельзя, то нельзя. Жервеза униженно кивала головой, как бы подтверждая их слова. Но она не уходила, она искоса поглядывала на золото, на связки золотой проволоки, висевшие на стене, на золотую нить, которую хозяйка изо всех сил вытягивала на волоке, на золотые кончики, лежавшие горкой под пальцами хозяина. И она думала, что одного маленького кусочка этого мерзкого закопченного металла ей хватило бы на сытный обед. В мастерской было грязно, всюду валялся железный лом, всюду густым слоем лежала угольная пыль, повсюду виднелись плохо затертые масляные пятна, - но в глазах Жервезы все это сверкало богатством, словно лавка менялы. И она осмелилась еще раз повторить тихим шепотом: - Я отдам, я непременно отдам... всего десять су... Ведь это не разорит вас! Сердце ее сжималось, не хотелось признаться, что уже вторые сутки она ничего не ела. Потом ноги у нее подкосились; боясь, что сейчас разрыдается, она снова забормотала: - Будьте добры!.. Вы представить себе не можете... О, до чего я дошла! Боже мой, до чего я дошла... Тут хозяева закусили губы и переглянулись. Хромуша начала побираться! Ну, теперь все понятно! Этого они не любят. Знали бы, забаррикадировали бы дверь, потому что с нищими всегда надо быть начеку. Знакомы нам такие люди! Втираются в квартиру под каким-нибудь предлогом, а потом уносят с собой ценные вещи. А у Лорилле, слава богу, было что украсть. Стоило только протянуть руку в любой угол, чтобы унести добра на тридцать - сорок франков. Они уже не раз замечали, что, когда Жервеза глядит на золото, у нее на лице появляется какое-то странное выражение. Но на этот раз они за ней присмотрят! И когда Жервеза шагнула вперед, ступив на деревянную решетку, Лорилле, не отвечая на ее просьбу, грубо крикнул: - Послушайте! Поосторожнее тут, а то еще унесете на подошвах золотые опилки... Право, можно подумать, что вы нарочно смазали чем-нибудь башмаки, чтобы к ним прилипало. Жервеза медленно отступила. Она оперлась на этажерку и, заметив, что г-жа Лорилле разглядывает ее руки, сейчас же разжала пальцы, показала ладони и мягким голосом, не обижаясь, - как может обижаться такая пропащая женщина! - проговорила: - Я ничего не взяла, можете поглядеть. И ушла, потому что крепкий запах супа и приятная теплота мастерской бесконечно мучили ее. Разумеется, Лорилле не стали ее задерживать. Скатертью дорога, в другой раз не откроем! Довольно они нагляделись на ее рожу, нечего им любоваться в своем доме на чужую нищету, особенно, когда эта нищета заслужена. И они предались эгоистическому наслаждению, радуясь теплу, кипящему супу. Бош тоже разнежился в кресле. Он сидел, надув щеки, и смех его был отвратителен. Все трое чувствовали себя вполне отомщенными за былые успехи Хромуши, за ее голубую прачечную, за ее пирушки и за все прочее. Вот великолепный пример! Можно поучиться, до чего доводит любовь к лакомствам. Долой всех обжор, лентяев и распутниц! - Хороша, нечего сказать! Приходит выклянчивать по десяти су! - закричала г-жа Лорилле чуть ли не в спину Жервезе. - Да, держи карман, так я тебе и дала десять су, чтоб ты их тут же и пропила!.. Жервеза тащилась по коридору. Она чувствовала, что какая-то огромная тяжесть навалилась ей на спину, плечи ее сутулились. Дойдя до своей двери, она не вошла в комнату: там ей было страшно. К тому же на ходу как-то теплее и легче терпеть голод. Проходя под лестницей мимо конуры дяди Брю, она заглянула в нее. Этому тоже, должно быть, есть хочется: уже три дня он сидит без куска хлеба. Но дяди Брю не было дома, темная конура была пуста, и Жервеза позавидовала ему: ей представилось, что старика, быть может, куда-нибудь пригласили. Потом, проходя мимо комнаты Бижаров, она услышала стоны. Ключ торчал в двери, и Жервеза вошла в комнату. - Что случилось? - спросила она. В комнате было очень чисто, видно, что Лали еще с утра подмела ее и убрала. Пусть здесь царствовала нищета, пусть изнашивалась одежда, пусть собиралась грязь, - Лали все зашивала, все прибирала, всему придавала приличный вид. Достатка не было, но зато во всем чувствовалась заботливая хозяйка. В этот день "ее дети", Анриетта и Жюль, нашли какие-то старые картинки и теперь спокойно вырезали их в уголку. Но Жервеза была поражена, что Лали лежит на своей узкой складной кровати, закутавшись в одеяло до подбородка. Она была очень бледна. Что это значит? Уж если Лали лежит в постели, то, конечно, ей совсем плохо. - Что с вами? - с беспокойством повторила Жервеза. Лали не жаловалась. Она медленно подняла бледные веки и попыталась улыбнуться. Но губы ее судорожно кривились от боли. - Ничего, - тихонько прошептала она. - Право, ничего... - Она снова закрыла глаза и с усилием проговорила: - Я очень устала за все эти дни, - и вот, видите, теперь лентяйничаю, валяюсь в постели. Но ее детское личико, в белесоватых пятнах, выражало такую великую боль, что Жервеза, забыв о своих страданиях, сложила руки и упала на колени перед кроватью. Вот уже месяц, как девочка цеплялась за стены при ходьбе и вся сгибалась от мучительного кашля. Теперь она не могла кашлять: она икнула, и из угла ее рта вытекли две струйки крови. Ей как будто стало легче. - Я не виновата, сегодня я что-то ослабла, - прошептала она. - С утра я кое-как таскалась, немного навела порядок... Ведь правда, теперь здесь довольно чисто?.. Я хотела протереть стекла, но ноги не держат. Как это глупо! Что ж, когда кончишь все, то можно и прилечь... - Тут она вспомнила о другом: - Поглядите, пожалуйста, не порезались ли мои ребятишки ножницами? И она замолчала, дрожа и прислушиваясь к тяжелым шагам, раздававшимся на лестнице. Папаша Бижар грубо толкнул дверь. Он, по обыкновению, был на взводе. Глаза его горели пьяным бешенством. Видя, что Лали лежит в постели, он с хохотом хлопнул себя, по ляжкам, а потом, развернув длинный кнут, заорал: - Ах, чтоб тебя разорвало! Нет, это уж слишком!.. Ну, сейчас мы посмеемся... Теперь эта корова валяется на соломе среди бела дня!.. Ты что же это, дрянь ты этакая, смеешься, что ли, над людьми?.. Ну, вставай! Гоп! Он щелкнул кнутом над кроватью. На девочка заговорила умоляющим голосом: - Нет, папа, не бей меня, прошу тебя, не бей... Право, ты сам пожалеешь... Не бей!.. - Вставай, - заорал он еще громче, - или я тебе все ребра переломаю! Да встанешь ли ты, кобыла проклятая! Тогда девочка тихо сказала: - Я не могу, папа. Понимаешь?.. Я умираю. Жервеза бросилась на Бижара и стала вырывать у него кнут. Он остолбенел и неподвижно остановился перед кроватью. Что она болтает, эта сопливая дрянь? Да разве кто умирает в таком возрасте, да еще и не хворавши! Просто притворяется; сахару, наверно, хочется. Ну нет, он разберется, в чем дело, и если только она врет... - Правда, ты сам увидишь, - продолжала Лали. - Пока у меня были силы, я старалась не огорчать вас всех... Будь добр ко мне в этот час. Попрощайся со мной, папа. Бижар только теребил себя за нос: он боялся попасться на удочку. Впрочем, у девочки в самом деле лицо стало какое-то странное: удлинилось, сделалось строгим, как у взрослого человека. Дыхание смерти, проносившееся по комнате, протрезвило пьяного. Он огляделся, словно пробудившись от долгого сна, и увидел заботливо прибранную комнату, чистеньких, играющих, смеющихся детей. И он упал на стул, бормоча: - Мамочка наша... мамочка... Других слов он не находил. Но для Лали и это звучало лаской, - она ведь не была избалована. Она стала утешать отца: ей только досадно уходить, не поставив детей на ноги. Но ведь теперь он сам будет заботиться о них, правда? Прерывающимся голоском она давала ему наставления, как ходить за детьми, как держать их в чистоте. А он в полном отупении, вновь во власти винных паров, только вертел головой и глядел на нее во все глаза. Он был взволнован до глубины души, но не находил слов, а для слез у него была слишком грубая натура. - Да, вот еще, - снова заговорила Лали после короткого молчания. - Мы задолжали в булочную четыре франка и семь су, - надо будет заплатить... Госпожа Годрон взяла у нас утюг - ты отбери у нее. Сегодня я не могла сварить суп, но там есть хлеб, а ты испеки картошку... До последней минуты бедная девочка оставалась матерью всего семейства. Да, заменить ее было некому. Она умирала оттого, что в детском возрасте у нее уже была душа настоящей матери, а между тем она была еще ребенком, и ее узкая, хрупкая грудка не выдержала бремени материнства. Отец ее терял настоящее сокровище, и сам был во всем виноват. Этот дикарь убил ударом ноги свою жену, а потом замучил насмерть и дочь. Теперь оба его добрых ангела сошли в могилу, и самому ему оставалось только издохнуть, как собаке, где-нибудь под забором. Жервеза еле удерживала рыдания. Она протягивала руки, чтобы помочь ребенку; у девочки сбилось одеяло, и Жервеза решила перестлать постель. И тут обнажилось крохотное тельце умирающей. Боже великий, какой ужас, какая жалость! Камень заплакал бы от этого зрелища. Лали была совершенно обнажена. На ее плечах была не рубашка, а лохмотья какой-то старой кофты; да, она лежала нагая, то была кровоточащая и страшная нагота мученицы. Мышц у нее совсем не было, выступы костей чуть не пробивали кожу. По бокам до самых ног виднелись тонкие синие полоски: следы отцовского кнута. На левой руке выше локтя темным обручем выделялось лиловатое пятно, как бы след от тисков, сжимавших эту нежную, тонкую ручку - не толще спички. На правой ноге зияла плохо затянувшаяся рана, вероятно открывавшаяся каждое утро, когда Лали вставала с постели и наминала хлопотать по хозяйству. С ног до головы ее тело покрывали синяки. О, это истязание ребенка, эти подлые тяжелые мужские лапы, сжимающие нежную шейку, это потрясающее зрелище бесконечной слабости, изнемогшей под тяжким крестом! В церквах поклоняются изображениям мучениц, но их нагота не так чиста. Жервеза снова стала на колени, забыв о том, что хотела перестлать постель; она была потрясена видом этой жалкой крошки, лежавшей пластом на кровати. Ее губы дрожали и искали слов молитвы. - Госпожа Купо, - шептала девочка, - прошу вас, не надо... И она тянулась ручонками за одеялом, ей стало стыдно за отца. А Бижар в полном оцепенении уставился на тело убитого им ребенка и только продолжал медленно мотать головой, как удивленное животное. Жервеза накрыла Лали одеялом и почувствовала, что не в силах оставаться здесь. Умирающая совсем ослабела; она больше не говорила, на. ее лице, казалось, остались одни глаза, черные глаза с вдумчивым и безропотным взглядом; она смотрела на своих ребятишек, все еще вырезавших картинки. Комната наполнялась тьмой; Бижар заснул. Хмель туго выходил из его отупевшей головы. Нет, нет, слишком уж отвратительна жизнь! О, какая гадость! Какая гадость! И Жервеза ушла. Она спускалась по лестнице машинально, ничего не соображая; ее переполняло такое отвращение, что она с радостью бросилась бы под колеса омнибуса, чтобы покончить со всей этой мерзостью. Так бежала она, яростно проклиная окаянную судьбу, пока не очутилась перед дверью мастерской, где будто бы работал Купо. Ноги принесли ее сюда сами, желудок снова начинал свою песню, - бесконечную песню голода, невыносимую, наизусть заученную песню. Если удастся поймать Купо, когда он будет выходить, она отберет у него деньги и купит чего-нибудь поесть. Надо подождать еще часок - ну что ж, ведь она не ела со вчерашнего дня. Часом больше, часом меньше - не все ли равно? Мастерская помещалась на углу улицы Шарбоньер и улицы Шартр. Проклятый перекресток, ветер так и продувает со всех сторон. Черт подери, на улице было далеко не жарко. В шубе, конечно, было бы теплее. Небо по-прежнему было противного свинцового цвета, и снег, скопившийся наверху, нависал над кварталом ледяным покровом. Ни снежинки не падало,, но в воздухе уже царила глубокая тишина, сулившая Парижу новенький, белый бальный наряд. Жервеза, поднимая голову к небу, умоляла господа бога подождать со снегом, не опускать на город белое покрывало. Она топала ногами и поглядывала на бакалейную лавку, находившуюся на противоположной стороне улицы, - а потом отворачивалась: к чему напрасно дразнить аппетит?.. Развлечься на этом перекрестке было нечем. Редкие прохожие ускоряли шаг, кутаясь в шарфы: на таком холоду не мешкают. Между тем Жервеза заметила, что вместе с ней дверь мастерской стерегут еще пять-шесть женщин; конечно, эти несчастные тоже подкарауливают получку. Они ждали своих мужей, чтобы не дать им спустить по кабакам весь заработок. Здесь была какая-то долговязая сухопарая женщина, настоящий жандарм. Она прижалась к самой стене, готовясь наброситься на мужа, как только он покажется. На другой стороне улицы прогуливалась маленькая, скромная, худенькая брюнетка. Третья женщина, какая-то неуклюжая, нескладная, привела двоих малышей. Она тащила их за руки, они дрожали и плакали. Все эти женщины - и Жервеза; и ее товарки по дежурству - ходили взад и вперед, искоса поглядывая друг на друга, но не заговаривая. Нечего сказать, приятное место для встречи! Знакомиться не было никакой надобности: каждая и без того знала, зачем пришли все остальные и кто они такие. Все жили в одном и том же доме - в огромном доме фирмы Голь и Кo. Стоило поглядеть, как они топтались, как они сходились и расходились на этом ужасном январском холоду - и становилось еще холоднее. Однако из мастерской еще никто не выходил. Наконец появился один рабочий, за ним еще двое, затем трое. Но это, конечно, были честные ребята, добросовестно относившие получку женам, - недаром, видя жалкие тени, бродившие перед воротами, они покачивали головой. Долговязая женщина еще крепче прижалась к стене у двери и вдруг коршуном бросилась на маленького бледного человечка, осторожно просунувшего голову в дверь. Он и опомниться не успел! Жена живо обыскала его и отобрала все деньги. Он был ограблен, у него не осталось ни гроша, выпить было не на что. И маленький человечек в злобе и отчаянии поплелся за жандармом в юбке, роняя крупные детские слезы. Рабочие все выходили; грузная женщина с ребятишками подошла к двери, и сейчас же какой-то рослый брюнет с хитрым лицом вернулся обратно и предупредил ее мужа. Когда тот, приплясывая, вышел на улицу, в башмаках у него уже были припрятаны две новенькие монетки по сто су. Он взял одного сына на руки и пошел рядом с женой, рассказывая ей какую-то чепуху, а она в чем-то упрекала его. Иные молодцы одним прыжком весело выскакивали на улицу, торопясь поскорее пропить получку в приятной компании. Иные с помятыми, мрачными лицами стискивали в кулаке двухдневный или трехдневный заработок, отложенный на выпивку. Эти люди внутренно ругали себя негодяями и, как настоящие пьяницы, клялись, что больше это не повторится. Но ужаснее всего было горе скромной, тщедушной маленькой брюнетки: ее муж, красивый малый, молча прошел мимо нее, чуть не сбив ее с ног. И теперь она возвращалась в одиночестве: разбитой походкой шла она мимо лавок и плакала горькими слезами. Наконец длинная вереница рабочих оборвалась. Жервеза все стояла посреди улицы и глядела на дверь. Показалось еще двое запоздавших мастеровых, но Купо все не было. И когда она спросила рабочих, почему же не выходит Купо, они со смехом ответили, что он только что вышел через черный ход, пошел пасти кур. Жервеза поняла все: Купо снова солгал, ждать больше нечего. Она медленно пошла вниз по улице Шарбоньер, шлепая стоптанными, развалившимися башмаками. Обед убегал от нее, и она с содроганием глядела, как он скрывался в желтеющем закате. На этот раз все было кончено. Ни гроша, ни проблеска надежды. Впереди голодная ночь. Ах, какая мучительная, какая тяжкая ночь спускалась на плечи этой женщины! Когда Жервеза с трудом поднималась по улице Пуассонье, она вдруг услышала голос Купо. Он сидел в кабачке "Луковка". Сапог угощал его водкой. В конце лета этому ловкачу Сапогу необычайно повезло: он женился на настоящей даме. Правда, дама эта была потрепана, но у нее еще кое-что оставалось. О нет, не какая-нибудь панельная девка, а настоящая дама с улицы Мартир. Надо было видеть этого счастливчика! Теперь он жил как настоящий буржуа, ничего не делал, хорошо одевался и ел до отвала. Он так растолстел, что его узнать было нельзя. Приятели говорили, что его жена находила сколько угодно работы у знакомых мужчин. Эх, такая женщина да загородный домик - предел человеческих желаний, лучше этого ничего и не выдумаешь. И Купо поглядывал на Сапога с истинным восхищением. Подумать только, у этого прохвоста было даже золотое колечко на мизинце. Когда Купо выходил из "Луковки" на улицу, Жервеза тронула его за плечо. - Послушай, ведь я жду... Я голодна. Где же твоя получка? Но он разделался с ней очень просто: - Голодна, так соси лапу... А другую побереги на завтра. Разыгрывать трагедию перед людьми он находил смешным. Он не работал, пусть так. Мир от этого не перевернется. Уж не думает ли она, что его можно запугать такими сценами? - Ты, что же, хочешь, чтобы я пошла воровать? - глухо проговорила Жервеза. Сапог гладил себя по подбородку. - Нет, воровать запрещается, - сказал он примирительным тоном. - Но, если женщина умеет извернуться... Купо даже не дал ему договорить и закричал "браво". Да, женщина должна уметь изворачиваться. Но его жена всегда была какой-то растяпой. Просто тупица! Если им и приходится подыхать с голоду на соломе, то никто, кроме нее, в этом не виноват. И он снова начал восхищаться Сапогом. Вот щеголь, скотина этакая! Настоящий рантье! Белье чистое, а ботинки какие! Что за шик! Тьфу ты, пропасть, как повезло!.. Вот у этого малого хозяйка знает, где раки зимуют. И мужчины пошли вниз по улице к внешнему бульвару. Жервеза двинулась за ними. Помолчав, она снова заговорила за спиной у Купо: - Ты знаешь, что я голодна... Я рассчитывала на тебя... Надо же мне чего-нибудь поесть. Он не отвечал, и она снова заговорила слабым голосом: - Где же твоя получка? - Да нет у меня ничего, черт тебя дери! - в бешенстве заорал Купо, поворачиваясь к ней. - Отвяжись ты от меня, а то я тебя отошью по-другому. Он уже поднял кулак. Жервеза отступила и как будто приняла какое-то решение. - Ладно, прощай. Я найду другого. Кровельщик расхохотался. Он делал вид, что принимает эти слова в шутку; он сам толкал ее в пропасть и при этом притворялся, что он тут ни при чем. Счастливая мысль, ей-богу! Вечером, при фонарях, ею еще можно увлечься. Если ей удастся подцепить мужчину, он рекомендует ей ресторанчик "Капуцин": там есть отдельные кабинеты, а уж как кормят!.. Когда Жервеза, бледная и возмущенная, уходила по направлению к внешнему бульвару, он прокричал ей вдогонку: - Послушай, принеси мне сладкого, я люблю пирожные... А если твой кавалер будет хорошо одет, выпроси у него старое пальто, - мне пригодится! Пока Жервезу преследовало это гнусное зубоскальство, она шла очень быстро. Но, оставшись одна среди толпы чужих людей, она замедлила шаг. Решение было принято твердо. Приходилось либо воровать, либо делать это, и она предпочитала это: по крайней мере так никому не причинишь зла. Она всегда рассчитывала только на себя. Разумеется, это не слишком чисто, но сейчас она не могла разобраться в том, что чисто и что нечисто. Когда человек умирает с голоду, философствовать не приходится: какой хлеб подвернется под руку, такой и ешь. Жервеза вышла на шоссе Клиньянкур. Ночь все еще не наступала. И она принялась прохаживаться по бульварам, словно дама, нагуливающая перед обедом аппетит. Квартал стал так хорош, что ей стыдно было жить в нем. Теперь вокруг было очень просторно. Старую заставу пересекали две широкие улицы со стройным рядом белых, свежеоштукатуренных домов - бульвар Мажента, начинавшийся в центре Парижа, и бульвар Орнано, выходивший за город. В стороне от них сохранились выщербленные, уродливые, изогнутые, словно темные коридоры, улицы Фобур-Пуассоньер и Пуассонье. Древняя городская стена была уже давно разрушена, поэтому внешние бульвары стали необычайно шумными. Вдоль бульваров тянулись мостовые, а посередине - пешеходная аллея, усаженная в четыре ряда молодыми платанами. Вдали, на горизонте, улицы выходили на громадную площадь - перекресток; они были бесконечны и кишели толпой, мелькавшей в запутанном хаосе построек. Но между высокими новыми домами попадалось еще много жалких и покосившихся лачуг. Вперемежку с фасадами, разукрашенными скульптурой, чернели выломанные двери, и в полуразвалившихся домишках окна зияли, как дыры в изношенном платье. Все роскошней становился Париж, и под этой роскошью притаилась нищета предместья, грязнившая леса столь спешно возводимого нового города. Жервеза затерялась в сутолоке широкой, окаймленной молодыми платанами улицы; она чувствовала себя одинокой и покинутой. В этих широких аллеях голод давал себя знать еще сильнее. Подумать только, что во всем этом огромном человеческом потоке, где были, конечно, и вполне счастливые, вполне довольные люди, не нашлось ни одной доброй души, которая поняла бы несчастную женщину и сунула бы ей в руку десять су! Да, город был слишком огромен, слишком прекрасен. Под бесконечным полотнищем серого неба, раскинутым над широким простором, у Жервезы кружилась голова и подкашивались ноги. У заката был тот грязно-желтый цвет, на фоне которого улицы парижских окраин выступают во всем своем безобразии и навевают такую тоску, что хочется сейчас же, сию минуту умереть. Надвигались сумерки, и даль затягивалась мутной дымкой. Усталая Жервеза попала в самый поток расходившихся по домам рабочих. В этот час обитатели новых домов, все эти дамы в шляпах и прилично одетые господа, утопали в толпе народа, терялись среди бесконечных верениц мужчин и женщин, бледных от спертого фабричного воздуха. Сюда вливались целые толпы с бульвара Мажента и с улицы Фобур-Пуассоньер; люди задыхались от крутого подъема. В приглушенном грохоте омнибусов и фиакров, между повозками, фургонами и дрогами, возвращающимися налегке галопом, катился поток блуз и курток, который становился все многолюднее и захватил всю мостовую. Грузчики возвращались по домам, неся за плечами крючья. Двое рабочих шли рядом, широко шагая, громко разговаривали и оживленно жестикулировали, не глядя друг на друга. Безмолвно, опустив головы, по внешней стороне тротуара брели поодиночке люди в потертых пальто и кепи. Иные двигались группами, по пять-шесть человек, но молчали. Они держали руки в карманах, и глаза их были тусклы. У некоторых торчали в зубах погасшие трубки. Какие-то каменщики ехали вчетвером в одном фиакре, и через стекла были видны белые от известки лица, а рядом подпрыгивали пустые творила. Маляры тащили ведерки с красками; кровельщик нес на плече длинную лестницу, которая чуть не выбивала глаза прохожим, а запоздалый водопроводчик, с ящиком на спине, наигрывал на маленькой дудочке песенку про доброго короля Дагобера, и в сумерках она звучала особенно тоскливо. Ах, сколько печали было в этой музыке, словно подпевавшей топоту измученного человеческого стада! Кончился рабочий день. Как длинны эти дни и как скоро они начинаются вновь! Еле-еле успеешь поесть да поспать - и вот уже опять утро, и опять надо влезать в ярмо. И все-таки иные молодцы посвистывали и, энергично стуча каблуками, весело торопились домой ужинать. Жервеза затерялась в толпе. Ее толкали и справа, и слева; людской поток подхватил ее и нес, как щепку, - ей было все равно. Усталым и голодным людям не до вежливости, и немудрено, что они толкаются. Вдруг Жервеза подняла глаза и увидела перед собою старую гостиницу "Гостеприимство". Впрочем, гостиницы здесь уже давно не было. В домике открылось было какое-то подозрительное кафе, но потом его закрыла полиция. Теперь он был совсем заброшен, ставни его заклеили афишами, фонарь был разбит. Весь дом сверху донизу осыпался и разрушался под дождем; безобразная темно-красная штукатурка покрылась плесенью. Кругом все как будто оставалось по-старому. Позади, над массой низких построек, все еще возвышались уродливые пятнистые корпуса шестиэтажного дома, и его громадные, неровные стены поднимались к небу. Не хватало только "Большого Балкона". Теперь в этом огромном десятиоконном зале помещалась фабрика пилки сахара, из которой постоянно доносился свист пилы. Да, именно здесь, в этой проклятой дыре, в гостинице "Гостеприимство", началась вся эта ужасная жизнь. Жервеза стояла и пристально глядела на полуприкрытое сломанным ставнем окно во втором этаже. Она вспоминала свою молодость, Лантье, первые встречи с ним, его подлую измену. Но ведь тогда она еще была молода! Издали все это казалось веселым. Боже мой, с тех пор прошло всего двадцать лет, - и вот она попала на панель. Ей стало больно глядеть на гостиницу, и она снова вышла на бульвар, со стороны Монмартра. Становилось все темнее, но между скамейками, на кучах песка еще играли дети. Людской поток все не кончался. Теперь со всех сторон семенили работницы; они ускоряли шаг, торопясь наверстать потерянное в мастерских время; какая-то высокая девушка остановилась, словно забыв свою руку в руке провожавшего ее молодого человека; другие прощались и назначали на ночь свидания в "Салоне Безумия" или в "Черном Шаре". Какой-то печник, толкавший перед собой тачку с обломками кирпича, чуть не попал под омнибус. Постепенно толпа начинала редеть. По улицам быстро проходили простоволосые женщины; они уже успели затопить печки и торопились сделать покупки к обеду; расталкивая толпу, они бросались из булочной в колбасную, из колбасной в зеленную и выбегали оттуда со свертками в руках. Попадались и восьмилетние девочки, посланные в лавку: они шли по тротуару, прижимая к себе огромные булки, похожие на красивых желтых кукол. Иные дети, сами-то не больше булок, подолгу застаивались перед витринами с картинками, прижимаясь щекою к хлебу. Потом толпа поредела, группы людей стали исчезать. Рабочие вернулись по домам, - трудовой день кончился, и при свете газовых фонарей глухо поднималось от земли пробуждавшееся праздничное безделье. Да, день прошел! Жервеза была измучена больше, чем эти рабочие. Ничто не мешало ей лечь и издохнуть, работа отказывалась от нее, и вся она была так изуродована невыносимой жизнью, что смело могла сказать: "Чья теперь очередь? Со мной покончено!" В этот час весь Париж ел. День миновал, солнце погасло, ночь будет долгая. Боже мой, лечь на землю, вытянуться и больше не вставать и знать, что больше не надо работать, что теперь можно отдыхать вечно! Да, после двадцати лет труда и мучений это было бы неплохо. И, мучаясь от судорог, сводивших желудок, Жервеза невольно припоминала былые праздники, пирушки, веселые дни своей жизни. Лучше всего повеселилась она однажды в четверг, на третьей неделе поста; тогда, как и в этот вечер, стоял собачий холод. В те времена Жервеза была еще очень хороша и свежа. Она работала в прачечной на Рю-Нев, и подруги выбрали ее королевой, несмотря на ее хромоту. И вот они разъезжали по бульварам в украшенных зеленью экипажах, а кругом были веселые, попраздничному одетые люди, и все они с удовольствием поглядывали на Жервезу. Ради нее, словно ради настоящей королевы, шикарные господа подносили к главам лорнеты. А вечером задали пир на весь мир и плясали, словно безумные, до самого утра. Да, она была настоящей королевой! У нее была и корона, и перевязь через плечо; и это тянулось целых двадцать четыре часа - два полных оборота часовой стрелки... А теперь, отяжелевшая, измученная голодом, она брела, глядя в землю, словно отыскивая по канавам свое потерянное величие. Жервеза вновь подняла глаза. Перед ней было здание боен, теперь оно сносилось. За развороченным фасадом видны были темные, зловонные, еще влажные от крови дворы. Она снова спустилась вниз по бульвару и увидела больницу Ларибуазьер, увидела высокую серую стену, поверх которой веером разворачивались мрачные корпуса с правильными рядами окон. В стене была калитка, наводившая страх на весь квартал, - через нее выносили мертвецов; крепкая, дубовая калитка без единой трещины была мрачна и безмолвна, как надгробный камень. Жервеза убежала. Она шла все дальше, спустилась до. железнодорожного моста. Взгляд упирался в высокие парапеты из толстого клепаного листового железа. На светящемся парижском горизонте была видна только одна часть вокзала - обширная крытая платформа, черная от угольной пыли; она была освещена; раздавались гудки паровозов, доносились ритмические толчки поворотных кругов, шум какой-то громадной и скрытой работы. Прошел поезд, отходивший из Парижа куда-то в глубь страны. Он тяжело пыхтел, словно задыхался; грохот нарастал, затем стал постепенно замирать. Поезда не было видно за мостом; Жервеза разглядела только огромный белый султан, клуб дыма, неожиданно вырвавшийся из-за парапета и рассеявшийся в воздухе. Но мост дрожал, и Жервезе казалось, что ее уносит поезд, мчащийся на всех парах. Она обернулась, словно следя за невидимым паровозом, грохот которого замирал в отдалении. Ей почудилось, что в той стороне она видит деревню, улицу, упирающуюся в чистое небо. Справа и слева высокие, беспорядочно разбросанные дома выставляли напоказ широкие фасады и неоштукатуренные боковые стены, расписанные огромными рекламами, покрытые желтоватым налетом, точно потом машин. О, если б она могла уехать с этим поездом, бежать отсюда, - бежать от этих домов, переполненных нищетой и страданиями! Быть может, она начала бы новую жизнь. Жервеза отвернулась и стала тупо разглядывать афиши, расклеенные по парапету. Каких только цветов тут не было! Одно красивое голубое объявление обещало пятьдесят франков тому, кто приведет пропавшую собаку. Как, должно быть, хозяева любят это животное! Жервеза снова медленно зашагала вперед. В густом и темном тумане зажигались газовые рожки, освещая длинные, утопавшие во мраке улицы. Они были черны, словно опалены пожаром, казались еще длиннее, чем днем, и прорезывали тьму до самого горизонта, покрытого беспросветным мраком. Над кварталом пронесся сильный порыв ветра; в безмерное, безлунное небо вонзались длинные ленты огоньков. Наступил тот час, когда на бульварах весело зажигаются окна харчевен, кабаков и погребков, когда там начинаются первые вечерние попойки и пляска. Двухнедельная получка запрудила тротуары толкотней праздной, тянувшейся к вину толпы. В воздухе пахло гульбой, бесшабашной, но пока еще сдержанной гульбой, началом кутежа. Во всех харчевнях обжирались какие-то люди; за освещенными окнами были видны жующие челюсти; посетители смеялись с набитым ртом, не успев проглотить кусок. В кабаках уже рассаживались, уже орали и жестикулировали пьяницы. И от всех этих звонких и низких голосов, от беспрерывного топота ног во тротуару поднимался смутный и грозный шум. "Эй, пойдем, клюнем, что ль... Идем, бездельник! Ставлю бутылочку... А вот и Полина! Смеху-то, смеху!" С громким хлопаньем открывались и закрывались двери, и на улицу вырывался запах вина и звуки корнет-а-пистонов. Перед "Западней" дяди Коломба, освещенной, словно собор во время торжественного богослужения, образовалась целая очередь. В самом деле, можно было подумать, что внутри происходит какое-то торжество: собутыльники пели хором, надувая щеки и выпячивая животы, словно певчие в церкви. То был молебен святой Гулянке. То-то милая святая! Наверно, в раю она заведует кассой. Видя, как дружно и пьяно начинается праздник, мелкие рантье, степенно гулявшие с супругами, покачивали головами и с неудовольствием говорил", что в эту ночь в Париже будет немало пьяных. А на всю эту сумятицу опускалась черная, мрачная, ледяная тьма, которую прорезали только длинные линии огней бульваров, разбегавшиеся во все стороны до самого горизонта. Жервеза стояла перед "Западней" и мечтала. Если бы у нее было хоть два су, она могла бы зайти выпить рюмочку. Может быть, эта рюмочка заглушила бы голод. Ах, немало рюмок опрокинула она в своей жизни! Жервеза думала о том, что вино хорошая штука. Она глядела издали на кабаки, торгующие пьяным забвением, чувствовала, что отсюда пришли к ней все ее несчастия, и все-таки мечтала напиться вдрызг, как только у нее заведутся хоть какие-нибудь деньги. Легкое дуновение коснулось ее волос, и она увидела, что стало совсем темно. Час наступил, надо взять себя в руки, найти в себе былую привлекательность - или сдохнуть с голоду среди общего веселья. Если только любоваться, как едят другие, - сытее не станешь. Жервеза замедлила шаг и оглянулась. Под деревьями сгущалась черная ночь. Народу проходило мало, люди торопились и быстро пересекали бульвар. В темноте, на пустынном и широком тротуаре, где замирало веселье соседних улиц, стояли женщины и терпеливо ждали. Выпрямившись, словно чахлые платаны, они подолгу стояли неподвижно, потом медленно шли дальше, с трудом ступая по мерзлой земле, снова останавливались и словно врастали в тротуар. У одной из них было огромное туловище и тонкие, словно лапки насекомого, руки и ноги. Она, казалось, выросла из ободранного черного шелкового платья; голова ее была повязана желтым фуляром. Другая высокая, сухопарая, простоволосая, была в кухарочьем фартуке. И еще, еще женщины, намазанные старухи и невероятно грязные молодые женщины, такие грязные, что и тряпичник подобрал бы не всякую. Жервеза еще не знала, как вести себя, старалась научиться, подражая другим женщинам. Она волновалась, как девочка, горло ее сжималось; она сама не знала, стыдно ей или нет, - она была словно в тяжелом сне. Так простояла она с четверть часа. Мужчины проходили мимо и не оборачивались. Тогда она решилась подойти к прохожему, который насвистывал что-то, заложив руки в карманы, и прошептала приглушенным голосом: - Господин, послушайте... Мужчина взглянул на нее, засвистал громче и прошел мимо. Жервеза осмелела. Она увлеклась этой яростной охотой, охотой пустого желудка за убегающим обедом. Долго ковыляла она так, не видя дороги, не помня времени. Вокруг нее под деревьями бродили черные безмолвные женщины, - так бродят по своим клеткам звери в зоологическом саду. Женщины медленно, как привидения, выплывали из тьмы, проходили под газовым рожком, в ярком свете которого четко вырисовывались их бледные лица; и снова они утопали в тени, вновь попадая в жуткие тенета тьмы, где белели лишь оборки на их юбках. Иногда мужчины останавливались, шутки ради заводили разговоры и, посмеиваясь, проходили своей дорогой. Иные осторожно, крадучись, шли за женщинами, держась чуть поодаль. Глубокая тишина неожиданно нарушалась громким бормотаньем, придушенной бранью, яростным торгом. Куда бы ни заходила Жервеза, всюду видела она женщин на дороге. Казалось, женщины расставлены были по всей линии бульваров. Отойдя на двадцать шагов от одной, Жервеза неизменно натыкалась на другую. Конец этой цепи пропадал в бесконечности, она караулила весь Париж. Но Жервеза никому не была нужна. Она злилась, меняла места. Теперь она шла с шоссе Клиньянкур на улицу Шапель. - Господин, послушайте... Но мужчины проходили мимо. Жервеза удалялась от боен, развалины которых все еще пахли кровью. Она снова взглянула на запертый и заброшенный дом, в котором прежде помещалась гостиница "Гостеприимство", миновала больницу Ларибуазьер, машинально считая окна, теплившиеся спокойным и бледным светом, как светильники у постели умирающего. Она перешла железнодорожный мост, оглушенная грохотом поездов, сотрясавших землю и воздух воплями паровозных гудков. О, какой печалью окутывает все ночь. Потом она повернула назад, скользя взглядом по тем же домам, по неизменной полосе мостовой. Она прошла улицу из конца в конец десять, двадцать раз, - прошла, не останавливаясь, не присев на скамейку. Нет, она не была нужна решительно никому. Ей казалось, что от этого пренебрежения еще больше вырастает ее позор. Снова спускалась она до больницы, снова поднималась к бойням. Последняя прогулка - от залитых кровью дворов, где убивали животных, и до тускло освещенных палат, где умершие коченели на простынях, принадлежавших всем и никому. В этом кругу была замкнута ее жизнь. - Господин, послушайте... И вдруг она увидела на земле свою тень. Когда Жервеза приближалась к газовому фонарю, расплывчатая тень превращалась в темное пятно, в огромную, жирную, до безобразия круглую кляксу. Живот, грудь, бедра - все это распластывалось по земле, словно стекалось к общему центру. Жервеза так сильно хромала, что даже тень ее дергалась при каждом ее шаге. Настоящий Петрушка! А когда она отходила от фонаря, Петрушка вырастал, становился великаном и, приседая, заполнял весь бульвар, тыкался носом в дома и деревья. Боже мой, какая она стала смешная и страшная! Никогда не видела она с такой ясностью всей глубины своего падения. И она не могла отвести взгляда от этой тени, торопилась к фонарям, жадно следя за безобразной пляской Петрушки. О, какая ужасная женщина шла рядом с ней! Какая колода! Как же, пойдут за такой мужчины! И у нее прерывался голос, она еле осмеливалась шептать вслед прохожим: - Господин, послушайте... А между тем становилось очень поздно. Атмосфера над кварталом сгущалась. Харчевни закрылись. Красноватый свет газа виднелся только в кабаках, откуда вырывались хриплые пьяные голоса. Веселье перешло в ссоры и драки. Какой-то высокий растрепанный малый орал: "Расшибу, все ребра пересчитаю!" Какая-то девка сцепилась у дверей кабака со своим любовником. Она называла его мерзавцем и поганой свиньей, а он только повторял: "Вот еще тоже!" - и не находил других слов. Опьянение разносило кругом жажду убийства; шел жестокий, отчаянный разгул, от которого бледнели и судорожно дергались лица редких прохожих. Началась драка. Пьяный упал навзничь, а его товарищ убегал, стуча тяжелыми башмаками. Он решил, что их счеты сведены. Пьяные голоса орали сальные песни, и вдруг наступала глубокая тишина, прерываемая икотой и шумом падающих тел. Так обычно завершались кутежи в те дни, когда выдавалась двухнедельная получка: с шести часов вино текло такой широкой рекой, что к ночи она начинала выливаться на тротуары. Какие потоки, какие ручьи сбегали с тротуаров на середину мостовой! Запоздалые прохожие брезгливо обходили эти лужи, чтобы не запачкать ноги. Нечего сказать, чисто было в квартале! Хорошее впечатление вынес бы иностранец, которому пришло бы в голову прогуляться здесь до утренней уборки! Но в этот час улица принадлежала пьяным, а пьяные плевали на Европу. Из карманов уже выхватывали ножи, гулянка кончалась кровью. Женщины ускоряли шаг, мужчины бродили кругом и глядели волками; ночь, овеянная ужасом, становилась все темнее. А Жервеза все еще ходила взад и вперед, вверх и вниз по улице. Она шагала машинально, безостановочно, и в голове ее не было ни одной мысли; она была поглощена этой бесконечной ходьбой. Ритмическое покачивание усыпляло ее, и она теряла сознание; потом вдруг приходила в себя, оглядывалась и убеждалась, что, сама того не замечая, сделала, заснув на ходу, шагов сто. Ноги в дырявых башмаках распухли. Она была так измучена, так опустошена, что совсем забылась. Последняя мысль, застрявшая в ее мозгу, была мысль о том, что, быть может, в эту самую минуту ее девчонка лакомится устрицами. Потом все смешалось. Глаза Жервезы были открыты, но думать она ни о чем не могла, - это потребовало бы слишком больших усилий. Она уже ничего не чувствовала, сохранилось лишь одно ощущение, - ощущение собачьего холода, такого пронизывающего и убийственного, какого она никогда не испытывала. Даже в могиле должно быть теплее! Жервеза с трудом подняла голову и ощутила на лице чье-то ледяное прикосновение. То был снег, которым решилось, наконец, разразиться небо, - мелкий, густой снег; он завивался на ветру смерчем. Париж ждал его целых три дня, - и он пошел в самый подходящий момент. Первый снег разбудил Жервезу. Она ускорила шаг. Мужчины торопились и почти бежали, снег засыпал их. Но вот она увидела какого-то человека, медленно двигавшегося под деревьями. Она приблизилась и еще раз сказала: - Господин, послушайте... Мужчина остановился. Но, казалось, он не слышал слов Жервезы. Он протянул руку и тихо прошептал: - Подайте, Христа ради... Они взглянули друг на друга. Боже мой, до чего дошло! Дядя Брю просит милостыню, г-жа Купо шляется по панели! Разинув рот, остановились они в оцепенении. В этот час они могли подать друг другу руку. Старик рабочий весь вечер ходил по улицам, не решаясь просить, - и когда он впервые осмелился остановить человека, это оказалась умирающая с голоду Жервеза. Господи, это ли не ужас! Работать пятьдесят лет подряд, - и просить подаяние. Быть одной из самых лучших прачек и гладильщиц на улице Гут-д'Ор, - и кончить жизнь на панели! Жервеза и дядя Брю смотрели друг на друга. Потом молча разошлись, и каждый пошел своей дорогой, а снег и ветер яростно хлестали их. Разыгралась настоящая метель. Снег бешено крутился по парижским холмам, по просторным площадям и улицам; казалось, ветер дул со всех четырех сторон сразу. Все затянула белая, клубящаяся летучая завеса, в десяти шагах ничего не было видно. Весь квартал исчез, бульвар казался вымершим, как будто белый покров снежной бури приглушил крики запоздалых пьяниц. Жервеза все шла, шла через силу. Она совсем ослепла, она растерялась. Она шла, держась за деревья. Из густой снежной пелены по временам, словно притушенные факелы, выплывали газовые фонари. Но Жервеза прошла какой-то перекресток - и вдруг не стало и этих источников света. Белый вихрь захватил и закружил ее, - она окончательно сбилась с пути. Смутно белевшая мостовая уплывала из-под ног. Серые стены преграждали дорогу, и, только останавливаясь и нерешительно оглядываясь кругом, Жервеза сознавала, что за этой ледяной завесой расстилаются бульвары и улицы, длинные-длинные линии газовых фонарей, вся бесконечная и черная пустыня спящего Парижа. Жервеза стояла на площади в том месте, где внешний бульвар пересекают бульвары Мажента и Орнано, и мечтала о том, чтобы тут же, не сходя с места, лечь на землю, когда, наконец, заслышала чьи-то шаги. Она бросилась им навстречу, но снег залеплял ей глаза, а шаги удалялись, и она не могла разобрать, направо или налево. Наконец она разглядела темное качающееся пятно, терявшееся в тумане, - широкие мужские плечи. О, этот человек нужен ей, она от него не отстанет! И Жервеза побежала еще быстрее, догнала мужчину, схватила его за блузу. - Господин, господин, послушайте... Мужчина обернулся. Это был Гуже. Вот кого она поймала! Золотую Бороду! Что сделала она, за что бог так невыносимо мучит ее, мучит до самого конца? Ей был нанесен последний удар: кузнец увидел, как она жалка, увидел ее в роли продажной девки. Их освещал газовый рожок. Жервеза смотрела на свою безобразную тень, кривлявшуюся на снегу, на свою карикатуру. Можно было подумать, что она пьяна. За два дня не съесть ни крошки, не выпить ни капли - и казаться пьяной!.. Сама виновата, зачем пила раньше! Уж, конечно, Гуже подумал, что она пьяна и развратничает на улице. А Гуже глядел на Жервезу, и снег оседал звездочками на его красивой золотой бороде. Когда же она опустила голову и отступила, он удержал ее. - Идемте, - сказал он. И пошел вперед. Жервеза последовала за ним. Бесшумно скользя вдоль стен, пересекли они притихший квартал. В октябре бедная г-жа Гуже умерла от острого ревматизма. Гуже одиноко и мрачно жил все в том же домике на Рю-Нев. В этот день он возвращался так поздно потому, что засиделся у больного товарища. Открыв дверь и засветив лампу, он повернулся к Жервезе, которая, не смея войти, ждала на площадке, и сказал шепотом, как будто его еще могла услышать мать: - Войдите. Первая комната, комната г-жи Гуже, благоговейно сохранялась в том виде, в каком она была при ее жизни. У окошка, возле большого кресла, которое как будто поджидало старую кружевницу, лежали на стуле пяльцы. Постель была застлана, и если бы старушка пришла с кладбища провести вечер с сыном, она могла бы лечь спать. Комната была чисто прибрана, в ней царила атмосфера доброты и порядочности. - Войдите, - громче повторил кузнец. Жервеза вошла робко, словно гулящая девка, втирающаяся в приличный дом. Гуже был бледен и дрожал: он впервые ввел женщину в комнату покойной матери. Они прошли эту комнату на цыпочках, словно боялись, что их услышат. Пропустив Жервезу в свою комнату, Гуже запер дверь. Здесь он чувствовал себя дома. Тесная комнатка, знакомая Жервезе, - настоящая комната юноши-школьника, с узкой железной кроватью за белым пологом. Стены были по-прежнему до самого потолка заклеены вырезанными картинками. Было так чисто, что Жервеза не смела двигаться, - она забилась в угол, подальше от лампы. А Гуже не говорил ни слова. Бешеное возбуждение овладело им, ему хотелось схватить ее и раздавить в объятиях. Но она совсем теряла силы. - Боже мой... боже мой... - шептала она. Закопченная печь еще топилась, и перед поддувалом дымились остатки рагу: Гуже нарочно поставил сюда еду, чтобы, вернувшись домой, поесть горячего. Жервеза совсем обессилела от тепла; ей хотелось встать на четвереньки и есть прямо из горшка. Голод был сильнее ее. Он разрывал ей внутренности, и она со вздохом потупила глаза. Но Гуже понял. Он поставил рагу на стол, отрезал хлеба, налил в стакан вина. - Спасибо! Спасибо! - шептала она. - О, как вы добры!.. Спасибо! Жервеза заикалась, слова не сходили у нее с языка. Она так дрожала, что вилка выпала у нее из рук. Голод душил ее, голова у нее затряслась, как у старухи. Пришлось есть пальцами. Положив в рот первую картофелину, она разразилась рыданиями. Крупные слезы катились по ее щекам и капали на хлеб. Но она ела, она с дикой жадностью поглощала хлеб, смоченный слезами, она задыхалась, подбородок ее судорожно кривился. Чтобы она не задохнулась окончательно, Гуже заставлял ее пить, и края стакана постукивали о ее зубы. - Хотите еще хлеба? - спросил он вполголоса. Она плакала, говорила то да, то нет, она сама не знала. Господи боже, как это хорошо и горько есть, когда умираешь с голоду! А он стоял и глядел ей в лицо. Теперь, под ярким светом абажура, он видел ее очень ясно. Как она постарела и опустилась! На ее волосах и одежде таял снег, с нее текло. Трясущаяся голова совсем поседела, ветер растрепал волосы, и седые пряди торчали во все стороны. Голова ушла в плечи. Жервеза сутулилась, была так толста и нелепа, что хотелось плакать. И Гуже вспомнил свою любовь, вспомнил, как розовощекая Жервеза возилась с утюгами, вспомнил детскую складочку, украшавшую ее шею. В те времена он мог любоваться ею целыми часами; ему нужно было только видеть ее - и больше ничего. А позже она сама приходила в кузницу, - и какое наслаждение испытывали они, когда он ковал железо, а она глядела на пляску его молота. Сколько раз кусал он по ночам подушку, мечтая видеть ее вот так, как теперь, в своей комнате! О, он так рвался к ней, что если б обнял ее, она бы сломалась! И вот сейчас она была в его власти. Она доедала хлеб, и ее слезы падали в горшок с пищей, - крупные молчаливые слезы, не перестававшие течь все время, пока она ела. Жервеза поднялась. Она кончила. С минуту она постояла, смущенно опустив голову, не зная, чего он от нее хочет. Потом ей показалось, что у него загорелись глаза; она подняла руку и расстегнула верхнюю пуговку на кофте. Но Гуже встал на колени, взял ее руки в свои и тихо сказал: - Я люблю вас, Жервеза. О, клянусь вам, я все еще люблю вас, люблю, несмотря ни на что. - Не говорите этого, господин Гуже! - закричала она в ужасе от того, что он у ее ног. - Нет, не говорите, мне слишком больно! Но он повторял, что может любить только раз в жизни. И ее отчаяние дошло до предела. - Нет, нет, я не хочу! Мне так стыдно... Ради бога, встаньте! Не вам стоять на коленях, а мне... Он встал и, весь дрожа, трепещущим голосом спросил: - Вы позволите мне поцеловать вас? Изумленная, взволнованная Жервеза не находила слов. Она кивнула головой. Боже мой! Он мог сделать с ней все, что хотел. Но он только протягивал губы. - Нам этого довольно, Жервеза, - шептал он. - Такова и вся наша дружба. Ведь так? Он поцеловал ее в лоб, в седую прядку волос. С тех пор, как умерла его мать, он никого не целовал. В его жизни никого не оставалось, кроме доброго друга Жервезы. И вот, прикоснувшись к ней с таким почтением, он отпрянул и упал на постель, задыхаясь от сдерживаемых рыданий. Жервеза была не в силах оставаться у него дольше. Слишком горька, слишком ужасна была их встреча. Ведь они любили друг друга. И она закричала: - Я люблю вас, господин Гуже, я тоже люблю вас!.. О, я понимаю, это невозможно... Прощайте, прощайте! Я должна уйти. Мы этого не вынесем. И она бегом бросилась через комнату г-жи Гуже и снова очутилась на улице. Она пришла в себя только тогда, когда позвонила в дверь на улице Гут-д'Ор. Бош потянул за веревку, и ворота открылись. Дом был темен и мрачен. Жервеза вошла во двор и погрузилась в горестные мысли. В этот ночной час грязный и зияющий проход под воротами казался разверстой пастью. Подумать только, что когда-то в одном из углов этой мерзкой казармы были сосредоточены все ее честолюбие, все желания! Неужели она была так глуха, что не слышала в те времена ужасного голоса безнадежности, доносившегося из- за этих стен? С того дня, как она попала сюда, она покатилась под гору. Нет, не надо жить в таких проклятых огромных рабочих домах, где люди громоздятся друг на друге, - это приносит несчастье: здесь все жильцы подвергаются страшной заразе нищеты. В эту ночь все казалось вымершим. Слышно было только, как справа храпели Боши, а слева мурлыкали Лантье и Виржини, - мурлыкали, словно кошки, которые не спят, а только греются, закрыв глаза. Войдя во двор, Жервеза почувствовала себя на настоящем кладбище; усыпанный снегом белый четырехугольник земли был окружен высокими фасадами свинцово-серого цвета, возвышавшимися словно развалины древних строений. Ни в одном окне не было света, кругом не слышалось ни вздоха; весь дом как будто вымер от холода и голода. Жервезе пришлось перешагнуть через черный ручей, вытекавший из красильни. Ручей дымился и медленно пробивал себе в снегу грязное русло. Так были окрашены и мысли Жервезы. Как давно утекли нежно-голубые и розовые воды юности! Поднявшись в полном мраке на седьмой этаж, Жервеза не могла удержаться от смеха, от тяжелого смеха, больно отдававшегося в сердце. Она вспомнила свою давнюю мечту: спокойно работать, всегда иметь хлеб, спать в чистенькой комнатке, хорошо воспитать детей, не знать побоев, умереть в своей постели. Нет, в самом деле, любопытно, как все это сбылось! Теперь она не работала, голодала, спала в грязи, дочь ее пошла по рукам, муж бил ее походя. Оставалось одно - умереть на мостовой, и если бы она нашла в себе мужество выброситься из окна, - это случилось бы сейчас же. Быть может, кто-нибудь скажет, что она просила у неба блестящего общественного положения и тридцатитысячной ренты? Ах, в этой жизни надо быть скромной, надо урезывать себя! Ни хлеба, ни крова - вот обычная судьба человека! Особенно горько она смеялась, вспоминая о самой своей любимой мечте: поработать двадцать лет, а потом уехать из Парижа, поселиться среди травки и деревьев. А что, в такое место она безусловно попадет. На кладбище в Пер-Лашез найдется и для нее зеленый уголок. Войдя в коридор, Жервеза совсем обезумела. Голова у бедняжки кружилась. В сущности, это великое горе охватило ее оттого, что она навеки простилась с Гуже. Теперь между ними все кончено, больше они никогда не встретятся. Подымались и другие тяжкие мысли, от которых у нее разрывалось сердце. Проходя мимо комнаты Бижаров, она потихоньку заглянула в дверь и увидела мертвую Лали. На личике девочки застыло блаженное выражение, словно она радовалась покою. Ах, детям везет больше, чем взрослым! Из комнаты дяди Базужа сквозь неприкрытую дверь тянулся луч света, и Жервеза вошла прямо к нему, охваченная безумным желанием отправиться по той же дороге, что и Лали. В эту ночь старый пьяница Базуж вернулся домой в особенно веселом настроении. Он был так пьян, что, несмотря на холод, заснул прямо на полу, - и это, очевидно, не мешало ему видеть веселые сны: его живот колыхался от смеха. Он забыл погасить лампу, и она освещала его лохмотья, черную шляпу, валявшуюся в углу, и черный плащ, укрывавший его колени вместо одеяла. Завидев его, Жервеза так громко заплакала, что он проснулся. - А, черт! Да закройте же дверь, ведь мороз на дворе! Да это вы!.. В чем дело? Что вам надо? И Жервеза, протягивая руки, сама не слыша своих слов, кинулась страстно умолять его: - О, унесите меня! Довольно, я хочу уйти... Не сердитесь на меня. Боже мой, я не знала! Кто не готов, тот никогда не знает... О, хоть бы один день пробыть там!.. Унесите, унесите меня, я буду вам так благодарна. Дрожа и бледнея от желания, она бросилась на колени. Никогда не валялась она в ногах у мужчины. Толстая рожа дяди Базужа, его перекошенный рот, его кожа, пропитанная гробовою пылью, - все это казалось ей прекрасным и сияющим, как солнце. Но старик еще не совсем проснулся, ему казалось, что с ним собираются сыграть какую-то злую шутку. - Послушайте, - бормотал он. - Перестаньте, не надо... - Унесите меня, - еще горячее взмолилась Жервеза. - Помните, однажды вечером я постучалась к вам? Тогда я сказала, что ошиблась, что мне ничего не надо, но я еще была глупа... Дайте мне руку, теперь я больше не боюсь! Унесите меня спать, вы увидите, я и пальцем не шевельну... О, как я хочу этого! О, как я буду любить вас! Галантный Базуж решил, что нельзя же выталкивать даму, очевидно, воспылавшую к нему внезапной страстью. Конечно, она была не в себе, но все же при известном настроении она еще недурна. - Вы совершенно правы, - сказал он, словно бы соглашаясь. - Сегодня я упаковал троих, и уж, наверно, они хорошо дали бы мне на чай, если бы только могли сунуть руку в карман... Но только, дорогая моя, нельзя же так просто... - Унесите, унесите меня! - закричала Жервеза. - Я хочу уйти... - Боже мой, да ведь надо же сначала сделать одну маленькую операцию... Вы понимаете - уик!.. Он сделал движение горлом, словно проглотил язык, и рассмеялся, очень довольный своей шуткой. Жервеза медленно поднялась с пола. Так он тоже ничего не может для нее сделать? В полном отупении вернулась она в свою комнату и кинулась на солому, жалея, что ей удалось поесть. Ах, нищета убивает человека не так-то скоро!.. XIII  Всю эту ночь Купо пропьянствовал. На следующий день Жервеза неожиданно получила от своего сына Этьена, служившего машинистом на железной дороге, десять франков. Зная, что матери живется несладко, парнишка время от времени посылал ей по пяти, по десяти франков. Жервеза состряпала обед и съела его одна, потому что Купо не вернулся и днем. Прошел понедельник, прошел вторник, а его все не было. Так прошла и вся неделя. Ах, черт побери, хорошо, если бы его похитила какая-нибудь дама! В воскресенье Жервеза получила какую-то печатную бумагу, которая сперва напугала ее, так как была очень похожа на повестку из полицейского участка. Но потом она успокоилась: бумага сообщала о том, что ее боров издыхает в больнице святой Анны. Конечно, это было выражено гораздо изысканнее, но дело обстояло именно так. Да, Купо действительно был похищен дамой, той дамой, что зовется Софьей-Запивухой, последней подругой всякого пьяницы. Но Жервеза не стала беспокоиться. Купо знает дорогу, он вернется из своего постоянного убежища. Он уже столько раз поправлялся в этой больнице, что, конечно, и на этот раз врачи опять сыграют ту же скверную шутку - поставят его на ноги. Разве в это же самое утро Жервеза не узнала, что целую неделю вдребезги пьяный Купо таскался вместе с Сапогом по всем кабакам Бельвиля? Конечно, все это делалось за счет Сапога: видимо, он как следует запустил лапу в карман своей благоверной и теперь транжирит ее сбережения, собранные, вы сами знаете, на какой милой работе. Ах, хорошие денежки пропивают ребята! От этих денег можно заразиться всеми дурными болезнями! Если Купо в самом деле свалился, то и отлично. Жервезу приводило в ярость то, что эти мерзавцы даже не подумали зайти за ней, угостить и ее хоть рюмочкой. Виданное ли дело! Кутить неделю подряд и не вспомнить о жене! Кто пьет в одиночку, тот пусть в одиночку и издыхает. Однако в понедельник у Жервезы был приготовлен к вечеру хороший обед - вареная фасоль и стаканчик вина, - и она, под тем предлогом, что от прогулки у нее улучшится аппетит, пошла к Купо: письмо из больницы, лежавшее на комоде, не давало ей покоя. Снег растаял; стояла теплая и мягкая пасмурная погода, в воздухе чувствовалось дыхание весны, от которого становилось веселее на душе. Идти было далеко, и Жервеза вышла из дому в двенадцать часов дня; надо было пересечь весь Париж, а с хромой ногой быстро не пойдешь. Улицы были запружены народом, но это нравилось Жервезе, и она прошла весь путь очень весело. Когда она явилась в больницу и назвала себя, ей рассказали совершенно дикую историю: оказывается, Купо вытащили из воды возле Нового моста. Он прыгнул в Сену через перила, потому что ему привиделось, будто какой-то бородатый человек загораживает ему дорогу. Недурной прыжок, честное слово! А уж как Купо попал на Новый мост, - этого он и сам не мог объяснить. Служитель повел Жервезу к Купо. Поднимаясь по лестнице, она услышала такой ужасный рев, что ее пробрала дрожь. - А? Какова музыка? - сказал служитель. - Кто это? - спросила она. - Да ваш муженек! Вторые сутки вопит. А уж как пляшет, - вот сами увидите. Боже мой, какое зрелище! Жервеза остановилась в оцепенении. Палата была сверху донизу выложена тюфяками, пол устлан двойным слоем тюфяков, в углу лежал матрац, а на нем подушка. Никакой мебели не было. В комнате плясал и вопил Купо. Блуза его была разорвана, руки и ноги дергались, Настоящий паяц! Но паяц не смешной. О нет, это был такой паяц, от пляски которого дыбом поднимались волосы. Он казался приговоренным к смерти. Черт возьми, как он плясал в одиночку! Он шел к окну, потом пятился задом и все время отбивал руками такт, а кисти рук у него так тряслись, словно он хотел вырвать их из суставов и швырнуть в лицо всему миру. Иногда в кабачках встречаются шутники, подражающие такой пляске, но подражают они плохо. Если кто хочет видеть, как надо отплясывать этот танец, пусть поглядит, как пляшет пьяница в белой горячке. Недурна была и музыка - какой-то дикий, нескончаемый рев. Широко разинув рот, Купо целыми часами непрестанно испускал одни и те же звуки, одну и ту же мелодию, напоминавшую хриплый тромбон. Купо ревел, как животное, которому отрезали лапу. Музыка, валяй! Кавалеры, приглашайте дам! - Господи, что это с ним?.. Что это с ним?.. - в ужасе повторяла Жервеза. На стуле сидел студент-медик, высокий, белокурый, краснощекий малый в белом фартуке. Он спокойно записывал что-то. Случай был любопытный, и студент не отходил от больного, - Побудьте здесь немного, если хотите, - сказал он Жервезе. - Но держитесь, пожалуйста, спокойно... Попробуйте заговорить с ним: он вас не узнает. В самом деле, Купо, казалось, не замечал жены. Он двигался так быстро, что, войдя в комнату, Жервеза сначала плохо рассмотрела его. Но, когда она вгляделась, у нее опустились руки. Мыслимо ли, чтобы у человека было такое лицо, такие налитые кровью глаза, такие ужасные губы, покрытые коркой засохшей пены! Если бы ей не сказали, что это Купо, она бы, наверно, не узнала его. Страшные и бессмысленные гримасы искажали его лицо, оно было сворочено на сторону, нос сморщен, щеки втянуты, - не лицо, а звериная морда. Несчастный был так разгорячен, что от него шел пар. Пот катился с него градом, и влажная кожа блестела, словно покрытая лаком. По его бешеной пляске все-таки можно было разобрать, что ему очень нехорошо, что голова у него тяжелая, что все тело у него болит. Жервеза подошла к студенту, который барабанил пальцами по спинке стула, выбивая какую-то арию. - Послушайте, сударь, на этот раз дело очень серьезно? Студент, не отвечая, кивнул головой. - Смотрите, он, кажется, что-то говорит?.. А? Вы понимаете, что это такое? - Говорит о том, что ему мерещится, - ответил молодой человек. - Тише, не мешайте мне слушать. Купо заговорил сдавленным голосом. Но в его глазах вспыхнул веселый огонек. Он поглядывал вниз, вправо, влево, он поворачивался во все стороны, словно гулял в Венсенском лесу. - А, очень мило, очень славно... - говорил он сам с собою. - И балаганы - чистая ярмарка. А музыка-то... Превосходно! Как они гуляют! Посуду бьют... Какой шик! Ого, начинается иллюминация, в воздухе красные шары, - лопаются, летят!.. Ой-ой, сколько фонарей по деревьям!.. Великолепно! И повсюду вода - фонтаны, каскады, - и вода поет, точно дети в церковном хору... Хорошо-то как! Каскады! И он вытягивался, словно прислушиваясь к очаровательному журчанию воды; он глубоко вдыхал воздух, как бы наслаждаясь свежими брызгами, разлетающимися от фонтанов. Но понемногу на его лице стало появляться испуганное и злое выражение. Он сгорбился, еще быстрее забегал по палате, глухо выкрикивая угрозы. - Опять здесь вся эта дрянь!.. Что-то тут нечисто... Тише вы все, гады! А-а! Вздумали издеваться надо мной?.. Назло мне пьете и кружитесь со своими шлюхами... Сейчас всех вас расшибу в вашем балагане!.. Оставьте меня в покое, черт вас дери! Он злобно сжал кулаки, потом вдруг хрипло закричал и заметался. Стуча зубами от ужаса, он дико вопил: - Вы хотите, чтобы я покончил с собой! Нет, я не брошусь!.. Вы нарочно напустили столько воды, чтобы показать, что у меня не хватит духу. Нет, не брошусь! Когда он кидался к каскадам, они отступали от него; когда он бежал от них, они надвигались. Вдруг он испуганно оглянулся и еле внятно забормотал: - Да что ж это! Они подговорили против меня лекарей! - Прощайте, сударь, я ухожу, - сказала Жервеза студенту. - Слишком тяжело глядеть на это. Я приду в другой раз. Она побледнела. Купо продолжал плясать, перебегая от окна к матрацу и от матраца к окну. Он был весь в поту и, надрываясь от усилий, беспрестанно выбивал все тот же такт. Жервеза убежала. Но, как она ни мчалась по лестнице, за ней до последней ступени гнался отчаянный рев мужа, его топот. Боже мой, как хорошо на улице! Какой свежий воздух! Вечером весь дом на улице Гут-д'Ор говорил о странной болезни дяди Купо. Боши, которые уже давно глядели на Жервезу свысока, теперь зазвали ее к себе и предложили смородинной наливки; им хотелось узнать все подробности. Пришла г-жа Лорилле, а за ней и г-жа Пуассон. Начались бесконечные пересуды. Бош знал одного столяра, который до того опился абсентом, что в припадке белой горячки выскочил нагишом на улицу Сен-Мартен и плясал польку, пока не умер. Женщины покатывались со смеху: это казалось им очень смешным, хотя, в сущности, и жаль человека. Потом Жервеза, видя, что присутствующие не совсем ясно представляют себе положение, растолкала их, потребовала, чтобы ей расчистили место, и изобразила пляску Купо. Все глядели на нее, а она прыгала, корчилась, ее лицо подергивали дикие гримасы. Да, честное слово, именно это и творится с Купо. Все изумились: вещь невозможная, человек не может выдержать и трех часов такой пляски! Однако Жервеза клялась всем, что у нее было святого, что Купо беснуется в пляске со вчерашнего дня, ровно тридцать шесть часов. Если кто не верит, пусть пойдет поглядеть. Но г-жа Лорилле заявила, что ей уже приходилось видеть горячечных в больнице святой Анны. Благодарю покорно, она не только сама не пойдет, но и мужа не пустит. Виржини, у которой дела в ее лавочке шли все хуже и хуже, сидела с мрачным видом и бормотала, что жизнь далеко не всегда бывает приятна. Нет, черт возьми, далеко не всегда!.. Наливку допили, и Жервеза простилась с компанией. Как только она умолкала, глаза ее широко раскрывались, лицо цепенело и принимало совершенно безумное выражение. Ей, должно быть, мерещился пляшущий муж. Вставая с постели на следующий день, она дала себе слово не ходить в больницу. Да и зачем? Ей вовсе не хотелось тоже свихнуться. Но она поминутно впадала в задумчивость и все время была, как говорится, сама не своя. Однако все-таки любопытно: неужели он все еще болтает руками и ногами? Когда пробило двенадцать, Жервеза не могла удержаться. Она добежала до больницы, не замечая дороги, - так охвачена была она любопытством и ужасом. Нечего было и справляться о состоянии больного! Подойдя к лестнице, она услышала песенку Купо. Все та же мелодия, все та же пляска, - словно она ушла отсюда всего минут десять назад. В коридоре ей встретился вчерашний служитель. Он нес какое-то лекарство и, завидев Жервезу, любезно подмигнул ей. - Значит, все то же? - сказала она. - Все то же, - не останавливаясь, подтвердил служитель. Жервеза вошла в палату, но у Купо были посетители, и она встала в уголку у дверей. Белокурый и румяный студент стоял посреди комнаты, а стул он уступил пожилому лысому господину с лисьей мордочкой, с орденом в петлице. Конечно, это главный врач: недаром у него такой острый, пронзительный взгляд, словно шило. Такой взгляд бывает у всех этих шарлатанов. Впрочем, Жервеза пришла сюда не ради этого господина. Она поднималась на цыпочки, чтобы из-за его лысины разглядеть Купо. Несчастный дергался и орал больше вчерашнего. В прежние времена Жервезе доводилось видеть, как парни из прачечной плясали ночи напролет во время карнавала, но никогда ей не могло прийти в голову, чтобы человек мог забавляться таким образом двое суток подряд. Она ради красного словца говорила "забавляться", - до забавы ли тут, когда помимо своей воли прыгаешь и корчишься, словно рыба на сковороде. Купо был весь в поту, пар от него шел больше прежнего - вот и вся разница. Он так накричался, что рот его, казалось, стал больше. Хорошо делали беременные женщины, что не заходили сюда! Несчастный вытоптал дорожку на тюфяках, покрывавших пол, она шла от матраца к окну: он столько раз проделал этот путь, что плотные тюфяки подались под его башмаками. Нет, в самом деле, во всем этом не было ничего веселого. Жервеза дрожала и сама удивлялась, зачем она пришла сюда. Подумать только, вчера утром у Бошей все говорили, что она немножко прибавляет! Она и наполовину не могла показать того, что было! Теперь она гораздо подробнее разглядела, что творится с Купо. Ей казалось, что никогда она не сможет забыть его широко раскрытых глаз, дикого взгляда, устремленного в пустоту. Она прислушивалась к фразам, которыми студент-медик обменивался с врачом. Студент подробно сообщал о том, как больной провел ночь, но Жервеза не все понимала: слишком много было мудреных слов. В конце концов все это означало, что ее муж всю ночь кричал и выплясывал. Потом лысый господин - не очень, впрочем, вежливый, - заметил, наконец, ее присутствие. Когда студент сообщил ему, что это жена больного, он принялся допрашивать ее резким и суровым тоном, словно полицейский комиссар: - А отец этого человека пил? - Да, сударь, пил немного, как все пьют... Он умер... был выпивши, упал с крыши и разбился. - А мать пила? - Бог мой, да как все, сударь. Тут рюмочку, там рюмочку... Нет, семейство очень хорошее!.. У него был брат, но тот еще совсем молодым умер от падучей. Врач уставился на нее своим пронзительным взглядом и грубо спросил: - Вы тоже пьете? Жервеза что-то залепетала, прижимая руку к сердцу, божилась и отнекивалась. - Пьете! Берегитесь, сами видите, до чего это доводит... Рано или поздно вы умрете вот таким же образом. Жервеза прижалась к стене и замолчала. Врач повернулся к ней спиной. Он наклонился, не боясь запылить полы сюртука о тюфяк, и долго изучал судорожные движения Купо, выжидая его приближение, провожая его взглядом. В этот день прыгали не руки, а ноги. Купо напоминал паяца, которого дергают за веревочку: конечности дергались, а туловище было неподвижно, словно одеревенело. Болезнь постепенно усиливалась. Казалось, под кожей у больного находилась какая-то машина. Каждые три-четыре секунды он весь содрогался короткой и резкой дрожью. Дрожь сейчас же прекращалась и через три-четыре секунды повторялась снова. Так вздрагивает на морозе заблудившаяся собака. Живот и плечи подрагивали, как закипающая вода. Какая это все-таки странная смерть! Человек умирает в корчах, словно женщина, боящаяся щекотки! Между тем Купо глухо жаловался. Казалось, ему было хуже, чем вчера. По его прерывистым словам можно было догадаться, что у него все болит. Его кололи бесчисленные булавки. Со всех сторон что-то давило на его кожу. Какое-то скользкое, холодное и мокрое животное ползало по его ляжкам и кусало. А в плечи впивались какие-то другие гадины и царапали ему спину когтями. - Пить! Ох, пить хочу! - беспрестанно кричал он. Студент подал ему стакан лимонаду. Он жадно схватил стакан обеими руками и приник к нему, вылив половину жидкости, на себя, - но с ужасом и отвращением выплюнул первый же глоток. - Что за черт! Это водка! - закричал он. По знаку врача, студент сам стал поить его водой из графина. На этот раз Купо сделал глоток, но снова закричал, словно глотнул кипятка: - Водка, черт ее дери! Опять водка! Со вчерашнего дня все, чем его поили, казалось ему водкой. От этого жажда усиливалась, он ничего не мог пить, все его обжигало. Ему приносили суп, - но, конечно, его хотели отравить, потому что от супа тоже пахло спиртом. Хлеб был горький, ядовитый. Все вокруг было отравлено. Палата провоняла серой. Купо обвинял окружающих, что они хотят отравить его, - нарочно зажигают у него под носом спички. Врач поднялся. Теперь он внимательно вслушивался в слова больного: Купо среди бела дня видел призраки. Ему казалось, что стены покрыты огромными, в парус величиной, тенетами. Потом эти паруса превращались в сети, которые то растягивались, то сжимались. Какая дикая игра! В сетях перекатывались черные шары, - такими шарами жонглируют клоуны. Шары эти были то с бильярдный шар, то с пушечное ядро, они то сжимались, то расширялись, и от одного этого можно было сойти с ума. Но вдруг Купо закричал: - Ой, крысы! Вон они, крысы! Шары превратились в крыс. Отвратительные животные росли на глазах, проскальзывали через сети, выскакивали на матрац и исчезали. Из стены вылезала обезьяна, она подбегала к Купо так близко, что он отскакивал, боясь, как бы она не откусила ему нос, - и снова влезала в стену. Вдруг все переменилось: очевидно, теперь запрыгали и стены, потому что Купо, охваченный ужасом и бешенством, выкрикивал: - Ай, ай! Ну, трясите меня, наплевать мне!.. Ай, ай! Комната! Ай! На землю. Да, бейте в колокола, сволочь вы этакая! Играйте на органе, чтобы никто не слышал, как я зову на помощь!.. Эти мерзавцы поставили за стеной какую-то машину! Вон она пыхтит, она взорвет нас всех на воздух... Пожар! Горим! Пожар! Кто-то кричит: "Пожар..." Все пылает. Ох, какой свет, какой свет! Все небо в огне, повсюду огни - красные, зеленые, желтые... Сюда! На помощь! Горим! Выкрики перешли в хрип. Теперь он бормотал только отрывочные, бессвязные слова. Губы его покрылись пеной, подбородок был весь забрызган слюной. Врач потирал нос пальцем, - так он, очевидно, делал во всех серьезных случаях. Он повернулся к студенту и вполголоса спросил: - Температура, конечно, все та же? Сорок? - Да, сударь. Врач пожевал губами. Он еще раз пристально и продолжительно поглядел на Купо. Потом пожал плечами и сказал: - Продолжайте прежнее лечение. Бульон, молоко, лимонад, слабый раствор хины... Не отходите от него и в случае чего позовите меня. Он вышел из палаты. Жервеза последовала за ним, ей хотелось спросить, есть ли надежда. Но он шел по коридору так быстро, что она не посмела его задерживать. С минуту Жервеза постояла в коридоре, не решаясь вернуться в палату. Слишком уж страшное было зрелище. Тут она услышала, как он снова завопил, что лимонад воняет водкой, и убежала. Довольно с нее этого представления!.. На улицах лошади так быстро скакали, так гремели экипажи, что ей чудилось, за ней гонится вся больница. А врач еще пригрозил ей! Право, ей казалось, что она уже заболевает. На улице Гут-д'Ор ее, разумеетс