а Простой улице... Мы здесь живем. -- У вас есть телефон? -- Нет, я говорю из кондитерской. -- Может быть, зайдешь ко мне? Воцарилось гнетущее молчание. Затем она сказала дрогнувшим голосом: -- Если вы, господии учитель, этого хотите... Для меня это большая честь... Вы даже не подозреваете, как сильно... Она не закончила фразы. -- Приходи, и не нужно называть меня больше господином учителем. -- А как же вас называть? -- Как хочешь. Можешь просто Марком. -- О, вы шутите, господии учитель. Я так мучилась. Я так переживала за вас... То, что... Марк подробно объяснил ей, как найти его дом. Она рассыпалась в благодарностях, без конца повторяя, как потрясена его горем. -- Ужасно, ужасно. Я просто места себе не находила. .. Марк повесил трубку. "Что все это значит? -- недоумевал он. -- Что это, телепатия, гипноз?" Просто совпадением это быть не могло. -- Нужно быть с ней поосторожнее, --повторял он про себя, -- такие, как она, моментально теряют голову. Он включил свет. Может быть, она согласится поужинать? После смерти Лены он редко ел дома. Марк пошел на кухню и обследовал ящики буфета. Ничего не было, кроме батона черствого хлеба и нескольких банок сардин. "Приглашу ее куда-нибудь", -- решил Марк. Но куда? А вдруг встретится кто-нибудь из знакомых? Он сгорел бы от стыда, если его теперь увидят с девушкой, да еще с такой уродиной. По неписаному закону гимназии, преподавателям не полагалось дружить с ученицами. -- Вот что, я, пожалуй, куплю колбасы и булочек, -- решил наконец Марк. Он спустился вниз и купил колбасы, булок и фруктов. Очень спешил, опасаясь, что Белла приедет слишком быстро (она могла взять такси) и никого не застанет. "А что, если душа Лены где-то здесь и видит, что я делаю? -- вдруг пронеслось в голове. -- Если есть телепатия, почему бы не быть бессмертию души? Нет, я просто спятил". Он ждал очень долго, Беллы все не было. Сначала он зажег, потом выключил лампы в гостиной и, в конце концов, оставил только один маленький свет. Сел на диван и стал прислушиваться к звукам на лестнице. Может быть, она заблудилась? С нее станется. Звонок в дверь показался пронзительным и долгим. Марк бросился открывать. На Белле было черное платье и соломенная шляпка. Она принесла цветы. Марку показалось, что она стала выглядеть старше. Белла вспотела и задыхалась. -- Цветы? Мне? -- Да. И чтоб вам больше никогда не знать горя, -- сказала она, переводя известное выражение с идиша на польский. Марк взял ее за запястье и ввел в гостиную. Поставил цветы в вазу и налил воды. "Откуда у нее деньги на букет, -- подумал он. -- Может быть, истратила последние... Будь с ней поласковее, но не вздумай подать даже малейшей надежды". Белла сняла шляпку, и Марк в первый раз с удивлением отметил, что у нее красивые волосы: каштановые, густые, с естественным блеском. Она села на стул и уставилась на свои ноги в темных чулках и черных туфлях. Казалось, она стесняется своей нелепой внешности -- слишком большая грудь, огромные бедра, нос крючком, выпученные глаза. "Нет, это не овечьи глаза, -- решил Марк. -- В них страх и любовь, древние, как сами женщины". Она положила обе руки -- слишком большие для школьницы -- на свою сумочку. Марк заметил, пальцы заляпаны чернилами, как будто она только что вернулась из гимназии. Она сказала: -- Когда мы узнали о том, что произошло, все в классе так переживали... Другие не смогли пойти на похороны, ведь уже начинались экзамены, но так как меня не допустили... Впрочем, господин учитель, вы меня, наверное, не заметили? -- Что? Нет. К сожалению. -- Да, я там была. -- А что ты теперь делаешь? -- А что я могу делать? Семья разочаровалась во мне. Ужасно. Потратили столько денег, а вышло, что впустую. Но, в конце концов, диплом -- это еще не все. Я ведь кое-что выучила: литературу, историю, немножко рисую. Ну, а математику мне никогда не осилить. Это точно. -- Можно быть хорошим человеком и без математики. -- Наверное. Сейчас я хочу получить какую-нибудь работу, но родители говорят, что без диплома никуда не возьмут. Недавно я прочла объявление, что кондитерской требуется продавщица. Я туда пошла. Но мне сказали, что место уже занято. Они не спросили диплом. -- У наших бабушек тоже не было дипломов, а они были прекрасными людьми. -- Верно, моя мама не может прочитать газету на идише, а меня хотела сделать врачом. У меня нет способностей. -- А что бы ты хотела в жизни? Выйти замуж и завести детей? Глаза Беллы повеселели. -- Конечно, хотелось бы, да кто меня возьмет? Я люблю детей. Очень люблю. Даже не обязательно, чтобы это были мои собственные дети. Я могла бы выйти замуж за вдовца и растить его детей. Это даже лучше... -- А почему бы тебе не родить своих? -- Конечно, это было бы даже лучше, но... Белла умолкла. В соседней комнате пробили часы. -- Может быть, господин учитель, я могу вам чем-нибудь помочь? -- спросила Белла. -- Я умею подметать, вытирать пыль, стирать. Все, что потребуется. Но не за деньги. Боже упаси! -- А почему ты хочешь работать на меня бесплатно? -- спросил Марк. Белла на минуту задумалась, и на губах появилась улыбка. Ее глаза смотрели прямо на него -- черные и горящие. -- О, ради вас, господин учитель, я готова на все. Как говорят на идише: ноги мыть и воду пить... 6 Марк подошел и положил руки ей на плечи. Их колени коснулись. Он спросил: -- То, что ты говоришь, правда? -- Да. -- Ты действительно меня любишь? -- Больше всех на свете. -- Даже больше, чем родителей? -- Намного больше. -- Почему? -- Не знаю. Может быть, потому, что вы, господин учитель, такой умный, а я -- глупая корова. Когда вы улыбаетесь, это так интересно, а когда сердитесь, то хмурите брови, и все делается так... Она не договорила. От нее исходило тепло, какое чувствуешь иногда, стоя рядом с лошадью. Марк спросил: -- Я могу делать с тобой все, что захочу? -- Все. -- Например, перерезать тебе горло. -- Марк сам поразился своим словам. Белла вздрогнула: -- Да! Польется кровь, и я буду целовать лезвие. Марк был полон желания, какого не испытывал уже много лет, может быть вообще никогда. "Остановись, безумец! -- заклинал его внутренний голос. -- Отошли ее домой!". Вслух он произнес: -- Хорошо, я иду за ножом. -- Да. Он пошел в кухню, выдвинул ящик буфета и взял нож. Понимая, что это только игра, в то же время чувствовал, насколько все серьезно. Он вернулся с ножом. Белла сидела на стуле бледная, вся -- ожидание. От нее веяло таким языческим восторгом и нетерпением, что Марк даже испугался. Он сказал: -- Белла, ты скоро умрешь. Говори, что ты хочешь сказать. -- Я люблю вас. -- Ты готова умереть? -- Готова. Он приставил нож к ее горлу. -- Я режу? -- Да. Марк положил нож на стол. Он вспомнил библейский рассказ как Бог приказал Аврааму принести в жертву собственного сына Исаака, но ангел остановил его, воскликнув: "Не поднимай руки своей на отрока..." Марку казалось, что все это уже было когда-то. -- Как долго ты меня любишь?. -- спросил он тоном врача, говорящего с тяжелобольным. Он слышал, как стучат его зубы. -- С первого дня, как вас увидела. -- Все эти годы? -- Днем и ночью. Он стоял неподвижно, тяжело дыша. У него раздувались ноздри. Наконец, он сказал: -- Но ведь ты знала, что я женат. Белла долго не отвечала. -- Да, знала. Я навела на вашу жену порчу, потому она и умерла. -- Ты что, ведьма? -- Да. Только теперь Марк увидел, что Белла выглядит именно так, как изображают ведьм на старинных гравюрах. Не хватало только морщин и спутанных седых лохм. Впрочем, ведьмы не рождаются старухами. А колдовать, наверное, начинают еще в молодости. Чепуха, суеверие, убеждал он себя. Но болезнь Лены, действительно, была необъяснимой, даже по мнению врачей. Лена соблюдала правила гигиены, не ела жирной пищи, не курила, не употребляла спиртного. Рак распространился с поразительной быстротой. Марк вспомнил, что Лена однажды сказала: -- Кто-то меня сглазил. Позавидовали моим деньгам... Восторг сиял в глазах Беллы. Она, не отрываясь, глядела на Марка с вожделением и глубокой серьезностью. Он сказал: -- Я во всю эту дребедень не верю. Но раз ты веришь, значит, с твоей точки зрения, ты убила человека. -- Да. И Бог меня за это накажет. -- Ты надеялась, что я на тебе женюсь? -- Сама не знала. -- Как ты колдовала? -- Желала ей смерти. Просыпалась ночью и молилась, чтобы она умерла. -- Но ведь ты же ее никогда не видела. -- Видела. Я уже была здесь несколько раз. Не в доме, конечно, около. Ждала, когда она выглянет в окно. А один раз позвонила в дверь и спросила, не нужна ли ей горничная. Она сказала: "С улицы я никого не возьму", -- и захлопнула дверь у меня перед носом. -- Но это же безумие? -- Безумие. Марк посмотрел на стол, где лежал нож. -- Ты достойна смерти, но я не убийца. В этом отношении я еще еврей. Но между нами никогда ничего не будет. Иди домой и больше сюда не приходи. Если хочешь, можешь и на меня навести порчу. -- Нет, я буду любить вас до последнего вздоха. Белла сделала движение, словно собиралась встать, но не сдвинулась с места. -- Значит, все, что ты плела о сострадании, -- вранье, -- произнес Марк. -- Ты радовалась ее смерти. -- Я не знала, что у меня есть такая сила. Когда я услышала о том, что случилось, я была поражена и... -- Ты -- дура, вот ты кто, -- сказал Марк, не вполне уверенный в том, что он скажет в следующую минуту. -- Если бы вместо всего этого ты побольше думала об учебе, то получила бы диплом. А что теперь с тобой будет? Сегодня ты видишь меня в последний раз. Я очень любил Лену, и с этой минуты я тебя ненавижу. Ты -- кровопийца. Белла побледнела: -- А я буду любить вас до могилы. -- Это бред, истерия. -- Нет. -- Это ты звонила сегодня? -- спросил Марк. -- Я уже вышел, а тут раздался звонок. Когда я снял трубку, было уже поздно. Это ты была? -- Да. -- Почему ты позвонила именно сегодня? -- Так было нужно. --- Все это бред, самовнушение. Ты все еще в средневековье. Я, кажется, начинаю понимать, почему тогда сжигали ведьм. Таких, как ты, нельзя оставлять в живых. Ты даже похожа на ведьму, -- сказал Марк и тут же пожалел о своих словах. -- Я знаю. -- То есть мне, конечно, так не кажется. Ты готова стать моей? -- Марк слушал себя как бы со стороны. -- Я имею в виду --любовницей, а не женой. Мне будет стыдно показаться вдвоем на улице. Как видишь, я вполне откровенен. Что-то вроде насмешки и гнева мелькнуло в ее глазах. -- Вы можете делать со мной все, что хотите. -- Когда? -- Сейчас. 7 В три часа утра Белла стала одеваться. Красноватый свет ночника разливался по спальне. Марк слишком устал, чтобы помогать ей. Он лежал, приоткрыв один глаз, и наблюдал, как она старается заправить в платье свою огромную грудь. В двадцать лет ее груди уже болтались. Талии не было. Оплывший живот порос черными волосами. Бедра выпирали, как два бочонка. Слипшиеся волосы свисали на низкий лоб и крючковатый нос. Выпученные глаза глядели испуганно, как загнанные звери из-за кустов. "Ведьма, настоящая ведьма!" -- подумал Марк. Он бы никогда не поверил, что молодая девушка, и к тому же девственница, способна на такое исступление. Она царапалась, кусалась, шептала бессвязные слова и кричала диким голосом, что он опасался, что проснутся соседи. Он поклялся, что женится на ней. "Как это могло случиться? Я, наверное, совсем сошел с ума. Неужели черная магия действительно существует?" Марк услышал, как Белла говорит: -- Мама устроит такой скандал. Они, наверное, уже позвонили в полицию. Даже наверняка. Только бы сторож открыл мне ворота. -- У тебя есть деньги? -- Что? Нет, я все потратила на такси. -- Возьми у меня в брюках. -- Где твои брюки? А вон, на полу... Она подняла его брюки и принялась шарить в карманах. Ошеломленный Марк молча наблюдал за ней. Она вела себя так, как будто уже была его женой. "Все, мне конец", -- подумал он. Белла взяла несколько монет и аккуратно положила брюки на стол, переступая по ковру кривыми волосатыми ногами. "Как такие гигантские ступни умещаются в дамских туфельках?" -- подумал Марк. Он снова услышал голос Беллы: -- Что я скажу родителям? Они поднимут дикий шум! -- Скажи, что хочешь. -- Если ты уже обо всем жалеешь, я могу пойти к Висле и покончить все разом, -- сказала Белла. -- Я ни о чем не жалею. -- Жизнь для меня и гроша ломаного не стоит. Я хоть сейчас готова уйти к твоей жене. Она мне все равно отомстит. -- Мертвые не мстят, -- устало отозвался Марк. -- Мстят, еще как мстят. Она уже приходила ко мне во сне. С кинжалом и платком, мокрым от крови. Она на меня кричала и плевала... Марк ничего не ответил. В его жизни были женщины, но ни одна не доводила его до такого изнеможения. К тому же она почти наверняка забеременела. Он не предохранялся. Да, это самоубийство. Марк был в полной растерянности. Как такое могло произойти? Куда девался его здравый смысл? Вся Варшава будет потешаться над ним. Ему нельзя будет оставаться в гимназии. Ученицы станут смеяться ему в лицо. Белла сказала: -- Я ухожу. Может быть, хотя до двери проводишь? Он с трудом поднялся и поплелся за ней. Как нелепо она выглядела в своем черном платье и соломенной шляпке, с выбившимися спутанными волосами. Он взял ее за руку. Рука была влажной и горячей. Белла касалась его грудью. -- Как не хочется идти домой, -- сказала она. -- Мне будет плохо там. Ты правда меня любишь? Только не обманывай. Если для тебя это ничего не значит, так и скажи. -- Зачем? Чтобы ты побежала к Висле? -- Значит, ты лгал? -- Белла, я не могу жениться на тебе. Молчание. В предрассветных сумерках он различал только ее глаза. Они сделались дикими и безумными. Марк испугался, что она прыгнет иа него, как хищный зверь, а сил защищаться не было. -- Хорошо, -- сказала она. -- Все кончено. Спокойной ночи. -- Куда ты? -- Какая разница! Только не держи на меня зла. И помни, так, как я, тебя никто никогда не полюбит. -- Белла! Прошу тебя, не делай глупостей! -- Разве смерть -- глупость? -- Белла, не уходи! -- крикнул Марк Майтельс, подчиняясь тому, что было сильнее его. -- Нам нельзя будет оставаться в Варшаве, но мир велик. Мы поедем в Краков или за границу. Я слышал, что можно получить визу на Кубу или в Гондурас. Какая разница, если мы будем вместе. -- С тобой я готова ехать хоть на край света. Они стояли в темноте совсем близко. Он чувствовал жар ее дыхания. Его снова охватило желание. -- Не уходи. -- Подожди. У мамы слабое сердце. Она умрет от беспокойства. -- Не умрет. А умрет, ей же хуже. -- Ах ты, мой сладкий убийца. -- А ты на самом деле ведьма? -- Да. Только не говори никому. -- А как ты колдуешь? -- Я молюсь Богу, а может, дьяволу. Сама не знаю кому. Просто чувствую, что во мне есть эта сила. Ты не сможешь освободиться от меня, не сможешь. Мы как две собаки, которых заперли вместе... -- Останься. -- Если ты действительно хочешь уехать из Варшавы, давай уедем немедленно, -- сказала она. -- Прямо сейчас? -- Сегодня. -- А мои вещи, книги?.. -- Брось все. Родители умрут от неизвестности, но, в конце концов, раз уж я убила одного человека... -- Не умрут. Мы пошлем им телеграмму с дороги. -- Хорошо. Понимаешь, я мечтала о тебе с того дня, когда ты впервые вошел к нам в класс; я все время думала о тебе, каждый день, каждую минуту. Где Гондурас, в Африке? -- Ты изучала географию, должна знать. -- Я ничего не помню. Все эти годы я изучала только тебя. -- Идем. Он взял ее за плечи и через гостиную снова повел в спальню. Восходящее солнце сквозь стекла бросало на все красноватые отсветы. Казалось, что лицо Беллы залито кровью. Отблески пламени плясали в глазах. Они остановились перед зеркалом. Он стоял сзади, в одном белье. -- Если на свете есть черная магия, -- сказал он, -- может быть, Бог тоже есть. Он не смог дождаться, пока они дойдут до спальни, и повалил ее на ковер в гостиной, ведьму, забрызганную кровью и семенем, уродину, которую рассветное солнце преобразило в красавицу. СЭМ ПАЛКА И ДАВИД ВИШКОВЕР Передо мной на диване сидит Сэм Палка, коренастый человек с багровым лицом, голым черепом в венчике курчавых седых волос, лохматыми бровями и воспаленными глазами, кажущимися то светло-голубыми, то зелеными, то желтыми. Он курит сигару. Живот выдается вперед, как у беременной женщины на последнем месяце. На нем темно-синий пиджак, зеленые брюки, коричневые туфли, рубашка в малиновую полоску и галстук с вышитым изображением львиной головы. Сэм Палка сам похож на льва, каким-то волшебным образом превратившегося в нью-йоркского миллионера, покровителя еврейских писателей и актеров, председателя правления дома для престарелых в Бронксе, казначея общества поддержки израильских сирот. Разговаривая, Сэм Палка орет, как будто я глухой. Взяв с журнального столика толстенную рукопись, он вопит: -- Больше тысячи страниц, а! И, между прочим, я мог бы написать в сто раз больше! Но вы хотя бы то, что есть, приведите в порядок! -- Сделаю все, что в моих силах. -- Пусть деньги вас не волнуют. Мне хватит, даже если я еще тысячу лет проживу. Я заплачу вам три тысячи долларов за редактирование, а когда книга выйдет и о ней напишут в газетах, вы получите еще -- как это называется -- премию. Но я хочу, чтобы получилось вкусно. Мне тут приносят рукописи -- это же кошмар! Три строчки прочел -- уже зеваешь! В мое время книга тебя захватывала. Начнешь читать и не можешь оторваться -- хочется знать, что будет дальше! Динсон, Спектор, Зейферт! А какие в тех книгах были мысли! А какие истории! Самсон и Далила, дочь Иеффая, Бар Кохба! Да, раньше умели писать! А сейчас? Полкниги прочел, а спроси себя, о чем она, -- и сказать нечего. Эти щелкоперы рассуждают о любви, а знают о ней столько же, сколько я -- о луне. А откуда им знать-то? Они же с утра до ночи торчат в кафе "Ройаль" и никак не договорятся, кто из них самый великий. У них в жилах не кровь, а скисшее молоко с чернилами. Я не забыл идиш. Тот, кому я это диктовал, все пытался меня исправлять -- ему, видите ли, не понравились мои полонизмы. Но я плевать хотел на его замечания! Диктуешь, а он заявляет: "Так не бывает! Это же нереалистично!" Он приехал из Ишишока, Богом забытого местечка, и того, чего не пережил он, для него не существовало. Книжный червь, кретин какой-то! Так... теперь я должен вам сказать одну вещь: дело в том, что, хоть я и надиктовал больше тысячи страниц, мне пришлось умолчать о самом главном. Я не мог об этом говорить, потому что героиня жива и любит читать. Собственно, она только тем и занимается, что читает. Знает всех нынешних писателей. Как только появляется новая книга, покупает и прочитывает от корки до корки. Я не смог бы жить, если бы опубликовал правду, а она о ней узнала. То, что я хочу вам сейчас рассказать, может быть напечатано только после моей смерти. Вы молоды, знаете здесь все ходы и выходы... в общем, когда я сыграю в ящик, добавьте эту историю к моей книге. Без нее все остальное, по правде говоря, гроша ломаного не стоит. Я учту вашу дополнительную работу в своем завещании. Да... даже не знаю, с чего начать... Родился я в религиозной семье. У нас в доме соблюдали традиции, но еще в хедере я слышал о любви. А разве за этим надо далеко ходить? Она же прямо в Торе! Иаков полюбил Рахиль, и, когда обманщик Лаван темной ночью подсунул ему Лию, он работал еще семь лет. А царь Давид! А царь Соломон с царицей Савской и прочие! Книгоноши приносили к нам в местечко романы: за два гроша книгу можно было купить, а за один -- взять на время. Мы жили бедно, но всегда, когда у меня оставался свободный грош, я тратил его на чтение. Здесь, в Америке, даже когда мой заработок составлял три доллара в неделю, я все равно покупал книги и билеты в еврейский театр. В те годы актеры были актерами, а не безжизненными чурбанами, как сейчас! Когда они выходили на сцену, доски горели! Я всех их видел: Адлера, мадам Липцину, Шилдкрота, Кеслера, Томашевского -- всех! А какие тогда были драматурги: Голдфейдин, Яков Гордин, Латейнер! Каждое слово было о любви и каждое слово хотелось расцеловать! Когда прочтете мою книгу, вы увидите, что в браке я не был счастлив. Моя жена оказалась злобной стервой. Как она меня терзала, как восстановила против меня детей -- обо всем тут написано. Сперва я работал на табачной фабрике, потом стал уличным торговцем. Времени на любовь не оставалось. Я жил в темном углу за ширмой, денег не хватало даже на одежду. В те годы я работал по четырнадцать, а то и по восемнадцать часов в сутки. Бывало, мы по нескольку дней сидели на голодном пайке. Когда в животе пусто -- не до любви! Свой первый загородный дом я построил через много лет после свадьбы. Все произошло внезапно: вдруг дела пошли хорошо, словно сам пророк Илия осенил меня своим благословением. Еще вчера я был практически нищим, и вдруг деньги потекли со всех сторон. Но я по-прежнему много работал, пожалуй, даже больше прежнего. Расслабляться нельзя -- будь ты самым что ни на есть разудачливым, все равно -- глазом не успеешь моргнуть -- и ты уже скатился с вершины на самое дно. Когда я работал на фабрике или торговал вразнос, у меня все-таки были выходные: в субботу я отдыхал. С процветанием мои субботы кончились. Жена пронюхала, что у меня завелись свободные доллары, и всю душу из меня вытягивала. Мы перебрались из Ист-Сайда в центр города. Дети пошли один за другим, начались врачи, частные школы, черт знает что еще. Бесси -- так звали мою жену -- навешивала на себя столько драгоценностей, что ее уж и саму-то не было видно. Она вышла из бедного и алчного семейства, а когда такие дорываются до денег -- пиши пропало! Мне было уже под сорок, а что такое настоящая любовь, я и понятия не имел. Если я и испытывал теплые чувства к жене, то, как говорится, раз в год, не чаще. Мы все время ругались, и она угрожала мне полицией, обещала подать на меня в суд, в общем, можете себе представить. Она без конца твердила, что в Америке к женщине следует относится по-особому, прямо как к божеству. В конце концов она добилась того, что я уже видеть ее не мог. Меня тошнило от одного ее голоса. Самое интересное, что сама, делая мне всякие гадости, она ожидала, что я по отношению к ней буду примерным мужем. Но разве это возможно?! Мы перестали спать вместе. У меня уже была тогда собственная фирма, и я тайно снял себе небольшую квартирку в одном из своих домов. Не очень-то приятно в этом сознаваться, но если не любишь жену, то и детям уделяешь меньше внимания. Когда до этой идиотки наконец дошло, что между нами уже никогда ничего не будет, она принялась гоняться за мужиками. Да так бесстыдно, что с ней просто боялись связываться. Она прямо висла на них, как жена Потифара. Я понимаю, о чем вы меня хотите спросить: почему я не подал на развод? Ну, во-первых, развод в те времена был целой историей, надо было месяцами таскаться по судам и так далее; это сейчас -- летишь в Рено и через шесть недель свободен, как птичка; во-вторых, она бы наверняка наняла банду крючкотворов, и они ободрали бы меня как липку. Ну и вообще, сами знаете, мужчины обычно разводятся, когда у них кто-то есть, а если никто тебя не ждет, зачем искать лишние приключения себе на голову? Мои партнеры по бизнесу, несмотря на то что у них в общем-то были хорошие жены, развлекались с девицами легкого поведения. Сейчас этих дамочек величают "девушками по вызову", но какие бы модные слова ни придумать, шлюха есть шлюха. Надо сказать, все мои знакомые бизнесмены этим занимались: промышленники, маклеры -- все, у кого водились деньги. Для них это было развлечение. Но, когда проститутки -- это все, что у тебя есть, радости мало. Бывало, только взглянешь на какую-нибудь потаскуху и сразу теряешь аппетит. Случалось, я давал ей несколько долларов и убегал, прямо как ешиботник какой-то. Я отправлялся в кино и часами глазел, как гангстеры палят друг в друга. Проходили годы, и мне уже стало казаться, что настоящая любовь не для меня. Вам еще не надоело слушать? -- Нет, нет, что вы! -- Эта история сама по себе могла бы составить целую книгу. Когда будете об этом писать, приукрасьте ее как-нибудь. -- Зачем? Вы замечательно рассказываете. -- Ну, знаете, писатели любят приукрасить. -- К сорока двум -- сорока трем годам я сделался настоящим богачом. Если уж к тебе пошли деньги, их не остановишь. Я покупал дома, земельные участки и получал колоссальные прибыли. Акции, которые я приобретал, вырастали за ночь. Налоги были пустяковыми. Я разъезжал на лимузине и выписывал чеки на всякую благотворительность. Женщины проходу мне не давали. За одну неделю я получал столько любви, что и на целый год хватило бы. Но я не из тех, кто сам себе морочит голову. Было ясно, что нужен я им, как прошлогодний снег, -- их привлекали мои денежки. Между поцелуями и уверениями, что такого любовника, как я, свет не видывал, они болтали о том, что они с этого будут иметь: поездки во Флориду и в Европу, норковую шубу, драгоценности. Вся их любовь была сплошной фальшью. Мне ни на минуту не давали забыть, что я просто денежный мешок, не более. Я мечтал встретить женщину, которая бы ничего не знала о моих деньгах, либо богачку, рядом с которой я смотрелся бы жалким бедняком. Но где и как? Я уже решил, что так никогда и не познаю настоящей любви. Помните, в Польше говорили: колбаса -- не для собак. И вдруг произошло чудо. Я купил старый дом в Браупсвиле на Блейк-авеню. Сегодня там полно негров и пуэрториканцев, но в те времена это была земля Израиля. Днем с огнем гоя не сыщешь! Я хотел снести старое здание и на его месте построить новое, но сперва нужно было избавиться от жильцов. Как правило, никто не возражает, но на сей раз возникли осложнения. Походы в суд - не по мне, всегда предпочитаю улаживать все напрямую. А тут у меня как раз выдалось свободное воскресенье, и я решил съездить на Блейк-авеию, оценить обстановку. Машина моя стояла в тот день в гараже, и я поехал на метро. В конце концов я ведь не из Рокфеллеров. Я постучал, но в Браупсвиле понятия не имели, что это значит. Я толкнул дверь, оказавшуюся незапертой, и увидел комнату -- точно такую же, как в моем детстве. Не будь я уверен, что нахожусь в Браунсвиле, я решил бы, что попал в Консковолю: те же беленые стены, дощатый пол, продавленный диван с вытертой обивкой. Даже пахло так же, как в Консковоле: жареным луком, цикорием, плесневелым хлебом... На диване сидела девушка, прекрасная, как Эсфирь, с той лишь разницей, что, как принято думать, у Эсфири глаза были зеленые, а у этой -- голубые, кожа белая-белая, а волосы -- золотые. Настоящая красавица! Одета она была, как будто только что сошла с корабля: длинная юбка и туфли с пуговицами. И знаете, что она делала? Читала роман "Шейнделе, синие губы". Я читал его сто лет назад на другом берегу океана. Я даже ущипнул себя, чтобы убедиться, что это не сон. Я уже открыл рот, чтобы сказать, что я владелец дома и ей придется уехать, но что-то меня удержало. Я начал играть роль, как актер на сцене. Когда она спросила, кто я такой, то назвался продавцом швейных машин и даже предложил ей достать недорогую модель. Она сказала: -- Зачем мне швейная машин? Мне хватает своих десяти пальцев. Она говорила на знакомом идише. Я мог бы здесь с вами сидеть до завтра и все равно не рассказал бы и половины. Так что постараюсь быть кратким. Она родилась в Польше. Отец был талмудистом. В Америку их привез дядя. Через три дня после того, как отец с дочерью покинули Эллис-Айленд, дядя умер. Отец устроился служить в синагогу к местному раввину. Я спросил, сколько ей лет. Оказалось - двадцать шесть. -- Как это вышло, -- спросил я, --такая красивая девушка и до сих пор не замужем? -- Меня сватали много раз, -- ответила она, -- но я так не могу. Я должна полюбить. Она говорила, как ребенок. Не глупо, просто наивно. Двадцать четыре года из своих двадцати шести она провела в крошечном местечке Високе. Жила вдвоем с отцом -- мать умерла, когда была совсем маленькой. Все, что она говорила, было чистой правдой. Она вообще не умела врать. Я спросил, как ее зовут. Она ответила: -- Ханна-Бася. Короче говоря, я влюбился в нее по уши. Я думал, что она меня выгонит, а она вдруг сказала: -- Может быть, вы хотите есть? -- Хочу, -- сказал я, а сам подумал -- тебя! Она сказала: -- Я сделала шкварки. Целую миску. Слово "шкварки" я не слышал Бог знает сколько времени, и, поверьте, ни одна ария в мире не прозвучала бы слаще. Вскоре мы уже сидели за расшатанным столом и ели шкварки, как добропорядочные супруги. Я сказал, что тоже люблю читать романы. У нее -- как я заметил -- их была целая куча, все привезены из Польши: "Приключения трех братьев", "Сказка о двух мясниках", "Благочестивый раввин Цадок и двенадцать разбойников". Она поинтересовалась, кормит ли меня продажа швейных машин, и я сказал, что свожу концы с концами. Она спросила: -- А жена и дети у вас есть? Я рассказал о своей жене и как она меня мучает. Ханна-Бася слушала и менялась в лице. -- Как же вы живете с такой мегерой? -- спросила она. -- В Америке, -- ответил я, -- если разводишься с женой, надо платить алименты, иначе окажешься за решеткой. А алименты такие, что никаких заработков не хватит. Такова американская справедливость. Она сказала: -- Бог терпит долго, но наказывает сурово. Она плохо кончит. Ханна-Бася осыпала мою жену проклятиями и воскликнула: --- Да как вы еще таскаете ноги, если она отбирает последний кусок?! -- Сам не знаю. -- Заходите ко мне, -- предложила она. -- Я почти всегда готовлю больше, чем мы с папой съедаем. И целыми днями одна. Папа приходит поздно. С вами мне будет уютней. Впервые в жизни меня пожалели, первый раз, общаясь со мной, захотели давать, а не брать. Мы съели шкварки со свежим хлебом из соседней булочной и запили это некрепким чаем, обсуждая историю трех братьев, старший из которых выкупал из темницы невинных пленников, средний устраивал свадьбы бедным сиротам, а младший соблюдал шабат. Потом я рассказал ей о юноше, нашедшем золотой волос и объездившем весь мир в поисках той, с чьей головы он упал. Встретил ее на Мадагаскаре, она оказалась самой королевой. Ханна-Бася ловила каждое слово. Что тянуть? Мы полюбили друг друга. Я распорядился, -- дом не трогать, и стал приходить к ней каждую неделю, иногда по нескольку раз. И всегда на мне был все тот же потертый костюм и видавшая виды шляпа. Я приносил ей подарки, какие мог бы позволить себе продавец швейных машин: фунт брынзы, корзиночку фруктов, пачку чая. Соседи, узнав, кем я работаю, стали наперебой просить продать им швейную машину в рассрочку. Вскоре я понял, что, если и дальше буду так "торговать", весь Браун-свил выстроится в очередь, и сказал Ханне-Басе, что поменял место работы: устроился в страховую компанию. Да, я вам главное не сказал: назвался я другим именем -- Давид Вишковер. Имя не выдуманное, так звали моего двоюродного брата. Какое-то время мне удавалось избегать ее отца, синагогального служку. Ну, а Ханна-Бася так меня полюбила -- не передать. Еще вчера мы не подозревали друг о друге, а месяц спустя вся ее жизнь вертелась вокруг меня. Она вязала мне свитера и готовила мои любимые кушанья. Когда я пробовал cyнуть ей пару долларов, она отказывалась, приходилось буквально умолять ее. По сути, я был миллионером, а на Блейк-авеню превращался в бедного страхового агента, вечно голодного подкаблучника, обираемого женой. Понимаю, о чем вы хотите спросить. Да, Ханна-Бася и я фактически стали мужем и женой. Она была девственницей. Как такую девушку удалось втянуть в эту авантюру -- отдельная история. Я немного знаю еврейский закон и убедил ее, что Тора позволяет мужчине иметь двух жен. Она же, будучи незамужней, также не совершает прелюбодеяния. Впрочем, если бы я велел ей стоять на голове, она бы тоже послушалась. Пока отец Ханны-Баси ни о чем не подозревал, все шло как по маслу. Мы жили, как голубок и горлица. Но долго ли такое может оставаться тайной? Когда он наконец узнал, что к дочери ходит женатый человек и она принимает это как должное, разразился страшный скандал. Я клятвенно заверил его, что, как только моя стерва-жена даст развод, стану под хупу с его дочерью. Насколько Ханна-Бася была красива, настолько ее отец уродлив; желчный, квелый, в чем только душа держится. Он пригрозил мне отлучением от синагоги. Чем дальше, тем агрессивнее он становился. Намекал даже, что может и в тюрьму упечь. Признаться, я здорово струхнул. Но -- хоть и грешно так говорить -- удача была на моей стороне. Он заболел: что-то с почками, еще с чем-то. Я приглашал к нему врачей, устроил в клинику, оплачивал сиделок, притворяясь, что все это даром. Через несколько месяцев он умер. Я поставил ему памятник за полторы тысячи долларов и убедил Ханну-Басю, что деньги прислали из Високи. Где одна ложь, там и другая. Как это говорится в Талмуде? -- "Один грех влечет за собой другие". -- Вот- вот. После смерти отца Ханна-Бася стала еще большим ребенком. Никогда в жизни я не видел, чтобы дочь так сильно скорбела по отцу. Наняла кого-то читать кадиш, ставила свечи в синагоге, каждый день ходила на могилу. Я сказал, что мои дела в страховой компании идут хорошо, и пытался давать ей побольше денег. Какое там! Ей ничего не нужно, уверяла она, кроме батона хлеба, картошки и фунта требухи в праздник. Шли годы, а она носила все те же выцветшие платья, которые когда-то привезла с собой из Польши. Я хотел снять для нее квартиру на Оушен-авеню, купить новую мебель. Она и слушать ничего не хотела. Продолжала наводить глянец на свою рухлядь. Однажды в одной из еврейских газет она наткнулась на мою фотографию. Меня избрали председателем правления дома для престарелых, и в газете был короткий репортаж. Она сказала: "Смотри-ка, этот Сэм Палка -- просто твой близнец. Вы что, родственники?" Я сказал: "Да, здорово было бы иметь такого родственничка. К сожалению, в моем роду богачей нет". Признайся я тогда, что я и есть Сэм Палка, нашим отношениям пришел бы конец. Ей нужен был бедняк, нуждающийся в заботе, а не богач, который баловал бы ее. Всякий раз, когда я уходил, она совала мне пакет с едой, чтобы я не умер с голоду. Смешно, да? Годы пролетели, я и оглянуться не успел. Кажется, вчера я был жгучим брюнетом, глядь, уже седой. Ханна-Бася тоже не была больше неоперившимся птенчиком. Но душа осталась детской. Дом на Блейк-авеню обветшал, и я стал всерьез опасаться, что он может просто рухнуть. Мне приходилось давать взятки инспекторам, чтобы они не признали здание непригодным для проживания. Книги, которые Ханна-Бася привезла с собой из Високи, в конце концов развалились, и она начала читать эмигрантов. У меня этого добра хватало. Отправляясь к ней, всегда захватывал несколько книжек, и ей все нравилось независимо от качества. Она вообще всех любила, кроме моей жены. Зато ее просто возненавидела. Ей никогда не надоедало слушать о моих напастях, а рассказать было что. Бесси нашла себе прощелыгу-сутенера и разъезжала с ним по всей Европе. Дети тоже доставляли мне мало радости. Сын бросил школу, дочери хоть и вышли замуж, но все -- неудачно. Бесси посеяла в детях неприязнь ко мне. Я был хорош только для одного -- выписывать чеки. И все-таки мне крупно повезло в жизни. У меня была Ханна-Бася. Она в общем-то не изменилась. За все это время выучила от силы десяток английских слов. Большинство старых жильцов съехало, в их квартиры вселились пуэрториканцы. Остались только две старухи да Ханна-Бася. У одной старухи была катаракта, и вскоре она ослепла, у другой -- водянка. Никакая медсестра не обеспечила бы им такого заботливого ухода, как Ханна-Бася. Вы не поверите, за все эти годы она ни разу не побывала в Манхэттене -- боится метро, не выносит грохота. Изредка мы ходим на еврейский фильм в кинотеатр на Хопкинсон-авеню. Ну хватит, думал я иногда, пора прекратить затянувшуюся комедию. В конце концов почему бы ей не пользоваться моими деньгами. Я хотел снять для нее на лето дом в Катскилс, предложил съездить со мной в Калифорнию. Ни за что! Хотел купить вентилятор -- кондиционеров тогда еще не было, -- она запретила. Ее до смерти пугала всякая техника. Даже телефон не позволила установить. Единственное, на что согласилась, это радио. Бог знает сколько времени прошло, прежде чем она научилась ловить еврейские станции. Такова Ханна-Бася, и такой она останется до последнего вздоха. Дорогой мой, я пообещал, что буду краток, и слово свое сдержу. Бесси умерла. Она поссорилась со своим подлецом-сутенером и одна уехала в Гонконг. Зачем туда потащилась, я уже никогда не узнаю. В один прекрасный день в ресторане с ней случился удар со смертельным исходом . Это произошло в 1937 году. В течение всех лет, что я ходил к Ханне-Басе, мы клялись друг другу, что, если что-нибудь случится с Бесси, то поженимся. Но я все никак не мог собраться с духом и рассказать ей, что произошло. Не могло быть и речи, чтобы переехать к Ханне-Басе в ее трущобы. Привести ее в свою десятикомнатную квартиру на Парк-авеню я тоже не мог -- все мои соседи были богаты до неприличия; у меня самого была горничпая-негритянка и экономка из Ирландии. Я посещал приемы и устраивал приемы. Никто из моих знакомых не говорил на идише. Как бы я привел Ханну-Басю в этот гойский мир? С кем и о чем она бы там говорила? Ну и потом, неизвестно еще, чем бы это кончилось, узнай она, что все эти годы я ей лгал. Вполне вероятно, это было бы для нее таким потрясением, что наша любовь лопнула бы, как воздушный шарик. Я стал подумывать о том, чтобы уехать с ней в Палестину и поселиться где-нибудь в Иерусалиме или у могилы Рахили, но Гитлер к тому времени уже был у власти и показывал когти. Не очень-то подходящая пора для дальних путешествий, разумнее было сидеть в Америке. Я все откладывал и откладывал этот разговор на завтра, на следующую неделю, на следующий месяц... Что скрывать, я не был ей верен все эти годы. Пока я не знал настоящей любви, шлюхи меня мало интересовали. Но после того, как я понял, что значит любить и быть любимым, я стал позволять себе всякие истории. Когда женщины знают, что мужчина один, они предлагаются дюжинами. Я сделался форменным Дон-Жуаном, завсегдатаем ночных клубов и модных ресторанов, где проводят время всякие знаменитости. Мое имя даже упоминалось в светской хронике. Но вся игра и эти фальшивые "любови" доставляли мне удовольствие только потому, что я знал: в Браунсвиле на Блейк-авегао меня ждет настоящая любовь. Кто это сказал: один грамм правды тяжелее десяти тонн вранья? Пока я прикидывал, как бы получше все это ей преподнести, грянула война. Уезжать было некуда -- разве что в Мексику или в Южную Америку. Но что бы мы там стали делать? Дорогой мой, ничего не изменилось и по сей день, не считая того, что я превратился в старика, да и Ханне-Басе уже за пятьдесят. Но вы бы ее видели -- те же золотые волосы и молодое лицо. Говорят, так бывает, если совесть чиста. Когда она узнала о страданиях евреев во время войны, она разрыдалась и плакала многие годы. Начала поститься и читать длинные молитвы, как богобоязненные дамы в моем детстве. Какая-то организация объявила о сборе средств в помощь России, так Ханна-Бася жертвовала им все деньги, которые я ей давал. Она была так подавлена, что даже забыла, что я бедный страховой агент, и брала у меня немалые суммы. Я врал, что это -- сбережения на старость. Любой другой заподозрил бы неладное. Но только не Ханна-Бася. Она подозревать не умела и, кроме того, не особенно разбиралась, что сколько стоит, тем более что я выписывал чеки. Я знал, что те, кто отвечал за отсылку вещей в Россию, пользуются ее доверчивостью и вовсю обманывают ее, но считал, что, если даже один доллар из ста используется по назначению, это доброе дело. К тому же, если бы я сказал Ханне-Басе, что люди с бородами и пейсами обворовывают беженцев, у нее бы, наверное, случился инфаркт. Постепенно я стал давать так много, что пришлось придумать легенду о новой благотворительной организации, с которой я был якобы связан. Она ни о чем не спрашивала. Потом, когда Палестина стала еврейским государством и возникли проблемы с арабами, она снова помогала. Хотите верьте, хотите нет, но я и по сей день получаю деньги от этих несуществующих обществ и комитетов. Сэм Палка подмигнул и расхохотался. Сделав пару попыток раскурить потухшую сигару, бросил ее в пепельницу и закурил новую. -- Можете считать меня самым отъявленным лгуном на свете, но я так и не решился сказать ей правду. Она полюбила Давида Вишковера, бедняка, горемыку, подкаблучника, а не Сэма Палку, миллионера, домовладельца, ловеласа и игрока. Нельзя было ничего менять. Я и сегодня хожу к ней на Блейк-авеню. Дом весь почернел от грязи и копоти. Но Ханне-Басе это не важно. Она говорит: "Я здесь прожила много лет, здесь и умру". Обычно я прихожу рано утром и остаюсь на весь день: мы гуляем, а сразу после ужина укладываемся в кровать. Меня там знают. "Здрась-те, господин Вишковер", -- приветствуют меня негры и пуэрториканцы. Мы, как и прежде, едим шкварки, лапшу с бобами, кашу с молоком и вспоминаем Польшу, точно только вчера сошли с корабля. Это уже не игра. Ханна-Бася уверена, что Бесси еще жива и терзает меня, как прежде. Для Ханны-Баси я, как и четверть века назад, живу на крошечную прибыль от моей страховой компании и на пособие. Она снова и снова пришивает пуговицы к моему старенькому пиджаку и вытертым брюкам. Стирает мои рубашки и штопает носки. Пара моих пижам, купленных на заре нашего знакомства, попрежнему висит у нее в ванной. Всякий раз, когда я прихожу, она расспрашивает о Бесси: неужели та не изменилась? Неужели годы не смягчили ее? Я отвечаю, что возраст не меняет человека, Злым родился, злым и помрешь. Ханна-Бася попросила меня купить участок на кладбище, чтобы после смерти мы могли лежать вместе. Я купил, хотя меня уже ждет место рядом с Бесси. Выходит, мне придется умереть дважды. Ханну-Басю, наверное, удивит наследство, которое я ей оставляю: страховой полис на пятьдесят тысяч долларов и дом на Блейк-авеню. Но, если разобраться, зачем он ей? Приходит пора, когда деньги уже не нужны. Мы оба сидим на диете. Она теперь все готовит на растительном масле, сливочное нам нельзя. Я боюсь съесть кусочек бабки -- холестерин. Однажды мы с Ханной-Басей в очередной раз болтали о прошлом: как раньше делали мацу, как посылали подарки на Пурим, украшали окна на Шавуот, и вдруг она сказала: "Да что же это такое с твоей женой? Умрет она когда-нибудь или нет?" -- "Сорняки живучи", -- ответил я. И тогда Ханна-Бася сказала: "Знаешь, я все-таки хотела бы стать твоей женой перед Богом и людьми, пусть даже только на год". Когда я это услышал, у меня все перевернулось внутри. Я едва сдержался, чтобы не крикнуть: "Ханна-Бася, родная, никто больше не стоит у нас на пути. Пойдем и зарегистрируем наш брак!" Но это бы означало убить Давида Вишковера. Не смейтесь, он живой человек для меня. Я так с ним сроднился, что он ближе мне теперь, чем Сэм Палка. Кто такой Сэм Палка? Старый развратник, не знающий, куда девать свои миллионы. А Давид Вишковер -- это человек вроде моего отца, мир его праху! Да и что сделалось бы с Ханной-Басей, узнай она правду? Вполне возможно, что вместо того, чтобы стать женой Сэма Палки, она превратилась бы во вдову Давида Вишковера. УЧИТЕЛЬ В МЕСТЕЧКЕ В конце 1922-го, а может быть, шел уже январь 23-го, мне предложили место учителя в Кошице. Я тогда уже не жил дома и был "просвещенным": вместо ермолки и лапсердака носил польский картуз и короткий пиджак. Несмотря на это, Нафталия Терегаполер попросил меня позаниматься с его детьми, так как, во-первых, был знаком с моим дедом, раввином Билгорая, а во-вторых, хотел, чтобы его дочери и сыновья изучали не одну только Тору, но еще и арифметику и научились хотя бы немного читать и писать по-польски. Мне пообещали комнату, трехразовое питание и небольшое жалованье в марках. Злотый еще не был валютой в те времена. Жил я тогда у дальних родственников в Билгорае. Однажды утром Нафталия остановил сани у крыльца нашего дома. Мои вещи: несколько рубашек, белье, носки, грамматика польского языка, учебник алгебры, изданный восемьдесят лет тому назад, и "Этика" Спинозы в немецком переводе -- уместились в одном чемодане. Других книг я не взял -- у Нафталин была своя еврейская библиотека. Снег шел уже несколько дней, а накануне моего отъезда ударил мороз. На ярко-голубом небе -- ни облачка. Низкое золотое солнце горело, как лампа, которую, казалось, специально подвесили, чтобы осветить наши края: Билгорай, Янов, Замосць, Томашов. Голубоватые подушки снега искрились и сверкали. Чувствовалось, еще немного -- и солнечное тепло разбудит спящий в деревьях сок и раскроет притаившиеся в земле семена. Время от времени теплый ветерок приносил аромат придорожных сосен. Каркали, взмахивая крыльями, вороны. Мы миновали небольшую деревушку, -- с убеленных снегом крыш свисали сосульки, из труб поднимался дымок. Мне вспомнился коврик, виденный однажды в хижине пастуха в Татрах. Гнедая кобыла поседела, словно внезапно постарела. Колокольчик на шее звенел без умолку, как бы возвещая о недостижимом покое. Сани легко скользили плавным зигзагом. Нафталия иногда оглядывался -- проверить, не устал ли я и не выпал ли из саней. У Нафталии были широкие плечи, длинная черная борода, кустистые брови и большие карие глаза. Одет oн был в овчинный тулуп и меховую шапку. Хотя он то и дело взмахивал хворостиной, понукая лошадь на извозчичьем арго, в голосе слышалась мягкость. Нафталия Терегаполер слыл человеком ученым, милосердным и добродетельным. Он, не скупясь, жертвовал деньги на книги для иешивы и на помощь билгорайским беднякам. Часть своей пшеницы отдавал на изготовление пасхальной мацы. Каждый Пурим Нафталия посылал щедрые подарки моему деду -- раввину Якову Мордехаю, а после смерти дедушки, дяде Иосифу. Через час мы подъехали к Кошице, большому селению, раскинутому на несколько километров. Почва тут была черная и плодородная, как на Украине. С окрестных холмов даже в засуху сбегали ручьи -- с урожаем проблем не было. В этих местах выращивали пшеницу, рожь, ячмень, гречиху и хмель. Работали пивоварня и водяная мельница. Дом Нафталии, самый большой в местечке, был крыт дранкой. Жена Нафталин и пятеро его детей ждали нас у ворот. По дороге Нафталия рассказал мне о своем семействе. Старшая дочь Двойра должна была скоро выйти замуж за владельца мельницы, однако, до сих пор не умела писать. Мальчики Лейбл и Бенце нe хотели учиться. Я увидел черные шевелюры, черный парик, черные глаза. По настоянию Нафталии мальчики пожали мне руку. Мать и девочки улыбнулись. Мы прошли в кухню, просторную, пропахшую непросеянной мукой, борщом, грибами, дровами и дымом. Два окна выходили на запад, одно -- на юг. На полу и на беленых стенах дрожали солнечные блики. На столе лежала огромная буханка ржаного хлеба.Вскоре я по узкой лесенке поднялся на чердак в свою комнату. В маленькой железной печурке горел огонь. На кровати лежала подушка в свежей наволочке. Я лег и сразу же уснул. Когда открыл глаза, солнце садилось за голыми деревьями. Я вытащил "Этику" и учебник алгебры. Я постарался вооружиться тем, что Спиноза называл "адекватными идеями", высшим -- как он полагал -- состоянием наслаждения, совершенным выражением деятельного разума. В доме Нафталин было четыре или даже пять комнат, но семья, похоже, предпочитала кухню. Именно там горела керосиновая лампа. Мы с Нафталией и мальчиками прочли вечерние молитвы у восточной стены, затем был подан ужин: клецки из ржаной муки, молоко и кофе из цикория, без сахара. Жена Нафталии -- Бейле-Цивья -- выросла в Большой Польше и говорила на соответствующем диалекте. У нее было широкое лицо, мощные плечи, огромная грудь и неимоверно толстые руки. Она произвела на свет одиннадцать детей, шестеро из них умерли. Помимо собственно дома Бейле-Цивья заправляла делами в трактире, держала лавку и доила коров. Двойра была старше меня на три недели. Ей недавно исполнилось восемнадцать. Она была небольшого роста, хорошо сложена, с нежным личиком. Правда, руки у нее были крупноватые и всегда красные от работы. Волосы она собирала в пучок. На плечах Двойры лежала немалая часть домашней работы, и вдобавок она еще обшивала всю семью. Ее сестре -- Этке -- было четырнадцать. Несколько лет она посещала польскую школу в соседнем городке. Этке была выше Двойры, и волосы заплетала в две длинные косы. Самая младшая, Рахиль, была еще совсем ребенком. Она даже не знала алфавит. Мальчики, двенадцатилетний Лейбл и одиннадцатилетний Бенце, были низкорослыми, смуглыми, скуластыми, низколобыми, с толстыми губами и широкими носами. Их можно было принять за близнецов. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы понять, что учиться они не намерены. В них чувствовалось крестьянское упрямство. Нафталия признался, что они росли без присмотра и большую часть дня проводили с крестьянскими детьми. У них была своя голубятня. Они уже начали подрабатывать, перепродавая бродячим торговцам купленные у крестьян телячьи шкуры и свиную щетину. Нафталия сказал: -- Не нужны мне их заработки, хочу, чтобы они были евреями. Ужин еще не кончился, как в дом Нафталии потянулись крестьяне. Один пришел договориться о покупке теленка, другой -- попросить сани, чтобы в четыре утра съездить за дровами. Зеленоглазая девушка с редкими зубами вернула чашку муки, взятую накануне. По словам Двойры, дело было не в муке, просто ей хотелось взглянуть на нового учителя. Между визитами Нафталия рассуждал о том, как непросто жить среди крестьян. Неделями он не может собрать миньян для молитвы. Агитаторы движения Розвой подстрекают местных жителей не ходить в его лавку. Они открыли в местечке польский магазин и повесили табличку "Покупайте у своих". Во время польско-большевистской войны в его доме побили окна, а лавку подожгли. Но он все равно отсюда не уедет -- да и что ему делать в Люблине или Билгорае? -- Евреи всюду в изгнании, -- вздохнул Нафталия. -- Но здесь и убить могут, -- отозвалась Бейле-Цивья. -- А где не могут? Мне предстояло приступить к работе на следующее утро, а долгий зимний вечер только начинался. На моих карманных часах было без двадцати шесть. Казалось, ночь здесь наступает медленнее, чем в Билгорае. Я вышел на крыльцо подышать свежим воздухом и взглянуть на вечернюю деревню. В некоторых окнах можно было разглядеть дрожащее мерцание фитиля в керосиновой лампе, но в большинстве изб света не было. Либо крестьяне уже спали, либо сидели в темноте. Керосин был роскошью в деревнях и зажигался только по праздникам. На небе сияла великолепная полная луна. Звезды казались ближе и крупнее, чем в городе. Только теперь я по-настоящему почувствовал, что я уже нe в Билгорае и еще дальше от Варшавы, где вырос и по которой постоянно скучал. Я напомнил себе, что для Субстанции с бесконечным числом атрибутов, о которой я читал у Спинозы, Кошице -- не заброшенное местечко, а необходимая составляющая бытия. Оставалось искать утешения в вечности, в "amor Dei intellec-tualis" {Познавательная любовь к Богу (лат.)} Спинозы, ибо в мире modi {Модусы (лат.)}, в котле причин и следствий, целей и попыток их достижения, все оборачивалось против меня. Ничего у меня не получалось. Попробовал писать на иврите -- вышло искусственно, перешел на идиш и все равно не мог избавиться от скованности, словно бесенята оседлали мое перо. В любви я впал в какую-то мелкотравчатость и ничтожность чувств и переживаний, что -- согласно Спинозе -- тоже не предвещало ничего хорошего. Мой приезд в Кошице был попыткой отрешиться от будничных никуда не ведущих дел и забот, никчемных радостей и тревог и взглянуть на все sub specie aeternitatis {С точки зрения вечности (лат.)}. Открылась дверь, на пороге показалась Двойра. -- Что вы тут делаете? -- спросила она. -- Неужели не холодно? -- Нет, не беспокойтесь. -- Хотите посмотреть нашу лавку и трактир? "Какие новые знания о мире могут принести мне лавка и трактир?" -- подумал во мне последователь Спинозы. Вслух я сказал: -- Конечно, с удовольствием. Мы вышли на улицу, снег заскрипел под ногами. Двойра набросила на голову платок. Она уже не была для меня незнакомкой. Я был ее учителем, она -- ученицей. Я решил учить ее читать и писать на идише и польском и, может быть, еще немного -- философии. Ведь оставляли же молодые русские идеалисты свои особняки ради того, чтобы обучать простой народ. Мы подошли к одноэтажному строению -- в нем помещались и лавка, и трактир. Лавку освещала висячая керосиновая лампа c жестяным абажуром, украшенном бумажной бахромой. Полки заставлены всевозможными "товарами": тут были и крупы, и чугунные горшки, и пробковые стельки для обуви, и банки с цикорием, и связки баранок, и мышеловки. За прилавком сидела Бейле-Цивья. Она вязала чулок на четырех спицах, время от времени почесывая спицей под париком. Какой-то крестьянин в овчинном тулупе и самодельной обуви из лоскутьев и коры стоял у бочки с селедкой, запустив руку в рассол. Бейле-Цивья улыбнулась: -- Покупателя мне привела? -- Если можно, -- сказал я, -- я бы купил чернил и бумаги. -- Чернил? Кому тут нужны чернила? Но несколько пузырьков найдется. И тетради есть. Держу на всякий случай. Я купил чернил и шесть тетрадок. Теперь у меня будет масса времени, чтобы писать. Бейле-Цивья заговорила о моем деде -- да предстательствует он за всех нас перед Господом, -- о моей бабушке, о кузинах, умерших в войну от холеры. Она даже помнила свадьбу моей мамы; ей было тогда пять лет. Потом Двойра отвела меня в трактир. Через всю комнату тянулись два стола и две лавки. У стены стоял пивной бочонок с медным краном. За стойкой перед полками с водочными бутылками, сидела Этке. Перед ней лежал раскрытый учебник польского языка. Она не то улыбнулась, не то просто подмигнула нам и снова погрузилась в чтение. В трактире было холодно и полутемно. За одним столом храпел крестьянин. За другим -- сидели двое. Перед ними два пустых стакана из-под водки. Злобно взглянув на нас, они заговорили о том, как евреи заполоняют польские деревни. То и дело доносилось слово "жиды". Двойра шепнула: -- Не бойтесь. Это все пустая болтовня. Затем обратилась к мужчинам: -- А ну, заткнитесь сейчас же, не то вылетите отсюда! -- Ты смотри, -- отозвался один из собутыльников, -- ну прямо настоящая панночка! Он захохотал и громко рыгнул. Двойра сказала мне: -- Скоты, вот они кто! Летом они хотя бы работают, а зимой -- только лежат на печи, чешутся или вот приходят сюда напиваться. Немудрено, что завидуют евреям. -- Прошло уже восемьсот лет, -- сказал я Двойре и себе, -- а мы все еще чужаки. -- А разве мы в этом виноваты? Это они хотят сжить нас со свету. У тех, кто воевал, осталось оружие. Они тут каждую ночь палят, просто так, чтобы попугать стариков. "Что скажешь на это, Жан-Жак Руссо? -- подумал я. -- А ты, Спиноза? Неужели и это часть Божественного промысла?" Когда мы вышли из трактира, Двойра сказала: -- В городе люди еще как-то сохраняют человеческий облик. А здесь все так грубо и уныло. Папа говорит, что нужно каждый день благодарить Бога, что мы еще живы. А правда, что вы писатель? -- Я хотел бы писать. -- Книги? -- Да. -- Вы, наверное, много учились. Я нет. Этке отдали в польскую школу, а мне нужно было приглядывать за детьми. Один раз мне наняли учителя, так он оказался прохвостом. В ящиках наших рылся. Папа отослал его обратно в город посередине учебного года. -- Я слышал, вы уже обручены. Двойра остановилась. -- Да, с Зеликом, владельцем мельницы. -- Что он за человек? -- Хороший парень. Он унаследовал дело отца. Мы с детства знаем друг друга -- вместе играли на плотине. Он завтра к нам зайдет. Он знает польский, но еще хочет брать у вас уроки иврита. Папа считает, что мы не должны заниматься вместе.А что тут такого? Папа такой старомодный! Мы вновь подошли к дому реба Нафталии. У крыльца я, помявшись немного, спросил: -- Простите, а где здесь уборная? Двойра ответила не сразу. -- У нас нет уборной. Просто зайдите за кусты. На все местечко одна уборная -- во дворе у ксендза. -- Понятно. Двойра быстро вошла в дом. Я остался на улице. "Завтра же уеду отсюда", -- решил я. Утопая в снегу, я потащился за дом. Мне едва исполнилось восемнадцать, а я уже был лишним в этом мире. Мой отец уехал из Варшавы и стал раввином в маленьком местечке в Галиции. Все тамошние евреи были хасидами, последователями белзского рабби. Мне нельзя было вернуться к родителям с моими бритыми висками, светскими книгами и рукописями, одетым по современной моде -- из-за меня отец мог лишиться работы. В Варшаве у меня никого не было. В Билгорае я жил уроками иврита, но с каждой неделей учеников становилось меньше. Я был ужасно стеснительным и страдал от навязчивых мыслей. Похоть мешала мне спать по ночам. Мой мозг ворочался, как жернов. Мысленно я вел долгие споры с писателями, философами и самим Богом. В одном журнале я прочитал эссе о Гартмане и пришел к выводу, что он единственный последовательный мыслитель. Человечеству надеяться не на что -- я целиком разделял эту точку зрения. У людей есть только один выход: покончить с собой. Но на это Гартман, так же как и Шопенгауэр, говорил "нет". Я и не подозревал, что ночь может быть такой долгой. На моих часах было без четверти восемь, а в доме Нафталин все уже спали. Поднявшись к себе, я сел писать пьесу, стараясь подражать ибсеновской "Когда мы, мертвецы, пробуждаемся". Измарав три страницы, я швырнул их в печку, где дотлевали последние угольки, и принялся за алгебраическую задачку, с уравнением второй степени. Недавно я прочитал "Пролегомены" Канта. Если количество -- не более чем категория чистого разума и не имеет отношения к "вещи в себе", какой смысл развлекаться математикой. Я перечитал несколько теорем в "Этике" и вдруг разозлился и на Спинозу, и на себя самого за преклонение перед ним. Доказательство бытия Божия через определение Его как высшего начала слишком просто и поэтому неубедительно. Да и что это за Бог, если Он не ведает милости, не признает справедливости, не карает за преступления и не награждает за добрые дела? Мне требовался личный Бог, к которому можно было обратиться в надежде быть услышанным. Все мои проблемы навалились на меня в эту ночь. Я лег и уснул. Сразу же начали сниться сны. Они следовали один за другим, необычайно яркие и реальные. Я с кем-то боролся, с какой-то женщиной. Таинственным образом мои способности передались ей, а ее -- стали моими. Флюиды, исходящие от меня, проникали в ее тело, а ее флюиды -- в мое. Наши тела стали подобны сообщающимся сосудам. Потом мы вошли в маленькую комнату, не то келью, не то камеру. Но мы были не одни. Нас все время сопровождал некто распевающий рифмованные стихи. Мне хотелось, чтобы он покинул нас , но он, не прекращая пения, дал понять, что это невозможно. Каждый стих был афоризмом, откровением. "О, если бы все это записать!" -- подумал я во сне, вздрогнул и проснулся. Керосиновая лампа погасла; комната тонула в лунном свете. Я всем существом чувствовал вращение Земли вокруг Солнца, согласноБожественному предназначению, следуя своим курсом сквозь Млечный Путь. "Не нужно отчаиваться, -- подумал я , -- не может Бог быть таким глухим, немым и аморальным, как утверждают материалисты". Я подошел к окну и поднял глаза к звездам. "Я вас вижу. Может быть, и вы меня видите? Ведь мы из одного вещества". Раздался выстрел, ижалобно залаяли все собаки местечка . Я взглянул на часы -- четверть четвертого. Неужели я так долго спал? В комнате было ужасно холодно -- почти как на улице. Я накинул пиджак, натянул шапку и спустился вниз. В кухне горела свеча. Реб Нафталия в ватном халате и ермолке сидел за столом, шевеля губами над томом Мишны. Он был так поглощен чтением, что не услышал моих шагов. Я ощутил необыкновенное волнение, -- радость и грусть одновременно. Мир спит, а ночью в далеком местечке еврей склонился над Торой. Я почувствовал дыхание вечности. Такие же евреи пришли в Польшу много веков назад, изгнанные тевтонцами, кельтами, или как там их звали. Вдоль всего пути разбросаны могилы. В мешках, с которыми они пришли в земли к язычникам, лежали куски пресного хлеба и книги на пергаменте или в свитках. Ничего не изменилось. И евреи те же, и книги те же. Реб Нафталия медленно повернулся ко мне: -- Ты уже встал? -- Ночь длинна, как изгнание, -- сказал я. -- Скоро наступит день, -- ответил Нафталия, и я понял, что он имеет в виду: искупление близко. На следующий день я познакомился с Зеликом, женихом Двойры. Он был коренастым , краснощеким и словно седой -- от мучной пыли. Его башмаки, пиджак и брюки тоже были в муке. В углу рта он держал сигарету и выпускал кольцами дым . Со мной заговорил как приятель, будто мы были сто лет знакомы. Иврит ему в общем-то ни к чему, но он все же хочет его выучить, потому что покойный отец был бы тому рад. Газету он читает польскую. Все его клиенты -- поляки. Он заговорил о мельнице. Только что купил в Варшаве новое оборудование и собирался строить лесопилку. Водяной поток здесь был достаточно силен, и леса в окрестностях хватало. Двойра была занята в лавке, и Зелик предложил мне прогуляться до мельницы. Я признался, что хочу вернуться в Билгорай, а он сказал: -- Зачем? Я бы тебе нашел шиксу. Он о многом мне рассказал. Крестьяне стали "просвещенными". Молодежи требовались сапоги из кожи, а не самоделки из лоскутьев и коры. Каждый хочет, чтобы его дом был крыт дранкой, а не соломой. Девушки мечтают одеваться по-городскому. Витое, председатель крестьянской партии в сейме, направлял в Кошице своих представителей для разъяснения крестьянам их нужд. У коммунистов тоже есть свои агитаторы. Парни из Билгорая, Замосца и Янова приходили в Кошице призывать к восстанию. Одного агитатора арестовали, теперь он в тюрьме в Янове. Скоро должен быть суд. У мельницы стояли сани и телеги -- крестьяне привезли муку на обмолот и ждали очереди. Мы с Зеликом остановились на мосту посмотреть, как вода вращает мельничное колесо. На спицах сверкал лед. С моста было видно трубу пивоварни. Зелик сказал: -- Если соскучиться по Билгораю, можешь ездить туда, сколько хочешь. Я там бываю каждую неделю. Мой будущий тесть тоже частенько туда мотается. Возит жену для ритуального омовения. Пока она моется, он ждет в санях перед купальней. Зимой это маленькое удовольствие, но что только не сделает еврей, чтобы угодить Богу! -- Я смотрю, ты в это не веришь. -- Конечно нет, могла бы и дома вымыться. В тот день я начал давать уроки. Лейбл и Бенце учиться не собирались. Их совершенно не занимал библейский рассказ о том, как Иаков оставил Бершеву и отправился в Харан. Все их внимание было приковано к окнам, из-за которых доносилось воркование их голубей. Карманы мальчишек были набиты гвоздями и шурупами -- они мастерили санки. Двойра приступила к занятиям с большим пылом, но я сразу понял, что учиться ей будет нелегко. До нее все доходило очень медленно. Без конца делала кляксы. Я начал подумывать, не нужны ли ей очки. Рахиль была единственной, кто подавал хоть какие-то надежды. Что касается Этке, то она уже немного умела и читать, и писать на идише, но учиться дальше не желала. По мнению этой четырнадцатилетней девочки, евреям следовало ассимилироваться . На следующий день Зелик отвел меня к молодой вдове Мане. Она жила рядом с пивоварней в лачуге с земляным полом. Одна стена вся была заклеена лубочными бумажными иконками. У нее были черные косы и лицо в оспинах, похожее на терку для картофеля. Зелик признался , что спит с Маней -- разумеется, только до свадьбы с Двойрой. Маня, босая, сидела на табуретке и плела веревку из соломы. Она ухмыльнулась, моргнула и сказала про меня: -- На вид ему больше пятнадцати не дашь. -- Он наш учитель. -- Ну пусть заходит в субботу вечерком. Но я не задержался в местечке так надолго. В четверг ближе к вечеру Нафталия повез жену в купальню в Билгорай. В этот день я отказался от преподавания и поехал с ними. Кроме жены Нафталин и меня в санях ехал огромный мешок с гречкой. Из-за сильного снегопада дорога была практически не видна. Нафталия натянул на голову капюшон. Бейле-Цивья закуталась в овчинный тулуп и турецкую шаль. Я сидел рядом с ней на заднем сиденье. Она занимала три четверти места. Отодвинуться было невозможно. Она смущенно молчала, мне казалось, что я чувствовал тепло, идущее от ее тела. Небо было низкое, словно отяжелевшее от метели. Сухой, как соль, снег хлестал в лицо. Никто не произносил ни слова. Ветер гудел и завывал. Лошадь то и дело останавливалась. Порой оглядывалась назад с любопытством, которое иногда проявляют животные к людям. Казалось, она недоумевает, зачем куда-то тащиться в такую погоду? Внезапно наступил вечер. Только что был день, и в одно мгновение стемнело. Пальто плохо защищало меня от холода. Бейле-Цивья урчала, как кошка. Лошадь еле-еле перебирала ногами. Нафталия весь сгорбился, словно уснул. Когда мы въехали в Билгорай, я едва узнал свой город -- как будто несколько лет миновало. Все дома были засыпаны снегом, видны только очертания. Казалось, повсюду выросли пригорки. Ставни наглухо закрыты. Я возвращался в дом, где был никому не нужен. Я слез с саней, снял чемодан и, голосом, показавшимся самому чужим , произнес: -- Реб Нафталия, пожалуйста, простите меня. Мне очень жаль, что так вышло. Я думал, что сани сразу же тронутся -- нас и так задержала метель, -- но они продолжали стоять. Нафталия сказал: -- Если захочешь, возвращайся к нам. И я понял истинный смысл его слов: двери покаяния всегда открыты. НОВОГОДНИЙ ВЕЧЕР Тишину моей квартиры нарушил телефонный звонок. Незнакомый женский голос произнес: -- Вы меня наверняка не знаете, но я -- во всяком случае, как читательница -- знаю вас по меньшей мере лет двадцать. Мы даже однажды виделись. Меня зовут Перл Лейпцигер. -- Я вас знаю, -- ответил я. -- Читал ваши стихи. Мы встречались у Бориса Лемкина на Парк-авеню. -- Значит, вы меня все-таки помните. Дело в том, что группа еврейских писательниц и несколько верных почитательниц еврейской литературы договорились вместе встретить Новый год. Борис Лемкин тоже хотел приехать. Можно даже сказать, что это его идея. И мы подумали, было бы замечательно, если бы и вы пришли. Будет несколько женщин и двое мужчин -- Борис Лемкин и его тень Гарри. Я понимаю -- вы известный писатель, а мы только кучка престарелых дебютанток -- фактически любительниц, -- но мы действительно преданы литературе и всегда читаем все, что вы пишете. Поверьте, вы будете окружены самыми искренними поклонницами. -- Перл Лейпцигер, это большая честь для меня. Скажите, где и когда нужно быть. -- Знаете, мы решили устроить настоящий пир. В конце концов, Новый год -- и для нас праздник. Приходите, когда хотите, -- чем раньше, тем лучше. Кстати, у меня появилась идея -- может вы придете к ужину? Будут Борис, Гарри, а остальные подойдут попозже. Я знаю, что вы скажете, -- вы вегетарианец. Положитесь на меня Я приготовлю точно такой суп, какой делала ваша мама. -- Откуда вы знаете, какие супы делала моя мама? -- Из ваших книг, откуда же еще?! Перл Лейпцигер продиктовала свой адрес в Восточном Бронксе и подробно объяснила, как добраться на метро. Она рассыпалась в благодарностях. Я знал, что Перл за пятьдесят, но голос был молодой и бодрый.. В канун Нового года начался сильный снегопад. Улицы стали белыми, а небо к вечеру -- лиловым. Нью-Йорк стал похож на Варшаву. Не хватало только извозчиков. Когда я шел по заснеженным улицам, казалось, что слышу позвякивание колокольчиков. Я купил бутылку шампанского и поймал такси до Бронкса, что в такой день -- большое везенье. Было еще рано, но дети уже гудели в рожки, возвещая приход Нового года. Мы ехали через еврейский квартал, и то тут, то там я замечал рождественские елочки, украшенные электрическими гирляндами и мишурой. Большинство магазинов было закрыто. В тех, что еще работали, запоздалые посетители покупали закуску и выпивку. По дороге я мысленно укорял себя за то, что избегаю собратьев писателей, и не посещаю их собраний и вечеринок. Дело в том, что при встречах мне сразу же докладывают, кто что обо мне сказал или написал. Левые писатели ругают за то, что не поддерживаю идею мировой революции, сионисты -- что не воспеваю героические будни пионеров еврейского государства. Борис Лемкин был богатым владельцем фирмы по продаже недвижимости и покровителем еврейских писателей и художников. Авторы посылали ему книги, а он высылал им чеки. Покупал картины. Жил он на Парк-авеню с Гарри, старым другом из Румынии. Борис называл его "мой диктатор". На самом деле Гарри, или Гершель, был его дворецким и поваром. Борис Лемкин слыл дамским угодником и великим гурманом. Уже несколько лет жил раздельно с женой . По слухам, был он обладателем огромной подборки порнографических фильмов и фотографий. В четверть седьмого такси остановилось перед домом Перл Лейпцигер, и я на лифте поднялся на четвертый этаж. Дверь в квартиру была открыта -- хозяйка ждала меня на пороге. Перл, в вечернем платье с люрексом и золотистых лаковых туфельках. была маленького роста, с высокой грудью, широкими бедрами, крючковатым носом и большими черными глазами, светящимися польско-еврейской радостью жизни, которую, кажется, ничто нe могло омрачить. Крашеные черные волосы зачесаны наверх. На шее поблескивал золотой могендовид, в ушах болтались длинные серьги, на пальце сверкал бриллиант -- несомненно, все это -- подарки Бориса Лемкина. По-видимому, она уже немного выпила -- хотя мы были едва знакомы, меня заключили в объятия. Уже в прихожей донесся аромат маминого супа: ячмень, чечевица, сушеные грибы, жареный лук. Гостиная была сплошь заставлена безделушками. На стенах висели картины, очевидно работы живописцев, которым покровительствовал Борис Лемкин. -- Где Борис? -- спросил я. -- Опаздывает, как обычно. Недавно звонил -- сказал, что скоро будет. Давайте выпьем. Что хотите? У меня есть практически все. Я испекла ваше любимое анисовое печенье -- не спрашивайте, откуда это знаю. Пока мы пили херес и ели анисовое печенье, Перл сообщила: -- У вас много врагов, но и друзей -- тоже много. Я всегда вас защищаю. Никому не позволяю вас поносить в своем присутствии. И что только о вас не говорят! Вы и сноб, и циник, и мизантроп, и отшельник! Но я, Перл Лейпцигер, бросаюсь на вашу защиту, как львица. Один умник договорился до того, что назвал меня вашей любовницей. Я всем им отвечаю : стоит открыть какую-нибудь из их книженок, я сразу же начинаю зевать, но когда... Зазвонил телефон. Перл схватила трубку: -Да, он здесь. Не опоздал ни на минуту. Принес шампанское, как настоящий кавалер. Борис? Еще нет. Небось, как всегда, обхаживает какую-нибудь дуреху. Мои писательские акции падают, но я утешаюсь тем, что перед Богом мы все равны. И муха, и Шекспир ему одинаково дороги. Не опаздывайте. Что? Не нужно ничего приносить. Я купила столько пирожных, до Песaxa хватит. Было уже двадцать минут восьмого, а Бориса все не было. За это время мы с Перл стали задушенными друзьями, мне были доверены самые интимные подробности ее жизни. -- Я из религиозной семьи, -- рассказывала Перл. -- Если бы в юности мне сказали, что выйду замуж не по закону Моисея и Израиля, то сочла бы неостроумной шуткой. Но Америка все поставила с ног на голову. Моему отцу пришлось работать в Шабат - для него это оказалось страшным ударом, как и для мамы. Фактически это убило их. Я стала посещать собрания левых, где проповедовали атеизм и свободную любовь. На одном из собраний я и встретила Бориса. Он поклялся, что, как только разведется со своей мегерой, мы поженимся. Я все приняла за чистую монету. Он искусный враль, и мне потрсбовалось несколько лет, чтобы раскусить его . И сейчас он не признается, что у него есть другие женщины, а меня это просто бесит. Зачем человеку в семьдесят лет столько романов? Он -- как те римляне, что засовывали пальцы в рот, избавляясь от съеденного, чтобы тут же возобновить еду. К тому же он сумасшедший! Насколько сумасшедший, знаю только я, но что касается денег, он умнее нас всех , вместе взятых. За месяц до кризиса двадцать девятого года он продал все акции и получил полмиллиона долларов наличными. В те времена за эту сумму можно было купить пол-Америки. Он и сам не знает, сколько у него сейчас денег. Но из него и цента не вытянешь. Когда он начинает кутить, то проматывает тысячи, и вдруг из-за доллара... Кажется, кто-то приехал. Наверное, он. Ну, наконец-то. Перл побежала открывать, и вскоре донесся голос Бориса Лемкина. Он не говорил -- он мычал. Можно было подумать, что он пьян. Борис Лемкин был низенький, круглый, как бочонок, с красным лицом, седыми волосами и белыми лохматыми бровями, из-под которых поблескивали глазки-бусинки. На нем был смокинг, розовая рубашка с кружевным жабо и лакированные туфли. Между мясистыми губами торчала сигара. Он протянул мне руку с перстнями на трех пальцах и завопил: -- Шолом алейхем! Я читаю все написанное вами . Пожалуйста, не соблазняйте мою Перл. Кроме нее, у меня ничего нет. Без нее я пустое место. Перл, дорогая, дай что-нибудь выпить, а то у меня в горле пересохло! -- Потом выпьешь! Сейчас мы будем ужинать. -- Ужинать? Да кто это придумал? Уж на Новый-то год можно бы обойтись! -- Хочешь не хочешь, а поужинать тебе придется! -- Ладно, если она настаивает, поужинаем. Вы видите мой живот? В него можно затолкать бакалейную и мясную лавку, и еще место останется. Я завещал свое тело анатомическому театру. Врачей ждет масса удивительных открытий. Мы пошли на кухню. Борис продолжал твердить, что совсем не голоден, но мгновенно проглотил две тарелки супа. При этом чавкал, сопел, причмокивал, и Перл сказала: -- Как был свиньей, так свиньей и остался. -- У меня была умная мама, -- сообщил Борис. -- Она всегда говорила: "Берель, ешь, пока можешь. В могиле не поешь". В Бессарабии была такая еда, которая называется "карнацлехи"{вид клецок, подается с супом}, в Америке ее умеет готовить только один человек -- Гарри. Больше этот евнух ничего не умеет. Дай ему пять долларов и скажи, что это сотня, -- поверит, но в стряпне, по сравнению с ним, шеф-повар "Астории" -- ноль без палочки. И вообще, у него чутье, какое Бог дает одним идиотам. Если Гарри советует купить акции, я не сомневаюсь ни секунды; звоню брокеру и приказываю покупать. Если Гарри говорит: "Продавай", я продаю. Он ничего в этом не смыслит, "Дженерал моторе" он называет "Дженерал мазере". Вы можете это объяснить? - Объяснить вообще ничего нельзя, -- сказал я. -- Мои слова! Бог есть -- это совершенно точно, но, поскольку в течение последних четырех тысячелетий он предпочитает молчать и не удостаивает ни единым словом даже рабби Стефана Вайса, я считаю, что мы ему ничем не обязаны. Нужно поступать, как заповедано в Агаде: "Ешь, пей и наслаждайся". Около девяти часов стали собираться писательницы Одну из них, восьмидесятилетнюю Миру Ройскес, и помнил еще по Варшаве. Мира Ройскес опубликовала книгу под названием "Человек добр". Ее лицо было покрыто бесчисленными морщинками, но глаза оставались живыми и ясными, как у девочки. Она принесла Перл торт собственного изготовления. Матильда Фейнгевирц, маленькая, ширококостная, с огромным бюстом и лицом польской крестьянки, писала любовную лирику. Ее вкладом была бутылка сиропa, чтобы поливать ханукальные латкес{картофельные оладьи}. Берта Козатская со всклокоченными волосами, выкрашенными в морковный цвет, сочиняла мелодраматические романы. Ее героинь, местечковых девушек, попавших в большой город, сначала соблазняли, потом доводили до занятия проституцией, а затем и до самоубийства. До ее прихода Перл Лейпцигер поклялась мне, что Берта все еще девственница. Берта Козатская принесла бабку, и Борис Лемкин сразу же съел половину, громко уверяя, что таким деликатесом потчуют только святых в раю . Самой тщедушной в этой компании была "товарищ" Цловак, крошечная старушка, игравшая -- как утверждалось -- видную роль в революции 1905 года. Ее мужа, Фейвла Блехера, повесили в Варшаве. за покушение на жандармского офицера Сама Цловак была специалистом по изготовлению бомб. Она подарила Перл шерстяные чулки, -- мода варшавских гимназисток пятьдесят лет тому назад. Последним пришел Гарри. Гарри был высокий, худой, с длинным веснушчатым лицом и шевелюрой соломенного цвета без единого седого волоса. Он был похож на ирландца. На нем -- котелок, галстук-бабочка и демисезонное пальто. Он принес Перл бутылку шампанского в две кварты, как велел Борис. Не успел Гарри войти, Борис заорал: -- Где утка? -- Я не достал утки. -- Что, во всем Нью-Йорке не осталось ни одной утки? Что, на всех уток мор напал? Или, может быть, их депортировали обратно в Европу? -- Борис, я не нашел утки. -- Ну что ж, придется обойтись. Сегодня утром я проснулся с диким желанием полакомиться жареной уточкой. Эх, если бы я имел столько миллионов долларов, сколько сегодня в Нью-Йорке продавалось уток! -- Что бы вы делали с такими деньгами? -- спросил я. -- Купил бы всех уток Америки. Хотя Перл жила не на главной улице, время от времени до нас доносилось гудение рожков. Матильда Фейнгевирц включила радио, и мы узнали, что на Таймс-сквер по случаю Нового года собралось около ста тысяч человек. Было также предсказано возможное число дорожных происшествий. Борис Лемкин уже начал целовать Перл и других женщин. Наливал себе рюмку за рюмкой и, чем краснее делалось его лицо, тем белее казались волосы. Он хохотал, хлопал в ладоши и пытался танцевать с изготовительницей бомб -- товарищем Цловак. В какой-то момент он оторвал Перл от пола, и та закричала, что он порвет ей чулки. Все это время Гарри сидел на диване тихий и трезвый, с серьезным видом слуги, присматривающего за господином. На мой вопрос, давно ли он знает Бориса, ответил: -- Мы вместе ходили в хедер. -- Он выглядит на двадцать лет старше. -- В моем роду не седеют. Зазвонил телефон. Перл сняла трубку и начала говоритъ нараспев по-варшавски: -- Кто это говорит? Что? Вы что, меня разыгрываете? А? Я не ясновидящая. Вдруг посерьезнела. -- Да, я слушаю. Бориса в этот момент в комнате не было. Он ушел и ванную. Женщины обменялись любопытными взглядами. Перл молчала, но ее лицо выражало попеременно то удивление, то гнев, то презрение, а в глазах вспыхивали искорки смеха. Прежде чем стать писательницей, Перл немного играла в еврейском театре. Наконец она снова заговорила: -- Что, он малый ребенок, украденный цыганами? Человек в семьдесят лет, наверное, сам знает, чего хочет. Я его соблазнила? Извините меня, но, когда он ухаживал за вами, я еще в колыбели лежала. Борис вернулся в гостиную: -- Почему так тихо? Вы что, здесь молитесь, что ли? Перл прикрыла телефонную трубку ладонью: -- Борис, это тебя. -- Меня? Кто это? -- Твоя прапрабабушка восстала из могилы. Иди, возьми другую трубку в спальне. Борис вопросительно посмотрел на Гарри и нетвердой походкой направился в спальню. У двери оглянулся и послал Перл взгляд, в котором читался немой вопрос: "Ты что, собираешься подслушивать?" Перл сидела на диване, прижав трубку к уху. Вскоре до нас донеслись приглушенные крики. Гарри нахмурил соломенные брови. Одни писательницы укоризненно качали головами, другие сокрушенно цокали. Я вышел в холл посмотреть картины: евреи, молящиеся у Стены плача; танцующие хасиды; книжники, изучающие Талмуд; невеста, которую ведут под хулу... Я открыл книжный шкаф, взял с полки книгу, оказавшуюся романом Берты Козатской, и прочитал сцену, в которой некий персонаж входит в бордель и встречает там бывшую невесту. Когда поставил книгу на место, Борис вернулся в гостиную. Раздался дикий крик: -- Я никому не позволю за мной шпионить! Я никому ничего не должен! Идите все к черту! Паразитки, идиотки, вымогательницы! -- Пузырь лопнул, -- отозвалась Перл с торжествующим видом. Она пыталась закурить, но зажигалка не срабатывала. -- Какой пузырь? Кто лопнул? Все! Комедия окончена! Стервы старые -- обирают, обирают и никак не насытятся. Я никогда никому не клялся в верности! Тьфу на вас! -- Что, правда глаза колет? -- Правда? Правда в том, что ты такая же писательница, как я турок! Всякий раз, когда ты что-нибудь напишешь, мне приходится платить издателю за публикацию. Между прочим, это ко всем относится. -- Борис мотнул головой в сторону других женщин. -- Я пытался читать твои стихи: "Hertz -- Schmertz! Liebe -- Schmiebe!" Восьмилетние школьницы и то лучше пишут! Кому нужны твои писанья? Разве что селедку в них заворачивать! -- Ты меня срамишь, а тебя Бог осрамит! -- взвизгнула Перл. -- Бога нет! Гарри, пошли. Гарри не сдвинулся с места. -- Борис, ты пьян. Иди умойся. У вас есть сельтерская? -- обратился он к Перл. -- Я пьян? Мне все говорят правду в лицо, а когда и один раз сказал правду, меня объявляют пьяным. Я не хочу умываться, и сельтерская мне не нужна. Тебя я просил купить утку, но ты поленился. Ты, как все они, -- недоумок, попрошайка, бездельник! Послушай, если у меня сегодня не будет жареной утки, ты уволен и можешь катиться ко всем чертям! Завтра утром я вышвырну твои пожитки и чтоб духу твоего больше не было! Ясно? -- Вполне. -- Ты достанешь утку или нет? -- Не сегодня. -- Сегодня или никогда. Я пошел. Ты можешь оставаться. Борис направился к двери. Вдруг он увидел меня и от неожиданности даже попятился. -- Я не вас имел в виду, -- смущенно забормотал он. -- Где вы были? Я думал, вы уже ушли. -- Я смотрел картины, -- сказал я. -- Что вы называете картинами? Сплошное подражание, мазня. Эти хасиды танцуют уже сто лет. Эти, с позволения сказать, художники пачкают холсты и требуют, чтобы я платил. Перл тоже неплохо нажилась за мой счет -- иначе бы так не важничала. До самого последнего времени я работал по шестнадцать часов в сутки. И до сих пор работаю по десять часов. Этот неуч Гарри полагает, что я без него не обойдусь. Он мне нужен, как дырка в голове. Он свое имя написать не может. Он даже не смог получить гражданство. Даже водительских прав нет. Когда он ведет машину, мне приходится сидеть рядом и следить за дорожными знаками -- он их не знает. С меня хватит! Уезжаю в Европу или Палестину! Где пальто? Борис бросился к двери, но Перл преградила дорогу. Она растопырила руки с ярко накрашенными ногтями и завопила: -- Борис, тебе нельзя садиться за руль в таком виде! Ты убьешь себя и еще десяток людей! По радио говорили, что... -- Убью себя, не тебя. Где мое пальто? -- Гарри, остановите его, Гарри! -- голосила Перл. Гарри неспеша приблизился. -- Борис, ты выставляешь себя полным идиотом. -- Заткнись! Это перед ними ты можешь корчить джентльмена, но я-то тебя знаю. Твой отец был помощником кучера, а твоя мамаша... Ты сбежал в Америку, потому что лошадь украл. Что, не так? -- Так это или не так, но я работаю на тебя сорок лет. За это время не получил ни цента, а мог бы нажить целое состояние. Я могу сказать тебе то же, что Иаков -- Лавану: "Я не взял у тебя ни вола твоего, ни осла твоего..." -- Это Моисей сказал евреям, а не Иаков -- Лавану. -- Пусть Моисей. Если ты решил покончить с собой, то открой окно и прыгай, как те сопляки во время Депрессии. "Кадиллак"-то зачем ломать? -- Кретин, это мой "кадиллак", не твой, -- промычал Борис и вдруг дико захохотал, что все в испуге кинулись к нему. Он согнулся пополам и, казалось, вот-вот упадет от собственного смеха. Одной рукой Гарри схватил его за плечо, а другой принялся колотить по загривку. Мира Ройскес бросилась на кухню и принесла стакан воды. Борис выпрямился: -- Что, воду мне принесли? Водку несите, а не воду. Он обнял и поцеловал Гарри. -- Не покидай меня, друг, брат, наследник. Я все тебе завещаю -- все мое состояние. Кроме тебя, у меня никого нет, все остальные -- враги: жена, дети, женщины. Что мне надо от жизни? Немного дружбы и кусочек жареной утки. Лицо Бориса исказилось. Глаза наполнились слезами. Он закашлялся, засопел и вдруг разрыдался так же неистово, как минуту назад хохотал. -- Гарри, спаси меня! -- Пьян, как Лот, -- прокомментировала Перл Лейпцигер. -- Иди ляг, -- сказал Гарри. Он взял Бориса под руку и повел, вернее, поволок в спальню. Борис повалился на кровать Перл Лейпцигер, что-то пробормотал и стразу захрапел. Лицо Перл, в начале вечера казавшееся таким молодым и оживленным, теперь было бледным, морщинистым и увядшим. Взгляд выражал смесь горечи и злобы. -- Что вы будете делать с такими деньгами? -- спросила она у Гарри. -- Станете таким же дураком, как он? Гарри улыбнулся: -- Не беспокойтесь, он всех нас переживет. Четыре писательницы жили в Восточном Бронксе. Гарри вызвался развезти их по домам. Я сел на переднее сиденье рядом с Гарри. Выпало столько снега, что машина с трудом продвигалась по небольшим улочкам, где они жили. Гарри, как извозчик из прошлого, провожал каждую до подъезда. Он молчал все это время, но, когда мы выехали на Симен-авеню, вдруг произнес: -- Ну, вот и Новый год! -- Я слышал, что вы прекрасно готовите кнедлики, - сказал я, просто чтобы что-то сказать. Гарри мгновенно оживился: -- Но ведь это очень просто. Если есть хорошее мясо и точно знаешь, сколько чего брать, все получится, как надо. В вашей стране, имею в виду Польшу, евреи ходили к своим рабби. В Литве -- учились в иешивах, а мы в Бессарабии ели мамалыгу, кнедлики и пили вино. У нас там Пурим был круглый год. Борис назвал меня неучем. Я не неуч. Я ходил в хедер и к пятнице знал главу из Пятикнижия лучше, чем он. Но здесь, в Америке, он немного занимался английским, а у меня терпенья не хватило, зато идиш я знаю лучше. А зачем мне гражданство? Паспорта здесь никто не требует. Он занялся бизнесом, а я работал в магазинах. Несколько лет мы не виделись. Когда я как-то зашел к нему, он уже был женат на этой стерве Генриете. "Где ты откопал эту Ксантиппу?" -- спросил я. "Гершель, -- ответил он, -- я был слеп. Помоги мне. Если ты не поможешь, она сведет меня в могилу". Они тогда еще жили вместе. А на работе у него был отдельный кабинет, и я переехал туда. Из-за Генриеты он нажил язву -- она все пересаливала и переперчивала. Вполне возможно, что хотела его отравить. У него на работе стояла газовая плита, и я начал для него готовить... Да, права у него есть, но водить не умеет. Когда он садится за руль, то обязательно попадает в аварию. Я стал его шофером. Я умею читать дорожные знаки; его помощь мне никогда не требовалась. Если я один раз проеду по какой-нибудь улице, я ее потом и ночью узнаю. Мы стали как братья, даже ближе. Он еще пару лет позволял Генриете себя мучить. Пока они жили вместе, она родила двух дочерей и сына. Ничего путного из них не вышло. Старшая дочь пять раз разводилась, вторая -- злобная старая дева. Сын -- адвокат у гангстеров. Перед тем как идти на дело, головорезы приходят к нему за уроком, как обойти закон. Борис сказал, что я украл лошадь. Я ее не крал. То была лошадь моего отца. Да, так о чем я говорил? А, что Генриета так и не дала ему развода. А зачем ей разводиться, когда она имеет все, что пожелает. Сейчас стало легче развестись с плохой женой. А в те времена любая потаскушка здесь считалась леди, суд был на ее стороне. Борис помешан на женщинах, а меня они не привлекают. Почти все женщины -- золотоискательницы. Им нужны не вы, а ваши деньги. Мне не по душе их лживость, но Борис любит, когда его обманывают. Особенно падок на писательниц, художниц, актрис и прочих в том же роде. Когда они начинают увиваться со своими гладкими книжными речами, он теряет голову. Когда Борис разъехался с Генриетой, он поселился в квартире на Парк-авеню, и я -- с ним. Сколько раз он возвращался домой и рыдал: "Гарри, я больше не могу, они все фальшивы, как языческие боги!" -- "Гони их", -- советовал я. Он падал на колени и клялся душой своего отца, что пошлет их всех к черту, но на другой же день опять с кем-то встречался. Он назвал меня евнухом. Я не евнух. Я нормальный мужчина. Женщины любили меня просто так, а не за чеки. А где мне было взять чеки? Борис ужасно любит деньги. А для меня дружба дороже миллионов. Я работаю на него бесплатно, как тот раб в Библии; он разве что не ставил меня к двери и не прокалывал ухо. Кусок хлеба и ночлег -- вот все, что я от него имею. Я как-то познакомился с одной девушкой, она мне понравилась, и, кажется, у нас все могло сладиться, но, когда Борис об этом узнал, он поднял такой шум, как будто его хотят убить. "Как ты можешь так со мной поступать?!" --кричал он. Он пообещал сделать меня партнером в своем бизнесе. Приставал до тех пор, пока я не дал задний ход. До чтения я небольшой охотник, но театр всегда любил. Я водил ее в еврейский театр. Я всех их видел: Адлера, Томашевского, Кесслера. Мы, как говорится, одинаково чувствовали многие вещи, но я позволил Борису нас развести. У меня нет воли. Насколько я слабый, настолько он сильный. Он может вас заставить делать все, что захочет. Он устраивал так, что жены оставляли мужей, женщины из хороших семей вступали с ним в связь. Эта Перл Лейпцигер -- пятое колесо в телеге. Некоторые из его подруг уже умерли от старости, другие больны. Одну он запихал в психушку. Он хвастается своим животом, а язву так и не вылечил. К тому же у него гипертония. Другой на его месте давно бы помер, но он решил дожить до ста лет, значит, так и будет. Здесь была одна актриса, ее звали Розалия Карп, красивая женщина, настоящая примадонна. Голос, ее на другом конце Второй авеню было слышно. Когда она играла Клеопатру, все в нее влюблялись. В те времена у Бориса еще не было от меня секретов. Он все мне рассказывал. Как-то вечером он пришел домой и говорит: "Гарри, я влюбился в Розалию Карп". -- "Поздравляю, -- сказал я. -- Только этого и не хватало". -- "А что? -- сказал он. -- Она создана для мужчин, не для архангела Гавриила". В те годы, когда Борис влюблялся, он начинал посылать женщинам подарки: огромные букеты цветов, коробки шоколада, даже меха. Разумеется, я был посредником и просто не могу вам сказать, сколько раз Розалия Карп меня оскорбляла. Как-то даже погрозила вызвать управляющего. А однажды заявила: "Что ему от меня нужно? Он нe в моем вкусе". Потом улыбнулась и добавила: "Если бы я оказалась на острове с вами обоими, угадайте, кого бы выбрала". В тот вечер она говорила со мной очень нежно и применяла всякие женские уловки. Любой другой на моем месте знал бы, как поступить. Но предательство -- не по мне. -- Так что же было дальше? -- спросил я. -- Борис ее заполучил? -- Спрашиваете! А через пару лет бросил. Это же Борис Лемкин. Машина остановилась возле моего дома рядом с Центральным парком. Я хотел выйти, но Гарри сказал: -- Одну минуточку. Нью-Йорк тонул в предрассветной тишине. Светофор поменял цвета, но ни одна машина не проехала. Гарри сидел в глубокой задумчивости. Казалось, он осознал, в чем состоит загадка его существования, и теперь мучительно старается разгадать. Наконец поднял голову и произнес: -- Ну где сейчас достанешь утку? Нигде. Прошло почти три года. Как-то днем, когда я читал верстку, ко мне в кабинет вошел Гарри. Он стал совершенно седым, но все равно сохранил моложавость. -- Вы, конечно, меня не помните, -- начал он. -- Очень хорошо вас помню, Гарри. -- Вы, наверное, знаете, что Бориса уже год, как нет в живых. -- Знаю. Садитесь. Как ваши дела? -- Все в порядке. У меня все хорошо. -- Я даже знаю, что Борис не оставил вам ни цента, -- сказал я и пожалел о своих словах. Гарри смущенно улыбнулся: -- Он никому ничего не оставил -- ни Перл, ни прочим... Все эти годы он говорил о завещании, но так его и не написал. Добрая половина его состояния досталась Дяде Сэму, а остальное этой стерве -- жене, и детям. Его сын, деляга, на другое же утро после смерти отца прибежал и выставил меня из квартиры. Даже пытался присвоить часть моих вещей. Но, знаете, меня это не убило. На кусок хлеба я зарабатываю. -- Где вы работаете? -- Стал официантом. Не в Нью-Йорке. Здесь меня не брали. Я работаю в гостинице в Катскилс. А зимой езжу в Майами и подрабатываю поваром в кошерном отеле. Мои кнедлики пользуются успехом. Зачем мне его деньги?! Мы помолчали. Потом Гарри сказал: -- Вас, наверное, удивляет мое появление. -- Нет, нет. Я очень рад вас видеть. -- Дело в том, что на могиле Бориса до сих пор нет памятника. Я несколько раз говорил об этом его сыну, но тот все обещает заказать -- завтра, на следующей неделе. Но это только бы от меня отделаться. В общем, я накопил немного денег и решил сам заказать памятник. В конце концов, мы были как братья. Помню, как-то в наш город приехал ребе. Он говорил, что даже Бог не может сделать бывшее небывшим. Как вы думаете, это правда? -- Наверное. -- Ведь если Гитлер уже был, Бог не может повернуть время вспять и сделать как будто его не было. Мы с Борисом росли вместе. Он был неплохим человеком, только немного суеверным и эгоистичным. Он не составил завещания, потому что боялся, что это приблизит его смерть. Мы провели вместе более сорока лет, и я не хочу, чтобы его имя было забыто. Ради этого я и приехал в Нью-Йорк. Утром был у гравера и попросил его выбить надпись на идише. Иврит я не очень-то знаю, и Борис не знал. Я хотел, чтобы было написано: "Дорогой Борис, будь здоров и счастлив, где бы ты сейчас ни был", а гравер сказал, что нельзя писать "будь здоров" на могильной плите. Мы заспорили, и я упомянул, что знаю вас и мы однажды вместе встречали Новый год. Он посоветовал сходить к вам, и, если вы одобрите, он сделает текст, как я хочу. Вот поэтому я и пришел. -- Гарри, -- сказал я, -- по-моему, гравер прав. Может быть, умершему можно пожелать счастья, если веришь в загробную жизнь, но здоровье -- это все-таки свойственно только телу. Как можно желать здоровья телу, которое уже разрушилось? -- Так вы хотите сказать, что нельзя написать то, что я придумал? -- Гарри, это звучит нелепо. -- Но "здоровый" ведь значит не только "здоровый". Знаете, говорят: "В здоровом теле -- здоровый дух". . Странно -- Гарри начал спорить со мной о словоупотреблении. Из его примеров я впервые увидел, что на идише одно и то же слово "gesunt" значит и "крепкий", и "нормальный", и "здоровый". Я посоветовал Гарри, чтобы вместо "здоровый" стояло "умиротворенный", но Гарри сказал: -- Я несколько ночей не спал. Эти слова словно сами пришли ко мне откуда-то, и я хочу, чтобы написано было именно так. Разве Тора запрещает употреблять такие слова? -- Нет, Тора ничего об этом не говорит, но, Гарри, тот, кто увидит эту надпись, может улыбнуться. -- Пусть улыбается. Мне все равно. И Борису было все равно, когда над ним смеялись. -- Значит, вы хотите, чтобы я позвонил граверу и сказал, что согласен? -- Если вам не трудно. Гарри назвал номер телефона гравера. Хотя аппарат стоял у меня на столе, я пошел звонить в другую комнату. Гравер пытался убедить меня, что пожелание здоровья покойнику --вроде святотатства, но я привел цитату из Талмуда. Я был в положении адвоката, которому приходится защищать подследственного вопреки собственным убеждениям. В конце концов гравер сказал: -- Раз вы настаиваете, пусть будет по-вашему. -- Да, беру всю ответственность на себя. Я вернулся в кабинет и сквозь приоткрытую дверь увидел Гарри. Он сидел, задумчиво глядя на Уильмсбургский мост и Ист-Сайд, ставший в последнее время огромной строительной площадкой. Я с трудом узнавал эти места. Золотистая пыль висела над обломками зданий, рвами, бульдозерами, кранами, кучами песка и цемента. Я стоял и смотрел на Гарри. Как он стал таким? Как этот малограмотный человек достиг духовной высоты, которой нечасто достигают даже мыслители, философы, поэты? В то новогоднее утро, когда я вернулся домой с вечеринки у Перл Лейпцигер, казалось, что время, проведенное там, потрачено впустую. И вот теперь, почти через три года, я получил урок, который никогда не забуду. Когда я сказал Гарри, что надпись будет именно такой, как он хочет, его лицо просияло. -- Огромное спасибо. Огромное спасибо. -- Вы один из самых благородных людей, которых я встречал в жизни, -- сказал я. -- А что я такого сделал? Мы были друзьями. -- Я не знал, что такая дружба еще встречается. Гарри вопросительно посмотрел на меня. Потом встал, протянул мне руку и пробормотал: -- Один Бог знает всю правду. СЕСТРЫ Леон, он же Хаим-Лейб, Барделес добавил в кофе сливок. Затем положил много сахару, попробовал, поморщился, подлил еще сливок и откусил кусочек миндального печенья. -- Люблю, чтобы кофе был сладким, -- сказал он. -- В Рио-де-Жанейро кофе пьют из крохотных чашечек. Он у них горький, как желчь. Здесь тоже делают такой -- эспрессо, -- но я люблю кофе, как тот, что когда-то подавали в Варшаве. Знаете, когда сидишь здесь с вами, забываешь, что ты в Буэнос-Айресе. Мне кажется, что мы снова в "Люрсе" в Варшаве. Как вам погодка, а? Я долго не мог привыкнуть, что Сукот попадает на весну, а Песах -- на осень. Вы не можете себе представить, какая тут неразбериха из-за этого сумасшедшего календаря. Ханука, а жара -- ну, просто расплавиться можно! На Шавуот -- холод. Хорошо, хоть цветы весной пахнут так же; сирень здесь точно такая же, как в Пражском лесу и Саксонских садах. Знаете, я узнаю запахи, но не могу назвать цветка. На других языках у каждого растения -- свое имя, а сколько слов для цветов на идише? Я знаю только два: роза и лилия. Когда нужно купить букет, я всегда полагаюсь на продавца. Пейте кофе! -- Расскажите вашу историю, -- попросил я. -- А? Вы думаете, ее можно рассказать. Даже не знаю, с чего начать... Ведь я обещал рассказать вам все, всю правду, а разве можно рассказать правду? Погодите, я возьму сигаретку. Кстати, ваши, американские. Леон Барделес вытащил пачку сигарет -- одну из тех, что я привез ему из Н