нглосаксонские черты, это была уже ее культура. Но проглядывали в ней и другие страны, другие широты. А может, Лысенко все-таки прав? Часы показали половину первого, и я пригласил гостью спуститься со мной пообедать. Оказалось, что в это время она не ест. Самое большее, может выпить чашку чаю. Впрочем, если я хочу есть, она готова пойти со мной. В конце концов мы перешли на кухню, и я заварил чай. Я поставил на стол блюдо с печеньем для нее и бутерброды с сыром для себя. Мы сели за стол друг против друга, как супружеская чета. По столу прополз таракан, но ни я, ни Элизабет не стали его тревожить. Тараканы, живущие в моей квартире, вероятно, знали, что я вегетарианец и не питаю злобы к тараканьему роду, который на сотни миллионов лет старше человеческого и, должно быть, переживет его. Элизабет пила крепкий чай с молоком, а я слабый -- с лимоном. Отхлебывая чай, я держал кусочек сахара между зубами -- как было принято в Билгорае и Клендеве. Поскольку Элизабет так и не притронулась к печенью, постепенно я съел все. Между нами установилась атмосфера близости, не требующая церемоний. Неожиданно для себя я спросил: -- Когда вы перестали с ним спать? Элизабет начала краснеть, но, залив пол-лица, краска отступила. -- Я вам сейчас кое-что скажу, хотя вы, наверное, не поверите. -- Поверю каждому вашему слову. -- В физическом смысле я девственница. Сказала -- и словно сама удивилась своим словам. Чтобы показать, что не особенно потрясен этим сообщением, я бросил почти небрежно: -- Я полагал, что эта порода давно вымерла. -- Всегда есть последний из могикан. -- Вы никогда не обращались по этому поводу к врачу? -- Никогда. -- А к психоаналитику? -- Ни я, ни Лесли им не верим. -- А разве вам не нужен мужчина? -- спросил я, сам поражаясь собственной наглости. Она взяла чашку и сделала глоток. -- Еще как нужен, но я до сих пор не встретила человека, с которым бы мне захотелось быть вместе. Так было до моего знакомства с Лесли, так все и осталось. Когда мы познакомились, я решила, что Лесли -- мужчина для меня, но он сказал, что нужно подождать до свадьбы. Мне это показалось глупым, но мы ждали. После свадьбы мы сделали несколько попыток, но ничего не вышло. Иногда я думаю, что это клендевский раввин не допускает нашей близости, ведь Лесли -- не еврей. Кончилось тем, что мы стали испытывать ко всему этому глубокое отвращение. -- Вы оба аскеты, -- сказал я. -- Вы думаете? Не знаю. В мечтах я пылкая любовница. Я читала Фрейда, Юнга, Штекеля, но они не способны мне помочь. Странно, что я с вами так откровенна. Знаете, я никогда в жизни не посылала писем писателю. Вообще терпеть не могу писать письма. Мне даже трудно написать собственному отцу. И вдруг пишу вам, потом звоню. Как будто один из ваших дибуков вселился в меня. Теперь, когда вы словно вдохнули в меня новую жизнь, я вам еще кое-что скажу. С тех пор как я начала читать ваши книги, вы стали моим любовником. Вы вытеснили всех остальных. Элизабет отхлебнула чаю, улыбнулась и добавила: -- Не бойтесь. Я пришла не за этим. Я почувствовал, что в горле у меня пересохло, и потребовалось усилие, чтобы справиться с голосом: -- Расскажите мне о ваших фантазиях. -- Ну, мы проводим время вместе, путешествуем. Например, в Польше по тем местечкам, которые вы описываете. Поразительно, но ваш голос в моих грезах был точно таким же, как сейчас, -- как это может быть? Даже ваш акцент точно такой же. Совершенно необъяснимо. -- Любовь вообще необъяснима, -- сказал я, и мне почему-то стало неловко за свой поучительный тон. Элизабет склонила голову набок и некоторое время обдумывала мое высказывание. -- Иногда, мечтая вот так, я засыпаю, и мои фантазии превращаются в сны. Я вижу шумные города. Слышу, как говорят на идише, и, хотя на самом деле я не знаю языка, во сне я понимаю каждое слово. Если бы мне не было доподлинно известно, что все там давно изменилось, я бы поехала, чтобы проверить, насколько мои сны соответствуют действительности. -- Теперь уже не соответствуют. -- Мать часто рассказывала мне о своем отце, раввине. Она приехала в Америку со своей матерью, моей бабушкой, когда ей было восемь лет. Дед в возрасте семидесяти пяти лет женился во второй раз. Бабушке было восемнадцать лет. В этом браке родилась моя мать. Через шесть лет дедушка умер. Он оставил много комментариев к Библии. Но вся семья погибла во время оккупации, рукописи сгорели. Бабушка сохранила всего одну маленькую книжечку на иврите. Дед в свое время успел ее опубликовать. Я захватила ее с собой, она у меня в сумочке в прихожей. Хотите взглянуть? -- Конечно. -- Позвольте, я вымою посуду. Посидите здесь. Сейчас я принесу книжку, пока я буду мыть посуду, вы сможете ее просмотреть. Я остался за столом, и Элизабет принесла мне тоненькую книжечку, которая называлась "Протест Мардохея". На титульном листе автор поместил свою генеалогию, и, изучив ее, я увидел, что у нас с гостьей действительно есть общие предки: раввин Моисей Иссерлес и автор книги "Открывающий глубины". Книжечка клендевского раввина была памфлетом, направленным против радзиньского раввина реб Гершоиа Еноха, который полагал, что нашел в Средиземном море брюхоногого моллюска, чья секреция использовалась в древнем Израиле для окрашивания в синий цвет кистей на талесах, хотя традиционно считалось, что этот моллюск стал недоступен людям после разрушения Храма и будет обретен вновь лишь с приходом Мессии. Реб Гершон Енох, презрев многочисленные протесты других раввинов, распорядился, чтобы его последователи носили талесы с синими кистями. Между раввинами разгорелся жесточайший спор. Дедушка Элизабет называл Гершона Еноха "предателем Израиля, отступником, посланцем Сатаны, Лилит, Асмодея и всего злокозненного воинства". Он предупреждал, что грех ношения этих фальшивых талесов может повлечь за собой страшную кару Божию. Страницы "Протеста Мардохея" пожелтели и высохли настолько, что их края крошились под пальцами. Элизабет терла губкой тарелки и чашки. -- Что там написано? -- спросила она. Непросто было объяснить Элизабет де Соллар суть разногласий между радзиньским раввином и другими учеными-талмудистами его поколения, но я все-таки подобрал слова. Ее глаза вспыхнули. -- Потрясающе! Зазвонил телефон. Я вышел в прихожую. Это опять был Оливер Лесли де Соллар. Я сказал, что позову его жену, но он неожиданно попросил: -- Подождите. Если можно, я бы хотел сказать вам несколько слов. -- Да, конечно. Оливер Лесли начал откашливаться. -- Моя дочь, Биби, чуть не умерла сегодня. Мы с трудом спасли ее. У нас есть сосед, мистер Портер, он наш друг, и вот он нашел одно лекарство, которое когда-то выписал другой врач. Сейчас она спит. Я хочу вам сказать, что моя жена больная женщина, физически и психически. Она дважды пыталась покончить с собой. Второй раз она приняла такую дозу снотворного, что ее три дня держали на искусственном дыхании. Она о вас необычайно высокого мнения и по-своему влюблена в вас, так вот, я хочу предупредить, чтобы вы ее никак не поощряли. Наш брак ужасно несчастлив, но я для нее как отец, потому что родной отец бросил их с матерью, когда Элизабет была еще ребенком. Равнодушие отца развило в ней холодность, сделавшую наше существование сплошным кошмаром. Пожалуйста, ничего ей не обещайте. Она живет в мире иллюзий. Ей нужна помощь психиатра, но она об этом и слышать не хочет. Я уверен, что вы меня понимаете и поведете себя как ответственный человек. -- Можете в этом не сомневаться. -- Она держится на транквилизаторах. Когда-то я преподавал философию, но после того, как мы поженились, мне пришлось бросить работу. К счастью, у меня богатые родители. Они нам помогают. Я столько перенес из-за нее, что мое собственное здоровье тоже пошатнулось. Она из тех женщин, что лишают мужчин потенции. Если вы -- не дай Бог -- все-таки свяжетесь с ней, вы можете потерять свой талант. Живи она в шестнадцатом веке, ее наверняка бы сожгли на костре как ведьму. С тех пор как мы познакомились, я верю в черную магию -- естественно, как в психологическое явление. -- Я слышал, что вы пишете книгу об астрологии? -- Это она вам сказала? Чепуха! Я работаю над биографией Ньютона. Меня особенно интересуют последние тридцать лет его жизни и его религиозные убеждения. Вы, конечно, знаете, что, по Ньютону, гравитация -- это божественная сила, беспримесное выражение божественной воли. Величайший ученый всех времен был еще и глубочайшим мистиком. Из того, что гравитация управляет Вселенной, следует, что небесные тела воздействуют на органический и духовный мир. Между этим взглядом и астрологией с ее гороскопами и прочим вздором -- пропасть величиной в вечность. -- Позвать вашу жену? -- Не нужно. И не говорите ей, что я звонил. Она устроит страшный скандал. Однажды она уже бросалась на меня с ножом... Пока я беседовал с Оливером Лесли, Элизабет не появлялась. Было странно, что она так долго вытирает две чашки и две тарелки, но я решил, что она просто не хочет мешать разговору. Повесив трубку, я сразу же вернулся на кухню. Элизабет там не было. Я понял, что произошло. Узким коридором кухня соединялась со спальней, где на ночном столике стоял параллельный аппарат. Я открыл дверь в коридор -- Элизабет стояла на пороге. Она сказала: -- Я была в ванной. По тому, как она это сказала -- смущенной скороговоркой, словно защищаясь, -- я понял, что она лжет. Возможно, она действительно направлялась в ванную -- хотя откуда она могла знать, что эта дверь ведет именно туда, -- и заметила параллельный аппарат. В ее взгляде читались гнев и насмешка. Так вот, значит, что ты за штучка, подумал я. Вся моя сдержанность по отношению к ней улетучилась. Я положил руки ей на плечи. Она дрожала, а ее лицо стало похоже на лицо вредной маленькой девочки, пойманной на воровстве или переодевании в мамино платье. -- Для девственницы вы необыкновенно находчивы, -- сказал я. -- Да, я все слышала и никогда больше к нему не вернусь. Ее голос сделался тверже и моложе. Казалось, она сбросила маску, которую носила много лет, и сразу стала совсем другой -- юной и озорной. Она собрала губы бантиком, как будто собиралась меня поцеловать. Меня охватило желание, но в ушах звучало предупреждение Оливера Лесли. Я наклонился к ней, и наши глаза сблизились настолько, что я различал только голубизну -- как в глубине грота. Мы коснулись друг друга губами, но не поцеловались. Наши колени прижались, и она начала пятиться. Я чуть-чуть подталкивал ее, но трезвый голос не умолкал: "Будь осторожен! Это ловушка!" Тут опять зазвонил телефон. Я рванулся так, что едва не сбил ее с ног. Телефонный звонок всегда вызывает у меня реакцию бурной надежды -- я часто сравниваю себя с собакой Павлова. Недолго я колебался, куда бежать -- в спальню или прихожую, и бросился в прихожую. Элизабет кинулась за мной следом. Я поднял трубку, а она стала вырывать ее у меня, очевидно уверенная в том, что снова звонит ее муж. Я тоже так думал, но в трубке раздался решительный голос пожилой женщины: -- Элизабет де Соллар у вас? Я ее мать. Сначала я не понял, о чем речь. От волнения я забыл имя посетительницы. Но через мгновение пришел в себя: -- Да, она здесь. -- Меня зовут миссис Харвей Лемкин. Мне только что звонил мой зять, доктор Лесли де Соллар. Он сообщил, что дочь отправилась к вам, оставив больного ребенка, и так далее. Я хочу вас предупредить, что моя дочь психически не совсем здорова и не вполне отвечает за свои поступки. Мой зять, профессор де Соллар, и я потратили целое состояние, чтобы ей помочь, к сожалению, безрезультатно. В свои тридцать три года она все еще ребенок, хотя, надо признать, она необычайно умна и даже пишет стихи -- на мой взгляд, замечательные. Вы мужчина, и я прекрасно понимаю, что, когда хорошенькая, одаренная молодая женщина выказывает свое восхищение, это не может оставить равнодушным, но не позволяйте себе вступить с ней в близкие отношения. Вы попадете в такую историю, из которой уже никогда не выберетесь. Из-за нее мне пришлось уехать из Нью-Йорка, города, который я люблю всем сердцем, и заживо похоронить себя в Аризоне. Дочь так много говорила о вас и так вас расхваливала, что я тоже начала читать ваши книги по-английски и на идише. Я дочь клендевского раввина и хорошо знаю идиш. Я могла бы рассказать массу интересного и была бы чрезвычайно рада встретиться с вами --время от времени я бываю в Нью-Йорке, -- но заклинаю вас всем святым: оставьте в покое мою дочь! Пока ее мать говорила, Элизабет стояла рядом, поглядывая на меня со страхом, смущением и любопытством. Потом сделала было попытку подойти ближе, но я отстранил ее свободной рукой. Мне невольно пришел в голову образ школьницы, которую учитель или директор отчитывает в присутствии родителей, а ей недостает выдержки, чтобы не оспаривать обвинения. Ее мать говорила так громко, что Элизабет, несомненно, слышала каждое слово. Только я собрался ответить, как она прыгнула вперед, вырвала у меня трубку и истерически завопила: -- Мама! Я тебе никогда этого не прошу! Никогда! Никогда! Ты мне больше не мать, а я тебе не дочь! Ты продала меня этому психу, этому кастрату!.. Мне не нужны твои деньги и ты мне не нужна! Всегда, когда судьба дарит мне миг счастья, ты все портишь! Ты мой первый враг! Я убью тебя! Убыо, раз ты так... Дрянь! Шлюха! Воровка! Ты за деньги спишь с восьмидесятилетним подонком! Я плюю на тебя! Плюю, плюю, плюю, плюю! На губах у нее выступила пена. Скорчившись от боли, она схватилась за стену. Я бросился, чтобы поддержать ее, но не успел: она с грохотом рухнула на пол, телефон полетел следом. Начались судороги, ее тело страшно выгибалось, а рука быстро-быстро колотила по полу, словно подавая сигнал моему соседу снизу. Я услышал хрип, она начала задыхаться. По-видимому, это был припадок эпилепсии. Схватив телефонную трубку, я крикнул: -- Миссис Лемкин! У вашей дочери приступ! Но связи не было. Нужно было вызвать "скорую помощь". Но как это сделать? Телефон, очевидно, сломан. Может быть, открыть окно и позвать на помощь? Но кто услышит меня в грохоте Бродвея? Я кинулся на кухню, налил стакан воды и плеснул в лицо Элизабет. Она дико взвизгнула и оплевала меня. Выскочив на площадку, я принялся барабанить в дверь к соседу -- никто не открывал. Только теперь я заметил у его порога стопку журналов и писем. Я хотел вернуться к себе и вдруг с ужасом обнаружил, что дверь захлопнута. Ключ остался внутри. Я попытался высадить дверь плечом, но, увы, я не из тех здоровяков, кто на такое способен. Тут я вспомнил, что дубликат ключей висит в домовой конторе во дворе. Кстати, я мог бы там кого-нибудь попросить вызвать "скорую". Я хорошо представлял себе, что сделают со мной мать и муж Элизабет, если она -- не дай Бог -- умрет в моей квартире. Они даже могут обвинить меня в убийстве... Я нажал на кнопку грузового лифта, но он был занят и словно застыл на семнадцатом этаже. Я бросился вниз по лестнице -- про себя, а может, и вслух проклиная тот день, когда появился на свет. В какой-то момент я услышал, что лифт поехал вниз. В холле двое мужчин перегородили входную дверь диваном, кто-то с семнадцатого этажа переезжал. Весь холл был заставлен мебелью, напольными вазами, связками книг. Я попросил, чтобы мне дали пройти, но грузчики прикинулись, что нe слышат. Да, подумал я, этого визита я не переживу. Вдруг вспомнил, что на шестом этаже живет наборщик -- сотрудник одной газеты, в редколлегии которой я состоял. Если хотя бы кто-нибудь из его семьи дома, мне помогут вызвать "скорую" и позвонят в контору насчет ключей. Я помчался на шестой этаж. Сердце бешено колотилось, пот лил с меня градом. Я позвонил в дверь наборщика, никто не открывает. Я уже собирался опять кинуться вниз, когда дверь приоткрыли на длину цепочки. Я увидел глаз и услышал женский голос, который произнес: -- Что вам угодно? Я принялся объяснять, что происходит. Говорил обрывочно и бессвязно, как человек, находящийся в смертельной опасности. Единственный видимый мне глаз сверлил меня с явным недоверием. -- Я не хозяйка. Хозяева за границей. Я двоюродная сестра. -- Я прошу вас о помощи. Поверьте, я не грабитель. Ваш брат набирает все мои статьи, может быть, вы слышали мое имя? Я назвал газету, я даже перечислил несколько своих книг, но она ничего обо мне не слыхала. После некоторого колебания она наконец сказала: -- Все-таки я не могу вас пустить. Сами знаете, как сейчас бывает. Подождите здесь, я позвоню в контору. Как, вы сказали, ваша фамилия? Я повторил, как меня зовут, назвал номер своей квартиры и рассыпался в благодарностях. Она закрыла дверь. Я полагал, что дверь вот-вот откроется и она сообщит мне, что дозвонилась до конторы и что "скорая" уже вызвана, но прошло семь минут, а никто не появлялся. Я стоял, несчастный и потерянный, и думал о горьком человеческом жребии. Насколько же все мы рабы обстоятельств. Малейшее недоразумение, и вот все летит вверх тормашками. В сущности, из этого положения есть только один выход: нужно вообще перестать праздновать шабат, называемый жизнью, и, разорвав цепь причин и следствий, мужественно встретить смерть -- подлинную основу мироздания. Прошло еще пять минут, а дверь все не открывалась. Я опять бросился вниз, на ходу воображая, как бы поступил с этой бессердечной женщиной, если бы обладал неограниченной властью. Когда я оказался в холле, диван уже вынесли на улицу. Я увидел мистера Брауна, председателя нашего домового комитета, и сбивчиво рассказал ему о своем бедственном положении. Его взгляд выразил полнейшее изумление: -- Нет, никто не звонил. Пойдемте, я дам вам ключ. Грузовой лифт был свободен, и я поднялся к себе на одиннадцатый этаж. Открыв дверь, обнаружил, что Элизабет Абигель де Соллар без туфель, с мокрыми спутавшимися волосами, бледная, как полотно, лежит на диване в гостиной. Я едва узнал ее. Она выглядела намного старше -- ей можно было дать все пятьдесят. Под головой у нее лежало полотенце. Она поглядела на меня с молчаливым укором -- как жена на мужа, который бросил ее больную и одинокую, а сам отправился развлекаться. Я почти закричал: -- Дорогая Элизабет, идите домой к мужу! Я уже слишком стар для всего этого. Она обдумала мои слова и грустно сказала: -- Если вы хотите, чтобы я ушла, я уйду, но только не к нему. С ним и с матерью все кончено. С этого дня я одна в мире. -- Куда вы пойдете? -- В гостиницу. -- Вас не зарегистрируют без багажа. Если у вас нет денег, я бы мог... -- У меня есть с собой чековая книжка, но почему мне нельзя остаться у вас? Я не очень здорова, но это не органика, а только функциональное нарушение. Это все из-за них. Я умею печатать, стенографировать. Ах, я забыла: вы же пишете на идише. Идиш я не знаю, но могу выучить через какое-то время. Моя мать разговаривала на идише с бабушкой, когда хотела, чтобы я не могла понять, о чем говорят, и я запомнила довольно много слов. У меня есть вегетарианская поваренная книга, я могла бы готовить для вас. Я молча смотрел на нее. Да, она определенно была моей родственницей -- я чувствовал родные гены. Мысль о том, что наша совместная жизнь фактически была бы инцестом, мелькнула в моей голове -- незваная, одна из тех нелепых мыслей, что приходят Бог знает откуда и поражают своей фантастической неуместностью. -- Да, конечно, звучит соблазнительно, но, к сожалению, это невозможно. -- Почему? Наверное, у вас кто-то есть. Да, я понимаю. Но почему бы вам не завести служанку? Я могла бы и убираться, и готовить. Ваша квартира совершенно неухоженна. Вы, наверное, обедаете в кафетериях. У себя дома я совсем не занимаюсь хозяйством, но это просто потому, что мне не хочется. На самом деле я многое умею. Мать заставила меня пройти курс домоводства. Я стала бы работать на вас бесплатно. Мои родители очень богаты, а я у них единственная дочь. Я не нуждаюсь в деньгах... Я собрался ответить, но тут раздался резкий звонок в дверь. Одновременно зазвонил телефон. Я поднял трубку, объяснил, что звонят в дверь, и бросился открывать. Сомнений быть не могло -- передо мной стоял Оливер Лесли де Соллар -- долговязый, тощий, с длинной шеей и вытянутым лицом, с жидким венчиком бесцветных волос вокруг лысины, в клетчатом костюме, в рубашке с жестким воротником и при узком галстуке, завязанном совсем узким узлом, -- так одевались когда-то варшавские франты. Я кивнул ему и вернулся к телефону. Я был уверен, что это снова мать Элизабет, по вместо этого услышал суровый мужской голос, который назвал мое имя и потребовал, чтобы я подтвердил, что это именно я. Затем он внушительным официальным тоном заявил: -- Меня зовут Ховард Уильям Мунлайт, я представляю интересы миссис Харвей Лемкин, матери миссис Элизабет де Соллар. Я полагаю, что вы... Я перебил его: -- Господин де Соллар у меня. Сейчас он поговорит с вами! Я кинулся к двери, где по-прежнему стоял мой посетитель, вежливо ожидая приглашения войти, и закричал: -- Господин де Соллар! С прихода вашей жены не прошло и двух часов, а здесь уже настоящий ад! Мне уже угрожали по телефону сначала вы, потом ваша теща, а теперь ее адвокат. У вашей жены был припадок эпилепсии и Бог знает что еще. Мне неприятно это говорить, но мне не нужна ни ваша жена, ни ваша теща, ни ваш адвокат, ни весь этот бедлам! Сделайте одолжение, заберите ее домой, иначе я... Тут я осекся. Я хотел сказать, что вызову полицию, но слова словно застряли у меня в горле. Оглянувшись, я, к своему удивлению, увидел, что Элизабет бормочет что-то в телефонную трубку, не отрывая взгляда от меня и моего незваного гостя, который тонким голосом, странно не соответствующим его рослой фигуре, произнес буквально следующее: -- Боюсь, что здесь какое-то недоразумение. Я совсем не тот человек, за которого вы меня принимаете. Меня зовут Джефри Лившиц. Я профессор литературы Калифорнийского университета и большой ваш поклонник. В этом доме живет мой приятель, который тоже является вашим постоянным читателем, и, когда я сегодня, сидя у него, заговорил о вас, он сказал, что вы его сосед. Я хотел позвонить, но не нашел вашей фамилии в телефонной книге и решил, что позвоню прямо в дверь. Извините, я, кажется, вам помешал. -- Вы мне совсем не помешали. Я очень рад тому, что вы мой читатель, но сейчас здесь действительно творится что-то невообразимое. Вы надолго в Нью-Йорке? -- На неделю. -- Вы не могли бы зайти завтра? -- Разумеется. -- Тогда завтра в одиннадцать утра. -- Прекрасно. Для меня это большая честь. Еще раз извините за вторжение... Я заверил профессора Лившица, что буду очень рад его видеть, и он ушел. Элизабет положила трубку и застыла на месте, словно ожидая, что я подойду к ней. Я остановился в нескольких шагах и сказал: -- Извините меня. Вы замечательная женщина, но я не могу сражаться с вашим мужем, вашей матерью, а теперь еще и с ее адвокатом. Что ему было нужно? Зачем он звонил? -- Они все просто безумцы. Но я слышала, что вы сказали этому человеку, которого приняли за моего мужа, и обещаю вам, что больше вас не побеспокою. То, что сегодня случилось, лишний раз доказывает, что мне остается лишь один выход. Хочу только заметить, что вы поставили неверный диагноз. Это не эпилепсия. -- А что же тогда? -- Врачи сами не знают. Что-то вроде гиперестезии, которую я унаследовала неизвестно от кого, может быть от нашего общего предка. Как, кстати, называется его книга? -- "Открывающий глубины". -- Ну и какие же глубины он открыл? -- Любовь не бывает напрасной, -- сказал я, хотя не читал ни единой строчки моего предка. -- А он объясняет, куда деваются наши мечты, наши желания, наша любовь? -- Они где-то остаются. -- Где? В глубинах? -- В небесном архиве. -- Даже небо не вместило бы такого архива. Все, я пошла. О Боже, опять телефон! Пожалуйста, не отвечайте. Я все-таки взял трубку -- молчание. Элизабет сказала: -- Это Лесли. Его идиотская манера. Открывающий глубины пишет что-нибудь о безумии? Все, пора идти. Если я не сойду с ума, я вам еще позвоню. Может быть, даже сегодня из гостиницы. Элизабет де Соллар не позвонила и не написала мне больше. Она забыла у меня свой нарядный зонтик и книгу дедушки "Протест Мардохея", по-видимому единственный сохранившийся экземпляр, за которым так и не обратилась; почему, осталось для меня тайной. Зато другая тайна, связанная с этим визитом, вскоре была открыта. Я встретил своего соседа-наборщика и рассказал о неблаговидном поведении его кузины. Сосед улыбнулся, покачал головой и сказал: -- Вы позвонили не в ту квартиру. Я живу не на шестом этаже, а на пятом. ШАБАТ В ПОРТУГАЛИИ 1 Когда в нашем издательстве узнали, что по пути во Францию я собираюсь остановиться в Лиссабоне, одна сотрудница сказала: -- Я дам вам телефон Мигела де Албейры. Если вам что-нибудь понадобится, он поможет. Кстати, -- он сам издатель -- добавила она. Но тогда я и представить себе не мог, что действительно буду нуждаться в помощи. У меня было все, что нужно для путешествия: паспорт, дорожные чеки, заказанный номер в гостинице. Тем не менее редактор записала имя и телефон в мою запиcную книжку, и без того исписанную телефонами и адресами, больше половины которых уже не вызывали у меня никаких ассоциаций. Во вторник вечером в первых числах июня корабль, на котором я плыл, причалил в Лиссабонском порту, и такси доставило меня в гостиницу "Аполлон". В фойе было множество соотечественников из Нью-Йорка и Бруклина. Их жены с крашеными волосами и густым макияжем курили, играли в карты, хохотали и болтали без умолку, причем все одновременно. Их дочери в мини-юбках образовали собственные кружки. Мужчины изучали финансовые полосы "Интернешнл гералд трибьюн". "Да, -- подумал я, -- это мой народ. Если Мессии благоугодно будет прийти сегодня, ему придется прийти к ним -- больше просто не к кому". На маленьком лифте я поднялся на самый верхний этаж в свой номер -- неярко освещенный, просторный, с каменным полом и старинной кроватью с высокой резной спинкой. Открыв окно, я увидел черепичные крыши и ярко-оранжевую луну. Удивительно -- где-то неподалеку запел петух. Боже, сколько лет я не слышал петушиного крика! Кукареканье лишний раз напомнило, что я в Европе, где старина и современность как-то уживаются вместе. Стоя у открытого окна, я почувствовал запах ветра, почти забытый за долгие годы пребывания в Америке. Пахнуло свежестью полей, Варшавой, Билгораем, еще чем-то неопределимым. Казалось, - тишина звенит, и непонятно было, то ли этот звон доносится извне, то ли просто звенит в ушах. Мне показалось, что я различаю кваканье лягушек и стрекот кузнечиков. -- Я хотел почитать, но было слишком темно. Ванная оказалась длинной и глубокой, полотенце -- величиной с простыню. Хотя, согласно табличке над входом, гостиница была первого класса, мыло я не обнаружил. Я погасил лампу и лег. Подушка была жесткой и слишком туго набитой. За окном сияли те же звезды, которые я оставил тридцать пять лет назад, отправляясь в Нью-Йорк. Я начал думать о бесчисленных приезжих, останавливавшихся в этой гостинице до меня, о мужчинах и женщинах, спавших на этой широкой кровати. Многих, наверное, уже не было в живых. Кто знает, может быть, души или еще какие-нибудь нетленные сущности этих людей до сих пор находятся в этой комнате. В ванной загудели трубы. Скрипнул огромный платяной шкаф. Одинокий комар умолк лишь тогда, когда высосал каплю моей крови. Я лежал без сна. Стало казаться, что еще мгновение -- и здесь возникнет моя покойная возлюбленная. Около двух часов ночи я заснул и проснулся утром от пения того же петуха (я запомнил его голос) и шума уличной торговли. Наверное, продавали овощи, фрукты, цыплят. Я узнавал крики -- точно так же торговались и переругивались на базаре Янаса и в торговых рядах на Мировской площади. Мне почудилось, что различаю запах лошадиного навоза, молодого картофеля, неспелых яблок. Я планировал пробыть в Лиссабоне до воскресенья, но выяснилось, что мой агент из нью-йоркского туристического бюро снял номер только на два дня. Прибывали все новые и новые американцы. Администратор уведомил меня, что в пятницу до полудня я должен выписаться. Я попросил его подыскать мне номер в другом отеле, но он заявил, что по имеющимся у него данным, все гостиницы Лиссабона переполнены. Он уже пробовал кому-то помочь -- совершенно безуспешно. Фойе было заставлено чемоданами, вокруг которых толпились американцы, итальянцы, немцы, каждая группа гудела на своем языке. Все столики в ресторане были заказаны. Ни я, ни мои чеки никого не интересовали. На лицах обслуживающего персонала читалось полное равнодушие -- где и как я буду ночевать, никого не волновало. Вот тогда я и вспомнил про телефон в записной книжке. Я принялся ее листать, но прошло полчаса, а я так ничего и не нашел. Да что он, испарился, что ли? А может быть, редактор его и не записала? И все-таки номер я нашел -- на полях первой страницы. Поднявшись в номер, снял трубку и долго ждал ответа телефонистки. Наконец она отозвалась, меня соединили -- неправильно. Некто обругал меня по-португальски, я извинился по-английски. Та же история повторилась еще несколько раз; наконец я дозвонился. Женский голос по слогам начал втолковывать мне что-то по-португальски, затем на ломаном английском продиктовал телефон, по которому я могу связаться с Мигелом де Албейрой. Меня опять соединили неправильно. Я почувствовал, как поднимается глухое раздражение против Европы, которая, утратив старые обычаи, так и не усвоила новых. Во мне пробудился американский патриотизм, и я поклялся, что каждый заработанный цент потрачу исключительно в Соединенных Штатах Америки. Пытаясь связаться с Мигелом де Албейрой, я непрестанно молил Бога о помощи. И, как всегда, когда мне становилось трудно, обещал, что непременно пожертвую деньги на любимую благотворительность. Наконец повезло: я дозвонился. Сеньор де Ал-бейра говорил по-английски с таким сильным акцентом, что я едва его понимал. Он сказал, что редактор упоминала обо мне в письме и он может заехать прямо сейчас. Я возблагодарил Провидение, редактора и португальца Мигела де Албейру, готового посередине рабочего дня бросить свои дела только потому, что получил какое-то рекомендательное письмо. Такое возможно только в Европе. Ни один американец, в том числе и я сам, не поступил бы так. Ждать пришлось недолго. Вскоре раздался стук в дверь, и в мой номер вошел худой темноволосый мужчина с высоким лбом и впалыми щеками. На вид ему было немного за сорок. Ничего характерного во внешности не было. С равным успехом его можно было принять за испанца, итальянца, француза или грека. Кривым зубам явно требовались услуги дантиста. На нем был серый дешевый костюм и галстук из тех, что выставлены в витринах любого магазина Европы. Он пожал мне руку на европейский манер -- совсем мягко. Узнав о моих проблемах, он сказал: -- Не беспокойтесь. В гостиницах Лиссабона наверняка полно свободных номеров. Если дело обстоит хуже, чем мне кажется, я отвезу вас к себе. А сейчас давайте-ка где-нибудь пообедаем. -- Я вас приглашаю. -- Вы меня приглашаете? В Лиссабоне вы мой гость. Вы пригласите меня в Нью-Йорке. У гостиницы нас ждала маленькая обшарпаная машина, типичное средство передвижения большинства европейцев. На заднем сиденье, между картонными коробками и стопкой выцветших газет, стояла банка с краской. Я сел спереди, и сеньор де Албейра продемонстрировал недюжинное водительское мастерство, лавируя в потоке машин, беспорядочно снующих по узким горбатым улочкам мимо домов, построенных, вероятно, еще до землетрясения 1755 года. Положение усугублялось отсутствием светофоров. Другие водители не считали нужным уступать дорогу. Пешеходы тоже не спешили посторониться. То тут, то там прямо на проезжей части собака или кошка проводила сиесту. Сеньор де Албейра почти не сигналил, ни разу не выказал раздражения. По дороге расспрашивал меня о поездке, о планах на будущее, о том, когда и почему я стал вегетарианцем, ем ли яйца, употребляю ли молоко. Попутно обращал мое внимание на памятники, старинные здания и соборы Альфамы. Вскоре мы въехали в переулок, где едва проходила одна машина. Перед открытыми дверями своих домов сидели простоволосые женщины и старики; рядом в сточных канавах возились дети; голуби клевали плесневелые хлебные крошки. Сеньор де Албейра остановил машину, и мы вошли во двор. Я ожидал увидеть третьесортную закусочную, а оказался в просторном кафе со стеклянной крышей и изящно расставленными столиками. На полках стояли бутылки с вином в соломенных оплетках самых невероятных форм. Сеньор де Албейра проявил необыкновенную, даже несколько чрезмерную заботу о моей диете. Ем ли сыр, грибы, цветную капусту, помидоры, какой бы я хотел заказать салат, какое предпочитаю вино -- белое или красное? Я, как умел, старался убедить его, что все это совсем не важно и не стоит таких душевных затрат. В Нью-Йорке я захожу в первый попавшийся кафетерий и трачу на ленч от силы десять минут. Но сеньор де Албейра не унимался. Это был настоящий банкет, а когда я попробовал расплатиться, выяснилось, что все уже оплачено. В одиннадцать утра в пятницу сеньор де Албейра на своей маленькой машине подъехал к моей гостинице, помог вынести вещи и отвез меня в небольшой отель, окна которого выходили в парк. Мой новый номер с балконом стоил вдвое дешевле номера в "Аполлоне". Я долго не мог уснуть, теряясь в догадках, почему этот незнакомец из Лиссабона проявил такое расположение к еврейскому писателю из Нью-Йорка. 2 Никакой выгоды из моего визита сеньор де Албейра получить не мог. Он действительно был связан с одной издательской фирмой, но мои произведения в переводе на португальский должны были появиться не в Лиссабоне, а в Рио-де-Жанейро. С редактором из моего издательства они познакомились случайно, деловых отношений у них не было. Из его разговоров я понял, что он далеко не богат. Чтобы прокормить семью, приходилось работать на двух работах, дохода от издательской деятельности не хватало. Он жил в старом доме с женой и тремя детьми. Жена преподавала в старших классах гимназии. Да, он читал одну из моих книг в английском переводе, но едва ли это могло явиться причиной щедрости. Он заметил, к слову, что часто имеет дело с писателями и не слишком высокого мнения о них. В субботу я планировал отправиться на автобусную экскурсию, но сеньор де Албейра заявил, что роль гида берет на себя. Утром он заехал за мной и много часов подряд возил меня по городу, показывая полуразрушенные замки, древние соборы и парки с многовековыми деревьями. Он знал названия экзотических цветов и птиц и обнаружил впечатляющую эрудицию, отвечая на мои вопросы по истории Португалии и Испании. Иногда вопросы задавал он: чем иврит отличается от идиша? Почему я не живу в Израиле? Его явно занимало мое еврейство. Хожу ли в синагогу? Связано ли мое вегетарианство с иудаизмом? Удовлетворить любопытство сеньора де Албейры было нелегко. Едва я успевал ответить на один вопрос, он задавал следующий. Вдобавок я с трудом понимал его английский, несмотря на богатство его словаря. Он еще утром предупредил меня, что ужинать будем у него. Когда я попросил остановить машину, чтобы купить какой-нибудь подарок его семье, сеньор де Албейра стал меня отговаривать. В Синтре я все-таки купил двух бронзовых петухов, и ровно в семь мы подъехали к его дому. К квартире сеньора де Албейры вела узкая винтовая лестница. Возможно, когда-то это здание было роскошным палаццо, но с тех пор заметно обветшало. Тяжелую, украшенную лепниной дверь открыла смуглая женщина в черном. Ее волосы были собраны узлом. Наверное, в молодости она была очень хороша собой, но от былой красоты мало осталось. Она была без косметики, с руками, натруженными домашней работой. От нее пахло луком и чесноком. Платье с длинными рукавами и высоким воротом было ниже колен. Когда я протянул подарок, она покраснела, как краснели женщины в моем детстве. Взгляд черных глаз выражал смущение и кротость, каких -- я думал -- вообще уже нет на свете. Она напомнила мою первую любовь -- Эсфирь, которую я так и не осмелился поцеловать. В 43-м ее расстреляли нацисты. Сеньор де Албейра представил остальных членов семьи: девушку восемнадцати лет, юношу на год моложе и их младшего брата -- ему недавно исполнилось тринадцать. Все они были смуглые с карими глазами. Вскоре в гостиную вошла светловолосая девушка. Сеньор де Албейра объяснил, что это не их дочь. Просто каждый год жена берет в дом бедную девочку из провинции, чтобы та могла учиться в Лиссабоне, как в мое время брали бедных мальчиков для учебы в иешиве. Боже мой, время в самом деле остановилось в этом доме. Дети были невероятно тихи и почтительны к старшим. Именно в духе такой почтительности воспитывали меня самого. Авторитет сеньора де Албейры был непререкаем. Дети без слов выполняли любое распоряжение. Дочь принесла медный таз, чтобы я вымыл руки. Специально для меня приготовили вегетарианский ужин. Очевидно, они решили, что мое вегетарианство каким-то образом связано с установлениями религии. На столе я увидел халлу, графин с вином и большой кубок -- наподобие тех, что использовал для благословения мой отец. Шабат, который я нарушал многие годы, настиг меня в португальской семье в Лиссабоне. Во время ужина дети не произнесли ни слова. Сидели с прямыми спинами и почтительно слушали нашу беседу, хотя не понимали английского. Я вспомнил наставление мамы: "Когда взрослые разговаривают, детям следует молчать". Девочки помогали сеньоре де Албейре подавать на стол. Мигел де Албейра продолжал расспрашивать меня о евреях и еврействе. Чем евреи-ашкенази отличаются от евреев-сефардов? Если еврей вернется в Германию, отлучают ли его от синагоги? Есть ли в Израиле евреи-христиане? У меня создалось впечатление, что, общаясь со мной, сеньор де Албейра пытается загладить грехи инквизиции, Торквемады и португальских религиозных фанатиков. Мои ответы он переводил жене. Я начал испытывать неловкость: получалось, будто я нарочно обманываю этих благородных людей, притворяясь правоверным иудеем. Вдруг сеньор де Албейра стукнул кулаком по столу и торжественно объявил: -- Я тоже еврей. -- Да что вы? -- Минуточку. Я сейчас... Он встал и вышел из комнаты, а когда вернулся -- в руках у него был старинный ящичек из темного дерева с двумя рельефными дверцами. Открыв дверцы, он вынул и положил передо мной книгу в деревянном переплете. Книга была написана на иврите в графике Раши. { Раши -- полное имя -- раби Шломо бен Ицхак ( 1040--1105) -- один из величайших еврейских учителей. Автор многочисленных комментариев к Торе и Талмуду.} Сеньор де Албейра сказал: -- Эту книгу составил один из моих предков. Шесть столетий назад. Все еще больше притихли. Я начал осторожно переворачивать страницы. Они сильно выцвели, но разобрать текст было можно. Сеньор де Албейра принес мне лупу. Это был сборник респонсов. Я прочитал главку про некоего человека, который бросил жену и вскоре был найден в реке с отъеденным носом, и про служанку, которая отшвырнула монетку, прежде чем посватавшийся к ней господин успел произнести: "Стань моей по закону Моисея и Израиля". Каждая фраза, каждое слово этой древней рукописи были мне знакомы со всеми своими тайными и явными смыслами. Я изучал это по другим книгам. То тут, то там замечал ошибки, допущенные неизвестным переписчиком. Семья сеньора де Албейры не сводила с меня глаз. Они явно ждали моих разъяснений и оценок, как если бы я разбирал иероглифы или глиняные таблички. Сеньор де Албейра спросил: -- Вы это понимаете? -- Боюсь, только это я и понимаю. -- Эту книгу написал один из моих прапрадедов. О чем она? Я попытался объяснить. Он слушал, кивал, переводил своим домашним. Оказалось, что сеньор де Албейра продолжал утерянную уже традицию марранов -- испанских и португальских евреев, номинально принявших христианство, но тайно остававшихся верными иудаизму. У него были свои глубоко личные отношения с еврейским Богом. И вот он пригласил в дом еврея, не забывшего священный язык и способного расшифровать писания его предков. Он приготовил гостю субботнюю трапезу. Я знал, что в прежние времена держать у себя дома такую книгу было небезопасно. Это могло стоить жизни. И все-таки память о прошлом хранили столетиями. -- Мы не чистокровные евреи. В нашем роду много поколений католиков. Но еврейская искра в нас не погасла. Когда я женился, то рассказал о своем происхождении жене, а потом и детям, когда они выросли. Моя дочь мечтает увидеть Израиль. Я сам хотел бы поселиться в Израиле, но что там буду делать? Я уже слишком стар, чтобы работать в этом -- как его? -- кибуце. Но моя дочь могла бы выйти замуж за еврея. Ведь не все евреи в Израиле религиозны. -- Почему? Ну да, понимаю. -- Современные люди склонны к скептицизму. -- Да-да. Но я ни на что не променял бы эту книгу. Смотрите, многие народы исчезли с лица земли, а евреи -- нет, и теперь снова возвращаются на свою родину. Разве это не доказывает истинность Библии? -- Для меня доказывает. -- Шестидневная война была чудом, настоящим чудом. Наше издательство выпустило книгу об этой войне, и она очень хорошо разошлась. В Лиссабоне тоже есть евреи, правда, немного: те, кто бежал от Гитлера и прочих. Недавно сюда приезжал представитель Израиля. Старые часы с большим маятником пробили девять. Девочки встали и, стараясь не шуметь, начали убирать со стола. Один из мальчиков пожал мне руку и вышел из комнаты. Сеньор де Албейра положил книгу обратно в ящичек. Стемнело, но свет не зажигали. Я догадался, что это из-за меня. Наверное, они где-то читали, что свет в шабат не зажигают до появления третьей звезды. Комната наполнилась тенями. Я почувствовал забытое томление субботних сумерек. Вспомнилось, как молилась моя мама: "Бог Авраама..." Мы долго молчали. В сумерках женщина как будто помолодела и стала еще больше похожа на Эсфирь. Ее черные глаза смотрели прямо в мои -- вопросительно и чуть недоуменно, словно она тоже узнала меня. Господи, это же и вправду Эсфирь -- та же фигура, те же волосы, лоб, нос, шея. Меня охватила дрожь. Моя первая любовь ожила! Эсфирь вернулась! Только сейчас я понял, почему мне захотелось побывать в Португалии и почему сеньор де Албейра оказал мне такой радушный прием. Эсфирь выбрала эту чету, чтобы мы снова встретились. Меня объял благоговейный ужас, и я ощутил все ничтожество человека перед океаном милосердия Божия. Я едва сдерживался, чтобы не броситься перед ней на колени и не осыпать ее поцелуями. Я вдруг сообразил, что почти не слышал ее голоса. В эту минуту она заговорила --это был голос Эсфири. Вопрос был задан по-португальски, но в нем звучала музыка идиша. Я понял, о чем она спрашивает, до перевода. -- Вы верите в воскресение мертвых? Я услышал свой голос как бы со стороны: -- Смерти не существует. ТОСКУЮЩАЯ ТЕЛКА 1 В те времена я с большим вниманием изучал объявления, печатавшиеся в моей еврейской газете. Порой они содержали предложения, звучавшие весьма заманчиво для человека, зарабатывавшего двенадцать долларов в неделю, а именно таким был мой гонорар за колонку "интересных фактов", которые я откапывал, роясь в бесчисленных журналах. Например: некоторые виды черепах живут по пятьсот лет; гарвардский профессор опубликовал словарь языка шимпанзе; Колумб искал не путь в Индию, а десять пропавших колен Израилевых. Шло лето 1938 года. Я жил в меблированной комнате на четвертом этаже дома без лифта. Окно выходило на глухую стену. В заинтересовавшем меня объявлении говорилось следующее: "Комната с пансионом на ферме, десять долларов в неделю". После "окончательного" разрыва с моей девушкой Дошей я не видел смысла сидеть все лето в Нью-Йорке. Упаковав в огромный чемодан жалкие пожитки, а также карандаши, книги и журналы, откуда я черпал сведения для своей колонки, я сел на катскиллский автобус до Маунтиндейла. Оттуда я собирался позвонить на ферму. Мой чемодан не закрывался, и пришлось обмотать его обувными шнурками, которые я купил у слепых торговцев. Автобус уходил в восемь утра. В три часа дня я приехал в Маунтиндейл. Из магазина канцелярских принадлежностей попытался дозвониться до фермы, но только потерял три десятицентовика: сначала не туда попал, потом в трубке начался писк, не умолкавший несколько минут; в третий раз -- никто не ответил. Попытки вернуть монетки ни к чему не привели. Я решил взять такси. Когда показал водителю газету с адресом, он сурово сдвинул брови и помотал головой. Затем сказал: "Кажется, знаю, где это", -- и с бешеной скоростью помчался по узкой, невероятно ухабистой дороге. Согласно объявлению, ферма была в пяти милях от поселка, но мы кружили полчаса, а никакой фермы не было. Стало ясно, -- мы заблудились. Спросить не у кого. Я и не подозревал, что штат Нью-Йорк может быть таким безлюдным. Порой мы проезжали мимо сгоревшего дома, брошенной силосной башни или гостиницы с заколоченными окнами, возникавшей и сразу исчезавшей, как мираж. Все заросло травой и куманикой. В воздухе с хриплым карканьем носились вороны. Счетчик тикал и крутился с лихорадочной быстротой. Я то и дело запускал руку в карман, проверяя наличие кошелька, и с трудом сдерживался, чтобы не сказать водителю, что мне не по средствам бесцельно кружить по вересковым пустошам, но понимал, что к хорошему это не приведет. Он мог высадить меня в чистом поле. Время от времени я слышал, как он бормочет себе под нос: "Сукин сын". А когда после бесконечного петляния мы наконец добрались до места, сразу стало ясно, что я совершил чудовищную ошибку. Никакой фермы не было -- нашим взорам предстала одинокая деревянная развалюха. Я заплатил четыре доллара семьдесят центов по счетчику и приложил тридцать центов на чай. Водитель смерил меня красноречивым взглядом, в котором читалась холодная ненависть, и умчался с самоубийственной скоростью, едва я успел выволочь из багажника чемодан. Никто меня не встречал. Я услышал мычание коровы. Обычно корова помычит-помычит и перестанет, но эта мычала без перерыва, голосом, исполненным невыразимого страдания. Я открыл дверь и увидел железную печку, незастеленную кровать с грязным бельем, диван с дранной обивкой. У облупленной стены стояли мешки с сеном и фуражом. На столе лежало несколько буроватых яиц с налипшим куриным пометом. Из соседней комнаты вышла коротко стриженная смуглая девица с мясистым ртом, длинным носом, густыми бровями, сердитыми черными глазами и темным пушком над верхней губой. Если бы не поношенная юбка, я бы принял ее за мужчину. -- Что вам надо? -- хмуро спросила она. Когда я показал ей газету с объявлением, она сразу же отрезала: -- Отец не в своем уме. У нас нет свободных комнат, и мы не можем никого кормить, тем более за такие деньги. -- Сколько же вы хотите? -- Нам вообще не нужны постояльцы. Тут некому для них готовить. -- Почему корова все время мычит? -- спросил я. Девушка взглянула на меня с нескрываемым раздражением: -- А вам-то что за дело?! В комнату вошла женщина, которой могло быть пятьдесят пять--шестьдесят, а то и все шестьдесят пять лет. Была она низенькой, ширококостной, кривобокой -- одно плечо выше другого, -- с огромной обвисшей грудью. На ногах -- рваные мужские тапки, на голове -- платок. Из-под косо надетой юбки виднелись ноги с варикозными венами. Хотя на улице стояла жара, она была в дырявом свитере. Глаза -- узкие и раскосые, как у татарки. Ее взгляд выражал лукавое удовлетворение -- так смотрят на жертву удавшегося розыгрыша. -- По объявлению, да? По газете? -- Да. -- Скажите моему мужу, чтобы он хотя бы другим голову не морочил. Постояльцы нам нужны, как собаке пятая нога. -- Вот и я то же самое сказала, -- подхватила девица. -- Простите, но я приехал сюда на такси. Машина уехала. Может быть, вы позволите мне остановиться у вас хотя бы на одну ночь? -- На одну ночь? У нас нет ни лишней кровати, ни белья. Ничего нет, -- ответила женщина. -- Если хотите, я могу вызвать вам другое такси. Мой муж свихнулся и все делает нам назло. Это он нас сюда затащил. Фермером, видите ли, вздумал стать. Кругом на много миль никого и ничего: ни гостиницы, ни магазина, а у меня нет сил на вас готовить. Мы сами сидим на консервах. Корова мычала не переставая, и, хотя мне уже дали понять, что мое любопытство неуместно, я не удержался и снова спросил: -- Что с коровой? Женщина, ухмыльнувшись, подмигнула девице: -- Быка хочет. В этот момент в комнату вошел хозяин, такой же низенький и кряжистый, как и его жена. На нем был заплатанный комбинезон, куртка, напомнившая мне Польшу, и кепка, сдвинутая на затылок. Загорелые щеки заросли седой щетиной. Нос весь в сизо-красных прожилках, а кожа на шее -- по-старчески дряблой. Он принес с собой запах навоза, парного молока и свежевскопанной земли. В одной руке он держал лопату, в другой -- палку. Из-под кустистых бровей выглядывали желтоватые глаза. Увидев меня, он спросил: -- Вы по объявлению? -- Да. -- Так что же вы не позвонили? Я бы встретил вас на лошади. -- Сэм, не морочь голову молодому человеку, -- перебила его жена. -- Здесь для него нет ни еды, ни постели. И кому нужны его десять долларов? Себе дороже. -- Это уж мое дело, -- ответил фермер. -- Я давал объявление, не ты, и нечего тут командовать. Молодой человек, -- решительно заявил он, -- не слушайте их! Тут я хозяин. Мой дом, моя земля. Все, что здесь видите, принадлежит мне. Надо было прислать открытку или позвонить, но раз вы уже здесь -- добро пожаловать, вы желанный гость. -- Простите, но ваша жена и дочь... -- Их слова, -- прервал меня фермер, -- не стоят и грязи у меня под ногтями (он продемонстрировал свои перепачканные пальцы). Я сам буду у вас убираться, стелить вам постель, готовить и вообще обеспечивать всем необходимым. Если вы ждете писем, съезжу за ними в поселок. Я все равно бываю там раз в два-три дня. -- Скажите, хотя бы сегодня могу у вас переночевать? Я устал с дороги и... -- Чувствуйте себя как дома. Не обращайте на них внимания. Фермер ткнул в своих домочадцев. Стало ясно, что я угодил в не слишком дружное семейство, а участвовать в чужих дрязгах не имел ни малейшего желания. -- Пойдемте, я покажу вашу комнату, -- позвал меня хозяин. -- Сэм, молодой человек здесь не останется! -- крикнула жена. -- Нет, останется! И будет доволен. А если тебе это не нравится, можешь убираться обратно на Орчард-стрит, и дочь свою прихвати! Свиньи, паразитки, паскуды! Фермер поставил в угол лопату и палку, подхватил мой чемодан и вышел во двор. У моей комнаты был отдельный вход с маленькой лесенкой. Я увидел огромное поле, заросшее сорняками. Возле дома были колодец и сортир, как в польском местечке. Забрызганная грязью лошадь щипала траву. Чуть поодаль размещался хлев, откуда доносилось жалобное мычание, ни разу не прервавшееся все это время. -- Если вашей корове нужен бык, почему вы ее этого лишаете? -- спросил я. -- Кто вам сказал, что ей нужен бык? Это совсем молоденькая телка. Я только что ее купил. Там, где она жила раньше, вместе с ней было еще тридцать коров, и она скучает. Скорее всего, там осталась мать или сестра. -- Я еще никогда не видел, чтобы животное так скучало по своим родичам, -- сказал я. -- Чего не бывает на свете. Но рано или поздно она успокоится. Не вечно же ей мычать. 2 Ступеньки, ведущие к моей двери, нещадно скрипели. Вместо перил натянута веревка. В комнате пахло подгнившим деревом и средством от клопов. На кровати лежал комковатый матрас, весь в пятнах и в дырах, из которых торчала набивка. На улице было жарко, но терпимо, здесь же была настоящая парилка, от которой у меня сразу стало стучать в висках, и я залился потом. Ладно, утешал я себя, одну ночь я как-нибудь переживу. Фермер поставил на пол мой чемодан и ушел за бельем. Принес подушку в рваной наволочке, грубую простыню в ржавых пятнах и ватное одеяло без пододеяльника. -- Сейчас тепло, -- сказал он, -- но как только солнце сядет, наступит приятная прохлада. А позже вам и укрыться придется. -- Спасибо. За меня не беспокойтесь. -- Вы из Нью-Йорка? -- спросил он. -- Да. -- Судя по акценту, вы родом из Польши. Из каких краев? Я назвал свое местечко, и Сэм объявил, что родился в соседнем. -- По правде, я тот еще фермер. Мы здесь всего второй год. В Нью-Йорке я сначала работал гладильщиком в прачечной. Ворочал этим тяжеленым утюгом, и нажил себе грыжу. У меня всегда была мечта поселиться где-нибудь на природе, поближе к земле-матушке, как говорится, чтобы были свои овощи, куры, зеленая травка. Я начал подыскивать что-нибудь подходящее по газетам и наткнулся на потрясающее предложение. Эту ферму купил у того же человека, который продал мне телку. Он живет в трех милях отсюда. Хороший человек, хоть и нееврей. Его зовут Паркер, Джон Паркер. Он продал мне это хозяйство в рассрочку и вообще избавил от лишней головной боли. Вот только дом -- старый, а почва -- каменистая. Нет, он, Боже сохрани, меня не обманул. Обо всем предупредил заранее. Чтобы убрать камни, понадобится лет двадцать. А я уже не молод. Мне семьдесят с лишним. -- Я думал, вам меньше, -- сделал я комплимент. -- Это все свежий воздух плюс работа. Я и в Нью-Йорке не сидел сложа руки, но только здесь понял, что такое работать по-настоящему. В Нью-Йорке наши права защищал профсоюз -- честь ему и хвала за это! Он не позволял начальству эксплуатировать нас, как когда-то евреев в Египте. Когда я приехал в Америку, здесь еще действовала потогонная система, но потом стало полегче. Отработал свои восемь часов, спустился в подземку и домой. А здесь -- вы не поверите -- я вкалываю по восемнадцать часов в день. Если бы не пенсия, все равно я бы не смог свести концы с концами. Но не жалуюсь. А что нам нужно? Помидоры свои, редиска своя, огурцы тоже свои. У нас корова, лошадь, несколько кур. От одного воздуха здоровеешь. Но как это говорится у Раши? Иаков хотел вкушать мир, но несчастья, постигшие Иосифа, не позволили. Да, я тоже учился когда-то; до семнадцати лет я только и делал, что сидел в доме учения и занимался. Зачем я все это рассказываю? Жена моя Бесси ненавидит сельскую жизнь. Ей не хватает магазинов на Орчард-стрит и товарок, с которыми она могла бы молоть вздор и играть в карты. Она объявила мне войну. И какую войну! Устроила бессрочную забастовку: перестала готовить, печь, убираться. Пальцем не пошевелит. Все приходится делать самому: доить корову, работать в огороде, чистить сортир. Нехорошо об этом говорить, но она даже отказывается выполнять супружеские обязанности. Хочет заставить меня вернуться в Нью-Йорк. Но что мне там делать? Тем более, что перед отъездом сюда мы отказались от дешевой квартиры и продали всю мебель. Здесь у нас все-таки подобие своего дома... -- А ваша дочь? -- Сильвия вся в мать. Ей уже за тридцать, давно пора бы замуж, но она ни о чем думать не хочет. Мы пытались отправить ее в колледж, так она не желает учиться. Кем только не работала, но все бросала. Голова на плечах у нее есть, а вот усидчивости -- никакой. Ей, видите ли, все надоедает. И мужчины за ней ухаживали, да что толку. Стоит только с кем-нибудь познакомиться, как сразу же начинает выискивать у него недостатки. Один -- этим нехорош, другой -- тем. Последние восемь месяцев она живет с нами, на ферме, но если вы думаете, что от нее много проку, то очень ошибаетесь. Она играет с матерью в карты. И больше ничего. Вы не поверите, но жена до сих пор не распаковала свои вещи. У нее Бог знает сколько платьев и юбок, но все лежит в узлах, как после пожара. И у дочери навалом всяких тряпок, но они тоже гниют в чемодане. И все только, чтобы мне досадить. Вот я и подумал, поселю здесь кого-нибудь -- по крайней мере, будет с кем словом перекинуться. У нас еще две комнаты, которые можно сдать. Я понимаю, что, предлагая комнату и трехразовое питание за десять долларов в неделю, не разбогатеешь. Рокфеллером не станешь. А чем вы занимаетесь? Преподаете что-нибудь? Немного поколебавшись, я решил не выдумывать и рассказал фермеру, что работаю внештатным корреспондентом в еврейской газете. Его глаза загорелись. -- Как вас зовут? О чем вы пишете? -- Я готовлю колонку "Калейдоскоп". Фермер всплеснул руками и притопнул: -- Вы автор "Калейдоскопа"? -- Да, это я. -- Бог ты мой, я же читаю вас каждую неделю! По пятницам езжу в поселок специально, чтобы купить газету, и, хотите верьте -- хотите нет, сначала читаю вашу колонку, а уж потом -- новости. Новости всегда плохие. Гитлер то, Гитлер се. Чтоб ему пусто было, выродку поганому! Что он привязался к евреям? Разве они виноваты в том, что Германия проиграла войну? От одного чтения обо всех этих безобразиях инфаркт можно заработать! А вот ваша колонка -- другое дело! Это наука. Неужели правда -- у мухи тысяча глаз? -- Правда. -- Как это может быть? Зачем мухе столько глаз? -- Похоже, для природы нет ничего невозможного. -- Если хотите насладиться красотами природы, вам обязательно нужно пожить здесь. Погодите минутку. Я скажу жене, кто к нам приехал. -- Зачем? Я все равно завтра уеду. -- О чем вы говорите? Почему? Они, конечно, бабы сварливые, но, когда услышат, кто вы, знаете, как обрадуются. Жена тоже читает вашу колонку. Вырывает у меня газету из рук, чтобы первой прочитать "Калейдоскоп". Дочь тоже знает идиш. Она говорила на идише, еще когда по-английски ни слова не понимала. С нами она почти всегда говорит на идише, потому что... Фермер выскочил из комнаты. Было слышно, как его сапоги тяжело прогрохотали по ступенькам. Телка все мычала и мычала. В ее голосе слышалось безумие и почти человеческий протест. Я присел на матрас и уронил голову на грудь. Последнее время я совершал глупость за глупостью. Из-за ерунды поссорился с Дошей. Выкинул деньги, чтобы добраться сюда, хотя завтра снова придется брать такси и покупать билет на автобус до Нью-Йорка. Начал писать роман, но застрял на полпути и теперь сам не могу разобрать свои каракули. Солнце жгло нещадно, я изнывал от жары. Если бы тут хотя бы были занавески! Стенанья телки сводили с ума. Мне стало казаться, что само мироздание стонет от отчаянья, выражая протест голосом этой коровы. В голове мелькнула дикая мысль: выйти ночью и сперва убить телку, а потом себя. Такое убийство с последующим самоубийством было бы чем-то новым в истории человечества. Я услышал тяжелые шаги на лестнице. Фермер привел жену. Начались извинения и неудержные похвалы, что часто происходит, когда простые люди знакомятся с любимым автором. -- Сэм, я должна его поцеловать! -- воскликнула Бесси. И не успел я пикнуть, как она сжала мое лицо в своих шершавых ладонях, пропахших потом, луком и чесноком. -- Стало быть, чужих она целует, -- добродушно заметил фермер, -- а меня заставляет поститься. -- Ты сумасшедший, а он ученый, ученей профессора. А через миг появилась дочка. Остановившись в дверях, она чуть насмешливо взирала на суету, которую развели вокруг меня родители. Потом сказала: -- Простите, если я вас обидела. Отец притащил нас в это захолустье. Машины у нас нет, а лошадь, того гляди, сдохнет. Вдруг откуда ни возьмись появляется незнакомец с чемоданом и спрашивает: "Почему мычит ваша корова?" Смешно. Сэм стиснул руки с видом человека, готового объявить сногсшибательное известие. Его глаза смеялись. -- Если вы принимаете так близко к сердцу страдания животных, я верну телку хозяину. Обойдемся. Пусть возвращается к матери, раз так скучает. Бесси склонила голову набок: -- Джон Паркер не отдаст тебе денег. -- Не отдаст всей суммы, отдаст на десять долларов меньше. Это здоровая телка. -- Разницу беру на себя, -- заявил я и поразился собственным словам. -- Что? Может, мы еще в суд пойдем из-за этой телки? -- сказал фермер. -- Значит, так: я хочу, чтобы этот человек жил в моем доме все лето. Причем бесплатно. Для меня это честь и радость. -- Да, он и впрямь сумасшедший! И телка была нам нужна, как дырка в голове! Похоже, мой приезд оказал на супругов благотворное влияние. Дело явно шло к примирению. -- Если вы действительно решили отдать корову, .-- сказал я, -- зачем откладывать? Животное может погибнуть от тоски, и тогда... -- Он прав, -- заявил фермер. -- Я отведу телку прямо сейчас, сию минуту. Все притихли. И тогда, словно почувствовав, что в этот миг решается ее судьба, телка испустила такой душераздирающий вопль, что у меня мороз прошел по коже. Как будто это была не телка, а дибук. 3 Как только мы с Сэмом вошли в хлев, корова затихла. Она была черная, с большими ушами и огромными черными глазами, светящимися той мудростью, какой бывают наделены только животные. Глядя на нее, нельзя было предположить, что она страдала, и так долго. Сэм накинул ей на шею веревку, и телка с готовностью пошла за ним. Мы с Бесси потянулись следом. Дочка, стоявшая у крыльца, сказала: -- Если бы я не видела все собственными глазами, не поверила бы. По дороге телка не издала ни звука. Видимо, понимала, что происходит, поскольку несколько раз порывалась бежать, и Сэму приходилось ее удерживать. Супруги спорили так же, как когда-то спорили мужья и жены, приходившие на Дин-Тора к моему отцу. В какой-то момент Бесси повернулась ко мне: -- Эта хибара пустовала много лет, и на нее даже никто не глядел. Она и даром была никому не нужна. И тут является мой муж и здрасьте-пожалуйста. Как это говорится? "Дурак -- на базар, торговцам -- радость!" -- А что у тебя было на Орчард-стрит? Ты вспомни! Дышать нечем! С самого утра -- шум и гам! Однажды нас воры обчистили. А здесь можно вообще дверь не запирать. Можно уехать на несколько дней и даже недель, и никто ничего не тронет. -- Какой же вор сюда потащится? -- отозвалась Бесси. -- И что ему воровать? Американские воры разборчивые. Им подавай деньги или брильянты! -- Бесси, поверь, здесь ты проживешь на двадцать лет больше. -- А по-твоему, мне хочется так долго жить? День прошел, и слава Богу, вот как я говорю. Через полтора часа ходу я увидел ферму Джона Паркера -- дом, амбар. Телка опять попыталась перейти на галоп, и Сэму пришлось держать веревку изо всех сил. Джон Паркер косил траву. Это был высокий, худой, белобрысый англосакс. Он поглядел на нас удивленно и в то же время невозмутимо. Было видно, -- этого человека не так-то просто чем-то поразить. Мне даже показалось, что он улыбнулся. Когда мы подошли к выгону, где паслись другие коровы, телка пришла в такое неистовство, что вырвалась из рук Сэма и как была, с веревкой на шее, вприпрыжку помчалась на луг. Несколько коров лениво подняли головы, другие продолжали пастись как ни в чем не бывало. А через минуту и наша телка тоже щипала траву. Я думал, что такая неуемная жажда свидания завершится не менее бурной встречей с матерью, что они будут долго тыкаться мордами, тереться, ласкаться, в общем, так или иначе выражать родственные чувства. Но повидимому, у коров это не принято. Сэм и Бесси начали объяснять Джону Паркеру, что произошло. -- Этот молодой человек -- писатель, -- сообщил Сэм. -- Я каждую неделю читаю его статьи. Он приехал к нам погостить. Как и у всех писателей, у него доброе сердце. Он не мог вынести страданий телки. Мы с женой боготворим каждую его строчку. Когда он сказал, что телка может помешать его мыслям, я решил -- будь что будет. И привел ее к вам. Я готов потерять столько, сколько вы скажете... -- Вы ничего не потеряете, это хорошая телка, -- сказал Джон Паркер. -- О чем вы пишете? -- обратился он ко мне. -- Ну, я собираю всякие интересные факты для еврейской газеты. И еще я пишу роман, -- расхвастался я. -- Когда-то я был членом читательского клуба, -- сказал Джон Паркер, -- но мне присылали слишком много книг, а времени на чтение не оставалось. На ферме работы невпроворот. Однако "Сэтердей ивнинг пост" до сих пор получаю. У меня их целая кипа. -- Да, известная газета. Одним из основателей был Бенджамин Франклин, -- продемонстрировал я эрудицию и знание американской литературы. -- Пойдемте в дом, выпьем чего-нибудь. Появилось семейство фермера. Жена, смуглая женщина с коротко стриженными черными волосами, показалась мне похожей на итальянку. У нее был большой нос и пронзительные черные глаза. Она была одета по-городскому. Сын был блондином, как и отец, дочь явно пошла в мать и имела средиземноморскую внешность. Навстречу нам вышел еще какой-то человек, по-видимому сезонный рабочий. Выскочили две собаки и, полаяв несколько секунд, завиляли хвостами и начали тереться о мои ноги. Сэм с Бесси снова стали толковать о причине визита, а фермерша разглядывала меня с любопытством и легкой иронией. Она пригласила нас войти. На столе появилась бутылка виски, и мы подняли бокалы. -- Когда я перебралась сюда из Нью-Йорка, -- сказала миссис Паркер, -- то первое время чуть не умерла от тоски. Но я не корова, и мои переживания никого не волновали. Мне было так одиноко, что я даже начала писать, хотя и не писательница. В доме до сих пор валяется несколько тетрадок, и я уже сама не помню, что там понаписала. Женщина бросила на меня смущенный взгляд. Я прекрасно понял, чего она ждет, и сказал: -- Можно взглянуть? -- Зачем? У меня нет литературного таланта. Это скорее дневник. Просто записи моих мыслей, чувств, событий... -- Если вы не против, я бы посмотрел, только не здесь, а на ферме у Сэма. Глаза женщины вспыхнули. -- Почему я должна быть против? Только не смейтесь, когда будете читать мои излияния. Она отправилась на поиски рукописи, а Джон Паркер выдвинул ящик комода и отсчитал деньги за телку. Мужчины заспорили. Сэм считал, что с него надо удержать несколько долларов. Джон Паркер и слышать об этом не хотел. Я вновь предложил покрыть разницу, но оба смерили меня укоризненными взглядами и попросили не вмешиваться. Вскоре миссис Паркер принесла пачку тетрадей в старом конверте, от которого пахло нафталином. Мы попрощались, и я записал номер их телефона. Когда мы вернулись, солнце уже село; на небе сияли звезды. Я давно не видел такого звездного неба: низкого, немного пугающего и в то же время торжественного и прекрасного. И невольно вспомнил праздник Рош Хашана. Поднявшись в свою комнату, я с удивлением обнаружил, что Сильвия поменяла мне постель: на кровати лежала белая простыня, одеяло без единого пятнышка и более или менее чистая наволочка. Она даже повесила на стену маленькую картинку с изображением ветряной мельницы. Этим вечером я ужинал вместе со всем семейством. Бесси и Сильвия засыпали меня вопросами, и я рассказал им о Доше и о нашей размолвке. Мать с дочерью потребовали, чтобы я открыл им причину ссоры, и, когда я признался, в чем было дело, расхохотались. -- Нельзя расставаться из-за такого пустяка! -- заявила Бесси. -- Боюсь, уже слишком поздно. -- Позвоните ей сейчас же, -- приказала Бесси. Я дал Сильвии номер Доши. Она крутанула ручку висевшего на стене телефонного аппарата и стала орать в трубку, как будто телефонистка была глухой. Возможно, так оно и было. Чуть погодя Сильвия сказала: "Ваша Доша у телефона" -- и подмигнула. Я рассказал Доше о том, где я, и историю про телку. -- Это я -- телка, -- сказала она. -- В каком смысле? -- Я звала тебя все это время. -- Доша, приезжай. Тут есть еще одна комната. Хозяева -- прекрасные люди, и я уже чувствую себя как дома. -- Да? Дай мне адрес и телефон. Может быть, я действительно приеду на неделе. Около десяти Сэм и Бесси отправились спать, пожелав мне спокойной ночи возбужденными голосами молодоженов. Сильвия предложила прогуляться. Ночь была безлунной, но светлой по-летнему. В зарослях мерцали светлячки. Квакали лягушки, стрекотали сверчки. Падали звезды. Можно было разглядеть бледную светящуюся ленту Млечного Пути. Небо, как и земля, не знало покоя. Оно томилось и тосковало своей космической тоской по чему-то такому, что было от нас в мириадах световых лет. Хотя Сильвия только что сама помогла мне помириться с Дошей, она взяла меня за руку. В темноте ее лицо казалось женственным, в глазах вспыхивали золотистые искорки. Мы остановились посреди дороги и начали целоваться с такой страстью, как будто ждали друг друга всю жизнь. Ее широкий рот впился в мой, словно морда животного. Исходящая от нее волна тепла буквально обжигала меня -- не меньше, чем жар от раскаленной крыши несколько часов назад. Я услышал какое-то таинственное, неземное гудение, как если бы небесная телка, проснувшись в далеком созвездии, предалась своим безутешным стенаниям, остановить которые сможет лишь приход Искупителя. ВЕДЬМА 1 "Если вся нынешняя культура построена на эгоизме, разве можно осуждать человека за то, что он эгоист?" -- спрашивал сам себя Марк Майтельс. Но самовлюбленность Лены переходила всякие границы. Даже ее мать и та удивлялась. Все приятели Марка были единодушны: никого, кроме самой себя, Лена любить просто не способна. Один врач сказал как-то, что это называется нарциссизмом. Да, он, Марк, совершил роковую ошибку. Зато, по крайней мере, можно было не опасаться, что Лена полюбит другого. Лена только что позавтракала. Горничная Стася застелила кровать в спальне, и Лена прилегла на диване в гостиной -- маленькая женщина с черными волосами, уложенными в стиле "помпадур", черными глазами и острыми скулами. В тридцать семь лет она все еще смотрелась девочкой, совсем как на заре их знакомства. Лена отказывалась заводить детей. Она часто говорила Марку, что у нее нет ни малейшего желания беременеть и терпеть всякие лишения только ради того, чтобы в мире стало одним ртом больше. Ей никогда не приходило в голову устроиться па какую-нибудь работу, чтобы помочь Марку с заработком. Даже в постели она постоянно предупреждала его, чтобы он не испортил ей прическу, не смял или, не дай Бог, не порвал ее шелковую ночную рубашку. Он целовал ее в аккуратно сложенные маленькие губки, но она редко ему отвечала. Сейчас в своем халатике, расшитом цветами, и тапочках с помпонами она была похожа на японку. Все, что имело отношение к Лене, было маленьким, изящным и аккуратным. Марку она напоминала фарфоровую куколку с витрины антикварного магазина. -- Лена, я ухожу. -- А? Ладно. Он наклонился и поцеловал ее в лоб. Хотя день только начинался, ее губы уже были ярко накрашены. На длинных заостренных ногтях поблескивал свежий лак. Завтрак в точности соответствовал рекомендации врача: яйцо, ломтик хлеба и чашечка черного кофе. Регулярно по нескольку раз в день Лена взвешивалась. Стоило ей прибавить хотя бы четверть фунта, немедленно принимались надлежащие меры. Ее день обычно состоял из чтения модных журналов, посещения модисток, портних и парикмахера Станислава. Время от времени она совершала прогулку по Маршалковской, не пропуская при этом ни одного магазина. Она всегда была начеку -- от ее внимания не могла ускользнуть ни одна безделушка. Смысл всех этих покупок Марку был не доступен. К чему, например, нужны бесчисленные бусы из искусственного жемчуга всех цветов и оттенков, инкрустированная музыкальная шкатулка из слоновой кости, играющая "Доброе утро", или экстравагантные серьги, браслеты и цепочки, которые можно надеть разве что на маскарад? Марк Майтельс давно уже понял, что Лена все еще ребенок, правда не умеющий по-детски радоваться, -- избалованная, злая девчонка, готовая в любую минуту надуться, стоит хоть в чем-нибудь ей отказать. "Ошибка, роковая ошибка",-- в сотый раз твердил про себя Марк. Но развестись с такой женщиной тоже было невозможно. Она сляжет, а ее мать поднимет страшный шум. В конце концов он кое-как приспособился к ее капризам. В квартире всегда был идеальный порядок. Стася боялась Лены и выполняла все ее распоряжения. Полы сияли, пыль с мебели стирали ежедневно. Сама не ударяя пальцем о палец, Лена вела хозяйство с чрезвычайной строгостью. К счастью, Стася была девушкой выносливой и покладистой. Она работала с шести тридцати утра до позднего вечера, а выходной брала только раз в две недели по воскресеньям -- чтобы сходить в церковь, а может, встретиться с кем-нибудь из ухажеров. Марк Майтельс был высокий статный мужчина лет сорока с небольшим. Работал он учителем физики и математики в частной женской гимназии. Но на одну зарплату не проживешь -- Марку приходилось еще писать учебники для польских школ. Эти учебники неизменно получали хвалебные отзывы, регулярно публиковавшиеся в педагогических журналах. Когда-то Марк Майтельс служил офицером в Легионе Пилсудского и во время польско-большевистской войны был награжден медалью за отвагу. Он принадлежал к тем редким людям, которые добиваются блестящих успехов во всем, за что бы ни взялись. Он знал несколько языков, играл на рояле, великолепно ездил на лошади и обладал репутацией одного из лучших учителей в Варшаве. Его ученицы были от него без ума, но он не позволял даже малейшей нескромности. Что-то военное чувствовалось в его осанке и во всей манере держаться. Он был немногословен и четок, равно вежлив с администрацией гимназии и с гимназистками. Его главное достоинство как преподавателя состояло в том, что он умел объяснить алгебраическую формулу или геометрическую теорему девочкам, лишенным каких бы то ни было способностей к математике. Его часто приглашали на работу в другие учебные заведения, но он оставался верен гимназии, в которой началась его учительская карьера. Прежде чем выйти из дома, Марк осмотрел себя в зеркале, висевшем в прихожей. Пальто было пригнано точно по его стройной фигуре; галстук, шляпа -- все сидело идеально. У Марка было узкое лицо, длинный нос, полные губы, заостренный подбородок, темные брови и большие черные глаза. Его взгляд был взглядом собранного и серьезного человека, который знает, как себя следует вести, и обладает достаточной внутренней силой, чтобы оставаться последовательным. Знакомые Марка, и мужчины, и женщины -- все из учительской среды, -- говорили о нем с восхищением. Марк Майтельс жил согласно принципам, которые исповедовал, никогда не выходил из себя, никогда не сплетничал и не участвовал интригах. После стаканчика-другого на вечеринке мог сделаться немного саркастичным, но и тогда его не покидало врожденное чувство такта. Но его женитьба, бесспорно, была неудачной. Да, конечно, теща Марка обладала немалым состоянием и когда-нибудь оно перейдет к нему, но пока она была бодра, да еще и скупа в придачу. А ситуация в Польше в начале тридцатых годов не позволяла загадывать слишком далеко. Марк Майтельс без труда мог бы завести роман на стороне, но, насколько можно было судить, оставался верен законной жене. Все понимали, что жизнь с Леной не доставляет ему ни физического, ни духовного удовлетворения. Однажды, в минуту слабости, он признался в этом близкому другу, и "тайна" мгновенно распространилась. Чтобы дать хоть какой-то выход скапливающейся в нем энергии, Марк предпринимал долгие прогулки. Летом плавал в Висле, а перед сном поднимал гантели и делал холодные растирания. Это приводило к бесконечным скандалам с Леной, обвинявшей его в том, что он заливает пол в ванной и устраивает беспорядок в кабинете. Надо сказать, что Лена была не только его прямой противоположностью, но и непримиримым оппонентом. Стоило ему похвалить какую-нибудь книгу, она обязательно находила в ней множество недостатков. Если ему нравился спектакль, она заставляла его уйти до начала второго акта. Лена ненавидела математику, физику и вообще все, связанное с наукой. Она читала популярные тогда романы Декобра и Маргерита. Ей нравились сентиментальные мелодрамы. Слабым высоким голоском она напевала популярные арии из мюзикла "Qui pro quo" и других развлекательных пьесок. Она часто требовала, чтобы Стася готовила блюда, которых Марк терпеть не мог: бульон, который нужно было потягивать из маленькой чашечки, пирожные, набитые кремом, какао с неимоверным количеством сахара. После обеда Марку всегда хотелось есть. Во время долгих вечерних прогулок через Пражский мост до Пелковизны или мимо Мокотова по пути в Вилянов, он часто покупал буханку ржаного хлеба или пакет яблок. Особенно явно Ленина самовлюбленность проявлялась в спальне. Она не позволяла Марку прикасаться к ней в течение нескольких дней до и после месячных. Ей не нравились разговоры в постели, и она всякий раз зажимала ему ладошкой рот, когда, с ее точки зрения, он говорил что-нибудь неэстетичное. Прежде чем лечь, она проводила около часа перед зеркалом, проделывая разнообразные эксперименты с волосами, умащивала себя всевозможными кремами, мазями и духами. Лена часто говорила, что в половом акте есть что-то грязное и звериное. Требовала, чтобы Марк проделывал все как можно быстрее, и жаловалась, что ей больно. Если браки вправду заключаются на небесах, часто думал Марк, кто-то либо жестоко ошибся, либо сыграл с ними злую шутку. 2 Марк Майтельс всегда выходил из дому заблаговременно и шел на работу пешком. Он не любил набитых трамваев, и хотелось размять ноги перед уроками. Странно! Он родился и вырос в Варшаве, а город оставался ему чужим. У него практически не было знакомых поляков. Хотя евреи жили в Польше уже восемь веков, их отделяла от поляков пропасть. И время было бессильно. Но не одни поляки, евреи тоже казались Марку чужими, и не только набожные в своих шляпах и лапсердаках, но и светские. Отец Марка Майтельса, ассимилированный еврей, архитектор, либерал и атеист, не дал сыну религиозного образования. С детства Марк слышал множество язвительных замечаний о хасидах и их рабби, об их безнравственности и фанатизме, но то, во что они собственно веруют, осталось для него загадкой. После Первой мировой войны значительно усилился еврейский национализм. Появилась декларация Бельфура, и многие халуцим убыли в Палестину. В гимназии, где он преподавал, стало больше уроков иврита, по Марка не привлекали ни иудаизм, ни Палестина, полузаброшенная пустынная азиатская земля. Еще большее отвращение он испытывал к евреям-коммунистам с их демонстрациями. Отец не возражал бы, если бы он крестился, но Марка не привлекало христианство. Ассимилированные евреи в Варшаве называли себя поляками Моисеевой веры, а Марк верил только в одно: в научно установленные факты. После восстания Пилсудского 1926 года многие из бывших товарищей Марка по Легиону получили высокие воинские звания и важные министерские посты. Марк Майтельс отдалился от них и не посещал вечеринок. Там было много бахвальства, и к тому же многие из них стали антисемитами. Газеты, даже полуофициальная "Газета Польска", печатали выпады против евреев. В Германии нацистская партия пополнялась все новыми и новыми сторонниками. В Советской России арестовывали троцкистов и угоняли в Сибирь миллионы так называемых кулаков. Проходя по Маршалковской, Марк Майтельс чувствовал себя чужаком. А где бы он чувствовал себя дома? Грибная площадь была постоянным поводом для раздражения. Посреди европейской столицы евреи устроили гетто. Женщины в париках и шляпках торговали подгнившими фруктами, нутом с фасолью и картофельными пирожками. Покупателей они зазывали тоскливыми невнятными причитаниями. Сутулые, чернобородые или рыжебородые мужчины в грубых башмаках занимались каким-то полуподпольным бизнесом. Нередко проходили похоронные процессии: черный, блестящий катафалк, лошадь, покрытая черной попоной с прорезями для глаз, плакальщицы, воющие душераздирающими голосами. "Даже в Багдаде такого нет", -- думал Марк Майтельс. А иногда посреди этой сутолоки происходило уже что-то совершенно невообразимое. Откуда-то выскакивали грязные оборванные юнцы в кепках, надвинутых на глаза, и, размахивая украденным где-то красным флагом, начинали истошно выкрикивать: "Да здравствует Советский Союз! Долой фашистов! Вся власть рабочим и крестьянам!.." За ними, потрясая револьверами и резиновыми дубинками, бежали полицейские. Даже обстановка в гимназии изменилась. Старые учителя либо вышли на пенсию, либо были уволены. Некоторые умерли. Новые были явными еврейскими националистами. Учить большую часть девочек логарифмам и тригонометрии было совершенно бесплодным занятием -- они думали не о математике, да и вряд ли она им когда-нибудь понадобится в жизни. Все мечтали поскорее получить диплом, чтобы удачнее выйти замуж и завести детей. Большинство из них приобрело к тому времени уже весьма пышные формы, и созревшие тела, казалось, стремились к одному: плодиться и размножаться. Одна девочка особенно расстраивала Марка. Она называла себя Беллой, хотя в свидетельстве о рождении значилось: Бейле Цыпа Зильберштейн. Марк вел детей с пятого класса и хорошо знал своих учениц. Белла была из бедной семьи. Отец работал в магазинчике по продаже масла и зеленого мыла, на Гнойной улице. В семье еще полдюжины детей. Гимназия сократила плату за ее обучение до минимума, но у отца не было и этих нескольких злотых. Если бы она хотя бы была способной, - так нет. Белла училась хуже всех. Ее перевели в восьмой класс, но Марк знал, что она не усвоила и самых элементарных арифметических правил. Она не успевала ни по одному предмету. По два года сидела в шестом и седьмом классах, и всем было ясно, что диплом ей не получить. Директор неоднократно вызывал родителей Беллы и советовал определить ее в какое-нибудь училище, но те твердо стояли на своем: их старшая дочь должна получить диплом, чтобы поступить в университет и выучиться на терапевта или в крайнем случае на дантиста. Вдобавок ко всему Белла была уродлива -- самая некрасивая девочка в школе. У нее была несообразно большая голова, низкий покатый лоб, овечьи глаза навыкате, нос крючком, огромная грудь, широкие бедра и кривые ноги. Мать следила за тем, чтобы дочь одевалась как следует, но на Белле все смотрелось нелепо. Другие девочки называли ее "наша уродина". Марк Майтельс считал, что он обязан дать Белле хоть какие-то представления об основах математики. Он -- в который раз! -- начал с азов. Если к десяти грошам прибавить еще десять грошей, получится двадцать грошей. Если к обеим частям равенства прибавить по одинаковому числу, равенство сохранится. Если из обеих частей равенства вычесть по одинаковому числу, равенство также сохранится. И, хотя математические аксиомы по определению не требуют доказательства, Белла не могла их усвоить. Приоткрыв рот с кривыми зубами, она улыбалась виновато и испуганно. В такие мгновения она становилась похожей на животное, пытающееся постичь человеческие представления. Но в одном Белла была одарена сверх меры --в области чувств. Сидя в классе, она не отрывала от Марка своих больших черных глаз. Взгляд излучал любовь и какую-то собачью преданность. Губы повторяли каждое сказанное им слово. Когда Марк произносил ее имя, она вздрагивала и бледнела. Иногда -- крайне редко --вызывал к доске. Белла шла такой неуверенной походкой, что Марк всерьез опасался, не упадет ли она в обморок. Мел выскальзывал из ее пальцев, а класс хохотал. Как-то Марк попросил ее задержаться после уроков для индивидуальных занятий. Он усадил ее за парту и начал с самого начала. Как первобытные люди открыли число? Они стали загибать и отгибать пальцы на руках... Марк взял руку Беллы. Рука была влажной и дрожала. Ее грудь вздымалась. Белла смотрела на него со страхом и восторгом. Марк был потрясен. Да что она такого во мне нашла, недоумевал он. Он дотронулся указательным пальцем до ее пульса. Пульс был учащенным, как при высокой температуре. Марк спросил: -- Что случилось, Белла? Ты не заболела? Она вырвала руку и разрыдалась. Лицо перекосилось и сразу стало мокрым от слез -- как у маленькой девочки, которую незаслуженно и жестоко обидели. 3 Лена часто лечилась. Она постоянно принимала какие-нибудь лекарства. Когда она как-то сказала, что плохо себя чувствует, Марк не придал этому особого значения, но вскоре заметил, что ее лицо приобрело желтоватый оттенок. Оказалось, что у Лены тяжелая и страшная болезнь: рак селезенки. Врачи ей ничего не сказали, но, по-видимому, она догадалась, что шансы на выздоровление невелики. Консилиум специалистов рекомендовал ей лечь в больницу, но она наотрез отказалась обсуждать даже более мягкий вариант частной клиники. Мать попыталась убедить Лену последовать совету врачей, но та была непреклонна. Тогда Лене наняли сиделку. Три женщины -- Ленина мать, Стася и сиделка -- ухаживали за ней. Каждый день приходил врач, но улучшения не было. Врач поговорил с Марком начистоту: рак затронул другие органы, положение безнадежно. Марк с удивлением наблюдал, как его избалованная Лена, в былые времена поднимавшая шум из-за сломанного ногтя или выпавшей пломбы, сделалась вдруг безропотной и покорной. В шелковом халатике, напудренная, нарумяненная, надушенная, с уложенными волосами и накрашенными ногтями, она лежала в кровати и читала те же модные журналы, что и прежде. Мать приносила ей новейшие польские и французские романы и иностранные иллюстрированные журналы. У Лены было мало подруг -- две-три бывших одноклассницы по гимназии, одна из них приходилась ей двоюродной сестрой. Лена составила завещание, в котором распорядилась, кому что достанется после ее смерти: шуба, платья, украшения и бесчисленные безделушки. Только теперь Марк понял, что эгоизм Лены был на самом деле инстинктом человека с малым запасом прочности. Ей просто не хотелось слишком быстро израсходовать свои силы. Однажды ночью, когда они остались одни, он встал перед ней на колени и попросил прощения за свои упреки, резкость и слепоту. Лена погладила его волосы, которые уже начали редеть на макушке, и сказала: -- Мне с тобой было хорошо. Тебе не в чем себя винить. В следующий раз выбери себе кого-нибудь поздоровее. -- Лена, нет, мне никто не нужен! -- Почему? Ты же мечтал о ребенке, а я не хотела оставлять сирот. Значит, она знала, что долго не проживет? -- недоумевал потом Марк. Неужели предвидела, что умрет молодой? Но разве такое возможно? А может быть, врачи предупреждали ее? Или действительно в человеке есть что-то, предчувствующее будущее? Загадочным было все -- и сама его влюбленность, и отчуждение, которое возникло между ними потом, и вся их совместная жизнь, лишенная подлинной близости, и вот этот неожиданный финал. Он был почти готов снова влюбиться в Лену, но она была уже не чувствительна к подобным эмоциям. Стала еще более молчаливой и замкнутой и потребовала, чтобы Марк спал на диване в гостиной. Теперь Лена проводила дни в кровати, обложившись иллюстрированными журналами. Читала светские сплетни о дворцовых интригах, американских миллионерах и голливудских кинозвездах. Неужели это было ей интересно? Или просто помогало забыться? Марк Майтельс понял: то, что их разделяет, не удастся преодолеть никогда. Было ясно, что общение с ним ей в тягость. Она никогда не обращалась первой, а если заговаривал он, отвечала односложно, и продолжать разговор было невозможно. Может быть, в ее душе жила какая-то обида -- но в таком случае она, очевидно, решила унести ее с собой в могилу. Врач честно признался Марку, что давать болеутоляющее -- это все, на что способна теперь медицина. Вскоре Лена перестала читать. Когда Марк открывал дверь в спальню, она почти всегда спала или лежала с открытыми глазами, погруженная в думы, здоровому человеку недоступные. Постепенно перестала заботиться о своей внешности, оставила косметику и разговоры с матерью по телефону. У Лены теперь было только одно желание: чтобы ее оставили в покое. Но посетители продолжали приходить. Подруги, чьи имена стояли в завещании, приносили цветы и деликатесы, к которым Лена не притрагивалась, и журналы, которые больше были ей не нужны. Чтобы подбодрить больную, врач каждый раз изрекал одни и те же банальности: -- Она выпила бульон? Прекрасно, прекрасно. Приняла таблетку? Замечательно! Распорядился почаще проветривать комнату. Когда сиделка сообщила, что сделала больной ванну с одеколоном, он воскликнул: -- Отлично! Уходя, врач неизменно напоминал Марку: -- Не пренебрегайте собственным здоровьем! Вы сами неважно выглядите. И посоветовал принимать витамины, которые тогда в Польше были в новинку. На протяжении всей болезни Лены Марку продолжал давать уроки в гимназии и дописывал учебник по геометрии -- поджимал срок, указанный в договоре. Прошла зима, наступила весна. Девочки из восьмого класса стали вести себя так, как будто школа -- не более чем развлечение. Они словно забыли, как положено держаться с учителем, не вставали, когда Марк входил в класс, и поглядывали на него с двусмысленными улыбочками и нескрываемой иронией. И одевались вызывающе. Приближались выпускные экзамены, ночи напролет девочки просиживали над учебниками, но было ясно, что на школьные предметы они смотрят, как на скорлупу, которую надо поскорее разгрызть и выбросить. Ядрышком же были - хороший муж, семья, дети. Их матери с нетерпением ждали поры, когда можно будет нянчить внуков. Отцы мечтали поскорее освободиться от необходимости поддерживать дочерей материально. Марку иногда начинало казаться, что все эти годы он обманывал учениц и, в конце концов, его разоблачили: стройные ноги и точеный носик -- гораздо важнее теорем Евклида. Диплом же нужен для того, чтобы удачно выйти замуж. Девочки смотрели на Беллу так же, как подруги Лены на Лену -- безнадежный случай. У Беллы не было шансов получить диплом. То, что такая ученица дошла до восьмого класса, бросало тень на репутацию гимназии. Директор твердо решил не допускать ее до экзаменов. В восьмом классе были еще неуспевающие, но, во-первых, они были из богатых семей, а во-вторых, - хорошенькие. У одной из них уже был жених, который ежедневно ждал ее у подъезда. Марк Майтельс избегал встречаться глазами с Беллой. Он ничем не мог помочь. Сидя за партой, она смотрела на него с благоговением и тайной мольбой. По-видимому, она убедила себя, что он может все повернуть в ее пользу. Но она ошибалась. Когда пришло время экзаменов, Марк вынужден был проголосовать против. 4 Последние недели Лены были мучительными. Врачи продолжали давать лекарства, но боль не утихала. Ее лицо изменилось почти до неузнаваемости. Стало желто-коричневым, как у кукол в музее восковых фигур. Она почти ничего не ела. Таблетки, которыми ее пичкали, часто выпадали изо рта. Разобрать, что она говорит, было почти невозможно. Лена ждала смерти, но смерть, похоже, не торопилась. Пусть слабо и неровно, сердце продолжало биться. Другие органы тоже кое-как действовали. Мать Лены никогда не была дружна с Марком. Она считала, что учитель -- не лучшая партия для дочери. Когда Лена заболела, она вообще перестала с ним общаться. Более того, намекала, что это он виноват в Лениной смерти. У него даже не было денег на лекарства, врачей и сиделок. Все расходы ей пришлось взять на себя. Лена умерла накануне выпускных экзаменов. Попросила сиделку повернуть ее лицом к стене. Сиделка вышла в кухню, вскипятить воду, а когда вернулась, все было кончено. Марк экзаменов не принимал. После похорон ему позвонили и сообщили, что Беллу к сдаче не допустили, а из сдававших, две провалились. Теща предложила Марку провести у нее семь дней траура, но Марк отказался, заявив, что все эти ритуалы ему не по душе. Он даже не стал читать кадиш над могилой. Зачем участвовать в обрядах, в которые не веришь? Зачем молиться Богу, который все время молчит, чьи цели -- неизвестны, а существование -- непостижимо? Если когда-то Марк и допускал, что у человека может быть душа, то теперь, после смерти Лены, он уже не сомневался, что все рассуждения на эту тему -- вздор. Ее тело разрушалось одновременно с так называемым духом. За все время болезни она не произнесла ни одного слова, указывающего на то, что она проникла в какие-то иные сферы. Даже если бы душа Лены и не умерла, что бы она теперь делала? Опять читала модные журналы? Или заглядывала в витрины на Маршалковской? А если бы она стала другой, совсем непохожей на ту, какой была на земле, это была бы уже не ее душа!.. Марк Майтельс много слышал о польском медиуме Клуском, на чьих сеансах умершие якобы оставляют отпечатки пальцев в ванночке, залитой парафином; он читал статьи польского оккультиста профессора Олчоровича, Конан Дойля, Баррета, сэра Оливера Лоджа и Фламмариона. В его жизни тоже бывали моменты, когда казалось: а вдруг? В конце концов, много ли мы знаем о тайнах природы? Но болезнь Лены развеяла все сомнения. Ее смерть не оставила в нем ничего, кроме пустоты и ощущения бренности всего земного. Не было, да и не могло быть принципиальной разницы между Леной и курочками, которых варили ей на обед, а на следующий день выбрасывали на помойку. Марк Майтельс получил несколько писем и телеграмм с выражением соболезнования и даже несколько букетов цветов, но почти никто не навестил его. Учители разъехались на каникулы, а горничная Стася вернулась в деревню к родителям. У него не осталось близких друзей в Варшаве. По привычке днем он гулял, а вечера проводил дома в одиночестве. Не спешил включать свет и подолгу сидел в темноте. Когда-то в детстве он боялся мертвецов. Но что теперь бояться Лены? Мысленно обращался к ней: "Лена, если ты существуешь, подай какой-нибудь знак..." И в то же время ясно понимал, что никакого знака не будет. Странно, несмотря на горькие раздумья о Лениной бесцельно прожитой жизни и ранней смерти, Марк то и дело вспоминал Беллу. И сам не понимал почему. Что ему эта некрасивая и вдобавок тупая девушка? Но как только переставал думать о Лене, его мысли обращались к Белле. Что она теперь поделывает? Как пережила свой провал? Знает ли, что он потерял жену? Других учениц -- хорошеньких, способных, успешных -- он почти забыл, а лицо Беллы словно стояло у него перед глазами. В темноте он видел ее так ясно, как будто она находилась рядом -- низкий лоб, крючковатый нос, мясистые губы, большие глаза навыкате. Мысленно раздевал ее. Какая она, наверное, отталкивающая - с огромной грудью, толстыми бедрами и кривыми ногами! Эта девушка всколыхнула в нем волну безумия. Вместе с ней хохотали и плакали поколения первобытных женщин, ночевавшие в пещерах и всю жизнь сражавшиеся с дикими зверями, мужчинами, вшами и голодом, -- она отбрасывала его на тысячелетия назад -- к обезьянам. Несмотря на свои невеселые мысли, Марк не мог не улыбнуться, вспоминая свои попытки научить ее математике. Интеллектуально она отстала от Евклида на много веков, однако родители хотели видеть ее ученой, ни больше ни меньше. Интересно, как выглядят ее родители? Ведь она унаследовала их гены. У Марка возникло необъяснимое желание -- разыскать Беллу. Адреса он не знал, телефон у таких бедняков не бывает. Адрес, конечно, записан в документах, хранящихся в гимназии, но на каникулы все закрыто. Марк прекрасно понимал, как это глупо. Человек, только что потерявший жену, не ходит утешать других. Да и что он мог бы ей сказать? Таких, как она, лучше предоставить самим себе. Природа, у которой все на учете -- от клопа до кита, -- как-нибудь позаботится и о Белле или, в крайнем случае, пошлет ей смерть, что с высшей точки зрения тоже разновидность блага. Пора положить конец праздным мечтаниям, решил Марк. Прежде он без труда управлял своими фантазиями, но тут ничего не получалось -- он не мог отогнать от себя образ Беллы. "Что я, схожу с ума?" -- недоумевал Марк. Как-то он вспомнил, что отец Беллы работает в парфюмерной лавке на Гнойной. Гнойная -- небольшая улица. Сколько там может быть таких лавок? Но сейчас уже поздно. Все магазины, наверное, закрыты. Завтра... Марк в страшном волнении стал бродить взад-вперед по неосвещенным комнатам. Эта уродливая девушка не давала покоя. "Что со мной? Неужели я влюбился в нее? Нет, я просто свихнулся!.." Он в недоумении прислушивался к хаосу в голове. По причинам, не поддающимся объяснению, его все сильнее и сильнее тянуло к Белле. Это была уже идея фикс. Ему казалось, что он слышит, как Белла зовет его, выкрикивает его имя. Он видел ее с потрясающей ясностью: каждую черточку лица, всю ее несуразную фигуру. Желание встретиться и поговорить с ней усиливалось с каждой минутой. "Пойду на Гнойную, -- решил он. -- Может быть, магазины еще открыты и смогу что-нибудь выяснить". Марк бросился к выходу. Если поторопиться, можно успеть до закрытия. В то же время трезвый голос взывал к остаткам разума: "Что происходит? Куда ты бежишь? Что тебя гонит?" Он захлопнул дверь и уже бросился было вниз по лестнице, как вдруг в квартире зазвонил телефон -- резко и настойчиво. "Это она! Я вызвал ее своими мыслями!" -- ахнул Марк. Он выхватил ключ и моментально нашарил замочную скважину. В передней больно стукнулся коленом о стул. Телефон продолжал звонить, но, когда Марк наконец к нему подбежал, умолк. Марк схватил трубку и крикнул: -- Алло! Кто это? Алло! Я слушаю! Он почувствовал, как волна тепла разливается по телу, и вмиг покрылся испариной. С грохотом бросив трубку на рычаг, он прорычал: -- Это она, тварь! Ярость и стыд охватили его. Это был уже не Марк Майтельс, а какой-то маньяк, полностью лишившийся собственной воли, или, если использовать еврейский термин, это был человек, одержимый дибуком. 5 Марк снова собрался уходить, только на этот раз не на Гнойную, а в какой-нибудь ресторан поужинать. Голода он не чувствовал, но пренебрегать здоровьем было бы глупо. "Завтра же уеду куда-нибудь, -- решил он, -- в Закопане или на море". Он уже взялся за ручку двери, как вдруг телефон снова зазвонил. В темноте он кинулся назад, снял трубку и, задыхаясь, крикнул: -- Алло! На другом конце провода послышалось какое-то невнятное бормотание. Да, это была Белла. Ему удалось разобрать отдельные бессвязные слова. Она старалась справиться с голосом. Потрясенный Марк слушал. Разве в это можно было поверить? Значит, телепатия существует. Вслух он спросил: -- Это Белла Зильберштейн? -- Вы узнали мой голос, господин учитель? -- Да, Белла, я узнал твой голос. Пауза. Затем она продолжила, заикаясь: -- Я звоню потому, что услышала о вашей трагедии. Я очень сожалею... Весь класс выражает вам соболезнование... Со мной тоже случилось несчастье, но по сравнению с вашим... -- Она умолкла. -- Где ты сейчас находишься? -- Я? Н