останется жив. -- И ты этого хочешь? -- Да, Ареле. Твоего ребеночка. Если будет мальчик, он будет читать те же книги, что и ты. -- Не стоит резать живот ради того, чтобы читать книги. -- Стоит. Я буду кормить его, и мои груди станут больше. -- Для меня они и так достаточно велики. -- Что еще написано в книгах? -- О, много всякого. Например, что звезды убегают от нас. Помногу километров каждый день. -- Куда они бегут? -- Прочь от нас. В пустоту. -- И никогда не вернутся? -- Они расширяются и охлаждаются, а по том они снова несутся с такой скоростью, что опять становятся горячими, и вся эта дурац кая канитель начинается сначала. -- А где Ипе? Что про нее говорят книги? -- Если душа существует, то она где-то есть. А если нет, то... -- Ареле, она здесь. Она знает про нас. Она приходила сказать мне "мазлтов". -- Когда? Где? -- Здесь. Вчера. Нет, позавчера. Откуда она знает, что мы в Отвоцке? Она стояла у двери, рядом с мезузой, и улыбалась. На ней было -- белое платье, а не саван. Когда она была живая, у нее не было двух передних зубов. А теперь у нее все зубы. -- Должно быть, у них там хорошие данти сты. -- Ареле, ты смеешься надо мной? -- Нет, нет. -- Она приходила ко мне и в Варшаве. Это было до того, как ты в первый раз пришел к нам. Я сидела на табуретке, и она вошла. Мать ушла и велела запереть дверь. От хулиганов. И вдруг Ипе появилась. Как она могла это сделать? Мы разговаривали с ней как две сест ры. Я была непричесана, и она заплела мне ко сички. Она играла со мной в переснималки, только без веревочки. А в канун Иом-Кипура я увидала ее в курином бульоне. На голове у нее был венок из цветов, как у девушки-хрис тианки перед свадьбой, и я поняла -- что-то должно произойти. Ты тоже был, но я не хоте ла ничего говорить. Если я начинаю говорить про Ипе, мать ругается. Она говорит, что я не в своем уме. -- Ты в своем уме. -- Тогда что же я такое? -- Чистая душа. -- Что это могло быть? -- Тебе пригрезилось. -- Прямо днем? -- Иногда можно грезить и днем. -- Ареле, я боюсь. -- Что тебя пугает сейчас? -- Небо, звезды, книги. Расскажи мне сказ ку про великана. Забыла, как его звали. -- Ог, царь Башана. -- -- Да, про него. Правда, что он не мог найти жену, потому что был такой большой? -- Это сказка. Когда был потоп, Ной, его сыновья, все животные и птицы вошли в ков чег, и только он не смог войти, потому что был такой огромный. Он сидел на крыше. Сорок дней и сорок ночей лил дождь, но он не уто нул. -- Он был голый? -- Какой портной смог бы сшить для него штаны? -- Ох, Ареле, как хорошо быть с тобою. А что мы будем делать, когда придут нацисты? -- Мы умрем. -- Вместе? -- Да, Шошеле. -- А Мессия не придет? -- Не так скоро. -- Ареле, я вспомнила песню. -- Какую песню? И тоненьким голоском Шоша запела: Его звали Горох, А ее Лапша. Венчались они в пятницу, Никто к ним не пришел. Она прижалась ко мне и сказала: -- Ой, Ареле, как славно лежать с тобой, даже если мы умрем. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 1 В вечерней газете уже несколько месяцев печаталась романизированная биография Якоба Франка -- в сущности, смесь фактов и вымысла. Газеты приносили вести одна хуже другой. Гитлер и Муссолини встретились в Бреннере и, без сомнения, договорились о захвате Польши и уничтожении евреев. Но большая часть польской прессы нападала на евреев -- на них смотрели как на величайшую опасность для польского народа. Представители Гитлера побывали в Польше и были приняты диктатором, генералом Рыдз-Смиглым, и его министрами. В Советском Союзе продолжались чистки, участились аресты троцкистов, старых большевиков, правых и левых уклонистов, сионистов и гебраистов. Процветал перманентный террор. В Польше росла безработица. В деревнях, особенно украинских и белорусских, крестьяне голодали. Многие фольксдой-чи, как назывались теперь немцы в Польше, объявили себя нацистами. Коминтерн распустил Польскую Компартию. Обвинения Бухарина, Рыкова, Каменева и Зиновьева в саботаже и шпионаже, а также в том, что они -- фашистские лакеи и агенты Гитлера, вызвали протесты даже среди убежденных сталинистов. Но тираж еврейских газет не падал, в том числе и той газеты, где я работал. Напротив, газеты теперь читались больше, чем прежде. История лжемессии Якоба Франка приближалась к концу, но у меня был наготове перечень других лжемессий -- Реубейни, Шломо Мол-хо, Саббатая Цви. Сначала мне приходилось выдумывать предлоги, почему я пришел домой позже или не пришел вовсе. Но постепенно Шоша и Бася привыкла к этому и не задавали вопросов. Что они знают о профессии писателя? Я сказал Лейзеру-часовщику, что работаю ночным выпускающим два раза в неделю, и Лейзер объяснил это Басе и Шоше. Лейзер приходил к ним каждый день и читал последний выпуск биографии Франка. Каждый на Крохмальной улице читал про него: воры, проститутки, старые сталинисты, новоявленные троцкисты. Иногда, проходя по базарной площади, я слышал, как люди толкуют о Якобе Франке -- его чудесах, оргиях, видениях. Левые газеты сетовали, что такого рода писанина -- опиум для масс. Но после того, как массы прочтут международные новости на первой странице и местные -- на пятой, опиум просто необходим. Перед моим переездом Бася побелила каморку, покрасила стены, поставила железную печку-времянку и вытащила оттуда все узлы, мешки и корзины, скопившиеся за двадцать с лишним лет. Шоша ни на час не могла остаться одна. Оставшись одна, она впадала в меланхолию. Но не мог же я быть с ней все время. Я так и не отказался от своей комнаты на Лешно и не сказал хозяевам, что женился. Я редко ночевал там, но даже Текла уже примирилась с тем, что писатели -- капризные и импульсивные создания. Она перестала спрашивать, что я делаю, с кем провожу время и где меня носит по ночам. Я платил за квартиру и раз в неделю давал ей злотый. На Рождество и на Пасху приносил ей подарки. Когда я что-нибудь дарил, она каждый раз краснела, протестовала, говоря, что ей ничего не нужно и что в этом не было необходимости. Она хватала мою руку и целовала ее, как это делали простые крестьяне во все времена. Мне не удавалось проводить с Шошей и Басей много времени, и потому я всегда любил приходить домой. Перед сном Шоша с Басей кормили меня -- подавали молочный рис, чай с субботним печеньем, печеное яблоко. Перед тем как лечь в постель, Шоша каждый вечер мылась, часто мыла и голову. Обычно она обсуждала со мной последний выпуск биографии Франка. Как может мужчина иметь так много женщин? Может, это черная магия? Или он продал душу дьяволу? Как мог отец делать такое с собственными дочерьми? Иногда она сама же и отвечала: были другие времена. Разве у царя Соломона не была тысяча жен? И она вспоминала мои детские рассказы о царе Соломоне и царице Савской. В сущности, Шоша осталась той же -- то же детское личико, та же детская фигурка. Но кое-что все же переменилось. Раньше только Бася готовила еду. Шошу она и близко не подпускала к кухне и никогда не посылала на рынок. Только иногда она могла послать Шошу в ближайшую лавочку -- купить фунт сахару, полфунта масла, кусочек сыру, буханку хлеба, -- лишь то, что можно взять в кредит. Я сомневался даже, знает ли Шоша, как выглядят монеты разного достоинства. Но однажды я заметил, что она возится на кухне. Теперь она ходила вместе с матерью на базар Яноша. Как-то я услыхал ее разговор с Басей: они обсуждали, не испортит ли вегетарианская кухня мое пищеварение. Они следили за моей диетой, и это меня удивляло. Я не привык, чтобы обо мне заботились. Но для Шоши я был теперь мужем, а для Баси зятем. Никогда не подумал бы, что Шоша умеет шить и штопать. И вдруг увидал, как она штопает мой носок, напялив его на чайный стакан. Она стала заботиться о моих рубашках, носовых платках, воротничках, относить в починку мою обувь. Я не мог или не хотел быть ей мужем в общепринятом смысле. Но Шоша постепенно принималась за обязанности жены. Приходя вечером домой, я все еще заставал ее сидящей на табуретке, но ее больше не окружали игрушки. И учебники свои она забросила. Меня постоянно ожидали какие-нибудь сюрпризы. Шоша начала носить туфли на высоких каблуках. Тонкие чулки телесного цвета она теперь надевала не только в гости, но и дома. Мать купила ей новое платье и несколько ночных сорочек с кружевами. То и дело она меняла прическу. Шоша проявляла все больше интереса к моим делам. Роман о Якобе Франке подходил к концу. В новом романе, о Саббатае Цви, в подробностях изображалась эпоха, так похожая на нашу собственную: та же еврейская тоска по искуплению, что владела умами и те- перь. То, что собирался совершить Гитлер, уже совершил Богдан Хмельницкий тремя столетиями раньше. С самого дня изгнания из своей страны евреи жили в ожидании смерти или прихода Мессии. А сейчас в Польше, на Украине, в Святой Земле -- везде каббалисты стремились приблизить Конец Дней: молитвами, постом, произнесением Святого имени Божьего. Они исследовали тайны книги Даниила. Никогда не забывали они тот текст из Ге-мары, где возвещалось, что Мессия придет либо к тому поколению, где все будут невинны, либо к тому, где все будут грешить. Ежедневно Лейзер читал Шоше последний отрывок и пояснял ей все, что касается еврейской истории или еврейских законов. Я услыхал, как она говорит матери: "Ох, мамеле, все в точности как сегодня!" Тайбл еще не нашла себе мужа. Она очень уж переборчива, жаловалась Бася, так можно остаться старой девой. Вместо мужа она завела любовника -- женатого бухгалтера с пятью детьми. Каждый день он говорит, что разведется с женой, но уже два года прошло, а про развод и не слыхать. Вместо радости Тайбл доставляла матери одни огорчения. Тайбеле теперь стала чаще приходить сюда, к сестре и матери. Ей тоже было интересно поговорить со мной о Якобе Франке, Саббатае Цви и их учениках. Она приносила маленькие подарочки матери и Шоше, а иногда и мне приносила что-нибудь: то книгу, то журнал, то просто блокнот. Ее бухгалтер все чаще оставался по вечерам дома, с женой и детьми. По рассказам Тайбеле, он становился ипохондриком, убедил себя, что у него больное сердце. Когда Бася напоминала Тайбеле, что уже поздний час и идти домой страшно, Тайбл отшучивалась: "Лягу с ними ", и показывала на меня и Шошу. Или: "Какая разница, что будет? Все равно все погибнем! >> По ночам, в постели, Шоша больше не говорила о своих куклах, игрушках, детишках или соседях, которых она знала двадцать лет назад. Очень часто она теперь говорила о том, что занимало меня. Верно ли, что есть Бог на небесах? Как он узнает, о чем думает каждый человек? Верно ли, что он любит евреев больше, чем другие народы? Он создал только евреев или гоев тоже? Иногда она расспрашивала о романе. Откуда я знаю, что было сотни лет назад? Прочитал об этом в книге или придумал сам? Она просила рассказать ей, что будет в газете завтра, что будет через несколько дней. Начав рассказывать ей то, что еще не написано, я проводил что-то вроде литературного эксперимента -- позволял языку свободно болтать и говорил все, что взбредет в голову. Я слыхал раньше от Марка Эльбингера, а потом прочел в журнале, что такая литература называется "поток сознания ". Теперь я мог потренироваться на Шоше. Она все слушала с неослабевающим интересом: были ли это истории моего детства, слышанные от матери, когда мне было пять-шесть лет, или сексуальные фантазии одного неидишистского писателя, которые он позволил себе опубликовать, мои ли собственные гипотезы о Боге, о сотворении мира, бессмертии души, будущем человечества, собственные ли мои мечты о том, как справиться с Гитлером или Сталиным. Будто бы я уже построил аэроплан из вещества, атомы которого так плотно спрессованы, что один кубический сантиметр весит тысячу тонн. А летает он со скоростью тысячи километров в минуту. Он может пройти сквозь гору, вырваться из сферы земного притяжения, достичь далеких планет. Еще там был телефон, который сам сообщал мне все о планах и мыслях любого человека на Земле. Я стал таким могущественным, что отменил все войны. Прослышав о моем могуществе, большевики, нацисты, антисемиты, грабители, насильники сразу сдались. Я установил мировой порядок, основанный на файтельзоновской философии игры. В аэроплане я держал гарем из восемнадцати жен, но царицей и повелительницей была, конечно, Шоша. -- А где будет мамеле? -- Ей я дам двадцать миллионов злотых и поселю во дворце. -- А Тайбеле? -- Тайбеле станет принцессой. -- Я буду скучать по мамеле. -- Мы будем навещать ее каждую субботу. Шоша помолчала немного. Потом сказала: -- Ареле, я скучаю по Ипе. -- Ипе я бы вернул к живым. -- Как это может быть? И вот я развиваю перед Шошей теорию, что мировая история -- это книга, которую можно читать, только переворачивая страницы вперед. Никому не дано перевернуть страницы этой книги назад, к началу. Но все, что уже было и прошло, продолжает жить на других страницах. Ипе живет где-то. Куры, гуси и утки, которых ежедневно убивают в резниц-кой на Дворе Яноша, живут на предыдущих страницах этой книги, -- кудахтают, гогочут, крякают на правой стороне книги, потому что книга эта написана по-еврейски, справа налево. -- И мы еще живем в доме No 10 по Крох- мальной? -- вздохнула Шоша. -- Да, Шошеле, на другой странице книги мы там еще живем. -- Но туда уже поселились другие. -- Они живут на открытых страницах, а не на закрытых. -- Мамеле говорила, что до нас там жил портной. -- И он там тоже живет. -- Все вместе? -- Нет, каждый на своей странице. Постепенно я перестал стыдиться Шоши. Она стала иначе одеваться и от этого выглядела выше ростом. Я брал ее в гости к Селии. Оба, Селия и Геймл, были очарованы ее простотой, искренностью и наивностью. Я старался научить ее, как правильно держать нож и вилку. Рассуждала она по-детски, но не глупо. При одном из посещений Селия заметила сходство между Шошей и своей умершей дочерью. Она достала старые, пожелтевшие фотографии. Некоторое сходство действительно было, и это поразило меня. Геймл теперь увлекался оккультизмом и мистикой. Его осенила идея, что душа их маленькой дочурки могла переселиться в Шошу, и теперь я -- их зять. Души не исчезают. Душа возвращается и проникает в тело, которое само открывается ей навстречу, потому что оно почувствовало к душе симпатию. Такого понятия, как случайность, не существует. Силы, правящие человеком и его судьбой, всегда в союзе с теми, кого ему суждено встретить на своем пути. Эльбингеру случилось быть в этот же вечер у Ченчинеров, и он повторил то же, что и говорил о Шоше раньше -- он полагает, что она обладает всеми свойствами медиума. Все хорошие медиумы, которых ему доводилось встретить, тоже обладали простотой, искренностью и прямотой. Он попробовал загипнотизировать Шошу. Как только он приказал ей, она тотчас же уснула. Разбудить ее стоило Эльбингеру большого труда. Уходя, он поцеловал Шошу в лоб. После его ухода Шоша сказал: -- Он не человек. -- А кто же он? -- спросили в унисон Селия и Геймл. -- Не знаю. -- Ангел? Демон? -- допытывалась Селия. -- Наверно, он с неба, -- ответила Шоша. Гаймл хлопнул себя по лбу: -- Цуцик, это знаменательный вечер. Его я не забуду, сколько бы ни прожил на свете. В пятницу вечером, как обычно, я пришел домой, к Шоше. Сам я не соблюдал еврейских законов. Шоша не ходила в микву. Но, уступая Басе, я произносил благословение над вином в пятницу вечером и в субботу утром. Бася приготовила для меня вегетарианскую субботнюю трапезу: запеканку из крупы с фасолью и рисовый кугель с корицей. В пятницу вечером перед наступлением сумерек Шоша благословила свечи. Она поставила их в серебряные подсвечники, подарок Ченчинеров. На столе была нарядная скатерть -- тридцать лет назад Бася вышивала ее для Зелига. На ней -- две халы. Семейная реликвия -- нож с перламутровой ручкой, с надписью на ручке "Святая Суббота ", тоже лежал на столе. В пятницу вечером Бася и Шоша ели фаршированную рыбу и курицу, а мне подали лапшу с сыром и тушеную морковку. Обе были в субботних платьях и нарядных туфлях. Через раскрытое окно были видны субботние свечи в других квартирах и слышалось пение. Простые евреи поют: "Мир и свет евреям в день отдохновения, день радости". Хасиды поют каббалистические поэмы праведного Исаака Лурии, написанные по-арамейски: о небесных слугах -- все это в чрезвычайно эротических выражениях, которые могли бы шокировать и критиков, и читателей даже в наши дни. Шоша и Бася беседовали о житейских делах: о том, что еда вздорожала, что на чердаке не хватает места, чтобы вешать белье. Бася вспоминала, как в прежнее время на субботу посыпали полы желтым песком. Крестьяне из ближних деревень привозили песок в деревянных кадушках и торговали им прямо с подводы. Теперь другая мода. Теперь хозяйкам нравится мыть полы щелоком. А еще благочестивые еврейки ходили в прежние вре- мена по домам в пятницу и собирали халы, рыбу, всякую еду и даже куски сахара -- в общем, кто что даст -- для бедных. Нынешнее поколение не верит в такую благотворительность. Приходили тут коммунисты и просили денег для евреев в Биробиджане. Это где-то далеко в России, на краю света. Они сказали, что теперь там еврейская страна. Один Бог знает, правда ли это. -- Мамеле, а что там, на краю света? Там темно? Бася покачала головой: -- Скажи ты, Ареле. -- Не существует края света. Земля круг лая, как яблоко. -- А где живут черные люди? -- В Африке. -- А Гитлер где? -- В Германии. -- Ох, нам в школе говорили, но я никогда не могла ничего запомнить, -- сказала Шоша. -- Правда, что в Америке есть такой еврей, кото рый ставит свою подпись на каждый доллар, иначе деньги ничего не стоят? Лейзер-часов- щик говорил про это. -- Правда, Шошеле. Только он не расписы вается. Его подпись печатают. -- На субботу не следует говорить о день гах, -- сказала Бася. -- У нас был такой благо честивый маленький раввин, реб Фивке. По субботам он говорил только на Святом языке. Жил он на Смочей, но по пятницам приходил на базар Яноша с мешком -- собирать еду для бедняков. После полудня в пятницу он мол чал, потому что полдень пятницы так же свят, -- как суббота. Когда ему подавали, он только кивал в ответ или бормотал несколько слов на Святом языке. Однажды в пятницу он не появился. Прошел слух, что он болен. Несколько недель прошло, и вот он опять ходит с мешком, но теперь уже не говорит ни слова. Люди говорили, что ему сделали операцию на горле. Однажды в пятницу он приходит к мяснику и тот дает ему несколько куриных ножек и шейку. Человек из погребального братства, тот, который роет могилы, был там тоже. Когда он увидел реб Фивке, то издал дикий вопль и грохнулся в обморок. Реб Фивке сразу исчез. Его приводили в чувство, терли виски уксусом, лили на него холодную воду, и когда он пришел в себя, то поклялся страшной клятвой, что реб Фивке умер и он сам хоронил его. Люди не могли в это поверить, говорили, что он ошибся. Но реб Фивке больше не приходил. Какой-то любопытный взялся все разузнать и разыскал его вдову. Реб Фивке, оказывается, умер за несколько месяцев до этого случая. Я знаю все это, потому что Зелиг тогда еще приходил домой, а этот могильщик был его закадычный дружок. -- Мне думается, ваш бывший муж не верит в такое. -- Теперь он ни во что не верит. А тогда он еще был приличный человек. -- Ох, я боюсь идти спать, -- сказала Шоша. -- Нечего тебе бояться, -- возразила Бася. -- Добрые люди не станут никому досаждать после смерти. Иногда трупы не знают, что они мертвы, выходят из могил и гуляют среди жи- -- вых. Я слыхала о человеке, который раз пришел домой, когда его семья справляла по нем траур. Он открыл дверь, увидал, что жена и дочь сидят на полу без обуви, зеркало занавешено черным, а сыновья разрывают полы одежды, и спросил: "Что здесь происходит? Кто умер?" А его жена ответила: "Ты", и он исчез. -- Ох, мне приснится страшный сон. -- Надо сказать: "В Твои руки отдаю свою душу" -- и спать будешь спокойно, -- посове товала Бася. После обеда Бася подала чай с домашним субботним печеньем. Потом мы с Шошей пошли прогуляться: от дома No 7 по Крох-мальной улице до No 25. Тут можно гулять даже ночью. Дальше ходить опасно -- могут пристать пьяницы или хулиганы. Есть улицы, на которых еврейские магазины открыты в субботу, но не на Крохмальной. Лишь одна чайная держала дверь полуоткрытой, и то посетители пили здесь чай в кредит. Даже коммунистам не позволяли платить в кассу. Бася помнила, как в давнее время всякая шпана могла прицепиться к молодой парочке и потребовать несколько грошей за то, что они отвяжутся и не будут больше приставать. Но так было раньше, сказала она. Во время первой русской революции в 1905 году социалисты объявили войну ворам, карманникам, взломщикам, и все они попрятались по своим углам. Многие бордели ликвидировали. Исчезли проститутки. Бордели вернулись, карманные воришки тоже, но грабители исчезли навсегда. Мы с Шошей не спеша шли вдоль улицы. Пересекли почти пустую площадь. У дома No 13, напротив дома No 10, Шоша остановилась. -- Тут мы раньше жили. -- Да. Ты говоришь это каждый раз, когда мы проходим мимо. -- Ты стоял на балкончике и ловил мух. -- Не напоминай мне об этом. -- Почему? -- Потому что мы делали с божьими созда ниями то же, что наци сделают с нами. -- Мухи кусаются. -- Мухам положено кусаться. Такими их создал Бог. -- А почему Бог создал их такими? -- Шошеле, на это нет ответа. -- Ареле, я хочу зайти в наш двор. -- Ты это уже делала тысячу раз. -- Ну позволь мне. Мы пересекли улицу и заглянули в темную подворотню. Все осталось таким же, как двадцать лет назад, только умерли многие из тех, что жили здесь когда-то. Шоша спросила: -- Тут еще есть лошадь в конюшне? Когда мы здесь жили, лошадь была каурая, со звез дой на лбу. Лошади долго живут? -- Примерно лет двадцать. -- Так мало? Лошади такие сильные. -- Иногда они доживают до тридцати. -- Почему не до ста? -- Не знаю. -- Когда мы здесь жили, по ночам приходил домовой, заплетал лошадиный хвост в мелкие косички. И гриву тоже. Домовой взбирался на лошадь и скакал на ней от стены к стене всю -- ночь. Утром лошадь была вся в мыле. И пена стекала с лошадиной морды. Она была еле живая. Зачем домовые такое делают? -- Я не уверен, что это правда. -- Я видела эту лошадь утром. Она была вся в мыле. Ареле, мне хочется заглянуть в ко нюшню. Хочу посмотреть, та же там лошадь или другая. -- В конюшне темно. -- А я там свет вижу. -- Ничего ты не видишь. Пошли. Мы пошли дальше и дошли до дома No 6. Шоша опять остановилась. Это означало, что она хочет что-то сказать. Шоша не могла разговаривать на ходу. -- Что тебе, Шошеле? -- Ареле, я хочу, чтобы у нас с тобой был ребенок. -- Прямо сейчас? -- Я хочу быть матерью. Пойдем домой. Я хочу, чтобы ты сделал со мною -- ты сам знаешь что. -- Шошеле, я уже говорил тебе, я не хочу иметь детей. -- А я хочу быть матерью. Мы повернули назад, и Шоша опять заговорила: -- Ты уходишь в газету, и я остаюсь одна. Я сижу, и чудные мысли приходят мне в голо ву. Я вижу странных человечков. -- Что это за человечки? -- Не знаю. Они кривляются и говорят та кое, чего я не понимаю. Это не люди. Иногда они смеются. Потом начинают причитать, как на похоронах. Кто они? -- -- Не знаю. Это ты мне скажи. -- Их много. Некоторые из них солдаты. Они скачут на лошадях. Поют грустную пес ню. Тихую песню. Я испугалась. -- Шошеле, это твое воображение. Или ты дремлешь и видишь это во сне. -- Нет, Ареле. Я хочу ребенка, чтобы было кому читать по мне кадеш, когда я умру. -- Ты будешь жить. -- Нет. Они звали меня с собой. Мы опять прошли мимо дома No 10, и опять Шоша сказала: -- Позволь мне заглянуть во двор. -- Опять?! -- Ну позволь мне! -- ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 1 У Геймла умер отец, оставив ему состояние в несколько миллионов злотых и доходные дома в Лодзи. Родственники и друзья советовали Геймлу переселиться в Лодзь, чтобы распоряжаться своими капиталами и присматривать за доходными домами. Но Геймл сказал мне: -- Цуцик, человек подобен дереву. Нельзя обрубить корни у дерева и пересадить его на другую почву. Здесь у меня вы, Морис, дру зья из Поалей-Сион. На кладбище покоится прах моей дочки. А в Лодзи я каждый день буду вынужден встречаться с мачехой. А глав ное, там будет несчастлива Селия. С кем она там будет общаться? Пусть только будет мир на белом свете, а уж мы как-нибудь прожи вем и здесь. Файтельзон одно время собирался уехать в Америку, но потом отступился от этого плана. Друзья звали его и в Палестину, обещая, что он сможет получить хорошее место в Еврейском университете Иерусалима. Но Файтельзон отказался. -- Туда теперь ринутся немецкие евреи, -- сказал он. -- В них больше прусского, чем в на стоящих пруссаках. К ним пришлось бы при спосабливаться так же, как и к жизни среди эскимосов. Проживу как-нибудь без университетов. Все мы жили настоящим -- все евреи Польши. Файтельзон сравнивал нашу эпоху с началом второго тысячелетия, когда все христиане Европы ожидали Второго Пришествия и конца света. Пока не вторгся в Польшу Гитлер, пока нет революции, не разразился погром -- каждый такой день мы считали подарком от Бога. Файтельзон часто вспоминал своего любимого философа Отто Вейнингера1 с его философией "как будто". Настанет день, когда все истины будут восприниматься как произвольные определения, а все ценности -- как правила игры. Файтельзон тешил себя мыслью построить замок идей, моделей различия в культурах, систем поведения, религий без откровения -- что-то вроде театра, куда люди могли бы приходить, чтобы действовать без мыслей и эмоций. В представлении должны будут участвовать и зрители. Тем, кто еще не решил, какую игру они предпочитают, предлагалось принять участие в "странствованиях душ", чтобы понять, чего же они хотят в самом деле. Файтельзон продолжал: -- Цуцик, я хорошо понимаю, что все это вздор. Гитлер не примет никакой игры, кроме своей собственной. И Сталин тоже. И наши фанатики. Ночью, лежа в постели, я пред ставляю себе мир-спектакль: вещи, нации, браки, науки -- только элементы хорошо по ставленной пьесы. Что произошло с математи кой после Римана и Лобачевского? Что такое Канторово "алеф-множество", или "множе ство всех множеств"? Или эйнштейновская теория относительности? Не что иное, как игра. А все эти атомные частицы? Они возни кают как грибы после дождя. А расширяю щаяся Вселенная? Цуцик, мир движется в од ном направлении -- все становится фикцией. Что вы там гримасничаете, Геймл? Вы еще больший гедонист, чем я. -- Гедонист-шмедонист, -- отозвался Геймл. -- Если уж нам суждено умереть, давайте умрем вместе. У меня идея! В Сохачевской синагоге на второй день праздника всегда царило бурное веселье. Давайте постановим, что каждый день в нашем доме будет считаться вторым днем праздника. Кто может нам зап ретить создать свой календарь, установить свои праздники? Если жизнь -- только наше воображение, давайте вообразим, что каждый день -- второй день праздника. Селия приго товит праздничную трапезу, мы произнесем киддуш, споем застольную песню и станем тол ковать о хасидских проблемах. Вы, Морис, бу дете моим ребе. Каждое ваше слово исполнено мудрости и любви к Богу. У еретиков тоже су ществует такое понятие, как богобоязненность. -- Страх Божий. Можно грешить и все-таки оставаться богобоязненным. Саббатай Цви -- не лжец, он все понимал. Настоящий хасид не боится греха. "Миснагда"1 можно запугать ложем из гвоздей или Геенной огненной. Но не нас. Раз все от Бога, Геенна ничем не отличается от Рая. Я тоже ищу удовольствий, но теперешним людям для веселья нужны громкая музыка, вульгарные шансонетки, женщины в шиншилловых манто, и кто их знает, что им еще надо, -- их даже тогда одолевает тоска. Пойду ли я к Лурсу или в Зимянскую -- там сидят и листают журналы с портретами проституток и диктаторов. Там нет и следа того блаженства, которое мы имели в Сохачевской синагоге -- среди обтрепанных книг, с керосиновой лампой под потолком, в толпе бородатых евреев с пейсами и в драных атласных лапсердаках. Морис, вы это понимаете, и вы, Цуцик, тоже. Если Богу нужны Гитлер и Сталин, студеные ветры и бешеные собаки, пусть Его. А мне нужны вы, Морис, и вы, Цуцик, и если правда жизнь так горька, пусть ложь даст мне немного тепла и радости. -- Наступит день когда все мы переедем к вам, -- сказал Файтельзон. -- Когда же? Когда Гитлер будет стоять у ворот Варшавы? Геймл предложил Файтельзону издавать журнал, который тот все собирался основать на протяжении многих лет, предложил ему написать книгу о возобновлении и модернизации игры и назвать ее "хасиды". Геймл готов был финансировать и журнал, и книгу, и перевод на другие языки. Все грандиозные и революционные эксперименты происходили при чрезвычайных обстоятельствах, утверждал Геймл. Он предлагал построить первый храм игры в Иерусалиме или, по меньшей мере, в Тель-Авиве. Евреи, говорил Геймл, не похожи на гоев, они не проливали кровь уже две тысячи лет. Это, пожалуй, единственная категория людей, которая играет словами и идеями вместо того, чтобы играть оружием. Согласно Агаде, когда Мессия придет, евреи должны будут попасть в Израиль не по железному мосту, а по мосту, сделанному из бумаги. Может, не случайно евреи преобладают в Голливуде, в мировой прессе, в издательствах? Еврей принесет миру избавление с помощью игры, и Файтельзон станет Мессией. -- А пока я не стал Мессией, -- обратился ко мне Файтельзон, -- может, одолжите мне пять злотых? Я остался ночевать у Ченчинеров. Наши отношения с Селией перешли в платонические. Было время, когда я высмеивал это слово и то, что оно означает, но теперь ни Селия, ни я больше не интересовались сексуальными экспериментами. Селия с Геймлом старались убедить Файтельзона и меня переехать к ним и жить одной семьей. С недавних пор Селия стала седеть. Геймл как-то упомянул в разговоре, что Селию наблюдает врач и при нормальном положении вещей ей следовало бы поехать в Карлсбад, во Франценбад или на другой курорт. Но что с ней, он не сказал. Как бывало и раньше, этим вечером разговор свелся к вопросу, почему все мы сидим в Варшаве, и у всех был примерно один ответ. Я не мог оставить Шошу. Геймл не мог уйти без Селии. Да и какой смысл бежать, когда три миллиона евреев остаются? Некоторые богатые промышленники из Лодзи в 1914 году бежали в Россию и три года спустя были расстреляны большевиками. Я видел, что Геймл больше боится путешествия, чем нацистского плена. Се- лия сказала: -- Если я увижу, что насилие уже непереносимо, я не стану ждать завтрашнего дня. Моя мать, моя бабушка да и отец -- все они умерли в моем возрасте, в сущности, даже моложе. Я живу только по инерции, или называйте это как угодно. Не хочу ехать в чужую страну и лежать там больная в гостинице или попасть в больницу. Хочу умереть в своей постели. Не хочу лежать на чужом кладбище. Не помню, кто это сказал: мертвые всемогущи, им нечего бояться. Все живущее стремится достичь того, что уже есть у мертвого -- полный покой, абсолютная независимость. Было время, когда я панически боялась смерти. Нельзя было даже произнести это слово в моем присутствии. Купив газету, я быстренько проскакивала некрологи. Мысль о том, что я могу есть, дышать, думать, в то время когда кто-то умер, казалась мне столь непереносимой, что ничто в жизни меня уже не привлекало. Постепенно я примирилась с мыслью о смерти -- смерть стала решением многих проблем, даже идеалом, к которому надо стремиться. Теперь, когда приходит газета, я читаю все некрологи. Я завидую каждому, кто уже умер. Почему я не совершила самоубийство? Во-первых, Геймл. Хочу уйти вместе с ним. Во-вторых, смерть сама по себе слишком важна, чтобы совершить все одним махом. Она как хорошее вино -- его надо пить маленькими глотками. Самоубийца хочет покончить со смертью раз и навсегда. Но тот, кто понимает, хочет насладиться ее вкусом. Спать легли поздно. Геймл захрапел сразу. Было слышно, как ворочается в своей постели Селия, вздыхает, шепчет. Она то включала ночник, то выключала. Пошла в кухню, приготовила себе чай, возможно, приняла пилюлю. Если все -- только игра, по словам Файтельзо-на, то наша любовная игра уже окончена или по крайней мере отложена на неопределенный срок. В сущности, это была больше его игра, чем наша. Я всегда ощущал его присутствие, когда был с Селией. В разговоре со мной Селия часто почти буквально повторяла все, что уже говорил мне Морис. Она усвоила его сексуальный жаргон, его капризы, манеризмы. Она называла меня Морисом и другими его именами. Когда бы ни происходила наша любовная игра, Файтельзон всегда незримо присутствовал. Мне казалось даже, что я ощущаю запах его сигары. Я заснул уже на рассвете. Утром было пасмурно и сыро -- наверно, ночью прошел дождь. Но по всему было видно, что день обещает быть ясным. После завтрака я пошел к Шоше и остался там до обеда. Потом отправился на Лешно. Хотя ближе было бы пройти по Желязной, я выбрал путь по Навозной, Зимней и Орлей. На Желязной могли привязаться польские фашисты. Я уже спроектировал в уме собственное гетто. Некоторые улицы были опасны в любое время. Оставались пока еще другие, более или менее безопасные. На углу Лешно и Желязной опасность была наибольшей. Несмотря на то что я свернул с пути еврейства, диаспора жила во мне. Почти подойдя к воротам, я побежал. Во дворе было безопасно, и я перевел дыхание. Медленно поднялся по лестнице. И сегодня, и в последующие дни мне предстояло много работы. С газетным романом было уже покончено. Теперь я обещал рассказ для литературной антологии. Был начат и другой роман -- про саббатианское движение в Польше. Это уже серьезная работа, а не то что серия выпусков для ежедневной газеты. Я позвонил, и Текла открыла мне. Она натирала паркет в коридоре. Платье было подоткнуто, обнажая икры и колени. Она улыбнулась: -- Ну-ка, угадайте, кто вам звонил вчера ве чером три раза? -- Кто же? -- Угадайте! Я назвал несколько имен, но не угадал. -- Сдаетесь? -- Сдаюсь. -- Мисс Бетти! -- Из Америки? -- Она здесь, в Варшаве. -- Я промолчал. От Файтельзона я знал, что Сэм Дрейман умер и оставил Бетти значительную часть своего состояния, но его жена и дети опротестовали завещание. А теперь Бетти здесь, в Варшаве. И когда? В такое время, когда все польские евреи мечтают уехать. Пока я так стоял, удивляясь, зазвонил телефон. -- Это она, -- сказала Текла. -- Она обещала позвонить утром. Не прошло и года, как Бетти уехала в Америку, но я едва узнал ее, когда в тот же день мы с ней увиделись в "Бристоле". Жидкими стали волосы. Они не лежали уже, как прежде, на голове рыжей шапкой, а были какой-то безобразной смесью желтого с рыжим. Под слоем румян и пудры лицо выглядело более плоским и широким. Появились морщины, волоски на верхней губе и на подбородке. Где ее носило все это время? Горевала ли она о смерти Сэма? Что-то случилось с зубами, и на шее я заметил пятно, которого не было прежде. На ней были домашние туфли без задников и кимоно. Бетти смерила меня взглядом с головы до ног и сказала: -- Уже совершенно облысел? И кто так одевается? Мне казалось, ты выше ростом. Ну можно ли так опускаться? Ладно, не принимай близко к сердцу. Просто я слишком впечатлительна. Мне не хватает здравого смысла, чтобы разобраться, как говорят, в объективной реальности. Варшаву не узнать. Даже "Брис- t толь", пожалуй, уже не тот. Когда мы уезжали из Польши, я набрала с собой кучу фотографий -- твои и других прочих, но все они где-то затерялись среди бумаг. Садись, мы > должны поговорить. Что ты будешь? Чай? Кофе?.. Ничего? Что значит ничего? Я закажу кофе. Бетти сделала заказ по микрофону. Говорила она на смеси польского с английским. Усевшись поудобнее на стуле, Бетти продолжала: -- Ты, вероятно, не можешь понять, зачем я приехала, особенно в такое время. Я и сама удивляюсь. Точнее сказать, я уже перестала удивляться не только тому, что делают другие, но и тому, что делаю я сама. Ты, конечно, знаешь, что Сэм умер. Мы вернулись в Америку, и я была уверена, что с ним все в порядке. Он занялся делами так же энергично, как и прежде. Внезапно он упал и умер. Только что был жив, а в следующую секунду -- уже мертв. Для меня это большое горе, но я завидую ему. Для таких, как я, смерть -- долгое дело. Мы начинаем умирать с того момента, как начинаем взрослеть. Голос у Бетти тоже изменился -- стал более хриплым, немного дрожал. Кельнер позвонил и внес завтрак на серебряном подносе: кофе, сливки, горячее молоко. Бетти дала ему доллар. Мы пили кофе, и Бетти говорила: -- На корабле каждый спрашивает: "Зачем вы едете в Польшу? " Они все собираются в Париж. Я всем говорю правду: что у меня старая тетка в Слониме -- том городе, чье имя я ношу, -- и я хочу повидать ее перед смертью. Считают, что не сегодня-завтра Гитлер начнет войну, но я не уверена. Что хорошего для него в войне? Он же хочет, чтобы ему все приносили на серебряном блюдечке. Американцы и весь демократический мир потеряли главное свое достояние -- характер. Эта их терпимость хуже, чем сифилис, убийство, хуже, чем безумие. Не смотри на меня так. Я все та же. И в то же время, пока мы были врозь, я прожила целую вечность. Я страдала настоящими нервными припадками. Раньше я знала это слово, но не понимала, что оно означает. У меня это выражалось в общей апатии. Однажды вечером я легла в постель здоровой, а когда утром проснулась, не хотела ни есть, ни пить, не испытывала ни малейшей потребности встать. Я не хотела даже дойти до ванной. Так я лежала целыми днями, с пустой головой и помутненным сознанием. После смерти Сэма я стала курить по-настоящему. И много пить. Хотя раньше не питала любви к алкоголю. Эта его Ксантиппа и его алчные дети потащили меня в суд из-за завещания, а их адвокат, дьявол его возьми, собирался что-то предпринять против меня. А лицо у него: только посмотришь -- от одного взгляда заболеешь. Когда актеры узнали, что Сэм оставил мне состояние, то стали обращаться со мной ну прямо как с хрустальной вазой. Даже предложили мне вступить в Ассоциацию еврейских актеров. Мне предлагали ведущие роли и всякое такое. Но мои амбиции насчет сцены уже позади. Сэм -- пусть будет земля ему пухом -- никогда ничего не читал, и мы часто ссорились из-за этого, потому что я -- пожирательница книг с самого детства. Только теперь я начинаю понимать его. Почему ты не отвечал на письма? * -- Какие письма? Я получил от тебя только одно письмо, и то без обратного адреса. -- Как же так? Я написала несколько писем. Даже телеграфировала. -- Клянусь всем святым, я получил только одно письмо. -- Всем святым? Я сначала написала на Лешно, а когда ты не ответил, стала писать на адрес Писательского клуба. -- В клубе я не был давно. -- Но ведь это был твой второй дом. -- Я решил больше туда не ходить. -- Разве ты способен на решения? Может, мои письма еще лежат там? -- АО чем была телеграмма? -- Ничего существенного. Да, жизнь полна сюрпризов. Только если закрыть глаза и не желать ничего видеть, ничего и не будет про исходить. А что у тебя? Ты еще не порвал с этой дурочкой, своей Шошей? -- Порвал? Почему ты так думаешь? -- А почему же ты сохранил комнату на Лешно? Я позвонила, не надеясь найти здесь тебя -- думала просто, что ты переменил ад рес и я здесь его узнаю. -- Здесь я работаю. Это мой кабинет. -- Ас ней ты живешь в другой квартире? -- Мы живем с ее матерью. В глазах у Бетти промелькнула насмешка: -- На этой жуткой улице? В окружении во ровских притонов и публичных домов? -- Да, там. -- -- Как вы с ней проводите время, можно мне спросить? -- Обыкновенно. &. -- Бываете вы где-нибудь вдвоем? д -- Редко. -- Ты никогда не уходишь из дома? -- Случается. Мы выходим пройтись мимо мусорного ящика -- подышать свежим возду хом. -- Да, ты все тот же. Каждый сходит с ума по-своему. На улице в Нью-Йорке меня как- то окликнул один актер. Он был на гастролях в Польше. Рассказывал, что ты достиг успеха. Что публикуешь роман, который читают все. Это правда? -- Мой роман печатался в газете, а зараба тываю я лишь столько, чтобы нас прокормить. -- Наверное, ты бегаешь еще и за десятком других? -- Вот уж неправда. -- А что правда? -- А у тебя как? -- спросил я. -- Конечно, уже были связи? -- О, ты ревнуешь? Могли бы быть. Мужчи ны еще приударяют за мной. Но когда ты смер тельно больна и у тебя не один криз в день, а ты сяча, тут уж не до связей. Этот фокус-покус Эльбингер еще в Варшаве? -- Он влюбился в христианку, подругу зна менитого медиума Клуского. -- Полагаю, что еще услышу о нем. Чем он занят теперь? -- Мертвецы приходят к нему по ночам и оставляют отпечатки пальцев на ванночке с парафином. -- -- Издеваешься, да? А я верю, что мертвые где-то тут, рядом с нами. Что случилось с этим коротышкой, богачом? -- забыла, как его зва ли -- его жена была твоей любовницей. -- Геймл и Селия. Они здесь. -- Да, да. Они. Как это они до сих пор сидят в Варшаве? Я слыхала, многие богатые евреи удрали за границу. -- Они хотят умереть. -- Ну ладно, у тебя "такое" настроение се годня. А я по тебе скучала. Вот это правда. Я не верил своим ушам: после всех недобрых слов о театре вообще и о еврейском театре в частности оказалось, что Бетти Слоним приехала в Варшаву с пьесой и ищет режиссера. Мне не следовало бы удивляться. Многие мои коллеги-писатели вели себя точно так же. Они объявляли во всеуслышание, что бросили писать, и вскоре появлялись с романом, длинной поэмой, даже трилогией. Они поносили критику, кричали, что не критикам судить о литературе, а на следующий день умоляли кого-нибудь из критиков написать несколько добрых слов. Пьеса, которую привезла Бетти, была ее собственная. Чтобы прочесть ее, я остался на ночь. Это была драма о молодой женщине (Бетти сделала ее художницей), которая не может найти родственную душу в своем окружении: не может найти ни мужа, ни возлюбленного, ни даже подруги. В пьесе выведен психоаналитик. Он убеждает героиню, что она ненавидит отца и ревнует мать, хотя на самом деле женщина эта боготворит своих родителей. Там была сцена, в которой героиня, пытаясь избавиться от одиночества, становится лесбиянкой и терпит крах. Сюжет представлял возможности для юмористических мизансцен, но Бетти все изобразила в трагических тонах. Длинные монологи были сделаны по обычному клише. В рукописи было триста страниц. И много наблюдений о рисовании, наблюдений человека, который ничего о нем не знает. Уже светало, когда покончил с четвертым актом. Я сказал ей: -- Пьеса, в общем, хорошая, но не для Вар шавы. Моя же никуда не годилась вообще. -- А почему не для Варшавы? -- Боюсь, Варшаве ничего уже не нужно. -- А мне кажется, что пьеса моя прямо для польских евреев. Они, в точности как моя ге роиня не могут ужиться ни с коммунистами, ни с капиталистами. И уж конечно не с фашис тами. Иногда мне кажется, что им осталось только покончить с собой. -- Так это или нет, но варшавские евреи не хотят слышать об этом. И уж конечно не с те атральных подмостков. Я так устал, читая пьесу, что прилег на кровать и заснул не раздеваясь. Хотел было сказать Бетти, что она сама -- яркое доказательство того, как человек или совокупность людей не имеет силы полностью покориться обстоятельствам, но был слишком утомлен, чтобы произнести хоть слово. Во сне я снова перечитывал пьесу, давал советы, даже переписывал некоторые сцены. Бетти не погасила свет, и время от времени, приоткрыв глаза, я наблюдал за Бетти: вот она пошла в ванную, надела роскошную ночную сорочку. Подошла к кровати, сняла с меня ботинки и стянула рубашку. Сквозь сон я посмеивался над ней и над ее потребностью хватать все удовольствия сразу. "Вот что такое самоубийство, -- подумал я. -- Гедонист -- это тот, кто стремится получить от жизни больше наслаждений, чем он способен". Возможно, это ответ и на мою загадку. Когда я открыл глаза, было уже светло. Бетти сидела у стола в ночной сорочке, домашних туфлях, с папироской во рту и что-то писала. На моих часах было без пяти восемь. Я сел на постели. -- Что ты делаешь? Переписываешь пьесу? Она повернула голову: пепельно-серое лицо, глаза смотрят строго и требовательно. -- Ты спал, а я не могла сомкнуть глаз. Нет, это не пьеса. Пьеса уже умерла. Для меня. Но я могу тебя спасти. -: -- О чем это ты? -- Всех евреев уничтожат. Ты досидишь ся тут со своей Шошей, пока Гитлер придет. Я тут уже полночи читаю газеты. В чем смысл? Стоит ли умирать из-за этой слабо умной? -- Что же ты предлагаешь мне сделать?  -- Цуцик, после того как я повидаюсь с теткой, мне незачем будет здесь оставаться, но мне хотелось бы помочь тебе. На пароходе я познакомилась с чиновником из американского консульства, и мы болтали о всякой вся- чине. Он даже начал приударять за мной, но он герой не моего романа. Военный, пьяница. Они все топят в водке -- это их решение всех проблем. Я спросила его, можно ли взять кого-нибудь в Америку, но он сказал, что сверх квоты это невозможно. Зато можно по лучить туристскую визу, если назвать опре деленный адрес места назначения и доказать, что вам не понадобится социальная помощь. А если турист женится на американке, он уже вне квоты и может оставаться в стране сколько угодно. И еще я хочу сказать. Напе ред знаю, что из всех моих планов ничего не получится. Но все же, если можно помочь че ловеку, который мне дорог, прежде чем я умру, хочу сделать это. Этой ночью ты весьма хладнокровно заявил мне, что у меня не дол жно оставаться никаких надежд, но я все рав но считаю тебя близким человеком. В сущно сти, ты самый близкий мне человек после Сэма -- мир праху его. Мои братья и сестры затерялись где-то в красном аду -- не знаю даже, жив ли кто-нибудь. Цуцик, ты уверен, что пьеса моя ничего не стоит, протянула ножки, как говорят литваки. Но мне нечего больше делать здесь, и в Америку возвра титься одна я не могу. Между твоим "да" и "нет" я могу устроить тебе туристскую визу, и ты поедешь со мной в Америку. У тебя есть официальный документ о браке с Шошей? Вы записывались в мэрии? ч ,,;., -- Только у раввина. -- У тебя в паспорте записано, что ты же нат? -- В паспорте ничего не записано. * -- -: -- Ты сможешь получить туристскую визу немедленно, если я дам тебе аффидавит1. Скажу, что ты написал пьесу и мы хотим ставить ее в Америке. Скажу, что собираюсь играть в ней. Ведь есть шанс, что так на самом деле и будет. Могу показать им чековую книжку, или что там они еще потребуют. Для меня смерть не трагедия. Смерть -- избавление от всех бед. Но ходить по краешку, быть на грани жизни и смерти каждый день -- это слишком даже для такой мазохистки, как я. -- А как мне быть с Шошей? -- Шоше не дадут туристскую визу. Только взглянут на нее и не дадут. И тебе тоже не дадут. -- Бетти, я не могу ее оставить. -- Не можешь, да? Значит, ты готов уме реть из-за любви к ней? -- Если придется умереть, я умру. -- Не знала, что ты так безумно любишь ее. -- Это не только любовь. -- А что же еще? -- Не могу убить ребенка. И не могу нару шить обещание. -- Если уедешь, может, будет шанс при слать ей туристскую визу. По крайней мере, сможешь прислать ей денег. А так вы оба по гибнете. -- Бетти, я не могу сделать этого. -- Ладно, не можешь так не можешь. Судя по твоим рассказам, ты никогда так не отно сился к женщинам. Если уставал от одной, на ходил другую. -- То были взрослые женщины. У них были семьи, друзья. А Шоша... -- Хорошо, хорошо. Только не надо себя уговаривать. Если человек готов отдать жизнь за другого, наверно, он знает что делает. Ни когда бы не подумала, что ты способен на та кую жертву. Но никогда не знаешь, на что люди способны. Те, кто жертвует собой, вовсе не всегда святые. Люди жертвовали жизнью ради Сталина, Петлюры, Махно. Ради любого погромщика. Миллионы дураков сложат свои пустые головы за Гитлера. Иногда кажется, что люди только и делают, что ищут, за кого бы им отдать жизнь. Мы помолчали. Потом Бетти сказала: -- Я уезжаю к тетке, и мы, скорее всего, ни когда не увидимся. Скажи мне, зачем ты это сделал? Даже если ты солжешь мне, я хочу ус лышать, что ты скажешь. -- Ты имеешь в виду, почему я женился на Шоше? - -Да. -- Я действительно не знаю. Но я скажу тебе вот что. Она единственная женщина, в ко торой я уверен, -- сказал я, пораженный соб ственный словами. Бетти улыбнулась одними глазами. На мгновение она снова помолодела. -- Господи Боже, и это вся правда? Как же это просто! -- Пожалуй! -- Все вы: и распутники, и безбожники, и фанатичные евреи -- с теми же предрассудка ми, что и ваши прапрадедушки. Как это полу чается? -- -- Мы уходим прочь, а гора Синайская идет за нами. Эта погоня превратила нас в невра стеников и безумцев. -- Не исключая и меня. Я тоже больна и бе зумна, но горе Синайской нечего со мной де лать. На самом же деле ты лжешь. Не больше моего ты боишься горы Синайской. Это все жалкая гордость, глупый страх потерять пар шивую мужскую честь. Ты привел мне как-то слова своего друга: "Невозможно предавать и ожидать, что тебя не предадут". Кто это ска зал? Файтельзон? -- Или он, или Геймл. -- Геймл не сумел бы так сказать. Впрочем, не имеет значения. Ты сумасшедший. Но большинство таких идиотов, вроде тебя, как раз идут на смерть из-за какой-нибудь шлю хи. Нет, Шоша не предаст тебя. Если только ее не изнасилуют наци. -- Прощай, Бетти. -- Прощай навсегда. 5 Я ушел из отеля без завтрака, потому что не хотел, чтобы меня увидела горничная. Уже второй раз я упускал шанс спастись. Шел я без определенной цели. Ноги сами вели меня по Трембацкой к Театральной площади. У меня не было сомнений, что оставаться в Польше означает попасть в лапы к нацистам. Но страха я не чувствовал. Я был совершенно разбит из-за того, что мало спал, читал пьесу, разговаривал с Бетти. Дав ей возможность поссо- риться со мной, я сделал наше расставание менее драматичным. Только сейчас мне пришло в голову, что раньше она и не вспоминала ни про какую тетку в Польше. Конечно, она приехала в Польшу вовсе не из-за тетки. Подобно мне, Бетти была готова к преследованиям. Отрывок из Пятикнижия припомнился мне: "Вот я умираю, и что проку мне в моем первородстве?" Я ушел далеко прочь от четы-рехтысячелетнего еврейства и сменил его на бессодержательную литературу, на иди-шизм, файтельзонизм. Все, что у меня осталось от этого, -- членский билет Писательского клуба и несколько нестоящих рукописей. Я остановился перед витриной универсального магазина и стал разглядывать ее. В любой день могло начаться уничтожение, а здесь были выставлены пианино, машины, драгоценности, красивые ночные сорочки, новые книги на польском, переводы с немецкого, английского, русского, французского. Одна из книг называлась "Сумерки Израиля". А небо голубело, шумели листвой зеленые деревья по обеим сторонам улицы, шли женщины, одетые по последней моде, мужчины оценивающе смотрели им вслед. Ноги женщин в шелковых чулках, казалось, сулили небывалые наслаждения. Хотя я и был обречен, однако тоже рассматривал бедра, колени, груди. Поколения, которые придут после нас, размышлял я,будут считать, что мы шли на смерть, сожалея о жизни. Они увидят в нас святых мучеников. Они будут читать по нам кадеш и "Господи, милосерден Ты". На самом же деле каждый из нас пойдет на смерть с теми же чувствами, с какими и жил. В оперном театре еще давали "Кармен ", "Аиду", "Фауста", "Севильского цирюльника ". Как раз передо мной выгружали из фургона причудливые декорации, которые сегодня вечером будут создавать видимость того, что на сцене горы, реки, сады, дворцы. На пути мне попалась кофейня. Запах кофе и свежих булочек пробудил аппетит. Вместе с кофе кельнер принес и свежие газеты. Маршал Рыдз-Смиглы уверял нацию, что польские войска способны отразить любую опасность как справа, так и слева. Министр иностранных дел Бек получил новые гарантии от Англии и Франции. Закоренелый антисемит Навачинский нападал на евреев, которые вкупе с масонами, коммунистами, нацистами и американскими банкирами замышляли расправу над католической церковью и жаждали заменить ее своим поганым материализмом. Он и "Протоколы Сионских мудрецов" цитировал. Если у меня еще оставались крохи веры в свободу воли, то в это утро я почувствовал, что у человека столько же свободы, сколько у механизма в моих наручных часах или у мухи, сидящей на краю моего блюдечка. Одни и те же силы вели Гитлера и Сталина, Папу Римского и рабби из Гура, молекулу в центре Земли и Галактику, которая находится на расстоянии миллиона световых лет от Млечного Пути. Слепые силы? Всевидящие силы? Это уже не важно. Всем нам предстоит сыграть свои маленькие роли и быть раздавленными. Если я не проводил ночь с Шошей, то обычно появлялся дома после обеда. Но сегодня я решил прийти пораньше. Я слишком устал, чтобы работать на Лешно. Расплатившись, я отправился по Сенаторской к Банковской площади, а оттуда на Навозную и Крохмаль-ную. На еврейских улицах, как и всегда, была толкотня, спешка и суета. В меняльных лавках на Пшеходной были вывешены цифры -- курс доллара на злотые. На черном рынке платили за доллар еще больше. В иешивах изучали Талмуд. В хасидских молельнях толковали о своих хасидских делах. Я проходил мимо и разглядывал все вокруг так, будто вижу это в последний раз. Пытался запечатлеть в памяти каждый закоулок, каждый дом, лавку, каждое лицо. Я подумал: это похоже на то, как приговоренный к казни по дороге на эшафот в последний раз смотрит на мир. Я прощался с каждым разносчиком, дворником, каждой торговкой на рынке -- даже с лошадьми, запряженными в дрожки. Понимание и сочувствие видел я в их огромных влажных глазах с темными зрачками. На Навозной я задержался возле большой молельни в доме No 5. Почернелые стены, замусолены и обтрепаны книги, но юноши с длинными пейсами все так же раскачиваются над древними фолиантами и распевают святые слова на тот же печальный мотив. На возвышении у скинии кантор славил Бога за его обещание воскрешения из мертвых. Маленький человечек с желтой бородкой и восковым лицом торговал вареным горохом и бобами, складывая плату в деревянную плошку. Был ли это Вечный Жид? Или то был один из сионских мудрецов, заключивший тайный союз о наступлении царства Сатаны с Геббельсом, Рузвельтом и Леоном Блюмом? Я дошел до Крох-мальной. У ворот нашего дома дочь булочника торговала горячими бубликами. Должно быть, это одна из моих читательниц, потому что она улыбнулась и подмигнула мне. Казалось, девушка хочет сказать: "Как и вы, я вынуждена играть свою роль до последней минуты". Я пересек двор, открыл дверь и остолбенел: за столом сидела Текла и пила из большой кружки то ли чай, то ли кофе с цикорием. Шоша сидела с краешку. Наверное, что-то случилось с матерью, подумал я сразу. Скорее всего, пришла телеграмма, что она умерла. Текла увидела меня и вскочила. Шоша тоже встала. Она всплеснула руками: -- Ареле, сам Бог прислал тебя! -- Что здесь происходит? Или это мере щится мне? -- Что ты сказал? Входи же. Ареле, пришла эта польская девушка и сказала, что тебя ищет. Назвала тебя по имени. Принесла кор зинку со своими вещами. Вот она. Она говори ла что-то про жениха. Я не поняла, о чем она говорит. Хорошо, что мамеле ушла в магазин, а то бы она подумала кто его знает что. Я ска зала, что ты придешь не раньше обеда, но она говорит, что подождет. Текла порывалась заговорить, но терпеливо ждала, не перебивая Шошу. Она была бледна и, казалось, не спала ночь. Наконец она сказала: -- Пшепрашам пана, но вот как получилось. Вчера вечером постучали с черного хода. Я отперла -- думала, соседка пришла вернуть стакан соли или кто-нибудь из девушек с нашего двора. Я отпираю и вижу: стоит деревенский парень, один из наших. Одет по-городскому. И говорит мне: "Текла, не узнаешь меня? " Это был Болек, мой жених. Он вернулся из Франции, с угольных копий, и теперь, говорит, хочет жениться на мне. Я перепугалась до смерти. Говорю ему: "Что же ты не писал столько времени? Уехал и как сквозь землю провалился ". А он: "Не умею я писать, и никто из рабочих там не умеет". Слово за слово, он садится на мою кровать и ведет себя как ни в чем не бывало, словно вчера ушел. И подарок привез -- так, побрякушку. Это Божье чудо, что я не умерла на месте. Говорю ему: "Болек, раз ты не писал так долго, все между нами кончено, и мы больше не жених и невеста ". А он как начал орать: "Это еще что? Дружка себе завела? Или втюрилась в того жидка, что письма мне писал? " Он был пьян и выхватил нож. Хозяйка услыхала шум, прибежала, а он как начал проклинать евреев и грозился, что всех нас убьет. Хозяйка и говорит: "Пока еще Гитлер не пришел сюда. Вон из моего дома". Владек пошел за полицией, но полицейский пришел только через три часа. Болек грозился вернуться сегодня и клялся, если не пойду с ним к ксендзу, убьет. Он ушел, а хозяйка и говорит: "Текла, ты работала на совесть, но я старая и слабая и не сумею выносить такое. Забирай вещи и уходи ". Еле уговорила ее, чтобы разрешила переночевать. Утром она заплатила мне, что причитает- ся, и еще пять злотых дала, и я ушла. Вы один раз дали этот адрес, вот я и пришла. Эта молодая паненка сказала, что она ваша жена и что вы придете только к обеду. Но куда мне идти? Я никого не знаю в Варшаве. Думается, вы не прогоните меня? -- Прогнать тебя? Текла, ты мой друг до гроба! -- Ох, вот спасибо. И домой, в деревню, не могу поехать. У него целая банда таких голо ворезов. Они вместе служили в армии, а от туда вернулись с пистолетами да штыками. Болек грозился, что и в деревне меня найдет. Он скопил тысячу злотых, и еще у него есть французские деньги, да у меня уже сердце к нему не лежит. На свете много девушек, Бо лек может себе другую завести. Он хлещет водку и сквернословит, а я уже от такого от выкла. -- Ареле, если мамеле вернется и услышит такое, она разволнуется, -- сказала Шоша. -- Если там хулиган угрожает и с ножом, тебе не надо ходить в такое место. Но что она тут бу дет делать? Нам самим еле хватает места, куда приклонить голову. Мамеле всегда говорит, чтобы я никого не впускала. Она говорила так и тогда, помнишь, когда... -- Да, Шошеле, помню. Но Текла -- хоро шая, порядочная девушка, и она никому не причинит хлопот. А сейчас я ее уведу. На идиш же я сказал: "Шошеле, мы уйдем сию минуту. А матери ничего не говори ". -- Ой, она все равно узнает. Все смотрят в окна, и стоит кому-нибудь чужому прийти, начинается: "Что ей здесь надо? Чего она хо- чет? " Молодые еще заняты с детьми, а старухам надо все знать. -- Ну ладно, пусть. К обеду я вернусь. Тек ла, идем со мной. -- Взять мне корзинку? -- Да, бери. -- Ареле, только не опаздывай. А то мать начинает тревожиться, что, может, ты нас не хочешь и всякое такое. Я тоже начинаю разное думать. Последнюю ночь я глаз не сомкнула. Если она голодная, можно дать ей хлеба и се ледку с собой. -- Она потом поест. Идем, Текла. Мы прошли как сквозь строй под пристальными взглядами всех жильцов. Всем своим видом они, казалось, спрашивали: "Куда это он отправился в такую рань с этой деревенской? И что у нее в корзинке? " А я мысленно отвечал им: "Вы умеете разгадывать газетные кроссворды, но никогда не постичь вам тайн жизни. Семь дней и семь ночей можете потирать свои лбы, как хелмские мудрецы1, но ответа вам не найти". Перед воротами я постоял немного. Что же теперь делать? Попытаться найти для нее комнату? Или пойти в кофейню и просмотреть объявления о найме в сегодняшних газетах? Все-таки надо было оставить ее с Шошей. Но я никогда не говорил ни Шоше, ни Басе про комнату на Лешно. Они думают, что я ночую в редакции. 1 Хелмские мудрецы -- персонажи еврейского фольклора, жители сказочного города Хелм, делавшие все наоборот. И воспринимавшие буквально все советы, которые им давали мудрые люди. Бася сразу придумает тысячу вопросов. И вдруг я понял, что надо сделать. Решение такое простое! И как только сразу мне это не пришло в голову? Мы с Теклой дошли до гастронома в доме No 12. Я попросил ее подождать у дверей, а сам вошел внутрь и позвонил Селии. Несколько дней назад она как раз жаловалась, что после ухода Марианны не справляется с хозяйством, а хорошую прислугу найти так трудно. В трубке раздался протяжный голос Селии: -- Кто бы это мог быть, я никого не жду. -- Селия, это Цуцик. -- Цуцик? Что стряслось? Уже пришел Мессия? -- Нет, Мессия еще не пришел. Зато я на шел для вас хорошую служанку. -- Для меня? Служанку? -- Да, Селия. И квартиранта. -- Накажи меня Бог, если я что-нибудь по нимаю. Какого квартиранта? -- Квартирант -- это я. -- Вы смеетесь надо мной? И я рассказал Селии, что произошло. -- Я больше не смогу оставаться в своей ком нате на Лешно. Этот буян угрожает и Текле, и мне, -- закончил я. Селия не перебивала меня, пока я излагал события. Было даже слышно ее дыхание на том конце провода. Время от времени я посматривал через стеклянную дверь, там ли Текла. Текла ждала покорно и терпеливо. Даже не поставила на землю свою тяжелую корзинку. Наоборот, держала ее двумя руками, прижав к животу. Там, на Лешно, она вы- глядела по-городскому. А за последнюю ночь она, кажется, снова превратилась в девушку из деревни. -- И Шошу тоже возьмете с собой? -- Если она сможет расстаться с матерью. Селия, видимо, обдумывала мои слова. По том сказала: -- Приводите ее с собой, когда захотите. Где вы бываете, там и она должна бывать. -- Селия, вы спасаете мне жизнь! -- вос кликнул я. Снова Селия помолчала. Потом добавила: -- Цуцик, берите такси и приезжайте сей час же. Если я проживу еще немного, может, и со мной случится что-нибудь хорошее. Толь ко не было бы слишком поздно. эпилог 1 Прошло тринадцать лет. Я работал в одной из нью-йоркских газет. Мне удалось скопить две тысячи долларов. Получил аванс пятьсот долларов -- за перевод на английский одного романа. И с этими деньгами предпринял поездку в Лондон, Париж и Израиль. Лондон еще лежал в руинах после немецких бомбежек. В Париже процветал черный рынок. Из Марселя я сел на пароход, идущий в Хайфу с заходом в Геную. Молодежь пела ночи напролет -- старые, знакомые песни и новые -- они появились уже во время войны с арабами с 1948 года по 1951. Через шесть дней пароход прибыл в Хайфу. Поразительно было увидеть еврейские буквы на вывесках магазинов, в названиях улиц, носящих имена писателей, раввинов, героев, общественных деятелей. Удивительно слышать на улицах древнееврейскую речь с сефардическим акцентом, встречать еврейских парней и девушек в военной форме. В Тель-Авиве я остановился в отеле на Яркон-стрит. Тель-Авив -- новый город, но дома там уже выглядели старыми и обшарпанными. Телефон, как правило, не работал. Редко шла горячая вода в ванной. По ночам отключали электричество. Кормили плохо. В газете появилась заметка о моем приезде, и потянулись с визитами писатели и журналисты, старые друзья и дальние родственники. У многих на руке была татуировка -- номер из Освенцима. Другие потеряли сыновей в боях за Иерусалим или Сафад. Пошли жуткие истории о нацистских зверствах, об ужасах НКВД. Я уже наслышался об этом в Нью-Йорке, Лондоне, Париже да и на борту корабля. Однажды утром, когда я завтракал в ресторане отеля, возник худенький человечек, с белой, как снег, бородой. На нем была рубашка с распахнутым воротом, сандалии на босу ногу. Конечно, я знал его раньше, но кто же это, вспомнить не мог. Как у такого маленького человечка может быть такая борода? Он подошел ко мне быстрыми шагами. На меня смотрели молодые черные, как маслины, глаза. Человечек вытянул палец вперед и сказал на певучем варшавском диалекте: "Вот он! Шо-лом, Цуцик!" Это был Геймл Ченчинер. Я поднялся. Мы обнялись и расцеловались. Я предложил ему позавтракать со мной, но он не стал, и я заказал ему только кофе. Я уже слыхал, что он и Селия погибли в Варшавском гетто, но невероятные встречи с теми, кто давно умер, перестали удивлять меня. Файтельзона не было в живых, это я знал. В газетах было сообщение о его смерти несколько лет назад. Мы сидели и пили кофе. -- Простите, что называю вас Цуциком, -- сказал Геймл. -- Это потому, что я вас люблю. -- Ничего. Только теперь я уже просто ста рый пес. -- -- Для меня вы всегда будете Цуцик. Будь Селия жива, она сказала бы то же самое. Вам сколько? * -- Сорок три. -- Не так уж стар. А мне уже под шестьде сят. Чувствую себя старым, как Мафусаил. Через такое пришлось пройти. Как будто про жил несколько жизней, а не одну. -- Где вы были, Геймл? -- Где был? Спросите лучше, где я не был. Вильно, Ковно, Киев, Москва, Казахстан, кал мыки, хунхузы, или как их там. Тысячу раз я стоял лицом к лицу с Ангелом Смерти, но если тебе суждено остаться в живых, происходят чудеса. Пока теплится хоть искорка жизни, ползаешь, как червяк, стараясь не попасть под ноги тем, кто давит червей. И вот я добрался до еврейской страны. Здесь мы опять страда ли и мучились. Война, голод, постоянная опас ность. Пули жужжали рядом со мной. Бомбы рвались в двух шагах. Но здесь никого не пове дешь, как овечку, к резнику. Наши мальчики из Варшавы, из Лодзи, Минска, из Равы Ру- ской вдруг стали героями, как во времена Ма- сады. Пиф-паф! Величайшие оптимисты не поверили бы, что такое возможно. Вы, конеч но, знаете, что случилось с Селией? -- Нет. Совсем не знаю. -- Как же это? Пойдемте сядем на террасе. Мы вышли на террасу и выбрали столик в тени. Подошел официант, я заказал еще кофе и бисквиты. Мы оба долго любовались морем. Оно постоянно меняло цвет -- от голубого до зеленого. На горизонте виднелось парусное судно. Берег кишел людьми. Одни потягива- лись, разминались, другие играли в мяч, загорали, иные лежали в тени, под тентом. Кто плескался у самого берега, кто заплывал далеко. Какой-то мужчина уговаривал собаку войти в воду, но она не желала купаться. Геймл снова заговорил: -- Да, еврейская страна, еврейское море. Кто мог это вообразить лет десять назад? Такая мысль в голову не пришла бы. Все наши мечты были о корке хлеба, тарелке овсянки, о чистой рубашке. Я часто повторяю себе фразу, которую однажды сказал Файтельзон: "У человека недостаточно воображения, будь он пессимист или оптимист". Кто мог предполагать, что вотируют еврейскую нацию? Но родовые муки еще продолжаются. Арабы не хотят жить в мире. Здесь тяжело. Тысячи эмигрантов живут в жестяных лачугах. Я сам в такой жил. Солнце печет весь день, а по ночам дрожишь от холода. Женщины готовы выцарапать глаза друг другу. Эмигранты из Африки -- буквально из времен Авраама. Не знают, что такое носовой платок. Кто знает, может, они потомки Кетуры?1 Я слыхал, вы стали знаменитостью в Америке? -- Вовсе нет. , -- Да-да. Вас знают. Ваши книги ходили уже в немецком лагере. Об этом писали газе ты. Как увижу вашу фамилию, так и кричу: "Цуцик!" Люди думали, я сумасшедший. Се годня увидал в "Гайом"2 заметку, что вы здесь, аж подпрыгнул. Жена спрашивает: -- "Что случилось? Ты спятил?" Я ведь снова женился. -- Здесь? -- Нет, в Ландсберге. Она потеряла мужа, а детей у нее забрали прямо в газовую камеру. А я скитался один. И не было никого, кто дал бы мне стакан чаю. Вспоминал ваши слова: "Мир -- это резницкая и публичный дом одно временно ". Это казалось мне прежде преуве личением. Вас считают мистиком, а на самом деле вы -- сверхреалист. Все, что мы делали, нас принуждали делать, даже надеяться мы были "должны". Так сказал вождь всех вре мен и народов, великий Сталин: "Вы должны надеяться". А раз он сказал "должны", мы и надеялись. А на что мне было надеяться? Ос тавалась только одна надежда -- надежда умереть. Где сахар? -- Справа. -- Этот кофе как помои. Сколько я вас не видал? Тринадцать лет? Да, в сентябре будет ровно тринадцать. Шоши больше нет, верно? -- Шоша умерла на следующий день, как мы с ней ушли из Варшавы. -- Умерла? По дороге? -- Да. Как праматерь Рахиль. -- Ничего мы про вас не знали. Ничего. От других приходили весточки. В Белостоке и Вильне некоторые евреи сделались письмо носцами, посыльными. Они переправляли че рез границу письма от мужа к жене, от жены к мужу. Но вы как в воду канули. Что с вами случилось? В первый раз я услыхал, что вы живы, в 1946 году. Я приехал в Мюнхен с груп пой беженцев, и кто-то дал мне местную газе- -- ту. Открыл -- и сразу увидел вашу фамилию. Там было написано, что вы в Нью-Йорке. Как вам удалось попасть в Нью-Йорк? -- Через Шанхай. -- И кто прислал аффидавит? , ^й -- Помните Бетти? -- Что за вопрос? Я помню всех. -- Бетти вышла замуж за американца, воен ного, и он прислал мне аффидавит. -- У вас был ее адрес? -- Случайно узнал. -- Вот я не религиозен. Не молюсь, не со блюдаю субботу, не верю в Бога, но должен признать, что чья-то рука ведет нас -- этого никто не сможет отрицать. Жестокая рука, кровавая, а подчас и милосердная. А где Бетти живет? В Нью-Йорке? -- Бетти покончила с собой год назад. -- Почему? -- Неизвестно. -- А что случилось с Шошей? Если вам тя жело говорить, не рассказывайте. -- Да нет, я расскажу. Она умерла в точнос ти как мне однажды приснилось. Мы шли по дороге на Белосток. Близился вечер. Люди то ропились, и Шоша не поспевала за ними. Она начала останавливаться каждые несколько ми нут. Вдруг она села прямо на землю. А через минуту уже умерла. Я рассказывал этот сон Селии. А может, вам. -- Только не мне. Я бы запомнил. Что за прелестная девочка была. В своем роде свя тая. Что это было? Сердечный приступ? -- Не знаю. Думаю, она просто не захотела больше жить. И умерла. -- -- А что с ее сестрой? Как ее звали? Тайбл, кажется? -- спросил Геймл. -- И что случи лось с матерью? -- Бася погибла. Это точно. А про Тайбеле ничего не знаю. Она могла перебраться в Рос сию. У нее был друг -- бухгалтер. Может, она здесь. Но это маловероятно. Если б так, я что- нибудь услыхал бы про нее. -- Боюсь спросить, но что сталось с вашей матерью и братом? -- После 1941 года их спасли русские. Лишь для того, чтобы в теплушках отправить в Казахстан. Они тащились две недели. Мне случайно встретился человек, который был в этом поезде. Он все рассказал мне, до малей ших подробностей. Оба они умерли. Как мать могла протянуть еще несколько месяцев пос ле такого путешествия, не возьму в толк. Их привели в лес. Была настоящая русская зима. И приказали строить самим себе бараки. Брат умер сразу по приезде на место. -- А что с вашей подругой-коммунисткой? Как ее звали? -- С Дорой? Не знаю. Где-нибудь за что-ни будь убили. Друзья ли. Враги ли. -- Цуцик, я вернусь сию минуту. Пожалуй ста, не уходите. -- Что вы такое говорите?! -- Всякое бывает. Геймл ушел. Я снова обернулся и стал смотреть на море. Две женщины плескались у берега, смеялись. И вдруг, не удержавшись на ногах от смеха, упали. Мальчик играл в мяч с отцом. Еврей-сефард в белом одеянии, босой, с пейсами до плеч и всклокоченной черной бо- родой, просил милостыню. Никто не подавал ему. Кто просит подаяние на пляже? Пожалуй, он не в своем уме. И тут меня позвали к телефону. Когда я вернулся, Геймл сидел за столиком и с ребяческим нетерпением смотрел на дверь. Я вошел, он сделал движение, будто собираясь встать, но остался на стуле. -- Куда это вы уходили? -- Меня позвали к телефону. -- Раз уж вы сюда приехали, вам не дадут покоя. Ну пусть, про вас была заметка в газе те. Но откуда им стало известно про меня? Звонят люди, которых я давно похоронил. Это как воскрешение из мертвых. Кто знает? Если уж мы дожили до такого чуда, как еврейское государство, пожалуй, в конце концов увидим, как придет Мессия? Может быть, мертвые вос креснут? Цуцик, вы знаете, я вольнодумец. Но где-то внутри у меня такое чувство, что Селия здесь, и Морис здесь, и отец мой -- да почиет он в мире -- тоже здесь. И ваша Шоша здесь. Да и как это возможно -- просто исчезнуть? Как может тот, кто жил, любил, надеялся и спорил с Богом, -- вот так взять и просто-напросто стать ничем. Не знаю, как и в каком смысле, но они здесь. Я помню, как вы говорили -- воз можно, цитировали кого-то, -- что время -- это книга, в которой страницы можно перево рачивать только вперед, а назад нельзя. А если только мы не можем, а какие-то другие силы -- могут? Разве возможно, чтобы Селия перестала быть Селией? А Морис -- Морисом? Они живут со мной. Я говорю с ними. Иногда я слышу, как Селия разговаривает со мной. Вы не поверите, это Селия велела мне жениться на моей теперешней жене. Я валялся в лагере под Ландсбергом, больной, голодный, одинокий и несчастный. Вдруг -- голос Селии: "Геймл, женись на Жене!" Так зовут мою жену. Женя. Знаю, все можно объяснить с точки зрения психологии. Знаю, знаю. И однако я слышал ее голос. А вы что скажете? -- Не знаю. -- До сих пор не знаете? Сколько можно не знать? Цуцик, я могу примириться с чем угод но, только не со смертью. Как это может быть, что все наши предки умерли, а мы, Шлемиели, как будто бы живем? Вы переворачиваете страницу и не можете перевернуть ее обратно, но на странице такой-то все они благоденству ют в своем хранилище душ. " -- Что они там поделывают? -- На это я не могу ответить. Может быть, все мы спим и каждый видит сон. Либо все мертво, либо все живет. Хочу рассказать вам: после вашего ухода Морис стал поистине ве лик -- никогда не был он таким, как в эти ме сяцы. Он жил с нами на Злотой, пока в октябре 1940 года евреев не собрали в гетто -- только через год после начала немецкой оккупации. Помните, перед войной он мог уехать в Анг лию или в Америку. Американский консул умолял его уехать. Америка вступила в войну только в 1941-м. Он мог бы проехать через Румынию, Венгрию, даже через Германию. С американской визой можно ехать куда хочешь. А он остался с нами. Я как-то сказал Се-лии: "К смерти я готов, но хочу, чтобы Всемогущий сделал мне одолжение -- не хочу видеть нацистов". Селия ответила: "Обещаю тебе, Геймл, что ты не увидишь их лиц". Как могла она обещать такое? Наше положение и переезд Мориса подняли ее на такую высоту -- не передать словами. Она была прекрасна. -- Вы не ревновали к нему? -- Не говорите чепуху. Я слишком стар для таких мелочей. Ангел Смерти размахивал пе редо мною своим мечом, но я натянул ему нос. Снаружи это было как разрушение хра ма, но внутри, у нас дома, была Симхае-Тойре и Йом-Кипур одновременно. Рядом с ними и я ожил и повеселел. Я говорю это не для виду -- как можно говорить такие вещи просто так? В октябре умер мой дядя. Попасть в Лодзь было невозможно -- еврею нигде нельзя было показаться. Однако я отважился. Я прошел весь путь песком. Туда и обратно. Это была истинная Одиссея. Вы ведь знаете, Селия заранее приготовила комнату -- мы называли ее "пещера Махпе-ла"1. Она начала это, еще когда вы были в Варшаве. В тот день, когда по радио объявили, что все мужчины должны собраться у Пражского моста и вы с Шошей решили уходить, -- с этого дня комната стала моим и Файтельзона убежищем. Там мы и ели, и спали. Там же Морис писал. Из Лодзи я привез деньги -- не бумажные деньги. Настоящие золотые дукаты. Дяде их оставил для меня отец. Дукаты хранились еще со времен России. Как я вернулся из Лодзи с такими сокровищами и меня не ограбили, не убили, -- просто чудо. Но я вернулся. У Селии тоже были драгоценности. За деньги можно было все купить. А черный рынок появился почти сразу. После моей одиссеи я был так разбит, что последние остатки храбрости пропали. Как и Морис, я не выходил на улицу. Селия была единственной связью с внешним миром. Она уходила -- и мы не знали, увидим ли ее снова. Эта ваша Текла тоже постоянно ходила с поручениями. Она рисковала жизнью. Но у нее умер отец, и ей пришлось вернуться в деревню. Однообразно и печально проходили дни. Настоящая жизнь начиналась ночью. Еды было мало. Но мы пили чай, и Морис говорил. В эти*ночи он говорил так, как никогда прежде. Наследие предков пробудилось в нем. Он швырял каменьями во Всемогущего, ив то же время слова его пылали религиозным пламенем. Он бичевал Бога за все Его грехи с самого дня Творения. Он утверждал еще, что вся Вселенная -- игра, и он принимал эту игру, пока она не стала непонятной. Наверно, так говорили Зеер из Люблина, рабби Буним и рабби Коцкер. Суть его речей состояла в том, что с тех пор, как Бог безмолвствует, мы Ему ничего не должны. Кажется, я слыхал нечто подобное от вас, а может, вы повторяли слова Мориса. Истинная религиозность, утверждал Морис, вовсе не в том, чтобы служить Богу, а в том, чтобы досаждать Ему, делать Ему назло. Если Он хочет, чтобы были войны, инквизиция, распятие на кресте, Гитлер, -- мы должны желать, чтобы на земле был мир, хасидизм, благодать, в нашем понимании этого слова. Десять Заповедей -- не Его. Они наши. Бог хочет, чтобы евреи захватили страну Израиля, отняли ее у ханаанитов, чтобы они вели войны с филистимлянами. Но истинный еврей, каким он стал в изгнании, не хочет этого. Он хочет читать Гемару с комментариями, "Зогар", "Древо жизни", "Начало мудростей". Не гои гонят евреев в гетто, говорил Морис, они идут туда сами, потому что устали от жизни, где надо вести войну, поставлять воинов и героев на поле битвы. Каждую ночь Морис воздвигал новые построения. Мы могли спастись и тогда, когда евреев заперли в гетто. Некоторые возвращались оттуда и бежали в Россию. В Белостоке был варшавский еврей, наполовину писатель, наполовину сумасшедший, Ионткель Пентзак его звали. Он ходил из Белостока в Варшаву и обратно -- что-то среднее между святым вестником и контрабандистом. Он переправлял письма от жен к мужьям, от мужей -- к женам. Можно себе представить, как он рисковал во время таких путешествий. Нацисты в конце концов схватили его, но до тех пор он был прямо как святой! Мне он тоже принес несколько писем. Кое-кто из моих друзей оказался в Белостоке, и они умоляли, чтобы мы присоединились к ним. Но Селия не хотела, и Морис не хотел, а я -- не мог же я их оставить! Да и что мне этот чужой, непонятный мир? Эти писатели и партийные деятели, что посылали нам приветы, уже переменили курс и стали верными коммунистами. Разоблачить своего бывшего товарища -- это стало им теперь раз плюнуть. Их писания славословили Сталина, а наградой им была война и тарелка овсянки. Позднее -- тюрьма, ссылка, ликвидация. Я теперь так думаю: то, что люди называют жизнью, есть смерть, а то, что называют смертью, -- жизнь. Не задавайте вопросов. Где это записано, что солнце мертво, а клоп живой. Может быть, это просто другой способ существовать? Любовь? Просто любви не бывает? Цу-цик, есть у вас спички? Я привык тут курить, в этой еврейской стране. Я пошел за спичками для Геймла и заодно купил для него две пачки американских сигарет. Он отрицательно покачал головой: -- Это вы для меня? Да вы просто мот. -- Я получил от вас больше, чем эти сигареты. -- Э, мы не забывали вас. Селия постоянно про вас расспрашивала: может, кто-нибудь что-то слышал, может, что-нибудь ваше напе чатали. Когда вы ушли из Варшавы, куда вы направились? В Белосток? -- В Друскеники. -- А как вы там оказались? -- Перебрался через границу. -- А что вы делали в Друскениках? -- Работал в гостинице. -- Да, это было правильно -- держаться по дальше от братьев-писателей. Вы не смогли бы стать коммунистом, а всех антикоммунистов сразу же сослали в Сибирь. Но потом то же -- самое было и с искренними сталинистами. А что вы делали в сорок первом? -- Шел и шел. - Куда? -- Дотащился до Ковно, а оттуда уже доби рался до Шанхая. -- Чтобы получить визу, да? А что вы дела ли в Шанхае? -- Работал наборщиком. -- Что же вы набирали? -- "Шита Мекуббецет"1. -- Ну и безумный же народ эти евреи! Я слыхал, там была иешива, которая издавала книги! Вы не писали? -- Да. И это тоже было. -- Когда вы очутились в Америке? -- В начале сорок восьмого. -- Я ушел из Варшавы в мае сорок первого. В марте умер Морис. -- Почему вы не взяли с собой Селию? -- Некого было брать. -- Она была больна? -- Она умерла ровно через месяц после Мо риса. Что называется, естественной смертью. Мы с трудом втиснулись в автобус, идущий в Хадар-Йосеф, на окраину Тель-Авива, заселенную новыми эмигрантами. Пассажиры про- клинали друг друга по-еврейски, по-польски, по-немецки, на ломаном иврите. Женщины ссорились из-за мест, мужчины их разнимали. Какая-то женщина везла корзинку с живыми цыплятами. Они проделали дырку в корзинке, и теперь летали у пассажиров над головами. Водитель кричал, что высадит каждого, кто создает беспорядок. Наконец стало тихо, и я услышал, как Геймл говорит: "Да, еврейский народ. Новоприбывшие, все до одного, -- не в своем уме. Жертвы Гитлера. Каждый -- комок нервов. Они всегда подозревают, что их притесняют. Сначала они проклинали Гитлера, теперь осыпают проклятиями Бен-Гурио-на. Дети их, или даже внуки, уже будут нормальными людьми, если только Всемогущий не снизошлет на нас новую катастрофу. Вы не знаете, да и не можете знать, через что мы прошли. Вот вы не спрашиваете, а вам, наверно, хочется знать, как я мог жениться на Жене после Селии. Сначала и Женя, и я были просто два червяка, ползающие сами по себе. Потом получили эту квартиру, где сейчас живем. Да и сколько может терпеть плоть? Она не Селия, но она хорошая. Ее муж был учителем еврейской школы в Петрокове. Бундовцем. Женя сначала верила в Сталина. Потом ей пришлось кое-что попробовать на вкус. Забавно, она знала Файтельзона. Однажды пришла на его лекцию о Швенглере, и он оставил ей на книге автограф. Она дежурит в госпитале. Туда привозят раненых на скорой помощи. Красный Моген Довид. Случайно у нее как раз сегодня выходной. Она все знает про вас. Я давал ей читать ваши книги. Наконец мы приехали в Хадар-Йосеф. Между крышами были протянуты веревки с бельем. Полуголые дети возились в песке. Бетонные ступени вели прямо в кухню в квартире у Гейм-ла. Снаружи -- ящик для мусора, асфальт, запах чего-то пряного и сладкого, который я не мог определить. В кухне пахло щавелем и чесноком. У газовой плиты стояла женщина -- низкорослая, с коротко остриженными полуседыми волосами. На ней было ситцевое платье, на босых ногах -- драные шлепанцы. По-видимому, она подверглась операции, так как кожа на левой щеке была стянута, на лице много шрамов, рот искривлен. Когда мы вошли, она поливала цветы. Геймл закричал: "Женя! Догадайся, кто это? " -- Цуцик. Геймл сразу смутился. -- У него есть имя. -- Ничего, так даже лучше, -- запротесто вал я. -- Простите, что так называю вас, -- про должала Женя, -- но четыре года день и ночь одно и то же: "Цуцик" да "Цуцик". Когда мой муж кого-нибудь любит, он говорит о нем не переставая. Мне доводилось видеть Фай- тельзона, но вас я знаю только по портрету в газете. Наконец-то я вас вижу. Почему ты не сказал мне, что приведешь гостя? -- Женя повернулась к Геймлу. -- Я бы навела поря док. Мы тут постоянно сражаемся с мухами, осами, даже с мышами. Много лет назад я не могла смотреть на мышей и на насекомых как на Божьи создания. А после того, как со мной -- обращались будто я -- какая-то козявка, я на i многое смотрю иначе. Проходите в комнату, пожалуйста. Такой неожиданный гость. Такая честь! -- Видали ее щеку? -- показал Геймл. -- Это нацисты били ее куском трубы. -- О чем это вы говорите? Проходите же! -- повторила Женя. -- Простите за беспорядок. Мы прошли в комнату. Здесь стояла большая софа -- из тех, что служат софой днем и кроватью ночью. Ванной в квартире не было. Только раковина и туалет. Комната эта, видимо, служила и спальней, и столовой. В книжном шкафу я заметил файтельзоновские "Духовные гормоны" и несколько моих книг. Геймл заговорил опять: -- Это наша страна. Наш дом. Здесь, возможно, нам позволят умереть, если до тех пор нас не потопят в море. Вскоре вошла Женя и начала наводить порядок. Она подмела пол. Постелила скатерть на стол. Беспрерывно извинялась. Уже настал вечер, когда она накрыла на стол: немного мяса для себя и Геймла, а для меня -- овощи. Меня удивило, что они смешивают мясную еду с молочной. Мне казалось: вопреки тому, что Геймл рассуждает как еретик, он должен бы соблюдать еврейство здесь, на земле Израиля. Я спросил: -- Если вы не религиозны, почему тогда от растили бороду? Женя положила ложку на стол. -- Вот это же самое и я хочу знать. -- О, еврей должен быть с бородой, -- ответил Геймл. -- Надо же чем-то отличаться от гоев. -- -- Как ты живешь, ты все равно что гой, -- сказала Женя. -- Никогда в жизни я никого не убил и ни на кого не поднимал руки и потому могу назы вать себя евреем. -- Где-то написано, что тот, кто нарушает одну из десяти заповедей, нарушает и осталь ные, -- возразила Женя. -- Женя, десять заповедей были написаны человеком, а не Богом. Пока ты никому не причиняешь зла, можешь жить как тебе хочет ся. Я любил Файтельзона. Если бы мне сказа ли, что можно отдать жизнь за то, чтобы он мог жить снова, я бы не колебался. Если Бог есть, пусть Он будет свидетелем правдивости моих слов. И Цуцика я люблю. Время соб ственности скоро пройдет. Придет человек с новыми инстинктами -- он будет всем делить ся с другими. Это слова Мориса. -- Тогда почему же ты был таким ярым ан тикоммунистом в России? -- спросила Женя. -- Они не хотят делиться. Они хотят толь ко хапать. Наступило молчание. Стало слышно, как поет сверчок. Те же звуки, что и у нас на кухне, когда я был маленьким. Сгустились сумерки. Геймл сказал: -- Я религиозен. Только на свой собственный лад. Я верю в бессмертие души. Если скала может существовать биллионы лет, то почему же душа человеческая, или как там это назвать, должна исчезнуть? Я с теми, кто умер. Живу с ними. Когда я закрываю глаза, они здесь, со мной. Если солнечный луч может блуждать и светить миллионы лет, почему же это не может дух? Новая наука найдет этому объяснение, и оно будет неожиданным. -- Когда будет последний автобус на Тель- Авив? -- спросил я. -- Цуцик, оставайтесь ночевать. -- Спасибо, Геймл, но ко мне должны прий ти завтра с утра. Женя собрала посуду и ушла в кухню. Слышно было, как она запирает двери. Геймл не зажигал огня. Только бледный вечерний свет из окна освещал комнату. Геймл снова заговорил, обращаясь не то к себе, не то ко мне, и ни к кому в частности: -- Куда ушли все эти годы? Кто будет по мнить их после того, как уйдем и мы? Писате ли будут писать, но они все перевернут вверх ногами. Должно же быть место, где все оста нется, до мельчайших подробностей. Пускай нам говорят, что мухи попадают в паутину и паук их высасывает досуха. Во Вселенной су ществует такое, что не может быть забыто. Если все можно забыть, Вселенную не стоило и создавать. Вы понимаете меня или нет? -- Да, Геймл. -- Цуцик, это ваши слова! -- Не помню, чтобы я это говорил. -- Вы не помните, а я помню. Я помню все, что сказал Морис, сказали вы, сказала Селия. Временами вы говорили забавные глупости, и их я помню тоже. Если Бог есть мудрость, то как может существовать глупость? А если Бог есть жизнь, то как может существовать смерть? Я лежу ночью, маленький человечек, полураздавленное насекомое, и говорю со смертью, с живыми, с Богом, если Он есть, и с -- Сатаной, который уж определенно существует. Я спрашиваю у них: "Зачем нужно, чтобы все это существовало?" -- и жду ответа. Как вы думаете, Цуцик, есть где-нибудь ответ или нет? -- Нет. Нет ответа. -- Почему же нет? -- Не может быть оправданий для страда ний -- и для страдальцев его тоже нет. -- Тогда чего же я жду? Женя отворила дверь: -- Что вы сидите в темноте, хотела бы я знать? Геймл улыбнулся: , _ ir . .,i>;,. ^. -- Мы ждем ответа.