Исаак Башевис Зингер. Шоша --------------------------------------------------------------- © Isaac Bashevis Singer, 1978 © Н. Брумберг, перевод, 1999 ISBN 5-94278-200-8 © "Амфора", оформление серии, 2002 OCR: Jane Garivadskaya Текст не вычитан --------------------------------------------------------------- 2002 УДК 82/89 ББК 84.7 США 3 63 ISAAC BASHEVIS SINGER Shosha Перевод с английского Н. Р. Брумберг Дизайн Вадима Назарова ОформлениеАлексея Горбачева Защиту интеллектуальной собственности и прав издательской группы "Амфора " осуществляет юридическая компания "Усков и партнеры " Зингер И.Б. 3 63 Шоша: Роман/ Пер. с англ. Н. Брумберг. -- СПб.: Амфора, 2002. -- 364 с. ISBN 5-94278-200-8 Американский прозаик польского происхождения Исаак Башевис Зингер (1904--1991), писавший на идиш, широко известен как автор нескольких романов, множества рассказов и книг для детей. Его роман "Шоша" называют еврейской "Лолитой". Эта книга как нельзя лучше подтверждает славу Зингера как бесподобного рассказчика и стилиста, мастера слова. В 1978 г. И. Б. Зингеру была при-i Нобелевская премия по литературе.  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  ГЛАВА ПЕРВАЯ 1 С детства знал я три мертвых языка: нееврейский, арамейский и идиш (последний некоторые вообще не считают языком), и воспитывался на культуре еврейского Вавилона -- на Талмуде. Хедер, где я учился, -- это была просто комната, в которой ели и спали, а учителя готовила еду. Меня не учили ни ;, ни географии, истории, физике или химии, но зато нас учили, как поступить с яйцом, если оно снесено в субботу, и как следует совершать жертвоприношение в храме, два тысячелетия тому назад, мои поселились в Польше за шесть или семь столетий до моего рождения, однако по-польски я знал лишь несколько слов. Мы жили в Варшаве на Крохмальной улице. Этот район Варшавы можно было бы назвать еврейским гетто, хотя на самом деле евреи той части Польши, которая отошла к России, могли жить где угодно. Я представлял собой анахронизм во всех отношениях, но не знал этого, как не знал и того, что моя дружба с Шошей, дочерью нашей соседки Баси, -- что-то вроде влюбленности. Влюбляться, любить -- это для тех молодых людей, которые позволяют себе курить в субботу, для девушек, которые носят открытые блузки с короткими рукавами. Все эти глупости не для восьмилетнего мальчика из хасидской семьи. Однако меня тянуло к Шоше, и я сбегал из наших комнат и несся к Басе, минуя темные сени, очень часто -- так часто, как только мог, Шоша моя ровесница. Но я был вундеркинд, знал многие тексты Мишны и Гемары наизусть, мог одинаково хорошо читать на идиш и на древнееврейском, начинал задумываться о Боге, о провидении, времени и пространстве, о бесконечности. А на Шошу в нашем смотрели как на маленькую дурочку, лет ее можно было принять за шестилетнюю. Родители отдали ее в городскую школу, и она сидела по два года в каждом классе. Светлые волосы Шоши, когда она не заплетала косички, рассыпались по плечам. У нее были голубые глаза, прямой носик, стройная шея. Она на мать, а та в юности слыла красами Сестра ее Ипе -- моложе Шоши на два года -- была темноволосой, как отец. В левой ноге у нее была спица, и она хромала. Тайбеле, самая младшая, была еще совсем крошкой, когда я начал ходить в дом к Басе. Ее только-только отняли от груди, и она все время спала в своей колыбельке. Однажды Шоша пришла из школы в слезах: учительница прогнала ее и прислала с ней письмо. В письме говорилось, что этой девочке не место в школе. Шоша принесла домой пенал с и ручками и еще две книжки, русскую. Это были учебники. Шоша не научилась читать по-русски, но по-польски все же читала по складам. В польском 1 были картинки: сцена охоты, корова, петух, кошка, собака, заяц; мать-аистиха, которая кормит вылупившегося птенца. Несколько стихотворений из этой книжки Шоша знала наизусть. Зелиг, ее отец, служил в обувной лавке. Из дома он уходил рано утром и приходил только поздно вечером. У него была черная окладистая борода, и хасиды в нашем доме поговаривали, что он подстригает ее -- нарушение, недопустимое для хасида. Он носил короткий пиджак, крахмальный воротничок, галстук, шевровые ботинки на каучуковой подошве. По субботам Зелиг ходил в синагогу, которую посещали большей частью лавочники да рабочий люд. Хотя Бася и носила парик, она не брила голову, как моя мать, жена реб Менахем-Менд-ла Грейдингера. Мать часто внушала мне, что негоже сыну раввина, изучающему Гемару, водить компанию с девочкой, да еще из такой простой семьи. Она предостерегала, чтобы я никогда ничего не ел у Баси: вдруг та накормит меня мясом, которое окажется не строго кошерным. Предками Грейдингеров были раввины, авторы священных книг, и не в одном поколении. А у Баси отец был меховщик, да и Зелиг служил в русской армии до женитьбы. Мальчишки с нашего двора дразнили Шошу. Она даже на идиш говорила с ошибками. Шоша начинала фразу и редко когда могла закончить ее. Если ее посылали за покупками в бакалейную лавку, теряла деньги. Соседи говорили Басе, что надо показать Шошу доктору: похоже, что мозги ее не развиваются. Но у Баси не было ни времени, ни денег на докторов. Да и что могли сделать доктора? Бася и сама была наивна, как дитя. Михель-сапож-ник сказал как-то, что Басю можно убедить в чем угодно: например, что она беременна кошкой или что корова взлетела на крышу и снесла там золотое яйцо. Как отличались комнаты Баси от наших! У нас почти не было мебели. От пола до потолка вдоль стен стояли книги. Игрушек у меня и Мойше, моего брата, совсем не было. Мы играли отцовскими книгами, сломанными перьями, пустыми пузырьками из-под чернил, обрывками бумаги. В большой комнате -- ни дивана, ни мягких стульев, ни комода. Только кивот для свитков Торы, длинный стол, скамьи. Здесь по субботам молились. Отец весь день проводил стоя перед кафедрой, смотрел в толстую книгу, что лежала раскрытой на стопке других. Он писал комментарии, пытаясь разобраться в противоречиях, которые один автор находил в работах другого. Невысокий, с рыжей бородой и голубыми глазами, отец всегда курил длинную трубку. С тех самых пор, как я себя помню, вижу отца повторяющим одну фразу: "Это запрещено". Все, что мне хотелось делать, было нарушением. Мне не дозволяли рисовать людей -- это нарушало вторую заповедь. Нельзя было пожаловаться на кого-то -- это означало злословить. Нельзя подшутить над кем-нибудь -- это издевательство. Нельзя сочинить сказку -- такое называлось ложью. По субботам нам не позволяли прикасаться к подсвечникам, монетам и другим интересным для нас вещам. Отец постоянно напоминал нам, что этот мир -- юдоль плача, путь к загробной жизни. Человек должен читать Тору, совершать подвиги добродетели. А награды за это следует ожидать на том свете. Он часто говаривал: "Долго ли живет человек? Не успеешь оглядеться вокруг, как все уже кончено. Когда человек грешит, грехи его превращаются в чертей, демонов и прочую нечисть. После смерти они находят тело и волокут его в дикие дебри или в пустыню, куда не приходят ни люди, ни звери ". Мать сердилась на отца за такие разговоры, но и сама частенько любила порассуждать о том же. Худая, со впалыми щеками, большими серыми глазами, резко очерченным носом -- такой помню я свою мать. Она часто задумывалась, и тогда взгляд ее был и суров, и печален: к тому времени, как я родился, мои родители потеряли уже троих детей. А у Баси еще прежде, чем я успевал открыть дверь, было слышно, что там что-то жарят или пекут. Блестели медные кастрюли, чугунки и сковородки, стояли красивые тарелки, ступка с пестиком, кофейная мельница, какие-то картинки, разные безделушки. У детей была корзинка, а там куклы, мячи, цветные карандаши, краски. На кроватях -- красивые покрывала, на диване -- подушки с вышивкой. Ипе и Тайбеле были значительно младше меня, но Шоша и я -- одного возраста. Мы не ходили играть во двор, потому что там верховодили хулиганы. Они обижали всех, кто послабее. Меня выбрали еще и потому, что я был сыном раввина, ходил в длинном лапсердаке и бархатной ермолке. Придумывали мне клички: "раввинчик", "клоунские штаны" и разные другие. Если услышат, что говорю с Шошей, то передразнивают и обзывают: "маменькин сынок". Надо мной потешались и из-за моей внешности: за то, что у меня рыжие волосы, голубые глаза и необычайно белая кожа. Иногда в мою сторону летело что-нибудь: булыжник, чурка или ком грязи. А то еще кто-нибудь ставил подножку, да так, что я летел в сточную канаву. Или могли натравить на меня собаку часовщика: знали, что я ее боюсь. У Баси же никто меня не обижал. Бывало, только я приду к ним, Бася ставит передо мной тарелку борща или овсяной каши, либо угощает печеньем. Шоша достает из своей корзинки с игрушками кукол, кукольную посуду, одежду для кукол, блестящие пуговицы, лоскутки. Мы играли в жмурки, в прятки, в "мужа и жену ". Я изображал, будто ухожу в синагогу, а когда возвращаюсь, Шоша готовит мне еду. Один раз я играл слепого, и Шоша позволила мне дотронуться до ее лба, щек и губ. Она поцеловала мою ладонь и сказала: "Не говори только мамеле". Я пересказывал Шоше истории, которые прочел или услыхал от отца с матерью, позволяя себе всячески приукрашивать их. Я рассказывал ей о дремучих лесах Сибири, о мексиканских разбойниках, о каннибалах, которые едят даже собственных детей. Иногда Бася присаживалась к нам и слушала мою болтовню. Я хвастался, что уже освоил каббалу и знаю такие тайные слова, с помощью которых можно добыть вино из стены, сотворить живых голубей, даже улететь на Мадагаскар. Я знаю такое имя Бога, которое содержит 72 буквы, и если его произнести, небеса окрасятся в красный цвет, луна упадет на землю, и Вселенная разлетится на куски. Глаза Шоши наполнялись ужасом: -- Ареле, не произноси это слово никогда! -- Да не бойся ты, Шошеле: я сделаю так, что ты будешь жить вечно. Мне нравилось играть с Шошей. И не только играть. Нравилось разговаривать с ней о таком, о чем я не смел сказать никому. Я пересказывал ей все свои фантазии и выдумки. Признался, что пишу книгу. Я часто видел эту книгу во сне: она была написана мною и в то же время рукой какого-то древнего писца, шрифтом Раши, на пергаменте. Я воображал, что сделал это в прошлой жизни. Отец запрещал мне интересоваться каббалой: "Кто погружается в каббалу раньше тридцати лет, может впасть в ересь или сойти с ума", -- предостерегал он. Меня, по-видимому, уже можно считать еретиком или полусумасшедшим. У нас в шкафах стояли книги "Зогар", "Древо жизни", "Книга творения", "Гранатовый сад", много других каббалистических сочинений. Нашелся календарь, где содержались сведения о королях, государственных деятелях и ученых. Мать часто читала "Книгу завета" -- антологию, содержащую научную информацию. Там я прочел про Архимеда, Коперника, Ньютона, а также узнал о философах: Аристотеле, Декарте, Лейбнице. Автор, реб Эля из Вильны, вел бурную полемику с теми, кто отрицал существование Бога, -- и вот я познакомился с другой точкой зрения. Хотя мне запрещали читать эту книгу, я использовал любую возможность, чтобы заглянуть в нее. Однажды отец упомянул Спинозу -- имя это следовало тут же забыть! -- и его теорию, согласно которой Бог есть Вселенная и Вселенная есть Бог. Эти слова все перевернули в моем сознании. Если Вселенная -- это Бог, значит, я, мальчик Аре-ле, мой лапсердак, моя ермолка, мои рыжие волосы, мои ботинки -- это часть Бога? И Бася, и Шоша, и даже мои мысли? В тот же день я прочитал Шоше такую лекцию по философии Спинозы, как будто изучил все его труды. Шоша слушала и одновременно раскладывала свою коллекцию пуговиц. Я был уверен, что она не уловила ни единого слова. Как вдруг она спросила: "А Лейбеле Бонч -- он тоже Бог? " Лейбеле Бонч -- известный во дворе хулиган и вор. Играя с мальчишками в карты, он всегда жульничал. Лейбл знал тысячи способов поизмываться над тем, кто слабее него. Он мог подойти к маленькому и сказать: "Тут говорят, мой локоть воняет -- ну-ка, будь любезен, понюхай". И когда малыш делал это, Лейбл бил его кулаком по носу. Мысль, что он тоже может быть частью Бога, охладила мой энтузиазм, и я немедленно развил перед Шо-шей теорию таким образом, что существуют два Бога -- добрый и злой -- и Лейбл относится, конечно, к злому. Шоша охотно согласилась с моей концепцией философии Спинозы. В Радзиминскую синагогу, где молился отец, каждый день приходил человек по имени Шике, торговец селедками. Прозвище ему было -- Шике-философ. Маленький, худой, с пестрой бородкой, в которой были волосы всех цветов: рыжие, черные, седые. Он торговал маринованной и копченой селедкой, а жена и дочь солили огурцы. Шике приходил позже всех и торопливо молился уже после того, как все разойдутся. Вот он надевает талес и филактерии, а в следующую минуту -- так мне, во всяком случае, казалось -- он их уже снимает. Я не ходил в хедер -- отец был не в состоянии платить за обучение. Кроме того, я мог прочесть страницу-другую из Гемары самостоятельно. Зато я часто ходил в Радзиминскую синагогу, чтобы поговорить с этим человеком, Шике-философом. Он немного разбирался в логике и рассказал мне про парадокс Зенона. От него же я узнал, что, хотя и думают, будто атом -- наименьшая из частиц, с математической точки зрения он делим бесконечно. Он же объяснил мне значение слов "микрокосм" и "макрокосм". На следующий день все это я пересказал Шоше. Я объяснил ей, что каждый атом -- это целый мир, с мириадами крошечных человечков, зверей и птиц. И там тоже есть евреи и неевреи. Люди строят дома, замки, башни, мосты, не подозревая, как они малы. Говорят они на разных языках. В капле воды может поместиться несколько таких миров. -- И они еще не утонули? -- спросила Шоша. Чтобы не усложнять объяснений, я ответил: -- Все они умеют плавать. Дня не проходило без того, чтобы я не прибежал к Шоше с новой историей. То вдруг я придумывал такой напиток, что, если выпить его, станешь сильным, как Самсон. Я уже выпил, поэтому могу выгнать турок из Святой Земли и стать царем евреев. То оказывалось, что я нашел шапку-невидимку. Когда вырасту, стану мудрым и сильным, как царь Соломон, а он понимал даже язык птиц. Рассказал я Шоше и о царице Савской: она пришла к царю Соломону, чтобы научиться у него мудрости, и привела с собой множество рабов, верблюдов, ослов, нагруженных дарами для израильского царя. Перед ее приходом Соломон приказал сделать во дворце пол из стекла. Царица вошла, приняла стекло за воду и приподняла юбку. Соломон сидел на золотом троне и видел это. Он увидел ноги царицы и сказал ей: "Ты славишься своей красотой, но ноги твои волосаты, как ноги мужчины ". -- Это правда? -- спросила Шоша. - Да, правда. Шоша приподняла юбочку и посмотрела на свои ножки, а я сказал: -- Шоша, ты прекраснее царицы Савской. И еще я сказал ей, что если бы я был помазан и восседал на Соломоновом троне, то взял бы ее в жены. Она была бы царицей и носила на голове корону из бриллиантов, изумрудов и сапфиров. Другие жены и наложницы склонялись бы перед ней до земли. -- И много жен у тебя тогда было бы? -- спросила Шоша. -- Вместе с тобой -- тысяча. -- А зачем тебе так много? У царя Соломона была тысяча жен. Об этом говорится в "Песне песней". -- А разве это разрешено? -- Царь может делать все что хочет. -- Если бы у тебя была тысяча жен, не оста лось бы времени для меня. -- Шошеле, для тебя у меня всегда найдется время. Ты сидела бы рядом со мной на троне, а ноги твои покоились на подножии из топазов. Когда придет Мессия, все евреи будут перенесены в Святую Землю. Остальные народы ста нут рабами евреев. Дочь генерала будет мыть тебе ноги. -- Ой, это будет щекотно, -- рассмеялась Шоша и показала ряд ровных белых зубов. День, когда Зелиг и Бася переехали из дома No 10 в дом No 7 по Крохмальной улице, был для меня подобен дню Девятого Аба. Случилось это неожиданно для меня. Перед тем я украл грош из кошелька у матери и купил шоколадку для Шоши в цукерне у Эстер. А днем позже пришли грузчики, растворили двери Васиных комнат, начали выносить диваны, шкафы, кровати, посуду, пасхальную утварь. Я даже не мог попрощаться. Я слишком вырос и уже не смел дружить с девочкой. Я изучал теперь не только Гемару, но и Тосефту. В это утро я читал с отцом сочинение рабби Ханины, то и дело поглядывая в окно. Васины пожитки уже погрузили на телегу, запряженную парой кляч. Бася несла Тайбеле. Ипе и Шоша шли следом. Расстояние от дома No 10 до дома No 7 -- всего два квартала, но я знал, что это -- конец. Одно дело -- выбраться из своей квартиры, пробежать через сени и постучаться в дверь к Шоше, и совсем другое -- прийти в чужой дом. Члены общины, что платили жалкие гроши моему отцу, были весьма наблюдательны и всегда готовы отыскать хоть какие-нибудь признаки дурного поведения его детей. Шло лето четырнадцатого года. Через месяц сербский террорист застрелил кронпринца и его жену. Вскоре царь объявил тотальную мобилизацию. Я разглядывал людей, которые по субботам приходили к нам молиться. У них на лацканах были блестящие крупные пуговицы. Это означало, что их призвали в армию и они должны идти воевать против немцев, австрийцев и итальянцев. В винную лавку к Элие-зеру пришел городовой и вылил всю водку в сточную канаву: ведь время военное -- все должны быть трезвые. Лавочники отказывались брать бумажные деньги: требовали только золотые или серебряные монеты. Двери лавок были лишь приоткрыты, и только тех, у кого были такие монеты, пускали внутрь. Очень скоро мы начали голодать. За время между убийством в Сараево и началом войны многие хозяйки запасли муку, рис, горох и овсянку, но моя мать была занята чтением благочестивых книг. Евреи с нашей улицы перестали платить отцу. Так не стало у нас и денег. Не было больше свадеб, разводов на нашем дворе. У булочных стояли длинные очереди за хлебом. Мясо вздорожало. На базаре Яноша резники стояли без дела, с ножами в руках, высматривая женщину с курицей, уткой или гусем. Цена на домашнюю птицу росла день ото дня. Даже селедку мы не могли покупать. Многие хозяйки стали использовать масло какао. Оно пахло керосином. После праздника Кущей начались дожди, снег, морозы, но у нас не было даже угля, чтобы растопить печь. Брат Мойше перестал ходить в хедер -- у него порвались ботинки. И с ним отец стал заниматься сам. Проходили недели, а мяса у нас совсем не было, даже в субботу. Мы пили жидкий чай без сахара. Из газет стало известно, что австрийцы заняли много городов и местечек на территории Польши,-- среди них были и те, где жили наши родные. Великий князь Николай Николаевич, командующий армией, дядя царя, заявил, что всех евреев надо выселить за линию фронта: их подозревали в шпионаже в пользу немцев. Еврейские кварталы Варшавы запрудили толпы беженцев. Они спали в молельнях, даже в синагогах. Прошло еще немного времени, гул артиллерии стал слышен и у нас. Немцы начали наступление на реке Бзуре -- русские пошли в контратаку. Наши оконные стекла тряслись день и ночь. Мы покинули Варшаву летом семнадцатого года. Наша семья переселилась в деревню, занятую австрийскими войсками. Здесь жизнь была дешевле. Кроме того, в этой части Польши жили наши родные со стороны матери. А Варшава, казалось, была разрушена до основания. Война продолжалась уже три года. Оставляя Варшаву, русские взорвали Пражский мост. Теперь немцы хозяйничали в Польше. Они несли потери на Западном фронте. Население голодало. Мы никогда не ели досыта. Перед отъездом Мойше заболел, и его взяли в инфекционную больницу на Покорной улице. Нас с матерью забрали на дезинфекционный пункт на улице Счастливой, возле еврейского кладбища. Мне сбрили пейсы и давали суп со свининой. Для меня, сына раввина, это было истинным бедствием. Санитарка приказала раздеться догола и посадила в ванну. Когда она дотронулась до меня, стало щекотно и захотелось сразу и плакать, и смеяться. Казалось, я попал в руки Лилит, посланной мужем своим Асмодеем, чтобы совращать учеников ешибота и тащить их прямо в преисподнюю. В зеркале: с бритым лицом, в больничном халате, в обуви на деревянной подошве, без пейсов, без привычного еврейского платья -- я себя не узнал. Уже нельзя было сказать, что создан я по образу и подобию Бога. То, что случилось со мной в этот день, говорил я себе, не было следствием войны или распоряжения германских властей. Это было наказанием за мои грехи -- за сомнения в вере. Я уже прочел тайком книги Менделе Мойхер-Сфорима, Шолом-Алейхема, Перетца, а также Толстого, Достоевского, Стриндберга, Кнута Гамсу-на в переводе на идиш и древнееврейский. Уже заглядывал в "Этику" Спинозы (в переводе на древнееврейский доктора Рубина) и прочел популярную историю философии. Сам выучил немецкий (это почти идиш!) и читал в оригинале братьев Гримм, Гейне -- вообще все, что попадалось под руку. Но мои родители не знали об этом. Одновременно с немецкими солдатами вторглось на Крохмальную Просвещение. Слыхал я также о Дарвине и уже не был уверен, что чудеса, описанные в Святых Книгах, действительно происходили. Когда началась война, мы стали получать газеты на идиш, и я прочел там о сионизме, социализме, а после того, как русские оставили Польшу и была снята цензура, появилась серия статей о Распутине. В России произошла революция. Царя свергли. Газеты писали о митингах, о партийной борьбе между социалистами-революционерами, меньшевиками, большевиками, анархистами -- новые имена и группировки появились как грибы после дождя. Я поглощал все это с необычайным рвением и интересом. В эти годы, между 1914 и 1917, я не видел Шошу и ни разу не встретил ее на улице: ни ее, ни Басю, ни других детей. Я достиг совершеннолетия, проучился один семестр в Сохачевском еши-боте, еще один -- в Радзимине. Отец стал раввином в галицииском местечке, и мне приходилось зарабатывать самому. Но никогда я не забывал Шошу. Она снилась мне по ночам. В моих снах она была одновременно и живой, и мертвой. Я гулял с ней по саду. Сад этот был одновременно и кладбищем. Умершие девушки, одетые в саваны, сопровождали нас. Они водили хороводы и пели. Девушки кружились, скользили, иногда парили в воздухе. Я прогуливался с Шошей по лесу среди деревьев, достигавших неба. Диковинные птицы, большие, как орлы, и пестрые, как попугаи, водились в этом лесу. Они говорили на идиш. В сад заглядывали какие-то чудища с человеческими лицами. Шоша была как дома в этом саду, и не я приказывал ей и объяснял, что делать, как когда-то, а она рассказывала мне о чем-то, чего я не знал, шептала какие-то тайны на ухо. Ее волосы теперь доставали до талии, а тело светилось будто жемчуг. Я всегда просыпался после такого сна со сладким вкусом во рту и с ощущением, что Шоши больше нет на свете. Несколько лет я скитался по деревням и местечкам Польши, пытаясь зарабатывать преподаванием древнееврейского языка. Я редко теперь думал о Шоше, когда просыпался. Влюбился в девушку. А родители ее не позволяли мне и приблизиться к ней. Я начал писать по-древнееврейски, позже -- на идиш, но издатели отвергали все, что бы я ни предлагал. Я никак не мог найти свой стиль и свое место в литературе. Сдался и занялся философией, но и здесь мне не везло. Я чувствовал, что надо вернуться в Варшаву, но снова и снова неведомые силы, что правят человеческой судьбой, влекли меня вспять, на грязные сельские проселки. Не раз я был на грани самоубийства. В конце концов мне удалось устроиться в Варшаве, получив работу корректора и переводчика. Затем меня пригласили в Писательский клуб: сначала как гостя, а позже -- приняли в члены Клуба. И я ощутил тогда, как чувствует себя человек, выведенный из состояния комы. Проходили годы. Писатели моего возраста достигали известности и даже славы, но я по-прежнему был начинающим писателем. Отец умер. Его рукописи, как и мои, валялись где- то или были потеряны, хотя ему и удалось издать одну небольшую книгу. В Варшаве у меня началась связь с Дорой Штольниц -- девушкой, у которой была одна цель в жизни: поехать в Советский Союз, страну социализма. Как я узнал потом, она была членом компартии, активным партработником. Ее несколько раз арестовывали и сажали в тюрьму. Я же был антикоммунистом и вообще противником любых "измов ", но пребывал в постоянном страхе быть арестованным за связь с этой девушкой. Потом я даже возненавидел Дору с ее напыщенными и трескучими лозунгами вроде "светлого завтра " или "счастливого будущего". Те еврейские кварталы, где я бывал теперь, находились недалеко от Крохмальной улицы, но ни разу не прошел я по Крохмальной. Я говорил себе, что у меня просто не было повода пойти в эту часть города. На самом же деле причины были другие. Я слыхал, что многие из прежних обитателей умерли от эпидемий тифа, от инфлуэнцы, от голода. Мальчишки, с которыми я бегал в хедер, были мобилизованы в польскую армию в двадцатом году и погибли в войне с большевиками. Затем Крохмальная стала очагом коммунизма. Там происходили все коммунистические митинги и демонстрации. Юные коммунисты стремились водрузить красные флаги всюду: на телефонных будках, на трамваях, даже в окне полицейского участка. На площади, между домами No 9 и No 13, раньше обитали воры, наводчики, проститутки. Теперь там мечтали о диктатуре товарища Сталина. Как и в прежние времена, здесь часто бывали полицейские облавы. Это не была больше моя улица. Никто не помнил здесь ни меня, ни моих отца и мать, ни наших родных. Размышляя об этом, я думал, что живу не так, как все, что моя жизнь проходит в стороне от жизни всего мира. Мне не было еще и тридцати, но я ощущал себя древним стариком. Крохмаль-ная улица представлялась мне глубоко лежащим пластом археологических раскопок, до которого я, вероятно, никогда не смогу добраться. И в то же самое время я помнил каждый дом, каждый дворик, помнил хедер, хасидскую молельню, лавки; мог представить себе каждую девушку, каждого уличного зеваку, женщин с Крохмальной улицы: их голоса, их манеру говорить, их жесты. Я полагал, что задача литературы -- запечатлеть уходящее время, но мое собственное время текло между пальцев. Прошли двадцатые годы, и пришли тридцатые. В Германии хозяйничал Гитлер. В России начались массовые чистки. В Польше Пилсудский установил военную диктатуру. За несколько лет до этого Америка ввела иммиграционную квоту. Консульства почти всех стран отказывали евреям во въездных визах. Я жил в стране, стиснутой двумя враждующими державами, и был связан с языком и культурой, неизвестными никому, кроме узкого круга идишистов и радикалов. Слава Богу, что у меня нашлось несколько друзей среди членов Писательского клуба. Лучшим из всех был доктор Морис Файтельзон. Среди нас он считался необычным человеком, выдающейся личностью. ГЛАВА ВТОРАЯ 1 Доктор Морис Файтельзон не был широко известен. Некоторые из его философских работ написаны по-немецки, другие -- на идиш и на древнееврейском. Ни на французский, ни на английский его не переводили. Ни в одном из философских словарей его имя не фигурировало. На его книгу "Духовные гормоны" появились отрицательные отзывы в Германии и Швейцарии. Со мной Файтельзон дружил, хотя и был старше меня на двадцать пять лет. Он мог бы стать знаменитым, если бы не растрачивал попусту свои силы. Какое-то время он читал лекции в университете Берна. Он буквально создал всю терминологию по философии на древнееврейском. Если Файтельзон и являлся дилетантом, как назвал его однажды один из критиков, то это был дилетантизм высшего класса. Он был также блестящим собеседником и имел феноменальный успех у женщин. Но этот же самый Файтельзон частенько перехватывал у меня пять злотых. В еврейской прессе ему не слишком-то везло. Издатели принимали его статьи, а потом держали неделями, внося исправления и искажая стиль. Постоянно находили недостатки в его работах. Про него ходило много сплетен. Сын раввина, он рано ушел из дома, стал агностиком. Разошелся с тремя женами, постоянно менял любовниц. Рассказывали, будто Файтельзон продал свою возлюбленную богатому американскому туристу за пятьсот злотых. Но человеком, больше других прочих злословившим о Файтельзоне, был сам Файтельзон. Он прямо-таки хвастал своими приключениями. Однажды я сказал, что, если бы можно было соединить в одном лице Артура Шопенгауэра, Оскара Уайльда и Соломона Маймона1, получился бы Морис Файтельзон. Следовало бы еще немного добавить от рабби из Коцка2, потому что на свой собственный манер Файтельзон был мистиком и хасидом. Среднего роста, широкоплечий, с густыми сросшимися бровями, толстым носом, полными губами, он всегда держал во рту сигару. В клубе шутили, что он даже спит с сигарой во рту. Глаза у него были почти черные, но иногда казались зелеными. Черные волосы уже начинали редеть. Несмотря на бедность, Файтельзон носил английские костюмы и дорогие галстуки. Он осмеивал всех и вся, ни в грош не ставил никого из всемирно известных личностей. И вот такой жестокий критик отыскал талант во мне. Когда он говорил об этом, во мне возникало и росло чувство симпатии к нему, переходящее в обожание, даже обожествление. Однако это не мешало мне видеть его слабые стороны. Временами, бывало, я пытался выговаривать ему. Он только повторял: "Это ни к чему не приведет. Я умру авантюристом ". Подобно любому юбочнику, Морис не мог не рассказывать о своих победах. Как-то я пришел к нему, он указал на софу и сказал: -- Если бы вы только знали, кто лежал тут вчера, вас хватил бы удар. -- Я скоро это узнаю, -- сказал я. -- Каким образом? -- Вы мне сами расскажете. -- О, вы еще больший циник, чем я, -- сказал Морис. И тотчас же рассказал. Может показаться странным, но Файтельзон готов был с энтузиазмом рассуждать о мудрости, заключенной в "Обязанностях сердец", "Ступенях праведности " и других хасидских книгах. Он написал работу о каббале. На свой собственный лад он даже любил религиозных евреев и преклонялся перед их верой, их стойкостью перед искушениями. Он сказал как-то: "Я люблю евреев, хотя сам и не могу стать таким, как они. Эволюция не сумела бы создать их. Они для меня -- единственное доказательство существования Бога ". Одной из поклонниц Файтельзона была Се-лия Ченчинер. Муж ее, Геймл, был потомком знаменитого Шмуэля Збытковера, богача, который во время восстания Костюшки отдал все состояние, чтобы спасти евреев Праги1 от царских казаков. Отец Геймла, реб Габриэль, владел домами в Варшаве и Лодзи. В юности Геймл первую половину дня тратил на занятия Талмудом, а вторую -- на изучение языков: русского -- до 1915 года, немецкого -- до 1919, польского -- после освобождения Польши. Но хорошо знал только один язык -- идиш. Он любил поговорить с Файтельзоном о Дарвине, Маркосе, Эйнштейне -- и о них читал он на идиш. Геймлу никогда не приходилось зарабатывать самому. Он был очень хрупок, маленького роста, почти карлик. Иногда казалось: нет вообще такого дела, для которого он был бы пригоден. Даже пить чай являлось для него тяжкой работой. Он не умел отрезать себе ломтик лимона, и Селия делала это за него. Геймл был способен только на ребяческую любовь к своему отцу и своей жене. У него рано умерла мать. Отец женился второй раз, и имя мачехи нельзя было упомянуть в присутствии Геймла. Я только однажды спросил его о мачехе. Он побелел, закрыл маленькой ручкой мой рот и воскликнул: "Замолчите! Замолчите! Замолчите! Мать моя жива!" Невысокого роста была и Селия, но все-таки выше своего мужа. Она приходилась ему родственницей с материнской стороны и воспитывалась в доме реб Габриэля, так как была сиротой. Геймл влюбился в нее еще когда ходил в хедер. Если он хотел есть, Селия кормила его. Когда же он учился языкам: сначала русскому, а затем немецкому и польскому, -- Селия училась вместе с ним. Геймл не выучил ни одного из этих языков, а Селия -- все три. Поженились они, когда мать Геймла лежала при смерти. Ко времени нашего знакомства им обоим было уже под сорок. Геймл выглядел как мальчишка из хедера, которого одели в костюм взрослого мужчины, дали крахмальную сорочку и повязали галстук: высокий голос, заливистый смех и способность легко разрыдаться, если что-нибудь шло не так, как ему хотелось. У него были темные глаза, маленький носик и большой рот, полный плохих зубов. Лысину окружали пряди темных волос, свисавшие вниз. Он грыз ногти. Селия сама стригла его, потому что Геймл боялся парикмахеров. Селия считала себя атеисткой, но хасидское воспитание наложило на нее свой отпечаток. Она носила платья с длинным рукавом и высоким воротом, а длинные темные волосы собирала в старомодный пучок. Бледное лицо, карие глаза, прямой нос, тонкие губы. Движения легкие, как у девушки. Геймл называл ее: "Моя царица". Селия родила Геймлу дочь, но малышка умерла в возрасте двух лет. Фай-тельзон сказал ей однажды, что и в этой смерти виден Божий промысел: ведь у Селии уже есть ребенок -- Геймл. Для этой четы Файтель-зон представлял большой мир европейской культуры, файтельзону совсем не обязательно было жить в нужде. Они постоянно предлагали ему переехать в их большую квартиру на Злотой, но Морис неизменно отказывался. Он сказал мне как-то: "Все мои слабости и заблуждения проистекают из моего стремления быть абсолютно свободным. Эта ложная свобода превратила меня в раба ". Ченчинеры охотно приглашали меня к себе: и к обеду, и к ужину, и на чашку чая, потому что Файтельзон постоянно меня расхваливал. Когда же приходил Файтельзон, поговорить не удавалось никому. Но все мы были только рады его послушать. Он знал практически каждого знаменитого еврея, равно как и нееврейских ученых, писателей, деятелей искусства. Много путешествовал. Геймл любил повторять, что Морис -- живая энциклопедия. Время от времени Файтельзон читал лекции в Писательском клубе в Варшаве, а иногда и в провинции и даже предпринимал короткие поездки за границу. Когда его не было, Геймл, Селия и я могли беседовать. Геймл увлекался оперой, интересовался живописью. Он следил за выставками и покупал картины. В те годы были в моде кубизм и импрессионизм. Но Геймл любил пасторальные ландшафты с деревьями, лугами, ручейками и сельскими домиками, почти незаметными среди деревьев, где, как полагал Геймл, можно было бы укрыться от Гитлера, грозившего Польше оккупацией. Я сам мечтал о доме в глухом лесу или на острове, чтобы было где спастись от нацистов. Страстью Селии была литература. Она покупала и читала почти все книги, выходившие на идиш и на польском, в том числе и переводную литературу. Селия обладала точным критическим вкусом. Я постоянно поражался, как женщина, которая не получила никакого образования, может так верно судить не только о беллетристике, но и о литературоведческих работах. Сам я всегда считался с ее мнением, когда ей случалось говорить о моей работе: ее замечания были неизменно тактичны, умны и по существу дела. Как-то раз вечером, когда Геймл ушел на конференцию поалей-сионистов1, Селия пригласила меня. Мы долго болтали с ней, и Селия открыла мне тайну: у нее роман с Морисом Файтельзоном. В этот вечер я понял, что Селии, как и каждому человеку, бывает необходимо выговориться. Она откровенно рассказала, что Геймл в таких вещах неопытен, как дитя. Ему нужна мать, а не жена, а у нее, Селии, горячая кровь. Она сказала: "Я люблю благовоспитанность, но не в постели". Услышать такое замечание от женщины, которая и одевалась, и вела себя так старомодно -- это поразило меня даже больше, чем сам факт ее неверности Геймлу. Наша беседа стала слишком интимной. Селия говорила, что литература, театр, музыка, даже газетные репортажи возбуждают ее; что она может отдаться только тому, кого уважает. Если мужчина скажет глупость или проявит слабость, этого уже достаточно, чтобы ее оттолкнуть. "Я могла бы быть счастлива с Файтельзо-ном, -- сказала Селия, -- но это худший из лжецов, которых я когда-либо встречала. Он дурачил меня столько раз, что я потеряла к себе уважение. Он обладает гипнотической силой. Он мог бы быть Месмером1 или Свенгали2 нашего времени. Если вы думаете, что знаете Мориса, то заблуждаетесь. Каждый раз, когда я полагаю, что этот человек уже не сможет удивить меня, я получаю новый удар. Знаете ли вы, что Морис суеверен до абсурда? Он страшно боится черных котов. Если по дороге на лекцию Морис встречает человека с пустым ведром, возвращается. У него всегда с собой самые различные амулеты. Когда чихает, обязательно держит себя за руку. Некоторые слова нельзя произносить в его присутствии. Вы не пытались говорить с ним о смерти? У него больше предрассудков, чем косточек в гранате. Морис считает, что все женщины -- ведьмы. Ходит к гадалкам, и те за злотый пророчат ему дальнюю дорогу и встречу с брюнеткой. А его противоречия! Он нарушает все законы "Шулхан Аруха" и в то же время превозносит "Идишкайт", то есть еврейский характер и чувство "еврейскости". У него есть жена, с которой он никогда не разведется, и дочь, которую он не видел многие годы. Он не пошел на похороны своей матери ". Я понимал, что сейчас, вечером, когда Се-лия мне все это рассказывает, что-то должно произойти. Видимо, Селия собирается взять реванш с моей помощью за то, что у Файтельзо-на есть другие женщины. Но я был убежден, что Файтельзон обладает даром ясновидения. Часто, лишь только я соберусь что-то сказать, он буквально "вырывает слова из моего рта ". Я перевел разговор на другое. Глаза ее, казалось, спрашивают: "Ты боишься? О, я понимаю". Через минуту раздался звонок. Это был Геймл. Конференция не состоялась, так как не было кворума. Зима уже наступила, и Геймл был в шубе, меховых сапогах, а его меховая шапка удивительно напоминала раввинский "штреймл". Это было так забавно, что я едва удержался от смеха. -- Геймл, -- сказала Селия, -- наш юный друг так застенчив, будто оставил ешибот только вчера. Я пыталась обольстить его, но он не поддается. -- Что это еще за застенчивость такая? -- сказал Геймл. -- Все мы сделаны из одного те ста. У всех одни желания. Как, по-вашему, Се лия хорошенькая? -- И хороша, и умна. -- Так в чем же дело? Вы можете поцеловать ее. -- Подойди сюда, ешиботник! -- сказала Се лия и поцеловала меня. -- Он пишет как взрос лый, но он еще дитя. Поистине загадка. -- И потом добавила: -- Я придумала для него имя -- "Цуцик ". Теперь только так и буду называть его. 1920 по 1926 год Морис Файтельзон жил в | Америке. Он был штатным сотрудником одной из еврейских газет Нью-Йорка и читал курс лекций в каком-то частном колледже. Я так и не 1 смог выяснить, почему же он оставил "ди годде- I не медине " -- Золотую страну. Когда я спрашивал его об этом, он отвечал то так, то этак. Один [ раз говорил, что в нью-йоркском климате страдает сенной лихорадкой. В другой -- что не может вьносить меркантильность американцев и | их преклонение перед долларом. Он намекал также на запутанные романические обстоятельства. Рассказывали также, что газетные писаки ополчились против него и ему пришлось туго. | Были у него свои сложности и в колледже, где он читал лекции. В разговорах он часто упоминал Еврейский театр, Кафе-Рояль, где собирались еврейские интеллектуалы Нью-Йорка и та- такие сионистские лидеры, как Стефан Вей-с, Лео ! Липский, Самарий Левин. i Несмотря на антипатию к Америке и американцам, Морис никогда не порывал с ними окончательно. Он дружил с директором ХИАС'а1 в Варшаве и был известен в американском консульстве. Время от времени в Польшу наезжали американские туристы, которые знавали Файтельзона еще в Нью-Йорке, или их друзья, которым они рекомендовали обратиться к нему. Он приводил их с собой в Писательский клуб, таскал по городу. Файтельзон уверял меня, что денег у них не берет. Но он водил их в театры, в перворазрядные рестораны, на концерты, в музеи, а они часто дарили ему галстуки и другие мелочи. Он рассказал мне, что одного из влиятельных чиновников американского консульства можно подкупить, чтобы помочь получить визы сверх квоты: отставным раввинам, безработным ученым, артистам и мнимым родственникам. Нужно только во время игры в покер проиграть ему крупную сумму. Посредником был некий иностранный журналист в Варшаве, который брал за это проценты. Но тот факт, что сам Файтельзон оставался нищим и мог попросить в долг пять злотых у такого бедолаги, как я, говорил, несомненно, что он честен и неподкупен. Шли тридцатые годы. С тех пор как я ушел из родительского дома, не было для меня более тяжелой зимы, чем эта зима в Варшаве. Журнал, для которого я вычитывал корректуры два раза в неделю, должен был вот-вот закрыться. Издатель, печатавший мои переводы, был на грани банкротства. Хозяева квартиры, где я жил, теперь хотели от меня избавиться. Меня не подзывали к телефону, -- говорили, что меня нет дома, хотя я был рядом, в своей комнате. Чтобы пройти в ванную, надо было идти через гостиную, и теперь эту дверь стали запирать на ночь. Недели шли, я все собирался съехать, но не мог найти комнату за ту нищенскую плату, которая была бы мне по карману. У меня продолжалась связь с Дорой Штольниц -- я не хотел жениться на ней, но и порвать с ней не мог. Когда мы с Дорой встретились, она говорила, что смотрит на брак как на проявление религиозного фанатизма. Как можно заключить контракт на всю жизнь? Только капиталисты и клерикалы могут верить в незыблемость таких сделок. Хотя сам я никогда не был слишком левым, тут я с ней соглашался. Все, что я видел и о чем читал, говорило, что современный мужчина не относится к семье достаточно серьезно. Отец Доры, вдовец, обанкротился в Варшаве и, скрываясь от тюрьмы, уехал во Францию с замужней женщиной. Сестра жила с журналистом, женатым человеком, я знал его по клубу. Благодаря ему я и познакомился с Дорой. Но в первые же месяцы нашей связи Дора начала настаивать, чтобы мы поженились. Она говорила, что хочет этого ради своей тетки, религиозной женщины, сестры своей покойной матери. В этот зимний день я искал себе жилье с десяти утра и до темноты. Если комната нравилась мне, она стоила слишком дорого. Другие были слишком малы или кишели клопами. На самом же деле по тому, как складывались мои дела, я не мог снять никакой, даже самой дешевой комнаты. Около пяти вечера я отправился в Писательский клуб. Там хотя бы тепло. И можно поесть в кредит. Но мне было стыдно идти туда. Какой я писатель? Я не издал ни одной книги. Был холодный дождливый день. К вечеру пошел снег. Я медленно брел по Лешно, дрожа от холода и воображая, будто я написал книгу, гл которая изумила весь мир. Но что может изумить его? Преступление, нищета, сексуальные извращения, безумие -- этим уже никого не удивишь. Двадцать миллионов погибло на войне, и мир готовится к новой бойне. Что я могу написать такого, что не было бы уже известно? Новый стиль? Любой эксперимент с языком быстро превращается в манерность и фальшь. Только я открыл дверь клуба, как сразу же увидел Файтельзона и рядом с ним американцев. Небольшого роста мужчина, плотный, с широким румяным лицом, густой шевелюрой, белой, как пена, и выпирающим животом был одет в светлый плащ умопомрачительного желтого цвета, невиданного в Польше. Рядом стояла женщина, тоже невысокая, но стройная и молодая. На ней была короткая меховая шубка, вероятно из соболя, и черный бархатный берет на рыжих волосах. Мне не хотелось встречаться с американцами, и я попытался проскользнуть мимо. Однако Файтельзон уже увидал меня и крикнул: "Цуцик, куда это вы направляетесь? " Никогда прежде он не называл меня так. Видимо, уже успел поговорить с Селией. Я подошел. Глаза слезились от холода, и я пытался Обтереть влажные ладони полой промокшего пальто. -- Куда это вы убегаете? -- сказал он. -- Я хочу познакомить вас со своими американскими друзьями. Это мистер Сэм Дрейман и мисс Бетти Слоним, актриса. А этот молодой человек -- писатель. Лицо Сэма Дреймана казалось вылепленным из цельного куска: широкий нос, толстые губы, высокие скулы и маленькие глазки под густыми белыми бровями. Желто-красно-золотистый галстук скрепляла бриллиантовая булавка. Он держал сигару двумя пальцами и говорил громким скрипучим голосом. -- Цуцик? -- проревел он. -- Что это еще за имя? Прозвище, вероятно? Из-за фигуры Бетти могла бы показаться девочкой, но лицо принадлежало взрослой женщине: впалые щеки, прямой нос, а глаза при вечернем освещении казались желтоватыми. Голос же походил на голос мальчика. Она напоминала мне гимнастку, работающую на трапеции под самым куполом цирка. Сэм Дрейман кричал, будто я глухой: -- Вы пишете для газет, да? -- Для журналов, и притом от случая к случаю. -- Какая разница? В этом мире все сгодится. На пароходе я играл в карты с одним пасса жиром и разговорился с ним. Он рассказал, что едет в Африку ловить диких зверей для зоопарков в Штатах. С ним было несколько охотников, клетки, сети и черт знает что еще. Эта пани, Бетти Слоним, великая актриса. Она приехала в Польшу играть в еврейском театре. Если у вас есть пьеса, мы можем сделать дело немедленно... -- Сэм, не болтай глупостей, -- перебила Бетти. -- Но у этого молодого человека, может быть, есть пьеса, какая нам нужна. Почему бы и нет? Прежде, чем заниматься делами, пойдемте куда-нибудь перекусим. Идемте же, молодой человек. Как ваше настоящее имя? -- -- Аарон Грейдингер. -- Аарон что? Это слишком трудное имя. У нас в Америке нет таких длинных имен, как здесь, в Европе. Однажды к нам в контору Пришел русский. Его звали Сергей Иванович Метрополитанский. Можно заработать астму, прежде чем произнесешь такое имя. Мы назвали его Мет, и так это и осталось. Он водопроводчик, хороший специалист. Он прикладывает ухо к трубе и понимает, что происходит на нижнем и верхнем этажах. Я сегодня не обедал и голоден, как собака. -- Вы можете перехватить чего-нибудь здесь, -- сказал Файтельзон, указывая на стойку буфета. -- Я хочу сказать знаете что? Мне никогда не нравились писательские рестораны. Я заказал как-то обед в Кафе-Рояль, и мне принесли кусок мяса, жесткий, как подошва. Я приметил тут парочку ресторанов вниз по улице, и о6a выглядят вполне сносно. Пойдемте, молодой человек, пойдемте с нами. Могу я называть вас Цуциком? ";::-- Да, конечно. Но я не голоден, -- соврал я. -- Что это вы там ели? Вы не похожи на человека, который съел слишком много. Выпьем виски, может быть, даже шампанского... -- В самом деле, я не... -- Не будьте так упрямы! -- воскликнул Файтельзон. -- Идемте с нами. Кажется, вы говорили, что пишете пьесу? -- продолжал он ребе другим тоном. -- У меня есть только первый акт, и то в черновиках. <.т- А что за пьеса? -- спросила Бетти Слоним. Я уже перестал краснеть, когда женщины заговаривали со мной, но сейчас кровь прилила к щекам. -- О, это не для театра. -- Не для театра? -- опять оглушил меня Сэм Дрейман. -- Но тогда для кого же? Для фараона Тутанхамона? -- Она не соберет публику. -- АО чем она? -- спросил файтельзон. -- О девушке из Людомира1. Это была девушка, которая хотела жить как мужчина. Она изучала Тору, носила тфилн, надевала та лес. Стала раввином, и у нее был свой хасидс кий двор. Она закрывала лицо покрывалом и читала Тору. -- Если написано хорошо, то это как раз то, что я ищу, -- сказала Бетти Слоним. -- Можно мне посмотреть первый акт? -- Что-то может выйти из этой встречи, -- заметил Файтельзон как бы про себя. -- Пойдемте же. Будем есть, пить и делать бизнес, как говорят у вас в Америке. -- Да, да! Пойдемте же, молодой человек! -- снова загрохотал Сэм Дрейман. -- Если ваши мозги на месте, вы будете купаться в золоте. Мы сидели в ресторане Гертнера, и Сэм Дрейман рассказывал о себе, о своих вместе с Бетти Слоним намерениях. Он потерял боль- ше миллиона долларов во время краха на Уолл-стрит, но только в бумагах. Рано или поздно акции поднимутся вновь. В стране дяди Сэма экономика в добром здравии. С большинства акций все-таки идут дивиденды. Кроме того, у него есть доходные дома, и он совладелец фабрики, которой управляет Билл, внук его брата, адвокат. Сам он далеко не молод, так что стоит ли волноваться. Бог послал ему большую любовь на старости лет -- он взглянул на Бетти, -- и все, чего он теперь хочет -- радоваться самому и доставлять удовольствие ей. Она потрясающая актриса, но эти голодранцы со Второй авеню ненавидят ее за талант. Они даже отказались принять ее в Ассоциацию еврейских актеров. Но несколько раз ей удавалось выступить, и отзывы были сногсшибательные, причем не только в еврейской прессе. Она могла бы выступать и на Бродвее, но Нетти предпочитает играть на идиш. Этот язык действительно стоит ее таланта. Не в деньгах дело. Он наймет для нее театр в Варшаве. Главное -- найти стоящую пьесу. Для Бетти нужны драматические роли. Она не комедийная актриса и презирает все эти "песенки, пляски и ужимки" американского еврейского театра. < Сэм Дрейман повернулся ко мне: -- Если вы принесли хороший товар, молодой человек, я дам вам аванс в пятьсот долларов. Бели пьеса хорошо пойдет, заплачу покоролевски. Если она будет иметь успех в Варшаве, возьму вас в Америку. Первый акт готов, говорите вы. А когда вы возьметесь за if рой? Бетти, поговори с ним. Ты лучше знаешь, что спросить. Бетти собралась было открыть рот, но Фай-тельзон перебил ее: -- Аарон, быть тебе миллионером. Станешь моим патроном и издателем. Не забудь тогда, что именно я -- тот маклер, который тебе все это устроил. -- Если дело выгорит, вы тоже получите свои комиссионные! -- проревел Сэм Дрей- ман. Он размахивал руками, когда говорил. Я разглядел бриллиант у него на пальце. Еще и запонки с драгоценными камнями, и золотые часы. Бетти сняла меховое манто и оказалась в черном платье без рукавов. Стало видно теперь, до чего же она худа. У нее, как у мальчика, выпирал кадык; а руки были тонки, как палки. В Варшаве уже шли разговоры, что полезно для здоровья и модно быть худым, но Бетти была просто кожа да кости. Варшавские модницы отращивали длинные ногти и покрывали их красным лаком, а у Бетти ногти были коротко острижены, и, по-видимому, она их грызла. Стрижка под мальчика уже вышла из моды, но Бетти была острижена очень коротко. Она едва притрагивалась к еде, что стояла перед ней, однако все время попыхивала папироской. На левой руке у нее был браслет, а на шее -- ожерелье из маленьких жемчужин. Бетти наклонилась и спросила: -- Когда жила эта девушка? В каком веке? -- В девятнадцатом. Она только недавно умерла в Иерусалиме. Ей сейчас, наверно, было бы лет сто. -- Я никогда о ней не слыхала. Она была религиозна? -- -- О да, чрезвычайно. Многие хасиды считали, что в ней говорит голос древнего рабьи, который читает Тору ее устами.  -- Чем еще она занималась? И есть ли в пьедействие? ? -- Очень мало. . -- В драме должно быть действие. Героиня не может читать из Торы на протяжении трех Или четырех актов. Что-то должно происходить. Есть у нее муж? . -- Если я не ошибаюсь, она вышла замуж нозже, но потом развелась. -- Почему вам не ввести любовную интри гу? Если женщина влюблена, это придает пье- ЙЕдраматичность. " -- Пожалуй, это мысль. Стоит подумать. %---- Пусть она влюбится не в еврея. В христианина. *>>- В христианина? Это невозможно! да-- Почему бы и нет? Для любви нет препят-Ияий. Предположим, она больна и вынуждена пойти к доктору-христианину. Они могли бы полюбить друг друга. %;--- Почему бы ей не влюбиться в кого-нибудь из своих? -- предложил Файтельзон. -- Я уверен, что все эти хасиды, что сидят у нее за сто-яон, лопают объедки и слушают Тору, просто без ума от этой девицы. * -*- Еще бы! -- оглушительно расхохотался CSM Дрейман. -- Будь я одним из этих хасидов пне будь у меня моей Бетти -- дай ей Бог пе- Цжить меня! -- я бы сам в нее втюрился по дай! Знаю сам, что круглый невежда, но люб- лю образованных женщин. Бетти училась в Июшазии. Книги читает прямо тыщами. Она играла в театре у Станиславского. Расскажи им, Бетти, с кем ты играла. Пускай они знают, кто ты такая. -- Тут нечего рассказывать, -- Бетти пока чала головой. -- Я играла в России в еврейс ком театре и в русском тоже, но уж такая моя судьба: только соберусь что-нибудь сделать, как вокруг меня образуется целая сеть инт риг. Не знаю, почему это так. Не хочу ни вла сти, ни богатства. Я никогда не пыталась от бить у кого-нибудь мужа или любовника. Поначалу мужчины любезны со мной, но по том, когда они видят, что я держу их на рассто янии, становятся моими злейшими врагами. Женщины же готовы утопить меня в ложке воды. Так было в России, так было в Амери ке, так будет и здесь, -- если только уже нет заговора против меня. -- Если кто посмеет сказать слово против моей Бетти, я тому выцарапаю глаза! -- опять заорал Сэм Дрейман. -- Они должны ноги ей целовать! -- Не надо вовсе, чтобы кто-тр целовал мне ноги. Хочу только, чтобы меня оставили в по кое и чтобы я могла играть в пьесе, какая мне по душе. -- Ты будешь играть, Бетти, дорогая, и весь мир узнает, какая ты великая актриса. Так было всегда: все великие актеры вышли из ни зов. Ты думаешь, Сара Бернар шла по пути, усыпанному розами? А другие? Вот эта, из Италии, как там ее звали? А Айседора Дун кан? Думаете, ей не мешали? Даже у Анны Павловой были неприятности. Когда люди чувствуют талант, они звереют. Я читал что-то -- 8-газетах -- не помню, как звали писателя, -- про Рашель и как антисемиты пытались вышвырнуть ее из... -- Сэм, я хочу поговорить с молодым нело мком о пьесе. ч -- Пожалуйста, дорогая. Мне уже заранее нравится эта пьеса. Я чувствую, что она просто ХАЯ тебя. Держу пари, что внутри у тебя тоже видит кто-то, какой-нибудь дибук1, дорогая моя. -- Он повернулся ко мне. -- Каждый раз, когда она начинает кричать на меня, она дей-ствует как одержимая. -- Ты прекратишь или нет? Хватит уже. ?.-.-*- Сейчас, сейчас. Я только еще об одном ЮТу сказать молодому человеку. Я вам дам шггьсот долларов, чтобы вы могли спокойно работать и не думать, где и когда придется по есть в следующий раз. Напишите пьесу, в ко торой все это случается. Пусть она влюбится в доктора или в хасида, пусть даже в гицеля2, ^сли хотите. Главное, чтобы публике было ин- тересно, что произойдет в следующую мину ту, Я не писатель, но мне кажется, пусть она Идет ребенка... ,"-- Сэм, если не перестанешь, я ухожу. I *-- Ладно, ладно. Больше не пророню ни рука до самого дома. -$*- Только я хочу сказать что-нибудь, он вмешивается, -- пожаловалась Бетти, -- и я уже едва понимаю, на каком я свете. Действие, конечно, должно быть. Но ведь это вы писатель, а не я. -- Да, но я не драматург. Я начал писать эту пьесу для себя. Мне хотелось показать траге дию интеллектуальной женщины в еврейской среде, которая... -- Я не считаю себя интеллектуалкой, но это и моя трагедия. Как вы думаете, почему они ополчились против меня? Потому что мне противны их интриги, их сплетни, их глупость. С самого детства я была чужой среди женщин. Родные сестры не понимали меня. Мать отно силась ко мне как курица, которая высидела утенка и ненавидит его за то, что он рвется к воде. Мой отец был ученый, хасид, ученик рабби Гусятинера -- и большевики расстреля ли его. Почему? Он был богат когда-то, а вой на его разорила. Люди выдумывали разные небылицы и возводили на него ложные обви нения. Вся моя семья живет в России, но я не смогла оставаться среди убийц моего отца. Зло царит везде, и злодеи правят миром. -- Беттеле, не говори так. Если бы мне дава ли по миллиону за каждого хорошего челове ка, Рокфеллеру пришлось бы работать у меня истопником. -- Вы первая женщина-пессимистка, кото рую я встречаю, -- заметил Файтельзон. -- Пессимизм обычно мужская черта. Я могу представить себе женщину с мужскими чер тами характера или мужским дарованием, так сказать, Моцарта, даже Эдисона в юбке, но Шопенгауэр в образе женщины -- это выше моего понимания. Слепой оптимизм -- вот -- сущность каждой женщины. Не ожидал я, что услышу от женщины такие слова. г, -- Стало быть, я не женщина? *. -- Это уж позволь решать мне, -- заорал Сам. -- Ты на сто процентов женщина, нет, не Ш сто, на тысячу! Я много перевидал женщин "Своей жизни, но эта... -Сэм!!! -- Ладно, ладно. Я уже заткнулся. Начните ваш завтрашний день с пьесы, молодой человек, и не думайте о деньгах. Бетти, душечка, не кури так много. Сегодня это уже третья пачка. ь -- Сэм, не лезь не в свое дело. 5 Было слегка за полночь, когда мы с Фай-тельзоном откланялись и ушли. При прощании Бетти несколько раз сжала мою руку. Она наклонилась ко мне, и я уловил запах алкого-М и табака. Ела Бетти мало, но за вечер выпила несколько рюмок коньяку. Она и Сэм остановились в отеле "Бристоль". Они взяли такси, файтельзон жил на Длуге, но он проводил меня JM> Новолипок, к Доре. Морис был в курсе Йоих дел. Он редко ложился спать раньше Ityx цополуночи. t Морис взял меня за руку и сказал: "-- Мой мальчик, Бетти поверила в вас. О-Ю-го! Если в вашей пьесе есть хоть что-то, вы станете человеком. Сэм Дрейман при деньгах, и оабез ума от Бетти. Возьмите вашу писанину и щапихайте туда столько любви и секса, сколь-яо сможете. -- Я не хочу превращать ее в кучу дерьма. -- Не будьте ослом. Театр -- дерьмо по оп ределению. Это не то же самое, что содержа тельное литературное произведение. Лите ратура должна состоять из слов, как музыка из звуков. Если же вы произносите слова со сцены или даже декламируете, это уже подер жанный товар. -- Публика не придет. -- Придут, придут. Парень вроде Сэма не остановится ни перед чем, чтобы купить кри тику. Если есть что жарить, нечего эконо мить на смальце. Сегодня евреям нравятся три вещи -- секс, Тора и революция, и чтобы обязательно все сразу. Дайте им все это, и они вознесут вас до небес. Кстати, у вас найдется злотый? -- Даже два. -- Прекрасно. Вы уже ведете себя как мил лионер. -- У нее, кажется, мания преследования. -- Вероятно, к тому же и актриса паршивая. Но у меня странная фантазия. Мы говорили сегодня о дибуке. У меня тоже есть дибук. Он приказывает мне основать институт чистого гедонизма. -- А разве сама жизнь -- не такой институт? -- И да, и нет. Конечно, все люди гедонисты. От колыбели и до могилы человек думает только об удовольствии. Чего хочет правовер ный еврей? Удовольствия на том свете. Чего хочет аскет? Духовного удовлетворения или чего-то в этом роде. Я пойду даже дальше. Для меня удовольствие -- это не только жизнь, но и вся Вселенная. Спиноза утверждает, что у -- Бога есть два атрибута: мысль и бытие. Я же -говорю, что Бог -- это удовольствие. Если удовольствие -- атрибут, то оно должно состоять из бесконечного числа моделей. Видимо, существуют мириады еще неизвестных моделей. Если же у Бога есть атрибут зла, то "горе нам. Быть может, Он не так уж всемогущ и нуждается в нашем содействии. Мой дибук открыл мне, что все мы -- частицы Всевышне-ю, и так как люди -- величайшие эгоисты сре-;ди всех Божьих созданий (Спиноза утверждает, что любовь человека к себе -- то же самое, что любовь Бога к человеку), то следовать своим желаниям -- наш долг. И если Он ошибает-ея в этом, то Он ошибается и во всем остальном. 1 -- А не говорит ли ваш дибук, что человек уже оказался банкротом? И не доказательство ли тому -- мировая война? -- Это можно было бы доказать мне, но не моему дибуку. Он же говорит мне, что Бог страдает чем-то вроде потери способности предвидения и Он потерял теперь цель Своего Творения. Мой дибук подозревает, что Все вышний старался сделать слишком много за такое короткое время, как вечность. И вот Он Затратил оба критерия: и контроль, и способ- ность помочь, когда это нужно.  -<: *- Вы, конечно, шутите? -- Конечно же, шучу. Но даже когда я несу этот бред, я серьезен. Я смотрю на Всевышне го как на больного Бога, так ошарашенного этими Его галактиками и множеством зако нов, которые Он же и установил, что Он не знает уже, чего хотел, когда все это затеял. Иногда я смотрю на свои собственные каракули и вижу, что я начинал одно, а получилось совсем другое, противоположное тому, что я собирался сделать. Так как считается, что мы -- Его образ и подобие, почему такое не могло произойти и с Ним? -- Так вы собираетесь освежить Его па мять? Это тема вашей следующей статьи? -- Могла бы быть, но эти идиоты-издатели ничего у меня не берут. Недавно они вернули мне все. Они даже не дают себе труда про честь. Кстати, это вашу память следует осве жить. Вы обещали мне два злотых. -- Вы правы. Вот они. Виноват. -- Благодарю. Пожалуйста, не смейтесь надо мной. Во-первых, этот сумасшедший Сэм напоил меня. А во-вторых, после полуночи я выбрасываю из головы все, что там было. Я не отвечаю за то, что я наплел или даже подумал. С тех пор, как у меня бессонница, я могу бре дить с открытыми глазами. Быть может, Он, как и я, страдает бессонницей. В самом деле, Тора учит нас, что Он или не дремлет, или спит, но видит детей Израиля. Вот это страж! Доброй ночи. -- Доброй ночи. И спасибо вам за все. -- Попытайтесь написать эту паршивую пьесу. Я разочаровался во всем и теперь по клоняюсь только Маммоне. Если мы когда- нибудь вернемся к язычеству, моим храмом будет банк. Мы пришли. Дойдя до Новолипок, Файтельзон отпустил мою руку и ушел. Я позвонил. Дворник отпер ворота. Всюду было темно, лишь в окне четвертого этажа горел свет. Провести ночь с До- рой было для меня одновременно и опасно, и унизительно -- мы уже разошлись. Она собиралась тайно перебраться через русскую границу, чтобы поступить на курсы пропагандистов. Каждого коммуниста, который переходил границу из Польши, арестовывали (хотя Дора страстно отрицала это). Их обвиняли в шпионаже, саботаже, троцкизме. Сколько раз я го-рорил ей, что такое путешествие равносильно рмюубийству, но в ответ слышал: "Фашисты, Социал-фашисты и всякого рода прислужники капитала должны быть ликвидированы, и чем скорее, тем лучше ж /I -- Разве Герцке Гольдшлаг был фашистом? А Берл Гутман? А твоя подруга Ирка? -- спра-шиваля. * -- Невинных не арестовывают в Советском Союзе. Такое происходит только в Варшаве, Риме, Нью-Йорке. г Ни факты, ни доводы не убеждали ее. Она гипнотизировала других и сама была в плену своих иллюзий. Я видел в своем воображении, щк она пересекает границу в Несвиже, падает та траву, чтобы поцеловать землю страны со-фииизма, и тут же ее тащат в тюрьму красно-Иардейцы. Ей придется сидеть там среди множества таких же голодных, умирающих от жажды, рядом с парашей. Она будет спраши-вать: "Разве это возможно? И в чем меня обви-тют? Меня, отдавшую лучшие годы борьбе за социалистические идеалы ". Я медленно поднимался. Уже давал я тор-Ж"ственную клятву не возвращаться сюда. Однако Дора была нужна мне. Конечно, нам предстоит расстаться навсегда. Но, быть может, она сама запуталась и сомневается. Ведь даже у ортодоксов бывают еретические мысли. На минуту я остановился на темной лестнице и снизошел до краткого самоанализа: что, если меня арестуют с нею вместе этой ночью? Какие оправдания представлю я? Почему я тащусь, как говорят, со здоровой головой да в постель больного? И должен ли я переделывать пьесу в угоду капризам Бетти? Чего же в самом деле хочет Файтельзон? Очень странно, но последнее время снова и снова слышал я, что в клубе кто-то устраивает оргии. В клубе был стол, прозванный молодыми писателями "Столом импотентов ". Здесь каждый вечер, после окончания спектаклей и кинофильмов, собирались старые писатели-классики, газетчики, журналисты и их жены -- собирались, чтобы поговорить о политике, обсудить еврейский вопрос, эротические темы, входившие тогда в моду благодаря Фрейду, и сексуальную революцию в России, Германии да и вообще в Европе. Фриц Бандер, известный актер, приехал в Польшу из Германии. Нацисты и консервативные немецкие газеты ополчились на Бандера за то, что он портит немецкий язык ("мойшелинг" -- так это у них называлось), за то, что он плохо отозвался о Люден-дорфе, а также за то, что обольстил немецкую девушку из аристократической семьи и довел ее до самоубийства. Бандер, галицийский еврей, был так разозлен всем этим, да заодно и плохими отзывами о нем в прессе, что уехал из Берлина в Варшаву. Его одолевало раскаяние, и он хотел снова вернуться в еврейский театр. Он привез с собой Гретель, христианку, жену немецкого кинопродюсера. Муж вызвал Бан-дера на дуэль и грозился застрелить его из ружья. Теперь Бандер тоже сидел за этим столом и каждый вечер рассказывал анекдоты на своем гадицийском жаргоне. Берлину были широко известны его любовные похождения. В Романском кафе на Гренадирштрассе рассказывали о его приключениях необыкновенные истории. А в Варшавском Писательском клубе бытовала даже шутка, будто бы бандеровская похвальба и|юбудила у старого больного писателя Рош-баума надежду стать вторым Казановой. к Прежде чем постучать в дверь, я остановился и прислушался. Может быть, там происходит заседание окружного комитета партии? Или полиция проводит обыск? Все возможно в этой квартире. Однако было тихо. Я стукнул ъри раза -- наш с Дорой условный стук -- и немного подождал. Вскоре послышались ее шаги. Я никогда не спрашивал, почему у нее Йет телефона, но догадывался -- чтобы поли-ция не могла перехватывать телефонные разговоры. У Доры были широкие бедра и высокая грудь, но сама она была маленького роста, курносенькая. Привлекали в ней только боль-lime, трепетные, мерцающие глаза. В них сме-шивалось лукавство с сознанием значительно-ef и собственной миссии: спасти человечество. Дора стояла в дверях -- в ночной сорочке, с юпиросой в зубах. -- Я думала, ты уехал из Варшавы, -- сказа-Авона. "- Куда же? И не простившись? Да хвост селедки, А остальное -- i _.. Трын-трава. Он сказал: -- Можешь посмотреть, только не лезь с советами. Пиня выигрывал. Он пошел конем так, что вынудил своего противника, Зораха Лейбке-са, разменять королеву на ладью. Иначе Лейб-кес получал мат в два хода. Лейбкес заменял корректоров в еврейской прессе, когда они были в отпуске. Маленький, кругленький, он тоже склонился над доской и сказал: -- Махтей, твоя ладья просто дура. Она опасна мне не больше, чем прошлогодний снег. А ты халтурщик и останешься им до де сятого колена. -- Куда же пойдет королева? -- спросил Махтей. -- Пойдет. Пойдет она. Пусть твою дурац кую башку это не волнует. Уж если пойдет, все твои дурацкие фигуры разнесет вдребезги. Я прошел в следующую комнату. Там сидели трое. За маленьким столиком -- Шлойме-ле, народный поэт. Он подписывал свои поэмы только именем. Стихи писал набело в бухгалтерской книге, вроде тех, что используют в бакалейных лавках. Писал мелкими буковками, которые только сам и мог разобрать. А когда писал, напевал себе под нос что-то заунывное. За другим столом сидел Даниэль Липчин, по прозвищу "Мессия". Он участвовал в первой русской революции 1905 года, был сослан в Сибирь. Там он стал религиозным и начал писать мистические рассказы. Наум Зеликович -- тощий, длинный, черный, как цыган, -- расхаживал по комнате. Он принадлежал к тому меньшинству Писательского клуба, которое полагало, что Гитлера скинут и войны не будет. Зеликович опубликовал десятка два рассказов, и все об одном -- о своей любви к Фане Эфрос, которая обманула его и вышла замуж за профсоюзного лидера. Фаня Эфрос уже лет десять как умерла, а Зеликович все переживал ее неверность. Он постоянно воевал с варшавскими критиками, а они его дружно ругали. Одному из них он дал пощечину. На мое приветствие Зеликович не ответил: он недолюбливал молодых писателей, считал их выскочками, непрошеными захватчиками. Я повернулся и вышел. Может, у девушки должно быть два дибука? Один -- просто озорник, а другой пусть будет распутником? Я уже написал рассказ о девушке, у которой было их два -- сутенер и слепой музыкант. Вдруг я решился. Из телефонной будки позвонил в справочное, узнал номер "Бристоля", позвонил туда и попросил соединить с мисс Бетти Слоним. Через минуту раздался ее голос: "Хэлло!" Я тут же потерял дар речи. Потом сказал: -- Это тот молодой человек, который имел честь обедать с вами вчера в ресторане Гертнера. -- Цуцик?! -Да. -- А я тут сижу и думаю про вас. Что нового насчет пьесы? -- У меня есть одна идея, и мне хотелось бы обсудить ее с вами и Сэмом Дрейманом. -- Сэм ушел в американское консульство. Но вы приходите, и мы с вами обо всем пого ворим. -- А я вам не помешаю? -- --- Приходите же! -- и она назвала номер. Я был в восторге от собственной храбрости. Какие-то высшие силы распоряжались мною. Захотелось взять извозчика, но я побоялся, что моих трех злотых не хватит. Вдруг я вспомнил, что не побрился сегодня, и провел пальцем по щетине. Надо бы зайти в парикмахерскую. Нельзя же заявиться к американской леди небритым. Швейцар в ливрее стоял у дверей. Казалось, входишь в полицейский участок или здание суда. Никто меня не остановил. В отеле был лифт, но я поднялся на пятый этаж по лестнице -- мраморной лестнице, покрытой посередине ковровой дорожкой. Постучал. Бетти сразу открыла. Такой большой комнаты, как эта, и с таким огромным окном я до сих пор не видывал. Снегопад прекратился. Выглянуло солнце. Казалось, и погода здесь другая. На Бетти был длинный домашний халат и шлепанцы с помпонами. Из-за своих рыжих волос и всех тех прозвищ, которыми меня изводили в детстве: рыжий пес, рыжий жулик, морковка -- я испытывал ко всем рыжеволосым антипатию. Но рыжие волосы Бетти почему-то не отталкивали меня. При солнечном свете голова выглядела огненно-золотой. Только теперь я заметил, какая белая у нее кожа. Совсем как у меня. Но брови и ресницы темные. Зазвонил телефон, ц Бетти заговори- ла по-английски. Как благородно и величаво звучит этот язык! Бетти была ниже меня ростом, но до чего же легко и свободно она двигалась! Повесив трубку, предложила мне снять пальто и устраиваться поудобнее. Даже идиш у нее звучал по-другому -- более возвышенно и утонченно. Бетти взяла мое пальто и повесила его на плечики. Это снова поразило меня -- такое почтение к старой тряпке, да еще без пуговиц. С Дорой я чувствовал себя мужчиной, а тут снова превратился в мальчишку. Усадив меня на диван, сама Бетти села на маленький стульчик лицом ко мне. Полы халата слегка разошлись, и было видно, как хороши ее ножки. Она предложила мне папиросу. Я не курил, но отказаться не хватило духу. Бетти поднесла зажигалку. Я затянулся и сразу закашлялся от дыма. -- Расскажите же о пьесе, -- попросила Бетти. Я начал рассказывать. Она слушала. Сначала смотрела на меня с опаской, потом с интересом. -- Это означает, что у меня будут любовные дела со мною же? -- Да. Но в каком-то смысле у всех так. -- Верно. Я могу легко играть и мужчину, и женщину. Вы принесли хоть что-то? -- У меня все пока лишь в набросках. -- А не сможете ли припомнить несколько строчек? Я дам вам бумагу и перо, и вы напи шете несколько строк -- для музыканта и для проститутки! Подождите! -- Она встала, взя ла со столика сумочку и достала оттуда ма ленькую самописку и блокнот. -- Я записывал почти машинально: Музыкант. Иди же, девушка, будь моей. Ты труп, и я труп, а когда танцуют два трупа, клопы пускаются в пляс. Я подарю тебе сумочку, а в сумочке -- горсть праха из Святой земли и черепки, что лежат на моих глазах. С миртовой ветвью в руке я вырою канаву от Тишвица до Масличной горы. По дороге мы будем делать то же, что Зимри, сын Солу, и Козби, дочь Цура. Про ститутка. Придержи язык, ты, грязный щенок! Я оставлю мир невинной девушкой, а ты валяешься с каждой шлюхой от Люблина до Лейпцига. Сонмы ангелов ожидают меня, а тебя мириады демонов потащат в преисподнюю. Я отдал Бетти блокнот и ручку, и она начала не спеша читать. Тонкие брови поднимались и снова опускались. Губы насмешливо изогнулись. Дочитав до конца, она спросила: -- Это из вашей пьесы? -- Не совсем. -- Вы сочинили это прямо здесь, сейчас? -- Более или менее. -- Вы очень странный молодой человек. У вас необычайная фантазия. -- Это все, что у меня есть. -- А вам нужно еще что-нибудь? Подожди те-ка, я попробую это сейчас сыграть. Она начала что-то бормотать, глядя в записную книжку, прерываясь почти на каждом слове. Вдруг начала говорить на два голоса. Меня затрясло. Я еле сдерживался, чтобы не стучать зубами. Силы, которые правят миром, даровали мне встречу с великой актрисой. Это просто немыслимо, что такой талант пропадает, растрачивает ночь за ночью в постели с Сэмом. Моя сига- рета погасла. Бетти ходила взад и вперед по комнате, повторяя диалог снова и снова. Меня осенило: она лучше в роли музыканта, чем в роли девушки. Голос девушки звучал наполовину как мужской. Каждый раз, заканчивая фразу, Бетти смотрела на меня, и я кивал одобрительно. Наконец она подошла ко мне: -- Это все хорошо для декламации, но в пьесе должен быть сюжет. Какой-нибудь ха сид, богач, должен влюбиться в нее. -- Я попробую. -- У него, должно быть, есть жена, дети? -- Конечно. -- Пусть он разведется с женой и женится на девушке. -- Разумеется. -- Но она не будет в состоянии выбрать меж ду мертвым музыкантом и живым хасидом. -- Правильно. -- И что тогда? -- спросила Бетти. -- Она выйдет замуж за хасида. -- Ага. -- Но в ночь свадьбы музыкант не даст ей быть со своим мужем. -Да. -- И она убежит с музыкантом. -- Куда же? -- Чтобы быть с ним в могиле. -- Сколько вам понадобится времени, что бы написать пьесу? Мистер Дрейман готов снять театр. Вы можете стать знаменитым драматургом. За один вечер! -- Если это предопределено, то так и будет. -- Вы верите в судьбу? -- Конечно. -- -- Я тоже. Я не религиозна: вы же видите, как я живу, но я верю в Бога. Перед сном я чи- Taip молитву. На корабле я каждый вечер мо лила у Бога, чтобы он послал мне хорошую пьесу. Все так неожиданно. Вдруг появляется молодой человек, Цуцик, с пьесой, которая способна выразить мою душу. Ну разве это не чудо? Вы не верите в себя? -- Как можно верить во что бы то ни было? -- Вы должны поверить. Это и моя траге дия -- у меня такой веры нет. Только начи нает происходить что-то хорошее, я уже предвижу трудности, несчастный случай, и так все оно и происходит. Так было с моей любовью. С моей карьерой. А режиссер есть у вас на примете? -- Нет смысла искать режиссера, пока пье са не кончена. -- На этот раз я не позволю сомневаться. Пьеса должна у вас пойти хорошо. Основную линию мы сейчас наметили. Сэм Дрейман даст вам аванс -- пятьсот долларов, а здесь, в Польше, это большие деньги. Вы женаты? -- Нет. -- Вы живете один? -- У меня была девушка, но мы поссори лись. -- Можно мне спросить почему? -- Она коммунистка и собирается ехать в сталинскую Россию. -- Почему вы не женитесь? -- Я не верю, что два человека могут любить другдруга вечно. -- У вас хорошая комната? -- Я должен съехать оттуда. Меня выгоняют. -- -- Снимите хорошую комнату. Отложите другую работу и сосредоточьтесь на нашей пьесе. Как она будет называться? -- Девушка из Людомира и два ее дибука. -- Слишком длинно. Предоставьте это мне. Сколько вам понадобится времени, чтобы на писать пьесу? -- Если все пойдет хорошо, недели три. По одному акту в неделю. -- Как вы себе представляете эти три акта? -- В первом акте девушка и богатый хасид полюбят друг друга. Во втором акте должен неожиданно появиться мертвый музыкант -- создается конфликт. -- По-моему, музыканту лучше бы по явиться в первом акте. -- Вы совершенно правы. -- Не соглашайтесь со мной так уж сразу. Автору не следует быть таким уступчивым. -- Но ведь я не драматург. -- Раз вы пишете пьесу, вы и есть драматург. Если вы сами не принимаете себя всерьез, то никто этого не будет делать. Простите, что я говорю в таком тоне. Ведь все, что я вам гово рю, я могла бы сказать и себе. Сэм Дрейман верит в меня, даже слишком. Быть может, только он один и верит в меня и мой талант. И вот почему... -- Я тоже верю в вас! -- И вы тоже? О! Благодарю. Чем же я за служила? Видимо, кто-то там не хочет, чтобы со мной было уже покончено. Наверно, Про видение привело вас ко мне. -- ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1 Сэм Дрейман, как и обещал, предложил мне аванс в пятьсот долларов, но я отказался взять сразу такую большую сумму. Мы договорились, что я возьму пока двести долларов. По валютному курсу их обменяли на тысячу восемьсот злотых. Мне начинало везти. Нашлась хорошая комната на Лешно, и стоило это восемьдесят злотых в месяц. Заплатив за три месяца вперед, я стал обладателем большой комнаты, оклеенной светлыми обоями, с центральным отоплением, добротной мебелью и ковром. Владелец квартиры Исидор Каценберг прежде был фабрикантом, но разорился из-за непомерных налогов. Дом этот, относительно новый и современный, находился недалеко от Же-лязной. Первый этаж занимала гимназия. Прямо против входа располагался лифт, и мне вручили ключ от него. Все произошло необычайно быстро: только вчера Сэм Дрейман дал мне денег, и вот сегодня я уже переезжаю. Имущество мое поместилось в двух чемоданах, я упаковал их и сам отнес на новую квартиру. Горничная хозяев, Текла, молодая крестьяночка, уже натерла пол до зеркального блеска. В комнате стояли кровать, диван, мягкие стулья, а в конце длин- ного широкого коридора -- телефон, и я мог им пользоваться за плату: восемь грошей за каждый разговор. Боже милостивый! И в какой же роскоши я оказался! Я заказал костюм у портного. Одолжил Файтельзону пятьдесят злотых. Он пытался было возражать, но я насильно всучил ему деньги и пригласил пообедать в кафе на Белянской. Рассказал ему о пьесе, и он дал несколько полезных советов. Файтельзон и сам собирался зарабатывать -- Сэм Дрейман просил его сделать паблисити. Мне не приходилось раньше слышать это слово, и Файтельзон объяснил, что оно значит. Морис не спеша пил чай и рассуждал: -- Ну какое там паблисити я могу сделать? Не буду же я хвалить пьесу, если она мне не понравится. Наверно, Сэм Дрейман -- мультимиллионер. У него противная, злющая жена и взрослые дети, для которых он -- чужой. Они богаты и сами зарабатывают. Что ему делать со своим богатством? Он хочет тратить как можно больше. Эта Бетти -- она, должно быть, вернула ему потенцию. В Америке я не был с ними знаком, только слыхал про них. Кажется, даже видел его как-то раз в Кафе-Рояль. По профессии он плотник. Приехал в Америку после 1880 года, стал строительным подрядчиком в Детройте. А когда Форд построил автомобильный завод и начал платить рабочим по пять долларов в день, толпы стали стекаться в Детройт со всей Америки; Сэм Дрейман строил жилые дома, а в Америке, если ты удачно начал, деньги уже сами идут к тебе, и этому нет конца. В 1929 году он потерял состояние, но и осталось у него порядочно. Следовало бы все-таки взять у него эти пятьсот долларов. Он теперь будет думать, что вы просто шлемиль1. -- Я не могу брать деньги за то, чего нет. -- Ну почему же нет? Напишете хорошую пьесу. Американец воображает, что если хо рошо заплачено, то вещь стоит того. Дайте ему кусок дерьма, но сдерите с него за это по больше, и он вообразит, что это золото! Я собрался было пойти домой и засесть за работу, но Файтельзон пустился в рассуждения о "путешествиях души ". -- Психоанализ бессилен, -- сказал он. -- Пациент приходит к психоаналитику, чтобы его вылечили, другими словами, чтобы стать как все. Он хочет избавиться от своих комп лексов, и психоаналитик должен помочь ему в этом. Но кто сказал, что быть здоровым луч ше? Те, кто вместе с нами участвует в путеше ствиях души, не знают границ. Мы собираемся вечером в комнате, гасим свет и даем волю на шим душам. Человеку надо дать возможность 1 Шлемиль -- герой повести Шамиссо "Приключения Петера Шлемиля" (повесть о человеке, потерявшем свою тень; этот сюжет заимствовал Андерсен, а затем -- Евгений Шварц). Вот что пишет Шамиссо брату, переводчику повести на французский язык: "Шлемиль, или, вернее, Шлемиль, -- еврейское имя; оно значит то же, что Теофиль, Готлиб или Amadeo. В обиходной речи евреев это имя служит для обозначения неловких или неудачливых людей, которым в жизни не везет. Шлемиль ломает палец, сунув его в жилетный карман. Он падает навзничь и ухитряется сломать себе переносицу. Он всегда является некстати и т. д.". В общем шлемиль -- человек, который должен дорого платить за то, что другому сошло бы безнаказанно. быть самим собой, чтобы он смог понять, чего же он в действительности хочет. Настоящий тиран вовсе не тот, кто доставляет другим физические мучения, а тот, кто порабощает душу. Эти так называемые гуманисты -- воистину поработители душ. Моисей и Иисус, автор Бхагавад-гиты и Спиноза, Карл Маркс и Фрейд. Дух есть игра, не подчиняющаяся ни правилам, ни законам. Если прав Шопенгауэр, если слепая сила -- действительно вещь в себе, все сущее, то почему же не позволить тому, кто хочет, хотеть. -- Так что же, цель всего -- это желать? -- А где это написано, что цель должна быть? Быть может, хаос -- это и есть цель. Вы немного интересовались каббалой и наверня ка знаете, что до того, как Эйн Соф1 создал Вселенную, он погасил свет и образовал пус тоту. Вот в этой пустоте и начиналось Сотво рение. Файтельзон проговорил до самого вечера. Когда мы выходили из кафе, было совсем темно. На Белянской горели фонари. Тихо падал снежок. Как всегда после подобного разговора, Файтельзон был совершенно разбит. Он молчал и, казалось, стыдился своей болтливости. Молча пожал мне руку и пошел домой. Я медленно шел по улице. Это так необыкновенно, что у меня есть хорошая комната, даже горничная стелет мне постель, подает завтрак. И в кармане у меня бумажник, набитый день- гами. То, о чем говорил Файтельзон, взбудоражило меня. Так чего же я на самом деле хочу? Меня влекло к Бетти Слоним. Поцелуй Селии и ее признание сулили новые приключения. И в то же время я не хотел, чтобы Дора уезжала. Но любил ли я этих женщин? И чего еще я хочу? Хотелось написать хорошую книгу. А теперь еще и хорошую пьесу. Снегопад усилился. Ресницы так запорошило снегом, что вместо уличных фонарей и витрин я видел только пучки светящихся стрел. Постоянные намеки Файтельзона насчет того, что Селия ко мне расположена, смущали меня. То ли он пытается всучить меня ей? То ли хочет поссорить? Я уже слышал, как он говорил, что у человека, доведенного до предела, чувство ревности сменяется чувством причастности. Я намеревался сразу же засесть за работу, но когда поднялся к себе в комнату, усталость свалила меня. Дверь открыла Текла. На ней был короткий белый передник и кружевная наколка. Она приветливо улыбнулась и показала, какие она повесила занавески у меня в комнате. Постель уже была застелена. Текла предложила принести чаю. Я поблагодарил и отказался. Пытаясь преодолеть усталость, я сел дописывать первый акт "Девушки из Людомира", но вместо этого начал писать как будто совершенно заново. Я потерял контроль над собой. Казалось, какие-то посторонние силы водят моею рукой. На письменном столе было зеленое сукно и стояла зеленая лампа. Но свет, казалось, бьет прямо в глаза. Ага, это мой внутренний враг и саботажник напустился на меня. 7П Теперь я знаю все его штучки. Мне надо добиться успеха, а он хочет, чтобы я провалился. Я обратил внимание, что пропускаю буквы и даже целые слова. Стал листать книги, которые, казалось, могли бы вывести меня из этого состояния: Рэйотово "Воспитание воли", работу Бодуэна по аутотренингу, свою записную книжку, куда я заносил правила жизни и духовной гигиены. Усталость пересилила, и я заснул прямо в одежде. Сразу начались какие-то видения и кошмары. Когда я открыл глаза, часы показывали четверть второго. Едва заставив себя раздеться, я снова заснул. Во сне уже стало понятно, что я собираюсь делать. Да, сны мои были именно такими, о каких говорил Файтельзон: бесцельные, сумбурные, причудливые, противоречивые до безумия. Во сне Бетти и Селия были одно, и в то же время врозь. Я спал с несколькими женщинами, а Геймл стоял и подбадривал нас. Даже совокупление было связано с пьесой. Ведь это Селия -- девушка из Людомира? А Бетти -- олицетворенное прелюбодеяние? А сам я -- разве не слепой музыкант? Но ведь я никогда ничего не понимал в музыке. Мое знакомство с Бетти продолжалось не более двух дней, но она уже присутствовала в моих ночных кошмарах. Она была как будто бы со мной и в то же время отдельно, руководила моими мыслями и делами. Файтельзон хотел, чтобы душа вернулась к первоначальному хаосу, из которого все сотворено, но как может хаос сотворить что-нибудь? Быть может, то была не цель, а первопричина всего сущего? Но правы ли тогда телеологи? Я собирался встать в семь, но когда проснулся, часы в гостиной били девять. В дверь тихонько постучали, и вошла Текла с подносом, накрытым салфеткой. Она принесла яичницу, сыр, кофе, булочки. Я проспал больше семи часов. Мне снились сны, но запомнился только один: я съезжаю с ледяной горы, а внизу меня ждет дикая толпа с дрекольем, топорами, дубинами. Все то ли пели, то ли выкрикивали что-то, и мелодия еще продолжала звучать во мне -- заунывная песнь безумия и страсти. -- Простите, -- извинилась Текла, -- я ду мала, вы уже встали. -- Я проспал. -- Унести завтрак обратно? -- Не надо, сейчас я умоюсь. -- Так и кувшин с водой у вас прямо здесь, в комнате. -- Благодаря тебя, Текла. Большое спаси бо. Мне казалось, что мне дано слишком много, и я этого не заслуживаю. Почему эта деревенская девушка должна прислуживать мне? Она, конечно, на ногах с шести утра. Вчера, я видел, она стирала. Мне хотелось отблагодарить ее, но я не мог дотянуться до стула, где висел мой пиджак. Текла улыбнулась, и стало видно, какие у нее ровные белые зубы, без единого изъяна. Ладно сбитая, с мускулистыми ногами и крепкой грудью, Текла осторожно поставила поднос на стол. Она внимательно смотрела на меня и, казалось, старалась прочесть мои мысли. -- Приятного аппетита. -- Спасибо, Текла. Ты славная девушка. -- Дай вам Бог здоровья, -- сказала она, и на левой щеке обозначилась ямочка. Текла не спеша направилась к двери. Вот они, эти простые люди, на которых держится мир, подумал я. Они -- явное доказательство того, что правы каббалисты, а не Файтельзон. Бесчувственный Бог, безумный Бог не смог бы сотворить Теклу. Я почувствовал, что постепенно влюбляюсь в эту девушку. Такие, как она, придают смысл всему, что связано с землей, небом, жизнью, всей Вселенной. Она не хочет улучшить мир, как Дора, не хочет испытать все на свете, как Селия, ей не требуется главная роль в пьесе и слава, как Бетти. Она хочет давать, а не брать. Если даже польский народ произвел на свет только одну такую Теклу, он, без сомнения, выполнил свою миссию. Я налил в таз воды из кувшина, вымыл руки, вытер их полотенцем. Отхлебнул кофе. Откусил кусок свежей булочки. Мне вдруг захотелось произнести благословение -- поблагодарить ту силу, которая помогла вырасти пшенице и кофейному дереву, поблагодарить кур, которые снесли эти яйца. Уснул я несчастным, а проснулся почти счастливым. В дверь постучали, потом она открылась. Вошел Владек, сын хозяина, про которого отец уже успел мне кое-что рассказать: он бросил занятия юриспруденцией в Варшавском университете и теперь проводил целые дни дома, читая все подряд, слушая музыку или бесчисленные радиопередачи. Тощий, бледный, долговязый, с высоким лбом, длинным носом, он производил на меня впечатление человека, больного и физически, и психически. В отличие от отца, говорившего по-польски с еврейским акцентом, у Владека была правильная литературная речь. "Пшепрашам пана, -- сказал Владек, -- я мешаю вам завтракать. Пана просят к телефону". Я вскочил, едва не опрокинув кофе. Мне звонили сюда в первый раз! Пройдя через коридор, я взял трубку. Звонила Селия. -- Я знаю, что если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе, -- сказала она. -- Только вот загвоздка, никак не могу считать себя горой. Я уже наслышана про ваши успехи. Примите мои поздравления. Я-то думала, что мы друзья, но раз вы предпочитаете уединять ся, это ваше право. Однако знайте, я восхища юсь вами. -- Я не только ваш друг, я вас люблю! -- неожиданно для себя воскликнул я, -- вос кликнул с легкомыслием человека, который позволяет себе говорить все, что цридет в го лову. -- О, в самом деле? Это приятно слышать. Но если так, то куда же вы исчезли? Когда вы бываете у нас, вас принимают по-дружески, запросто. И вдруг вы пропадаете -- и все, мол чание. Это что, у вас характер такой или это ваша система? -- Никакой системы. Ничего подобного. Просто я знаю, как вы заняты. -- Занята? Чем же это? Наша Марианна де лает абсолютно все. А я сижу и читаю. Но сколько можно читать? К Морису опять при- -- ехала целая куча американцев, так что я его и не вижу. Американский посланник в Польше номер два, так я его называю. А, кроме вас двоих, в Варшаве нет никого, с кем можно было бы хоть словечком перекинуться. Геймл, храни его Господь, связался с поалей-сионис-тами. Конечно, я верю в Палестину и всякое такое, но Англия делает со своим мандатом все, что ей вздумается. Дни проходят, и мне не с кем слова сказать. -- Пани Ченчинер, когда бы вы ни захотели видеть меня, вам стоит только слово сказать. Я тоскую по вам, -- произнес мой голос поми мо воли. Селия помолчала немного. -- Если вы соскучились, почему же вы не приходите? И