Криста Вольф. Медея Голоса РОМАН Перевод с немецкого М.РУДНИЦКОГО Ахрония -- это не бездушная соположенность эпох, а скорее их сочлененная "вставленность" друг в друга наподобие штатива, это каскад омолаживающихся структур. Их можно растянуть, как мехи гармошки, и тогда от одного конца до другого очень далеко, а можно и вложить друг в друга, наподобие кукол в русской матрешке, чтобы "стенки" времен почти соприкасались. И вот тогда люди иных столетий начинают слышать наш дребезжащий граммофон, а мы сквозь прозрачные перегородки времени видим, как они простирают руки над своей любовно приготовленной трапезой. Элизабет Ленк ГОЛОСА МЕДЕЯ -- колхидка, дочь царя Эета и Идии. Сестра Халкиопы и Апсирта. ЯСОН -- предводитель отряда аргонавтов на корабле "Арго". АГАМЕДА-- колхидка, в прошлом -- наперсница Медеи. АКАМ -- коринфянин, первый астроном царя Креонта. ЛЕУКОН -- коринфянин, второй астроном царя Креонта. ГЛАУКА -- коринфянка, дочь царя Креонта и Меропы. ДРУГИЕ ПЕРСОНАЖИ Креонт-- царь Коринфа. Меропа -- царица Коринфа. Ифиноя -- их убитая дочь. Турон -- коринфянин, помощник Акама. Лисса -- колхидка, названая сестра Медеи. Аринна -- дочь Лиссы. Кирка -- колдунья, сестра матери Медеи. Пресбон -- колхидец, распорядитель празднеств, игр и торжеств в Коринфе. Теламон -- соратник Ясона, аргонавт. Фрикс -- из Иолка, привез в Колхиду руно. Пелий -- дядя Ясона, правитель Иолка. Хирон -- воспитатель Ясона в горах Фессалии. Мермер, Ферет -- сыновья Медеи и Ясона. Ойстр -- скульптор, возлюбленный Медеи. Аретуза -- подруга Медеи с острова Крит. Старец -- возлюбленный и друг Аретузы с острова Крит. Мы произносим имя и вступаем, раз уж перегородки прозрачны, в ее времена, желанная встреча, и она без колебаний и страха встречает наш взгляд из своих древних глубин. Детоубийца? Впервые --укол сомнения. И эта надменная издевка в пожатии ее плеч, в гордом отвороте головы -- ей уже нет дела до наших сомнений и до наших ста- раний восстановить справедливость, она удаляется. Уходит от нас -- далеко вперед? Или -- глубоко назад? Вопросы, по дороге утратившие смысл. Это мы послали их в путь, и вот она поднимается из глуби времен нам навстречу, а мы отдаемся погружению, проваливаясь все глубже и мимо столетий, которые говорят с нами не столь отчетливо, как ее эпоха. Когда-нибудь мы обязательно встретимся. Мы ли спускаемся к древним, они ли нагоняют нас? И то, и другое, вместе. Порою достаточно просто протянуть руку. И вот они у же легко перемахивают на нашу сторону, эти чужегости, столь похожие на нас. Да, он есть у нас, этот ключик, что отмыкает все эпохи, и мы в жажде скороспелых суждений зачастую совершенно бесстыдно им пользуемся, но ведь возможно приближаться и иначе, медленно, шаг за шагом, уважая чужие табу и не пытаясь без нужды вырвать у мертвых их тайны. А коли уж есть нужда -- признаемся в этом сразу и не таясь. Тысячелетия плавятся под гнетом наших взглядов. Так пусть же гнет остается. Праздные вопросы. Вопросы невпопад, не о том -- они пугают тень, что силится выйти к нам из сумрака наших предубеждений. Наш долг ее остеречь. Предубеждения наши сложились в законченную систему, ничто не способно их опровергнуть и даже поколебать. А может, наш долг как раз в том, чтобы проникнуть в самую сердцевину предубеждений, просто зажмуриться и войти, всем вместе, друг за дружкой, под грохот их рушащихся перегородок. Хочется верить, что теперь она подле нас, эта тень с магическим именем, в котором сошлись времена и эпохи, сошлись болезненно и нестерпимо. Тень, в которой наше время настигает нас. Эта женщина, неистовая... Теперь мы их слышим, эти голоса... Все, что я до сей поры свершила, назову творением своей любви... Только теперь я, Медея, через страдания собою становлюсь. Сенека. Медея Медея Даже мертвые боги властвуют. Даже несчастные тянутся к своему счастью. Язык грез. Язык прошлого. Помогите же, помогите мне выбраться из этого колодца, прочь от этого лязга в моей голове, почему я слышу бряцание оружия, неужто они все еще бьются, мама, кто, с кем, мои колхидцы, ужели опять затеяли ристалища в нашем внутреннем дворе или просто там, где я, оружие бряцает всегда и с каждым разом все громче? Пить. Надо проснуться. Надо раскрыть глаза. Кружка возле моего ложа. Холодная водица не только утолит мою жажду, но и утишит этот шум в моей голове, я знаю. Вот тут, мама, ты сидела надо мной, и когда я поворачивала голову, как сейчас, я видела проем окна, вот он, только там, где я сейчас, в окно глядит не любимый мой орех, а смоковница. Ты, мама, знала, что тосковать можно и по дереву, я была еще девочкой, почти ребенком, в первый раз закровоточила, но болела не из-за этого и ты не из-за этого сидела возле меня безотлучно, и гнала от меня невзгоды, и меняла мне примочки из трав на лбу и груди, и показывала мне линии на моих ладонях, сперва на левой, потом на правой, такие разные, и учила меня разгадывать их смысл, я потом часто старалась не замечать этих посланий, сжимала руки в кулаки, скрещивала их на груди, накладывала их на чужие раны, воздымала к своей богине, носила воду из колодца, ткала полотно с нашими узорами, зарывала их в теплых волосах детей. А однажды, мама, еще в том, другом времени, я обхватила этими руками твою голову, чтобы запечатлеть, унести эту форму в своих ладонях, у рук ведь тоже есть память. И тело Ясона, каждую пядь, эти руки знают и знали еще этой ночью, хотя сейчас утро и я не помню точно, какой сегодня день. Спокойно. Только спокойно, все по порядку. Соберись с мыслями. Во-первых, где ты? Я в Коринфе. Смоковница перед окном моей глинобитной лачуги была мне отрадой и утешением, когда они изгнали меня из дворца Креонта. За что? Но это потом. А праздник, на который я в конце концов обещала Ясону прийти, он еще будет или уже кончился? "Ты не можешь сейчас меня подвести, Медея, от этого праздника так много зависит". "Только не для меня, -- ответила я ему, -- ты сам знаешь, но будь по-твоему, я приду, но в последний раз" -- так я ему сказала. Это ты провела тогда ногтем по этой вот крохотной черточке на моей левой ладони и объяснила мне, что означает, если она вдруг пересечется с линией жизни, ты хорошо меня знала, мама, жива ли ты? Взгляни. Видишь, вот она, эта крохотная линия, углубилась и уже перечеркнула другую. "Смотри, как бы гордыня не выстудила твою душу", -- может быть, но боль, мама, боль тоже оставляет после себя опустошающий след. Хотя кому я это говорю? Даже в кромешной тьме, когда мы вступали на борт "Арго", я видела твои глаза и никогда их не забуду, их взгляд вжег мне в память слово, которого я прежде не знала: ВИНА. Опять звон в висках, это, конечно, жар, но почему-то мне кажется, что я уже там была, уже сидела за этим столом, правда, не рядом с Ясоном, это вчера было, не уходи, мама, откуда эта усталость, мне бы еще чуточку поспать, нет, сейчас, сейчас я встану, надену белое платье, которое я сама ткала и шила, твоя наука, мама, и мы вместе, как когда-то, пойдем коридорами нашего дворца, и мне будет радостно, как маленькой девочке, когда ты брала меня за ручку и вела в наш внутренний двор с колодцем посредине, помнишь, нигде я не встречала колодца красивей, и одна из женщин протягивает нам деревянную бадью, и я черпаю пригоршнями родниковую воду и пью, пью -- и выздоравливаю. Тут все очень просто: либо я не в себе, либо их город зиждется на преступлении. Нет-нет, верь мне, мама, я сейчас в своем уме и знаю, что говорю и что думаю, да я ведь и доказательство нашла, своими, этими вот руками его трогала, так что теперь если мне что и грозит, то совсем не от гордыни. Я ведь все-таки пошла за ней, за той женщиной, сама не знаю зачем, может, просто Ясона хотела проучить, который допустил, чтобы меня усадили за дальний конец стола, к челяди, да, верно, мне не приснилось", это было вчера. "Но это все-таки старшие слуги, -- сказал он жалобно, -- прошу тебя, Медея, не устраивай скандал, только не сегодня, ты же знаешь, что поставлено на кон, негоже ронять достоинство государя перед всеми этими чужеземными гостями". Ах, Ясон, не суетись ты так. Бедняга, никак он не уразумеет, что царь Креонт уже не в силах меня оскорбить, но разве в этом сейчас дело, сейчас главное -- сохранить ясную голову. Надо дать себе зарок -- никогда, ни одной живой душе я не скажу о своем страшном открытии, а лучше всего сделать, как мы, Халкиопа и я, делали детьми, помнишь, мама: мы крепко-накрепко заворачивали нашу тайну в листик, а листик съедали, неотрывно глядя друг другу в глаза, все наше детство, да нет, вся наша Колхида полна была темных тайн, так что когда я сюда попала, когда беженкой вошла в сияющий град царя Креонта, я с завистью подумала: уж у этих-то никаких тайн нет. И они, главное, сами в это верят, что и придает им такой гонор -- каждым своим взглядом, каждым вальяжным движением они стараются тебе внушить: да, есть на свете место, где человек может жить счастливо, и только много позже я заметила, что они очень обижаются на того, кто посмеет усомниться в этом их счастье. Но разве в этом сейчас дело, да что же это с моей головой, мысли мечутся косяками, и почему же мне так трудно выудить из косяка ту одну-единственную, которая мне нужна. Счастье еще, что за царским столом меня усадили между моим другом Леуконом, вторым астрономом царя, и Теламоном, ты, мама, его тоже, наверно, помнишь, он тот из аргонавтов, что вместе с Ясоном пришел к нам во дворец, когда их отряд высадился на побережье нашей Колхиды, так что скучать за праздничной трапезой мне не пришлось, Леукон человек умный, я люблю с ним побеседовать, мы друг другу приятны, а Теламон, хоть и неотесан, но беззаветно предан мне с той нашей первой встречи в Колхиде, уже сколько лет, я и со счета сбилась, в моем присутствии он старается быть особенно остроумным, даже до непристойности, вот было смеху-то, а я, решив со своего низкого места досадить царю, начала вести себя как царевна, так ведь я царевна и есть, дочь царя и великой царицы, правда же, мама? Так что мне не составило труда привлечь к себе всеобщее внимание, а потом и почтение, даже со стороны заморских посланников из Ливии и с островов Средиземного моря, Теламон мне подыгрывал, беднягу Ясона мы совсем затравили, он разрывался между желанием угодить царю, от которого, впрочем, все мы зависим, и своей ревностью, украдкой поднимал за меня бокал и взглядами заклинал меня не заходить слишком далеко в моей гордыне, но едва царь начинал очередную тираду, он вынужден был преданно смотреть ему в рот. На нашем-то конце стола было очень весело, теперь я хорошо помню. Помню, как оба моих спутника учинили из-за меня шутливый спор, помню, как Леукон, рослый, стройный, хотя и немного неуклюж, голова яйцом, чудак, который умеет по достоинству оценить шутку, но не умеет шутить, без тени улыбки начал расписывать задиристому златокудрому Теламону мои способности врачевательницы, а Теламон в ответ во всеуслышанье стал расхваливать мои прелести, смуглая кожа, говорит, и смоль волос, как у всех нас, колхидцев, этим я, мол, сразу покорила Ясона, да и его тоже, только что он против Ясона, -- тут он расчувствовался, как часто бывает с сильными мужчинами, заговорил о моих "огненных очах", да ты его знаешь, мама, всякий раз, когда я его вижу, мне вспоминается, как он возник у нас в дверях, а ты, прикрыв ладонью рот, вскрикнула: "Ой!" -- как мне показалось, то ли с испугом, то ли с восхищением, и глаза твои при этом вспыхнули, а я вдруг заметила, что ты совсем не старая еще женщина, и невольно подумала о нашем вечно хмуром, кислом, подозрительном отце. Ах, мама. Я теперь тоже уже не молода, но все еще необузданна, так коринфяне говорят, для них всякая женщина, если она пробует жить своим умом, уже необузданная. А мне их коринфские жены напоминают прирученных, тщательно выдрессированных домашних зверьков, они смотрят на меня как на диковину, так что мы, трое весельчаков на нашем конце стола, приковывали к себе завистливые и возмущенные взгляды всех придворных, а еще умоляющие взоры бедняги Ясона, да что уж... И зачем только я пошла за царицей, за этой женщиной, которую я, можно считать, и не видела почти за все то время, что я в Коринфе? Окутанная густой сетью жутких слухов, надежно укрытая неприступностью царственных особ, она влачит свои дни и ночи в самой удаленной, самой древней части дворца, за мощными стенами палат, которые, по рассказам, смахивают на сумрачные пещеры, скорее узница, чем владычица, под присмотром двух страшных и дряхлых старух, то ли служанок, то ли стражниц, которые, однако, на свой лад вроде бы преданы ей и верны, меня она, по-моему, даже по имени не знает, да и мне прежде какое было дело до несчастной царицы страны, что всегда была и навсегда останется для меня чужбиной. Как же голова болит, мама, видно, что-то во мне противится воспоминанию, не хочет еще раз спускаться в эти катакомбы, в подземное царство Аида, туда, где испокон века смешаны смерть и нарождение, где из перегноя мертвецов выпекается новая жизнь, что-то во мне не хочет назад, туда, где правят праматери и богиня смерти. Впрочем, что значит вперед, что значит назад? Жар все сильней, я должна была это сделать. Просто я вдруг посмотрела на эту женщину подле царя Креонта тем своим вещим взглядом, мама, который ты первая у меня обнаружила. А я ведь изо всех сил упиралась, ни за что не хотела ходить в обучение к тому молодому жрецу, заболевала... Теперь я вспомнила, как раз во время этой болезни ты и показала мне линии на моей руке, а тот жрец совершил потом чудовищные преступления, он был ненормальный, вот тут ты и изрекла: "У девочки вещий глаз". Здесь-то, в Коринфе, я его почти утратила, мне кажется иногда, именно болезненный страх коринфян перед тем, что они называют моей колдовской силой, и отбил у меня эту мою способность. Но когда я увидела царицу Меропу, я испугалась. То, что она сидит подле царя безмолвно, как статуя, что она его ненавидит, а он ее боится, -- это только слепой мог не заметить. Но я-то совсем другое имею в виду. Когда вдруг разом наступила тишина. И перед глазами вдруг искристая дрожь, всегдашняя предвестница моих прозрений. И я в огромном чертоге почему-то с этой женщиной наедине. Вот тут я ее и узрела, увидела и ее ауру, почти черную от безутешного горя, и ощутила такой ужас, что помимо воли последовала за ней, когда она, едва закончилась трапеза, встала и, ни слова не говоря, даже не кивнув на прощанье хотя бы иноземным купцам и посланникам, удалилась, прямая и непреклонная в своем златотканом праздничном одеянии, вынудив царя заглаживать эту ее неучтивость нарочито оживленными речами и громким смехом. Я от всей души порадовалась его замешательству. Не иначе он заставил несчастную женщину выйти на люди и выставить на потребу их суетному любопытству опустошенное лицо, как и Ясон вынудил меня ломать комедию перед теми же гостями. Но теперь довольно. И мы ушли, ведомые обе одним побуждением -- гордостью. Никогда не забуду, как ты однажды мне сказала: если, мол, меня когда-нибудь будут убивать, то сперва убьют меня, а уж потом, отдельно, придется убивать мою гордость. Так оно и есть, так оно пусть и останется, и не худо бы моему бедному Ясону, пока не поздно, об этом догадаться. Я последовала за царицей. По переходам, что ведут в парадный зал, -- как часто я прежде сама тут шествовала, всеми почитаемая супруга Ясона, об руку с ним, царским племянником и дорогим гостем, и те времена даже казались мне счастливыми. Как же я могла так обманываться, впрочем, нет более ловкого обманщика, чем счастье, и нигде острота восприятия не притупляется столь же надежно, как в государевой свите. Тут Меропа вдруг будто сквозь землю провалилась, должно быть, где-то в стене была лазейка, я поискала и нашла ее за шкурами, выхватила из ближайшего рожка факел и скользнула в проход, который вскоре стал до того низким, что пришлось идти согнувшись, или мне все это приснилось -- мрачные подвальные своды, жуткое отражение прекрасного и светлого царского дворца в его же затхлых подземельях? Каменные лестницы, все глубже и глубже вниз, хорошо, бесконечные лестницы пусть приснились, но вот холод, он-то был наяву, меня от него до сих пор кидает в дрожь, и грубый, шершавый камень стен, впивавшихся мне в кожу, откуда иначе у меня на плечах царапины, а потом, в самом последнем, глубочайшем подземелье, в подвале, где не просыхает вода -- и это в здешних-то засушливых краях! -- черная нора, две ступеньки наверх и сразу же на четвереньки, а потом вообще ползком на брюхе, прикрывая еле мерцающий факел рукой, уже не думая о Меропе, которая где-то там, впереди, то ли есть, то ли нет, уже вообще ни о чем и ни о ком не думая, только вперед, покуда лаз не расширился и не превратился в пещеру, и пещера эта почему-то была мне знакома, как во сне, иначе откуда бы мне знать, что дальше тропка раздваивается и мне надо налево, а факел мой скоро погаснет. Он и погас. А потом подземный ход и вовсе до того сузился, что мне, вздумай я повернуть, пришлось бы пятиться задом, так что все равно вперед, только вперед, пусть даже себе на погибель, не зря ведь столько рассказов о тех, кто заблудился и сгинул под землей, неужто я хочу такой смерти, вопрос этот мелькнул у меня в голове, я скривила губы и поползла дальше, помню, как слизывала со стенок сочащуюся влагу, безвкусные подтеки, потом разом почувствовала, как неуловимо изменился вокруг воздух, и волосы мои, еще прежде, чем я услышала этот звук, встали дыбом. И лишь после я услышала звук. Непрерывный, долгий, нечеловеческий, потому что никакого дыхания не хватит на этот еле слышный, но такой пронзительный стон -- пожалуй, так мог бы скулить зверь, но то был не зверь. Это была та женщина. Меропа. Я хотела только назад, обратно, но какая-то сила толкала меня вперед пядь за пядью. Стон прервался, и молот в моей груди, казалось, заглушает все остальные звуки, он и сейчас бухает до самых висков, и тут, когда глаза мои присмотрелись к тьме, я увидела в мерцающем свете лампадки саму царицу: недвижная, как изваяние, она сидела, прислонясь к скалистой стене пещеры и устремив неотрывный взгляд в некую точку напротив. В стылом подземелье я вмиг вся взмокла от холодного пота, я слышала запах собственного ужаса, такого со мной еще не случалось -- во мне будто шевельнулось что-то, что я все время надежно держала под спудом и о чем почти забыла, что-то невероятно живое в этой мертвецкой преисподней. Нет, это уже не игра. Какой ничтожной показалась мне вся эта церемонная показуха за царским столом, да и мои там выкрутасы -- чем они лучше! Мне ли не знать: в придворной суете своя роль сыщется и для того, кто эту суету презирает и высмеивает, я, правда, уже и не поддаюсь почти никогда ее соблазнам, что верно, то верно, но разве на сей раз на царский пир меня повлекло не тайное желание покрасоваться -- и я пошла, вместо того чтобы иметь мужество отказаться, как вот Меропа, приведшая меня сюда, на самый край подземного мира, где меня сперва обуял ужас, а теперь и вовсе паника, потому как тут, совсем рядом, из этой жуткой тишины выскользнуло нечто, и не было в скалистой стене ни трещины, ни расселины, чтобы от него укрыться. Оно, это существо, умело двигаться совсем неслышно, не всколыхнув даже легчайшего дуновения, еще бесшумней, чем я, которую ты, мама, сызмальства обучила секретам движений, что целиком состоят как бы из крохотных заминок, и в стену врастать ты меня тоже учила -- в отцовском дворце тебе это очень пригодится, говаривала ты, а я тогда еще не понимала почему, -- и особому дыханию, когда подавляется любой вздох, испускаемый человеческим телом, и я, оказывается, все помнила, все вернулось само собой, не дав мне задрожать и залязгать зубами от ужаса перед существом, которое, словно тень от тени, отлепилось от стены и, подскользнув к царице, шепнуло ей что-то на ухо, взяло у нее из ладони гаснущую лампадку, после чего царица безропотно последовала за этой старухой, тень которой я скорее угадывала, чем видела, и обе они, поскольку потолок пещеры опять понижался, опустились на колени, а я непроизвольно проделала это вслед за ними. Да, я упала на колени -- то ли от слабости, то ли возблагодаряя божество, которое и на сей раз меня упасло. А может, просто от смертного страха. Я дала женщинам уйти подальше, чтобы они меня не слышали, а потом двинулась на ощупь вдоль стены пещеры. Я должна вызнать тайну царицы. В кромешной тьме кончики моих пальцев, по счастью, нащупали то, что они непроизвольно искали: неровности, выделанные в камне не природой, а человеческой рукой, борозды, знакомые мне еще с Колхиды, выбитые зубилом линии, что под моими пальцами складывались в рисунки и письмена, которыми здесь, в Коринфе, это я знала, украшают могилы схороненных в пещерах знатных мертвецов. Это укрепило во мне смутное, еще не облекшееся в слова подозрение. В том месте, где в каменной неподвижности сидела Меропа, я опустилась на четвереньки и подползла к стене, на которую -- я видела -- устремлен взор царицы, боязливыми пальцами нащупала в камне глубокую выбоину -- и нашла то, чего так страшилась, и не смогла удержать крик, гулким эхом отозвавшийся в пещерном лабиринте. Только теперь я повернула. Теперь я знала то, что хотела узнать, и дала себе зарок как можно скорее об этом знании забыть, но с тех пор ни о чем другом не могу думать -- только об этом голом, таком маленьком детском черепе, об этих тоненьких ломких ключицах, об этих хрупких позвонках, о нет... Этот город зиждется на злодействе. Кто выдаст эту тайну, тому уже не жить. Потрясение меня образумило. Отныне никаких презрительных ужимок, и вообще прочь от царских пиршеств, это ясно. Но куда? Тут и ты, мама, не знала бы, что посоветовать, тут сколько ни вопрошай линии руки -- все впустую, линии-то ясные, только вот что они значат сейчас, здесь, для меня? Болезнь хоть и колотит меня нещадно, а все-таки это передышка, уж я-то знаю тайный смысл болезней, вот только использовать его для исцеления я куда лучше умею на других, нежели на себе самой. Добровольно отдаю себя во власть растущему жару, который вздымает меня горячей волной и несет навстречу мне смутные образы, обрывки видений, лица... Ясон. Неужто я ему проболталась? Нет. Хоть и был миг, всего один, мимолетный соблазнительный миг, но я промолчала. Да нет, конечно же, промолчала. Ясон меня поджидал, я на это не рассчитывала, я все еще недостаточно его знаю, не удосужилась узнать его до конца, мне это теперь казалось не так уж важно, опасная беспечность. Вместо того чтобы смотреть в оба, предугадывать каждое его побуждение, я позволила себе роскошь равнодушия, иначе наперед бы знала: смесь унижения и триумфа, которую он изведал за государевым столом, так распалит его вожделение, что утолить этот пыл он возжаждет только со мной, ни одна из дворцовых девиц, которые всегда и с радостью готовы его ублажить, тут меня не заменит. Еле живая, вся в грязи тащилась я домой, к глинобитной лачуге, что лепится к подножию дворцовой стены, словно ласточкино гнездо, укрываясь под сенью смоковницы, чью ажурную листву я вижу сейчас со своего ложа. Взгляд Лиссы меня предупредил, одно движение ее губ подсказало мне, кто поджидает меня за пологом моей двери, так что я успела наспех ополоснуть лицо и руки и набросить чистую рубашку вместо замызганного, порванного хитона, прежде чем .Ясон меня окликнул. Ничто не обманет другого столь же верно, как самое привычное твое поведение, а посему одежки Ясона, разбросанные, как всегда, где попало, мне пришлось, как всегда, попросту отодвинуть ногой, выпростав ступню из-под длинной, ниспадающей рубахи тем капризным движением, в шаловливой властности которого давняя и твердая уверенность: Ясон любит женские ножки, а таких красивых, как у меня, ни у кого больше нет, он и теперь это повторил, я же, чтобы выиграть время, спросила его, помнит ли он, когда впервые к моим ногам прикоснулся, на что он только нетерпеливо пробурчал: -- Дурацкий вопрос. Иди сюда. Да, вот так этот человек теперь со мной разговаривает, и мне даже безразлично, что он путает меня с другими своими женщинами. Я все же потребовала, чтобы он сперва ответил. - Некоторые вещи мужчина никогда не забывает, -- изрек он гордо и тут же явил мне образчик своей замечательной забывчивости. В Колхиде это было, возле частокола, что отделяет внутренний двор царского дворца от внешнего, и была ночь, полнолуние, это он как сейчас помнит. -- И рубашка на тебе была как сейчас, такая же, я такой тонкой ткани никогда прежде не видал, а за оградой часовые горланили ваши жуткие песни, от которых прямо с души воротит. -- Тут и мне они вспомнились, протяжные, тоскливые песни наших молодых воинов, и как они брали меня за живое, но, конечно, совсем иначе, чем Ясона. -- И ты пообещала мне помочь с этим проклятущим руном, которое было целью и смыслом всего нашего долгого странствия, и вот тогда, раз уж тебе так хо чется это услышать, да, вот тогда я впервые обнял твои ноги. Я удивилась, и самой себе тоже. Оказывается, он все еще способен причинять мне боль, мама, пора бы уж этому кончиться. Хотя могла бы, наверно, и сама догадаться, что и он тоже, как и другие, способен вообразить только одну причину, по которой я могла стать его сообщницей против собственного отца: ясное дело, я безнадежно и сразу же подпала его чарам. Коринфяне все так думают, для этих беззаветная женская любовь к мужчине все заранее объясняет и оправдывает. Но и наши колхидцы, те, что последовали за мной, они тоже с самого начала видели во мне и Ясоне только любовную парочку, им и невдомек было помыслить, что не могла, не могла я в доме отца спать с мужчиной, который отца обманывал. Ну да, да, мама, с моей помощью обманывал, в том-то и был весь ужас моего положения и вся моя мука: я шагу сделать не могла, чтобы этот шаг не оказался ложным, и не было деяния, которым бы я невольно не предала хоть что-то из того, что было мне дорого. И я знаю, наверняка знаю, как прозвали меня колхидцы после моего побега, об этом-то уж отец позаботился: предательница. Это слово все еще жжет меня неостывающим клеймом. Оно жгло меня и той ночью на "Арго", одной из первых ночей после нашего бегства; флот колхидцев, преследовавший нас по пятам, наконец прекратил погоню, я сидела на канатной бухте, прислонясь к борту, было новолуние и небо, до невероятия усыпанное звездами, помнишь, могла бы спросить я у Ясона, помнишь, как звезды падали в зеркало моря, будто брошенные чьей-то дланью, а море было покойно, волны тихо плескались о корабельный борт, аргонавты, те, кому выпал гребной черед, гребли бесшумно и споро, корабль почти не качался, и ночь выдалась теплая. Когда ты пришел, Ясон, могла бы сказать я ему, ты казался всего лишь темной тенью на фоне звездного неба, и с тобой была удача: ты говорил нужные слова нужным тоном и все делал впопад и вовремя, сумев смягчить мою боль -- ту, о которой даже не ведал и которую я сама считала неотступной. И вот тогда, словно бы желая согреть меня, ты впервые обнял мои ноги. Глупости, сказал бы Ясон, поэтому я промолчала. Но он сказал: -- Не будем спорить, Медея. Только не этой ночью. Иди сюда. Этот голос.Снова как сигнал, на который что-то во мне отзывается, и я опять вверила ему не только мои ступни -- вверила каждую пядь своего тела, желания которого он умеет угадывать, как ни один мужчина на свете. Хотя вернее сказать -- умел угадывать. - Ясон? Долгое молчание. Это мне знакомо. Сейчас примется искать виноватых. - Все оттого, -- начал он укоризненным голосом, -- что ты мне изменяешь. Сбежала с государевой трапезы, не иначе есть еще с кем поразвлечься. -- На это я не сочла нужным отвечать, но он только пуще разозлился. -- Прежде, -- сказал он, -- такого никогда бы не случилось. Прежде ты давала мне силу, сколько нужно сил -- столько и давала. На сей раз он был прав, я встала, окунула лицо и руки в бадью с водой, которую утром принесла из родника. -- Прежде, -- сказала я Ясону, -- прежде ты в меня верил. И в самого себя тоже. -- Вечно тебе надо всем перечить, -- проворчал Ясон, -- вечно все надо знать лучше других. Когда же ты наконец признаешь, что время твое прошло. -- Сейчас, -- с изумлением услышала я собственный голос, -- вот прямо сейчас и признаю, только тебе-то разве от этого легче? Тут он вдруг обхватил голову руками и издал стон, какого мне прежде не доводилось слышать. - Только не думай, -- выдохнул он, -- только не думай, будто я радуюсь, что и ты тоже не знаешь, как быть. Такого признания я от него не ожидала. Я присела рядом с ним на ложе, отняла его ладони от висков, стала гладить его лоб, щеки, плечи, чувствительные ложбинки над ключицами, иди ко мне, прошептал он умоляюще, и я легла к нему, ведь я знаю его тело и умею пришпоривать его желания, и вот уже он, смежив веки, отдался игре собственных фантазий, в которые он меня никогда не допускал. Да, да, да, Медея, вот оно, сейчас. Ему наконец удалось то, чего я ему так желала, он всей тяжестью рухнул на меня и, пряча лицо между моих грудей, разрыдался -- и плакал долго. Никогда прежде не видела я его слез. Потом" он встал, окунул лицо в бадью с водой, встряхнул головой, словно бык, которого огрели дубиной по рогам, и, не оборачиваясь и не говоря ни слова, ушел. За это мне еще придется поплатиться. Женщину, которая видела мужчину в миг слабости, в Коринфе так просто не прощают. А у нас дома? В Колхиде? Не обманываюсь ли я, уверяя саму себя, что там, на родине, это было иначе? Интересно, отчего это я в последнее время все чаще и чаще вызываю в себе воспоминания о Колхиде, стараясь расцветить их все более живыми красками, словно не могу просто так смириться с исчезновением Колхиды из моей души. Или словно мне это зачем-то нужно, а зачем, я и сама не знаю. Я пошла к Лиссе, она не спала. Рядом, из-за полога, я слышала посапывание детей. Мне очень хотелось, чтобы Лисса спросила меня, где я была, но та никогда не задает вопросов. Среди всех существ на земле она единственная, с кем я не была разлучена ни дня, она, родившаяся со мною в один день, та, чья мать стала моей кормилицей, она, ставшая потом кормилицей моим детям. Она, которая видела все и, думаю, все поняла, хотя, быть может, я и тут обманываюсь, полагая обыкновенным даром природы ее способность чувствовать и осознавать малейшие мои душевные движения -- нередко прежде меня и даже такие, в которых я сама никогда себе не призналась бы. Лисса, которую я то сама прошу прилечь рядом со мной на мое ложе, чтобы облегчить душу, а то готова гнать от себя чуть ли не на край света. Но край света -- это же Колхида. Наша Колхида на южных склонах угрюмого и дикого Кавказа, чья острая линия хребтов навсегда врезана в сердце каждой из нас, мы-то обе это знаем, просто не говорим никогда -- разговоры только пуще растравили бы лютую тоску по родине. Но я-то всегда знала, что до конца дней не перестану тосковать по моей Колхиде, хотя что значит знать -- эту неумолчную, гложущую боль предвидеть невозможно, мы, колхидцы, читаем ее друг у друга в глазах, когда встречаемся, чтобы посидеть вместе, попеть наши песни и поведать подрастающему юношеству истории наших богов и нашего племени, истории, которые иные из детей вовсе не хотят слушать, ибо мечтают во всем походить на настоящих коринфян. Да и я иной раз избегаю ходить на эти встречи, а меня, так, во всяком случае, мне кажется, все чаще избегают на них приглашать. Ах, мои дорогие колхидцы, и вы тоже умеете причинять мне боль. А теперь вот, оказывается, этому научилась даже Лисса. Она, правда, все еще бодрствовала, как всегда, когда знала, что еще может мне понадобиться, однако -- против обыкновения -- отказала мне в привычной своей улыбке. Выклянчивать улыбку я, конечно, не стала, сделала вид, будто ничего не замечаю, и начала -- это посреди ночи-то -- задавать себе и ей вопросы, вправду ли мужчины в Колхиде были другими, чем коринфяне, она нехотя, но все же дала втянуть себя в эту игру, по ее воспоминаниям, мужчины в Колхиде давали волю своим чувствам, так она сказала, отец ее, к примеру, не скрывал рыданий, когда с ее братом случилось несчастье, он прилюдно причитал и кричал, тогда как в Коринфе на похоронах ни один мужчина слезинки не проронит, за них тут женщины отдуваются. Тут она замолчала. Я знала, о чем она думает. Никогда больше не видела я, чтобы мужчина плакал так, как плакал тот молодой колхидец, возлюбленный Лиссы, которого она оставила навсегда, чтобы взойти на борт "Арго" и последовать за мной в неизвестность. Аринну, свою дочурку, она произвела на свет уже в пути, и с тех пор не было в ее жизни ни одного мужчины, -- подумав об этом, я невольно спросила себя о цене, которую Лиссе да и другим колхидцам, всем нам пришлось заплатить за то, что я не пожелала больше жить в Колхиде, а они, ослепленные любовью и славой, которой я у них пользовалась, за мною последовали. Да, вот так я сегодня вынуждена на это смотреть. Ясон? Что Ясон... Им хотелось думать, будто это именно тот мужчина, за которым я побегу хоть на край света, -- я им не перечила, а теперь не имею права на них обижаться за то, что они воспринимают наш разрыв как кровное оскорбление. И даже хуже: как доказательство тщеты и напрасности нашего побега. В то время как я -- так я размышляла на ложе Лиссы -- сегодня ощупывала это доказательство собственными руками: детский скелетик, укрытый от всего света в жуткой пещере. В этот миг Лисса положила ладонь мне на затылок. Жесты все те же, а вот смысл в них уже другой. Нам дано лишь утешать друг друга. Поправить же ничего не дано. Так уж все устроено, мама, я начинаю понимать. А что я хотела поправить, что хотела наверстать, когда не нашла другого выхода, кроме одного -- исчезнуть вместе с Ясоном? Когда я доверила, мама, это свое намерение сперва тебе, потом Лиссе, вы обе выслушали меня молча, даже не спрашивая о причинах, -- Лисса в конце концов заявила, что едет со мной. Лишь много лет спустя я надумала спросить у нее о том, что же творилось в те дни и ночи в Колхиде, ибо ведь именно Лисса втайне собрала горстку отчаянных колхидцев, которые захотели к нам присоединиться. Ни в одном из этих людей нельзя было обмануться, каждый должен был быть надежен, как кремень, любое необдуманное или предательское слово почти неминуемо вело к катастрофе. Но она хорошо изучила наших земляков, наблюдала за ними давно и пристально, она точно знала тех, кто, как и я, считал такую жизнь невыносимой. Так что они пошли за мной не ради меня, не только ради меня, Лисса частенько мне это повторяла, когда мои дорогие колхидцы, разочарованные странами, куда я, сама изгнанница, их привела, начинали винить меня в том, что из-за меня они, дескать, потеряли родину, которая теперь, задним числом, представлялась им чуть ли не в ореоле сияющей безупречности. Как же я их понимаю! И как же порой на них злюсь! Сами обстоятельства нашего отплытия из Колхиды уже вскоре обросли невероятными, нередко прямо противоположными слухами и домыслами. Достоверно лишь то, что я среди ночи прокралась к ложу Лиссы и разбудила ее: "Пора, Лисса, ты идешь?", что Лисса тут же встала, подхватила свой -- уже с вечера увязанный -- узел, после чего мы вместе выскользнули из дворца и двинулись вниз, к морю, где на спокойной глади бухты почти в кромешной тьме застыли "Арго" и еще два судна из колхидского флота, корабли-перебежчики, к которым нас, женщин и детей, по мелкой воде мужчины перенесли на руках. Уже в путешествии некоторые из мужчин начали сперва понемногу, а потом все сильней преувеличивать глубину этого брода и вооб- ще говорить о крайней опасности нашего отплытия, то о мертвой зыби, то о волнении на море, а особенно о своей мудрой предусмотрительности и отваге, только благодаря которым мы, женщины и дети, и оказались на борту. И чем хуже будет наше положение, тем безудержней будут выходить из берегов достоверности эти их легенды, а противопоставлять быль всем этим небылицам совершенно бесполезно. Если от были вообще хоть что-то осталось, после стольких-то лет. Если эта быль, источенная тоской по дому и унижением, разочарованием и нищетой, не превратилась всего лишь в хлипкую ветхую оболочку, которую любой, кто действительно этого захочет, способен разрушить. Кто же этого захочет? Пресбон? Пресбон в своем безудержном самоутверждении, что ж, вполне вероятно. Пресбон, единственный из всех беглецов, кто был отобран и упрежден не самой Лиссой, она и по сей день не может себе простить, что такое допустила. А он ухватился за эту возможность покинуть Колхиду, дабы дать во всю мощь развернуться своему необузданному таланту тщеславного лицедейства где-нибудь еще, например здесь, в блистательном Коринфе, где без него не обходится ни одно из грандиозных храмовых празднеств, хитрую механику организации которых он усвоил как никто, придавая им особый блеск вдохновенным и продуманным рисунком главных ролей, за что ему так благодарен царь Креонт. Ни один из колхидцев не достиг здесь таких высот почета и славы, как он, Пресбон, сын служанки и начальника дворцовой стражи в Колхиде, он, который поначалу не стыдился самой грязной работы -- собирал мусор и отбросы с поля после больших храмовых игр. Вот уж кому пришлось многое выстрадать, прежде чем на него обратили внимание. Сколько унижений он вытерпел! И как же он должен ненавидеть всех нас, насмешливых свидетелей своего позора и своих постыдных кривляний, посредством которых он прокладывал себе дорогу наверх... Как, должно быть, он ненавидит меня, которая не захотела оценить его по достоинству. Ничто не остается без последствий, мама, ты и в этом была права. Неужели это все-таки Лисса выдала тебе время, день и час нашего бегства? Да нет, скорее всего, ты сама все угадала. Ведь внимательней тебя, пожалуй, никто не следил за развитием событий, которые повлекло за собой появление в Колхиде тех чужеземцев. При том что начиналось-то все вроде бы очень даже хорошо. И нельзя сказать, что колхидцам были неприятны эти пришельцы -- Ясон в своей шкуре пантеры и его несколько одичавшие спутники, аргонавты, совсем не грубияны, просто немного неотесанные, но услужливые и готовые помочь, если нужно, а еще -- любознательные. К тому же было и лестно, что цель их опасного морского путешествия -- оказывается, именно наша Колхида, страна как страна, не лучше и не хуже других на нашем черноморском побережье. Так что не было никаких видимых причин не оказать этим мореходам, что высадились на берег бухты в устье нашей реки Фасис, приема, подобающего гостям. К тому же и Эет, государь, мой отец, принял Ясона и Теламона сразу по прибытии и на следующий вечер велел пригласить всех пятьдесят аргонавтов во дворец на торжественную трапезу, ради которой целому стаду овец пришлось расстаться со своими овечьими жизнями, и званый этот ужин окончился всеобщим весельем и братанием. Разумеется, потом-то многие утверждали, будто сразу почуяли неладное, но что плохого можно почувствовать в праздничном застолье, шум которого вперемешку с веселой музыкой бараньих рогов доносился из дворца, ибо вино из лозы, которую мы выращиваем на южных склонах наших гор, пришлось гостям по вкусу. Нет. Это я, я одна была полна самых недобрых предчувствий, ибо знала, что на самом деле отец гостям отнюдь не рад. Одна -- кроме тебя, конечно, мама. Тебе-то для недобрых предчувствий никаких новых причин не требовалось. Ты просто знала царя. Мне же в душе постоянно приходилось иметь дело с отцом: "Ты ведь не предашь родного отца, дочь моя?" Я знала: Ясону нужно руно. Я знала: государь ему руно отдавать не хочет. Почему не хочет -- об этом я даже не спрашивала. А я, оказывается, должна ему помочь этого человека обезвредить, любой ценой. И я видела, сколь непомерной была цена, непомерной для всех нас. Мне не оставалось ничего, кроме предательства. Мне не оставалось ничего? Как размывает, однако, течение лет те основания, что когда-то казались мне незыблемыми. С каким исступлением снова и снова вызывала я в памяти череду событий, последовательность которых выстроилась в моем сознании в крепостной вал, неприступный для сомнений, которые теперь, с таким опозданием, через этот вал прорвались. Одно-единственное слово пробило в крепости брешь: тщетность. С тех пор как я нащупала под землей эти детские косточки, мои руки помнят о других детских косточках -- тех, что я бросила с борта нашего корабля-беглеца навстречу царю, нашему преследователю, швырнула сквозь собственный вой, это я еще успела запомнить. И царь прекратил погоню. С тех пор аргонавты меня боялись. В том числе и Ясон, которого я увидела совсем другими глазами, едва узнала, каков он на корабле как предводитель. Это в Колхиде он торкался куда попало, как слепец, ничего не понимая, всецело вверяя себя в мои руки, но едва он, с руном на плечах, взошел на свой корабль -- передо мной оказался совсем другой человек. Куда только подевалась былая неуклюжесть, он сразу подтянулся и распрямил плечи, в его озабоченности судьбой команды чувствовалась спокойная мужественность, а внимание, с которым он следил за погрузкой колхидцев на корабли, произвело на меня большое впечатление. Тогда, помню, я впервые услышала слово "беженцы". Для аргонавтов мы были беженцами, меня это неприятно укололо. Впрочем, от подобной чувствительности быстро пришлось отвыкать. Но разве в том сейчас дело. Наверно, все это от слабости, мама, -- минутная слабость, что нагоняет на меня сегодня все эти мрачные мысли. Тогда, стоя на берегу, куда ты пришла со мной проститься, ты дала мне понять, что одобряешь мой поступок. У меня ведь не было выбора. В такой миг много не скажешь. "Не становись такой, как я", -- сказала ты, притянув меня к себе с силой, какой я давно не чувствовала в твоих руках, потом отвернулась и пошла вверх по склону -- прямо к дворцу, где мертвецким сном дрыхли царь со своей свитой после прощальной вечеринки, одурманенные зельем, которое я подмешала в вино -- чаши с этим вином они то и дело поднимали за отъезд Ясона. Ему самому строго-настрого было наказано не пить, иначе он не найдет дорогу к полю Ареса, которую я ему показывала днем, где ему предстояло, проскользнув мимо стражей, которые -- и об этом я позаботилась -- тоже спали, с моей помощью свершить наконец то дело, ради которого он и прибыл в Колхиду, на восточную окраину своего мира: снять со священного дуба бога войны руно овена, которое его дядя Фрикс, спасаясь бегством, оставил здесь много лет назад и которое вдруг срочно понадобилось его родственникам. Своего рода испытание мужества, так это в ту пору виделось мне, не посвященной еще в запутанную семейную историю бедняги Ясона. Для меня же это руно, которое аргонавты лишь позже, повнимательней его рассмотрев, стали называть "золотым руном", было самой обычной овечьей шкурой, какие у нас в Колхиде сплошь и рядом используют для добычи золота, укладывая их по весне в бурные горные потоки, чтобы к ним приставали размытые талыми водами золотые песчинки. Аргонавты очень подробно меня расспросили об этом способе намывания золота, который мне казался самым обычным делом, а их приводил в радостное возбуждение: значит, в Колхиде есть золото! Настоящее золото! Почему бы мне раньше им об этом не рассказать. Глядишь, и все их предприятие оказалось бы куда прибыльней. Только здесь, в Коринфе, я их поняла. Коринф просто одержим жаждой золота. Представляешь, мама, они не только храмовую утварь и украшения, они самые обычные повседневные предметы делают из золота -- тарелки, кубки, вазы, даже скульптуры, и продают эти вещи по очень высоким ценам по всему их средиземноморскому побережью, а в обмен за необработанное золото, в простых слитках, готовы давать зерно, быков, лошадей, оружие. А что нас больше всего изумило: ценность человека здесь определяют по тому, сколько у него золота, от этого же зависит и размер податей, которые он должен вносить во дворец. Целые орды служащих заняты одними подсчетами, Коринф гордится этими чинушами, а Акам, главный астроном и первый советник царя, с которым я однажды поделилась своим удивлением такому обилию бесполезных, но весьма заносчивых писцов и счетоводов, начал мне втолковывать, насколько они полезны и необходимы для разделения коринфян на разные об- щественные слои, благодаря чему страна только и делается управляемой. -- Но почему именно золото? -- спросила я. - Ты сама прекрасно знаешь, -- ответил Акам, -- только наши желания делают один предмет вожделенным и дорогим, а другой ненужным и, следовательно, ничего не стоящим. Отец нашего царя Креонта был очень умным человеком. Одним-единственным своим указом он превратил золото в Коринфе в самую вожделенную дра гоценность: запретил гражданам, чьи подати во дворец не достигают определенных размеров, носить золотые украшения. - Ты тоже умный человек, Акам, -- сказала я ему. -- Только ум у тебя особен ный, в Колхиде я таких умников не встречала. -- Просто у вас не было в них нужды, -- ответил он со своей неподражаемой улыбкой, которая сперва так меня обижала. И наверное, он прав. Но куда это меня завели дурацкие мысли? Пора наконец встать. Если меня не обманывает зрение, мама, солнечные лучи уже бьют сквозь листья смоковницы почти отвесно, быть такого не может, неужто я провалялась и проспала до полудня, такого со мной отродясь не.бывало. Это все из-за пещеры, не могу подняться, да помогите же кто-нибудь, Лисса, дети... Ну вот, наконец кто-то щупает мне лоб, чей-то голос произносит: - Ты больна, Медея. Это ты, Лисса? Неистов натиск мужей, жаждущих остаться в памяти людской и обессмертить имена свои на времена вечные. Платон. Пир Ясон Эта баба меня погубит. Как будто я всегда этого не знал. "Медея меня погубит", -- я прямо так Акаму и сказал. А он даже не возразил, но и подтверждать не стал, как обычно, в своей омерзительной манере. Вечно эта улыбочка, вечно этот взгляд с хитрецой, вечно этот вкрадчивый говорок, когда он заводит речи о том, что уж кого-кого', а меня-то теперь так просто не возьмешь. К чему он клонит? Ясное дело, он что-то прослышал, наш верховный астроном. -- Ты что, Акам, смеяться надо мной вздумал? -- напустился я на него, на что он только удрученно покачал головой, своей костлявой длинной черепушкой, так нелепо увенчивающей все его нескладное тело, в котором, кажется, ни один сустав к другому не подходит. "Как же ему, бедняге, приходится пыжиться, чтобы внушительно выглядеть" -- так Медея выразилась, когда впервые его узрела, у них с самого начала отношения не заладились, она просто не пожелала ни в чем пойти ему навстречу. Ох, чую я, не к добру все это. А теперь вот он ей враг. Не знаю почему, похоже, я опять что-то упустил, я все время что-то упускаю в кутерьме этого царского дома, обычаи и нравы которого мне так трудно даются. Столько разных стран, столько гаваней и городов повидал мой "Арго", столько людских лиц видел я сам. А теперь, когда корабль мой на приколе, а спутники разбрелись кто куда, мне остался только этот городишко, здесь мне надо обживаться, и Медее здесь надо как-то устраиваться, вот проклятье. Как будто так уж сложно все это понять. Чем-то она, должно быть, Акама разозлила, иначе не стал бы он извлекать из прошлого и раздувать эту старую историю, в которой к тому же и не доказано ничего. И не пришлось бы мне как последнему болвану представать перед советом старейшин и давать показания по обвинению Медеи в том, что она яко- бы убила тогда своего родного брата. Меня будто дубиной огрели -- я только руки вскинул и заверил старейшин: об этом и речи быть не может. Значит, я убежден, что те, кто ее обвиняют, -- лгут? В какую ловушку я тут угодил, во что она меня опять втянула? Убежден, убежден... С этими бабами наш брат разве в чем-нибудь может быть убежден? Старейшины сочувственно закивали головами. Похоже, на сей раз им нужен не я. А вот она -- да. Но она мне жена. Разве наш брат в чем-нибудь может быть убежден с этими бабами, когда они решают что-нибудь укрыть покровом мрака? В данном случае это следует понять и буквально. Мрак-то и впрямь был непроглядный, когда Медея с этим меховым свертком на руках появилась на нашем причале, больше-то при ней ничего не было, а узелок свой она чуть ли не укачивала, будто у нее там новорожденный. Я-то вообще до последней минуты не верил, что она придет. Ведь я же видел, как она проходит по своему городу с высоко поднятой головой. Как собираются вокруг нее люди, как ее приветствуют. Как она с ними разговаривает. Она каждого знала, и казалось, прямо летит на волне всеобщих чаяний. Я видел, как она пьет из чудо-источника во дворе дворца, кстати, вот уж диковина так диковина: вода, молоко, вино и оливковое масло текут из четырех его труб, направленных точно по четырем сторонам света. Да, именно так я ее впервые и увидел: склонившись над струей и подставив воде пригоршни, она пила большими, полными глотками. Я пришел вместе с косматым Теламоном -- он пусть и не самый умный, зато один из самых неунывающих и спокойных среди моих аргонавтов, к тому же предан мне. Он и теперь вот меня не оставляет. День был уже на склоне, а зной все равно несусветный, просто пекло, нам, привыкшим к морской прохладе, тяжко приходилось, ведь мы только несколько часов как ступили на сушу, на этот берег, к которому столько долгих недель устремляли все чувства и помыслы. Каждый помнил, чего нам стоило сюда, на самый край света, добраться, помнил и товарищей, которых мы в пути недосчитались, и как неодолим порой был соблазн повернуть обратно, и только стыд друг перед другом, а еще перед теми, кто встретит нас дома хамскими насмешками, удерживал нас на веслах и у руля. Там, на корабле, Колхида стояла у нас перед очами землей обетованной, в которой, казалось, заключена вся наша судьба. Каждому известно: после крайнего напряжения всех сил наступает опустошенность. Так было и с нами -- ликование, сопровождавшее нас, когда мы наконец после долгих поисков сумели войти в устье Фасиса, благополучно причалить и сойти на берег этой удивительной природной гавани, вдруг разом прошло. Вот это, значит, она и есть -- земля наших надежд. Река, берег, сама местность, эти укрытые рощами и перелесками холмы и долины показались нам вполне обыкновенными -- в пути нам случалось видеть места и покрасивей. И хотя никто об этом ни слова не проронил, в глазах моих людей я ясно читал разочарование. К тому же товарищи мои, те, что остались на "Арго", не могли знать, какая участь ждет Теламона и меня, отправившихся искать дворец царя Эета, чтобы предъявить этому незнакомому владыке наши требования. В тот миг, когда я первым утвердил ногу на берегу этой самой дальней к востоку, самой безвестной земли, -- я уже был уверен в своей посмертной славе, и она придавала мне сил. Мы, вторгшиеся в страну варваров, были готовы встретить здесь самые варварские обычаи и укрепляли свой дух, взывая в душе к нашим богам. Но меня и по сей день пробирает дрожь, стоит вспомнить, как мы, миновав заросли прибрежного ивняка, очутились вдруг в роще аккуратно высаженных деревьев, с ветвей которых свисали омерзительнейшие плоды. Мешки из воловьих, овечьих, козьих шкур, жуткое содержимое которых проглядывало, а то и высовывалось сквозь случайные прорехи -- человечьи кости, ибо в мешках были развешены и слегка покачивались на ветерке мумии мертвецов, зрелище, невыносимое для всякого цивилизованного человека, который привык хоронить покойников в земле или в скалистых пещерах. Ужас сковал нас по рукам и ногам. Однако надо было идти дальше. Зато женщина, повстречавшаяся нам в увитом виноградом внутреннем дворе царского дворца, заставила вмиг позабыть о чудовищных мертвецких грушах -- на- верное, разительный этот контраст еще больше усилил впечатление, которое она на нас произвела. Как сейчас вижу: в красно-белой оборчатой юбке, какие там носят все женщины, в облегающем черном зипуне, склонившись над трубой и подставляя струе чашу своих ладоней, она пьет воду. Как сейчас помню: завидев нас, она выпрямляется, отряхивает руки и непринужденно идет нам навстречу, шагом смелым и твердым, стройная, но и статная, являя такое достоинство лица и осанки, что Теламон, неисправимый похабник, только присвистывает сквозь зубы и успевает мне шепнуть: "Да, вот эта для тебя в самый раз!" От него, конечно, не укрылось, что к темноволосым и смуглокожим девушкам я особенно неравнодушен. Однако тут -- этого бедняга Теламон понять не в состоянии -- было нечто совсем другое. Какая-то неведомая тяга во всех моих жилах и пронизывающее насквозь блаженное и тревожное чувство, будто меня околдовали -- так она и в самом деле меня околдовала. И до сих пор держит во власти своих чар, тут Акам прав. И что мне надо этих чар избегать, не попадаться на ее уловки, тоже верно, ибо она, конечно же, сумеет поведать о смерти своего бедного брата одну из своих невероятных историй, которые так достоверно звучат, покуда она не спускает с тебя взгляда, но на сей раз я поостерегусь и ни за что ей не поддамся. Странно все это было -- наблюдать, как она в знак мира приветствует нас поднятыми вверх ладонями, жест, подобающий только царственным особам или их приближенным; как без околичностей сразу называет свое имя -- Медея, дочь царя Эета и верховная жрица богини Гекаты; как повелела нам, словно ей положено это знать, сказать, кто мы такие и зачем пожаловали, и как я, к собственному изумлению, тут же открыл этой женщине то, о чем собирался поведать лишь самому царю. И как сладко и тревожно дрогнуло мое сердце, когда я услышал собственное имя в ее устах. Это потом, много позже, мы вместе гадали о магии наших имен, почему-то именно теперь мне вспоминаются все эти вещи, о которых я давно и думать забыл. На "Арго" мы лежали друг подле друга. Медея назвала меня по имени, но так, будто впервые вообще меня видит: приподнявшись на руке, она изучала меня взглядом, который я, не будь я так околдован, назвал бы непристойным, а потом произнесла -- серьезно так, торжественно, словно объявляя о только что принятом решении: -- Ясон, я съем твое сердце. Такая вот повадка. Я про это никогда и никому не рассказывал, кому же охота людей смешить. Но той ночью, под звездным небом мне это показалось, как бы сказать, волнительным. Тоже, конечно, смешное словечко, Акам бы сразу губы скривил. Как будто сам на ее чары не купился. Да-да, и он тоже. Не знаю, как далеко у них зашло, на такие вопросы -- хотя я-то, в конце концов, вправе их ей задавать -- она всегда отвечает только надменным движением бровей, но я не слепой и уже не раз перехватывал взгляд, каким он на нее смотрит: тут, можно сказать, восторг или, пожалуй, изумление, а для такого человека, как Акам, у которого такой вид, будто ничто в мире его изумить не способно, это что-нибудь да значит. Хотя, быть может, мои чувства, обостренные ревностью, просто особенно восприимчивы к таким вещам. Кстати, отношение Акама к Медее сильно изменилось с тех пор, как она сумела отвести от Коринфа голод, угрожавший нам после двух лет большой засухи. И отнюдь не колдовством. Про колдовство коринфяне твердят. Просто она упорно распространяла свои, похоже просто неисчерпаемые, знания о съедобных диких растениях, а кроме того, она научила, да нет, просто заставила коринфян есть конину. И колхидцев своих заставила, и даже нас, нескольких остатних аргонавтов. А начала с меня. В самый разгар голода вдруг приготовила мне роскошную трапезу и, не спуская с меня глаз и не опровергая моих подозрений, велела съесть, невозмутимо наблюдая за тем, как я давлюсь, а потом вынудила меня -- я и сам не знаю как -- выступить перед всем народом и сказать, что я ем конину. Боги меня не покарали, народ стал забивать лошадей, есть конину, выжил -- и всего этого Медее не простил. С той поры ее считают злодейкой, ибо люди, так Акам объяснил, лучше будут думать, что их околдовали, чем согласятся признать, что сами, по доброй воле, от обыкновенной голодухи, жрали сорную траву и даже внутренности нечистых животных. А Медея говорит: заставляя людей посягнуть на святыни, поневоле делаешься их врагом. Для них это непере- носимо. Поэтому они на меня клевещут, так Медея говорит. А вот новые амбары так до сих пор и не построили. Для меня все это слишком мудрено, больно уж все сложно и хитро накручено. Одно ясно: Акам не намерен взять Медею под защиту от обвинения в том, что она будто бы убила своего брата. После всей этой истории с голодом и конским мясом он видит в ней опасную соперницу. А уж кто, как не он, умеет разжечь пламя людских подозрений, при этом ни разу не назвав вещи своими именами. Да и она, Медея, тоже хороша. Иногда кажется, она нарочно играет с опасностью. Достаточно увидеть, как она идет. Вызывающе, другого слова и не подберешь. И большинство колхидок, на нее глядя, ходят так же. Мне-то это нравится. Но можно понять и коринфских жен, когда те жалуются: с какой это стати в нашем собственном городе какие-то чужачки, беженки, расхаживают павами, когда нам такое с младых ногтей запрещали! Возникли трения, мне поручили как-то их сгладить, но Медея меня отшила. Но куда это меня занесло? -- Руно? -- переспросила Медея испуганно. -- Как так руно? Мы все еще стояли у чудо-источника, она поднесла нам, Теламону и мне, первую чашу вина, и вот тогда я впервые увидел искорки в ее серо-зеленых глазах, эти незабываемые светляки. Ими потом начинаешь бредить. А она, уверившись в произведенном впечатлении, только улыбнется своей чуть надменной улыбкой и прикроет веки, как бы отпуская пленника на свободу, ей и по сей день, похоже, совершенно невдомек, что иные из отпущенных на волю пленников до конца дней своих не могут потом простить ей этого минутного плена. Руно. И вот, глядя в эти глаза, я начал объяснять, почему и как я сперва велел построить большой корабль под парусом и на пятьдесят гребцов, потом погрузил на этот корабль самых знатных сыновей своей отчизны и отправился в плавание сперва по нашему хорошо нам знакомому Средиземному, потом сквозь опасный и узкий морской пролив в бурное и неизведанное Черное море, как по нему мы достигли их мрачной Колхиды, где мертвецы на деревьях болтаются, и все это ради обыкновенной овчины, которую, правда, -- чего она, кстати, и не думала отрицать -- много лет назад мой дядя Фрикс, спасаясь бегством, оставил здесь в благодарность за гостеприимство. Ну хорошо. А что побудило меня ехать в такую даль и требовать подарок гостя назад? Все долгие дни нашего пути мне казалось совершенно ясным, с чего вдруг нам в Иолке так срочно понадобилась эта овечья шкура, в конце концов, мы ведь ради этого ни сил, да что там сил -- жизней не щадили, но сейчас, под взглядом этой женщины, я вдруг начал запинаться, что-то мямлить, покуда все эти высокие и безотлагательные причины не свелись к одному, в общем-то, довольно жалкому обстоятельству: от обладания этим руном напрямую зависели мои притязания на царский трон Иолка. Она, пристально меня изучая, силилась все это уразуметь. -- Ах вон что, тут, значит, спор из-за престола между двумя царственными до мами. Да. Хотя нет. Не только. Теламон, святая простота, пришел мне на помощь. Все дело в том, что Пелию, моему дяде, нынешнему правителю Иолка, приснился сон. -- Какая удача для Пелия, -- обронила Медея, она ведь умеет быть неприятно трезвой и расчетливой. Ей кажется, заметила она затем, что мой дядя Пелий, поручив мне столь опасное дело, попросту нашел хороший способ удалить меня из страны. Да нет же, это не так. Или, по крайней мере, не совсем так. Теперь надо было растолковать этой женщине, что руно не просто предлог, а священная реликвия, без которой мы ну никак не можем обойтись. Почему это, полюбопытствовала она. Пришлось нам скупыми и жалкими словами описывать ауру священной реликвии. Мы что-то лепетали, покуда Теламон не брякнул: дескать, руно -- это символ мужского плодородия, на что она сухо заметила: коли так, с мужским плодородием в Иолке дело совсем плохо. Мне неловко вспоминать путаные заверения, с помощью которых бедняга Теламон пытался убедить ее в обратном и которые она в конце концов небрежным мановением руки оборвала. Она смотрела на нас свысока, потом заметила: что бы там это руно для нас ни значило, она не думает, что государь, ее отец, согласится так просто нам его вернуть. Даже совсем никчемная вещь начинает вдруг казаться весьма ценной, если видишь что кто-то мечтает ее заполучить, не так ли? Вконец обескураженные, мы побрел следом за ней во дворец ее отца, выстроенный, кстати, целиком из дерева, украшенный завитушками и искусной резьбой, все так, только у нас такое скромное здание дворцом никто бы ни в жизнь не назвал. Мы тем не менее не преминули выразить свое восхищение, как и подобает гостям, а я по дороге пытался хоть как-то упорядочит целый рой неприятных мыслей, которые она во мне всколыхнула. И так вот с не всегда, по сей день. Ничто не могло навлечь на нее больший гнев царя Креонта и его окружения, чем то безразличие, с которым она приняла весть о своем изгнании и царского дворца -- под тем предлогом, что она, по утверждениям главного царского лекаря, своими зельями и снадобьями будто бы навредила здоровью дряхлой царицы-матери, чему все равно никто не поверил. Теперь они выдвигают какие-то еще причины. Леукон объясняет, что во дворце просто больше не могли переносить eе гордый, заносчивый нрав, но разве это основание? Как бы там ни было, она почти с облегчением увязала свои пожитки, тем паче, что их было немного, я стоял столбом смотрел, ничего не говорил -- а что было говорить? -- Лисса рядом собирала обоих детишек, потом все они оказались передо мной со своими узлами, почти такие же, как в тот день, когда они впервые вступили в этот надменный дворец, меня бросило в жар я сглотнул. У меня и сейчас еще стоит в ушах ее вопрос: -- Ну, ты идешь? Мне подобная мысль даже в голову бы не пришла, именно это она своим вопросом и хотела мне показать. Я пробормотал что-то насчет того, что буду часто ее навещать, ее и детей, а она только рассмеялась, но без издевки, скорее чуть снисходительно, так мне показалось, потом, пропустив остальных вперед, подошла ко мне вплотную, положила руку мне на затылок и произнесла: -- Не принимай близко к сердцу, Ясон. Чему быть, того не миновать. Я и сейчас, стоит мне захотеть, чувствую эту руку у себя на затылке и слышу эти слова, которые уже столько раз давали мне утешение. Только кому такое расскажешь. Теламону? С тем давно уже толком не поговоришь. Он-то не обженился, перебивается разными бабенками. Но почему-то именно он не может мне простить, что я не перебрался вместе с Медеей в эту лачугу, в этот скворечник под дворцовой стеной. Настраивает против меня народ в корчмах, по которым шатается, пропивая жалкие гроши, что я ему иногда подбрасываю, в конце концов, он ведь один из последних соратников тех наших славных времен. Бывает, что мы, не сговариваясь, сталкиваемся с ним в тени нашего "Арго", который с пышными торжествами был отправлен на почетную стоянку неподалеку от порта, где теперь ни одной собаке до него дела нет, а значит, и до наших подвигов тоже. Однажды я его там застал в слезах. Он же пьет, от этого и плаксивость. Акам прав: великие времена тем величавей, чем дальше мы от них уходим, и это только естественно, так что нет никакого смысла цепляться за великое прошлое. Только за что же тогда цепляться? За Медею? Чтобы вместе с ней погибнуть? Ума можно решиться. Без нее Колхида так и осталась бы для нас недоступной. Это она отвела нас к отцу, царю Эету, который от неожиданности даже тотчас же нас принял, Медея нас ему по всем правилам представила и сразу ушла, хотя он почти тоном приказа просил ее остаться. А она ушла. Он сидел перед нами, один-одинешенек в своих деревянных чертогах, богато убранных и украшенных резьбой. Тщедушный мужчина, трон для него явно велик, худое, бледное лицо в обрамлении курчавых черных волос, горемыка, сказал Теламон, когда мы снова вышли на улицу, а мне пришло в голову другое слово: дряхлость. Дряхлостью веяло от всего его облика, как и от надтреснутого голоса, которым он нас приветствовал, сказав, что для него большая честь видеть столь дальних гостей, которые, конечно же, поведают ему, какая забота привела их в здешние края. Я тут же, без неучтивости, но твердо изложил ему мое поручение -- увезти с его, Эета, дозволения то самое руно овена, которое в свое время мой дядя Фрикс в Колхиду привез, дабы водворить оное руно на его законное место, что послужит укреплению дружественных отношений между нашими странами и установлению между ними регулярного морского сообщения. Сперва мне показалось, что Эет вообще меня не понял. -- Да-да, Фрикс, -- пробормотал он и захихикал, каким-то неподобающим, старческим жестом прикрывая рот рукой, потом стал рассказывать дурацкие байки про дядю и его любовные похождения, которые будто бы почему-то все время оканчивались неудачей. Он говорил, говорил без умолку, служанки подавали нам вино и очень вкусные ячменные лепешки, которые я и здесь у колхидок до сих пор с удовольствием ем, лучше Лиссы их все равно никто не печет, а потом вдруг разом нас отпустил, ни слова не проронив о нашей просьбе, но на следующий вечер мы снова были к нему званы, на сей раз всей дружиной, был устроен торжественный прием, словно мы еще не знакомы, и перед нами на троне восседал уже совсем другой царь, величавый и торжественный в своем парадном царском облачении, в окружении старейшин, подле меня за столом Медея, мрачнее тучи, с непроницаемым лицом, и ее сестра Халкиопа, смуглая кожей, с пышной гривой белокурых волос и голубыми, стального отлива глазами. Эти колхидки кого хочешь с ума сведут, подумал я, и уже начал помаленьку осваиваться за столом, тут-то меня и окатили. Поднялся один из старейшин и после обычных, лестных, но ничего не значащих присловий провозгласил наконец решение государева совета. Прежде чем предоставить мне руно, царь назначает мне определенные испытания. Мне надлежит сперва укротить быков, которые руно охраняют, а после одолеть гигантского змея, что живет на поле Ареса в кроне дуба, к стволу которого прибито руно, -- а змей этот, как успели прознать мои воины, слыл непобедимым. Я почувствовал, как во мне вскипает гнев. Что все это значит? Не иначе тут подвох. Соглашаться или нет? Обвел глазами спутников, у тех на лицах растерянность. Больше всего мне хотелось вскочить, опрокинуть стол и уйти. Но мы были тут в безнадежном меньшинстве. Змей. Эта тварь мне до сих пор снится. Колхидское чудовище, обвившееся во всю свою несусветную длину вокруг дубового ствола -- в снах оно видится мне таким, каким мне впервые описали его мои товарищи: о трех головах, толщиною со ствол дуба, ну и пламя изрыгает, уж это само собой. Теперь-то я в чужие россказни не вмешиваюсь, даже и не поправляю никого, к тому же в азарте схватки всего не упомнишь, а коринфянам хочется верить, будто там, на диком Востоке, даже зверье не такое, как здесь, а все сплошь лютые чудовища, и им жутко слышать, что колхидцы держат змей у себя в домах, у очага, как домашних божков, и кормят их молоком и медом. Если бы они знали, бравые коринфяне, что чужеземцы и здесь не оставляют своих обычаев, что они тайком продолжают держать и кормить змей в своих домах. Но они ведь никогда не заходят в бедные лачуги колхидцев на краю города, не заходят и в жилище Медеи -- в отличие от меня, которого снова и снова к ней тянет, вот они и не видят стройную змеиную головку над пеплом Лиссиного очага, которая встречает гостя неподвижным золотисто-медвяным взглядом, покуда Лисса легким хлопком в ладоши не прогонит ее восвояси. Они умеют укрощать змей, это правда, уж я-то своими глазами видел. Видел, как прильнула Медея к мощному дубовому стволу, как змея свесилась к ней и зашипела, но Медея в ответ начала тихо так то ли баюкать, то ли напевать какую-то свою мелодию, отчего эта тварь мгновенно замерла, и Медея смогла брызнуть ей в глаза сока из свежесрезанных веток бузины, который принесла с собой в пузыречке и который этого "дракона" -- или лучше сказать "драконшу"? -- тотчас же усыпил. Бессчетное число раз приходилось мне рассказывать, как я после вскарабкался на дерево, схватил в охапку руно и счастливо спустился с ним вниз, и всякий раз, невольно подчиняясь желанию слушателей, которым очень хотелось сперва как следует напугаться, чтобы в конце с тем большим удовольствием облегченно вздохнуть, история эта сама собой помаленьку менялась. Дошло до того, что я теперь и сам толком не упомню, что у меня на том поле возле дуба с этой змеюгой доподлинно приключилось, так ведь доподлинно никто и не хочет ничего знать. Они сидят по вечерам возле своих костров и распевают былину о Ясоне, победителе дракона, иногда я подхожу к ним, подсаживаюсь, но их это ничуть не смущает, по-моему, им даже невдомек, что я -- тот самый Ясон, которого они воспевают. Однажды и Медея вместе со мной послушала их песни. А потом сказала: - Каждого из нас они сделали тем, кто им нужен. Тебя превратили в героя, а меня -- в злую колдунью. Вот так они нас и разлучили. Грустное это было мгновение. И когда я о таких мгновениях вспоминаю, мне трудно поверить, будто она убила своего брата, с какой стати, зачем? И какой-то тихий голосок во мне нашептывает, что они и сами в это не верят, а уж Акам меньше всех, но я теперь недоверчив к своим внутренним голосам, мне растолковали, что это Медея на меня их напускала, а может, и до сих пор напускает, потому как у нее власть над людьми, она, ежели хочет, запросто способна человека усыпить. И когда смотрит на тебя долго своими глазищами с золотистыми этими искорками под росчерком сросшихся смоляных бровей, начинаешь верить всему, что она тебе внушает. Сам Креонт меня от нее предостерегал. Царь Креонт мне как отец родной, да что это я -- он ко мне гораздо добрее, чем родной мой отец. Родной-то отец как-никак меня младенцем в чужие руки отдал, пусть даже и с благой целью уберечь меня от преследований моего дяди Пелия, коварного узурпатора престола, но все равно мне на мое детство жаловаться грех: жилось мне с Хироном в лесах Фессалии привольно, а вместе с тем он умудрил меня всяческой наукой, как подобает человеку знатного рода, помню, даже на Медею мои познания во врачевании произвели впечатление. Давно это было. Но приходит срок, когда мужчине надо решать, чего он в жизни хочет, и забывать то, что ему не понадобится и только будет в пути напрасной ношей. Так говаривал мой отец, ему хотелось вернуться на престол, оно и понятно. Он был мне совсем чужой, когда я впервые к нему вышел, как и женщина рядом с ним, кинувшаяся в слезах меня обнимать и назвавшаяся моей матерью -- наверно, она ею и была. Была, была, не сомневаюсь. Весьма неуклюжая особа. Насколько же Идия, мать Медеи, была грациозней, если сравнить. Тоненькая, прямо былинка, восседала она рядом с государем, но вовсе не была его бессловесной тенью. Тоненькая, но твердая. Ее, кстати, все очень почитали. Вообще-то нам казалось, что в почтительном обхождении колхидцев со своими женами есть доля преувеличения, как будто от голоса и мнения женщины и вправду что-то серьезное может зависеть. Я, например, хорошо видел, что Идия не согласна с теми условиями, которые ставит мне царь, она решительно пыталась его переубедить, но он кутался в свою царскую мантию и делал вид, будто ее не слышит. Так что нам пришлось решать: пускаться ли на эту царскую затею, которая, как все мы очень хорошо понимали, может очень худо для нас обернуться, либо попросту отчалить, оставив руно, эту дурацкую овчину, которая мне уже порядком обрыдла, висеть, где висит, а дома выдумать какую-нибудь байку поскладнее. Я отнюдь не горел желанием болтаться в ветвях колхидского дуба протухшим мертвяком. А чего-то третьего нам, похоже, уже не дано. Мы, в ту пору еще не ведая колхидской жизни, в которую, можно сказать, встряли, не учитывали и одну важную ее особенность, открывшуюся нам лишь постепенно. Мы не знали колхидских женщин. Это они испокон века оберегают от чужаков свои тайны, точно так же, как и мы. Теперь вот я сказал "мы", имея в виду коринфян, значит, прав, наверное, Креонт, когда говорит: "Да ты-то давно наш, Ясон, этого только слепец .не заметит". И для колхидцев -- я и Медее пытался это объяснить -- вовсе нет ничего обидного в утверждении, что они не такие, как коринфяне, что они другие. На это Медея только рассмеялась в своей надменной манере, которая в последнее время все больше действует мне на нервы, однако потом вынуждена была признать, что ее земляки действительно предпочитают тесниться в одной части города, упрямо держатся за свои обычаи, заключают браки только между собой и, значит, сами настаивают на том, что они другие. Хуже коринфян, как думают коринфяне, в том числе и их царь Креонт. -- Но прошу тебя, Ясон, в конце концов, это же дикари, -- сказал он намедни, положа руку мне на плечо. -- Очаровательные дикари, согласен, и мы, что вполне понятно, иной раз не в силах этому очарованию противостоять. До поры до времени. -- И улыбнулся, мягко так. У меня странное чувство. Будто он определенно чего-то от меня ждет. Медея говорит: "Он тебя лупит, но полегоньку, вот так", -- и для наглядности шлепает меня тыльной стороной ладони по щеке, небрежно, будто мальчишку. Словно не принимает меня всерьез. А вот Креонт на меня рассчитывает. А на кого рассчитывать мне -- ума не приложу, и спросить тоже не у кого. Меньше всего надежды на старых то варищей, аргонавтов, тех немногих, кто последовал за мной в эти края, из-за того ли, что своего дома не было, либо потому, что, как и я, не смог разлучиться с колхид ской девушкой. Болтаются теперь по портовым кабакам и выводят людей из терпе ния своим нытьем. Я их избегаю. А ведь когда-то так ясно было, ради чего ты на све те живешь, да только миновали те времена. Теперь вот, я слышал, с них хотят взять показания. Или, по крайней мере для начала, просто опросить. Что они могут сказать по поводу убийства Апсирта, брата Медеи. -- Но помилуй, Акам, -- пытался я его вразумить, -- что там они могут сказать? -- А про себя подумал то, что, разумеется, и Акаму не хуже меня известно: да они за чарку вина расскажут все, что от них захотят услышать. Так неужели от них хотят услышать что-то определенное? Но это же нелепица. - Тебя, Ясон, тоже будут опрашивать, -- сказал Акам. Ох, не по душе мне все это, совсем не по душе. Да и что я знаю, что могу рассказать? Апсирта я видел, верно, красивый такой худенький мальчик с тоненьким храбрым носиком на смуглом личике, за праздничным столом сидел по левую руку от царя, который беспрерывно его ласкал, меня это, помню, неприятно поразило. Каждый норовил к нему подольститься, ясно, что мальчишка избалованный, самоуверенный, с детства привычный к роскоши царского гнезда, нашему-то брату все куда тяжелей доставалось, -- вот такие, самые беглые остались впечатления, удивительно вообще, что я смог о них припомнить. Впрочем, память мою, конечно же, обострило страшное несчастье, которое с ним приключилось, да еще возникшее во мне почему-то смутное чувство, будто наши судьбы -- его и моя -- с какой-то минуты связаны. Связующим звеном была Медея. За два дня, что прошли после нашего приема, те два дня, когда я не знал, как быть, и когда никому до нас не было никакого дела, настроение во дворце разительно переменилось. Казалось, всех обуял ужас, в коридорах царила безмолвная сумятица, все носились туда-сюда, заговорить ни с кем не удавалось, покуда я не встретил Халкиопу, вне себя от горя она шла к Медее, которую и я искал, дабы спросить у нее совета. Дело в том, что само ее имя, как успели шепнуть колхидцы моим воинам, означает: "ведающая хороший совет". Вот пусть свое имя и оправдывает. Она сидела в темной каморке, и ее было не узнать. Видимо, она много плакала, но сейчас была неподвижна, как изваяние, и очень бледна. Обхватила руками плечи, будто изо всех сил стараясь за саму себя удержаться. После долгого молчания безжизненным голосом сказала: - Ты пришел в неудачную минуту, Ясон. -- Затем, не одну минуту спустя, доба вила, будто саму себя вопрошая: -- Или в особенно удачную... Я не решался ни о чем спросить. И уж совсем излишним стало мое присутствие, когда вошла государыня, Идия, неистовая от гнева, дочери кинулись к ней с двух сторон, поддержали, Халкиопа мне махнула, я вышел. Апсирта убили, услышал я. Бедный мальчишка. Разорвали на куски, по слухам. Меня аж затрясло. Прочь, скорее прочь отсюда. Мы начали приготовления к отплытию. И тут Медея присылает мне сказать, что хочет со мною встретиться. Вечером, около "Арго". И вот она передо мной и заявляет -- она мне поможет добыть руно. Без всяких объяснений. И шаг за шагом растолковывает мне, что я должен делать. Как, будто бы махнув на руно рукой, ложными приготовлениями к отъезду я должен ввести отца в заблуждение. Потом явиться во дворец на прощальный кубок. Как она позаботится о том, чтобы стража ни во дворце, ни на Аресовом поле меня не тронула. И почему не надо бояться змеи, о которой я к тому времени уже успел наслушаться столько страшных сказок, ну и так далее. Все мои дела до малейших подробностей. А когда мы закончили -- у меня от услышанного голова кругом шла, -- Медея встала и все тем же холодным, бесстрастным голосом произнесла: -- Одно условие. Меня заберешь с собой. И я, растерянный, еще не зная, радоваться мне или горевать, просто сказал: -- Хорошо. И едва произнеся это слово, я вдруг понял, что именно этого и хочу, и, ощущая в себе какое-то странное, радостное и тревожное любопытство, успел подумать, может, она теперь ждет от меня объятия или какого-то иного торжественного жеста, однако она только вскинула руку на прощанье -- и исчезла. Она всегда вот так. Все важное делает как бы невзначай. Только про эти мертвецкие груши однажды говорила со мной очень серьезно нам ведь не однажды приходилось встречаться, и от нее не укрылось, как я этой их рощи с мумиями до смерти боюсь; она мне объяснила, что у них в Колхиде погребают только женщин, тогда как трупы мужчин развешивают на деревьях, где птицы обклевывают их до костей, а уж потом эти скелеты хоронят в скалах, каждая семья в своей пещере, очень достойный и чистоплотный обычай, она не понимает, что меня тут не устраивает. Меня, в общем-то, все тут не устраивало, особенно отвратительна была мысль о птицах, расклевывающих и пожирающих человеческое тело, как какую-нибудь падаль; умершие, втолковывал я ей, должны сохранить свою телесную оболочку целой и невредимой, поэтому их и хоронят в могилах или замуровывают в скалистых пещерах, дабы они могли оттуда отправиться в свой посмертный путь и найти дорогу в подземное царство. Она на это возразила: в мертвом теле уже нет души, душа, нетленная, отлетает в миг смерти и почитается колхидцами в определенных, специально отведенных для этого местах, чтобы возродиться потом в новом вместилище, которое богиня сложит из разрозненных останков других мертвецов. -- В этом, -- сказала она мне, -- святая вера колхидцев. -- Произнося это, она не сводила с меня своих внимательных глаз. А потом вдруг спросила: -- Может, все за висит от того, какой смысл мы вкладываем в то или иное действие? Эта мысль мне была чужда, я и тогда был уверен, и по сей день убежден: есть только один правильный обычай почитать своих мертвецов и великое множество ложных. Не знаю, с какой стати она потом вдруг спросила, приносят ли в наших краях человеческие жертвы заходящему солнцу. -- Конечно нет, -- воскликнул я возмущенно, а она, склонив голову набок, при стально на меня смотрела. -- Значит, нет? -- переспросила она. -- И даже когда дело совсем плохо? Я по-прежнему стоял на своем, и тогда она задумчиво произнесла: -- Вот как. Что ж, может, это даже правда. А теперь, столько времени спустя, она, оказывается, тот наш разговор не забыла, недавно вдруг заскакивает ко мне и прямо с порога: -Так значит, нет никаких человеческих жертвоприношений, да? И ты, бедняга, все еще этому веришь? А едва она скрылась, как ко мне чуть ли не вломился этот Турон, мерзкая гнида, которого Акам пригрел, и давай расспрашивать, что такого мне Медея сказала. Да что хоть стряслось? Напустили туману, а я в нем торкаюсь, впору чуть ли не пожалеть, что я вообще с Медеей повстречался или, по крайней мере, в Колхиде ее не оставил. Да. Как ни страшно такое подумать. А ведь я-то знаю: без нее ни одному из нас из Колхиды бы не вернуться. И внезапно, разом передо мною снова возникла картина, которую все эти годы я прятал в омутах памяти. Самый жуткий и самый неотразимый из образов Медеи, какие я знаю. Она -- верховная жрица на алтаре самой древней богини их народа, закутанная в бычью шкуру, на голове -- фригийская нахлобучка из бычьих яиц, священный атрибут жрицы, которая вправе совершать жертвоприношения. И она его совершила. Взмахнув ножом над головой молодого, украшенного цветами бычка, она взрезала ему шейную жилу, бычок рухнул на колени, кровь брызнула струей. И тут женщины кинулись под эту струю и давай ее пить, Медея первая, смотреть на нее было жутко, но и.глаз оторвать было нельзя, и я уверен, она хотела, чтобы я видел ее такой, страшной и прекрасной одновременно, в тот миг я возжелал ее, как никогда не желал ни одну женщину, я не знал, что бывает такое вожделение, когда тебя просто на части рвет, и убежал, когда опьяненные кровью женщины начали свои прыжки, ужимки и необузданные пляски, и с тех пор я знал: без этой женщины мне не жить. Она должна быть моей. Я сделал все, как она приказала. Чтобы одолеть быков, дал напялить на себя эту омерзительную фригийскую шапку, она якобы волшебная и делала меня невидимым, позволил распалить себя их дикой барабанной музыкой, которая, казалось, проникает во все члены, наполняя их дрожью и бешенством, я уже себя не помнил, кинулся на быков и всех перерезал, был вне себя, и мне этого хотелось. Я обманул царя, пил с ним и его свитой прощальный кубок, покуда все они вместе со стражей не погрузились в сон. Потом с головы до пят натерся ее мазью, которая вроде как защищает от змеиного яда. И всему этому я верил! Что потом со мной было, не помню. Одно знаю -- это было ужасно. Сознание покинуло меня. Когда я очнулся, мне было так худо, что казалось, все, помираю, -- она, Медея, сидела рядом, была ночь, кругом темный лес, она что-то помешивала в котелке на треножнике, под которым горел огонь, и выглядела в отблесках пламени древней старухой. Говорить я не мог. Я побывал в пасти у смерти, меня обдало ее гибельным дыханием, и какая-то часть меня все еще пребывала в том ином мире, которого мы по праву страшимся. Без нее, без Медеи, я бы точно пропал. Я простонал что-то вроде: "Помоги же, Медея", на что она ответила только: "Да-да, сейчас". Окунула черпак в варево, которое кипело у нее на костре, и велела мне пить. Зелье, омерзительное на вкус, огнем разлилось по моим жилам. Медея положила ладонь мне на грудь и так держала, отчего по всему моему телу прокатывалась дрожь, возвращавшая меня к жизни. Упоительное, незабываемое блаженство, как же хотелось, чтобы оно не кончалось никогда. В какой-то миг я пробормотал: "Да ты волшебница, Медея", на что она невозмутимо и просто ответила: "Да". Помолодевшим и полным сил поднялся я с этого ложа. Я не помнил, сколько прошло времени. Но с этого часа я понимаю, почему колхидцы относятся к Медее с таким благоговейным почтением и страхом. Впрочем, я и Акама понимаю, и других коринфян, которые хотят от нее избавиться. Избавиться? Да как это мне в голову могло прийти такое слово, глупости, забыть немедленно. Давеча, когда Акам, который со свойственной ему проницательностью, конечно же, догадывается, как меня буквально разрывает между моей привязанностью к Медее и моим долгом, да и желанием служить и услужить царю Креон-ту, начал давать мне подлые советы просто завалиться в кабак к моим аргонавтам или утешиться с какой-нибудь продажной девкой, я же от ярости чуть не удавил его прямо посреди рыночной площади, у всего Коринфа на виду. А он? Что он на это? И бровью не повел. "Тоже неплохо, -- говорит. -- Покричи, Ясон, тебе полезно". Ну, я отвернулся от него и ушел. Нет, что-то неладное затевается, совсем неладное, а я ничего поделать не могу. Если бы еще не это ее высокомерие. В конце концов, она же беженкой была, всецело от меня зависела. А когда рухнул мой замысел с помощью золотого руна вернуть отца на престол в моем родном Иолке, когда и мне пришлось бежать -- тут все мы оказались зависимы от милости царя Креонта. Мне то и дело приходится ей об этом напоминать. А она? "Не для того я из Колхиды уезжала, чтобы здесь пригнувшись жить" -- вот ведь какие ведет речи, и непокорные свои волосы не подвязывает, как положено всем замужним женщинам в Коринфе, и еще спрашивает: "А что такого? Разве ты не находишь, что мне так лучше?" Бесстыдница. Знает ведь прекрасно, что и кто мне нравится. И носится по улицам, как вихрь, и кричит, когда разгневана, и смеется во все горло, когда рада чему-то. Кстати, теперь вот я припоминаю, что давно уже ее смеха не слышал. Зато одного у нее ни за что не отнять: права проходить по городу с деревянным ларцом и белой повязкой на лбу в знак того, что она целительница, идет на поиск трав и ей нельзя мешать -- тут ее всякий уважал, а семьи, где она врачевала больных, не уставали славить ее искусство. В Коринфе стало модным обращаться за помощью к ней, а не к астрологам или лекарям школы Акама. А эта несчастная имела неосторожность в разговоре с одним из государевых служащих, сына которого она избавила от свирепых мигреней, назвать врачевание этих достойных мужей "нерадивым колдовством" -- отзыв, о котором тот просто обязан был, и незамедлительно, доложить во дворце. Вот тогда у нас дошло до первой серьезной ссоры. "Думай, что говоришь!" -- орал я на нее, на что она с этой своей нарочитой невозмутимостью мне возразила, это, мол, как раз то, что она мне хотела бы посоветовать, ей: "Они сильней". А она: "Это мы еще посмотрим". А потом добавила: "Послушай ты же сам когда-то во врачевании разбирался. Вспомни, чему тебя твой Хирон учил Ведь не этим же жалким фокусам, которыми они людей дурачат?" Вспомнила тож старая добрая наука врачевания, которой меня Хирон обучал и которую она, Меде исповедует, -- я давно уже стал ее забывать. Без надобности она мне здесь. Мне : делами во дворце следить надо, от них жизнь наша зависит, а она не желает этого понимать. Разумеется, они оказались сильней. Ей пришлось покинуть наши совместные покои в одной из дворцовых пристроек. Это никоим образом не направлено против меня лично -- так мне объяснили. Однако царскую семью следовало оградить от близ кого общения с лицом, способным, по-видимому, оказывать болезнетворное влияния на окружающих. Раз уж они льстят, лгут и выдвигают заведомо надуманные обвинения, лишь бы выдворить ее из дворца, -- значит, взялись за дело всерьез. Конечно она ждала, что я встану на ее защиту. Или уйду вместе с ней. Но кого можно защитить от заведомых наветов? А уйдя вместе с ней, я только ухудшил бы наше положение Она ушла. От Акама ей дали двух провожатых, которым надлежало пуще глаз следить за тем, чтобы она не прокляла царский дворец. Когда я про это услышал потребовал от Акама объяснений, тот громко расхохотался. -- Ох уж эти мне умники! -- воскликнул он, видимо, и вправду от души потешаясь. -- Как будто такая вот Медея не способна проклясть кого и что угодно без всяких слов и через голову любого стражника. Сперва я регулярно навещал Медею в ее глинобитной лачуге. Понятно, между нами уже не все как прежде, но это в порядке вещей, нынче такое не редкость. Креон приблизил меня к себе, на меня возложили кучу всевозможных поручений и обязанностей, среди них и почетные, которые способствуют возвышению. Руно среди многих других пожертвований валяется на алтаре Зевса и потихоньку ветшает. Но видь у меня в Коринфе неплохие, есть тут у них на мой счет кое-какие задумки. Мне Акам намекнул. Так что все было бы замечательно, не начни они раскапывать эту старую историю. Дескать, Медея убила своего родного брата. Даже если да -- ну и что? Кому сегодня от этого хуже? Хуже-то никому, а вот лучше может стать очень многим, слишком многим, и не надо себя обманывать. Что делать, просто ума не приложу. Только она, Медея, и могла бы дать толковый совет. Безумная мысль. Креонт: И коли женщины даны нам не к добру, Тогда они во зле большие мастерицы. Еврипид. Медея Агамеда Я добилась своего! Я видела, как она бледнеет! Нужные слова сорвались с губ непроизвольно, но моя ненависть шлифовала их столько месяцев, что в нужный миг они нашлись сами. Медея побледнела. Я видела, как она вскидывает руки, словно моля меня о пощаде. Разумеется, она и не подумает никого умолять, просто пыталась совладать с собой. В этот миг над нею самой впору было посмеяться ее издевательским смехом. Или все-таки нет? Может, великодушием я посрамила бы ее еще больше? Иной раз самый крутой оборот дела зависит от сущего пустяка. Как тогда, давным-давно, когда она меня предала, да-да, предала, хотя, наверно, и припомнить не пожелает, она-то может позволить себе провалы памяти. Или вот недавно, когда она заболела. Как будто почуяла, что самое худшее надвигается. О, как я хотела первой принести ей эту беду. С каким истовым, слишком истовым восторгом смотрела бы, как она принимает страшную весть, дабы вполне насладиться ее ужасом. Я была вне себя от ярости, когда заметила, какой сильный у нее жар. Она ускользнула от меня в свою болезнь. И в ту же секунду я поняла, что ей нужна помощь, Медея, великая целительница, лежала передо мной пластом и нуждалась в помощи, у меня сердце подпрыгнуло, наконец-то сбудется самое заветное мое желание, которым я бредила в детстве, я, я стану ее помощницей, буду сутками напролет сидеть возле ее ложа, ухаживать за ней, прислуживать ей, сделаюсь ей необходимой и наконец-то обрету то, чего всегда так страстно, до омерзения, жаждала, -- ее благодарность, ее любовь. Я сама себя презирала, но ведь это был миг, которым я грезила днем и ночью. Я ей нужна. Я ее спасу. Вечная благодарность привяжет ее ко мне, отныне я первой в кругу избранных смогу дышать с нею одним воздухом. Опять этот туман в голове, который накатывает на меня вблизи Медеи, нет, накатывал, впредь, я уверена, со мной такое не повторится. Нипочем мне теперь ее колдовские ухищрения, ее злые чары, я все это Лиссе так прямо и выложила, когда та примчалась и стала меня от ложа Медеи гнать, я ей этих гримас отвращения век не забуду, будто я гадина какая, будто это я на Медею хворь напустила. Это я-то. Агамеда. Некогда самая одаренная из ее учениц, она сама мне так говорила. "Ты будешь хорошей целительницей, Агамеда". Но тут же, как всегда, остудила мою буйную радость, добавив: "Если научишься знать свое место. Не я лечу, -так она сказала, -- и не ты лечишь, Агамеда, что-то в нас лечит, с нашей помощью. Все, что мы можем сделать, -- это обеспечить этому что-то полную свободу действий, в нас самих и в больном". Вот так. Большинство из ее приемов -- состав и приготовление различных отваров, секреты действия трав, многие из ее заклинаний -- я переняла, подсмотрела и подслушала. Сама теперь целительница. Некоторые предпочитают у меня лечиться, ее они боятся. Особенно, кстати, именно знатные коринфские семьи, эти сразу стали приглашать меня в свои шикарные дома и любят послушать, как я, совершенно чистосердечно, их роскошью восхищаюсь и рассказываю им о примитивных постройках, в которых жило большинство моих земляков в Колхиде. Особенно их изумляло, что там даже царский дворец -- и то из дерева, этому они никак поверить не могли и жалели меня, и платили мне тем лучше, чем больше меня жалели и чем больше ценили благодаря мне свой образ жизни, тут я их быстро раскусила и уже вскоре могла носить то, что мне хочется, и начала привыкать к изысканным кушаньям и тяжелым сладким винам, которые здесь пьют. Пресбон, который давно уже вкушает здесь триумфы со своими празднествами, которыми он так тешит коринфян, вот кто первым рекомендовал меня своим знакомым. А теперь вот, когда звезда Медеи клонится к закату, поскольку во дворце на меня мода пошла, так Пресбон говорит, -- теперь я нередко, возвращаясь от больного, нахожу в своей сумочке дорогое украшение. Перстень, бусы. Я их пока не ношу, Пресбон мне отсоветовал. Не стоит навлекать на себя чужую зависть. Он-то, Пресбон, мне не завидует, я ему не соперница, ему-то даже лучше, что не он один из колхидцев теперь у коринфян в чести. Прежде он меня и взглядом не удостаивал, я не из тех женщин, что в его вкусе, ему нравятся красивые и беззаветно преданные, я ни тем, ни другим похвастаться не могу. Но теперь он стал на меня посматривать с чем-то вроде удивления, которое, как мне кажется, может подменить собой желание. А то и взаправду стать желанием. Если какая причуда мужских вожделений мне и известна, так именно эта, и я не раз с успехом ее использовала. Разумеется, эта Лисса на меня наорала, обозвала меня и Пресбона гнусными тварями, не хватало только обругать нас предателями, которыми они наверняка именуют нас промеж собой, когда собираются вместе, эти стареющие, отставшие от жизни колхидцы. Когда садятся на площади в своей слободе, где они обустроили себе свою Малую Колхиду, ревниво оберегаемую от любых перемен, сдвигают головы и бубнят, бубнят свои легенды про дивную, несказанную Колхиду, которой отродясь, никогда и нигде, на свете не было. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно, кричала я Лиссе. "Ты видишь только то, что тебе хочется видеть, -- ответила та, -только эту горстку замшелых старцев и старух, которые совсем ополоумели от горя, тоски по родине, а еще от негодования, потому что коринфяне беспрерывно их уни- жают, вот они и намечтали себе сказочный мир". Но я всегда, мол, -- так эта баба осмелилась мне заявить, -- всегда норовила видеть в людях, а особенно в себе самой, только то, что мне нужно, а главное, удобно и выгодно. Я была вне себя. "Это я-то? -- кричала я ей. -- Я? А ваша ненаглядная Медея? Которая окружила себя одними почитателями? И никого больше к себе не допускает?" Тут Лисса вдруг притихла. "А ведь ты сумасшедшая, -- сказала она мне. -- Ты ведь веришь в весь этот бред. Ты и вправду хочешь ее уничтожить". Да. Хочу. Именно уничтожить. И день, когда это произойдет, будет счастливейшим днем моей жизни. Лисса, эта телка, как Пресбон ее называет. Создана только для того, чтобы питать, вскармливать, сперва собственную дочь Аринну, потом и обоих сыновей Медеи выкормила грудью, а еще -- это она тоже умеет -- немало способствовала тому, чтобы ей, Медее, до поры до времени буквально все удавалось. Чтобы она просто купалась в счастье. Чтобы носила по городу копну своих непокорных волос, как стяг. Но все, кончились те времена. Теперь, отправляясь во дворец, что бывает достаточно редко, она повязывает волосы косынкой. Ясон прилюдно от нее отрекается, а сам тайком к ней шастает. О да, мне-то известно. Да вовсе никого и не требуется, чтобы Медею уничтожить, распалялась я, стоя перед Лиссой, лучше нее самой это дело все равно никто не уладит. Тут Лисса схватила меня за плечо и как встряхнет, оказывается, у нее в гневе глаза отнюдь не коровьи, не забыть бы Пресбону рассказать. "Сейчас же прекрати беду накликивать!" -- закричала она. По счастью, в самый последний миг я успела одуматься. Сбросила с плеча Лиссину руку и пошла прочь. Все было решено. Я была готова. Пресбон уже ждал меня. Пора было идти к Акаму. Дабы облечь в дела наши желания. Однако если мы думали, что Акам примет нас с распростертыми объятиями, то мы сильно заблуждались. Акам заставил нас ждать. Нам было сказано, что он занят. Я при моей-то вспыльчивости тут же хотела уйти. Однако Пресбон меня удержал. Мы считаем своим долгом донести до сведения наших радушных хозяев нечто важное, что подвергает опасности уклад всей их жизни. Такой уж человек Пресбон -- просто гений самообмана. Любые свои поступки, равно как и бездействия, он способен объяснить только самыми благородными намерениями. Так что я совсем не сразу распознала действительные мотивы, побуждающие его гнать Медею прямо на острие ножа. В отличие от всех нас, Пресбон хочет, чтобы его не только любили. Он чувствует себя человеком лишь в лучах ликующего обожания толпы, для которой он устраивает празднества, неважно, верит он сам в ее богов или нет. Он заставляет себя в них верить. Медея, как ему кажется, его за это презирает. На деле-то все гораздо хуже: он ей безразличен. Мысль эта впивается в него шипом, и вот я дала ему в руки средство вырвать колючку и навсегда избавиться от нестерпимой муки. Акам принял нас с той трудноописуемой отчужденностью, которую коринфяне с самого начала взяли за правило в обхождении с нами и которую, как бы близко любой или любая из нас с ними не сходился, до конца не удается преодолеть никогда. Похоже, все они просто рождены с несокрушимой верой в свое превосходство над этими малорослыми, смуглокожими людишками, что ютятся в деревнях вокруг их города, между тем как в этих деревнях и по сей день бытует легенда, что именно они, колхидцы, и есть исконные обитатели этих мест, что это они первыми заселили здешнее побережье, первыми начали ловить здесь рыбу и сажать оливковые рощи. Ясно, что все остальные старались к нам, колхидцам, примазаться, охотно принимали нас в свои поселения, наперебой предлагали нашим мужчинам своих дочерей, нашим девушкам своих сыновей. Охотнее всего они бы совсем смешали нас с бесформенной и безликой кашей более поздних народов и племен, и были колхидцы, которые, устав от бесконечных скитаний, утратив волю к сопротивлению, поддавались соблазну и падали в лоно недоразвитых этих народцев, растворяясь в них без следа и переставая быть колхидцами. Мне тоже кажется глупым истово цепляться за несбыточный идеальный образ собственного прошлого, когда есть возможность приобщиться к более высоким формам жизни. Я не желаю прозябать в ничтожестве. Держа в уме эту цель, я и предстала наконец перед Акамом. Акам был вежлив -- на свой безличный манер. Ни словом не упомянув о долгом нашем ожидании, он тем не менее церемонно поклонился и даже выполнил просьбу Пресбона, отослав из комнаты Турона, своего молодого шустрого помощника. Тот, пройдя совсем близко от меня, подмигнул. Мы ведь с ним достаточно коротко знакомы, Турон из тех молодых