о нем забыли и уставились на поднявшегося с места Маттео Бриганте. - Предположим, - начал он, - предположим, что Мариетта находится вот здесь, у стола... И он начал недвусмысленный, подробный и весьма точный рассказ о том, что каждому мечталось бы совершить. Тонио побелел под стать своей белой свеженакрахмаленной куртке. Парни украдкой наблюдали за ним: может, придется его еще связать. Но он не шелохнулся, неотступно следя за мимической сценкой, разыгрываемой Маттео Бриганте. Особенно же Бриганте налегал на то, что все надо делать как можно быстрее. А так как был он худой, подтянутый и весь словно железный, спектакль произвел на зрителей особенно сильное впечатление. Тонио не спускал с него бессмысленно пустого взгляда, так смотрят на экран телевизора. - Вот и готово, - заявил Бриганте. С минуту длилось молчание, потом зрители дружно захлопали. Кое-кто пытался повторить разыгранную Бриганте сцену насилия. Остальные снова принялись блеять, блеяли теперь во всю глотку. Некоторые даже сшибались лбами, изображая козлов, дерущихся за козочку. Маттео Бриганте опустился на стул против Тонио. Он налил стакан вина и протянул Тонио. - Пей, - сказал он. Тонио молча взял стакан и залпом осушил его. Австралиец уже тасовал карты, начиналась девятая партия тарока. Тонио не шелохнулся. - Я тебе еще в долг поверю, - заявил трактирщик. Тонио не ответил, он взял карты, которые сдал ему Австралиец. В огромной зале дома с колоннами в своем любимом кресле сидит дон Чезаре и весь вечер не спускает глаз с терракотовой статуэтки, которую принесли ему рыбаки и которую он поставил перед собой на стол так, чтобы на нее падал свет керосиновой лампы. На другом конце длинного массивного стола, сбитого из оливкового дерева, сидят женщины: старуха Джулия и три ее дочери - Мария, Эльвира и Мариетта, перед ними стоит вторая керосиновая лампа, и вся четверка о чем-то горячо спорит. Сидят женщины на скамейках, стоящих по обе стороны стола, а дон Чезаре восседает в огромном неаполитанском кресле XVIII века с деревянными позолоченными подлокотниками в виде китайских уродцев. С тех пор как все гостиные второго этажа превращены в антикварный музей, дон Чезаре принимает посетителей в этой нижней зале; огромное неаполитанское кресло и стол светлого дерева придают ей какой-то особо парадный вид. В темном дальнем конце залы высится камин: такие камины в моде на Севере Италии - это нечто монументальное, весьма затейливое, его сложили здесь по приказу отца дона Чезаре еще в конце минувшего века. Женщины используют его для стряпни: просто ставят туда треногу, под которой тлеет древесный уголь, - так обычно кухарят в домах, где нет печей. Дон Чезаре не спускает глаз с терракотовой статуэтки, стоящей на столе так, чтобы на нее падал свет керосиновой лампы, - это танцовщица с узенькими бедрами, хрупкость их еще подчеркивают складки туники. Женщины даже не считают нужным понижать голос: они отлично знают, что дон Чезаре не обращает никакого внимания на их болтовню. Вернее, уже давным-давно просто их не слышит. Разве только изредка, если они уж очень раскричатся, он пристукнет ладонью по столу и бросит: - Женщины! Тогда они замолчат. Но ненадолго, вскоре снова начинается шушуканье, потом голоса становятся громче, потом они снова орут, а он вроде бы опять ничего не слышит. Когда дон Чезаре в 1924 году, не поладив с фашистским режимом, вышел в отставку из полка, где служил офицером, было ему сорок лет. Тогда-то он и решил написать историю Урии, процветающего греческого города, бывшего колонией Афинского государства и возведенного в III веке до рождества Христова между озером и морем - там, где сейчас расползлись болота. Уже его отец, не признававший неаполитанских Бурбонов, и его двоюродный дед, архиепископ Беневентский, осмелившийся вступить в борьбу с недоброй памяти грозным папой римским Анибале делла Дженга и впавший поэтому в немилость, начали собирать коллекцию и классифицировать произведения античного искусства, которые вылавливали со дна морского рыбаки или находили крестьяне, обрабатывая свои оливы. Выйдя в отставку, дон Чезаре поселился поначалу в принадлежавшем их семейству дворце в Калалунге, небольшом городке, притулившемся на самом гребне скалистого плато, защищающего Порто-Манакоре от северных ветров с побережья. Оба - и отец и сын - были монархистами либерального толка в соответствии с франкмасонской традицией Савойского дома. Отец довольно быстро снюхался с фашистами. После подписания Конкордата они перестали разговаривать: для дона Чезаре и Муссолини, стакнувшийся с папой римским, и король, одобривший такой шаг, предали великое дело освобождения, за которое ратовали Виктор-Эммануил, Гарибальди и Кавур. Тогда-то он и перебрался в этот дом в низине и увез с собой часть семейной коллекции. По его распоряжению ему высылали все, что только выходило в печати по вопросу греческой колонизации Южной Италии; он получил солидное образование в Неаполе, свободно читал по-французски и по-английски, изучил даже немецкий язык, чтобы читать в подлиннике Мюнха и Тодта, считавшихся истинными авторитетами по эллинской эпохе. В течение первых же лет он собрал огромное количество материала. Восстановил план Урии. Там, где на земляной насыпи стоял его дом с колоннами, в древности собиралась агора. Греческий город был посвящен Венере. Храм богини стоял на каменистом холме над устьем водослива. Дон Чезаре начал раскопки и обнаружил, что на месте теперешнего озера в свое время был расположен крупнейший порт. Когда батюшка дона Чезаре приказал долго жить, сын так и остался в низине - привык. Он рыбачил, охотился, выпивал со своими людьми, щедро расплачивался за все древности, которые ему приносили. Местные мужчины делали вид, будто они не знают, что дон Чезаре портит их дочерей и сестер, а он всегда находил благовидный предлог, когда брал девиц к себе в дом: одну нанимал стирать, другую шить, эту лущить кукурузные початки, ту сушить винные ягоды; таким образом, честь мужчин бывала спасена. Если после первой ночи девушка приходилась ему по вкусу, он оставлял ее у себя в качестве служанки; и ни разу никто не пытался его шантажировать, потому что действовал он сообразно традиции - сеньоры болотистой Урии всегда выказывали благоволение к девушкам и женщинам, жившим в их доме. Если же девушка не умела угодить дону Чезаре, он выдавал ее замуж. Джулию он оставил у себя в доме и после ее замужества: во-первых, она прекрасно кухарила и еще потому, что ее муж аккуратнейшим образом обихаживал коллекцию древностей, за десять лет ни одной вещицы не кокнул. А главное - он держал у себя Джулию из-за ее дочек. В своем дворце в Калалунге он проводил ежегодно не больше двух недель, как раз столько времени, сколько требовалось, чтобы проверить управляющих своими угодьями. Главную статью его доходов составляла торговля лесом, ему принадлежала большая часть леса Теней, венчавшего скалистый гребень гор за Порто-Манакоре. Оливковые, апельсиновые и лимонные плантации были разбросаны на склонах соседних холмов, образующих первые отроги горы; как только зацветали сады, дон Чезаре продавал весь урожай на корню дельцам из Фоджи, те шли на известный риск, учитывая возможные капризы погоды; само собой разумеется, торговцы назначали такую цену, какая с лихвой покрывала все могущие быть убытки на случай гнева небесного, но и дон Чезаре оставался в выигрыше - весь год мог не думать о делах. Он самолично с помощью "доверенного лица" проверял уловы рыбаков, рыбачивших на озере и на затопленных участках и приносивших мизерные доходы, но зато эти места были его любимыми охотничьими угодьями, рыбными садками и плацдармом мужских побед. Шло время, все усложнялось, управляющие и доверенные лица дона Чезаре обкрадывали его со все большим размахом. А он закрывал на это глаза; в отличие от местных богатеев, проводивших чуть ли не половину года в Риме или за границей, потребности его были более чем ограниченны. На охоту и древности ему и так хватало с избытком. Рабочим, занятым на раскопках, и семьям своих любовниц он платил маслом и зерном: эти продукты он получал в качестве оброка со своих арендаторов. Обесчещенные девушки довольствовались какой-нибудь безделицей и гордым сознанием, что честно кормят свои семьи. Пусть дона Чезаре безбожно обкрадывали, жил он в свое удовольствие. Хотя его и обкрадывали, но он пользовался всеобщим уважением, потому что все знали, что он знает, что его обкрадывают, стало быть, он не простофиля какой-нибудь, а просто человек великодушный; время от времени дон Чезаре прогонял с позором кого-нибудь из своих управляющих - первого подвернувшегося под руку, - просто чтобы поддержать установившуюся репутацию; и изгнанный управитель занимал свое место среди безработных, подпиравших стены на Главной площади в Порто-Манакоре. В XVII веке дворец в Калалунге был обыкновенной маслобойней, предки дона Чезаре в ту пору давили оливки для всей округи и зарабатывали на этом деле так хорошо, что постепенно скупили одно за другим все поместья своих клиентов. Здание было огромное, с точки зрения архитектуры куда менее благородное, чем вилла в низине, построенная в 20-х годах прошлого столетия, с колоннадой по тогдашней моде. Калалунгский дворец стоял в верхней части города на маленькой площади, между строгой романской церковью и соседними домами, которые в прежнее время, когда Калалунга была еще центром местной торговли, принадлежали купцам. Уже давно были заброшены помещавшиеся в подвальном этаже прессы с каменными жерновами, уже давно дельцы построили на новой площади, в нижней части города, механическую маслобойку, работавшую от дизель-мотора. В нежилых помещениях первого этажа дворца стояли в ряд пустые глиняные кувшины для оливкового масла вместимостью пятьдесят литров каждый, и дон Чезаре, когда ему доводилось бывать в своем родовом гнезде, величал их "статуями своих предков". А в самом дворце - три жилых этажа, гостиные в венецианском стиле, столовая в стиле английском, спальни в стиле французском, а с чердака можно было попасть прямо на колоколенку, возвышавшуюся над всей округой. Каждый год за несколько дней до прибытия дона Чезаре управители его угодий отряжали своих жен, дочерей и сестер прибрать дворец. С кресел снимали чехлы, мыли, мели, стирали пыль; родственники управителей, их друзья и друзья их друзей приходили полюбоваться дворцом и охали над каждым креслом; особенно же восхищала их гостиная, обставленная в неаполитанском стиле XVIII века, увешанная огромными зеркалами в золоченых деревянных рамах и уставленная, сообразно тогдашней моде на все восточное, деревянными китайскими божками в человеческий рост. (Богатые неаполитанцы подражали французским генеральным откупщикам, только все это в более крупных масштабах, в соответствии с размерами своих дворцов.) Отсюда-то, из этой гостиной, и велел перевезти дон Чезаре после смерти отца на виллу в низину свое любимое кресло. Те две недели, что дон Чезаре проводит ежегодно в своем дворце, он принимает родню, отпрысков младших ветвей, которые или ничего не получили по наследству, или получили лишь небольшие наделы, - в основном это адвокаты, учителя, врачи, аптекари, но почему-то больше всего среди них адвокатов. Они съезжаются в Калалунгу из соседних городков со всеми чадами и домочадцами. Дон Чезаре принимает их в большой венецианской гостиной, куда по его приказу перетаскивают для него на сей раз английское кресло; все прочие рассаживаются на неудобных стульях крашеного дерева с прямой жесткой спинкой, исключение делается лишь для какой-нибудь племянницы или внучатой племянницы - если, конечно, попадется хорошенькая, - тогда ее усаживают на скамеечку у ног хозяина. Первое время после смерти отца, когда все они твердо решили, что дон Чезаре уже никогда не женится, а значит, никому не возбраняется рассчитывать попасть в наследники, он любил позабавиться раболепством своей родни. Крупного фашистского чиновника заставлял пересказывать все сплетни его партии, расспрашивал о махинациях Чиано, о постельных делах Муссолини и каждую фразу рассказчика пересыпал отборными южными ругательствами. А ханжей заставлял богохульствовать. - Когда же вы, тетушка, мне ту монашенку приведете? Признайтесь, вам лестно было бы знать, что я наставил рога самому Святому духу! - Да, дорогой племянник. - Признайтесь же, вам было бы лестно... - Было бы лестно, дорогой племянник. - Лестно знать, что я наставил рога самому Святому духу, - не отставал племянник. - Знать, что вы наставили рога... - Наставил рога самому Святому духу, - упорствовал он. - Наставили рога самому Святому духу, - послушно повторяла за ним ханжа. Вся сцена шла под оглушительный хохот присутствующих. Перед второй мировой войной дон Чезаре уже бросил свои подначки, он встречал родню молчанием: он понял, что человеческое раболепство воистину безгранично. Но в те времена, когда он еще не окончательно убедился в этом, он щипал за ляжки девиц в присутствии их родителей, сидевших навытяжку, что объяснялось неудобством венецианских стульев; щупал девицам груди, бедра, вслух выносил оценку, сравнивал, измерял, и все это в неприкрыто грубых выражениях. Отцы и братья незаметно поднимались с венецианских стульев и шли к окну, где и заводили притворно оживленный разговор, повернувшись к собравшимся спиной, дабы честь не вынудила их положить конец безобразиям. А матушки кудахтали: - Ах, дон Чезаре, вы совсем-совсем не переменились, никогда-то вы не состаритесь... Дочки не так умело скрывали свою досаду. Уведи он их в соседнюю комнату, под каким-нибудь, конечно, благовидным предлогом, они бы не стали разыгрывать оскорбленную невинность; недаром же им с молодых ногтей внушали, что, если мужчина тебя хочет, тебе это только лестно, ибо таков единственный шанс ускользнуть от самого страшного в жизни - остаться в девках. Но щупать их публично, как коз на базаре, - это же предумышленное оскорбление. Одни краснели, другие бледнели, в зависимости от темперамента, но скандалов не устраивали, кто, боясь матушкиного нагоняя, кто, чтобы не оскорбить уклоняющихся от своих обязанностей отца или брата, вступаясь вместо них за свою честь, хотя это уж чисто мужское дело. Но в один прекрасный день какая-то из многочисленных внучатых племянниц разгневалась. Было это сразу же после войны, когда в суматохе немецкой оккупации и последовавшего за ней Освобождения девушки нахватались опасных идей о свободе и личном достоинстве. Вот эта-то внучатая племянница резко вырвалась из ощупывающих ее рук. - Старая свинья! - крикнула она. Дон Чезаре был восхищен выше всякой меры. Он велел умолкнуть матушке, которая обвинила дочку в том, что та приписала невесть какой смысл простой дедушкиной ласке, а для этого (добавила маменька) надо иметь воистину развращенное воображение. Вернувшись в свой дом с колоннадой, дон Чезаре приказал прислать к нему непокорную: надо, дескать, помочь разобрать его коллекции. В течение целого месяца он вообще с ней не разговаривал, разве что объяснял, как надо классифицировать экспонаты, как писать этикетки и составлять картотеку. Девица, получившая кое-какое образование, недурно справилась с порученным ей делом: вернее, вреда не причинила, ничего не перепутала, не разбила, - но ни разу не задала дедушке ни единого вопроса об античном городе Урия. А у него были наготове десятки рассказов, он даже размечтался - наконец-то ему попалась умненькая помощница. Она работала с точностью машины по десять часов в сутки или на втором этаже виллы, или на самом верху, под крышей, раскаленной августовским солнцем - львом-солнцем, пронзавшим ее своими стрелами. А в свободное время ее на тысячи ладов терзали Джулия, тогда еще царствующая Мария, Эльвира, у которой был жив муж, и даже семилетняя Мариетта, входившая в сознательный возраст. И самое худшее было вовсе не то, что они подбрасывали разную гадость ей в еду или слали ей вслед страшные проклятия: каждый вечер она находила в своей постели недвусмысленное предупреждение - каррарскую луковицу! Сок этой знаменитой луковицы раздражает слизистую оболочку, вызывает опухоль, жжет все тело как огнем, уверяют даже, что она может стать причиной смерти; она въедлива, как любовь. "Ну погоди, выдам тебя за каррарскую луковицу!" - самая ужасная угроза, этой каре подвергаются шлюхи, нарушающие мир семейного очага. Растет каррарский лук в дюнах, это крупный белый цветок, ароматная, незатейливая на вид звездочка. Ночами гостья слышала топот босых ног в коридоре, шушуканье, кто-то царапался в ее дверь. Как-то вечером она вошла в спальню дона Чезаре, даже не Постучавшись, безмолвная, белая, как ее ночная рубашка. Он взял ее без всякого удовольствия, а наутро отослал к родителям. Вот с этого-то времени дон Чезаре уже прекратил свои испытания пределов человеческого раболепства. Повинна в том была не так внучатая племянница, которую, как он надеялся, удержит от такого шага хоть простая человеческая гордость (и которая к тому же не проявила ни малейшего интереса к славному граду Урия), как политические события. Дон Чезаре надеялся, что после Освобождения Италия проснется от векового своего сна; но правительство попов, сменившее правительство Муссолини, по его мнению, стоило не больше, раз и оно тоже ничего не сделало ради пробуждения человеческого достоинства. В самом начале своего добровольного изгнания он создал себе свою философию истории. Каждый uomo di cultura, каждый культурный человек Южной Италии создает себе на потребу собственную философию истории. Короли торжествуют над папой, народ свергает королей, но попадает под власть попов; на примере истории Италии дон Чезаре воссоздал схему всемирной истории: эпоха теократии, эпоха героическая и эпоха демократическая порождают одна другую и в постоянном круговороте одна другую сменяют. Под эпохой героической он подразумевал королевскую власть и полный расцвет монархии. Тираны, лжегерои из народной гущи расчищают путь попам, прибирающим власть к рукам: пример тому - Муссолини, подписавший Конкордат. Философские взгляды дона Чезаре сложились под влиянием трудов Джамбатиста Вико, неаполитанского философа XVIII века, предшественника Гегеля и Ницше. Вико провозгласил эру королей-героев. В Италии она длилась недолго. Дон Чезаре родился в незадачливую полосу "вечного круговорота". Плебисцит 1946 года и провозглашение Итальянской Республики нанесли сокрушительный удар его последним чаяниям: Умберто, удрав в Португалию, оставил свободным поле действия для плебса и попов. Рим уже однажды переживал подобное; для дона Чезаре упадок Рима начался с концом Пунических войн, и Август был первым итальянским папой. Как раз во времена Августа порт Урия начало заносить песком. Дон Чезаре бросил читать газеты. Отныне, когда к нему приходили просить денег посланники партии либералов-монархистов, он принимал их в зале, усаживал на скамью, сам устраивался в неаполитанском кресле XVIII века напротив и, щурясь, смотрел на посетителей. И молча слушал их, не одобряя и не порицая. С годами он слегка растолстел, но брюшком не обзавелся. Высокий, державшийся по-молодому прямо, лишь нижняя челюсть чуть отяжелела. Лицо неподвижное, без выражения, только вот внимательный прищур глаз. Щеки гладкие, как у младенца, брился он каждое утро очень тщательно, и для этой операции ему служила все та же, что и в молодые годы, опасная бритва с широким лезвием. Седые волосы аккуратно подстрижены, красиво причесаны: дважды в месяц к нему из Калалунги приезжал парикмахер. Так он и сидел в своем кресле с витыми подлокотниками, застывший, огромный, внимательный, а на самом деле - в тяжком ожидании какого-то события, которое, как он сам отлично знал, не должно и не может произойти. Точно так же как сидит он нынче вечером, уставившись на терракотовую статуэтку, которую принесли ему рыбаки, а тем временем на противоположном конце стола снова заводят спор женщины, и все громче звучат их голоса. Посланцы партии в недоумении: внимателен-то он внимателен, да только к ним ли, к их ли разговорам... Когда гости заканчивали свои сетования, он молча протягивал им заранее приготовленный конверт. И они удалялись, бормоча слова благодарности, в чем-то, за что-то извиняясь, что-то обещая. Тонио провожал их до крыльца и, спустившись на первую ступеньку, гаркал: - Да здравствует король, синьоры! Посланцы хлопали его по плечу, давали ему на чай. - Дону Чезаре повезло, что у него такой поверенный в делах, как ты, - говорили они. Им было отлично известно, что Тонио был скорее лакеем, чем доверенным лицом, и что сверх того он голосует за красных, как и весь простой народ в Манакоре. Но говорили они это, чтобы хоть что-то сказать, чтобы хоть как-то сгладить впечатление от упорного молчания дона Чезаре. Вот он сидит в зале в световом" круге, который бросает на пего керосиновая лампа, он удобно устроился в своем кресле, положив ладони на витые подлокотники, глядя на греческую статуэтку, слегка прищурив внимательный глаз. Женщины пытаются убедить Мариетту пойти в услужение к агроному. Вот уже неделя, как агроном говорил с ними, и явится он за ответом не сегодня-завтра. Джулия предупредила его, что нужно еще получить разрешение дона Чезаре. Но то, что сама Мариетта откажется от такой неожиданной удачи, вот этого мать даже предвидеть не могла. Мариетта упрямо твердила "нет". Не пойдет она служить к белобрысому ломбардцу. Пусть только придет ее уговаривать, она пошлет агронома к ненаглядным его козочкам... Джулия боялась другого - что дон Чезаре не даст согласия. Уже десятки раз она замечала, как старик поглядывает на ее младшую дочку, тяжело, внимательно, ясно, хочет ее для себя, имел же он двух ее старших дочерей. Но дон Чезаре только улыбался беглой лукавой улыбкой, совсем как в молодые свои годы. Оказывается, не желает идти к агроному сама Мариетта. Сестры наперебой описывают ей все прелести образцового хлева, где она, Мариетта, будет полной хозяйкой. Ну просто козий дворец из "Тысячи и одной ночи". Автоматические поилки, механическая дойка, стойла моются прямо из насоса, в кормокухне смеситель работает от мотора. Хлевом ходили любоваться все жители провинции Фоджа, даже из Неаполя приезжали. Им представляется Мариетта, царствующая надо всеми этими чудесами, принимающая, как королева, визитеров, раздающая подарки; ни мать, ни сестры, ни сама Мариетта даже мысли не допускают, что, нанимая ее в служанки, агроном употребил слово "служанка" в прямом смысле. Предложить работу - это только благовидный предлог. Они сразу смекнули, что агроном хочет с ней спать, но жениться, само собой, не собирается; и они тут же приведи в боевую готовность всю свою тяжелую артиллерию: пусть он с ней спит - впрочем, они его уже достаточно разожгли, - а жениться его на Мариетте они, не беспокойтесь, заставят, а не женится - это ему еще дороже обойдется. У ломбардца есть "фиат-1100", такой же, как у комиссара полиции. - Он тебя в Болонью свозит, - говорит Эльвира. (Чаще всего охотиться на "железных птиц" приезжают сюда болонцы. Поэтому в глазах манакорцев Болонья - самый главный город Северной Италии.) - Когда я была молоденькая, - вздыхает Джулия, - дон Чезаре обещал меня в Болонью свозить. - И меня тоже, - подхватывает Мария, - и меня тоже дон Чезаре обещал свозить в Болонью. Это, знаешь, какой город - из конца в конец можно пройти, и все под аркадами. - И меня тоже он обещал туда свозить, - замечает Эльвира. - По городу, говорят, можно часами под дождем ходить, и хоть бы капля на тебя упала. - Агроном свозит туда Мариетту, - говорит Мария. - Он все сделает, чего она только ни захочет. Она его околдовала. Но Мариетта отрицательно трясет головой. Не отвечает ни матери, ни сестрам. Не пойдет она к агроному, и все тут. И замыкается в таком же упорном молчании, в каком замкнулся сам дон Чезаре. Все три женщины думают о том, каких благ они лишаются из-за отказа Мариетты. Мария мечтает о подарках: любовник сестры непременно осыплет подарками всю ее семью. Эльвира мечтает о том, как бы удалить соперницу, уже достигшую того возраста, когда она свободно может занять ее место при доне Чезаре. Джулия мечтает о том, какой прекрасный случай представился бы натравить весь город на этого ломбардца - пускай-ка согнет шею перед законом. - Если Мариетта не желает идти к агроному, значит, у нее кто-то есть, - замечает Джулия. - Кто бы это мог быть? - волнуется Мария. - Уж не мой ли Тонио? Эльвира присаживается рядом с Мариеттой. И шипит ей в лицо: - А ну говори, кто у тебя есть? Мариетта криво улыбается и не отвечает. - У нее кто-то есть! - хором восклицают все три женщины. Они подымаются и плотным кольцом окружают Мариетту. - А ну говори, кто у тебя есть? Эльвира щиплет ее за руку повыше локтя, щиплет злобно, с вывертом. Мария хватает ее за запястья и пытается вывернуть руку. Старуха Джулия вцепляется ей в волосы. - Говори, кто у тебя есть? Мариетта отбивается от них изо всех сил. Ударяет мать головой, локтем отталкивает сестру. Наконец ей удается вырваться, она бегом огибает длинный стол и присаживается у кресла дона Чезаре на низенькой скамеечке, на которую иногда тот ставит ноги. Дон Чезаре слышит, как дыхание Мариетты постепенно становится ровнее. Женщины орут. Эльвиру сестрица ударила локтем в грудь - у нее непременно будет рак, как у жены дона Оттавио. У Джулии до крови рассечена губа - родная дочка хотела ее убить. Дон Чезаре хлопает по столу ладонью. Женщины умолкают и собираются на военный совет в другом конце залы у огромного камина, там, где темнее. Мариетта сидит на низенькой скамеечке, уткнув лицо в ладони, и из-за колен дона Чезаре одним глазком следит за матерью и сестрами. Теперь она дышит совсем спокойно и ровно. Дон Чезаре не отрывает глаз от греческой статуэтки, на которую падает круг света из-под абажура керосиновой лампы. В темном уголку у камина, в противоположном конце залы, три женщины о чем-то быстро-быстро шепчутся. Они разрабатывают военную операцию - как бы им захватить врасплох Мариетту, которая, подумать только, чуть не убила свою родную мать... Маттео Бриганте кончил игру в "закон", ему пора идти контролировать бал. Впрочем, игра уже потеряла прежний накал с той самой минуты, когда Тонио согласился выпить стакан вина, вернее, полный стакан унижения. Доверенный дона Чезаре проиграл подряд еще шесть партий и задолжал трактирщику двести двадцать лир, но им уже никто больше не интересуется. Судьбе следовало бы остановить свой выбор на новой жертве. Хотя, возможно, и не следовало бы. Игра в "закон", как и трагедия, требует единства действия. Хорошие игроки умеют кончить игру, когда жертва покарана как раз в меру. Тонио вышел из таверны и побрел за "ламбреттой" к Главной площади. Под сосной Мюрата Джузеппина вкалывала буги-вуги все с тем же римлянином. Франческо, сын Маттео Бриганте, умело управлял оркестром. Рожок вел сольную партию в стиле нью-орлеанских негров. Даже римлянин, все еще презрительно выпячивавший нижнюю губу, что придавало ему сходство с императором Византийской империи, и тот при всем своем желании не мог ни в чем упрекнуть ни джаз-оркестр, ни свою партнершу. Недаром манакорцы - исконные горожане, были горожанами еще в IV веке до рождества Христова, когда Порто-Манакоре считался достойным соперником Урии - города, посвященного Венере. Наконец комиссару удалось отделаться от агронома. Он подошел к зеленому барьерчику и стал смотреть на танцующих. От пота платье Джузеппины взмокло на лопатках. Комиссар вдруг увидел глазами ее партнера-римлянина мокрое, потное платье, липнущее к лопаткам. Он повернулся и зашагал к противоположному углу площади, туда, где не так слепили глаза голубые электрические лампочки. Обитатели Нижнего города любовались танцующими издали. Маленькими группками, в два-три человека, расхаживали по террасе курортники, ожидая свежего морского ветерка, но ветерка все не было. Гуальони, мальчишки, состоящие под началом Пиппо и Бальбо, то проносились вихрем по площади, то запруживали соседние улочки, то рассыпались в толпе курортников, словно выпущенный из ружья заряд дроби. Городские стражники, держа дубинки в руках, следили за маневрами гуальони. Когда комиссар очутился в самом темном углу площади, он лицом к лицу столкнулся с Тонио, который приплелся за своей "ламбреттой". - Добрый вечер, синьор комиссар, - сказал Тонио. - Добрый вечер, - отозвался комиссар. На Тонио словно что накатило, за минуту он даже не знал, что заговорит. Просто встретился с комиссаром, и слова вдруг стали сами складываться в связные фразы. А комиссар даже не глядел на него, рассеянно бросил "добрый вечер", и глядел-то он не на Тонио, а поверх его головы, туда, где бросали голубоватый свет электрические лампочки, развешанные для бала. - В то утро, когда у швейцарца бумажник украли, - говорил Тонио, - на перешейке были... с моря пробрались, бросились в воду с самой вершины горы, где дон Чезаре раскопки ведет... вплавь перебрались через водослив озера... пловец, видать, классный; в молодости его "хозяином морей" величали... добрался до дюны метрах в двухстах ниже моста, через бамбуковые заросли прополз... вот потому его никто и не видал... - Кроме тебя одного, - заметил комиссар. - Кроме меня одного, - подтвердил Тонио. - Я на крыше находился, сушил на решете винные ягоды. А с крыши вся бамбуковая роща просматривается. - И только сегодня ты об этом вспомнил? - Да я не смел вам об этом сказать... человек уж больно опасный... Маттео Бриганте. Комиссар в упор разглядывал Тонио, щупленького, низенького, в уже утратившей первоначальную белизну куртке, желтолицего, как все малярики, с желтыми белками глаз. - Маттео Бриганте, - повторил Тонио. Комиссару Аттилио вдруг стало грустно. - Значит, тебе, - проговорил он, - значит, тебе Мариетта... - Мариетта ничего не видела! - крикнул Тонио. - Значит, тебе, - продолжал комиссар, - значит, тебе Мариетта здорово всю кровь перебаламутила. - А я вам говорю, что сам видел, как Маттео Бриганте деньги своровал! - А Мариетту ты каждый день видишь, вертит перед тобой задом, а тронуть ее тебе слабо, вот ты и остервенился... - Я узнал Маттео Бриганте даже раньше, чем он из воды вылез... Вижу, плывет человек, я сразу догадался, что это он. Ведь он совсем по-особому плавает, не так, как другие... любой вам подтвердит... - Выходит, Маттео тоже не прочь Мариетту пощупать, - заметил комиссар. - Он вылез из воды повыше бамбуковой рощи, проскользнул за кустами розмарина... - Предположим даже, что ты его видел, - резко оборвал комиссар. - А может, он к твоей Мариетте пробирался. Да и кража вовсе не в это утро произошла. - В то утро, когда произошла кража, - гнул свое Тонио, - я его видел, клянусь, видел. Комиссар кинул на Тонио омраченный печалью взгляд. - В утро кражи, - заявил он, - Маттео Бриганте был в Фодже, у одного дельца. Я сам лично проверял. - Я хоть перед судом клятву принесу, - сказал Тонио, - что сам видел Маттео Бриганте на перешейке в утро кражи. Вокруг них уже образовался кружок зевак, правда, зеваки держались пока что еще на почтительном расстоянии. Люди ломали себе голову, стараясь угадать, о чем это Тонио дона Чезаре может так долго разговаривать с комиссаром. А Тонио говорил задыхаясь, говорил полушепотом. Пиппо, вожак гуальони, и его адъютант Бальбо протиснулись в первые ряды зрителей. - При одной только мысли, что ее тискает другой, ты даже храбрости набрался, - усмехнулся комиссар. - Но ведь клянусь вам, я видел, когда он через кустарник к машине полз... - Катись-ка к своей Мариетте, - оборвал его комиссар. Он шагнул было прочь, по Тонио встал перед ним и загородил ему путь. - Можно подумать, - крикнул Тонио, - можно подумать, что в Манакоре закон устанавливает Маттео Бриганте! - Даже храбрости набрался, - пробормотал комиссар Аттилио. Но тут он заметил окружившую их толпу, и в первом ряду неразлучных Пиппо и Бальбо. Тогда он схватил Тонио за плечо, повернул его спиной к себе и рывком толкнул к "ламбретте". - Vai via, becco corouto! А ну катись отсюда, рогач зашоханный! - крикнул он с таким расчетом, чтобы все его услышали. Тонио еле удержался на ногах и схватился за крыло "ламбретты". Комиссар, крупно шагая, направился к танцевальной площадке, освещенной молочно-голубыми праздничными фонариками. Оркестранты устроили перерыв. Франческо Бриганте растолковывал своим коллегам по кружку джаза, как надо по-настоящему исполнять би-боп. Джузеппина присела на перила террасы, высоко вознесенной над портом и заливом. Римлянин стоял рядом с ней и, хотя он весь взмок от жары, не расставался со своим светло-голубым свитером: правда, он его снял, но накинул на плечи, а рукава завязал узлом на груди, потому что в каком-то журнале он видел, что в Сен-Тропезе свитера носят именно таким манером. Джузеппина хохотала, видны были только ее ярко намазанные губы и лихорадочно блестевшие глаза. Она покачивала ногой, и кружева всех трех нижних юбок, надетых друг на друга, белой пеной окаймляли подол ее бального платья. Римлянин глядел на нее без улыбки, нижняя губа его была все так же презрительно выпячена. Комиссар подошел к зеленому барьерчику. Все взоры устремились на него. Представители местной знати приветствовали его взмахом руки; их жены слали ему улыбки: красавец, элегантный мужчина, умный, любезный - манакорцы еще не знали, что Джузеппина навязывает ему теперь свой закон. Комиссар повернул и направился к себе в претуру. Тонио все еще стоял возле "ламбретты". Думал он о том, что сейчас заведет мотор и покатит в темноте на любой, какой только ему заблагорассудится, скорости; но думалось об этом почему-то без всякого удовольствия, он и сам на миг удивился: как же это так? Во рту у него была сплошная горечь, так бывает, когда до одурения накуришься, и тут же ему пришла охота закурить. Он пересек площадь и взял в долг пяток сигарет в магазине "Соль и табак", открытом по случаю бала в неположенно позднее время. Выйдя из лавочки, он закурил. Первый приступ тошноты налетел на него посреди площади. "Разве у нее копытца есть?" - спросил дон Руджеро. "Не имеешь права, Тонио", - заявил трактирщик. "Рогач занюханный", - только что крикнул комиссар. "Плохой ответ", - сказал Пиццаччо. "Смотрите, как я берусь за дело", - похвастался Маттео Бриганте. Однако Тонио удалось добраться до "ламбретты". Он вцепился в никелированный руль мотороллера, и его вырвало. Двое каких-то прохожих, увидев, как блюет Тонио, посмеялись: - Здорово, видать, набрался наш Тонио. Должно быть, в "закон" выиграл. - И сам весь кувшин вылакал! - Ясное дело, когда нет у человека привычки патроном быть... Умберто II лишили престола. Внучатая племянница целый месяц писала этикетки для коллекции древностей и даже не задала ни единого вопроса об Урии. В тот самый год болонцы целыми толпами наезжали охотиться на озеро и перебили почти всех "железных птиц". Как раз в этом году дон Чезаре и "потерял интерес". Внешне его привычки не изменились. С давних пор он привык, что ложе с ним делят женщины: то одна, то другая; так продолжалось и теперь, в данное время это была Эльвира. Когда к концу вечера он вставал со своего кресла, собираясь подняться к себе в спальню на второй этаж, тем же движением подымалась и Эльвира, сидевшая в углу с женщинами, и молча шла за хозяином. Оба раздевались, не обмениваясь ни словом. В постели он протягивал руку, чтобы удостовериться, тут ли она, клал ей ладонь на грудь или касался ее ноги своей ногой; во сне, поворачиваясь на другой бок, он, даже не проснувшись по-настоящему, снова в темноте искал ее - ему важно было тронуть ее, неважно что попадается под руку, только бы тронуть: таков уж он был с двадцати лет, то есть с 1904 года, даже тогда он не мог заснуть, если рядом не лежала женщина. Но с Эльвирой он никогда не разговаривал. Время от времени, правда все реже и реже, он брал ее во мраке спальни, брал молча, так что иногда Эльвире приходило в голову: да знает ли он сам, что это ее, Эльвиру, он сейчас берет. Таким он стал с тех пор, как "потерял интерес". Он продолжал охотиться и, несмотря на опустошения, причиняемые болонцами, приносил много дичи. Был он отменный стрелок и с возрастом не сдал, ему было знакомо каждое болотце, дюны, холмы, лучше даже, чем его людям. Но, сразив пулей великолепную дичь, он теперь уже не чертыхался на радостях, даже в глазах не вспыхивал огонек удовольствия: он убивал живую тварь, как боец на бойне. Уже в течение многих лет Тонио сопровождал его на охоту, тащил за доном Чезаре ягдташ и второе, запасное, ружье, и плелся сзади без удовольствия, даже с некоторым страхом: ему чудилось, будто он состоит в услужении у статуи, огромной статуи, которая без устали прет себе вперед, все тем же крупным шагом, как заводная, прямо через заросли бамбука, через камыши, через дюны, поросшие розмарином, и через холмы, поросшие колючим кустарником; Тонио, правда, весьма смутно, представлялось, что, очевидно, муки грешников в чистилище - не в аду, а именно в чистилище - чем-то сродни вот этому бесконечному, бессмысленному шаганию вслед за статуей, у которой ты находишься в услужении. А возможно, это, напротив, преддверие рая... С управляющими, дельцами и редкими визитерами, еще переступавшими порог дома с колоннами, дон Чезаре держался по-прежнему. Но слова его звучат в мире, лишенном эха, и движется он в пространстве, лишенном устойчивости. Когда говорят "идем в низину", подразумевается "преддверие рая". С тех пор как он "потерял интерес". Дон Чезаре был "лишен интереса" вроде тех безработных, что лишены работы. Это же не их вина, значит, это и не его вина. Он даже чувствовал какое-то отдаленное родство с этими бедолагами, которые с утра до вечера простаивали, подпирая стены домов, выходящих на Главную площадь Порто-Манакоре; только у него не оставалось надежды, что произойдет чудо и что-то вновь займет его. И к надежде тоже он "потерял интерес". Привыкнув смолоду мыслить категориями философии истории, дон Чезаре иной раз спрашивал сам себя, почему это он "потерял интерес" именно на пороге второй половины XX века, в низине Урия. Спрашивал, впрочем не придавая своим вопросам значения просто потому, что он сохранил привычку спрашивать себя, как, кстати, сохранил и все прочие свои привычки. В возрасте от двадцати до тридцати лет, то есть между 1904 и 1914 годами, по желанию отца, дон Чезаре объехал всю Европу с целью пополнить свои знания. В одну из таких поездок он на обратном пути из Лондона в Неаполь, намереваясь сесть на пароход в Валенсии, заглянул по дороге в Португалию, да там и застрял. Вот тут-то он задумался, всерьез задумался над упадком этой нации, некогда владевшей чуть ли не половиной земного шара. Он свел знакомство с писателями, которые писали не для читателя, а в пустоту; с политиками, которыми вертели англичане; свел знакомство с дельцами, которые ликвидировали свои дела в Бразилии и жили на скромную ренту, мирно и бесцельно влача свои дни в забытых богом провинциальных городках. Тогда он еще подумал, что нет большего несчастья, чем родиться португальцем. Впервые именно здесь, в Лиссабоне, он встретился с народом, который "потерял интерес". А теперь он думал, что итальянцы, французы, англичане тоже "потеряли интерес". Интерес перекочевал из этих стран и обосновался в Соединенных Штатах Америки, в России, в Индии, в Китае. И сам он живет в стране, "потерявшей интерес"; исключение составляли, и то лишь на поверхностный взгляд, разве что северные провинции, но эта была только видимость, итальянцы с Севера Италии, равно как и французы, просто умели скрывать отсутствие интереса за треском своих автомобилей и своих мотороллеров. И французы и итальянцы после второй мировой войны явно начали "португализироваться". Вот о чем думал дон Чезаре, но думал без интереса. Изменилось даже его отношение к своей коллекции, которой он, однако, продолжал заниматься. Если теплился в нем еще интерес, то лишь к одним древностям. Только смерть полностью лишает человека всяческого интереса, но ведь смерть как раз и есть окончательное и бесповоротное освобождение от любых уз, полнейшая антизаинтересованность. Поэтому-то дон Чезаре продолжал заниматься своей коллекцией и новыми ее экспонатами, которые ему приносили его люди или землепашцы с соседних участков. Но в каталог он их уже не вносил, не посылал о них статей в археологические журналы. Рукопись его кардинального труда о граде Урия была закончена уже давно: полторы тысячи страниц убористого почерка, в полном порядке сложенные в ящиках секретера; он не предлагал рукописи издателям, ни одному не предлагал: пришлось бы сокращать, ужимать, резать - ради кого, ради чего? - или же опубликовать этот труд на собственный счет в шести толстенных томах ин-кварто, с многочисленными комментариями, издать этот монументальный труд всего в нескольких экземплярах для специалистов по истории греческих колоний в Южной Италии в эллинистическую эпоху - эта мысль была ему даже по душе, но, очевидно, не слишком, иначе бы он не отступил перед нудной процедурой переговоров с типографщиком, необходимостью держать корректуру, встречаться с незнакомыми людьми. Ежедневно в вечерние часы после сиесты и до ужина его было запрещено беспокоить. "Работает", - говорили домашние. А он глядел на вазы, на масляные лампы, на статуэтки, на монеты, выставленные в залах второго этажа, а также под кровлей, - все пронумерованное, снабженное этикетками, - смотрел таким же взглядом, как смотрит нынче вечером на статуэтку, которую принесли ему рыбаки и которую он водрузил на край длинного, из оливкового дерева стола, так, чтобы на нее падал световой круг керосиновой лампы, а Мариетта сидит у его ног на низкой скамеечке, поставив локти на колени, положив подбородок на сжатые кулачки. Это только так говорится, что смотрел; для того чтобы определить его взгляд, неправильно употреблять этот глагол, подразумевающий некое активное действие. Это вовсе не значит, что дон Чезаре пассивно созерцает свою новую статуэтку. Он не только видит ее, он на нее смотрит, хотя взгляду его как раз и недостает активности; он думает о ней, хотя мысли его тоже недостает активности. Он думает о статуэтке, и думает в то же время о других экземплярах своей коллекции, и думает в то же время о всем городе Урия, процветающем эллинистическом городе, возрождающемся из топи, с агорой на земляном насыпи, там, где сейчас сушат свои сети рыбаки, с белоснежными домами, с портиками и колоннадами, с гражданами, не "потерявшими интереса" ни к чему, что происходит в мире, с разлитым повсюду духом разума, который пронизывал в древности великую Грецию; фонтаны, девушки с амфорой на плече, порт, куда причаливают суда, груженные всем тем, чем богат Восток, и храм Венеры на самой оконечности мыса, вознесенный над морем. Но и здесь выражение "думает" не совсем точно, коль скоро мысль - это активная форма, противопоставляющая субъект объекту и предполагающая некое воздействие субъекта на объект, а дон Чезаре с каждым годом все больше и больше "терял интерес", так что в некотором роде сам становился объектом для себя самого: доном Чезаре лицом к лицу с доном Чезаре, думающим о терракотовой статуэтке и о городе Урия, где повсюду разлит дух разума, и настолько же чуждым дону Чезаре, как и терракотовой статуэтке, и мертвому городу Урия; без любви, без ненависти, даже без желания любить или ненавидеть, столь же лишенный всех и всяческих желаний, как похороненный под песками город Урия. Вот это-то и есть подлинная "утрата интереса". Между тем Мариетта, прикорнув у ног дона Чезаре, время от времени поглядывала из-за колен старика на мать и двух своих сестер, шепчущихся о чем-то у огромного камина. А вся тройка замышляла, как бы им половчее схватить ее, когда дон Чезаре пойдет к себе наверх, примерно наказать дерзкую, посмевшую поднять руку на родную мать, и любой ценой вырвать у нее имя ее возлюбленного, из-за которого она не желает идти в услужение к агроному-ломбардцу. Мариетта не слишком-то их боится, разве что Эльвиру, здоровенную бабу уже под тридцать, но Эльвире придется идти за доном Чезаре в спальню. Однако Мариетта все же была начеку, ей-то хорошо было известно, какие они все скрытницы. Обычно Мариетта спала в одной комнате со старухой Джулией, своей мамашей. Но она прикинула, что, как только дон Чезаре окажется у себя в спальне, она убежит и переночует в сарайчике на какой-нибудь лимонной или апельсиновой плантации. Авось не впервой. Сколько раз уж ей приходилось спасаться там от разлюбезной своей родни. Дон Чезаре поднялся, взял терракотовую статуэтку и, обогнув стол, направился к дверям, ведущим в коридор. Тем же движением поднялась и Эльвира, взяла со стола керосиновую лампу, стоявшую у кресла, и пошла вслед за доном Чезаре. И тут Мария, не мешкая, подскочила ко входной двери, заперла ее на ключ, а ключ положила себе в карман. Поняв, что путь через парадную дверь ей отрезан, Мариетта не слишком встревожилась. Когда дон Чезаре и Эльвира очутятся в спальне на верхнем этаже, она без помех улизнет в коридор. А в конце коридора застекленная дверь выходит на балкон с пилястрами. Вот он, ее обычный путь спасения - сколько раз она уже спрыгивала с балкона на площадку у виллы: цеплялась за пилястр и шлепалась на землю, потом вскакивала и, босоногая, неслась по тропкам среди зарослей бамбука. Дон Чезаре шел по коридору, за ним Эльвира с керосиновой лампой в руке. Старуха Джулия от камина, а Мария от входной - двери подбирались к Мариетте, которая все еще сидела на низенькой скамеечке у монументального неаполитанского кресла XVIII века. Мариетта вскочила, готовясь к прыжку, но не испугалась она ничуть. По-настоящему боялась она одну лишь Эльвиру. Детей у нее в отличие от Марии не было, и чувствовалась в этой плотной брюнетке какая-то особая лихость, как у многих молодых вдов, недаром же она, словно мужчина, управлялась с цепом, когда ее покойный супружник арендовал в горах участок иссушенной солнцем, бесплодной земли. Там он и отдал богу душу. До сих пор помнит Мариетта, как цеп в руке Эльвиры с оглушительным грохотом падает на земляной ток, помнит Эльвиру всю в облаках пыли и охвостья, бьющую, что твой кузнец, - до сих пор помнит, хотя было ей всего восемь, когда ее, девчонку, возили в горы погостить к сестре. В дальнем конце коридора все тише и тише становились тяжелые шаги дона Чезаре и щелканье деревянных подметок Эльвиры. Тяжелые шаги дона Чезаре, щелканье деревянных подметок Эльвиры. Но тут лестница делала поворот, и шум шагов стал громче, только шел он теперь сверху. Мария, как кошка, бросилась к Мариетте, а та, вскочив со скамеечки, начала кружить вокруг кресла. Важно было избежать рукопашной. Она решила спастись через коридор лишь тогда, когда дон Чезаре с Эльвирой очутятся в спальне. Дон Чезаре открыл дверь спальни, деревянные подметки Эльвиры прощелкали за ним. Мариетта снова обежала вокруг кресла, но Мария не отставала. Тяжелые шаги дона Чезаре раздавались уже в спальне, расположенной как раз над большой залой. Деревянные подошвы Эльвиры прощелкали где-то возле комода. И Мариетта догадалась, что Эльвира как раз сейчас ставит на комод керосиновую лампу. Но вдруг деревянные подошвы Эльвиры защелкали в обратном направлении. Вот они уже щелкают по коридору. Щелкают быстро-быстро, как кастаньеты перед самым концом тарантеллы. А вот они щелкают уже по ступенькам лестницы. Мариетта бросилась в коридор, но Эльвира успела спуститься и преградить ей путь. Эльвира была выше и плотнее Мариетты: женщина в полном расцвете сил. Она затолкала Мариетту обратно в залу, наотмашь хлеща ее по щекам, да еще поддала ей коленкой в живот. А в зале Мариетту перехватила Мария и ловко скрутила ей руки за спиной. Старуха Джулия прикрыла дверь: не дай бог, услышит дон Чезаре. Женщины шептались у камина не зря, они успели, пользуясь темнотой, запастись веревками: Джулия до времени прятала их под юбкой. Они привязали Мариетту к спинке кресла, лодыжки прикрутили к ножкам кресла с резными акантовыми листьями, руки - к деревянным затейливым подлокотникам кресла, выточенным в виде китайских уродцев. В такой позе, точно распятая, Мариетта оказалась всей грудью и лицом прижата к грубой полотняной подкладке, которой была обита сзади спинка кресла, а задняя часть ее тела, таким образом, беспомощно оттопырилась. Эльвира сняла со стены охотничье ружье. Потом отвинтила стальной прут, которым прочищали ружейное дуло. Дон Чезаре выходил из себя - обычно первой в постель ложилась Эльвира, - а может, он услышал, как в коридоре надавали Мариетте пощечин. Он стукнул ногой раз, другой, громко стукнул в пол, служивший потолком большой зале. Эльвира подошла к креслу, держа шомпол в руке. По пути она задрала голову к потолку. - Старик злобится, - проговорила она. Дон Чезаре снова стукнул ногой. - Злись, злись, сколько тебе влезет, - прошипела она. - А я, пока нашей девственнице хорошенького клейма не поставлю, никуда не пойду. Стальной шомпол свистнул в воздухе. У Мариетты под полотняным платьицем даже белья не было. - Это тебе за мать, - сказала Эльвира. Мариетта молчала, стиснув зубы. - Это тебе за меня, - продолжала Эльвира. - Это тебе за мать. - А это за меня. Мариетта жалобно взвыла. Ее снова ожег стальной прут. Но тут женщины услышали тяжелые шаги дона Чезаре: судя по звуку, он отошел от кровати и направлялся к двери. Эльвира живо сунула шомпол в руки Марии. - Теперь твой черед, - шепнула она. - А ну-ка отметь ее на всю жизнь. И бросилась к двери. Деревянные подошвы прощелкали по коридору, затем по лестнице, затем все стихло. Должно быть, дон Чезаре и Эльвира о чем-то спорили. Потом внизу услышали тяжелые шаги дона Чезаре, возвратившегося в спальню. Мария подошла к Мариетте, распятой на спинке массивного позолоченного кресла. - А теперь, - начала она, - а теперь говори, кто твой дружок? Мариетта стиснула зубы. Мария отступила на шаг. Снова со свистом рассек воздух прут. - Я тебе сейчас память обратно вобью, - пообещала Мария. Но в эту самую минуту под окном зафыркал мотор "ламбретты". - Тонио, - завопила Мариетта. - Тонио, спаси меня! - Ага, значит, призналась, значит, он твой любовник! - прокричала Мария. В залу влетел Тонио. - А ну, развяжите ее, - скомандовал он. Он как-то сразу обрел свой несколько слинявший апломб, появившись перед босоногими женщинами обутый, в белой куртке, как и положено доверенному лицу важного синьора. - Сказано, живее, - повторил он. Джулия заскулила было: она, мол, в своем праве наказывать непокорную дочь. - Кто теперь здесь закон устанавливает? - осведомился Тонио. - Неужто бабы? И добавил: - Придется пойти разбудить дона Чезаре. Он запретил устраивать в его доме драки да порки. Он всех вас к черту прогонит... Женщины отвязали Мариетту. Мариетта отступила на шаг, прислонилась к стене, чуть приподняв локти, опустив кисти рук, явно готовясь удрать. Джулия и Мария топтались у кресла. Они не спускали глаз с Тонио. "Ты не имеешь права, Тонио", - сказал трактирщик. "Ты плохо ответил", - сказал Пиццаччо. "Вот как я берусь за дело..." - сказал Маттео Бриганте. - Хватит, - проговорил Тонио. - Надолго у нее, бедняжки, следы от шомпола останутся... Вы у меня еще попляшете, гадюки... А теперь марш отсюда... Мариетта, все еще жавшаяся к стене, вдруг расхохоталась. - Это она над тобой, Тонио, смеется, - сказала Джулия. - А ну, немедленно спать, гниломордая, - прикрикнул на тещу Тонио. Женщины начали медленно пятиться к двери. С порога Джулия снова бросила: - Это она над тобой, человек, смеется. Тонио громко захлопнул за ними дверь; сейчас в зале они с Мариеттой остались одни. А Мариетта все еще хохотала. Тонио приблизился к девушке. - А теперь, - прошептал он, - теперь, Мариетта, самое время меня поцеловать. - Ладно, - легко согласилась Мариетта. Она шагнула к нему. И положила обе руки ему на плечи. Тонио сразу и не понял, было ли то в знак нежности, или чтобы удержать его на почтительном расстоянии. Потом она потянулась вперед и поцеловала Тонио в лоб. Так он и не успел понять, что к чему. Ступая на пальчики своих босых ног, она как перышко пролетела мимо. И уже очутилась на крыльце. А там, задержавшись на секундочку, крикнула ему: - Я тебя очень люблю, Тонио, очень-очень, так и знай... И исчезла в темноте. Когда игроки вышли из таверны, Маттео Бриганте пригласил Пиццаччо выпить с ним на балу стаканчик вина. За вход он расплатился сам, вынув из бумажника кредитку в пятьсот лир. Уселись они поближе к буфету. Бриганте заказал бутылку пенистого асти. Попивая вино, он оглядывал своими маленькими жесткими глазками танцоров, площадь и то, что было на площади и рядом с ней. И, взглянув, мгновенно отмечал все (мысленно, конечно). Такая привычка осталась у него еще со времен службы на королевском флоте, где он дошел до старшего матроса, - и привычка эта весьма пригодилась ему сейчас, когда он контролировал весь Порто-Манакоре. Вот на пятом этаже претуры стукнули ставни: значит, донна Лукреция не спит. Что-то не видно неаполитанки, остановившейся в отеле "Бельведер", на бал не пришла, верно, отправилась гулять на пляж, но с кем? Джузеппина танцует с молодым римлянином, но он ей вроде не интересен. Вот секретарь кооперации мебельных фабрикантов привел на танцы всех своих трех дочек, а сам попивает французский коньяк. Интересно, откуда у него такие денежки? Обозревая свою территорию, вернее, свои охотничьи угодья, рэкетир рассеянно поигрывал окулировочным ножом. Прекрасный инструмент, фирмы "Due Buoi" - "Два Быка", дороже окулировочных ножей вообще не бывает: весь целиком умещается в горсти, рукоятка черная, покрытая лаком, в дерево врезаны медные заклепки, у основания он шире, что весьма удобно, и весь словно создан тебе по руке. Убранное лезвие покоится себе в коконе рукоятки, чистое, блестящее, гладкое, опасное, и смотреть на него - одно удовольствие, оно как устрица в раковине, как жемчужина на бархате футляра. За соседним столиком два каких-то белобрысых туриста пялятся на молоденьких мальчиков. Свою машину "фольксваген" с баварским номером они оставили на углу недавно проложенной улицы, которая, петляя, спускается к пляжу. Бриганте отмечает и это (мысленно, конечно); он контролирует также сделки местных парней с иностранцами. Он потихоньку выдвигает лезвие ножа, потом отпускает палец, и оно входит в ручку с коротким сухим щелканьем. Ему по душе этот четкий звук, словно рядом кто-то молодой щелкнул зубами. За барьерчиком, отделяющим танцевальную площадку, стоят, опершись о балюстраду таверны, Пиппо и Бальбо. Пиппо в упор разглядывает Маттео Бриганте. Штаны на Пиппо сплошь в дырах, разлезлись по всем швам, внизу они совсем разлохматились. Мужчины и юноши или гуальони - словом, весь Старый город ходит в рваных штанах, но у них эти позорные лохмотья хоть кое-как заплатаны, кое-как подштопаны. А Пиппо победительно щеголяет в своих лохмотьях, они похожи на пенную бахрому, которой старинные художники охотно окружали Венеру. Рубашка тоже превратилась в немыслимое рванье, пуговицы нет ни одной, но он даже не завязывал ее узлом на животе, хотя в нынешнем году многие гуальони переняли такую моду у курортников. При каждом его движении лохмотья рубашки взлетают за плечами, как плащ Михаила Архангела. Иссиня-черные волосы падают крутыми локонами на лоб. Шестнадцатилетний вожак гуальони, отважноглазый... Бальбо - рыжий, коренастый, хоть и тоже в лохмотьях, но в лохмотьях вполне пристойных; когда гуальони делят добычу, всеми расчетами и дележкой занимается он - это, так сказать, бухгалтер шайки. Пиппо не спускает глаз с Маттео Бриганте. Бальбо не спускает глаз с площади. Где бы ни находились вместе вожак гуальони и его адъютант, у них как бы одна голова на двоих, и эта голова охватывает единым взглядом все четыре стороны горизонта. Все прочие гуальони вдруг куда-то испарились. Оркестранты снова отдыхают. Наступившая тишина тяжко нависает над площадью. Прежде, когда оркестр делал паузу между танцами, тишину хоть нарушали пронзительные мальчишеские вопли. - Что-то гуальони затевают, - говорит Бриганте. - Просто спать пошли, - говорит Пиццаччо. - Да нет, Пиппо здесь, смотри, стоит, как капитан на мостике. Что-то он затеял... Бриганте подымает палец и манит к себе Пиппо - подойди, мол. Ему хочется поговорить с ним через зеленый барьерчик. В ответ Пиппо делает почти незаметную гримаску, просто кривит нижнюю челюсть, презрительно прищуривает один глаз. Но тут же его ангельский лик застывает в невозмутимом спокойствии. Бриганте отводит глаза. Пиццаччо в душе ликует: Пиппо всего-навсего состроил насмешливую гримасу, и, глядишь ты, вдруг явно наметились границы могущества прославленного рэкетира. А всегда приятно видеть, как твои патрон обмишулился. Во всем Порто-Манакоре и его окрестностях одни лишь гуальони во главе с Пиппо не подлежали контролю Маттео Бриганте. Рано или поздно они схлестнутся, не могут две гангстерские шайки мирно сосуществовать на одной территории. Но в настоящее время гуальони неуловимы, они как пыль, что стоит над током, когда молотят зерно мужчины или такие бабищи, как Эльвира. Никто и ничто не может избавиться от контроля Маттео Бриганте: коммерсант - потому что у него есть магазин, рыбак - потому что у него есть лодка, шофер - потому что у него есть грузовик, разносчик - потому что у него есть трехколесный велосипед, садовод - потому что у него есть фруктовые деревья на корню, лицо знатное - потому что у него есть репутация, чиновник - потому что у него есть карьера, бедняки - потому что у них есть их бедняцкие жены. Безработный, получающий пособие из мэрии, пастух, отвечающий за сохранность чужих коз, калека, нуждающийся в больничной койке, заключенный, желающий передать весточку на волю, - все должны платить Маттео Бриганте по установленной им самим таксе. Но одни только гуальони не владеют ничем: воровская их добыча делится между участниками и тут же проедается и прокуривается; и у них столько же пристанищ, сколько домов в Манакоре: это и хижины в низине, и лачуги на холмах; никто и "не заметит, если в доме, где спят вповалку десять - двенадцать человек, переночует еще и чужой мальчишка. Одним из самых шикарных номеров гуальони был угон "ламбретты", принадлежавшей карабинеру. В мгновение ока ее распотрошили целиком и полностью, как только можно вообще распотрошить мотороллер, и каждая деталь была продана по отдельности. Даже болтами и теми торговали в розницу. Маттео Бриганте дал стороной понять угонщикам, что он желал бы получить причитающееся ему по его же таксе, и на следующее утро обнаружил перед своей входной дверью номер полицейской "ламбретты": ОККР - Особый Карабинерский Корпус Республики - гласили красные буквы на черной эмали. В последующие несколько дней пиццерии продали пирожков вдвое больше, чем обычно, а мороженщики продали вдвое больше мороженого, только вот эта легкая зыбь и отметила гибель полицейского мотороллера. Бриганте снова открыл свой окулировочный нож. А Пиццаччо тем временем украдкой следил за Пиппо и Бальбо. - А может, это гуальони обокрали швейцарских туристов? - высказал он предположение. - Больно жирно для них, - возразил Бриганте. И убрал сухо щелкнувшее лезвие ножа. Оркестр начал слоу-фокс. Сейчас Франческо, оставив ударные, взялся за электрическую гитару. Бриганте отметил (мысленно, конечно), что Джузеппина танцует с директором филиала Неаполитанского банка, молодым человеком, только недавно женившимся. И что немецкие туристы завели разговор с сыном аптекаря: они хором описывали ему новый мотор, который будет установлен на "мерседесе" последнего выпуска; один из немцев даже набросал схему двигателя, а затем он предложит аптекарскому сынку прокатиться на "фольксвагене" - приемчик классический. Внезапно на площадь ворвались гуальони. Физиономии себе они перепачкали соком тутовой ягоды. Получилась как бы алая маска, на которой блестели только черные глаза. Вся банда - душ двадцать в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Они проскакали через площадь, испуская воинственные клики и размахивая воображаемыми томагавками. Это они играли в "краснокожих". Бриганте хохотнул, прищурив глаза и не разжимая губ - такова была его манера смеяться холодным своим смешком. - Дурень ты, - обратился он к Пиццаччо. - Если бы гуальони обокрали швейцарца, во всех булочных города ни одного леденца не осталось бы. Он положил свой нож на стол. Пиппо и Бальбо по-прежнему не тронулись с места. Гуальони снова проскакали через площадь на полном галопе, вцепившись в гривы своих воображаемых коней. Пиппо и Бальбо медленно двинулись в направлении улицы Гарибальди. Бриганте отметил про себя, что зашли они в "Спортивный бар". "Краснокожие" исчезли в какой-то улочке в дальнем конце площади. Пиппо облокотился на стойку бара. - Две порции мороженого по двадцать лир, - сказал он. Бальбо положил на прилавок две монеты по двадцать лир. Курортники разглядывали Пиппо в его победительном тряпье. - Бродяг не обслуживаю, - отрезал Джусто, официант бара. Тут и Бальбо облокотился на стойку бара. - Ведь мы же заплатили, - сказал он. - А ну, катитесь отсюда, да поживее, - крикнул Джусто. За соседним столиком сидел помощник комиссара полиции. - Синьор помощник, - воззвал к нему Пиппо, - мы же заплатили. Должен этот человек нас обслужить или нет? С площади доносились оглушительные вопли. Это "краснокожие" снова шли на приступ. - Дети совершенно правы, - вмешался кто-то из посетителей бара. - Они же заплатили. На каком основании их не обслуживают? - Ясно почему, потому что они бедные, - заметила какая-то либерально мыслящая курортница. В эту самую минуту молочно-голубые фонарики на танцевальной площадке и все лампы на площади разом погасли. Молодой месяц уже закатился. Единственным источником света было бледное сияние звезд. - Синьор помощник, - гнул свое Пиппо, - мы же в своем праве. "Краснокожие" перескочили через зеленый барьерчик и с воплями рассыпались среди танцующих. Раздался женский крик. Городские стражники, держа дубинки в руках, бросились на танцевальную площадку. Трое "краснокожих" окружили столик, где сидели немецкие туристы. - Это у вас в Южной Италии такой обычай, что ли? - спросил один из немцев сына аптекаря. Но тут их столик толкнули. Они испуганно вскочили с места. Теперь алые маски были уже повсюду. И вдруг они исчезли. Воцарилась тишина. А через десять минут снова вспыхнул электрический свет. Нашелся какой-то человек, который сообщил, что один из "краснокожих", как раз перед тем как "индейцы" пошли на приступ, пробрался в каморку привратника мэрии и просто-напросто отключил рубильник, а следовательно, и свет на Главной площади. Городские стражники подводили итоги набега. Две курортницы недосчитались своих сумочек. Из карманов пиджака, который один из немецких туристов повесил на спинку стула, пропал бумажник. Кое у кого из девушек украли дешевенькие украшения. Тем временем Пиппо и Бальбо не спеша лакомились мороженым, которое им по настоятельному требованию либерально мыслящей туристки все-таки подал Джусто. Когда какой-то очевидец рассказал в "Спортивном баре" о нападении "краснокожих" на танцевальную площадку, Пиппо осведомился: - Задержали хоть одного гуальоне? - Нет, - ответил свидетель. - Прощайте, - проговорил Пиппо. - Спокойной всем ночи, - добавил Бальбо. Помощник комиссара полиции уже собирал свидетельские показания. Пиппо и Бальбо медленно и степенно прошли улицей Гарибальди, свернули на одну из улочек Старого города и явились на назначенное для дележа добычи место. В тот момент, когда погасло электричество, окулировочный нож Маттео Бриганте лежал на столе возле бутылки асти. Когда молочно-голубые фонарики снова вспыхнули и залили резким светом танцевальную площадку, оказалось, что нож исчез. - Подумаешь, делов, - сказал Бриганте, - железка ценой в восемьсот лир. И говорить о ней не стоит. Он прикусил тонкую нижнюю губу, и Пиццаччо снова возликовал - гуальони бросили открытый вызов его патрону. Когда Мариетта начала петь, в доме никто еще не спал, кроме Эльвиры. Однако дон Чезаре, положивший ладонь на грудь Эльвиры, проснулся не по-настоящему. Год от года его сон, равно как и его бодрствование, все больше "лишался интереса". Уже давно он утратил способность спать крепко, спать глубоким сном, прародителем всех и всяческих метаморфоз, когда сраженный им человек осознает и переваривает все свои дневные неудачи и унижения и претворяет их в материальную основу новой силы, дремлющей подобно личинке во мраке своего кокона, и, просыпаясь в утренних лучах, человек, торжествующий, радостно потягивается всем своим прошедшим через ночную линьку телом. Отныне и сон и пробуждение дона Чезаре стали одинаково унылы. Отныне он был отлучен также и от того сна, который непосредственно примыкает к самому глубокому сну и рождает пророческие и вещие сновидения. Уже давно дон Чезаре видел лишь обрывки мимолетных сновидений, те беглые сны, где беспорядочно перемешаны воспоминания о мелких дневных событиях, почти неотличимые от их восприятия в состоянии бодрствования. В ту самую минуту, когда запела Мариетта, дремота дона Чезаре уже переходила в сновидение, он витал где-то между дремой и сном: так проходили теперь все его ночи. Старуха Джулия отгоняла комаров, тонко жужжащих над самым ее ухом. Она ждала, когда какой-нибудь сядет ей на щеку, и тогда раздавалось сухое щелканье ладони, под тяжестью каковой погибал смельчак. Промахивалась она редко. По правую ее руку под окном в бледном свечении звезд виднелась пустая кровать Мариетты. В представлении старухи эти комары-мучители как-то сливались с образом Мариетты, посмевшей восстать против матери. При каждом новом шлепке она шипела: - Это тебе, мерзавка! - Это тебе, шлюха! - Это тебе, troia, потаскуха! В соседней комнате Мария, забившись в дальний угол постели, жалась к стене - пускай Тонио видит, сколько ему оставлено места. Она молилась. Ничего не забыла. Отче наш, Дева Мария, Святая матерь бога нашего, верни мне моего мужа. Святой Иосиф, благословенный супруг, пробуди угрызения совести в сердце мужа моего, прелюбодея. Святая Мария Капуанская, покровительница Юга, воззри на горе несчастнейшей рабы твоей. Святой Михаил Архангел, изжени демона из тела сестры моей, что отняла у меня мужа. Святая Урсула Урийская, дева-мученица, верни отца детям моим! Вовсе Мария не была уж так твердо уверена, что Мариетта уступила домогательствам ее супруга. Сколько раз на ее глазах та гнала его прочь. Да и соседи, обитатели камышовых хижин, разбросанных среди бамбуков, откуда видно все и вся, и те ни разу не настигли их вместе - а кабы настигли, не преминули бы рассказать. Но сейчас (думала она) Тонио с Мариеттой находятся вдвоем в большой зале. Мариетта вся еще взбудораженная (думала она) после полученной порки. А уж ее Тонио! Она, законная жена, еще никогда не видела, чтобы муж держался так уверенно, что же могло произойти с ним в Манакоре? Каким спокойным, властным тоном приказал он женщинам отпустить Мариетту, поэтому-то Мария и не смеет сейчас войти в большую залу, устроить мужу скандал: по ее мнению, он способен будет энергично, как и подобает настоящему мужчине, бороться за свое право - побыть наедине с молоденькой девушкой. А этого с лихвой хватает, чтобы создать себе видимость подлинного несчастья. Мария торжествует, словно бы доктор объявил ей, что у нее рак. И она призывает небеса в свидетели, дабы убедить себя, что на ее долю выпало воистину неслыханное горе. А Тонио тем временем, стоя на крыльце, не спускает глаз с темной стены бамбуков, за которой скрылась Мариетта. Во рту у него все тот же горький вкус, какой бывает, когда слишком накуришься, совсем такой, как когда его недавно вырвало на Главной площади Порто-Манакоре. Мариетта начала петь где-то там, за камышами, возле водослива озера. За основу она взяла старинную песенку сборщиц оливок. Для разгона она запела весело, будто с единственной целью показать своей семейке, от которой ей удалось вырваться: плевать я, мол, на вас хотела! Выбор она сделала удачный, при такой песне порой можно довести "голос" до полного его звучания. Дон Чезаре сразу же открыл глаза и прислушался. Тонио сверлил взглядом ночную тьму. А Мариетта кружила вокруг дома позади сплошной стены бамбука и камышей, служившей ей надежным укрытием в мерцании южной ночи, разливающей слабый свет даже после того, как скрылся молодой месяц. Она повторяла все те же строфы, но теперь уже совсем в разудалом тоне. Пение разбудило Эльвиру. Вокруг дома с колоннами кружил сам воплощенный вызов. Мариетта повторила припев, но уже тоном выше. Дон Чезаре бесшумно поднялся с постели и подошел к окну. Эльвира села на кровати. Она вдруг ощутила, что ненавидит сестру неистово, до глубины души. Мариетта уверенно укрепилась в новой тональности. Но пока не убедилась, что голос звучит так, как ему положено, повторяла только один припев. А потом повела песню еще несколькими тонами выше. И так все повышала и повышала тональность. Затем чуть понизила голос до той тональности, что удавалась ей лучше всего. Опершись на перила крыльца, Тонио, подавшись всем телом вперед, тянул в темноту руки и, прихлопывая ладонями в такт песне, бормотал тихо, но страстно: - А ну давай, а ну давай! Такими словами обычно подбадривают певца, когда "голос", кажется, вот-вот взлетит в самое небо. Но такое редко бывает ночью, особенно после столь драматических событий, как нынче. Скорее, это бывает в праздничный день, во вторую его половину, когда гости и хозяева напелись, когда вся честная компания разгорячилась, наслушавшись пения и пропев все, что в таких случаях поется: ритурнели, сторнелли, песенки, арии из оперетт и опер. Тот (или та), кто наделен "голосом", держится в стороне, сидит с угрюмым видом. Его просят, но особенно с просьбами не лезут. Когда же тот (или та) махнет рукой, показывая, что-де тоже хочет петь, все разом смолкают. Начинает он (или она) обычно с какой-нибудь старинной песни, удобной для распева, но начинает ее обычно просто так, без всякой вокальной игры. Когда он (или она) подымает "голос" несколькими тонами выше, как бы приоткрывая ему врата (так прожженный игрок, войдя в зал, где идет игра в рулетку, ставит для начала на первые попавшиеся числа, без всякой системы, лишь для того, чтобы открыть врата удаче), когда он (или она) начинает перепрыгивать из тональности в тональность, подобно струе фонтана, пытающейся противоборствовать воздуху, самому небу противоборствовать, присутствующие дружно встают с места и окружают поющего. А он все еще пробует, колеблется, но идет все вверх. И вот тут-то каждый молча вторит ему, молча помогает ему, неслышно бьет в ладоши - он как бы заключен в кольцо беззвучно хлопающих рук, и каждый страстно просит его шепотом: - А ну давай, давай, давай! Вот точно так же кричал сейчас шепотом и Тонио, вытянув руки вперед, во мрак. Точно так же шептал дон Чезаре, стоя на примостившемся меж двух колонн балконе, куда выходит его спальня. Наконец "голос" установился, достиг своей предельной высоты. В те времена, когда дон Чезаре еще принимал иностранцев и толковал с ними о манакорском фольклоре, он высказывал мнение, что "голосом" владели еще жрицы Венеры Урийской, особенно когда впадали в транс, но что, по преданиям, эта манера пения восходила еще к фригийцам, а те переняли ее у огнепоклонников. Иные, опираясь на сходство с арабской манерой пения, утверждали, что, мол, жители Манакоре позаимствовали "голос" от сарацинов, которые завоевали Урию, после того как порт занесло песком. Так как албанцы неоднократно оседали на южном побережье Италии, кое-кто склонен считать родиной "голоса" Иллирию. Но все эти гипотезы достаточно шатки, особенно еще и потому, что настоящие музыковеды редко слышат "голос", до сих пор еще он не записан на пластинку. Сами же манакорцы не особенно жалуют любителей "голоса", равно как и зрителей, присутствующих при игре в "закон". Похоже, что они стесняются или стыдятся своего пения или своей игры как чего-то слишком интимного. Разница лишь в том, что в "закон" играет вся Южная Италия, тогда как "голос" - удел небольшого клочка Адриатического побережья. Теперь не к чему было шептать: - А ну, Мариетта, давай, давай! Девушка уже утвердилась на самых высоких нотах и уверенно вела песню. Музыкант-профессионал определил бы ее пение как чересчур высокое. Но в том-то и дело, что его можно определить также и как пение утробное. Такова главная противоречивость "голоса". Доводящая до умопомрачения манера пения - другими словами, та, при которой источник звука вроде находится в глотке и в то же самое время он как бы ни с чем не связан, бродячий голос. Такова главная противоречивость этого умопомрачения. Пение нечеловеческое, однако так может петь только лишь голос человеческий. Пение виртуозное, исходящее из до удивления необработанной гортани. Такова главная противоречивость Мариетты. Когда Мариетта кончила петь - "голос" сразу сник, - она исчезла, да так бесшумно, что даже хорошо натренированный слух - а каждый вершок низины, производящей ложное впечатление безлюдья, где-нибудь да прослушивается внимательным ухом, - так вот, даже такое ухо не уловило бы легчайшего шороха в бамбуке и камышах, среди которых она прокладывала себе путь и за которые цеплялось ее полотняное платье. Она отвязала первый попавшийся рыбачий ялик, уселась на задней скамейке и быстро, без усилий действуя двумя короткими веслами (каждое не длиннее ее руки), пробралась между зарослями камыша в один лишь ей знакомый проток, так осторожно, что даже не потревожила чуткого сна болотных птиц. Тонио вернулся в дом и, стараясь не шуметь, лег рядом с женой, со своей Марией, живот которой был изуродован родами. Дон Чезаре, отойдя от окна, подошел к кровати под балдахином. На кровати, напрягшись, как струна, сидела Эльвира в белой ночной рубашке под самое горло, как требовала того старинная мода; он поймал ее взгляд с выражением такой лютой ненависти, что подумал: пора ему уже избавиться от Эльвиры. А старуха Джулия, вытянув мизинец и указательный палец в виде рожков, все еще творила заклинания и ругала на чем свет стоит свою младшую дочь. Добравшись до подножия каменистого плато, на котором, в сущности, и вырос в свое время Манакоре (порт находился на другом конце города, как раз в стороне, противоположной низине), Мариетта выскочила на берег. Через оливковые плантации она не торопясь обошла город стороной, неслышно ступая босыми ногами. Очутившись на шоссе, она прошла по нему немного, до первого же километрового столба, первого по счету от Порто-Манакоре. У подножия столба был припрятан кусочек красного мела, и она нарисовала на столбе круг, а в круге крест. Затем вприпрыжку сбежала с откоса, снова углубилась в оливковые плантации и вскоре очутилась у первых отрогов горы, защищавшей Порто-Манакоре от ветров с континента. Здесь начиналось лимонно-апельсиновое царство. Каждая плантация была отделена от соседней стеной в защиту от воров и зимнего ветра, обычно дующего с моря. Мариетта смело вступила в лабиринт дорожек, вьющихся среди высоких стен, огораживающих плантации. Склон здесь был крутой. Вскоре Мариетта увидела у себя под ногами молочно-голубые фонарики на танцевальной площадке, красный огонь у входа в порт, всю бухту, освещенную лишь свечением южной ночи, и фонарь маяка, который то загорался, то гас на вершине самого гористого острова. Она остановилась у калитки, приподнялась на цыпочки, перекинула руку через опорную стенку, пошарила вслепую под одной ей известной черепицей и обнаружила большой ключ. Отперев калитку, она вошла на плантацию и спрятала ключ в прежний тайник. Под сплошным сводом листвы апельсиновых, лимонных и фиговых деревьев стояла темень. Путь Мариетте указывало лишь журчание ручейков. Все три ручейка с невнятным лепетом пробивались из горной расселины и сливались вместе в нижней части плантации, пробежав по облицованным оросительным бороздам; когда наступает время полива, через эти борозды воду направляют в приствольные чаши, вырытые под каждым деревом, а более мощный ручей, рожденный этими тремя слабенькими ручейками, каскадом льется на расположенную ниже плантацию, попадает в бассейн, а из него воду по сложной сети таких же борозд пускают от дерева к дереву в приствольные чаши. Так оно и идет от горной расселины все ниже и ниже. Даже в середине августа на плантациях, где неумолчно журчит и струится вода, прохладно и свежо. Возле истока верхнего ручья стоит грубо сложенный из камня сарайчик. В сарайчике садовые инструменты, стол, деревянный стул, на столе инжир и жбан с водой; в углу свалены кучей мешки. Мариетта проскользнула в сарайчик, сжевала инжирину, улеглась на мешки и сразу же заснула как убитая. Маттео Бриганте дал последние указания Пиццаччо и отправился домой. Было около трех утра. Танцы все еще продолжались. Бриганте жил в бывшем дворце Фридриха II Швабского. Эта громадина, состоящая из разностильных строений, соединенных между собой коридорами, винтовыми лестницами, висячими мостиками, тянулась от улицы Гарибальди до улочек Старого города, до подножия храма святой Урсулы Урийской. Поначалу император повелел построить восьмиугольную башню, которая и образует ныне угол улицы Гарибальди и Главной площади: здесь его величество любил отдыхать после охотничьих забав в низине. Анжуйцы пристроили к башне дворец с портиками, теперешнюю городскую ратушу, обращенную фасадом к Главной площади. Неаполитанские короли нагромоздили еще множество весьма причудливых строений и распорядились поставить позади дворца разные службы, конюшни и складские помещения; было это в те времена, когда Порто-Манакоре еще вел широкую торговлю с далматским берегом. Нынешний Главный почтамт размещен в одном из барочных строений, притулившихся к Фридриховой башне, сплошь оплетенной вьюнком, который виден донне Лукреции из окна ее спальни. Все прочие здания превращены в жилые квартиры, и размещается там до сотни семейств. Женщины сушат белье, протянув веревки через двор, где некогда приплясывали под своими царственными всадниками кони; на "мостике вздохов" гуальони устраивают теперь побоища. Маттео Бриганте живет в одной из наиболее удачно расположенных квартир, над ратушей, ближе к углу, при квартире балкончик с низенькими арками постройки XVIII века, и жена Бриганте развела там вьющуюся герань и древовидную гвоздику. Маттео Бриганте снимает также у муниципалитета башню Фридриха II, так и не перестроенную под жилье, и в свою очередь сдает полицейскому комиссариату подвальные этажи: туда дон Аттилио сваливает папки с прекращенными делами. За собой Бриганте оставил верхние этажи - "мой чердак", говорит он, "мое барахлохранилище". Жена Маттео Бриганте родилась в предместье Триеста; она блондинка, выше мужа ростом; в жилах ее, безусловно, течет славянская кровь. Познакомился он с ней в Анконе, где она работала официанткой в баре, а он тогда служил матросом на королевском флоте. Хотя ей еще и двадцати не было, она уже успела обрюзгнуть, но он все равно гордился, что заполучил в любовницы северянку. Когда же он ее обрюхатил, триестинцы заставили-таки его сочетаться с ней законным браком; род их шел из Венеции-Джулии, и был это многочисленный клан, которому принадлежали бары, рестораны и отели. В ту пору Маттео Бриганте еще не навязывал своего закона, особенно в отношении триестинцев, таким образом Франческо заимел отца. Теперь супруга Маттео Бриганте жила как затворница; манакорская знать ее не принимала, а муж запретил ей водиться с кем попало; детей у них больше не было, так как Бриганте не желал распылять свои капиталы между несколькими наследниками. Когда Маттео вернулся домой, жена уже спала. Если бы она не спала, она возилась бы по дому, который, согласно триестинской традиции, содержала в образцовой чистоте. Маттео вынул из серванта, забитого бумагами, несколько папок и взгромоздил их на обеденный стол. Надо было подбить счета и послать в Фоджу кое-кому из дельцов письма, за что он и принялся, и начал строчить одно послание за другим, крупным, ровным, разборчивым почерком. Деньги, которые ему приносил контроль над Порто-Манакоре, сразу же помещались в различные предприятия по всей провинции Фоджа: таким образом, Бриганте был совладельцем маслобойного завода в Калалунге, он же участвовал в транспортировке бокситов в Манфредонии, а недавно приобрел по соседству с Маргерит-ди-Савойя земли, которые втридорога в свое время перекупит у него фирма "Монтекатини", когда ей понадобится увеличить площадь соляных разработок, что и произойдет в самом недалеком будущем. Теперь все эти дела приносили значительно больший доход, нежели его контроль над Порто-Манакоре. Франческо будет богачом. Вот поэтому-то отец и отправил его изучать юриспруденцию. Когда у человека есть состояние, он обязан знать законы. Единственно только юристы ухитрялись порой обвести Маттео Бриганте вокруг пальца. Бал кончился ровно в три. Франческо Бриганте выключил свою электрогитару и спрятал ее в большой черный футляр, подбитый лиловым шелком. Товарищи из кружка "Любители джаза" звали его заглянуть в "Спортивный бар", но он отказался: во-первых, потому что у него не было денег, во-вторых, потому, что в глубине души он смутно чувствовал, что если задержится с молодыми людьми в баре, выпьет с ними, то, глядишь, начнутся разговоры о женщинах и он совершит дурной проступок в отношении донны Лукреции, которая, конечно же, смотрит сейчас на него в щелку приоткрытых ставень пятого этажа претуры. Донна Лукреция и впрямь глядела на него, когда он прощался с оркестрантами. И твердила: "Люблю, люблю его". С какой ликующей отвагой произносила она эти слова почти полным голосом: наконец-то настал час ее торжества над убогим воспитанием, какое дается особам женского пола на Юге. Она твердила про себя те решительные, бесповоротные слова, которые она непременно скажет ему во время их свидания, назначенного на нынешнее утро. Ей представлялось, как будет он гордиться такой возлюбленной. Не заходя никуда, Франческо вернулся домой и поставил футляр с гитарой на сервант, на ее обычное место; семья Бриганте и завтракала, и обедала, и ужинала на кухне. Маттео Бриганте бегло взглянул на сына. Парень выше его, шире в плечах, и мастью, и телосложением пошел в мать - полноватый блондин с легкой рыжинкой. Но тут же Бриганте снова взялся за свою писанину. Франческо не пожелал отцу "доброго вечера". Вообще-то в доме Бриганте никто из домашних никогда никому не желал ни "доброго утра", ни "доброго вечера". Спать Франческо не хотелось, слишком его взбудоражила многочасовая игра в джаз-оркестре и отчасти тревожило близкое свидание с донной Лукрецией со всеми вытекающими отсюда последствиями, а каковы будут эти последствия, он не сомневался. Он прошел в переднюю, снял с этажерки партитуры, аккуратно стоящие рядком между пластинками и книгами, жалкой стопкой книг. Потом вернулся в столовую, сел напротив отца и начал просматривать партитуры одну за другой. А Маттео Бриганте, не отрываясь от своих деловых писем, не без удовольствия подумал, что сын его не из болтливых. Ему не нравилось, что Франческо пошел в мать - склонен к полноте, к тому же рыжеватый блондин, - но ему нравилось, что сын молчалив, что лицо у него загадочное, будто он скрывает какую-то тайну. И еще он подумал, что Франческо не обойдут никакие адвокаты и нотариусы. Сыну он из принципа не давал или, вернее, почти не давал карманных денег: пусть сначала сам начнет зарабатывать себе на жизнь. Отец платил за учение на юридическом факультете в Неаполе и за полный пансион у одного из родственников с материнской стороны, у некоего священника-триестинца; Франческо жил в доме этого священника при церкви Санта-Лючии. Зато Маттео купил сыну электрогитару - не гитара, а игрушечка, - самую дорогую из тех, что имелись в продаже, чтобы Франческо не ударил лицом в грязь перед сыновьями знатных манакорцев, тоже студентами, организовавшими кружок "Любители джаза". Таким-то образом Франческо попал в дом к судье Алессандро, супруга которого обожала музыку. Франческо разложил перед собой чистые партитурные листы и начал быстро рассаживать на линейках черные точечки нот. За одну песенку на последнем фестивале, проходившем в Неаполе, он был удостоен серебряной медали. Бриганте с удовольствием наблюдал за сыном. Ему было даже как-то совестно мешать такому, хоть и пустяковому, занятию, тем более что сын трудился не на шутку. Но потом решил, что, пожалуй, самое надежное средство поставить сына в тупик - это повести внезапную атаку, только таким путем и можно узнать всю правду. - Почему ты велел адресовать себе письма до востребования? - в упор спрашивает Бриганте. Франческо не торопясь поднимает на отца глаза. А сам думает: "Да, здорово промахнулся. Почтальон ему рассказал. Он все всегда знает. Я обязан был это предвидеть и выдумать что-нибудь другое". Он медленно поднимает голову. - Да, отец, - говорит он. - Я тебя не спрашиваю, пишут ли тебе до востребования. Я и без тебя это знаю. Я спрашиваю почему? Бриганте сверлит сына пронзительным взглядом. Франческо даже не смигнул. Глаза у него большие, навыкате, бледно-голубые. С минуту он молча смотрит на отца. Потом говорит: - Это несущественно. Жестким взглядом маленьких глазок Маттео Бриганте впивается в водянистые большие глаза сына. Но ему не удается нащупать их глубин, так же как не разглядеть пики Далматских гор, до того головокружительно высоких, что, того гляди, пробуравят они само небо. Их неприступность по душе отцу. Все козни дельцов разобьются об этот Олимп. - Стало быть, у тебя в Неаполе есть подружка? - спрашивает Бриганте. Франческо размышляет, но длится это всего лишь один миг. "Это он мне ловушку, что ли, ставит или протягивает руку помощи? - думает он. - Очевидно, ловушку, но лучше пусть остается в заблуждении, тем более что все равно ничего проверить он не сможет". Даже отдаленная тень этих мыслей не замутняет его глаз, где огромный зрачок заполняет почти всю радужку, не омрачает лица с округлой нижней челюстью, царственно вознесенного над мощной, высокой, как у Юпитера Олимпийского, шеей. - Да, отец, - отвечает он. - С моей точки зрения, нет ничего дурного в том, что у тебя в Неаполе есть подружка. Можешь сказать ей, чтобы писала тебе на дом. - Скажу. - Она на каникулах? - Да, отец. - На каникулах в Турине? - Нет, отец. - Как же так, ведь на конверте штемпель туринского почтамта. - Я не посмотрел. - Посмотри. - Я конверт выбросил. - Посмотри, что она в письме пишет. - Я письмо выбросил. - А сам-то ты знаешь, где она сейчас? - Да, отец. - Если ничего не имеешь против, может, скажешь, где именно она? - Уехала на каникулы в Пьемонт. - К своим родителям? - Да, отец. - Понятно, - тянет Маттео Бриганте. - Попросила кого-нибудь отвезти письмо в Турин, чтобы родители не заметили что она тебе пишет. - Очень может быть. - Она у отца с матерью? - Очевидно. - Что-то ты о ней не много знаешь... - Да, отец. - По-моему, она тебе на машинке пишет? - Она машинистка. - Значит, возит с собой машинку даже на каникулы? - Не знаю. "С таким молодцом ни один адвокат не справится", - думает отец. Но свое восхищение предпочитает не показывать открыто. И снова берется за писание. "Если он прочел письмо, - думает сын, - он меня просто на медленном огне поджаривает, ждет, когда я заврусь окончательно, готовит мне ловушку. А если письмо не прочел, а только почтальон описал ему конверт, тогда победа на моей стороне. Но все же будем начеку". Бриганте подымает голову. - Надеюсь, ты этой девушке не пишешь ничего такого, что могло бы тебя скомпрометировать... - Нет, отец. - Помнишь, что я тебе по этому поводу говорил? - Да, отец. Что бы я ни писал, я всегда помню о законе. - А помнишь, что существует лишь один способ не сделать девушке ребенка? - Да, отец. - И она соглашается? - Да, отец. Не переставая строчить, Бриганте негромко хохотнул. - Ох уж мне эти машинистки, - бросает он. - Девицы, живущие при родителях, не столь сговорчивы. Воцаряется молчание. Франческо снова начинает рассаживать черные значочки на пяти нотных линейках. Когда бал кончился, директор филиала Неаполитанского банка вернулся домой вместе с собственной женой. Жена дулась, потому что он все время танцевал с Джузеппиной. Пока жена молча раздевалась, он сидел в уголке на стуле. А когда она легла в постель, заявил: - Пойду на площадь выкурить сигарету. - Ты к той девке идешь! - крикнула жена. - Я сказал - иду на площадь выкурить сигарету. Имею я право подышать свежим воздухом или уже не имею? Он ушел и действительно встретился с Джузеппиной. И сейчас они целуются в тени аркады анжуйского крыла дворца. Пиццаччо рыщет по городу, выполняя наказ Маттео Бриганте. Он заметил Джузеппину, целующуюся с директором филиала Неаполитанского банка. "Вечно она к женатым липнет", - думает он и даже отмечает это на ходу (в памяти, конечно), просто так, на всякий случай. Но Маттео Бриганте не давал ему приказа следить за этой парочкой. На пятом этаже претуры бодрствует в своем кабинете судья Алессандро; теперь, когда донна Лукреция потребовала себе отдельную спальню, он и ночует в кабинете. Когда уже начнет рассветать, он приляжет на кушетку, стоящую под книжными полками. А пока он пишет свой интимный дневник, пишет в общей тетради, и строчки то лезут вверх, то ползут книзу, потому что приступ малярии еще не окончательно прошел. "...Никогда я не завершу моего труда. "Фридрих II Швабский как законодатель", о котором я так часто беседовал с бывшей тогда еще моей невестой Лукрецией. Я один из десяти тысяч итальянских судебных чиновников, начинавших какой-нибудь труд, полный оригинальнейших идей, посвященный истории права, и ни разу еще не случалось, чтобы такой труд был доведен до конца. Мне просто не хватает дарования. Ровно семьсот пятьдесят лет назад Фридрих II, вернувшись с Родоса, высадился в Порто-Манакоре. За время его отсутствия папские войска вторглись в его королевство. Только два часа провел он в восьмиугольной башне, которую я вижу сейчас из моего окна; как раз столько времени потребовалось ему, чтобы вздернуть на виселице своих подданных - изменников, перешедших на сторону врага. Той же ночью он обходными дорогами добирается до Лучеры. Тайно проникает в цитадель и снова прибирает к рукам своих сарацинов, начальник которых продался папе. А через неделю он разбивает папские войска под стенами Фоджи и гонит их до самого Беневенто. Спустя два месяца он снова захватывает Неаполь и Палермо и угрожает Риму. Фридрих II был государственный муж, щедро одаренный талантами. Судьи, которым он поручил пересмотреть старинный кодекс, тоже были людьми весьма одаренными. Лукреция была создана для одного из таких судей. Фридрих II был тиран. Но он боролся против феодалов, объединившихся с папой, и установил хоть какую-то справедливость в Южной Италии. Неужели тирания является непременным условием установления хоть минимальной справедливости?" И так далее. И тому подобное. Судья Алессандро долго еще сидел над дневником. Даже стены кабинета свидетельствовали об интересах и занятиях судьи Алессандро в первые годы его карьеры. Множество портретов Фридриха II Швабского. А в застекленных рамках собственноручные снимки с замков, которые великий король воздвиг в Апулии. Внизу на каждой рамке бумажная ленточка, где отпечатан на машинке короткий комментарий судьи. К примеру: "Кастель дель Монте или рационалистическая готика". "Лучера, пять столетий до Вольтера, сарацины на службе Разума". "Беневенте, рейтары на защите римского права". Десять лет назад судья Алессандро составил эти надписи, придав им характер афористический. Тогда его только что назначили в Порто-Манакоре, и он поселился с молодой своей женой, донной Лукрецией, на пятом этаже претуры. Он с гордостью говаривал: "Я носитель культуры Южной Италии". Бумажные ленточки, прикрепленные к рамкам, давно пожелтели, машинописные буквы выцвели. Сейчас большую часть своих досугов он посвящает "Словарю человеческой пошлости", как он сам его окрестил. "Словарь" содержится в высоких ящиках из блестящего оцинкованного железа, которыми снабжает его жестянщик, отец Джузеппины. Там размещена коллекция почтовых "тематических" открыток из тех, что продаются в писчебумажных магазинах и в лавочке "Соль и табак"; серия, посвященная малолитражным автомобилям (двое влюбленных улыбаются друг другу, дуются друг на друга, целуются, декламируют стихи - и все это, конечно, не отрывая рук от руля); серия, посвященная мотороллеру "веспа"; серия, посвященная молодоженам в home [дом (англ.)] на американский манер, без детей, с детьми, молодожены играют в карты, смотрят телевизор. Большая часть ящиков уже заполнена. В те дни, когда у судьи Алессандро нет приступа малярии, ему достаточно полюбоваться своей коллекцией, чтобы разыгралась желчь. Уже давно замолк джаз-оркестр, и уже давно погасли молочно-голубые фонарики, развешанные по случаю бала. Край неба предрассветно бледнеет. А судья Алессандро все пишет и пишет: "...Если каким-нибудь чудом в любой политической партии сегодняшней Италии появится такой вот Фридрих II (Швабский), он без труда добьется того, что у каждого рабочего будет свой "фиат" и свой телевизор. Таким образом, не осталось бы ни одного человека, у которого был бы досуг для размышления. Глупость - неизбежная расплата за установление справедливости". Он перечел последние слова, вычеркнул слово "неизбежная", написал "неизбежная ли" и над замыкающей фразу точкой поставил еще завитушку вопросительного знака. Потому что он человек щепетильный до чрезвычайности. Потом закрыл тетрадь и прилег на узенькой коротенькой кушетке под книгами, которые он читает теперь все реже и реже. Как и обычно, он оставил свой дневник на письменном столе в надежде, что донне Лукреции достанет нескромности перелистать его в отсутствие мужа. Вот тут-то она и заметит, что у него еще не иссяк родник идей. Но она ни разу не проявила любопытства, ни разу не заглянула в тетрадь. Наконец судья Алессандро забылся потным сном малярика. Из-за дальнего мыса, замыкающего с востока бухту Порто-Манакоре, вынырнуло солнце. Гуальоне, рассыльный дона Оттавио, протарахтел на трехколесном велосипеде с мотором, направляясь за удоем козьего молока в сторону холмов за озером. Прикорнув на скамейке в уголке террасы, сладко похрапывал Пиццаччо. Его разбудил треск велосипедного мотора. Вскоре проснется и засуетится весь город. Пиццаччо отправился на свой наблюдательный пост под сосной короля Неаполитанского Мюрата, отсюда можно держать под наблюдением всю Главную площадь и улицу Гарибальди. Гуальоне, рассыльный дона Оттавио, выехав за пределы города, остановился у первого же километрового столба. Он останавливался там каждое утро. По приказу Пиппо. Чаще всего на столбе вообще не было никаких надписей. Но сегодня кто-то нарисовал на нем красный круг, а в середине круга - красный крест. Он хорошенько запомнил рисунок и на полном ходу понесся обратно в Порто-Манакоре. Бросив велосипед у границы Старого города, он побежал, петляя в лабиринте узеньких улочек, и наконец добрался до нужного ему дома. Пиццаччо отметил про себя, что гуальоне бросил свой велосипед и скрылся в Старом городе. Недолго думая он отправился следом, стараясь не попадаться ему на глаза и прячась за углами домов. Гуальоне разбудил Пиппо. - Круг, - объявил он, - а в кругу крест. - Ясно, - ответил Пиппо. Гуальоне помчался к брошенному велосипеду. Пиппо встал потянулся и выглянул из окошка. Пиццаччо он не заметил. Он вышел из дома и не торопясь пересек Главную площадь, пока еще безлюдную. А там над открытым морем сирокко с либеччо все еще вели свою битву титанов. За ночь либеччо оттеснил врага на несколько километров, и гряда туч надвинулась на берег, затянув вход в бухту. Солнце торопливо вставало над сосновой рощей, покрывавшей мыс. Термометр на аптеке показывал 28o. Пиппо вышел из города и направился к горной гряде. Быстро шагая, он добрался до первых отрогов горы, к широкой полосе плантаций. На нижних отрогах горы раскинулось столько апельсиновых и лимонных плантаций, что по весне моряки на судах, проходящих в открытом море, вдыхали бодрящий аромат цветов апельсина и цветов лимона еще задолго до того, как покажется земля: казалось, будто барашки волн сами превратились в бескрайний фруктовый сад. Пиппо уверенно шагал по лабиринту дорожек между двух рядов высоких каменных стен, за которыми наливались и круглились (подобно грудям Мариетты) еще зеленые плоды, которые скоро позолотит солнце. В тайничке он нащупал ключ, открыл и аккуратно запер за собой калитку, положил ключ обратно в тайничок и, легко переступая босыми ногами, побежал к сарайчику, а рядом в своем облицованном ложе что-то бормотала живая вода ручейка. Когда он добрался до цели, Мариетта ополаскивала лицо из маленького водоема у верхнего ручья, неподалеку от сарая, где она провела ночь. С минуту они молча стояли, глядя друг другу в глаза. Она - в своем неизменном белом полотняном платьице, надетом прямо на голое тело, с засученными рукавами, с всклокоченными за ночь волосами, с блестящими каплями воды на щеках и руках. Он - в своей неизменной рванине - в рубашке, накинутой на плечи на манер шарфа, с крутыми черными локонами, падавшими ему на лоб. - Чего это они опять с тобой сделали? - Побили... - Больно? - Да нет, - протянула Мариетта. - Ничего, придет еще и мой час. - Вернешься в низину? - Еще не знаю, - ответила она. - Надо подумать. - А когда агроном придет за ответом? - Сегодня или завтра... Да какая разница, все равно я к нему не пойду, не желаю... Они уселись рядышком на земляную насыпь, которой был обнесен водоем. Солнце уже припекало вовсю. Но на плантации, прорезанной ручейками, было свежо, даже прохладно под сводом мясистой листвы инжира, апельсиновых и лимонных деревьев, под защитой живой изгороди лаврового кустарника, идущей на каждой плантации параллельно опорным стенкам и защищающей фруктовые деревья от налетавшего зимой с моря холодного ветра, среди немолчного шепота живой воды, среди аромата цветов, из которых созреет зимний урожай, хотя и сейчас уже подернулись золотистым налетом осенние плоды. До чего же радостно было сидеть в густой, несущей прохладу тени, когда все вокруг: и небо, и землю, и море - сжигает сухой зной. Мариетте вот-вот исполнится семнадцать, Пиппо чуть больше шестнадцати. Ни тот ни другая не прочли за свою недолгую жизнь ни од