м руки хотел умерить возбуждение Агриколя и звучным, нежным голосом сказал господину Гарди: - Если, сударь, вы находитесь в тяжелых обстоятельствах и вам могут понадобиться советы одного из ваших братьев во Христе, располагайте мною... Впрочем, позвольте вам заметить, что я давно испытываю к вам почтительную привязанность. - Ко мне, господин аббат? - Я знаю, - продолжал Габриель, - как вы были добры к моему приемному брату. Я знаю ваше поразительное великодушие по отношению к рабочим. Знаю, как они обожают и почитают вас. Пусть же сознание их благодарности и уверенность в том, что ваши поступки были угодны Богу, который радуется при виде добрых дел, служат вам наградой за все, что вы сделали, и поощрением для того добра, которое вы еще сделаете... - Благодарю вас, господин аббат, - сказал Гарди, тронутый этими словами, так резко отличавшимися от речей аббата д'Эгриньи. - В той печали, какую я испытываю, отрадно слышать столь утешительные слова, и признаюсь, - задумчиво прибавил он, - что возвышенность и серьезность вашего характера и ваш сан придают необыкновенный вес вашим речам. - Вот чего я боялся, - прошептал отец д'Эгриньи, который по-прежнему находился около отверстия, внимательно смотрел и слушал, навострив уши. - Габриель может вывести господина Гарди из апатии и вернуть его к деятельной жизни. - Этого я не боюсь, - коротко и резко возразил Роден. - Господин Гарди может забыться на минуту, но если он попытается встать на ноги, то увидит, что они у него переломаны. - Чего же боится ваше преподобие? - Медлительности архиепископа. - На что же вы надеетесь?.. Роден, внимание которого было вновь возбуждено, опять прервал знаком отца д'Эгриньи, который немедленно замолчал. Господин Гарди размышлял о словах Габриеля, и потому в комнате воцарилась тишина. В это время Агриколь машинально устремил взгляд на мрачные изречения, развешанные по стенам комнаты. Прочитав некоторые из них, он взял Габриеля за руку и с выразительным жестом воскликнул: - Брат! Прочти это, и ты поймешь все... Кто не впал бы в отчаяние, если бы его оставили в одиночестве с такими безотрадными мыслями?.. Так можно дойти и до самоубийства! Это бессовестно... ужасно... это просто нравственное убийство! - возмущенно добавил ремесленник. - Вы очень молоды, друг мой, - возразил господин Гарди, грустно покачав головой. - Вы были всегда счастливы... не испытали разочарований... вам могут показаться ложными эти изречения... Но увы! Для меня... да и для большинства людей, они более чем справедливы! Все на этом свете - тлен, горе и страдание... потому что человек рожден для страдания... Не правда ли, господин аббат? - обратился он к Габриелю. Габриель бросил взгляд на указанные ему кузнецом изречения и не смог сдержать горькую улыбку, отлично понимая отвратительный расчет, который продиктовал иезуитам выбор этих изречений. Поэтому он поспешил ответить господину Гарди взволнованным голосом: - О нет! Далеко не все на этом свете тлен, обман, страдание, разочарование и суета... Нет, человек родится не для того, чтобы страдать. Бог в своей отеческой доброте совсем не желает, чтобы человек, которого он создал для счастья и любви в этом мире, вечно страдал... - Слышите... господин Гарди... слышите, что он говорит? - волновался кузнец. - А ведь он тоже священник... Но он истинный пастырь... он не согласен с ними... - Увы, господин аббат, - сказал господин Гарди. - Однако эти изречения и правила взяты из книги, которую ставят почти наравне со Священным Писанием. - И этой книгой можно злоупотреблять, как и всяким человеческим творением! - возразил Габриель. - Она написана, чтобы закрепостить бедных монахов в их самоотречении, одиночестве, слепом повиновении и в их праздной, бесплодной жизни. Поэтому, проповедуя равнодушие ко всем, презрение к себе, недоверие к своим братьям, унизительное рабство, эта книга в утешение уверяла несчастных, что все муки этой жизни угодны Спасителю, так же как и жизнь, которую им навязывали и которая во всем противоречит вечным воззрениям Бога на человечество... - Но тогда эта книга еще ужаснее, чем я ее находил! - воскликнул господин Гарди. - Богохульство! Нечестие! - продолжал Габриель. Он не в силах был сдерживать долее свое негодование. - Осмеливаться прославлять праздность, уединение, недоверие друг к другу, когда самое святое в жизни - святой труд, святая любовь к ближним, святое общение с ними... - О! Как прекрасны, как утешительны ваши слова! - воскликнул потрясенный господин Гарди. - Но отчего же тогда на земле столько несчастных, несмотря на милосердие Творца? - Да... много на свете ужасного горя... это правда, - с нежностью и грустью промолвил Габриель. - Да, много несчастных, обездоленных, бесприютных людей страдает, голодает, не имеет пристанища и одежды среди неизмеримых богатств, которыми Создатель наградил землю не для немногих избранных, а для всех... Он желал, чтобы дележ был произведен по справедливости, но некоторые люди силой или хитростью завладели общим достоянием... Для удовлетворения жестокого эгоизма одних... бесчисленное множество людей осуждено на плачевную участь. Но вот притеснители народа всех времен и народов осмелились взять Бога в сообщники и его именем провозгласили ужасное правило: _человек рожден, чтобы страдать... и его страдания и унижение угодны Богу_. Да, они провозгласили это, так что чем тяжелее, невыносимее была участь эксплуатируемых, чем больше проливали они пота, слез и крови, тем довольнее, славнее был Создатель, по словам этих убийц... - Ах! Я вас понимаю... я ожил, я вспомнил, - воскликнул вдруг господин Гарди, как будто он очнулся от сна и словно внезапный свет осиял потемки его мысли. - Да... именно в это я всегда верил до той поры, пока ужасные горести не помрачили мой рассудок. - Да, вы этому верили, благородное, великое сердце! - воскликнул Габриель. - Тогда вы не думали, что все на земле было несчастьем, потому что вы делали счастливыми ваших рабочих; не все было суетой и разочарованием, потому что ваше сердце каждый день наслаждалось благодарностью ваших братьев; не все было печалью и слезами, потому что вокруг вы видели счастливые, улыбающиеся лица. Вам много зла принесла эта ужасная книга, которую они имели дерзость назвать "Подражанием Христу"... - с возмущением, добавил Габриель. - О! Я верю вам! - воскликнул с восторгом господин Гарди, - я верю... мне нужно вам верить! - Воспряньте, брат мой, - прибавил Габриель, дружески взяв за руку господина Гарди, который поднялся, как бы повинуясь великодушному магнетизму, - воспряньте! Вас ждет и призывает множество тружеников! Покиньте эту могилу... выйдите на солнце, на свежий воздух, идите к любящим, горячим сердцам. Покиньте эту душную атмосферу, чтобы вдохнуть животворный воздух свободы! Покиньте это мрачное жилище ради дома, оживленного песнями тружеников! Вернитесь к трудолюбивым ремесленникам, для которых вы были Провидением. И, поддерживаемый их мощными руками, окруженный женами, детьми, стариками, плачущими от радости при вашем возвращении, вы возродитесь! Вы почувствуете, что в вас воля и сила Господни... потому что вы сможете сделать счастливыми ваших братьев. - Габриель... ты говоришь правду... тебе... Богу... будет обязано наше маленькое бедное племя тружеников возвращением своего благодетеля! - воскликнул Агриколь, обнимая миссионера. - Я не боюсь теперь ничего! Господин Гарди будет нам возвращен. - Да... вы правы... ему, настоящему христианскому пастырю, обязан я своим воскресением. Здесь я погребен заживо, - сказал господин Гарди, поднявшись на ноги и крепко выпрямившись, с зарумянившимися щеками и блестящими глазами, тогда как до сих пор он был так бледен, так подавлен и слаб. - Вы снова наш! Теперь я больше в этом не сомневаюсь! - воскликнул кузнец. - Надеюсь, друг мой! - отвечал господин Гарди. - Вы принимаете предложение мадемуазель де Кардовилль? - Я напишу ей об этом... Но прежде, - серьезным тоном прибавил господин Гарди, - я должен поговорить с моим братом... - И господин Гарди протянул руку Габриелю. - Вы позволите ведь мне называть вас так... вас, великодушного проповедника братства? - О! Я спокоен, когда вы с ним, - сказал Агриколь, - а пока сбегаю к мадемуазель де Кардовилль поделиться с ней счастливой новостью. Однако позвольте, господин Гарди: если вы сегодня покинете этот дом, где же вы поселитесь? Не хотите ли поручить это дело мне? - Мы переговорим обо всем с нашим достойным и добрым братом... а пока передайте мадемуазель де Кардовилль мою благодарность и скажите, что я буду иметь честь ей ответить! - Знаете, трудно не потерять голову от радости! - воскликнул Агриколь в восторге и, обняв Габриеля, шепнул ему на ухо: - Через час я буду здесь... но не один... поголовное ополчение... вот увидишь... не говори только господину Гарди... у меня родилась одна идея! И кузнец исчез, вне себя от неописуемого счастья. Габриель и господин Гарди остались вдвоем. - Что же вы думаете обо всем этом, ваше преподобие? - озадаченно спросил Родена аббат д'Эгриньи. - Я думаю, что у архиепископа опоздали и что этот еретик-миссионер погубит все! - отвечал Роден, до крови кусая ногти. 35. ИСПОВЕДЬ Когда кузнец покинул комнату, господин Гарди сказал, подходя к Габриелю: - Господин аббат!.. - Нет! Зовите меня братом... я настаиваю на этом! - ласково отвечал молодой миссионер, протягивая ему руку. Господин Гарди дружески пожал ее и начал: - Брат мой! Ваши слова меня воскресили, напомнили об обязанностях, о которых я забыл... Теперь остается желать, чтобы у меня хватило силы на новое испытание... Вы - увы! - не знаете всего. - Что хотите вы этим сказать? - с участием спросил Габриель. - Я должен сделать вам тяжкое признание... Согласны ли вы выслушать мою исповедь? - Прошу вас, скажите не "исповедь", а "признание", - сказал Габриель. - А разве вы не можете выслушать меня как духовник? - Я стараюсь, насколько возможно, избегать официальной исповеди, если можно так сказать... - начал миссионер. - По-моему, в ней много печальных и неудобных сторон... Между тем я... я счастлив, очень счастлив, когда могу внушить такое доверие, что друг пожелает открыть мне свое сердце, как другу. Но так как по добровольно данным мною обетам, - молодой священник не мог при этом удержаться от вздоха, - я принадлежу церкви, то обязан повиноваться ее предписаниям. Поэтому, если вы желаете, я могу выслушать вас и в качестве духовника. - Вы повинуетесь постановлениям, с которыми в душе не согласны? - спросил господин Гарди, изумленный этой покорностью. - Брат мой, чему бы ни научил нас опыт, что бы ни раскрыл он, - грустно продолжал Габриель, - добровольно и сознательно произнесенные обеты являются для священника священным обязательством... а для честного человека - честным словом... Пока я принадлежу церкви, я повинуюсь ее дисциплине, как ни тяжела она подчас. - Даже для вас, брат мой? - Да, для нас, деревенских священников или городских викариев, для всех нас, скромных пролетариев духовенства, простых работников в винограднике Господнем. Аристократия, постепенно проникнувшая в церковь, управляет нами с несколько феодальной суровостью; но божественная сущность христианства такова, что она противостоит всем злоупотреблениям, которые хотят его извратить. В самых смиренных слоях низшего духовенства, лучше чем где бы то ни было, я могу служить святому делу обездоленных и проповедовать освобождение. Вот почему, брат мой, я остаюсь в церкви и подчиняюсь ее дисциплине. Я говорю вам это, брат мой, - прибавил Габриель экспансивно, - потому что и вы и я исповедуем одну истину: ремесленники, которых вы собрали, чтобы делить с ними плоды ваших работ, не являются больше обездоленными... Поэтому тем добром, которое вы делаете, вы служите Христу гораздо более деятельно, нежели я... - И я буду ему служить, только бы хватило сил! - А отчего бы вас могли покинуть силы? - Если бы вы знали, как я несчастлив! Если бы знали, какие удары на меня обрушились! - Несомненно, разорение и пожар, уничтоживший вашу фабрику, прискорбны... - Ах, брат мой! - прервал его господин Гарди. - В этом ли только беда! Неужели мое мужество покинуло бы меня перед несчастием, которое можно исправить деньгами? Но увы, есть другие потери, не возместимые ничем... бывают в сердце руины, восстановить которые нельзя!.. И тем не менее сейчас, поддаваясь обаянию ваших великодушных слов, я чувствую, что будущее, такое мрачное до сих пор для меня, теперь становится яснее. Вы меня подбодрили, оживили, напомнили о той миссии, которую я должен выполнить в этом мире. - Продолжайте, брат мой! - Увы! Мной снова овладевает страх, когда я подумаю, что должен вернуться к деятельной жизни, в мир, где я так страдал! - Что же порождает этот страх? - с возрастающим участием спросил Габриель. - Выслушайте меня, брат мой! Всю свою нежность и преданность я сосредоточил на двух существах: на друге, которого я считал искренним, и на другой, более нежной привязанности... Друг изменил мне самым коварным образом... женщина, пожертвовавшая ради меня долгом, имела мужество - и я, конечно, могу ее только уважать за это - пожертвовать нашей любовью ради спокойствия своей матери и навеки покинула Францию... Я боюсь, что излечить эти горести невозможно и они своей тяжестью превысят мои силы и не дадут мне следовать по новому пути! Я сознаюсь в своей слабости, я знаю, что она велика, но я боюсь ее еще сильнее с тех пор, как понял, что не имею права жить в бездействии, если могу что-нибудь сделать для человечества... Вы раскрыли мне глаза на мои обязанности, и единственное, чего я боюсь теперь, несмотря на правильное решение, повторяю вам, это, чтобы я не лишился сил, очутившись в свете и почувствовав, как он теперь для меня пуст и холоден. - А разве честные рабочие, которые ждут и благословляют вас, не заполнят для вас мир? - Да... брат мой... - с горечью сказал господин Гарди, - но прежде к радости исполненного долга присоединялись дружба и любовь, наполнявшие мою жизнь... Их нет теперь, и они оставляют в моем сердце громадную пустоту. Я надеялся, что религия заполнит опустевшее место... Но мою душу питали только отчаянием и убеждали меня, что чем больше я буду ему предаваться, чем больше буду мучиться, тем угоднее стану Создателю... - Вас обманули, брат мой, уверяю вас. Бог желает счастья человеку, потому что хочет, чтобы он был добр и справедлив. - О! Если бы я раньше слышал эти слова надежды! - воскликнул господин Гарди. - Мои раны давно бы излечились, я давно бы начал то благое дело, продолжать которое вы мне советуете... Я, может быть, нашел бы в нем утешение и забвение от моих горестей. Но сейчас... О! Ужасно сознаться, - меня так приучили здесь к страданию, что оно, кажется, должно навсегда парализовать мою жизнь! Затем, устыдившись того, что снова поддался унынию, господин Гарди закрыл лицо руками и продолжал расстроенным голосом: - Простите... простите меня за слабость... Но если бы вы знали, каково человеку, жившему только сердцем, разом всего лишиться! Поверьте, что боязнь, бессилие и колебания заслуживают жалости, а не презрения! Смиренное признание господина Гарди производило столь тяжелое впечатление, что Габриель был тронут до слез. В этом почти болезненном унынии Габриель с ужасом видел следы влияния преподобных отцов, которые умеют так искусно растравить рану, нанесенную нежной, чувствительной душе, вливая в нее каплю за каплей горький яд безотрадных максим, и которые хорошо знают, что бездна отчаяния невольно притягивает страдальца, и стараются как можно глубже ее вырыть, чтобы жертва, околдованная, обезумевшая, не сводила с нее пылающего, пристального взора до той поры, пока наконец бездна не поглотит человека, а жадность преподобных отцов не захватит того, что от него осталось... Напрасно синеет лазурь эфира, напрасно золотые лучи солнца блестят на небосклоне, напрасно несчастный знает, что будет спасен, если только поднимет глаза к небу, напрасно даже бросает он на него беглый взгляд... - скоро, уступая всесильным адским чарам этих злодеев-святош, он снова погружается взором в разверстую бездну, которая его притягивает. То же случилось и с господином Гарди. Понимая опасность положения, Габриель собрал все силы, чтобы вырвать его из этого уныния, и воскликнул: - Что вы говорите, брат мой, о жалости и презрении? В глазах Бога и людей может ли быть что-либо священнее души, которая, испытав бурю страстей, ищет успокоения в религии? Успокойтесь... раны ваши излечимы... Стоит вам покинуть этот дом, и они быстро заживут... поверьте мне! - Увы! Если бы возможно было надеяться на это! - Да... поверьте, что они заживут, как только ваши прежние горести, перестав будить в вас отчаяние, пробудят утешительные, почти сладостные мысли! Господин Гарди на минуту был ослеплен тем светлым будущим, какое вторично открывали перед ним евангельские слова Габриеля. С трепещущим от столь разнообразных волнений сердцем он воскликнул: - О! Какая святая сила заключается, брат мой, в ваших словах! Как умеете вы превращать горечь обиды в сладость прощения! Мне начинает казаться, что спокойствие и мир возвратились в мою душу, когда я думаю о том, что вы говорите. - О, вы увидите, - с увлечением продолжал Габриель, - какие сладкие радости ждут вас! Молиться за тех, кого любишь, кого любил! Сочетать в молитвах все, что мы любим, - с Богом! А эта женщина, любовь которой была вам так дорога!.. Зачем вспоминать о ней с болью? Зачем бежать от этих воспоминаний? - О! - Я вас понимаю теперь! - воскликнул господин Гарди. - Молиться... это любить... Молитва - прощение вместо проклятия, надежда вместо отчаяния, сладкие, как плодотворная роса, слезы - вместо жгучих слез отчаяния! О, я вас понимаю! Вы не говорите: страдать - молиться; я чувствую, что вы правы, говоря: надеяться, прощать - вот в чем молитва! Благодаря вам я без страха вернусь к жизни. И с этими словами он протянул ему руки, повторяя: - Брат мой, вы снова, еще раз спасли меня! И добрые, честные люди крепко обнялись. Мы знаем, что Роден и отец д'Эгриньи присутствовали невидимыми свидетелями при этой сцене, подслушивая с всепожирающим вниманием. Роден не упустил ни одного слова из беседы. В ту минуту, когда Габриель и господин Гарди бросились в объятия друг к другу, он отвел свои змеиные глаза от отверстия, в которое глядел. Лицо иезуита выражало радость и дьявольское торжество. Отец д'Эгриньи, которого конец этой сцены поверг в уныние, не понимал победоносного вида своего сообщника и глядел на него с несказанным изумлением. - _У меня есть теперь зацепка!_ - грубо и резко заметил Роден. - Что хотите вы этим сказать? - Имеется здесь дорожный экипаж? - спросил Роден, не отвечая на вопрос почтенного отца. Д'Эгриньи вытаращил глаза и машинально повторил: - Дорожный экипаж? - Ну да... что я, по-еврейски, что ли, говорю? - нетерпеливо сказал Роден. - Кажется, ясно? Есть здесь дорожный экипаж? - Конечно... мой собственный. - Пошлите сейчас же за почтовыми лошадьми. - Зачем? - Чтобы увезти господина Гарди. - Увезти господина Гарди? - переспросил аббат, думая, что Роден бредит. - Ну да, вы его свезете в Сент-Эрем. - В это пустынное и печальное место... господина Гарди? Отцу д'Эгриньи начало казаться, что он видит сон. - Ну да: господина Гарди, - пожимая плечами, сказал Роден. - Увезти господина Гарди... теперь... когда Габриель... - Не пройдет и получаса, как господин Гарди на коленях будет умолять меня увезти его из Парижа как можно дальше, в пустыню, если это возможно. - Но Габриель? - А письмо от архиепископа, которое сейчас принесли? - Да ведь вы сказали, что поздно! - Тогда у меня не было _зацепки_, а теперь есть! - отвечал отрывисто Роден. И с этими словами преподобные отцы поспешно покинули тайник. 36. ПОСЕЩЕНИЕ Бесполезно указывать, что Габриель, спасая господина Гарди, пользовался, с присущим ему достоинством, самыми благородными средствами, чтобы вырвать его из-под убийственного влияния святых отцов. Ему, с его чистой и прекрасной душой, было противно открывать низкие интриги злодеев, и он решился бы на это средство только в крайнем случае, если бы его проникновенные и дружеские слова были бессильны перед ослеплением господина Гарди. - Труд, молитва и прощение! - с восторгом проговорил господин Гарди. - Этими тремя словами вы вернули меня к жизни и надежде... Не успел господин Гарди произнести эти слова, как дверь отворилась, и в комнату вошел слуга. Он молча подал молодому священнику письмо. Габриель с удивлением взглянул на объемистый пакет, но, увидав в углу небольшой условный знак, быстро его распечатал и вынул лист бумаги, сложенный в форме министерских депеш, с красной восковой печатью. - Боже! - невольно вырвался у него крик горестного изумления. И, обратившись к господину Гарди, он сказал: - Извините... - Что такое? Какая-нибудь неприятная весть? - с участием спросил фабрикант. - Да... очень грустная! - уныло отвечал Габриель. Затем он прибавил про себя: - Так вот зачем меня вызывали в Париж... и даже не захотели выслушать... Удар наносится без возможности оправдаться! - И с глубоким вздохом он покорно прибавил: - Нечего делать... я должен повиноваться... и повинуюсь... так предписывают мне... мой обет. Господин Гарди, не сводивший с Габриеля беспокойного, удивленного взора, участливо спросил его: - Хотя моя дружба и благодарность еще так новы... но не могу ли я вам быть полезен? Я столь многим вам обязан... и был бы счастлив, если бы мог что-нибудь для вас сделать. - Вы много для меня сделаете, брат мой, оставив мне счастливое воспоминание об этом дне... Это облегчит мою покорность жестокому горю. - У вас есть горе? - с живостью сказал господин Гарди. - Скорее... тяжелая весть... - и Габриель, отвернувшись, смахнул слезу. - Но добрый и справедливый Бог меня не оставит своими утешениями... Немалым утешением является уже то, что я вижу вас на хорошем, благом пути... Прощайте, брат мой... до скорого свидания... - Вы меня покидаете? - Так нужно. Во-первых, я должен узнать, как сюда попало это письмо... затем я обязан тотчас же повиноваться полученному приказу... Агриколь скоро явится к вам... он передаст мне ваше решение и сообщит ваш адрес... и мы увидимся, когда вы только захотите. Из скромности господин Гарди не пытался узнать причину внезапного огорчения Габриеля. Он сказал: - Вы спросили меня, когда мы увидимся. Давайте завтра. Я сегодня же уеду из этого дома. - Тогда до завтра, дорогой брат, - сказал Габриель, пожимая руку господину Гарди, который невольно, быть может инстинктивно, ухватился за его руку, точно боялся отпустить Габриеля от себя. Молодой священник с удивлением посмотрел на господина Гарди, и тот, улыбаясь, отпустил его руку, говоря: - Простите меня, брат мой, но из-за всего того, что я здесь выстрадал... я стал словно ребенок... боюсь остаться один. - А я теперь спокоен относительно вас... я оставляю вас с утешительными мыслями и пробудившимися надеждами. Их хватит, чтобы занять ваш досуг до прихода Агриколя, который, верно, не запоздает... До свидания... до завтра, брат мой. - До завтра, дорогой мой спаситель. Приходите же непременно, потому что мне необходима ваша благожелательная поддержка при первых шагах на солнечном свете... Я так долго жил во мраке! - До завтра, - сказал Габриель, - а пока мужайтесь, надейтесь и молитесь. - Мужаться, надеяться и молиться! - повторил господин Гарди. - С этими словами чувствуешь себя сильным. И он остался один. Странное дело: невольный страх, овладевший им, когда Габриель уходил, принял теперь новую форму: господину Гарди стало казаться, что какая-то мрачная тень заполняет комнату вместо чистого и нежного сияния, которое излучало присутствие Габриеля. Вполне понятная реакция, если принять в соображение нравственное и физическое состояние господина Гарди, потрясенного в течение одного дня столь различными впечатлениями. Спустя четверть часа по уходе Габриеля в комнату вошел слуга, обязанный обслуживать пансионеров преподобных отцов, и подал письмо. - От кого это письмо? - спросил господин Гарди. - От одного из пансионеров этого дома, сударь, - сказал слуга, поклонившись. У этого человека было хитрое, насмешливое лицо ханжи, гладкие волосы; он говорил тихо, глаза его были постоянно потуплены. В ожидании ответа господина Гарди, он сложил руки и стоял, перебирая пальцами. Господин Гарди распечатал письмо и прочитал следующее: "Милостивый государь! Я только сейчас случайно узнал, что мы с вами вместе находимся в этом почтенном доме. Продолжительная болезнь и полное уединение, в котором я живу, пояснят, почему я не знал о нашем соседстве. Хотя мы виделись только один раз, но серьезность обстоятельств, вызвавших это свидание, вероятно, не позволила вам меня забыть..." Господин Гарди старался припомнить что-нибудь, но абсолютно ничего не нашел, что навело бы его на мысль. "При том свидании я почувствовал к вам такую глубокую и полную уважения симпатию, что, услыхав от моего достойного друга, аббата Габриеля, человека, которого я почитаю и люблю больше всего на свете, о вашем пребывании здесь, я не мог себе отказать в удовольствии засвидетельствовать вам свое почтение безотлагательно, ибо аббат Габриель передал мне, что вы уезжаете сегодня же. Позвольте надеяться, что вы исполните просьбу больного старика, обреченного на полное уединение и не питающего надежды на встречу с вами среди круговорота света, покинутого им навсегда. Ожидая вашего ответа, прошу принять уверение в глубоком почтении и величайшем уважении вашего покорнейшего и смиреннейшего слуги Родена". Кончив письмо и прочитав подпись, господин Гарди все-таки не мог припомнить ни имени Родена, ни того важного обстоятельства, на которое он намекал. Наконец он спросил слугу: - Вам это письмо отдал господин Роден? - Да. - Кто же такой этот господин Роден? - Добрый старичок, только что оправившийся после очень опасной болезни, от которой он чуть не умер. Он еще так слаб и печален, что на него жалко смотреть. Очень жалко, потому что лучше его у нас, кажется, во всем доме нет человека... кроме вас, конечно... - прибавил слуга с льстивым почтительным поклоном. - Господин Роден... - задумчиво повторял Гарди. - Не могу припомнить ни этого имени, ни события, которое с ним связано. - Если вам угодно послать со мной ответ, я сейчас же пойду к отцу д'Эгриньи, - сказал слуга. - Господин Роден пошел к нему прощаться. - Прощаться? - Да, уже привели почтовых лошадей. - Для кого? - Для отца д'Эгриньи. - Разве он, уезжает куда-нибудь? - спросил удивленно господин Гарди. - Вероятно, ненадолго... - доверительно сообщил слуга. - Он не берет никого с собой, и вещей с ним очень мало. Должно быть, впрочем, он зайдет с вами проститься. Что же я должен сказать господину Родену? Письмо Родена было так любезно, он с таким уважением говорил о Габриеле, что господин Гарди, заинтересованный, не счел нужным отказаться от встречи, тем более что думал сегодня же уехать. Поэтому он сказал слуге: - Потрудитесь передать господину Родену, что, если ему угодно пожаловать, я его жду. - Сейчас, - отвечал слуга с поклоном и вышел. В ожидании посетителя и стараясь припомнить, где он мог с ним познакомиться, господин Гарди, не желая ни минуты лишней оставаться в этом доме, начал собирать вещи. Он невольно повторял утешительные евангельские слова Габриеля, как верующие повторяют молитвы, чтобы не впасть во искушение. Через несколько минут слуга доложил: - Господин Роден. - Просите. В комнату вошел Роден, в черном халате, держа в руках старую шелковую шапочку. Слуга исчез. Начинало смеркаться. Господин Гарди пошел навстречу Родену, черты которого он не мог еще различить. Но когда преподобный отец вступил в полосу света, идущую от окна, господин Гарди его узнал, и невольный вскрик, вызванный удивлением и горьким воспоминанием, вырвался из его груди. Победив первое движение горя и изумления, фабрикант проговорил взволнованным голосом, обращаясь к Родену: - Вы здесь... сударь? Вы были правы... упомянув, что обстоятельства, вызвавшие наше первое свидание, были очень серьезны... - Ах, - произнес Роден, - я был уверен, что вы меня не забыли! 37. МОЛИТВА Читатель помнит, конечно, что Роден отправился к господину Гарди на фабрику (хотя он еще и не был с ним знаком), чтобы открыть ему низкую измену господина де Блессака, - ужасный удар, который только несколькими минутами предварил второе, не менее ужасное несчастье, так как господин Гарди в присутствии Родена узнал о неожиданном отъезде женщины, которую он боготворил. После предыдущих сцен станет вполне понятно, насколько мучительным было для господина Гарди внезапное появление Родена. Тем не менее благодаря целительному влиянию советов Габриеля, он постепенно овладел собою. Напряженность лица господина Гарди уступила место грустному спокойствию, и он сказал Родену: - Действительно, я никак не ожидал встретиться с вами в этом доме. - Увы, - со вздохом отвечал Роден. - Когда, желая оказать услугу честному человеку, я явился открыть вам глаза на величайшую низость вашего друга, я сам не думал, что мне придется доживать свою грустную жизнь здесь. - Действительно, вы тогда оказали мне большую услугу; боюсь, что в тот тяжелый момент я недостаточно горячо выразил вам признательность, но я тогда же... - Вы получили еще более печальное известие, - прервал его Роден. - Я никогда не забуду появления бледной, расстроенной дамы, которая, не стесняясь моим присутствием, объявила вам, что дорогая для вас особа внезапно покинула Париж. - Да, и, не подумав поблагодарить вас, я тотчас же уехал, - с грустью сказал господин Гарди. - А ведь странные бывают совпадения... - после минутного молчания проговорил Роден. - Что вы хотите этим сказать? - Пока я сообщал вам, как вам низко изменили... я сам... я... Роден прервал себя, как будто им овладело сильное волнение; его лицо выразило угнетающую скорбь, и господин Гарди с участием спросил: - Что с вами? - Простите, - горько улыбнувшись, продолжал Роден, - благодаря христианским советам нашего ангела, аббата Габриеля, я понял наконец, что такое смирение, но иногда все-таки я очень страдаю. Итак, - продолжал иезуит более твердым голосом, - на другой день после того как я сказал вам: "Вас обманывают", - я сделался сам жертвой горького разочарования... Приемный сын... несчастное дитя, которому я дал приют... - он снова замолчал, отирая дрожащей рукой слезы. - Простите, что я рассказываю вам о своем горе... извините нескромную печаль бедного подавленного старика. - Я слишком много страдал сам, - отвечал господин Гарди, - чтобы оставаться равнодушным к чужому горю. Да вы для меня и не чужой - вы оказали мне важную услугу... Кроме того, оба мы сходимся в чувстве уважения к молодому священнику... - К аббату Габриелю! - снова прервал его Роден. - Ах! Это мой спаситель... благодетель... Если бы вы знали, какими заботами окружал он меня во время моей длительной болезни, причиной которой было ужасное горе!.. Если бы вы знали неизмеримую сладость его советов... - Знаю ли я? - прервал его господин Гарди. - О! Я знаю, как спасительно его влияние. - Не правда ли, каким милосердием проникнуты в его устах правила религии? - восторженно говорил Роден. - Не правда ли, что они утешают? Учат надеяться и любить, вместо того чтобы страшиться и трепетать? - Увы, - отвечал господин Гарди. - Я тоже мог сделать это сравнение в этом самом доме. - Я так был счастлив, что аббат Габриель сразу сделался моим духовником... скорее даже другом! - сказал Роден. - Да... он предпочитает доверие... исповеди... - Как хорошо вы его знаете! - с оттенком добродушия и непередаваемой наивности заметил Роден. - Это ангел, а не человек! Его слова обратят самого закоренелого грешника. Вот я, например; я был нечестивец, исповедовал так называемую естественную религию, но только этот ангел, аббат Габриель, сумел объяснить мне мои смутные верования и придал им душу и плоть... Он дал мне веру... - Да! Это настоящий христианский пастырь, это воплощенные любовь и прощение! - воскликнул господин Гарди. - Как верно то, что вы говорите! - продолжал Роден. - Когда я явился сюда, доведенный горем чуть ли не до умопомрачения, то сначала, думая об этом несчастном, который заплатил мне за отеческую доброту самой чудовищной неблагодарностью, я предавался порывам страшного отчаяния или впадал в мрачную апатию, холодную как могила... Но внезапно появился аббат Габриель... Мрак рассеялся... и просиял свет! - Вы правы. Странные бывают совпадения, - сказал господин Гарди, все более уступая доверию и симпатии, естественно рождавшимся в нем благодаря сходству его положения с мнимым положением Родена. - Откровенно говоря, я теперь очень рад, что повидался с вами, прежде чем оставить этот дом. Если бы даже я способен был уступить приступу постыдной слабости, ваш пример помешал бы мне... С тех пор как я вас слушаю, я чувствую себя более твердым на том благородном пути, какой открыл мне этот ангел-аббат, как вы верно заметили... - Бедному старику остается радоваться, что он последовал влечению сердца, которое влекло к вам, - растроганно заметил Роден. - Вы вспомните когда-нибудь обо мне в том мире, куда вы возвращаетесь? - Конечно! Позвольте вас спросить: вы рассчитываете остаться здесь? - А как же иначе? Здесь так покойно, ничто не мешает молиться, - ласково отвечал Роден. - А мне сделали столько зла... я так страдал... поведение этого несчастного, который меня обманул, было до такой степени ужасно, он так сильно прогневал Господа своими поступками, что мне, старику, едва остается времени, чтобы обезоружить справедливый гнев небес! О молитва!.. Молитва!.. Аббат Габриель познакомил меня с ее сладостью... и объяснил, какие страшные обязанности она налагает. - Да... священны и велики ее обязанности... - задумчиво проговорил господин Гарди. - Знаете вы жизнь де Рансе? - со странным выражением во взгляде проговорил Роден. - Основателя ордена траппистов? - спросил с изумлением господин Гарди. - Слыхал кое-что, но очень давно, о мотивах его обращения. - Видите, трудно найти лучшее доказательство всемогущества молитвы... и божественного экстаза, до которого она может довести верующие души... Вот в нескольких словах эта поучительная трагическая история... Господин де Рансе... но я вас не задерживаю? - О нет! - с живостью отвечал господин Гарди. - Вы не поверите, как меня интересует наша беседа... Мой разговор с аббатом Габриелем был внезапно прерван, а слушая вас, я, кажется, продолжаю слушать развитие его же мыслей... Говорите, прошу вас. - Очень рад! Я желал бы, чтобы то, чему научил меня аббат Габриель, принесло столько же пользы вам, сколько и мне. - Аббат Габриель тоже... - В подтверждение своих слов он и рассказал мне эту притчу, - прервал его Роден. - Всем, что укрепило мой разум и успокоило мое старое, бедное, разбитое сердце, я ведь обязан только ему... - В таком случае я слушаю вас с двойным интересом. - Господин де Рансе был светский человек, - начал Роден, внимательно наблюдая за господином Гарди. - Будучи военным, пылким молодым красавцем, он страстно полюбил одну знатную девушку. Не знаю, что препятствовало их браку, но они любили друг друга тайно и были счастливы. Каждый вечер по потайной лестнице господин де Рансе пробирался к своей возлюбленной. Это была одна из тех страстных привязанностей, которые испытываешь раз в жизни. Тайна и жертва несчастной девушки, забывшей свои обязательства, придавали преступной любви еще больше прелести. И, укрываясь во мраке и в молчании тайны, оба возлюбленных провели два года среди любовного бреда и опьянения счастьем, граничившего с экстазом. При этих словах господин Гарди задрожал, и давно не появлявшаяся краска залила его лоб, сердце невольно забилось сильнее: он вспомнил, что еще недавно он тоже знал опьянение тайны и преступной любви. Роден, несмотря на наступавшую темноту, острым взглядом подметил впечатление от своего рассказа и продолжал: - Иногда, впрочем, из страха за свою возлюбленную, если бы их тайна как-нибудь открылась, господин де Ранее хотел порвать эту связь, как ни была она ему дорога. Но девушка, опьяненная любовью, бросалась на шею возлюбленному и страстными речами уверяла его, что если он ее покинет, то она несмотря ни на что сама откроет их тайну. Слишком слабохарактерный... слишком влюбленный, чтобы устоять против мольбы возлюбленной... господин де Рансе уступал, и, отдаваясь потоку наслаждений, уносивших их, опьяненных страстью, они забывали и людей и самого Бога. С лихорадочным, пожирающим любопытством слушал господин Гарди Родена. Страстные, чувственные образы, вызываемые Роденом в этом рассказе о тайной любви, оживляли в душе господина Гарди жгучие воспоминания, потонувшие было в слезах его отчаяния. Благодетельное спокойствие, которое он начал испытывать после кротких речей Габриеля, сменялось мало-помалу глухой, глубокой возбужденностью, которая вследствие всех перенесенных с утра потрясений начала вносить в его рассудок странное смятение. Роден, достигнув таким образом своей цели, продолжал: - Наконец наступил роковой день. Господин де Рансе должен был ехать на войну, и ему пришлось покинуть девушку. После недолгого отсутствия он возвратился, еще более влюбленный, чем когда-либо. Он тайно написал ей, что приедет почти одновременно с письмом. Ночью он, как обычно, пробирается к своей возлюбленной по потайной лестнице... входит в комнату, пылая восторгом и страстью... и находит... покойницу... Она умерла в тот день утром... - Ах! - с ужасом воскликнул господин Гарди, закрывая лицо руками. - Она умерла... - продолжал Роден. - У ее смертного ложа горели две погребальные свечи. Господин де Рансе не верит своим глазам, падает на колени перед трупом, не помня себя, берет эту молодую, прекрасную, милую, обожаемую головку, чтобы покрыть ее поцелуями... и эта прелестная головка, отделившись от туловища, остается в его руках! Да... - повторил Роден, видя, что господин Гарди отступает, побледнев от ужаса, - да, остается в его руках!.. Ее смерть была так внезапна, что ее не успели даже причастить и врачи вскрыли это прекрасное тело, чтобы узнать причину смерти... В это время почти совершенно стемнело. В молчаливой комнате царил только слабый сумеречный свет, в котором смутно выделялось мрачное и бледное лицо Родена, облаченного в черный длинный халат; глаза его, казалось, горели дьявольским огнем. Господин Гарди, под влиянием разнообразных сильных ощущений, вызванных этим рассказом, где странно смешивались идеи смерти, наслаждения любви и ужаса, ожидал неподвижно, в страшном потрясении, с невыразимым чувством любопытства, тревоги и ужаса окончания рассказа Родена. - Что же стало с господином де Рансе? - спросил он наконец прерывающимся голосом, отирая со лба холодный пот. - После двух дней безумного отчаяния, - продолжал Роден, - он отказался от света и заперся в недоступном уединении... Вначале его одиночество было ужасно... Говорят, его отчаянные вопли горя и ярости слышны были далеко... Два раза пытался он покончить с собой самоубийством, чтобы бежать от ужасных видений... - У него были видения? - с страшной тревогой спросил Гарди. - Да... - торжественным голосом отвечал Роден. - У него были ужасные видения. Он видел эту девушку, умершую в смертном грехе из-за него, среди вечного пламени! На ее прелестном лице, искаженном адскими муками, видна была гримаса смеха, свойственная осужденным на вечную погибель... Зубы яростно скрежетали... руки были страдальчески заломлены... из глаз текли кровавые слезы... и мстительным, злобным голосом она кричала своему обольстителю: "Ты меня погубил... так будь же проклят, проклят... проклят!.." Последние три слова Роден произнес, приблизившись на три шага к господину Гарди и сопровождая каждый шаг угрожающим жестом. Если мы вспомним о том состоянии упадка, волнения, страха, в котором находился господин Гарди, если вспомним, что иезуит только что расшевелил и пробудил в душе несчастного движущие начала чувственной и духовной любви, охлажденной слезами, но не угасшей, если подумаем, наконец, что господин Гарди упрекал себя в том, что убедил женщину нарушить супружеские обязанности, а за это, по католическим воззрениям, она должна была быть осуждена на вечную погибель, - понятно станет ужасающее впечатление от всей этой фантасмагории, вызванной в молчаливом уединении, при угасающем дне иезуитом с его мрачным лицом. Впечатление это было для господина Гарди тем глубже, сильней и опасней, что иезуит с дьявольской хитростью развивал, хотя и под другим углом зрения, те же идеи Габриеля. Молодой миссионер говорил господину Гарди, что ничего не может быть слаще, как просить Бога о прощении врагов или заблудших. К просьбе о прощении примешивается идея о наказании... и вот это-то возможное наказание Роден и старался изобразить своей жертве самыми мрачными красками. Господин Гарди, со сжатыми руками, с остановившимися и расширенными от ужаса глазами, дрожал всем телом и, как будто все еще прислушиваясь к речам замолчавшего Родена, машинально повторял: - _Проклят!.. Проклят!.. Проклят!.._ Вдруг он закричал в припадке умоисступления: - Я тоже буду проклят!.. И она... эта женщина... которую я заставил забыть обязанности, священные в глазах людей, которую ввел в смертный грех перед лицом Господа, эта женщина, мучась в адском огне... заламывая руки... извиваясь от отчаяния... с кровавыми слезами... также будет когда-нибудь кричать мне из преисподней: _Проклят!.. Проклят!.. Проклят!.._ Когда-нибудь, - повторил он с ужасом, - когда-нибудь... а почем знать?.. быть может, она меня уж проклинает и теперь!.. Она могла утонуть: ведь путешествие через океан опасно!!! О! Боже мой! И она также умерла нераскаявшейся грешницей!!! Осуждена навеки!!! Господи! Сжалься над ней!! Обрушь свой гнев на виновного!!! Я, один я виноват!!! И несчастный, совсем обезумев, упал на колени, всплеснув руками. - Друг мой, - ласково уговаривал его Роден, стараясь поднять его с пола, - успокойтесь... Я прихожу в отчаяние от того, что мои слова привели вас в такое волнение... У меня была совсем иная цель!.. - Проклят, проклят!.. Она меня проклинает, а я так любил ее... Осуждена гореть в адском огне!.. - шептал господин Гарди, не обращая внимания на слова Родена. - Подождите же, друг мой... позвольте мне окончить эту историю, и она покажется вам настолько же утешительной, насколько ужасной кажется теперь... Ради неба, припомните слова нашего несравненного аббата Габриеля о сладости молитвы... При имени Габриеля господин Гарди опомнился и с грустью воскликнул: - Да! Его слова так утешительны и кротки... Умоляю, повторите мне их! - Наш добрый ангел, - сказал Роден, - говорил о сладости молитвы... - О, да, да! Молитвы! - Ну, так выслушайте, как молитва спасла господина де Рансе... сделала из него святого... Молитва превратила жуткие страдания, ужасные видения... в источник небесного блаженства... - Умоляю вас, - подавленно говорил господин Гарди, - говорите со мной о Габриеле... говорите о небе... не надо этого пламени... адского пламени... заломленных рук преступных женщин, плачущих кровавыми слезами... - Нет, нет, - добавил Роден, и голос его из жесткого и угрожающего сделался нежным и мягким. - Нет... не будет больше картин отчаяния... Я расскажу вам, как благодаря молитве, о которой говорил аббат Габриель, господин де Рансе после адских мучений вкусил небесных радостей! - Небесных радостей? - переспросил господин Гарди. - Однажды... в самый разгар его отчаяния к нему пришел священник... такой же добрый, как и наш Габриель!.. О блаженство, о благость Провидения! Через несколько дней он научил несчастного сладости молитвы... почтительного заступничества перед Создателем за людей, достойных Его небесного гнева. Тогда господин де Рансе почувствовал себя совсем другим: его страдания утихли, он стал молиться, и чем усерднее молился, тем более являлось у него надежды: он чувствовал, что Господь его слышит. Вместо того чтобы стараться забыть эту столь дорогую для него женщину, он целые часы проводил в мыслях о ней, молясь за ее спасение... Один на один с этим чудным воспоминанием, он проводил дни и ночи в молитвах о ней... в дивном, пылком... я бы сказал - почти в любовном экстазе. Невозможно передать энергичный и почти чувственный оттенок, с каким Роден произнес слово любовный. При этом господин Гарди почувствовал страшную дрожь, и жгучую и ледяную в одно и то же время. В первый раз его ослабевший ум посетила мысль о мрачном сладострастии аскетизма, об экстазе - этой плачевной, зачастую эротической, каталепсии, свойственной святым Терезе, Обьерж и другим. Роден, как бы угадывая мысли господина Гарди, продолжал: - Конечно, господин де Рансе не мог довольствоваться рассеянной молитвой, произносимой время от времени среди мирской суеты, которая поглощает молитву так, что она и не доходит до слуха Господа... Нет... нет... среди своего уединения он старался сделать эту молитву еще действеннее, - до того горячо было его желание спасти свою возлюбленную от загробных мучений. - Что же он сделал для этого? - спрашивал господин Гарди, полностью подчиняясь влиянию иезуита. - Он сделался монахом... - медленно произнес Роден. - Монахом? - задумчиво повторил господин Гарди. - Да, он сделался монахом, чтобы его молитвы были благосклоннее приняты небесами... Желая полнее погрузиться в молитву, откинув все земные помыслы, он постился, бичевал себя, умерщвлял плоть, чтобы одухотвориться вполне и чтобы его молитва вырывалась из груди, пылкая и чистая, как пламя, и восходила к Создателю, как фимиам... - О, какой упоительный сон! - воскликнул очарованный господин Гарди. - Сделаться духом... светом... фимиамом для того, чтобы возносить молитвы за любимую женщину! - Да... дух... фимиам... свет... но это не сон, - сказал Роден, сильно подчеркивая слова. - Такого дивного экстаза достигали очень многие монахи и отшельники, кроме господина де Рансе, ценой молитв, лишений и умерщвления плоти! Если бы вы знали о небесном сладострастии этих экстазов!.. Вместо ужасных видений господин де Ранее начал зреть очаровательные картины! Сколько раз, проведя день и ночь в посту и молитве, бичуя свою плоть, он падал без сознания на плиты кельи!.. Тогда, вслед за полным упадком физических сил, наступал высокий подъем духа... Неизъяснимое блаженство овладевало его чувствами... до восхищенного слуха долетала божественная музыка... ослепительный и мягкий свет, которому нет подобного на земле, проникал сквозь закрытые веки. И при гармонических звуках золотых арф серафимов, среди света, в сравнении с которым свет солнца бледен, монах видел свою возлюбленную. - Женщину, которую извлекли из адского пламени его молитвы! - дрожащим голосом сказал господин Гарди. - Да... ее... - продолжал Роден с неотразимым вдохновенным красноречием, потому что это чудовище обладало замечательным даром слова - И эта женщина благодаря молитвам своего возлюбленного не плакала больше кровавыми слезами... не заламывала прекрасных рук в адских конвульсиях... Нет... нет... она являлась во всей своей красоте... в тысячу раз прелестнее, чем была на земле... она сияла вечной красотой ангелов... и с неизъяснимым чувством улыбалась своему возлюбленному. В ее глазах горел влажный огонь, и нежным, страстным голосом она говорила ему: "Слава Господу! Слава тебе, мой возлюбленный... твои молитвы... строгость твоей жизни... спасли меня... Господь поместил меня среди избранных... Слава тебе, мой возлюбленный!" И, сияя небесным блаженством, она своими устами, благоухавшими бессмертием, касалась губ монаха, охваченного экстазом... и их души сливались в поцелуе, полном пылкого наслаждения, как любовь... целомудренном, как благодать... неизмеримом, как вечность! (*14) - О! - воскликнул господин Гарди, совершенно вне себя, - о, я готов обречь себя на целую жизнь молитв, поста... мучений за один такой момент счастья с той, которую я оплакиваю и которая, быть может, осуждена на муки!.. - Что вы говорите, момент! - воскликнул Роден, желтый череп которого покрыт был потом, как у магнетизера; и схватив господина Гарди за руку, чтобы еще больше к нему приблизиться, как бы желая вдохнуть в него пламя жгучего бреда, он продолжал: - Не раз, а почти ежедневно, во время своей монашеской жизни господин де Рансе, погруженный в божественный экстаз, свойственный аскетам, испытывал глубокое, неизмеримое, неизъяснимое сладострастие, сравнивать которое с земным сладострастием все равно, что сравнивать вечность с человеческой жизнью... Видя, что господин Гарди доведен до нужного состояния, и так как ночь уже наступила, иезуит выразительно взглянул два раза по направлению к двери. В эту минуту господин Гарди, в апогее безумия, умоляющим, бессмысленным голосом закричал: - Келью... могилу... и экстаз с ней! Дверь отворилась, и в комнату вошел д'Эгриньи с плащом в руках. За ним следовал слуга со свечой... Минут через десять после этой сцены человек двенадцать рослых малых, с честными открытыми лицами, входили на улицу Вожирар и, под предводительством Агриколя, весело направлялись к дому преподобных отцов. Это была депутация от бывших рабочих фабрики господина Гарди, направлявшаяся приветствовать и благодарить своего прежнего хозяина за предстоящее возвращение к ним. Агриколь шел во главе шествия. Вдруг он увидел еще издали, как из ворот дома, где жил господин Гарди, выехала карета, запряженная почтовыми лошадьми, которых нахлестывал кучер. Карета неслась во весь опор. Случайно или инстинктивно, но при виде этого экипажа у Агриколя сжалось сердце... Это ощущение перешло скоро в ужасное предчувствие, и в ту минуту, когда карета, с опущенными шторами, должна была поравняться с кузнецом, он, уступая беспокойству, бросился, чтобы остановить лошадей, восклицая: - Друзья... ко мне! - Десять луидоров на водку... галопом... дави их!.. - по-военному крикнул кучеру д'Эгриньи. Был разгар холеры. Кучер слышал о кровавых расправах с отравителями. Испуганный неожиданным нападением Агриколя, он так хватил кузнеца кнутовищем по голове, что оглушил и свалил того с ног, затем изо всей силы хлестнул трех лошадей, которые подхватили экипаж и ускакали, раньше чем окружившие Агриколя товарищи могли что-нибудь понять в его словах и поступке. Они усердно стали приводить в чувство кузнеца. 38. ВОСПОМИНАНИЯ Спустя несколько дней после рокового вечера, когда господин Гарди, доведенный до безумия мистическим возбуждением, внушенным ему Роденом, умолял, простирая руки, увезти его подальше от Парижа, произошли новые события. Маршал Симон после возвращения в Париж занимал с дочерьми дом на улице Трех Братьев. Прежде чем ввести читателя в это скромное жилище, мы должны кратко напомнить некоторые факты. В день пожара на фабрике маршал Симон посетил своего отца, чтобы посоветоваться с ним насчет одного очень важного дела и доверить ему свое глубокое огорчение по поводу все возраставшей печали его дочерей, причины которой он угадать не мог, Мы должны вспомнить, что маршал превратил память об императоре в благоговейный культ. Его благодарность герою была безгранична, преданность слепа, энтузиазм оправдан рассудком, а привязанность глубока и искренна, как у самого преданного друга. Этого мало. Однажды император, повинуясь чувству родительской радости и любви, подвел маршала к колыбели, где спал король Римский, и, горделиво дав ему полюбоваться красотой ребенка, сказал: - Поклянись мне, старый друг, что ты так же будешь предан сыну, как был предан отцу. Маршал Симон дал клятву и сдержал ее. Во время Реставрации он хотел произвести переворот в пользу Наполеона II. Он безуспешно пытался вызвать возмущение в кавалерийском полку, которым командовал д'Эгриньи. Но ему изменили, на него донесли, и он должен был, после ожесточенного поединка с будущим иезуитом, бежать в Польшу, чтобы избегнуть смертной казни. Бесполезно рассказывать, как из Польши он попал в Индию, а оттуда после Июльской революции в Париж; о возвращении его хлопотали друзья по оружию, причем им удалось добиться признания титула и звания, пожалованных ему императором накануне Ватерлоо. По возвращении в Париж после долгого изгнания маршал Симон, несмотря на счастье, испытываемое им в объятиях дочерей, не мог скрыть печали, узнав о смерти жены, которую он обожал. Он так рассчитывал найти ее в Париже, что разочарование его было ужасно, и он поэтому жестоко страдал, хотя искал утешения в нежности дочерей. Однако интриги Родена скоро внесли горе и смущение в его жизнь. Благодаря тайным связям иезуита в Риме и Вене один из эмиссаров Родена явился к маршалу и, располагая ясными доказательствами справедливости своих слов, опиравшихся на неопровержимые факты, сообщил: - Сын императора умирает, став жертвой того страха, который внушает Европе имя Наполеона. Быть может, вы, старый, испытанный друг его отца, сумеете вырвать несчастного принца из этой медленной агонии. Эти письма могут вам доказать, что нетрудно войти в соглашение с одним очень влиятельным лицом из числа тех, кто окружает Римского короля, и, быть может, это лицо поможет бегству принца. Действуя быстро и решительно, можно похитить Наполеона II из Австрии, где он постепенно угасает в смертельной для него атмосфере. Предприятие очень смелое, но не лишенное шанса на успех, если вы примете в нем участие, так как ваше имя популярно и всем памятна та предприимчивость и смелость, с какой вы устраивали заговор в пользу Наполеона II в 1815 году. Во Франции каждому было известно о медленном угасании Римского короля. Утверждали даже, что сын героя тщательно воспитывался святошами в полном неведении имени и славы своего отца, что в несчастном ребенке всячески подавляли проявлявшиеся нередко порывы мужества и великодушия. Самые холодные люди умилялись и чувствовали себя растроганными, слушая о его печальной, роковой участи. Припомнив геройство, рыцарское благородство маршала Симона, страстное преклонение перед императором, мы легко поймем, что отец Розы и Бланш, более чем всякий другой, горячо интересовался участью молодого принца и что, конечно, когда бы наступил момент действовать, маршал не ограничился одними бесплодными сожалениями. Что касается правдивости писем, предъявленных эмиссаром Родена, маршал проверил их через самые различные источники, в чем помогли связи со старыми боевыми товарищами, долгое время в годы Империи работавшими в миссии в Вене. Проверка была сделана осторожно и искусно, так что не подала повода ни к каким слухам. С этой минуты предложение эмиссара Родена повергло маршала в жестокую внутреннюю борьбу; чтобы рискнуть на смелое и опасное предприятие, он должен был бы вновь покинуть дочерей; если же, напротив, боясь разлуки с ними, он отказался бы от попытки спасти Римского короля, смертельная агония которого была всем известным фактом, то маршалу оставалось смотреть на себя как на преступившего клятву, данную императору. Чтобы покончить с тяжелыми колебаниями, маршал, доверявший неумолимой прямоте отца, отправился к нему за советом. К несчастью, старый рабочий-республиканец, смертельно раненный во время нападения на фабрику, умер на его руках, хотя, и умирая, не забыл ответить на вопрос сына следующими словами: - Сын мой, ты должен исполнить свой долг. Как честный человек и исполняя мою последнюю волю, ты должен... не колеблясь... По воле печального рока последние слова, которые должны были пояснить мысль старого рабочего, были произнесены им угасающим голосом и совершенно невнятно. Итак, он умер, оставив маршала Симона в тем большей тревоге, поскольку он не знал, какое же из его решений было категорически осуждено отцом, к мнению которого он питал абсолютное и вполне заслуженное доверие. Одним словом, он мучился, стараясь догадаться: не хотел ли отец посоветовать ему не покидать дочерей во имя долга и чести, отказавшись от этого слишком рискованного предприятия; или же, наоборот, не хотел ли он внушить сыну, не колеблясь, покинуть на некоторое время дочерей, чтобы исполнить клятву, данную императору, и по крайней мере попытаться вырвать Наполеона II из заключения, грозящего смертью. Это затруднительное положение, отягощавшееся еще другими обстоятельствами, о которых мы позднее расскажем; глубокая скорбь, причиненная маршалу Симону трагической смертью отца, умершего у него на руках; беспрестанные тяжкие воспоминания о жене, умершей в ссылке; наконец, ежедневные огорчения, причиняемые возрастающей печалью Розы и Бланш, - все это наносило болезненные удары маршалу Симону. Прибавим, к тому же, что, несмотря на природную отвагу, мужественно проявлявшуюся им в течение двадцати лет на войне, - опустошения холеры, этой ужасной болезни, жертвой которой стала его жена в Сибири, причиняли маршалу невольный страх. Этот железный человек, который в стольких битвах холодно пренебрегал смертью, чувствовал теперь порою, что обычная твердость характера изменяет ему при виде сцен отчаяния и траура, которые Париж являл на каждом шагу. Но когда мадемуазель де Кардовилль удалось собрать свою семью вокруг себя, чтобы предохранить ее от козней врагов, она сумела своим нежным участием оказать столь благотворное влияние на тайное горе Розы и Бланш, что они, казалось, совсем успокоились, и маршал Симон, забывая свою мрачную озабоченность, наслаждался этой счастливой переменой, увы, слишком недолгой. Объяснив и напомнив читателю эти события, мы можем продолжать наш рассказ. 39. ЖОКРИС-ПРОСТОФИЛЯ Как мы уже говорили, маршал Симон занимал скромный домик на улице Трех Братьев. Два часа пополудни пробило на часах в спальне маршала. Комната эта была убрана с чисто военной простотой: единственным ее украшением было полное боевое вооружение маршала, служившее ему во время походов и висевшее над кроватью, а также небольшой бронзовый бюст Наполеона, стоявший на секретере против кровати. Так как на дворе было довольно свежо, а маршал за долгое пребывание в Индии стал чувствителен к холоду, то в его комнате камин топился целый день. Скрытая под драпировкой дверь, выходившая на площадку черной лестницы, медленно отворилась. Вошел мужчина. В руках у него была корзина с дровами; он медленно приблизился к камину, стал перед ним на колени и начал симметрично раскладывать поленья в ящик, стоявший у камина. Затем незаметно, осторожно, на коленях же, он подполз к другой двери, находившейся возле камина, и стал внимательно прислушиваться, не говорят ли в соседней комнате. Этот человек, взятый в дом для черной работы, имел невообразимо глупую и смешную наружность; обязанности его состояли в том, что он носил дрова, бегал по поручениям и т.д.; кроме того, он являлся предметом шуток и насмешек всей остальной прислуги. Дагобер, исполнявший должность управителя, раз в веселую минуту окрестил этого дурака _Жокрисом_, и прозвище, во всех отношениях заслуженное, осталось за ним навсегда благодаря глупости и неловкости этого персонажа, плосколицего, широконосого, с глупыми вытаращенными глазами, с лицом, почти лишенным подбородка. Прибавьте к этому описанию красную саржевую куртку, на которой вырисовывался треугольник белого фартука, - и станет вполне очевидно, что прозвище болвана было, безусловно, заслуженным. Однако в ту минуту, когда Жокрис с любопытством подслушивал у двери, искра живого ума оживляла его обычно тусклый и тупой взор. Он тем же путем отполз от двери, взял корзину, еще наполовину наполненную дровами, встал и, подойдя к той же двери, у которой только что подслушивал, потихоньку постучался. Никто не ответил. Он постучал сильнее. То же молчание. Тогда он спросил хриплым, резким, лающим и самым нелепым голосом, какой только можно себе вообразить: - Мадемуазель... нужно вам дров для камина? Не получая ответа, Жокрис тихонько отворил дверь и, войдя в соседнюю комнату, окинул ее быстрым взглядом. Выйдя оттуда через несколько секунд, он пугливо осмотрелся, как человек, совершивший нечто важное и таинственное. Затем он, все еще не расставаясь с корзиной, хотел уже уходить из комнаты маршала, когда потайная дверь вдруг медленно и осторожно отворилась и в комнату вошел Дагобер. Видимо, удивленный присутствием Жокриса, солдат нахмурил брови и сердито спросил: - Что ты здесь делаешь? При резком и неожиданном вопросе, сопровождаемом сердитым ворчанием Угрюма, находившегося в плохом настроении и следовавшего по пятам за хозяином, Жокрис притворно или искренно закричал от страха и уронил на землю корзину, из которой посыпались дрова. - Что ты тут делаешь... болван? - переспросил Дагобер, грустное лицо которого доказывало, что ему не до смеха над трусливым Жокрисом. - Ах, господин Дагобер!.. Как страшно!.. Господи!.. Экая жалость, что у меня в руках не стопка тарелок! Уж тогда бы вы сами видели, что я разбил их не по своей вине! - Я тебя спрашиваю, что ты тут делаешь? - Сами видите, - отвечал Жокрис, - дрова приносил в комнату его светлости герцога, чтобы затопить, если ему холодно, потому что ему холодно!.. - Ладно, бери свою корзину и убирайся. - Ах, господин Дагобер... у меня просто ноги подкашиваются! Как страшно!.. Как страшно!.. Как страшно!.. - Уйдешь ли ты, животное? - закричал ветеран, и, взяв Жокриса за руку, он толкнул его к двери, а Угрюм, насторожив уши и, подобно ежу, вздыбив шерсть, казалось, готов был ускорить отступление Жокриса. - Идем, господин Дагобер, идем, - отвечал дурак, поспешно поднимая корзину. - Скажите только господину Угрюму, чтобы... - Уйдешь ли ты к дьяволу, дурацкий болтун? - закричал Дагобер, выталкивая его за дверь. Оставшись один, солдат запер на задвижку дверь, которая вела на потайную лестницу, затем подошел к другой двери, сообщавшейся с комнатой сестер, и запер ее на ключ. После этого он поспешно подошел к алькову, вошел внутрь, отцепил пару пистолетов и, увидав, что они заряжены, тщательно снял капсюли. С глубоким вздохом он повесил оружие на место и хотел уже уйти, как вдруг, видимо, ему пришла новая мысль; он опять выбрал из коллекции оружия индийский кинжал с очень острым лезвием, вытащил его из позолоченных ножен и, подсунув его под ножку кровати, под железное колесико, отломил острие. Дагобер отпер после этого обе двери и, медленно подойдя к камину, задумчиво и мрачно оперся на мраморную доску. Угрюм, сидя у камина, внимательно следил за малейшими движениями солдата. Умная собака дала даже доказательство своей редкой и предупредительной понятливости. Вынимая из кармана платок, Дагобер выронил пакетик с жевательным табаком. Угрюм, носивший поноску, как дрессированная собака, поднял пакетик зубами и, встав на задние лапы, почтительно подал его хозяину. Но Дагобер, машинально взяв от собаки пакетик, не обратил даже внимания на ее догадливость. Лицо отставного конногренадера было полно печали и тревоги. Постояв несколько времени неподвижно, с остановившимся взором, он вскоре, уступая беспокойному волнению, начал мерять комнату из угла в угол широкими шагами, засунув одну руку в задний карман, а другую за борт сюртука, застегнутого на все пуговицы. Время от времени Дагобер внезапно останавливался и отвечал на свои мысли восклицаниями сомнения и тревоги. Затем, повернувшись к оружейным трофеям над кроватью, он печально покачал головою и прошептал: - Конечно, этот страх напрасен... но, право... _он_ слишком необычен последние два дня... так что... пожалуй... И, снова принявшись ходить, Дагобер, после долгого молчания, заговорил опять: - Да... он должен все сказать... он слишком меня тревожит... а эти бедные малютки... Просто сердце разрывается!.. И он ожесточенно крутил усы конвульсивным движением, что всегда служило у него признаком сильного волнения. Помолчав снова, он затем, видимо, отвечая на свои мысли, продолжал: - Но что же это может быть?.. Неужели письма?.. Это слишком подло... он их презирает... однако... пожалуй... Нет, он выше этого... И старик снова зашагал по комнате, но вдруг Угрюм, повернув голову к двери, выходившей на черную лестницу, сердито заворчал. Вслед за этим в дверь постучались. - Кто там? - спросил Дагобер. Никто не отвечал, но продолжали стучать. В нетерпении солдат отворил дверь, и перед ним появилась глупая физиономия Жокриса. - Отчего ты не отвечал, когда я спрашивал, кто тут? - сердито сказал солдат. - Господин Дагобер, ведь вы меня сейчас прогнали... Ну, я и боялся отозваться, чтобы вы не рассердились, что это опять я. - Что тебе надо? Говори! Да пошевеливайся же, скотина! - крикнул Дагобер, видя, что Жокрис продолжает стоять за дверью. - Господин Дагобер... я здесь... я сейчас... не сердитесь... я вам скажу... Там молодой человек... - Ну? - Он хочет вас сейчас видеть! - Его имя? - Его имя, господин Дагобер? - глупо ухмыляясь, ломался Жокрис. - Говорят тебе, болван... как его имя? - Вот еще, господин Дагобер! Вы меня нарочно об этом спрашиваете... Как его имя! - Послушай, негодяй, да ты, верно, поклялся вывести меня из терпения! - И Дагобер схватил Жокриса за шиворот. - Как его имя? - Позвольте, господин Дагобер... не сердитесь... Зачем вам говорить его имя, если вы его знаете! - Ах, набитый дурак! - сказал Дагобер, сжимая кулаки. - Да, конечно же, знаете, господин Дагобер: ведь это ваш сын... Он ждет вас внизу, ему надо скорее вас увидать. Жокрис так ловко разыгрывал дурака, что Дагобер этому невольно поверил. Он посмотрел пристально на Жокриса, скорее тронутый, чем рассерженный подобной глупостью, и затем, пожав плечами, прибавил: - Иди за мной! Жокрис повиновался, но прежде чем затворить за собою дверь, он порылся в кармане, исподтишка вытащил письмо и бросил его позади себя в комнату, не оборачиваясь и продолжая говорить с Дагобером, чтобы отвлечь его внимание. - Ваш сын внизу... не хотел подниматься... оттого он и внизу... Произнося эти слова, Жокрис затворил за собою дверь, считая, что письмо достаточно заметно на полу в комнате маршала. Но в своих расчетах Жокрис не подумал об Угрюме. То ли собака считала более предусмотрительным держаться в арьергарде, то ли из почтительного уважения к двуногим существам, но почтенный Угрюм вышел из комнаты последним. И так как он замечательно носил поноску (это он только что доказал), то, увидев письмо, оброненное Жокрисом, он осторожно взял его в зубы и вышел вслед за слугой, который не заметил нового доказательства ума и сообразительности Угрюма. 40. АНОНИМНОЕ ПИСЬМО Мы сейчас расскажем, что случилось с письмом, которое Угрюм держал в зубах, и отчего он покинул хозяина, когда тот побежал навстречу Агриколю. Несколько дней уже не видал Дагобер своего сына. Сердечно обняв его, он прошел с ним в одну из комнат первого этажа, которая служила ему спальней. - Как поживает твоя жена? - спросил солдат сына. - Здорова, батюшка, спасибо. Тогда Дагобер обратил внимание на изменившееся лицо Агриколя и спросил: - Ты что такой печальный? Разве что-нибудь случилось за то время, что мы не видались? - Батюшка, все кончено... Он для нас потерян навсегда! - с отчаянием воскликнул Агриколь. - О ком ты говоришь? - О господине Гарди. - О нем?.. Да ведь три дня тому назад ты надеялся с ним повидаться! - Я и видел его... и наш дорогой Габриель также его видел и говорил с ним, со всей сердечностью, как только он умеет говорить... Ему удалось ободрить господина Гарди так, что он решил вернуться к нам. Я прямо обезумел от радости и побежал сообщить эту добрую весть товарищам, которые ожидали результатов нашего свидания. Бегу назад вместе с ними, чтобы поблагодарить господина Гарди. Мы были уже в ста шагах от дома этих черных ряс... - Черных ряс? - спросил Дагобер мрачно. - Ну, если они замешались, надо ждать беды! Я их знаю. - Ты не ошибаешься, батюшка: да, случилось несчастье... Навстречу мне и моим товарищам неслась карета... Не знаю, что подсказало мне, что это увозят господина Гарди... - Силой? - с живостью спросил Дагобер. - Нет! Эти святоши слишком для этого ловки... - с горечью отвечал Агриколь. - Они всегда сумеют сделать вас соучастниками причиняемого вам зла. Будто я не знаю, как они поступали с бедной матушкой! - Да... славная женщина... а как они ее опутали своими сетями... Ну и что же эта карета, о которой ты начал? - Когда я увидел, что карета выезжает из ворот их дома, - продолжал Агриколь, - сердце у меня сжалось, и невольно, точно кто-нибудь толкнул меня, я бросился к лошадям, призывая на помощь. Но кучер так ударил меня кнутовищем, что я упал без чувств. Когда я пришел в себя, карета была уже далеко. - А ты не ранен? - живо спросил Дагобер, внимательно глядя на сына. - Нет... царапина! - Что же ты затем предпринял? - Я побежал к нашему доброму ангелу, мадемуазель де Кардовилль, и рассказал ей все. "Нужно немедленно отправиться по пятам господина Гарди, - сказала она мне. - Возьмите мою карету, почтовых лошадей и следуйте за господином Гарди от станции до станции, взяв в провожатые господина Дюпона; и если вам удастся его увидеть, быть может, ваше присутствие и ваши мольбы преодолеют пагубное влияние монахов". - Лучше этого совета ничего нельзя было и придумать. Мадемуазель де Кардовилль совершенно права. - Спустя час мы напали на след господина Гарди, по дороге к Орлеану. Мы ехали за ним до Этампа. Там нам сказали, что он свернул на проселочную дорогу и поехал к дому ордена иезуитов, выстроенному в долине в нескольких лье от дороги и называющемуся Валь де Сент-Эрем. Нас убедили, что дороги там скверны, а ночь так темна, что будет лучше, если мы переночуем на постоялом дворе и рано утром выедем. Мы последовали этому совету. Чуть забрезжил рассвет, мы были уже в карете и ехали по каменистой и пустынной проселочной дороге; вокруг виднелись одни скалы и только несколько деревьев. Чем ближе мы подъезжали, местность приобретала все более мрачный и дикий вид, точно мы были за сто лье от Парижа. Наконец на вершине довольно высокой горы, усеянной обломками скал из песчаника, мы увидали большой, почерневший от времени старый дом с несколькими маленькими окошками. Я никогда не видал ничего тоскливее и пустыннее. Мы вышли из кареты; я позвонил. Нам открыл слуга. "Господин аббат д'Эгриньи приехал сюда сегодня ночью с одним господином, - сказал я совершенно уверенно. - Предупредите этого господина, что мне необходимо его видеть сейчас же по очень важному делу". Слуга, приняв нас, верно, за сообщников аббата, беспрекословно нас впустил. Через секунду появился д'Эгриньи, но при виде меня моментально отступил и исчез за дверью. Однако минут через пять я очутился перед господином Гарди. - Ну и что же? - спросил Дагобер. Агриколь печально покачал головою и продолжал: - По одному взгляду на лицо господина Гарди я понял, что все пропало. Он обратился ко мне и кротким, но вполне твердым голосом сказал: - Я понимаю и извиняю причину вашего появления здесь. Но я решил кончить мою жизнь в молитве и уединении. Я принял это решение по собственному желанию для спасения души. Впрочем, скажите вашим товарищам, что я распорядился так, что они сохранят обо мне доброе воспоминание. Я хотел говорить, но он меня перебил: - Бесполезно... мое решение неизменно... не пишите мне: письма останутся без ответа. Я хочу весь погрузиться в молитву... Прощайте, я устал с дороги... Это была правда. Он был бледен, как привидение; мне даже показалось, что глаза у него стали, как у помешанного. Его было трудно узнать, настолько велика казалась перемена даже со вчерашнего дня. Рука, которую он протянул мне на прощание, была суха и горяча. В это время вошел аббат д'Эгриньи. - Отец мой, - обратился к нему господин Гарди, - будьте любезны, проводите господина Агриколя Бодуэна, - и, махнув мне рукой, он вышел из комнаты. Все кончено, он навеки для нас потерян. - Да, - сказал Дагобер. - Они околдовали его, эти черные рясы, как и многих других... - Я с господином Дюпоном вернулся в Париж в полном отчаянии... - продолжал Агриколь. - Вот что сделали эти ханжи, с господином Гарди... с таким великодушным человеком, дававшим возможность тремстам трудолюбивым рабочим жить в радости и счастьи; он улучшал их нравы, развивал их ум, и весь этот маленький мирок, Провидением которого он являлся, благословлял его... А теперь он навеки обрек себя на мрачную, бесплодную созерцательную жизнь. - О! Эти черные рясы!.. - сказал Дагобер с дрожью и не скрывая непреодолимого ужаса. - Чем дальше, тем больше я их боюсь... Ты сам видел, что они сделали с твоей матерью... видишь, что они сделали с господином Гарди. Ты помнишь их заговоры против наших бедных сироток, против великодушной мадемуазель де Кардовилль... О! Эти люди очень могущественны... Я предпочел бы сражаться с каре русских гренадеров, чем с дюжиной этих сутан... Однако довольно, у меня и без этого много забот и горя. Видя удивление Агриколя, Дагобер бросился ему на шею, повторяя задыхающимся голосом: - Нет... нет... я не могу больше молчать, сердце переполнено... Да и кому, кроме тебя, я могу довериться? - Отец... Ты меня пугаешь! Что случилось? - Знаешь, право, не будь тебя да моих бедных малюток, я бы лучше пулю себе в лоб пустил, чем видеть то, что я вижу, а главное - бояться того, чего я боюсь... - Чего же ты боишься, батюшка? - Не знаю, что делается с маршалом, но он страшно пугает меня... - Но ведь после разговора с мадемуазель де Кардовилль... - Да... ему было получше... Добрые слова мадемуазель де Кардовилль точно пролили бальзам на его раны. Присутствие молодого принца тоже как будто его развлекло... он не казался более таким озабоченным, и это отразилось и на бедных девочках... Но вот уже несколько дней... точно какой-то демон снова привязался к этой семье... просто голову потерять можно... Я уверен, что прекратившие было приходить анонимные письма (*15) вновь возобновились... - Какие письма, батюшка? - Анонимные. - О чем же? - Ты знаешь ненависть маршала к этому изменнику д'Эгриньи. Конечно, когда он узнал, что этот предатель здесь... что он преследовал его дочерей, как преследовал и их мать до самой смерти... что он сделался монахом... я думал, что маршал сойдет с ума от бешенства и гнева... Он хотел непременно увидаться с изменником, но я его успокоил несколькими словами: "Ведь он теперь священник, вы можете оскорблять и колотить его сколько угодно, но он с вами драться не пойдет. Да, право, на него и плюнуть-то не стоит; начал он с того, что сражался против своей родины, а кончил тем, что стал гнусным святошей". - "Да должен же я его наказать за смерть жены и отомстить за зло, причиненное моим детям!" - восклицал с гневом маршал. - "Ведь вы знаете, что за нас; говорят, может отомстить только закон... мадемуазель де Кардовилль подала на этого предателя жалобу за то, что он хотел упрятать ваших дочерей в монастырь. Остается только ждать". - Да, - с грустью заметил Агриколь, - и, к несчастью, доказательств против д'Эгриньи нет. Адвокат мадемуазель де Кардовилль говорит, что эти святоши орудовали так ловко, что существенных доказательств не имеется и очень может быть, что жалоба будет оставлена без последствий. - Это же говорит и маршал... И такая несправедливость бесит его еще больше. - Он должен относиться с презрением к подобным негодяям. - А анонимные письма? - Что вы хотите сказать? - А вот я тебе расскажу: маршал, как честный и благородный человек, когда первый пыл его гнева прошел, решил, что действительно, если изменник перерядился в святоши, нападать на него все равно, что нападать на женщину или на старика. Он решил забыть презренного и на этом успокоился. Но тогда начали приходить по почте анонимные письма, которые пытались всевозможными средствами пробудить и разъярить гнев маршала на предателя, напоминая все то зло, которое аббат д'Эгриньи причинил ему и его близким. Наконец, маршала упрекали в том, что он стал низким человеком, если не мстит этому ханже, который преследовал его жену и детей и который каждый день нагло смеется над ним. - Ты не подозреваешь, отец, кто может быть автором этих писем? - Абсолютно нет... и это сводит меня с ума... Несомненно, их пишут враги маршала... а у него одни только враги: черные рясы. - Но, батюшка, если в этих письмах восстанавливают маршала против аббата д'Эгриньи, значит, они не могут быть написаны ими. - Я так же думал. - Какая же может быть цель этих анонимных посланий? - Цель ясная! - воскликнул Дагобер. - Маршал - вспыльчивый, горячий человек; отметить предателю у него тысячи причин... Он не может действовать против него сам, закон тоже бездействует... Остается только забыть и презирать... к чему он и стремится. Но эти дерзкие вызывающие письма своими оскорблениями и насмешками ежедневно разжигают его законную ненависть. Тысяча чертей! Право, у меня голова не слабее, чем у других... но я чувствую, что сам могу помешаться от этой игры... - Какой ужасный, адский замысел, если это правда! - Этого еще мало. - Да что вы говорите! - Маршал получает еще какие-то письма, но этих мне не показывает. Только, как он прочитал первое из них, его точно ударили, и он прошептал: "Они не щадят даже этого... Нет... это уже слишком!" - и, закрыв лицо руками, он даже заплакал. - Как... маршал... заплакал?! - воскликнул кузнец, не веря своим ушам. - Да! - отвечал Дагобер. - Он... плакал, как ребенок!.. - Что же могло заключаться в этих письмах, батюшка? - Я не смел его спросить, - до того он казался несчастным и удрученным. - Однако среди таких тревог и неприятностей маршал должен вести ужасную жизнь! - А бедные малютки? Они день ото дня становятся все печальнее, и невозможно узнать причину их грусти. А смерть его отца? Ведь он скончался у него на руках. Ты думаешь, этого довольно? А я тебе скажу, что это еще не все... Я уверен, что у маршала есть на душе еще какое-то сильное горе... За последнее время его нельзя узнать. Он сердится, выходит из себя из-за всякого пустяка и бывает так сердит... что... - и после минутного колебания Дагобер прибавил: - Ну, тебе-то я могу это открыть... Я сегодня счел нужным снять капсюли с его пистолетов... - Батюшка! - воскликнул Агриколь. - Неужели ты боишься... - В том состоянии возбуждения, в каком я его видел вчера, он способен на все! - Что же случилось вчера? - Надо тебе сказать, что вот уже некоторое время у маршала проходят долгие совещания с каким-то господином, по наружности - отставным военным, с виду добрым и хорошим человеком. Я заметил, что печаль и тревога маршала всегда удваиваются после их свиданий. Два или три раза я с ним об этом заговаривал, но, увидав, что это его раздражает, не смел настаивать. Вчера вечером этот господин приезжал снова; он оставался здесь до одиннадцати часов, и за ним приехала его жена, дожидавшаяся в экипаже. Когда он уехал, я поднялся к маршалу узнать, не требуется ли чего ему. Он был очень бледен, но, по-видимому, спокоен, поблагодарил меня и отпустил. Ты знаешь, что моя комната находится как раз под спальней маршала. Возвратясь к себе, я долго слышал, как он ходил в волнении взад и вперед. Потом мне показалось, что он с яростью толкает и опрокидывает мебель. Я поднялся к нему в сильном испуге, но он сердито приказал мне выйти. Видя его в таком состоянии, я решился ослушаться и остался. Он начал сердиться, но я все-таки не ушел, а только молча указал ему на опрокинутую мебель. Лицо у меня, верно, было такое печальное, что он меня понял, и так как добрее его нет никого на свете, он взял меня за руку и сказал: "Прости за беспокойство, мой добрый Дагобер. Я сейчас ужасно глупо вспылил; я просто потерял голову и, кажется, выбросился бы из окна, будь оно открыто... Только бы мои бедные девочки ничего не слыхали!" - прибавил он и на цыпочках подошел к дверям спальни дочерей. - "К счастью, спят!" - сказал он мне, послушав с беспокойством у двери и ничего не услыхав. Тогда я спросил, что его так встревожило и не получил ли он, несмотря на мой строгий надзор, нового анонимного письма. "Нет, - мрачно ответил он, - прошу тебя, уйди, мне теперь лучше, твое присутствие принесло мне облегчение. Покойной ночи, старый товарищ, иди отдохни". Я, конечно, и не подумал об отдыхе, а сделав вид, что спускаюсь по лестнице, потихоньку вернулся и уселся на верхней ступени, старательно прислушиваясь... После нескольких минут ожидания маршал пошел в комнату дочерей, вероятно, чтобы поцеловать их и успокоиться, так как я слышал, как открылась и закрылась дверь, которая ведет в их комнату. После этого он долго еще ходил, но уже более спокойным шагом, и наконец бросился на кровать. Прокараулив почти до утра, я вернулся к себе... По счастью, ночь прошла без новых тревог. - Что же это с ним, отец? - Не знаю... только когда я к нему поднялся ночью, право, у него было лицо человека в горячечном припадке - так были искажены черты его лица и блестели глаза... А после замечания насчет окна... я счел необходимым снять капсюли с пистолетов. - Просто не могу прийти в себя, - сказал Агриколь. - Маршал... такой решительный, отважный, спокойный... и вдруг подобное возбуждение... - Я тебе повторяю, что с ним происходит что-то необыкновенное. Вот уже два дня как он не видал даже своих дочерей. А это дурной знак, не говоря уже о том, что бедняжки в отчаянии и воображают, что чем-нибудь дали повод к недовольству... Они-то!.. Причинили недовольство!.. Если бы ты знал жизнь дорогих девочек... Прогулка пешком или в коляске со мной и с их гувернанткой, так как я никогда не отпускаю их одних; затем возвращаются и принимаются за ученье, шитье или чтение - всегда вместе; и, наконец, они ложатся спать. Их гувернантка, хорошая, кажется, женщина, говорит, что они иногда во сне плачут... Бедные девочки! Не много счастья выпало на их долю в жизни! - прибавил солдат со вздохом. В эту минуту Дагобер увидал маршала Симона, быстро идущего по двору, бледного, растерянного, с письмом в руках, которое он читал, по-видимому, с пожирающей тревогой. 41. ЗОЛОТОЙ ГОРОД Пока маршал Симон читал с таким волнением письмо, доставленное ему благодаря необыкновенному посредничеству Угрюма, Роза и Бланш сидели в своей комнате, куда во время их отсутствия заходил на минуту Жокрис. Бедные девочки, казалось, были обречены на вечный траур. Только что кончился срок траура по матери, как трагическая смерть деда снова облекла их в мрачный креп. Одетые во все черное, они сидели на диване возле рабочего столика. Горе старит быстрее, чем годы. Довольно было нескольких месяцев, чтобы сестры превратились в совершенно взрослых девушек. Их розовые пухлые лица утратили детскую прелесть, и на побледневших, исхудалых чертах появилось выражение трогательной и задумчивой печали. Большие и кроткие глаза цвета прозрачной лазури, вечно задумчивые, никогда не блестели теперь радостными слезами, какие вызывал на их шелковистые ресницы веселый, наивный хохот над комичным хладнокровием Дагобера или над проделками старого Угрюма, оживлявшими их утомительно долгий путь. Словом, эти прелестные лица, бархатистую свежесть которых умеет передавать только. Грез, были бы достойны вдохновить меланхолически-идеальную кисть бессмертного художника _Миньоны_, сожалеющей о небе, и _Маргариты_, мечтающей о Фаусте (*16). Роза, откинувшись на спинку дивана, поникла головой на грудь, где скрещивалась черная креповая косынка. Свет из окна блестел на ее чистом и белом лбу, увенчанном двумя бандо густых каштановых волос. Глаза глядели пристально в одну точку, а слегка нахмуренные брови указывали на тяжелую озабоченность. Белые исхудалые руки лежали без движения на коленях, рядом с забытой вышивкой. Бланш не сводила с сестры нежного, заботливого взора. Ее иголка была воткнута в канву, как будто Бланш еще продолжала вышивать. - Сестра! - нежным голосом проговорила Бланш, у которой, казалось, навертывались на глаза слезы, - сестра... о чем ты думаешь? У тебя такой грустный вид! - Я думаю о золотом городе наших мечтаний! - медленно и тихо произнесла Роза. Бланш поняла горечь этих слов и, бросившись на шею сестре, залилась слезами. Бедные девушки! Золотым городом представлялся в их мечтах Париж, где их ожидало свидание с отцом... Париж - город празднеств и радостей, а над ним сияющий, улыбающийся облик отца. Но, увы! Золотой город явился для них городом слез, смерти и траура... Ужасный бич, поразивший их мать в Сибири, казалось, последовал за ними сюда, подобно мрачной, черной туче, закрывшей для них и нежную синеву неба и радостный блеск солнца. Золотой город мечты! Он был также и городом, в котором отец однажды сказал бы, представляя им претендентов на их руку, таких же добрых и очаровательных, как они сами: "Они любят вас. Их душа достойна вашей. Пусть же каждая из вас получит брата, а я - сыновей". Какое восхитительное целомудренное смущение для сирот, в сердце которых, чистом, как кристалл, не отразился еще ничей образ, кроме небесного образа Габриеля, ангела-хранителя, как бы посланного им матерью для защиты! Можно судить, как больно отозвались в душе Бланш слова сестры: "Я думаю о золотом городе наших мечтаний". В них выражалась вся горечь и печаль их теперешнего состояния. - Как знать? - сказала Бланш, отирая слезы сестры. - Быть может, счастье придет позднее? - Увы! Если даже, несмотря на присутствие отца, мы несчастливы... то будем ли мы когда-нибудь счастливее? - Будем... когда соединимся с матерью! - сказала Бланш, взглянув на небо. - Тогда... сестра... быть может, наш сон послужит нам предвестником... как тогда в Германии?.. - Разница только в том, что тогда Габриель спустился с неба к нам, а теперь он уводит нас с собой на небо... к нашей матери... - И, может быть, этот сон сбудется, как и тот. Помнишь, нам снилось, что ангел Габриель нас защищает... и он спас нас во время кораблекрушения... - А теперь мы видели, что он ведет нас на небо... отчего же не сбыться и этому сну? - Но для этого нужно, чтобы наш Габриель также умер. Нет, этого не произойдет, будем молиться, чтобы этого не случилось... - Да этого и не будет... ведь то был ангел... а Габриель только похож на него!.. - Сестра... а какой странный сон? И опять мы его видели вместе... и три раза подряд. - Правда! Ангел Габриель склонился над нами, нежно и печально взглянул на нас и сказал: "Идите, сестры мои... идите... мать вас ждет... Бедные деточки... вы пришли так издалека... и промелькнете здесь на земле, невинные и кроткие, как две голубки, чтобы навеки успокоиться в материнском гнездышке". - Да, таковы были слова архангела, - сказала задумчиво Бланш. - Мы никому не сделали зла, любили всех, кто любил нас... чего же нам бояться смерти? - Поэтому, сестра, мы, улыбаясь, а не плача, последовали за ним, когда, взмахнув своими белыми прекрасными крылами, он увлек нас в синеву неба... - В небеса, где ждала нас мать, простирая к нам руки... со слезами радости на лице... - Знаешь, сестра, такие сны являются недаром... А потом, - прибавила она, многозначительно взглянув на сестру с горькой и полной взаимного понимания улыбкой, - что же... может быть, это положит конец страшному горю, причиной которого мы являемся... знаешь? - Увы! Господи! Право, мы не виноваты: мы так его любим! Только мы так тихи и робки при нем, что он может подумать, будто мы его вовсе не любим! Говоря это, Роза вынула из рабочего ящика свой платок, чтобы вытереть слезы. Из платка выпала бумажка, сложенная в виде письма. Увидев ее, сестры затрепетали, прижались друг к другу, и Роза сказала дрожащим голосом: - Снова такое же письмо!.. О, я боюсь! Оно, наверное, как и другие... конечно... - Надо его поднять, чтобы его не увидали, - сказала Бланш, наклоняясь и быстро поднимая бумажку. - Иначе особы, интересующиеся нами, подвергнутся большой опасности. - Но как сюда попало это письмо? - Как и раньше попадали к нам такие письма, - всегда в отсутствие гувернантки. - Это правда!.. К чему искать объяснения тайны? Все равно мы ничего не откроем!.. Ну, посмотрим, что здесь написано... может быть, на этот раз письмо будет приятнее для нас!.. И сестры прочитали следующее: "Продолжайте обожать вашего отца, дорогие дети, потому что он очень несчастен, и вы невольно являетесь причиной его несчастия. Вы никогда не узнаете, какие страшные мучения заставляете его переносить своим присутствием. Но, увы, он - жертва отцовской любви. Его горе все увеличивается; не пытайтесь, главное, выказывать ему свою любовь: малейшая из ваших ласк для него является ударом кинжала, потому что в вас он видит невольную причину своих страданий. Дорогие детки! Отчаиваться все-таки не надо, если вы будете иметь настолько власти над собой, чтобы не искушать отца излишней нежностью: будьте сдержаннее, и вы значительно облегчите его горе. Храните все это в тайне даже от вашего друга, доброго Дагобера, который вас так любит. Иначе и вы, и ваш отец, и Дагобер, и неизвестный вам друг, пишущий это письмо, - мы все подвергнемся страшным опасностям, потому что у вас есть беспощадные враги. Мужайтесь и надейтесь: быть может, недалек тот день, когда любовь к вам вашего отца освободятся от печали... и тогда какое счастье!.. И, может быть, это случится скоро... Сожгите это письмо, как и другие". Письмо было составлено так ловко, что, если бы даже попало в руки маршала и Дагобера, они могли бы принять его только за нескромность, странную, досадную, но почти извинительную, если судить по той манере, в которой оно было написано; словом, ничто не могло быть сделано с большим вероломством, если подумать о том жестоком внутреннем разладе, в котором находился маршал Симон, без конца боровшийся между сожалением вновь покинуть дочерей и стыдом пренебречь тем, в чем он видел свой священный долг. Эти дьявольские намеки пробудили нежность и душевную чуткость девушек, и они действительно вскоре заметили, что их присутствие доставляло отцу и радость и горе и что нередко, видя их, он чувствовал, что не в силах их покинуть, а сознание неисполненного долга затуманивало его лицо. Конечно, бедные девочки объясняли все это в том смысле, как им подсказывали анонимные письма. Они убедились, что в силу каких-то таинственных причин, которые они не могли узнать, их присутствие было тяжко для отца; отсюда - возрастающая печаль Розы и Бланш; отсюда боязнь и сдержанность, которые против их воли подавляли порыв дочерней нежности; отсюда и то, что маршал, обманутый внешней видимостью, принимал ее за холодность с их стороны. Это так больно отзывалось в его сердце, что честное, открытое лицо невольно выдавало горькую скорбь, и, чтобы скрыть навернувшиеся слезы, он поспешно уходил от дочерей, а пораженные сироты повторяли с тоской: - Мы являемся причиной страдания отца, наше присутствие делает его несчастным. Можно себе представить, как должна была терзать любящие, робкие, наивные сердца подобная неотвязная мысль. Не доверять письмам человека, говорившего им с таким почтением о тех, кого они любили, письмам, искренность которых ежедневно подтверждалась отношением к ним отца, они не могли. А интриги, жертвами которых они уже были, и враги, окружавшие их, заставляли верить опасностям, какими угрожали им, если они откроют что-либо Дагоберу, который был так верно охарактеризован в этих письмах. А цель интриг была самая простая: уверяя маршала в том, что дочери совсем не так сильно к нему привязаны, заставляя его испытывать и другие терзания, иезуиты желали, чтобы он, преодолев свои колебания, оставил дочерей и снова бросился в рискованную авантюру. Роден желал достигнуть того, чтобы маршалу жизнь показалась так горька, что он с радостью искал бы забвения в бурных волнениях смелого, рыцарского, великодушного предприятия, и расчет этот не был лишен логики и вероятности. Прочитав письмо, девушки сидели несколько минут в молчании и глубоком унынии. Затем Роза встала и, подойдя к камину, боязливо бросила туда письмо: - Надо его сжечь скорее... иначе случится большое несчастье... - Да какого еще несчастья нам ждать?.. Не довольно ли того, что мы огорчаем отца! И какая может быть тому причина? - Послушай, Бланш, - сказала Роза, причем слезы медленно катились из ее глаз, - быть может, он нас находит не такими, какими желал бы видеть? Он любит нас, как дочерей бедной мамы, которую он обожал, а сами по себе мы не соответствуем его мечте. Ты понимаешь, что я хочу этим сказать? - Да... да... очень возможно, что именно это его и огорчает... Мы такие неловкие, дикие, необразованные, что ему за нас стыдно, а так как он любит нас, это его и огорчает... - Увы! Мы ведь в этом не виноваты... Бедная мама воспитывала нас в глуши, в Сибири, как могла... - Да, несомненно, отец нас и не обвиняет; он только мучится этим... - Особенно если у его друзей дочери - красивые, талантливые, умные... Он должен горько сожалеть, что мы не такие! - Помнишь, когда он возил нас к нашей кузине, мадемуазель Адриенне, принявшей нас так ласково, он все нам повторял: "Видели, девочки? Какая красавица ваша кузина, какой ум, какое сердце! И при этом столько грации и очарования!" - О! Ведь это и правда! Мадемуазель де Кардовилль так хороша, у нее такой нежный голос, что при ее виде и мы забыли о своем горе! - Ну вот, сравнивая нас с кузиной и с другими красивыми девушками, он не очень-то может гордиться своими дочерьми... Конечно, это его не может не огорчать, потому что он всеми любим, уважаем и хотел бы нами гордиться. Вдруг Роза схватила сестру за руку и воскликнула с тревогой: - Слушай... слушай... Какой громкий разговор в комнате отца! - Да... и кто-то ходит... это его шаги! - Боже! Как он повышает голос... он сердится... быть может, он придет сюда... И девочки со страхом переглянулись. Их пугало появление отца... отца, который их боготворил. Все громче, все гневнее становились раскаты голоса в соседней комнате. Роза, дрожа, попросила сестру: - Уйдем... уйдем скорее... пойдем в нашу спальню... - Отчего? - Мы невольно здесь все слышим... а отец этого не подозревает... - Правда... пойдем... - ответила Бланш, быстро вставая. - Я боюсь... я никогда не слыхала, чтобы он так сердился. - Боже! - воскликнула, побледнев, Бланш и невольно остановилась. - Ведь он кричит на Дагобера! - Что же могло случиться? - Увы! Верно, какое-нибудь несчастье! - Уйдем скорее... Слышать, что он говорит так с нашим Дагобером, слишком тяжело! В это время в соседней комнате раздался треск: кто-то с силой бросил или разбил некий предмет. Сироты, бледные и дрожащие от волнения, бросились к себе в комнату и закрыли дверь. 42. РАНЕНЫЙ ЛЕВ Мы сейчас опишем сцену, отголосок которой так напугал Розу и Бланш. Придя к себе в комнату в состоянии страшного отчаяния, маршал начал быстро ходить из угла в угол. Его красивое, мужественное лицо пылало гневом, глаза блестели от возмущения, а на широком лбу, обрамленном коротко остриженными седеющими волосами, так сильно напряглись жилы, что можно было видеть, как они бьются, и казалось, что они готовы лопнуть. Время от времени густые черные усы подергивались судорожной гримасой, похожей на до конвульсивное движение, которое искажает львиную морду в минуту ярости. И как раненый лев, преследуемый и мучимый бесчисленными уколами, порывисто мечется по клетке, так маршал Симон, задыхаясь от гнева, прыжками метался по комнате. Казалось, он то изнемогал под тяжестью гнева, то яростно вызывал на бой невидимого врага, бормоча сквозь зубы непонятные угрозы и становясь в эту минуту воплощением человека войны и битвы во всем мужестве и бесстрашии. Но вот он остановился, раздраженно топнул ногой и, подойдя к камину, так сильно позвонил, что шнурок сонетки остался у него в руках. На порывистый звонок прибежал слуга. - Вы не сказали, вероятно, Дагоберу, что я хочу его видеть? - воскликнул маршал. - Я исполнил приказание вашей милости, но господин Дагобер провожал в это время сына и... - Хорошо... идите... - резко и повелительно оборвал его маршал. Слуга вышел, а маршал продолжал ходить по комнате, яростно комкая в левой руке какое-то письмо. Это письмо невинно подал ему Угрюм, который, когда маршал вошел, подбежал к нему, чтобы сделать приятное. Наконец дверь отворилась, и появился Дагобер. - Я вынужден, однако, довольно долго дожидаться вас, - сердито заметил маршал. Дагобер, более огорченный, чем изумленный, таким обращением, которое он благоразумно приписал возбужденному состоянию хозяина, кротко ответил: - Извините, генерал, я провожал сына и... - Не угодно ли прочитать? - резко прервал его маршал и сунул ему письмо. Пока Дагобер читал, маршал, откинув ногой попавшийся ему на дороге стул, продолжал с накипающим гневом: - Значит, у меня, в моем доме, есть негодяи, подкупленные врагами, преследующими меня, не давая передышки... Прочитали, месье? - Новая подлость... прибавленная к остальным! - холодно отвечал Дагобер, бросая письмо в камин. - Это письмо - ужасная низость... но в нем говорят правду! - сказал маршал. Дагобер взглянул на него, ничего не понимая. Маршал продолжал: - И знаете вы, кто подал мне гнусное письмо? Право, можно подумать, что в это дело вмешивается сам черт! Ваша собака! - Угрюм? - спросил Дагобер, остолбенев от изумления. - Ну да! - с горечью отвечал маршал. - Верно, это милая шутка вашего изобретения? - Мне не до шуток, генерал, - с грустью отвечал Дагобер. - Я и понять не могу, как это случилось... Разве только собака нашла письмо в доме, и так как она привыкла носить поноску, то вот и... - Но кто же мог доставить это письмо в дом? Значит, я окружен изменниками? Значит, вы ни за чем не смотрите, вы, которому я полностью доверяю... - Генерал, выслушайте меня... Но маршал, ничего не слушая, продолжал кричать: - Черт знает что такое! Неужели, проведя двадцать пять лет жизни на войне, сражаясь с армиями, борясь с невзгодами изгнания и ссылки, я устоял против всех ударов для того, чтобы пасть под булавочными уколами?.. Как? Даже у себя дома меня будут безнаказанно мучить, преследовать, пытать каждую секунду - и все из-за низкой ненависти, причины которой я не знаю? Но когда я говорю, что не знаю, я ошибаюсь. За всем этим стоит, я уверен, изменник д'Эгриньи... У меня нет другого врага... это все он... этот человек... Довольно! Пора с ним покончить... я устал... я выбился из сил... - Но, генерал, ведь он священник... - А что мне за дел