- С кем же я должен встретиться? - спросил я, прикидывая, в какой день на следующей неделе мне легче выполнить это скучное, непростое и в то же время не имеющее большого значения поручение. - С одним из тех, что пишут о картинах, - ответил Бевилл, с умным видом кивая в сторону Национальной галереи. - Его зовут Остин Дэвидсон. Вы, наверное, о нем слышали? - Да, слышал. - У меня сложилось впечатление - то ли он сам сказал, то ли кто-то другой, - что он вас знает. Вы с ним знакомы, Льюис? - Я его никогда не встречал. - Он, кажется, из тех, кто делает художникам репутацию, а потом, когда цены на их картины поднимаются, получает свою долю из барышей, - с легким презрением объяснил Бевилл; он никогда не стал бы так отзываться о политическом деятеле или бизнесмене. Но я пропустил мимо ушей это презрительное замечание, - вряд ли Дэвидсон мог в своем высокомерии даже предположить, чтобы кто-нибудь, находясь в здравом уме и твердой памяти, способен, пусть мимоходом, бросить в его адрес подобное обвинение. Уставившись на уличного художника, который что-то рисовал у подножия галереи, я весь вспыхнул, когда Бевилл назвал имя отца Маргарет, и почувствовал необыкновенное облегчение. Теперь я мог бы пересчитать травинки на газонах внизу - так отчетливо все воспринималось. - Вы уверены, что никогда не встречали этого человека? - спрашивал Бевилл. - Уверен. - А у меня создалось впечатление, если я не путаю, что именно он намекнул мне или сказал Роузу, что вы вполне подходящий человек для разговора с ним. Из этого я делаю вывод, что вы сумеете охладить пыл этих ретивых людей. Автобус тронулся, и Бевилл прильнул к стеклу, стараясь разглядеть часы на Черинг-кросс. - Полагаю, мне не нужно просить вас, - сказал он бодро, - не посвящать их в то, что им незачем знать. 36. НАСТОЛЬНАЯ ЛАМПА ОСВЕЩАЕТ МИРНУЮ КОМНАТУ Услышав, что мне предстоит объясниться с Дэвидсоном, Джордж Пассант пришел в неистовство. - Если бы кому-нибудь из моих родственников, - кричал он, - не понравилось что-нибудь в деле Собриджа или в каком-нибудь другом чертовом деле, неужели вы думаете, этот старый дурак Бевилл послал бы объясняться с ними крупного государственного чиновника? Нет, в Англии существуют разные правила: одни - для людей моего происхождения и другие - для выходцев из этого проклятого Блумсбери. Давно уже не приходилось мне наблюдать у Джорджа такой вспышки недовольства социальным, неравенством, какие он нередко позволял себе в молодости. - Вы, конечно, - продолжал он, - не намерены намекнуть этому человеку, что у него нет никаких прав на особое к нему отношение? - Нет, - ответил я. - А ведь по-настоящему вы должны ответить этим людям, - снова закричал Джордж, - коли уж они требуют для себя особой милости, то, что ответил лорду Честерфилду доктор Джонсон! Я не мог толком понять, чем же все-таки Джордж недоволен. "Проклятое Блумсбери"; упоминая о Блумсбери, Джордж всякий раз наделял его весьма непристойными эпитетами. Политические симпатии Джорджа все еще принадлежали Восточной Англии, где на фермах трудилась его многочисленная родня; подобно большинству убежденных радикалов, он не доверял своим единомышленникам из аристократии, чувствуя, что они менее тверды, чем реакционеры типа старого Бевилла. Поостыв немного, он сказал с каким-то застенчивым дружелюбием: - Одному я во всяком случае рад: хорошо, что это не произошло тогда, когда вы еще думали о Маргарет. Ваше положение было бы несколько затруднительным. - И добавил с удовлетворением: - Но с этим, слава богу, покончено навсегда. Через два дня ко мне в отдел, не дожидаясь, пока о нем доложат, вошел, склонив голову, Дэвидсон. Он ни на кого не смотрел - ни на меня, ни на Веру Аллен; он был так смущен, что не отрывал глаз от пола и даже забыл представиться. Когда он уселся в кресло, мне было видно не его лицо, а лишь седые волосы, прядь которых падала ему на лоб. На нем был старый коричневый костюм, а рукава рубашки так длинны, что наполовину прикрывали кисти рук, зато сама рубашка, как я успел заметить, была сшита из отличного шелка. Без всякого предисловия он застенчиво, но в то же время резко спросил: - Вы, кажется, были адвокатом? - Да. - Хорошим? - Мне никогда не удалось бы стать первоклассным, - ответил я. - Почему? Несмотря на его неуклюжесть, он был из тех людей, кому не хочется отвечать общими фразами. - Карьера такого рода, - пояснил я, - требует тебя целиком, без остатка, а я на это никогда не был способен. Он кивнул и на секунду поднял глаза. Прежде всего меня удивило, как молодо он выглядит. В то время ему было около шестидесяти пяти, но его загорелое лицо почти не было тронуто морщинами, только шея стала шершавой, как у всех стареющих мужчин. А потом я заметил, что он удивительно красив. Обе дочери унаследовали от него правильные черты, но в лице Дэвидсона, тонком и скульптурно-четком, была та идеальная красота, которой не было у них. Его глаза, совсем не похожие на прозрачные и светлые глаза Маргарет, горели огнем; они были блестящие, темно-карие, светонепроницаемые, как у птицы. Когда он взглянул на меня, его губы тронула легкая усмешка. - Что ж, это, пожалуй, достойное объяснение, - заметил он и продолжал, снова уставившись себе в колени: - Говорят, вы знаете дело Собриджа; это правда? - Да. - Вы действительно знаете дело или только видели документы? - Я присутствовал, когда Собридж впервые был назначен... - попытался было я объяснить, но Дэвидсон снова чуть заметно усмехнулся. - Это звучит убедительно. Теперь мне понятно, отчего вы заслужили репутацию человека, умеющего подбирать кадры. Расскажите мне все по порядку, так, пожалуй, будет проще всего. И я рассказал ему все сначала; как Собридж впервые появился в Барфорде после трехлетнего пребывания в научно-исследовательской лаборатории Оксфорда; как еще в 1944 году начали подозревать, что он передает сведения иностранному агенту; как год спустя эти подозрения усилились; рассказал о допросе, в котором принимал участие мой брат как научный руководитель Собриджа, о его признании, аресте и суде. За все время, пока я говорил, Дэвидсон ни разу не пошевелился. Опустив голову, - я обращался к его седой шевелюре, - он сидел так неподвижно, будто не слышал меня, и не шелохнулся даже тогда, когда я замолчал. Наконец он сказал: - Как комментатор, если Мейнарда Кейнса принять за сто, вы стоите около семидесяти пяти. Нет, имея в виду сложность материала, даю вам семьдесят девять. - Столь оригинально оценив мой рассказ, он продолжал: - Но все, что вы рассказали, меня ни в какой мере не удовлетворит, если я не получу ответа на три вопроса. - Что это за вопросы? - Во-первых, действительно ли этот молодой человек виновен? Меня интересует не теоретическая сторона дела, я хочу знать: совершал ли он поступки, в которых его обвиняют? - У меня на этот счет нет никаких сомнений. - Почему у вас нет сомнений? Он сознался, я знаю, но мне кажется, за последние десять лет нам довелось убедиться в одном: в определенных обстоятельствах почти любой признается в чем угодно. - У меня не было никаких сомнений задолго до того, как он сознался. - Вы располагали еще какими-нибудь доказательствами? Он сурово взглянул на меня, и на лице его отразились тревога и подозрительность. - Да. - Какими? - Данными разведки. Больше я не имею права вам сказать. - Это звучит не очень убедительно. - Послушайте, - начал я, запнулся на его фамилии и наконец произнес "мистер Дэвидсон", чувствуя себя неловко, как на первом званом обеде, когда не знаешь, какой вилкой пользоваться. И не потому, что он был старше меня, и не потому, что он человек либеральных принципов и неодобрительно относился ко мне; дело было в том, что я любил его дочь, и какое-то странное атавистическое чувство не позволяло мне, обращаясь к нему, бесцеремонно называть его просто по фамилии. Справившись с собой, я объяснил ему, что большинство секретов разведки, конечно, чепуха, но есть и такие, которые необходимы, - например, методы получения информации; все правительства, пока вообще существуют правительства, вынуждены хранить их в тайне, и здесь именно такой случай. - Не слишком ли это обтекаемое объяснение? - спросил Дэвидсон. - Так может показаться, - ответил я. - Тем не менее это правда. - Вы в том уверены? - Да, - ответил я. Он опять взглянул на меня. И, как будто успокоившись, сказал: - Допустим. В таком случае я перейду ко второму вопросу. Почему он признал себя виновным? Не сделай он этого, вам всем, судя по вашим словам, пришлось бы несладко... Я с ним согласился. - Тогда зачем же он это сделал? - Я часто задумывался над этим, - сказал я, - но так и не смог понять. - Мне нужно убедиться, - сказал Остин Дэвидсон, - что во время следствия он не подвергался ни угрозам, ни принуждению. И снова меня не возмутили его слова, - они были слишком справедливыми. Вместо того чтобы отделаться официальной фразой, я мучительно подыскивал правдивый ответ. Я сказал, что после ареста Собриджа ко мне уже не поступали сведения из первых рук, но что, по-моему, во время следствия вряд ли применялись какие-либо бесчестные методы. - Почему вы так думаете? - Я видел его потом в тюрьме. И если бы что-либо подобное имело место, он бы, конечно, рассказал об этом. Ведь он не отрекся от своих убеждений. Он остался коммунистом. Будь у него основания жаловаться, не думаю, что он стал бы слишком церемониться с нашими чувствами. - Это разумно, - согласился Дэвидсон. Я понял, что он начинает мне верить. - И последний вопрос, - продолжал он. - Четырнадцать лет тюрьмы кажутся большинству из нас слишком суровым наказанием. Было ли оказано на суд какое-либо давление со стороны правительства или должностных лиц с целью сделать процесс показательным в назидание другим? - Об этом, - ответил я, - мне известно не более, чем вам. - Хотелось бы услышать ваше мнение. - Я был бы крайне удивлен, если бы имели место какие-либо прямые указания, - ответил я. - Единственное всему объяснение - это то, что судьи, как и другие люди, не свободны от влияния общественного мнения. Все еще не двигаясь. Дэвидсон некоторое время молчал, а потом, по-мальчишески тряхнув головой, заключил: - Больше, пожалуй, вам нечего мне сказать; что же касается меня, я рад, что познакомился с человеком, который умеет говорить откровенно. - И продолжал: - Итак, в целом, вы удовлетворены делом Собриджа? Возможно, он просто сказал это, чтобы окончить разговор, но я вдруг, рассердился. Мне не доставляло никакого удовольствия защищать существующие порядки, однако меня раздражало высокомерие людей порядочных, у которых были средства культивировать свою порядочность, не представляя себе реально, куда она может привести, и не задумываясь над ее общественной полезностью. Я говорил резко, не так, как подобает чиновнику. И закончил: - Не думайте, что мне по душе все, что мы сделали. Или многое из того, что нам еще предстоит сделать. У таких, как я, есть только два выхода в подобной ситуации: либо держаться поодаль, предоставив другим делать грязную работу, либо влезать в самую гущу, стараясь не допускать худшего, и не забывать ни на минуту, что сохранить руки чистыми не удастся. Ни то, ни другое мне но улыбается, и, будь у меня сын, я бы посоветовал ему заниматься тем, чем занимаетесь вы, и выбрать для своего рождения более подходящее время и место. Давно уже не давал я такой воли своим чувствам. Дэвидсон смотрел на меня, насупившись, но взгляд его был дружеским и приветливым. - Да, - заметил он, - моя дочь говорила, что вы, наверное, испытываете нечто в этом роде. Я спрашивал у нее про вас, - продолжал он небрежно и добавил с простодушием, одновременно и высокомерным и искренним; - Я никогда не умел судить о людях по первому впечатлению. Поэтому мне приходится разузнавать о них заранее. Следующие две недели я наслаждался тем покоем, который, как шелковистый кокон, окутывает человека в преддверии долгожданного события, - такое же чувство я испытывал после первой встречи с Маргарет. Я ничего не загадывал; я, который так много загадывал раньше, словно от всего отключился; теперь, когда у меня появилась возможность снова оказаться в доме Дэвидсонов, я не размышлял о будущем. С этим же настроением я написал Дэвидсону, что, если он зайдет, я сообщу ему кое-что новое о деле Собриджа. Он зашел и как будто остался доволен; потом мы вместе шли по Виктория-стрит. Был жаркий солнечный день, люди старались спрятаться в тень, но Дэвидсон настоял, чтобы мы шли по солнечной стороне. - Никогда не упускайте ни капли солнца, - сказал он, словно это была прописная мораль. Он шел широким шагом, опустив голову, ступая очень тяжело для такого худощавого человека. Манжеты его рубашки, слишком длинные и расстегнутые, свисали намного ниже рукавов пиджака. Но, несмотря на свой поношенный костюм, он обращал на себя внимание прохожих, потому что был самым приметным и самым красивым человеком на улице. Как похожа эта небрежность в одежде на небрежность Маргарет, подумал я. Вдруг он сказал: - На следующей неделе у меня в доме будет выставка. Частная выставка работ двух молодых художников, - пояснил он. - Вас это интересует? - Очень, - сказал я. Забыв об осторожности, я ответил слишком поспешно. Дэвидсон продолжал шагать рядом, не взглянув на меня. - Да, кстати, - сказал он, - вы что-нибудь понимаете в живописи? Если нет, то стоит ли и вам и мне попусту тратить время? - Немного понимаю. - А вы не заблуждаетесь? - Как будто нет. - Я лучше задам вам несколько вопросов. И вот прямо посреди Виктория-стрит, на самом солнцепеке, пока мы шли мимо разных инженерных контор, Дэвидсон устроил мне краткий экзамен. Я же, смущаясь и стараясь во что бы то ни стало выдержать этот экзамен, в то же время испытывал истинное удовольствие от пришедшего мне в голову сравнения. У Дэвидсона не было никаких задних мыслей, он пытался лишь выяснить, достаточно ли я подготовлен, чтобы смотреть эти картины. По его мнению, ни у меня, ни у него для этого не могло существовать тайных поводов или мотивов. Ему и в голову не приходило, что я просто ухватился за предлог снова увидеться с его дочерью, а ведь мне доводилось слышать о нем - и у меня не было оснований в этом сомневаться - как о человеке, известном своими любовными похождениями. Отец Шейлы, преподобный Лоренс Найт, который был верным мужем и мирно прожил всю свою жизнь в сельском приходе, на месте Дэвидсона сразу бы догадался, что мне нужно, и не теперь, когда не понять было уже невозможно, а через несколько минут после того, как мы впервые встретились. Мистер Найт постарался бы как следует раздразнить меня, заставив надеяться, а потом под благовидным предлогом взял бы свое приглашение назад. Дэвидсон не рассыпался в любезностях. Придя к определенному мнению, он объявил: - Зарабатывать себе на жизнь такими знаниями живописи вы бы, пожалуй, не смогли. Я согласился с ним, но замер в ожидании. - Может быть, вам и стоит прийти, - сказал он, не отрывая глаз от тротуара. - Но только может быть. Перед тем как пойти вечером на выставку, я стоял у окна и вдруг увидел, что небо над Гайд-парком потемнело от тяжелых дождевых туч. Я смотрел то на часы, хотя было еще слишком рано, то на деревья, застывшие в свинцовом мраке. Потом я вновь окинул взглядом комнату. На столике возле дивана мягко светила настольная лампа, а под ней блестели страницы открытой книги. Было очень мирно. Никогда прежде не ощущал я подобного мира. На мгновение мне захотелось остаться дома, не уходить, Остаться было нетрудно; стоило только позвонить и извиниться; моего отсутствия там не заметят; визит этот имел значение только для меня, и больше ни одна живая душа истинной цели его не знала. Я смотрел на лампу и на диван с чувством, похожим на зависть. Потом я повернулся к окну и нетерпеливо взглянул на часы, - идти было еще рано. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. СНОВА ВМЕСТЕ 37. ЗАПАХ ЛИСТЬЕВ ПОД ДОЖДЕМ В холле у Дэвидсона меня ошеломил яркий свет и гул голосов; навстречу вышел сам Дэвидсон. - Значит, вы все-таки решили, что прийти стоит? - спросил он. Пока я снимал пальто, он сказал: - Нынче утром я встретил особу, которая вас знает. - Он назвал имя одной пожилой дамы. - Она очень хочет повидаться с вами. Возьмите вот, пока я не забыл. - Он протянул мне карточку с адресом и номером телефона. Я спросил, нельзя ли с этим повременить, но Дэвидсон уже выполнил поручение, и оно его больше не интересовало. - Если вы сумеете справиться с телефоном, то найдете его внизу под лестницей, - сказал он. Он говорил суровым, угрожающим тоном, словно звонить по телефону было делом весьма трудным и с моей стороны слишком самонадеянно воображать, будто я овладел этим искусством. И действительно, Дэвидсон, этот постоянный глашатай модернизма, увешавший стены своего дома произведениями новейшего искусства, так никогда и не сумел освоиться с достижениями современной техники. Он не только становился глухим, едва лишь прикладывал трубку к уху, но даже авторучки и зажигалки пугали его, как дикаря - "чудеса" белых людей, и он не желал иметь с ними ничего общего. Разговаривая по телефону - как выяснилось, большой срочности в этом звонке не было, - я все время прислушивался к шуму, доносившемуся из незнакомых мне комнат. Я испытывал нервную дрожь и, кажется, не потому, что наверху могла быть Маргарет, а просто потому, что вдруг я словно перестал быть сорокалетним мужчиной, привыкшим вращаться в обществе, и превратился в неоперившегося юнца. Наконец я решился войти и, стараясь успокоиться, остановился на пороге комнаты. Я смотрел не на картины, не на чужих мне людей, а в окно; за ним было так темно, хотя стоял июль и было всего девять часов вечера, что во мраке скрылась даже улица; где-то чуть дальше, мерцали фонари вдоль Риджент-парка. А в полосе, освещенной окном, белел асфальт - дождь еще не начинался. Потом я обошел комнату или, вернее, две комнаты, двери между которыми по случаю выставки были распахнуты настежь. Там находилось, наверное, человек шестьдесят-семьдесят, но, кроме Дэвидсона, ведущего оживленную приятельскую беседу с группой молодых людей, я не заметил ни одного знакомого лица. На одной стене во всю ее длину висели картины беспредметной живописи, на которых перед зрителем представали геометрические фигуры, выписанные с тернеровским блеском. На другой расположилось несколько портретов, жирно намалеванных почти в натуралистической манере. Я старался заставить себя внимательно разглядывать их, но никак не мог сосредоточиться. Я невольно стал прибегать к уловке, которой пользовался, когда мне было лет двадцать. Тогда я обычно спасал чувство собственного достоинства тем, что в отместку изучал присутствующих; так же поступил я и сейчас. Да, большинство людей в этой комнате были существа совсем иной породы по сравнению с теми, кого мне доводилось встречать на обедах у Лафкина или на совещаниях у Гектора Роуза; существа совсем иной породы в точном, буквальном значении этого слова: более хрупкие, более худощавые, менее мускулистые, более тонкой нервной организации, с более приглушенными голосами, менее наслаждающиеся силой своих мышц, чем многие из коллег Лафкина, и в то же время, я готов был держать пари, в большинстве более чувственные. Это был один из тех парадоксов, который отличает таких людей от людей действия. Я вспомнил своих знакомых из окружения Лафкина, они шагали по жизни с ощущением уверенности, с беззастенчивым чванством кондотьеров; но они не были одержимы эротикой, доводившей до исступления, как некоторые из тех, кого я видел в этот вечер вокруг себя: щеки их запали, они еле волочили ноги и выглядели не мужественными и властными, как коллеги Лафкина, а жалкими юнцами. Вскоре я встретил какого-то знакомого, и меня втянули в спор, происходивший возле одной из беспредметных картин. В этой группе из пяти-шести человек я был самым старшим, они смотрели на меня с уважением, а один даже назвал меня "сэром". Спор шел на обычную в те годы тему - о будущем абстрактного искусства. Я говорил непринужденно, как человек, уже не раз высказывавший свое мнение об этом, голосом солидного оратора, привыкшего к выступлениям на людях. Они называли меня "сэром" и считали, что я придерживаюсь еретических взглядов, потому что не имели опыта в спорах и не знали, что такое тактика сокрушительных атак. Никому из них и в голову не приходило, что еще пять минут назад я волновался и был совершенно растерян. Все время, пока я с ними говорил, я смотрел поверх их голов и мимо них, как молодой человек в начале своей карьеры, когда он высматривает в толпе присутствующих лицо ему более полезное, чем те, кто его окружает. Ее не было, но, по мере того как шли минуты, мой взгляд становился все беспокойнее. Наконец я ее увидел. Она отделилась от толпы, стоявшей у противоположной стены, и направилась в глубь комнаты; она разговаривала с какой-то женщиной и вдруг широко развела руки движением, которое я часто видел и которое означало, что она оживлена и весела. Пока она говорила, я, не отрываясь, смотрел на нее; прошло немало секунд, прежде чем она взглянула на меня. Она замерла возле какой-то забытой картины и стояла там одна. Молодой человек что-то настойчиво говорил, забрасывая меня вежливыми вопросами. Она двинулась к нам. Когда она вошла в наш круг, молодой человек замолчал. - Продолжайте, - сказала Маргарет. Кто-то начал представлять меня. - Мы знакомы много лет, - сказала она покровительственно и мягко. - Продолжайте, я не хочу вам мешать. Она стояла, склонив голову и внимательно слушая, и на мгновение мне показалось, что я вижу ее впервые. Волнение, смешанное чувство нетерпения и удовлетворенности охватили меня, но как будто без всякой связи с этим лицом, совсем мне не знакомым. Бледное, скорее правильное, чем миловидное, почти прекрасное, с четко очерченными губами и ноздрями, без тени мягкости, пока она не улыбалась, - это было интересное лицо, но не такое, каким я восхищался в мечтах, даже не такое, каким оно представлялось мне в воображении. Затем это ощущение исчезло, и я заметил, что она изменилась. Пять лет назад, когда мы с ней познакомились, она казалась молоденькой девушкой; теперь она не выглядела моложе своих тридцати лет. При ярком свете в темных волосах блестела серебряная прядь; лицо, которое она отчасти по небрежности, а отчасти из тщеславия обычно не красила, теперь было подгримировано, но грим не мог утаить складок возле рта и морщинок вокруг глаз. Внезапно я вспомнил, что раньше у нее на висках простужали жилки, и это казалось странным для такой молодой женщины с великолепной кожей; теперь эти жилки были тщательно запудрены. Стоя в центре нашего кружка, она вовсе не испытывала смущения, как бывало прежде. Она держалась свободно, говорила мало и мягко - так обычно держится женщина среди мужчин моложе ее. Теперь ей не приходилось скрывать свою энергию, свою природную силу. Свет слепил меня, картины куда-то отодвинулись, толпа в комнате казалась более шумной, голоса звучали громче, меня о чем-то спрашивали, но я уже не мог сосредоточиться. Один раз, взглянув на Маргарет, я встретил ее взор: я еще ни слова ей не сказал. Наконец вся группа двинулась дальше, и мы на мгновение остались одни, никто нас не слышал. Но теперь, когда появилась возможность, я не мог говорить: вопросы, которые я хотел задать ей после трехлетнего молчания, застревали в горле; так заика пытается произнести страшную для него согласную. Мы смотрели друг на друга, и я не мог выдавить из себя ни слова. Молчание становилось все более напряженным. Наконец я пробормотал что-то насчет картин, спросил, нравятся ли они ей; более банального вопроса нельзя было и придумать, словно передо мной стояла наскучившая мне знакомая, с которой из вежливости приходилось поддерживать разговор. Но голос выдал меня: в нем зазвучали интимные нотки, он стал неестественным и хриплым. - Как живешь? Ее голос звучал более мягко, но в нем чувствовалась та же напряженность. - А как живешь ты? Она, не отрываясь, смотрела мне в глаза. Каждый ждал ответа другого. Я уступил. - Рассказывать особенно нечего, - произнес я. - Расскажи, что есть. - Мог бы жить и хуже. - Ты всегда был готов к этому, не так ли? - Да нет, я живу довольно сносно, - ответил я, стараясь сказать ей всю правду. - В чем же дело? - Нет ничего интересного, - ответил я. - Да, этого я боялась. - Ах, вот как? - Люди часто говорят о тебе. Толпа надвинулась на нас, отделила ее от меня, но перед тем, как нам пришлось переменить тему разговора, она зашептала о чем-то, чего желала бы для меня. На лице ее была нетерпеливая, жадная улыбка. Беседуя с вновь вошедшими, я заметил, как от одной из групп отделился высокий моложавый человек и что-то прошептал Маргарет, которая посматривала в мою сторону. Она казалась усталой, ей, по-видимому, хотелось уехать домой; вскоре она жестом подозвала меня. - Вы, кажется, не знакомы с Джеффри? - спросила она. Он был сантиметров на пять выше меня, - а мой рост - сто восемьдесят три сантиметра, - очень худой, длиннорукий и длинноногий: лет тридцати пяти, красивый, хотя черты лица довольно тяжелые; выразительные глаза и глубокие складки у рта. Гордая посадка головы придавала ему надменный вид, и люди, вероятно, считали, что он доволен собственной внешностью; но когда мы пожали друг другу руки, никакого высокомерия в нем не чувствовалось. Ему было трудно говорить, как и нам с Маргарет за несколько минут перед этим, и, подобно мне, он начал с нелепого замечания о картинах. Задолго до женитьбы он знал о наших с Маргарет отношениях; теперь он словно извинялся и, мне казалось, держал себя не так, как обычно, спрашивая мое мнение о картинах, которыми интересовался, возможно, еще меньше, чем я. Маргарет сказала, что им пора идти. Элен будет их ждать. - Это моя свояченица, - пояснил мне Джеффри, все еще чересчур смущенный, чересчур осторожный. - Она осталась с ребенком. - У нее так и нет своего? - спросил я у Маргарет. Мне припомнилось время, когда, счастливые сами, мы в заговоре доброты мечтали о счастье для ее сестры. Маргарет отрицательно покачала головой. - Нет. Ей не везет, бедняжке. Джеффри поймал ее взгляд и сказал уверенным тоном - так он, наверное, разговаривал со своими пациентами: - Очень жаль, что она с самого начала не получила разумного совета. - А ваш как, здоров? - Я обращался к ним обоим, но, в сущности, говорил лишь с Маргарет. Ответил Джеффри. - Ничего, - сказал он. - Разумеется, тем, кто не очень хорошо знает малышей, он кажется старше своего возраста. По общему развитию для двухлетнего ребенка его можно отнести к первым десяти процентам, но, пожалуй, к первым пяти нельзя. Его тон был преувеличенно сухим и беспристрастным, но в глазах светилась искренняя любовь. Тем же беспристрастным током, который, как думают врачи, скрывает их истинные чувства, он продолжал: - Только вчера, например, он разобрал и собрал снова электрический фонарик. Я бы не сумел этого сделать и в четыре года. Ощущая молчание Маргарет, я выразил удивление. Джеффри снова обратился ко мне, но тон его изменился: в нем слышалось что-то холодное, самодовольное, почти мстительное: - Приходите к нам и взгляните на него сами. - Нет, это не доставит ему никакого удовольствия, - быстро вставила Маргарет. - Почему бы ему не прийти пообедать и не посмотреть на ребенка? - Вряд ли это будет удобно, - заявила Маргарет, обращаясь прямо ко мне. Я ответил Джеффри: - Буду очень рад побывать у вас. Вскоре Маргарет резко повторила, что им пора домой. Я вышел вместе с ними из комнаты в холл, куда сквозь отворенную дверь доносился шум дождя. Джеффри выбежал подогнать машину, а мы с Маргарет стояли рядом, глядя на темную улицу, на полосы дождя, прорезанные падавшим из дверей лучом света. Дождь стучал по мостовой и шипел, похолодало, от деревьев пахло свежестью, и на мгновение я ощутил покой, хотя был уверен, как не был уверен ни в чем другом, что покоя в моей душе нет. Мы не смотрели друг на друга. Машина подъехала к обочине тротуара, свет фар тускло пробивался сквозь завесу дождя. - Значит, мы увидимся, - негромко и глухо сказала она. - Да, - ответил я. 38. ЗНАЧЕНИЕ ССОРЫ Я сидел за обеденным столом между Маргарет и Джеффри Холлисом, и мне хотелось говорить с ним по-дружески. Стоял сонный полдень; на улице ярко светило солнце, и в садах Саммер-плейса не было видно ни души; сквозь раскрытые окна доносился лишь усыпляющий рокот автобусов, мчавшихся по Фулэм-роуд. Я пришел всего четверть часа назад, и мы все трое, словно раскиснув от жары, вяло перебрасывались фразами. Джеффри был в рубашке с расстегнутым воротником, а Маргарет в ситцевом платье. Мы ели салат с крутыми яйцами и пили только ледяную воду. А в промежутках между едой я и Джеффри обменивались учтивыми вопросами о работе. В столовой, которая после жары на улице казалась оазисом, источавшим прохладу, все, что мы говорили, звучало вполне любезно. Я узнал о работе детского врача, о часах приема, обходах больных в палатах, о ночах, когда ждешь вызова. Он приносил пользу, был искренне предан своей работе, считал ее столь же необходимой, как еда, что стояла перед ним. И рассказывал он о ней с увлечением. Кое в чем ему повезло, признался Джеффри. - Во всяком случае, по сравнению с другими врачами, - сказал он. - Врач любой другой специальности имеет дело с пациентами, которым так или иначе со временем становится хуже. Дети же в большинстве своем поправляются. Это придает работе совсем иное настроение и, конечно, приносит удовлетворение. Джеффри провоцировал меня: его работе следовало завидовать, ею нужно было восхищаться; а мне хотелось доказать, что все это не так. Не доверяя себе, я решил переменить тему разговора. Недолго думая, я спросил у него первое, что мне пришло в голову: какого он мнения о новостях, напечатанных в утренних газетах. - Да-да, - равнодушно отозвался он, - отец одного из моих пациентов что-то говорил об этом. - А каково ваше мнение? - У меня нет никакого мнения. - Но вопрос довольно ясен, не так ли? - Возможно, - ответил он. - Дело в том, что я не читал утренней газеты. - Вы так сильно заняты? - старался я поддерживать разговор. - Нет, - ответил он с нескрываемым удовольствием, откидывая назад голову, как человек, сделавший ловкий ход, - мы их вообще не читаем. Год назад мы перестали на них подписываться. Мне казалось, что газета будет доставлять мне неприятные волнения; пользы это никому не принесет, я же только пострадаю. Во всяком случае, я считаю, что в мире и без того слишком много неприятностей, и добавлять к ним хотя бы малую толику своих не намерен. И потому мы решили, что самое благоразумное - газету больше не выписывать. - Я бы так не смог, - заметил я. - Нет, в самом деле, - продолжал Джеффри, - если бы многие из нас брали себе дело по плечу да все свое внимание сосредоточивали на вещах, реально осуществимых, напряженности в мире стало бы гораздо меньше, а силы добра и разума могли бы восторжествовать. - По-моему, это очень опасное заблуждение, - отозвался я. Он снова меня провоцировал; раздражение, не покидавшее меня за этим столом, прорывалось в моем голосе; на сей раз, казалось мне, я имел достаточный повод. Во-первых, квиетизм подобного рода становился весьма распространенным среди моих знакомых, и это вызывало тревогу. Во-вторых, сам Джеффри представлялся мне слишком самодовольным, он рассуждал, как человек, смотревший на происходящее свысока, и, подобно многим людям, которые ведут общественно полезную и честную жизнь, подобно многим неиспорченным людям, своим эгоизмом изолировал себя от общества. Внезапно в нашу беседу вмешалась Маргарет. - Он совершенно прав, - сказала она мне. Она улыбалась, стараясь держаться непринужденно, как и я в разговоре с Джеффри, но было видно, что она взволнована и сердится. - Почему ты так думаешь? - Мы должны браться только за те дела, которые нам под силу. - Я считаю, - сказал я, начиная сердиться, - что человек не имеет права безучастно относиться к окружающей его действительности. А если он к ней безучастен, то, я уверен, от этого проигрывает только он. - Что значит проигрывает? - Проигрывает как человек. Как всякий неуемный оптимист, который отрешается от всего, что может его огорчить. А я-то думал, что для тебя унизительно не страдать своими страданиями и не радоваться своим радостям! Маргарет улыбнулась с некоторым злорадством, словно довольная тем, что я оказался еще несдержаннее ее. - Самое неприятное то, что, когда доходит до дела, такие рассудительные люди, как ты, становятся совершенно беспомощными. Ты считаешь, что Джеффри витает в облаках, но ведь он приносит несравненно больше пользы, чем ты. Ему нравится лечить детей и хочется быть счастливым. Неужели тебе никогда не приходило в голову, что никто, кроме тебя, не тревожится о том, унижает он себя или нет? Я терпел жестокое поражение; я не мог переубедить ее - мне было больно от того, что она столь рьяно бросилась на его защиту. И тут мне тоже захотелось причинить ей боль. Я напомнил, что никогда не считал себя вправе учить других жить правильно, как это делали, например, друзья ее-отца лет двадцать назад, и для чего нужно самому находиться в исключительно привилегированном положении. - Если уж говорить честно, - я взглянул на Джеффри, потом на нее, - вы немногим отличаетесь от них. Вы бы так не рассуждали, не достанься вам волею судьбы одна из немногих гуманных профессий и не принадлежи вы оба той же волею судьбы к семьям, которые имеют возможность сами сеять добро, а не ждать его от других. - Льюис! - воскликнула она в ярости, впервые за три года назвав меня по имени. - Это несправедливо. - Вот как? - спросил я, наблюдая за тем, как краска заливает ее шею и лицо. - Что ж, не стану отрицать, - рассудительно сказал Джеффри с раздражающей прямотой и самодовольной улыбкой, - в этом есть доля правды. - Неужели ты хочешь сказать, что я оказываю кому-нибудь благодеяния? - вскричала она. - Отдельным людям нет, этого я бы не сказал. Но в общественном плане - конечно, да. Ее глаза потемнели от ярости, щеки пылали; да, она всегда бывала именно такой, когда сердилась: бледность исчезала, и она казалась необычайно эффектной. - Признаюсь, - миролюбиво заметил Джеффри, - я склонен считать, что он прав. - Не хватает еще, чтобы ты причислил меня к снобам! - Ее глаза, все еще яростные, не отрываясь смотрели на меня. - Что ж, если понимать это не буквально, то так оно и есть. Джеффри напомнил ей, что уже половина второго и пора кормить Мориса. Все еще пылая ко мне гневом, она, ничего не сказав, решительно взяла со стола поднос и повела нас в детскую. - Вот он, - сказал Джеффри, и я впервые увидел ее сына. Яркий сноп солнечных лучей пересекал комнату по диагонали, но загончик Мориса стоял в тени; сидя спиной к загородке, как медвежонок в зоопарке, забившийся в угол клетки, он медленно раздирал на куски какой-то журнал. Я слышал о его чрезмерно раннем развитии, но, хотя мог сравнивать только с сыном моего брата, ничего особенного в нем не заметил. Я просто увидел, что он рвет бумагу с присущей всем младенцам торжественной, сосредоточенной беспомощностью, которая делала движения его рук и локтей похожими на запечатленные в замедленной киносъемке движения пьяного. Я не подошел к нему, а со стороны наблюдал, как он самозабвенно продолжал свое дело, даже когда Маргарет заговорила с ним. Это был удивительно красивый ребенок - и мне стало больно, хоть я и был готов к этому. Гены сыграли очередную свою шутку и собрали в его чертах все лучшее, что было в его родителях и прародителях, и уже сейчас под младенческой пухлостью угадывался красивый овал лица его матери и гордая посадка головы отца. Легко было представить его себе молодым человеком, темноволосым, задумчивым, сдержанным в отношениях с людьми, и именно поэтому всеобщим любимцем. Маргарет сказала ему, что пора кушать; он ответил, что не хочет. - Что же ты хочешь? - спросила она с той же ласковой суховатостью, с какой обратилась бы к любовнику. Малыш теперь сжимал в руке мячик от пинг-понга и, как только мать вытащила его из загончика, стал кидать его то в зеркало над камином, то в картину возле своей кроватки. Джеффри вышел, чтобы принести ему еще какую-то еду, но малыш не обратил на его уход никакого внимания и продолжал забавляться мячом, а я следил за движениями его плеча, такими плавными и мягкими, будто у него суставы были на двойных шарнирах. - Это его любимое занятие, - сказала Маргарет. - Он как будто довольно крепкий, - заметил я. Она улыбнулась: рядом, был ее детеныш, и она забыла о ссоре. Стоя возле него - он уже доставал ей до бедра, - она не могла скрыть того, о чем умолчала на приеме у отца и насчет чего Джеффри был так многоречив, - своей страстной любви к ребенку. Эта любовь выражалась на ее смягчившемся лице, сковывавшая ее тело напряженность исчезла. И снова, как и в ту минуту, когда я увидел, как красив ребенок, меня что-то больно кольнуло: никогда прежде я не замечал в ней столько нежности. - Он любит пробовать свою силу, - сказала она. Я понял, что таилось за этими словами. Подобно многим тонким натурам, она часто жалела, - в особенности до того, как убедилась, что способна сделать человека счастливым, - что ее собственное детство прошло в такой изысканной обстановке, не было попроще и поближе к земле. Я что-то ответил, желая показать, что мне понятен смысл ее слов. Она снова улыбнулась, но Морис, рассердившись, что мать не обращает на него внимания, стал кричать. Пока он ел, я не принимал участия в общем священнодействии, озаренном солнечным лучом, позолотившим ножки высокого стула. Маргарет уселась перед Морисом, а Джеффри - сбоку; ребенок смотрел на мать немигающим взглядом. Съев две-три ложки, он потребовал, чтобы она ему спела. И тут мне пришло в голову, что за все время, пока мы были вместе, я ни разу не слышал, как она поет. Она запела, и голос у нее неожиданно оказался звучным и глубоким; ребенок не сводил с нее глаз. Песня наполнила комнату. Джеффри, улыбаясь, смотрел на сына. Луч солнца падал теперь на их ноги - казалось, будто они на сцене и свет прожектора чуть-чуть сместился. Кормление закончилось, Джеффри дал малышу конфету, и на мгновение в комнате наступила полная тишина. Луч солнца так и лежал у их ног, и Маргарет смотрела на ребенка, то ли забыв обо всем на свете, то ли думая, что никто за ней не наблюдает. Потом она подняла голову, и я скорее почувствовал, чем увидел, - я смотрел в сторону, - что ее взгляд переместился с ребенка на меня. Я повернул голову; она не отвела взгляда, но лицо ее вдруг затуманилось. Это продолжалось всего лишь секунду. Она вновь посмотрела на ребенка, потом взяла его за руку. Это продолжалось секунду, но я все понял. Я бы понял и раньше, когда мы прощались после выставки у ее отца, и, конечно, во время ссоры за столом, когда она защищала Джеффри, если бы не жаждал этого так сильно; теперь я понял, что она думает обо мне не меньше, чем я о ней. В жаркой комнате, где было шумно от требовательных криков малыша, я познал не предчувствие, не ответственность, не вину, которая казалась бы неотвратимой, если бы я наблюдал за всем этим со стороны, а совершенный восторг, будто в одно мгновение сама радость очутилась у меня в руках и в жизни моей, словно по мановению волшебной палочки, все стало на свои места. К этой радости не примешивался страх, раздвоенность исчезла, я был абсолютно счастлив. 39. ИЛЛЮЗИЯ НЕВИДИМОСТИ Шел сентябрь, и вот, впервые с тех пор, как Маргарет вышла замуж, я должен был встретиться с нею наедине. В тот же день мне предстояло участвовать в беседе с Гилбертом Куком. За полчаса до нашего с нею свидания он явился ко мне, уже успев узнать у Гектора Роуза, что все обстоит хорошо. - Значит, я сумел их провести? - сказал он не столько с удовольствием, сколько со злорадным торжеством; так он, не рассчитывая обычно на успех, встречал всякую удачу, выпадавшую на его долю. Да и в самом деле ему здорово повезло - теперь по существу, если и не по форме, его карьера была обеспечена. Гектор Роуз решал участь сотрудников своего управления, выразивших желание навсегда остаться на государственной службе. Для беседы с людьми раз в неделю заседала комиссия из четырех человек, включая и меня. Приближалась очередь Джорджа Пассанта. - Теперь уж, видимо, все в порядке? - спросил Гилберт, раскрасневшийся, с воспаленными глазами. Я сказал ему, что кандидатуры Роуза утверждают непременно. - Черт побери! - вскричал Гилберт. - Никогда не рассчитывал остаться до смерти государственным чиновником. - А на что же вы рассчитывали? Я знал, что он едва ли сумеет ответить на мой вопрос, ибо в своей служебной карьере всегда был удивительно нецелеустремлен и ничего не добивался. - Одно время я подумывал было о военной службе, - сказал он, насупясь. - Но меня забраковали. Потом я надеялся сколотить небольшой капиталец у этой старой акулы Лафкина... Не знаю. Но уж, во всяком случае, мне и в голову не приходило засесть здесь навсегда. Честно говоря, - вдруг выпалил он, - я никогда не считал, что у меня для этого достаточно ума! Как ни странно, в каком-то определенном, узком смысле он был прав. Он не обладал точным умом юриста и проницательностью государственного чиновника высшего класса. Эти недостатки не сулят ему хорошей перспективы - к такому мнению в тот день пришли Роуз и другие. Он, наверное, поднимется по службе еще на одну ступеньку и на этом остановится. И все-таки ему удалось произвести хорошее впечатление на членов комиссии, столь отличных от него самого. Он был настолько чужд всякой чопорности, что Роуз с удовольствием почувствовал, как исчезает его собственная чопорность. Как это ни парадоксально, но иногда его нежелание соблюдать необходимую дистанцию, его фамильярное обращение заставляли корректных, застегнутых на все пуговицы людей относиться к нему доброжелательно. Гектор Роуз и его коллеги вовсе не переоценивали возможностей Кука; для этого они были достаточно опытны и в своих суждениях слишком хладнокровны; быть может, они и правильно поступили, оставив его в министерстве; но если бы даже решение повисло в воздухе, у него, несомненно, было большое преимущество: он нравился уважаемым людям. Что бы они сказали, подумал я, если бы им стали известны другие стороны его деятельности? К примеру, их, наверное, удивило бы, что, сидя в тот день у себя в отделе, я, его давний приятель, а в последние годы - начальник, думал о нем со страхом. Меня страшила его страсть к выслеживанию. Я не осмеливался даже намекнуть ему, что намерен ненадолго удрать. Я боялся его чутья, словно он способен был унюхать мою тайну прямо в воздухе. Наконец, взволнованный, запыхавшись, я с опозданием добрался до кафе, напротив станции метро возле Сент-Джеймского парка. Маргарет уже ждала меня; перед ней на столе стояла пепельница, полная окурков. Она была встревожена, но встретила меня радостно, без упрека. - Знаешь, почему я опоздал? - начал я. - Не надо объяснять, ведь ты пришел. - Все же мне хочется тебе объяснить. Я не мог избавиться от Гилберта, - сказал я, - боялся, что он узнает о нашей встрече. - Пустяки, - ответила Маргарет. Она сказала это так, будто не допускала и мысли о необходимости что-либо скрывать. В ту же секунду лицо ее вспыхнуло радостью; на нем появилась улыбка одновременно и стыдливая и вызывающая. Она принялась расспрашивать меня о моих делах. - Я уже сказал тебе, ничего интересного у меня нет. - Я не об этом, - быстро и твердо возразила она, - я даже не знаю, где ты живешь. Тебе известно обо мне гораздо больше, чем мне о тебе. Я рассказал ей о работе; объяснил, что меня больше не увлекает игра в борьбу за власть, - я уже достиг того положения, какого мне хотелось. - Я так и думала, - с довольным видом заметила она, понимая мое нынешнее состояние лучше, чем прошлое. - Я не уверен, что все произошло бы именно так, если бы не ты. - Произошло бы, - сказала она. В чашках дымился чай, в металлической пепельнице тлел окурок, распространяя едкий запах. Я видел ее так отчетливо, будто с глаз моих внезапно сняли закопченное стекло заботы. Еще минут двадцать назад я сидел как на иголках, боясь, что кто-нибудь, - например Гилберт, проходя мимо, увидит нас в окно. Теперь же, хотя мы и улыбались друг другу и любой из знакомых, едва взглянув на наши лица, понял бы все, мне казалось, что тайны не имеют никакого значения или, вернее, что никто нас не заметит. Меня охватило одно из тех состояний, порожденных взаимопониманием, желанием и радостью, в котором мы кажемся себе неузнаваемыми и потому в полной безопасности. Мне не раз случалось наблюдать, как опасно подобное состояние для вовлеченных в недозволенную любовную интригу благоразумных людей, ибо в самом разгаре неведомого блаженства человек внезапно ведет себя так, будто стал невидимкой. Ее рука лежала на столе, и я коснулся ее пальцев. Мы не раз бывали близки, мы познали все, что можно было познать, но сейчас при этом прикосновении я затрепетал, словно вновь держал ее в своих объятиях. - Я хочу поговорить с тобой, - сказал я. - Может, не стоит? - воскликнула она. - А может, все-таки стоит? - Давай отложим хотя бы на время. Никогда прежде не слышал я у нее такого голоса: в нем звучали радость и страх, а быть может, даже нечто большее, чем страх. - Я всегда отличался умением все откладывать, хотя бы на время, - сказал я, - и ничего хорошего из этого не вышло. - Нам так спокойно сейчас, - взмолилась она. И добавила: - Сказанное неминуемо изменит наши нынешние отношения. - Я знаю. Наступило молчание. Как и в тот вечер, несколько лет назад, когда она впервые потребовала от меня ответа, я мучительно пытался подыскать нужные слова - настоящая пытка для человека, привыкшего говорить ясно и четко; подобную скованность я испытывал, только когда был вынужден копаться в собственных чувствах. - Со мной сейчас происходит то же самое, - наконец вымолвил я, - что было, когда я встретил тебя впервые. Она не шелохнулась, не произнесла ни слова. - Мне кажется, - с трудом выдавил я, - то же самое происходит и с тобой. - Тебе не кажется, - ответила она. - Ты знаешь. В комнате потемнело, солнце скрылось за облаком. - Когда ты почувствовал, что с тобой происходит то же самое? - спросила она, и голос ее изменился: стал легким от веры, звонким от радостного удивления. - Некоторое время тому назад. - В тот вечер у моего отца? - Если не раньше. Я очень много думал о тебе. Но боялся, что воображение меня обманывает. - Когда именно в тот вечер? - Наверное, когда ты стояла там одна, еще до того, как мы заговорили. А ты? - спросил я. - Позднее. - И добавила: - Но в тот вечер я хотела, чтобы ты пришел. - Если бы мы не встретились там, мы бы все равно скоро встретились, - сказал я. - Я говорила с отцом о тебе. Я лгала себе, а сама искала случая встретиться с тобой... - Ты напрасно тревожилась. Я все равно нашел бы какой-нибудь повод. - Дело не в этом, - ответила она. - Просто я хотела сказать тебе, что мы оба виноваты. Вина эта нам обоим казалась далекой и непостижимой; счастье завладело нами целиком. Потом мы просто сидели и болтали. Да, когда ей снова удастся уговорить Элен посидеть с ребенком, она мне позвонит, а теперь ей пора. Мы вышли на улицу, где свет был таким сочным, что лица прохожих казались ласковыми и ясными. Лица мягко плыли мимо; садясь в такси, Маргарет сжала мою руку. 40. СЧАСТЬЕ И ИЛЛЮЗИИ Через неделю Маргарет снова сидела напротив меня за столиком того же кафе; ее открытое лицо было ласковым, она вся светилась радостью этой минуты. Когда я встретил ее впервые, меня восхитила ее способность наслаждаться мгновением, и сейчас я опять переживал это чувство. В наших отношениях не существовало пустых минут, какие может испытывать человек, подобный мне. Было многое: борьба, обида, неприязнь, но пустоты не был. Озаренная светом настольной лампы, она улыбалась. За окном спускались сумерки, поэтому очертания лиц прохожих казались особенно мягкими. Она с каким-то жадным интересом вглядывалась в них, желая продлить мгновение. - Совсем как на прошлой неделе, - воскликнула она. - Только тогда было потемнее, правда? Времени у нас оставалось немного. Ей предстояло к шести вернуться домой, чтобы отпустить сестру. Торжествующе, но вместе с тем униженно и смущенно она призналась Элен, что идет на свидание со мной. Она не привыкла лгать, подумал я. Она никогда не совершала поступки, за которые приходилось бы краснеть. Сидя напротив меня за столиком, она была счастлива. Но я знал, что впервые она в какой-то степени обманывает себя. Ее ответ на мое признание на прошлой неделе был искренним. Когда мы разговаривали, она не скрывала своей радости; когда мы были рядом, жизнь казалась нам более желанной, чем прежде. Но я знал, что она - только она, я ее ощущений не разделял - воспринимает происходящее не как реальность, а как чудесную иллюзию; реальность же наступала тогда, когда она возвращалась к мужу и сыну. Все годы моего брака, более несчастливого, чем у нее, меня не покидала мысль о том, что, вернувшись вечером домой к Шейле, я испытаю чувство морального удовлетворения, - иного вознаграждения я не знал. И я был уверен, что и Маргарет, единственным утешением которой в ее безрадостном замужестве был ребенок, тоже знала лишь чувство душевного покоя. Оно охватывало ее при первом взгляде на ребенка, когда она возвращалась домой после нашего свидания. Оно не то чтобы стирало воспоминание о нашей встрече, но делало его нереальным, хоть и восхитительным. Мне предстояло разрушить эту иллюзорность. Я не хотел этого делать; между нами царила гармония, которая, казалось, была не подвластна времени; мы могли продолжать наши разговоры более безмятежные, чем в самом идеальном браке, когда не мешают ни телефонные звонки, ни голоса детей. Но мое желание было слишком велико; так продолжаться не могло. И вновь я мучительно искал слова. - Я сказал тебе, - начал я, - что со мной происходит то же самое; это правда, но есть и разница. - Да? - нерешительно спросила она; в голосе ее было сомнение. Я продолжал: - Когда мы были вместе, ты была права, а я ошибался. - Это неважно. - Важно, потому что теперь все иначе. Надеюсь, я изменился; во всяком случае, я знаю, что желания мои изменились. Ее глаза блестели так, как бывало, когда она сердилась. Она ничего не ответила. - Я хочу для нас того, чего всегда хотела ты, - сказал я. - Вот уж не думала, что услышу от тебя такое! - радостно воскликнула она, но тут же голос ее упал. - Но ведь изменилось и еще кое-что, - сказала она. Она взглянула мне прямо в глаза и спросила: - Ты уверен? Меньше чем за мгновение ее настроение метнулось от радостного восторга к горечи и стыду, потом - к тревоге за меня. - Нет, - воскликнула она, - беру свои слова обратно, я не должна была этого говорить. Не будь у тебя уверенности, ты бы этого не сказал. - Я знаю, чего хочу, - повторил я. - Я же тебе сказал: надеюсь, ибо в этом нельзя быть уверенным, что я изменился, очень трудно разобраться в самом себе и в своей жизни. - Забавно слышать это от тебя. Настроение ее снова изменилось - теперь она улыбалась ласково и насмешливо. Она хотела сказать, что сама обычно копалась в собственных переживаниях, а теперь обнаружила эту склонность и у меня. Столь разные в остальном, мы в этом были похожи. Возможно, именно здесь, и только здесь, каждый из нас находил вторую половину своего "я". - Раза два-три, - сказал я, - я обнаруживал, что жизнь моя делала неожиданные повороты, ставя меня перед совершившимся фактом. Когда-то мне казалось, что я хорошо знаю те скрытые внутренние силы, которые направляют мои действия, но теперь все это представляется мне более загадочным, чем когда-либо. А с тобой не так? - Может быть, - задумчиво сказала она и добавила: - Если это так, то становится страшно. - Вот это-то и заставило меня взбунтоваться... На мгновение я запнулся. - Взбунтоваться против чего? - Против моей собственной натуры; во всяком случае, против тех ее качеств, которые причинили нам обоим столько горя. - Не один ты в этом виновен, - сказала она. - Конечно, - ответил я. - Я и не думаю брать на себя всю ответственность, я беру только свою долю. Мы замолчали; наступила тягостная пауза из тех, что иногда охватывают нас после обоюдного откровения или в разгар ссоры. Потом она заговорила ласково и, судя по всему, рассудительно: - Если бы даже мы могли начать все сначала, ты оказался бы в довольно глупом положении. Особенно в глазах тех, кто знает нашу историю. Я кивнул. - В лучшем случае они восприняли бы происшедшее как редкостную глупость, - повторила она. - И у них были бы для этого основания, - ответил я. - Тебе не часто приходилось попадать в глупое положение? Ты себе представляешь, насколько это унизительно? Особенно когда люди считают тебя таким умным и положительным. - Как-нибудь переживу, - ответил я. - Все это может оказаться не очень приятно. - И продолжала: - Те, кто к тебе расположен, будут винить во всем бедняжку Шейлу, а те, кто тебя не любит, станут говорить, что и раньше замечали за тобой кое-какие грешки и вот теперь ты проявил себя во всей красе. - Враги чаще правы, чем друзья. - Нет. Такие изречения на первый взгляд кажутся глубокомысленными, а на самом деле грош им цена, - ласково сказала она. Кафе почти опустело, пора было расставаться и нам. Резким серьезным тоном она заметила: - Возможно, ты прав, важно не то, что о тебе подумают. Ты просто не умеешь быть плохим - вот что важно. - Я совершал и дурные поступки, - сказал я. - Но разве они идут в сравнение с тем, что тебе предстоит совершить? - Ничто не может быть хуже моего прежнего поведения по отношению к тебе, - сказал я. - А раз так, значит, ты и сам понимаешь, чего хочешь от меня. Я понял - я заставлял ее причинить горе другим, поступить вопреки ее натуре и убеждениям. - Думаешь, я не отдаю себе в этом отчета? - Просто я была не очень уверена, - ответила она. Но хотя слова ее звучали трезво и обыденно, вся она, да и я тоже были как будто окутаны дымкой счастья. По какой-то странной ассоциации мне вспомнился вечер, когда Лафкин, в расцвете своего могущества, поведал мне о своей романтической мечте провести остаток жизни в Монако. Она тоже говорила о будущем, которого в глубине души не надеялась дождаться. Обычно она была более откровенна в проявлении своих чувств, чем я; на этот раз все было наоборот. Вся она - ее лицо, кожа, глаза - дышала счастьем, но то было счастье, навеянное мечтой. Я не сомневался, что, расставшись со мной, она еще раз мысленно услышит каждое мое слово. Она опять заговорила ласково, рассудительно, задушевно: - Если бы мы начали все сначала, я бы вечно боялась за тебя. - Я не могу иначе... - Ты должен понимать, - продолжала она, - да ты и сам только что об этом сказал, что значит для меня вернуться к тебе. Ты берешь на себя большую ответственность, чем может выдержать человек. Представь, что все пойдет не так, - день ото дня тебе будет тяжелее и тяжелее, боюсь, ты будешь чувствовать себя обязанным нести свой крест до конца. - Тебе нечего особенно бояться, - ответил я. - Все равно буду, немножко. Озаренные стоявшей на столике лампой, мы говорили честные слова, а в мечтах уносились все дальше в необъятные просторы счастливого будущего. И мечты наши уже не имели ничего общего с честными, полными сомнений словами. 41. КОНЕЦ ЭПОХИ После второго нашего свидания и прежде, чем мы успели придумать, как увидеться в третий раз, нам довелось встретиться на людях: нас пригласили на свадьбу. Свадьба эта сама по себе была фактом весьма любопытным: увидев приглашение, я почувствовал себя одураченным. Праздновали событие, которое состоялось втайне от всех несколько недель назад, - брак Гилберта Кука с Бетти Вэйн. Когда я шел по набережной к дому возле Уислера, который они сняли, - в те годы его можно было снять на один вечер, - настроение у меня было приподнятым: я увижу Маргарет, и в то же время я испытывал легкую грусть, созвучную осеннему вечеру. Было тепло, моросил мелкий дождь, и опавшие листья на тротуаре скользили под ногами. Пахло сыростью; такие осенние вечера таят в себе больше чувственных обещаний, чем вечера весны. Я не очень задумывался, над судьбой Бетти и Гилберта. Когда я впервые услышал эту новость, она задела меня за живое: почему Бетти сама не призналась мне? Впрочем, подумал я, быть может, она и намекала мне на это год назад или больше; именно это она, наверное, имела в виду, когда призналась, что у нее есть возможность устроить свою жизнь. Следовало ли мне сказать ей, что, по-моему, этот брак не сулит счастья? Она так проницательна, что и без слов поняла бы мою мысль. Вместе с тем я прекрасно знал, что людям проницательным и прозорливым, если они, подобно ей, несчастны, неустроенны и одиноки, свойственно заблуждаться не меньше, если не больше, людей простодушных. И все же, когда я шел на свадьбу и сквозь туман мерцали огни окон, мне в голову лезли совсем другие мысли, словно этот брак был воплощением какого-то неотвратимого финала. Он казался мне порождением времени, концом эпохи. Я так давно знал их обоих, а с Бетти мы были знакомы почти двадцать лет. Мы видели, как проходила наша юность, как мельчали дела, за которые стоило драться, как становились более земными наши мечты. Судьбы наши переплетались: мы видели друг друга в пору жизнерадостной юности и в последующие годы; время от времени в бедах мы помогали друг другу снова встать на ноги. Теперь мы представали друг перед другом без прикрас и масок, когда наконец обнажился самый остов наших характеров. Жизнь тридцатых годов, а потом и жизнь военных лет прошла. Почему-то после замужества Бетти звонок прозвонил громче и дверь захлопнулась более плотно, чем после любого поворота судьбы других дорогих мне людей, - из-за нее, которая была мне просто товарищем, которую я любил спокойной любовью друга. Первым, кого я увидел на этой свадьбе, был старик Бевилл; он стоял у подножия лестницы, пил шампанское и болтал с хорошенькой девушкой. Комнаты внизу были полны гостей, и мне пришлось проталкиваться наверх, чтобы добраться до главного источника всего шума. Бевилл, когда я проходил мимо него, сказал, что Гилберт с женой наверху. - Я все время с интересом ждал, когда наш приятель наконец сдастся. Вы знаете, Льюис, я женат уже сорок восемь лет. Есть над чем поразмыслить. Старик сиял от выпитого шампанского и общества молоденькой девушки. Он принялся рассказывать об отце Бетти Вэйн. - Мы вместе учились в школе. Никогда и не думал, что титул достанется ему, - ведь был еще тот двоюродный брат, который свихнулся да так и не приходил в себя целых тридцать лет. Никто не ожидал, что Перси Вэйну повезет. Мы, правда, звали его не Перси, а китаец Вэйн - совершенно не понимаю, почему: уж что-что, а на китайца он ничуть не похож. Этот курьез показался Бевиллу таким забавным, что у него даже лысина побагровела от смеха; ему очень нравилось стоять в холле, а не там, где были остальные почетные гости. Но не всем это, по-видимому, было по вкусу, поэтому комнаты наверху были битком набиты всевозможными людьми, - Гилберт и Бетти пригласили знакомых из самых различных слоев общества. Среди них были и лорд Лафкин, и кое-кто из его окружения - прежние коллеги Гилберта из делового мира, и знакомые из довоенного Челси: радикалы, оппозиционеры и люмпен-буржуа. Присутствовало довольно много государственных, чиновников, среди которых был и Гектор Роуз, впервые не совсем в своей тарелке; он чувствовал себя крайне неловко и был неумеренно учтив, в глубине души питая отвращение ко всякому обществу, кроме сотрудников министерства и членов своего клуба. Был в числе гостей и Джордж Пассант; он одиноко бродил с рассеянным, мечтательным выражением лица и задумчивой улыбкой, что все чаще и чаще наблюдалось за ним в обществе женщин. Были и родственники Гилберта, в основном военные, с маленькими головами, худые и горластые. Были родственники Бетти; женщины помоложе щебетали на нелепом, искаженном кокни, принятом их поколением в высшем свете; они сбились в кучку, как группа ученых на заседании Британской ассоциации содействия развитию науки в страхе перед тем, что им помешают восторженные дилетанты. Среди присутствующих я искал только одного человека. Вскоре я ее увидел - она стояла возле большой компании людей, прислушивалась к разговору, но участия в нем не принимала, а глаза ее нетерпеливо искали меня. Как и в доме ее отца, мы здесь, в толпе, чувствовали себя наедине. - Как хорошо, - произнесла она. - Мне хотелось бы самому привезти тебя сюда, - сказал я. - Я молила судьбу, чтобы ты приехал, но спрашивать никого не рискнула. Она была взволнована; когда она закуривала, пальцы ее дрожали. - С кем это ты разговаривала? - Ну, до разговоров еще не дошло. Она смеялась не только от волнения, но и над собой. Даже теперь, совсем уже не юная, она оставалась по-детски застенчивой. Будь это обычный званый вечер, а не возможность еще раз встретиться со мной, ей все равно стоило бы больших усилий преодолеть свою застенчивость; но уж если это ей удавалось, тогда она веселилась от души. - Мы встретились, и это уже хорошо, - сказал я. - Хорошо, - подтвердила она, улыбаясь живой, нетерпеливой улыбкой. Только я начал говорить ей, что вскоре мы сможем улизнуть вниз и поболтать, как к нам подошла сама Бетти. - Льюис, дорогой, вы не хотите пожелать мне счастья? Она протянула мне руки, и я поцеловал ее в щеку. Затем, сияющая, она взглянула на Маргарет. - Мы, кажется, не встречались? - спросила Бетти. - Встречались, - вмешался было я, но Бетти продолжала: - Простите меня, пожалуйста, но скажите, кто вы? В лучшем случае это были просто забывчивость, но в словах ее чувствовалась грубость - с людьми незнакомыми Бетти говорила резко и бесцеремонно. Однако ей было чуждо высокомерие, и я удивился ее поведению и огорчился растерянности Маргарет. - Меня зовут Маргарет Холлис, - сказала она, опустив голову. - Вот теперь вспомнила, - воскликнула Бетти. - Прежде вас звали Маргарет Дэвидсон, правильно? Маргарет утвердительно кивнула. - Мой муж рассказывал мне о вас. С той же искренностью и с той же бесцеремонностью Бетти продолжала болтать о всякой чепухе, не замечая, что нас с Маргарет это раздражает. Гилберт - приятель Элен, сестры Маргарет, не так ли? Гилберт рассказывал ей и о муже Элен. Наконец Бетти перебила себя, сказав Маргарет: - Послушайте, здесь есть кое-кто, с кем мне хотелось бы вас познакомить. Пойдемте. И она увела Маргарет. Я вынужден был отпустить ее, не мог ее защитить. Горькое чувство утраты возможности поступать так, как хочется, ведомое лишь тем, кому знакома запретная любовь, овладело мною. Сколько времени должно пройти, размышлял я, прежде чем я смогу снова подойти к ней? Не зная, что предпринять, я растерянно огляделся по сторонам. Раскрасневшийся Гилберт с дерзким любопытством рассматривал гостей. Это была настоящая коллекция знакомых, собранных им по крайней мере за полжизни. Его сыскной зуд, подумал я, наверное, все еще не утих, но тут мне снова пришло в голову, как и по пути сюда, что и для него это своего рода конец. Ибо Гилберт, которого, несмотря на его недостатки, а, вернее, именно из-за них, весьма мало занимали социальные разногласия, прошел не меньший, чем я, путь по общественной лестнице в другом направлении. То же произошло и с Бетти: ее интересы не шли дальше судеб людей обездоленных, политики, друзей - и только. Когда я впервые встретил их обоих, нам всем казалось совершенно очевидным, что классовые различия в обществе стираются и что вскоре большинство людей будет относиться к ним с полнейшим равнодушием. Мы ошибались. Достигнув сорокалетнего возраста, мы вынуждены были признать, что английское общество еще больше, чем в дни нашей юности, застыло в своей неподвижности. Его формы на наших глазах кристаллизовались в сложный и зашифрованный византинизм, достаточно приличный и сносный для жизни, но не пронизанный насквозь духом скептицизма, индивидуального протеста и возмущения, который присущ англичанам. Эти формы были слишком строгими не только для нас; они показались бы чересчур жесткими и англичанину девятнадцатого века. Это мы ощущали на каждом шагу, даже здесь на свадьбе: незначительные мелочи прямо на глазах превращались в традицию, и только страшное потрясение могло бы изменить это. Например, Гекторы Роузы и их наградные листы; современное новшество заключалось в том, что наградной лист должен быть составлен в полном соответствии с иерархическими ступенями, то есть тщательно выверен и сбалансирован в этом смысле государственными чиновниками; продажность и произвол были устранены, распределение наград теперь отличалось таким же безупречным чинопочитанием, как награждение цветными шляпами при древнем японском дворе. И когда мне казалось, что родственники Бетти Вэйн и Томаса Бевилла ведут себя, словно древние германцы, дело было вовсе не в том, что я поддался соблазнам литературных ассоциаций. Точно так же, как бизнесмены сплотились в монолитную касту со своими собственными правилами и методами поощрения к Новому году, как деятели искусства, сами того не ведая, объединялись в невидимые академии, так и аристократы, когда они утрачивали былую власть и титулы их превращались лишь в пустую мишуру, замыкались в своем кругу и до того преувеличивали собственные достоинства, что старому Бевиллу, человеку более знатного происхождения, чем другие, это казалось признаком отвратительного воспитания и, что еще того хуже, бестактностью. Но сам Бевилл принадлежал к поколению, когда аристократия еще не утратила окончательно своего влияния и поэтому придерживалась широких взглядов; в его времена на многое смотрели гораздо проще, взять, к примеру, выбор школы; и Бевилл и Перси Вэйн учились не в Итоне, а в другом учебном заведении; а ведь теперь все семьи, которые я знал, посылали своих сыновей только в Итон со строгим единодушием класса, занимающего вызывающую позицию по отношению ко всем остальным. С тем же единодушием они перестали рождать бунтарей, вроде тех, с которыми я дружил в молодости; у Бетти Вэйн и Гилберта Кука не было преемников. И пока я рассматривал присутствующих на свадьбе гостей, у меня в голове все время вертелось модное в то время выражение: это конец эпохи; и мне так хотелось увидеть вокруг себя людей, которые стали бы свидетелями начала следующей. Кто-то тронул меня за руку. Передо мной стояла Бетти. - Все в порядке? - спросила она. - А у вас? Я злился, мне хотелось спросить, почему она была так невежлива с Маргарет, но я вновь вынужден был сдержаться. - Да, милый. - Вот уж никогда не думал, что так сложится ваша судьба. - Я справлюсь, - ответила она. Она сказала это не только потому, что была мужественным и жизнерадостным человеком; она говорила то, что думала. И вдруг резко добавила: - Простите, что я увела ее. На вас смотрели. - Какое это имеет значение? - спросил я, не моргнув глазом. - Вам следует знать. - Что мне следует знать? - Что люди на вас смотрят. - Понятно. - Это все, что я сейчас могу для вас сделать, - сказала Бетти. Она, конечно, предупреждала меня о своем муже. Теперь я не сомневался, что она его раскусила, и мне стало не так тревожно за нее. Она была человеком слишком лояльным, чтобы выразиться яснее; возможно, это была единственная трещина в ее лояльности, очевидцем которой мне когда-либо суждено было стать, и она решилась на это лишь потому, что боялась за меня. Она сделала мне в прошлом так много добра; я был тронут ее последним дружеским жестом. И все-таки я не мог понять, почему она так невежливо обошлась с Маргарет. Необходимости в этом не было даже в качестве особого маневра. Когда они встретились в первый и единственный раз, Маргарет, по ее мнению, вела себя грубо; не попыталась ли она отплатить ей тем же? Или она в самом деле не узнала ее? Она никогда не отличалась мелочной мстительностью, - быть может, у нее на мгновение явилось желание испытать это чувство. Я вышел из комнаты, чтобы разыскать Маргарет, но на площадке лестницы меня кто-то задержал. Несколько минут я стоял там; лакеи проносили мимо подносы, на них звенели бокалы; шум толпы становился все громче; прислонившись к двери, стоял Гилберт и внимательно следил за происходившим. Наконец мне удалось вырваться, и, перегнувшись через перила, я увидел внизу Маргарет. - Я чувствую себя загнанным зверем, - сказал я, добравшись до нее и вздохнув полной грудью. - Я тоже. - Но мы вместе - и стоит потерпеть. Она назвала меня по имени, негромко, но из самой глубины души, бесконечно ласково. Она вся светилась, и только ее следующие слова показали мне, что я неправильно истолковал выражение ее лица. - Разве не так? - воскликнул я. Тем же бесконечно ласковым тоном она негромко сказала: - Ведь мы обманываем себя, да? - Ты о чем? - О нас обоих. - Я еще никогда не был так уверен, - ответил я. - Слишком поздно. Мы хорошо знаем, что слишком поздно. - Я не знаю. - У меня не хватит на это сил, - сказала она. Раньше она никогда не стала бы жаловаться. - Силы найдутся, - сказал я, но почувствовал, что и сам теряю уверенность. - Нет. Слишком поздно. Я поняла это сегодня. Я поняла. - Сейчас мы ничего не можем решить. - Я хотел ее успокоить. - Решать нечего. И она опять назвала меня по имени, словно это было все, что она могла мне сказать. - Нет, есть что. - Для меня это слишком трудно. - Уедем отсюда вместе... - Нет. Пожалуйста, найди такси и отпусти меня домой. - Мы должны забыть все это. На мгновение у меня перехватило горло. - Бесперспективно! - вдруг воскликнула она, нарочно употребив заезженное газетное выражение. - Пусти меня домой. - Я поговорю с тобой завтра. - Ты поступишь очень жестоко. Мимо нас к выходу шли гости. Я смотрел на нее, видел, что она вот-вот потеряет всякую власть над собой, и ничем не мог ей помочь. Я подозвал швейцара и попросил найти машину. Она поблагодарила меня как-то чересчур горячо, но я покачал головой, все еще не сводя с нее глаз, пытаясь понять, что мне делать, пытаясь устоять при этом новом поражении, при этом очередном ударе, уйти от самых коварных ловушек, скрытых во мне самом. 42. БЕССПОРНЫЙ ВЫБОР На следующий день Джордж Пассант поверял мне свои мечты о будущем, а я слушал и ни словом не обмолвился о моих намерениях. Месяцы, годы прошли с тех пор, как у меня стало складываться решение относительно Маргарет, но я никому, кроме нее, даже не намекнул о своих надеждах; и не только скрытность заставляла меня таиться от Джорджа; меня тревожило какое-то предчувствие, потому что утром того дня я позвонил Маргарет и настоял, чтобы мы встретились и пришли к какому-то решению. Она согласилась. - Если меня оставят в этом отделе, - а я не вижу причин для иного решения, - тогда я, по всей вероятности, проживу в Лондоне до самой смерти, - говорил Джордж. Его судьба должна была решаться через две недели, но Джордж, с молодости сохранивший оптимизм, несмотря на все неудачи и беды, ничуть не сомневался в благополучном исходе. - Не имею ни малейшего представления, - сказал я (это была правда, но меня встревожила самоуверенность Джорджа), - как Роуз намерен с вами поступить. - Что бы мы ни думали о Роузе, - с удовлетворением заметил Джордж, - надо признать, что он человек весьма разумный. - Его личные симпатии иногда бывают несколько неожиданны. - Я бы сказал, - невозмутимо продолжал Джордж, - что он не чужд справедливости. - Не отрицаю, - сказал я, - но... - В таком случае мы имеем все основания предполагать, что ему достаточно хорошо известна моя деятельность в министерстве. - В каких-то пределах, по-видимому, да. - Не хотите ли вы сказать, - Джордж начал горячиться, - что такой разумный человек, как Роуз, не заметит некоторой разницы между той пользой, какую приношу здесь я, и той, какую пытаются приносить эти порхающие молодые джентльмены из аристократических Бастилии? - (Джордж имел в виду закрытые учебные заведения.) - Возьмем, например, Гилберта. С ним неплохо выпить, он всегда со мной очень любезен, но убей меня бог, если я за один день не сделаю больше, чем Гилберт сможет одолеть за три недели упорного, тяжкого труда. - Разве я сам этого не знаю? - отозвался я. - А уж коли вы настолько любезны, что допускаете такую возможность, - сказал Джордж, - то вы, наверное, поймете, почему я не намерен волноваться попусту. И все же я, хоть меня и раздражала эта самоуверенность Джорджа, тоже жил несбыточными надеждами; почти против моей воли, словно я подчинялся чьему-либо приказу, они определяли все мои поступки; они гнали меня - вот глупость! - к адвокату за советом о разводе. И вот, уже совсем было теряя над собой власть, я попытался - еще большая глупость! - проявить некоторую осторожность и, решив посоветоваться с адвокатом, не пошел к кому-либо из специалистов по бракоразводным делам, с которыми был знаком, когда сам практиковал в адвокатуре, а, словно опасаясь в последнюю минуту пройти под приставной лестницей, отправился под предлогом нанесения дружеского визита к моему бывшему шефу Герберту Гетлифу. Утро было мрачное, над Темзой навис туман, и в здании суда горел свет. В такие же осенние утра лет двадцать назад я сидел здесь, глядя в окно и изнывая от безделья, жаждал признания и грустил от того, что оно не приходило. Но воспоминание это не вызвало во мне искренних переживаний; хотя я не был здесь уже много лет, былые чувства не возродились, а легкое сожаление об ушедшем было напускным и ложным. Ничто не дрогнуло в моей душе даже тогда, когда, стоя у подножия лестницы, я читал фамилии адвокатов, среди которых до самого конца войны значилась и моя фамилия: мистер Гетлиф, мистер У.Аллен... Они были здесь еще до меня. Ничто не дрогнуло во мне даже тогда, когда я вошел в кабинет Гетлифа, где так привычно пахло табаком, и встретил смелый взгляд непроницаемых и хитрых глаз. - Ба, да это старина Л.Э.! - воскликнул Герберт Гетлиф, крепко и решительно пожимая мне руку. Гетлиф был единственным, кто называл меня инициалами моего имени; он делал это с дружеским и суровым видом человека, свято веровавшего, что строгость превыше всего. В действительности он был человеком чрезвычайно хитрым, практичным и в то же время впечатлительным. Лицо у него было плоское и стертое, губы красные, и, вопреки его воле, даже в самые ответственные минуты в суде в глазах у него прыгал какой-то бесенок. Когда я работал у него, он относился ко мне и покровительственно, и в тоже время с отсутствием щепетильности; с тех пор мы сохранили друг к другу теплое чувство, хотя встречались редко и не очень доверяли друг другу. Даже сейчас меня удивляло, что ему удалось стать одним из самых удачливых адвокатов, но это было так. Со времени последнего Барбаканского обеда перед войной, когда я пришел домой к Шейле пьяный и возбужденный, мы виделись с ним всего один или два раза. Я спросил, как он поживает. - Жаловаться было бы грешно, - ответил он горделиво. - Удается заработать на хлеб с маслом, - как всегда, он не выдержал этого тона до конца и подмигнул, - и на кусочек пирога. - А как вы, Л.Э.? - Он проявлял искреннюю заинтересованность в делах других, и это было одним из его достоинств. - О вас я только и слышу, что вы все процветаете. - Да, - ответил я, - дела идут неплохо. - Поднимаетесь все выше и выше? Закулисные тайны, а в задних комнатах джентльмены с громкими титулами всю жизнь держат нас за горло, - сказал он в свойственной ему свободной манере. И вдруг рассердился: - В свое время я считал, что вы будете нашей гордостью. - Он усмехнулся. - Но, случись это, мы бы нынче вцепились друг другу в глотки. - Обязательно, - согласился я. Настроение Гетлифа в ту же секунду изменилось, и он взглянул на меня с упреком. - Вы не должны так говорить, Л.Э. Не должны даже так думать. Наверху всегда найдется место, и такие люди, как мы с вами, обязаны помогать друг другу. Знаете, - добавил он шепотом, - именно сейчас приходится отказываться от дел, которые хотелось бы взять. - Вы слишком заняты? - Человек никогда не бывает слишком занят, если ему предлагают тысячу банкнот, - хмуро ответил Гетлиф; вопреки первому впечатлению он был чрезвычайно корыстолюбив. - Тогда в чем же дело? - Человек в конце концов приходит к тому, что должен следить за каждым своим шагом. Он застенчиво повторил свой намек и посмотрел на меня бесстрашными глазами ребенка, который знает, что все равно попадется, но твердо решил молчать. И тут я понял. В Верховном суде скоро появятся вакансии, и Гетлиф имеет шансы получить одну из них; всю свою жизнь он мечтал стать судьей и ради этого готов был пожертвовать всем, даже своим огромным доходом. В то утро, когда он сидел передо мной у себя в кабинете, мне казалось, что он почти достиг вершины своей карьеры, что Гетлиф - в зените славы, что он один из немногих, кому удалось добиться всего, чего хотелось. И вот ему-то я должен был в эту минуту поведать свою тайну. - Герберт, - осторожно начал я, - я не уверен, но может случиться так, что мне понадобится ваш совет по поводу развода. - Я думал, ваша бедная жена умерла, - ответил Гетлиф, но тут же спохватился: - Очень сожалею, Л.Э. - Может случиться, что мне понадобится совет специалиста, как пройти через эту процедуру наименее болезненно. - Я всегда был счастлив в супружеской жизни, - с упреком заметил Гетлиф. - Мне радостно признаться, что даже мысль о разводе ни разу не приходила нам в голову. - Вам можно только позавидовать, - сказал я. - Но... - Я всегда говорю, - перебил меня Гетлиф, - что залог счастливого брака - чувство юмора. Чувство юмора и умение ладить: относись к другим, особенно к одному человеку, так, как ты хотел бы, чтобы относились к тебе. Вот что требуется. - Не всем это удается. - Собственно говоря, - вдруг заинтересовавшись, спросил Гетлиф, - что же с вами случилось? Я знал, что при всей его хитрости он человек не болтливый. Я рассказал ему, что был знаком с одной женщиной, - имя ее сейчас не имеет значения, - еще до замужества; она уже около четырех лет замужем, и у нее есть ребенок, которому скоро исполнится три года; мы встретились снова и хотели бы пожениться. - Что ж, Л.Э., скажу вам, как мужчина мужчине, все, что я думаю: самое порядочное для вас - выйти из игры. - Нет, этого я не сделаю, - ответил я. - Я всегда считал вас таким же греховодником, как я сам, но не знал, что вы к тому же и бессердечны. - Он снова взглянул на меня, и на мгновение вся его хитрость, благородное возмущение и хвастливость исчезли. - Скажите мне, старина, это действительно для вас вопрос жизни? - Да. - Понятно. - Голос его смягчился. - Что ж, - сказал он, - я вижу, дальнейшие мои рассуждения на сей счет бесполезны. Разумеется, я могу рекомендовать вам лучшего адвоката по таким делам, но вы, наверное, и сами его знаете. В случае нужды я бы обратился к... Знаете, он сейчас загребает двадцать тысяч фунтов в год! Это выгодная работа для адвоката, Л.Э., поэтому иногда жалеешь, что был так принципиален вначале. - На этой стадии он, видимо, не сможет сказать ничего такого, что неизвестно нам с вами, - возразил я. - Понимаете, женщина, на которой я хочу жениться, ни в чем не может упрекнуть своего мужа. - Пойдет ли он навстречу? Строго между нами, я бы на его месте не пошел. - По-моему, неразумно просить его, даже если бы мы могли, - сказал я. - Он ведь врач. Гетлиф смотрел на меня горящим, возбужденным взглядом. - Скажите, Л.Э., вы близки с нею? - Нет. Не знаю, поверил ли он мне. Он был глубоко религиозным, не в меру щепетильным и одновременно чувственным человеком, и поэтому ему всегда казалось, что все остальное человечество, особенно те, кого не сдерживала вера, только и делали, что проводили время в неосвященных законом плотских наслаждениях. Успокоившись, Гетлиф принялся трезво и разумно перечислять все легальные пути и средства, которые я и сам отлично знал и перечисление которых в другое время показалось бы мне скучным и нудным до отвращения, но в то утро они вселяли в меня какую-то уверенность. Темное, словно скрытое дымовой завесой небо, лампа на письменном столе Гетлифа, запах табака; нам нужны показания из отеля, нужно определить, сколько времени потребуется между принятием дела к рассмотрению и слушанием, сколько пройдет времени, пока постановление суда не войдет в силу. Обсуждая все это, я совсем позабыл, что в разговоре с Гетлифом было выдумано, а что было правдой. Беседа наша текла буднично и прозаично, но мне она казалась возвышенной. На следующий день ноябрьские облака все так же низко нависали над городом, и когда я выглянул из окна моей квартиры - занавеси не были задернуты и в воздухе висело отражение лампы - я увидел помрачневший парк. Я напряженно прислушивался к шуму лифта, потому что в этот день Маргарет впервые пообещала прийти ко мне. Оставалось еще десять минут, я ждал ее к четырем, но прислушиваться я начал гораздо раньше. Через пять минут донесся скрежет и лязг древней машины, и я вышел на темную площадку. Освещенный лифт медленно поднимался, и вот в дверях показалась она: щеки ее разрумянились от холода, руки были засунуты в рукава меховой шубки, а глаза блестели, словно, очутившись в тепле, она воспряла духом. Она прильнула ко мне, мои руки ощутили нежный мех шубы. После первого поцелуя, все еще оставаясь в моих объятиях, она сказала: - Я мечтала о том, как буду с тобой. - И добавила: - Мы так давно не виделись. Она сняла шубку, движения ее были уверенными, плавными, спокойными; она наслаждалась; она была совсем другая, чем та женщина, которая убежала от меня на свадьбе Гилберта; я был восхищен и одновременно озадачен. И все-таки я чувствовал, что, как она ни весела, она все еще старается себя обмануть. Маргарет расположилась на тахте, протянув ноги к электрокамину, а я сел рядом и обнял ее. Все было так просто, так по-домашнему, будто мы никогда и не расставались. - Прости меня за тот вечер, - сказала она. - Я испугался. - Напрасно. - Я не мог поверить, что это конец. - Не так легко положить всему конец, - сказала она насмешливо, до в глазах ее была ласка. - Надеюсь, что не легко, - отозвался я. - Нет, я не только надеюсь, я уверен. - Верь в это всегда, - воскликнула она, кладя голову ко мне на плечо. Мы оба смотрели в окно, небо еще больше помрачнело и надвинулось, и нам видны были только отражения комнатных ламп. Мы были в том восхитительном и обманчивом состоянии, которое приходит вместе с неосознанным желанием, и чувствовали это друг в друге. - Не хочется даже шевелиться, - сказала она. Через некоторое время, - быть может, прошло всего несколько секунд, - она выпрямилась и взглянула на меня. У нее был спокойный и решительный вид человека, разрубившего запутанный узел. В бессонные ночи ей, как и мне, все казалось просто, но наступало утро, и узел оказывался все таким же запутанным. В тот вечер она наконец почувствовала, что решение найдено. - Что бы мы ни сделали, легкого пути у нас не будет, верно? - спросила она. - Да. - Ведь легко не бывает, - продолжала она, - когда приходится решать судьбу стольких людей. Я еще не нашел ответа, когда она повторила: - Я обязана заботиться не только о нас с тобой, но и еще о двоих. - Неужели ты думаешь, что я забыл о Джеффри и о ребенке? - Ты же не хочешь, чтобы я их обидела. Для тебя я готова на все, я твоя, но их обидеть я не могу. - В ее глазах отражалась страстная любовь и непреклонность. Она сказала: - Вот что я вынуждена предложить. Нам придется все скрывать. Я никогда не думала, что пойду на это, но я сделаю это ради тебя, сделаю, потому что не могу без тебя. Будем скрывать, я расскажу только Элен, чтобы иметь возможность уходить из дому; правда, я не сумею бывать у тебя чаще, чем один-два раза в неделю, но зато мы будем по-настоящему счастливы. Это выручит нас. Мы сможем так жить всю жизнь и будем счастливее, чем большинство людей. Краска на ее щеках, обычно бледных, взволновала меня. Я отошел к камину. Я смотрел на нее и чувствовал, что никогда еще меня не влекло к ней с такой силой. На меня нахлынули воспоминания о нашей близости, о словах, которые мы шептали друг другу; меня потрясла случайно пришедшая на память сцена, как я поднял ее, обнаженную, перед зеркалом, - сцена эта пришла из такой глубины, что стала почти осязаемой. Я думал также о том, как идеально было бы иметь ее своей любовницей; эта связь вознаградила бы меня тайными радостями, о которых я мечтал, ничего от меня не требуя, и избавила бы от необходимости менять мою жизнь. Такого соблазна я еще никогда не испытывал. Потом я услышал свой голос, хриплый и резкий: - Нет. - Почему нет? - Я хочу все или ничего. - Как это может быть? - Так должно быть. - Ты хочешь слишком многого. - Думала ли ты, - спросил я, - во что превратится для тебя тайная связь? Сначала в ней будет своя прелесть, конечно, будет, - ведь тот, кто живет без тайны, всегда жаждет секретов и риска. Но вскоре тебе это надоест, ты увидишь, что все это лишь нагромождение лжи. Станешь все больше и больше тяготиться этой связью, она начнет омрачать твои отношения с другими людьми. Ты не привыкла обманывать. И поэтому не сможешь вести себя так, как тебе бы хотелось... - Боюсь, ты прав, - сказала она. - Но если это избавит от боли других, то неужели я не сумею выдержать? Стиснув рукой каминную доску, я ответил как мог просто: - Меня не избавит. - Этого я боялась. - Я говорю не о ревности, а о том, чего лишаюсь. Если я соглашусь на твои условия, я потеряю то, чего больше всего хочу. Я сейчас думаю не о тебе, я думаю только о себе. - Я рада, - сказала она. - Я хочу, чтобы ты была со мной всегда. Я надеюсь, что мы будем счастливы, но поручиться за это не могу. Ведь ты знаешь лучше, чем кто-либо иной, что я не умею жить бок о бок с другим человеком. И если со мной не будет тебя, то не будет никого. Она слушала меня, опустив голову и закрыв лицо руками; мне видны были только ее волосы. - Я не должна отчаиваться, не должна, - наконец сказала она. - Но выхода я не вижу. - Она взглянула на меня ясными глазами и добавила: - Мне надо сказать тебе кое-что о Джеффри, хотя тебе это и не понравится. - Говори, - отозвался я. - Я не хочу делать из этого целую драму. Я очень хорошо отношусь к Джеффри, но меня не тянет к нему так, как к тебе. Я даже не уверена, очень ли я нужна ему... - В чем же дело? - Быть может, все и обойдется. Должна признаться, я на это надеялась. - И продолжала: - Я его не знаю, да и никогда не знала так, как знаю тебя. Я не знаю, сильны ли его чувства. Вот восприятия у него сильны, он часто доволен собой, и его раздражают люди, которые не считают, как считает он, что жизнь проста. Ей хотелось верить, что в этом можно найти оправдание. Она старательно гнала от себя сомнения. Ее слова, как и в прошлый раз, когда мы тайно встретились в кафе, были честны. Но как и в тот раз, она - да и я тоже - сознавали, что это только слова. Она хотела верить, что не очень нужна ему. Я тоже хотел этому верить. - Он всегда и во всем был ко мне предельно чуток и внимателен, - вдруг громко заговорила она. - Мне совершенно не в чем его упрекнуть. Как же я могу подойти к нему и сказать: "Ты был добр ко мне, спасибо, но теперь я ухожу от тебя, хотя и не могу объяснить почему". - Я готов поговорить с ним, - сказал я. - Ни за что, - пылко возразила она. - Я не хочу быть предметом обсуждения. На мгновение гнев, нет, нечто более глубокое, чем гнев, блеснуло в ее глазах. Она улыбнулась мне. - Прости, - сказала она. - Мне бы хотелось сердиться на него, а я злюсь на тебя. Ну а насчет того, чтобы обсудить меня, - добавила она, - то он, возможно, и не стал бы возражать, даже счел бы это, пожалуй, признаком хорошего воспитания. Но мы с тобой недостаточно воспитаны для этого. - Я сделаю все, чтобы он понял, - сказал я. - Не надо. - Значит, это сделаешь ты? - После того, что я сказала, ты не должен просить меня. Я стоял возле камина в ярко освещенной комнате, глядя на диван, где сидела она. Занавеси еще не были задернуты, над парком висело черное зимнее небо. Напряжение достигло такого предела, что его не в силах была разрядить никакая ласка. - Ты думаешь, мне по душе, что вся тяжесть ложится на тебя? - спросил я. - Я сделаю все, но не это. - Другой возможности нет. - Умоляю тебя, - сказала она, - давай попробуем по-моему. Прошло немало времени, прежде чем в напряженной, звенящей тишине прозвучал мой ответ: - Никогда. 43. ВИЗИТ ДОБРОЖЕЛАТЕЛЯ На следующей неделе, когда я все еще пребывал в мучительной неизвестности, в кабинет вошла моя секретарша и доложила, что меня хочет видеть мистер Дэвидсон. Я поздоровался с ним, не выходя из-за стола - у меня в тот день было очень много работы, - и с тревогой ждал, что он заговорит о Маргарет, но этого не случилось. Я не верил, что он заглянул ко мне только потому, что был в хорошем настроении и ему захотелось меня повидать. - Я вам помешал? - спросил он с довольным смешком. - Нет, на этот вопрос невозможно ответить. Что сказать, когда у тебя завал работы, а какой-то осел нахально спрашивает, не мешает ли он тебе? - Ничего, - ответил я. - Все это может подождать. - Земля не остановится? - Задорным, мальчишеским движением он откинул со лба седую прядь. - Понимаете, мне необходимо перед кем-нибудь похвастаться. А в этом районе Лондона, кроме вас, нет никого, перед кем можно было бы как следует похвастаться, по крайней мере чтобы на некоторое время чувствовать себя удовлетворенным. Он только что был в Атенеуме, где ему предложили почетное звание, - правда, университет Сент-Эндрюс, а не его собственный. - Между прочим, это весьма уважаемое заведение, - сказал Дэвидсон. - Разумеется, присвоение звания ничуть не повлияет на всю мою деятельность. Если лет через двадцать несколько человек прочтут сочинения забытого всеми критика в области изобразительного искусства, то это случится вовсе не потому, что в свое время какому-то доброму джентльмену из академиков вздумалось увенчать его степенью доктора. По правде говоря, весьма сомнительно, что критик вообще заслуживает общественного признания. Сейчас критика слишком уж в моде, и работа критика слишком высоко оценивается. И все же, если критика вообще заслуживает уважения, то не вижу оснований, почему бы не оценить и мои заслуги. Я улыбнулся. Мне не раз доводилось быть свидетелем того, как удостаивались почетных званий многие солидные люди, в чьих глазах Дэвидсон был всего лишь эксцентричным представителем богемы; те самые солидные люди, которые, приложив немало усилий для получения этих степеней, потом раздумывали, принять их или нет, и, покопавшись у себя в душе, решали, что обязаны сделать это ради своих жен и коллег. Рядом с ними Остин Дэвидсон казался воплощением чистоты. - Трудность вот в чем, - продолжал Дэвидсон. - Как заставить всех знакомых узнать, что я получил эту почетную награду? Люди обладают любопытным свойством не замечать то хорошее, что выпадает на долю других. Но стоит только кому-нибудь упомянуть в самом захудалом журналишке, что Остин Дэвидсон - худший искусствовед после Вазари [Джордже Вазари (XVI в.) - итальянский живописец, архитектор, историк искусств; автор исторического труда "Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих"], как все, с кем я хоть раз в жизни разговаривал, не преминут это прочесть. Разумеется, - радостно рассуждал Дэвидсон, - беспокоиться было бы не о чем, если бы существовал обычай упоминать о подобного рода событиях в газетах. Что-нибудь в таком духе: "Поскольку ректору и ученому совету Итонского колледжа не удалось заручиться согласием мистера Остина Дэвидсона, они назначили директором..." Или даже: "Поскольку его величество король не сумел убедить мистера Остина Дэвидсона в непреложности религиозных истин, епископу Кентерберийскому..." Он был так весело настроен, что мне не хотелось его отпускать, тем более что он, - теперь я был в этом уверен, - и не подозревал о наших с Маргарет отношениях. А всего несколько месяцев назад меня волновало совершенно противоположное желание: мне страстно хотелось услышать от него ее имя. Он с удовольствием болтал со мной и не спешил уходить. Было уже поздно идти пить чай в кафе возле Уайтхолла, да и Дэвидсон не очень любил чай; поэтому я предложил отправиться в бар на Пимлико, и, так как Дэвидсон обожал гулять, мы пошли пешком. Он шагал вразвалку, тяжело ступая по влажному тротуару и продолжая развивать свои причудливые идеи. Когда мы проходили по Уилтон-роуд мимо полуразвалившихся гостиниц, где на час или на ночь сдавались комнаты, он ткнул большим пальцем в одну из них, более пристойного вида, чем остальные, с затворенной дверью, над которой висела потускневшая табличка с именем, и спросил: - Сколько нужно заплатить, чтобы провести здесь ночь? - Включая и удовольствия? - Разумеется. - Три фунта сверх счета. - Слишком дорого, - не останавливаясь, мрачно заметил Дэвидсон. Я хотел избежать этой встречи, но она прошла совсем не так, как я ожидал; столь же неожиданной оказалась и вторая, избежать которой я не стремился, - с его дочерью Элен. Когда она позвонила мне и сказала, судя по голосу, вполне спокойно, что хочет меня повидать, я обрадовался; я испытывал радость и здороваясь с ней на лестнице у моих дверей. Мы не виделись уже несколько лет, и, глядя на ее освещенное лампой лицо, я не знал, сумел ли бы я угадать ее возраст. Ей было за тридцать пять, и кожа на ее лице и шее стала чуть тонкой; типичные для всей их семьи черты лица, менее яркого, чем лицо Маргарет, заострились. Однако, становясь или, пожалуй, уже став худощавой женщиной средних лет, она больше всех нас сохранила открытое выражение лица; в ней не было никакой солидности, даже той, что приходит с возрастом; в ней не было ничего нарочитого, кроме, пожалуй, чрезмерного внимания к своим туалетам, которое теперь, вероятно, превратилось в привычку, более машинальную, чем простота Маргарет. Взгляд и улыбка Элен были по-девичьи светлыми. - Льюис, - сразу же заговорила она, - Маргарет рассказала мне про вас обоих. - Очень рад. - Правда? Она достаточно знала меня и не могла не удивиться; она знала, что даже брату, хоть мы с ним и дружили, я не открою такую тайну. - Я рад, что это известно человеку, которому мы можем довериться. Глядя на меня поверх спинки дивана, Элен понимала, что я говорю искренне, ибо на этот раз, вопреки обыкновению, необходимость что-то скрывать угнетает меня. Глаза ее сощурились, а губы искривились в сухой, почти сердитой усмешке, присущей всем Дэвидсонам. - Не слишком удачно сказано, - заметила она. - Что вы имеете в виду? - Я вовсе не жаждала встретиться с вами сегодня. - У вас поручение от нее? - воскликнул я. - От нее. На мгновение мне стало легче; она волнуется еще больше меня. - Маргарет знает, что я пошла к вам, - сказала Элен. - Она, наверное, даже знает, о чем я намерена говорить с вами. - О чем же? Элен ответила быстро, словно желая поскорее покончить с этим. - То, что вы предлагаете Маргарет, делать нельзя. Я глядел на нее, не видя, и молчал. Спустя минуту она продолжала, почти мягко, - самое трудное было уже позади. - Льюис, мне кажется, вы обязаны отвечать за свои поступки. - Обязан? - Я так думаю. Ведь вы не хотите меня оттолкнуть? Вы уже не раз отпугивали других, я знаю. - Я всегда уважал ее. Помолчав, я ответил: - Вы разбираетесь в людях лучше, чем я. - Боюсь, даже слишком хорошо, - сказала Элен. - Но вы, мне кажется, впадаете в другую крайность. И это дает вам определенные преимущества в тех случаях, когда вы задумываете то, что задумали сейчас. - Вы думаете, я в восторге от себя? - Разумеется, вы обеспокоены. - Она изучала меня своими проницательными блестящими глазами. - Не знаю, но на вид, я бы сказала, вы гораздо более счастливы, чем прежде. - И продолжала: - Я очень хочу, чтобы вы были счастливы, вы ведь это знаете. - Знаю, - ответил я. - Я хочу счастья и ей, - сказала Элен. - И вдруг, наперекор самой себе, улыбнулась. - Когда женщина приходит к человеку в вашем трудном положении и говорит: "Конечно, я желаю вам обоим самого большого счастья, но...", это означает, что она пытается чему-то помешать. Это верно. Но все же я очень ее люблю и всегда хорошо относилась к вам. Наступило молчание. Повысив голос, она произнесла резко и непреклонно: - Но есть ребенок. И это решает все. - Я его видел... - начал я. - И это вас не остановило? - Нет. - Не могу вас понять. - Ее голос снова смягчился. - Я готова поверить, что жизнь с вами принесет ей больше радости, чем жизнь с Джеффри. Я надеялась, что вы поженитесь еще тогда. - И продолжала: - Но именно потому, что вы так подходите друг другу, именно потому, что вы словно созданы друг для друга, вам нельзя возвращаться к прежнему. Впервые я почувствовал раздражение и замешательство, я не мог подыскать слов, способных ее убедить. - Нельзя ни на йоту рисковать ребенком, - сказала она, отвечая на мои невысказанные возражения. - И не только ради него, но и ради самой Маргарет: вы и без меня знаете, что с ней будет, случись что-нибудь с ребенком. - Я уверен, что с ним ничего не случится. - Все равно рисковать нельзя. - Она продолжала: - Если с ребенком что-нибудь произойдет, не поможет и сознание того, что это не ваша вина и что так получилось бы все равно. Как, вы думаете, она будет себя чувствовать? - И добавила: - Она, наверное, знает все это не хуже меня. Не могу ее понять. Я старался объяснить. - В любом случае, - сказал я, - у нас с Маргарет все равно нет возможности действовать так, как бы нам хотелось. Мы оба понимаем, какую ответственность берем на себя. - Если с ним что-нибудь случится, она никогда себе этого не простит. - Простит или нет... - Это всегда, всю жизнь будет стоять между вами, - сказала Элен. - Я думал и об этом, - ответил я. - Вы не имеете права, - вдруг вырвалось у нее. Я сдерживал свой гнев, она же не сумела совладать с собой. - Позвольте нам самим отвечать за себя, - сказал я. - Это слишком легко, - возразила она. По натуре она была мягче сестры; мне еще никогда не доводилось видеть ее в такой ярости. - Знайте же, что если вы и дальше будете продолжать в том же духе, то не ждите от меня ни малейшего сочувствия. Я ни за что не стану помогать вам. - Вы надеетесь, что это повлияет на наше решение? - Очень надеюсь, - отв