-----------------------------------------------------------------------
   Irwin Shaw. The Young Lions (1948).
   Пер. - А.Громов, Р.Палкина, П.Куцобин. М., Воениздат, 1962.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 27 December 2000
   -----------------------------------------------------------------------




   Городок, раскинувшийся у подножия заснеженных  вершин  Тироля,  сиял  в
белом полумраке веселыми огоньками электрической железной  дороги,  словно
витрина магазина в дни рождественских  праздников.  На  засыпанных  снегом
улицах нарядно одетые люди - туристы и  местные  жители  обменивались  при
встречах приветливыми улыбками.  Белые  и  коричневые  фасады  домов  были
украшены  гирляндами  зелени  в  честь  нового,  1938  года,   с   которым
связывалось так много надежд.
   Взбираясь на гору, Маргарет Фримэнтл прислушивалась к  хрусту  плотного
снега под лыжными ботинками. И белые сумерки,  и  доносившееся  снизу,  из
деревни, пение детей вызывали у нее невольную улыбку. Сегодня утром, когда
она уезжала из Вены, моросил дождь, и, как всегда бывает в больших городах
в такие непогожие дни, все куда-то торопились,  у  прохожих  был  какой-то
унылый, озабоченный вид.  А  здесь  -  величественные  горы,  ясное  небо,
ослепительный снег, здоровое, патриархальное веселье. Все это казалось  ей
особенно милым потому, что она была молода и красива и еще потому, что дни
отдыха сулили ей немало удовольствий.
   Дорогу местами  перемело,  и,  шагая  по  неглубокому  снегу,  Маргарет
чувствовала, как сладко ноют ее уставшие ноги. После лыжной  прогулки  она
выпила две рюмки вишневого ликеру, и теперь приятная  теплота  разливалась
по всему ее телу,

   Dort oben am Berge,
   Da wettert der Wind...
   [Там вверху на горе,
   Где бушует вьюга... (нем.)]

   - отчетливо и громко звучали в чистом горном воздухе голоса детей.

   Da sitzet Maria,
   Und wieget ihr Kind
   [Там Мария сидит
   И дитя качает... (нем.)],

   - тихо пропела Маргарет. Ее радовала не только  красивая  Мелодия  этой
нежной песни, но и собственная смелость: плохо зная язык,  она  отважилась
петь по-немецки.
   Маргарет была высокая, стройная, изящная девушка с тонкими чертами лица
и  зелеными  глазами.  Ее  лоб  у  самой  переносицы   покрывали   типично
американские, как утверждал Йозеф, веснушки. При мысли о  том,  что  Йозеф
приезжает завтра утренним поездом, Маргарет улыбнулась.
   В дверях гостиницы девушка остановилась и бросила прощальный взгляд  на
величественные вершины и россыпь мигающих огоньков. Потом она с  жадностью
вдохнула свежий сумеречный воздух, толкнула дверь и вошла в дом.
   Холл  маленькой  гостиницы,  украшенный  ветками  остролиста,  наполнял
сильный приятный запах  обильной  праздничной  стряпни.  Простая  комната,
обставленная  массивной  дубовой  мебелью,  обитой  кожей,  сверкала   той
особенной чистотой, которую так часто можно встретить в горных деревушках,
где она является столь же неотъемлемой принадлежностью каждого жилья,  как
столы и стулья.
   Через  холл  как  раз  проходила  фрау  Лангерман.  С   сосредоточенным
выражением на круглом пунцовом лице она осторожно несла в  руках  огромную
хрустальную чашу для пунша. Увидев Маргарет, фрау  Лангерман  остановилась
и, широко улыбаясь, поставила чашу на стол.
   - Добрый вечер, - сказала она по-немецки своим сладким голосом.  -  Как
покатались?
   - Чудесно!
   - Надеюсь, вы не слишком устали? - Фрау Лангерман лукаво прищурилась. -
Сегодня у нас маленькая  вечеринка  с  танцами.  Соберется  много  молодых
людей, и будет очень жаль, если вы придете чересчур усталой.
   - Ну, потанцевать-то у меня хватит сил, если меня, конечно,  научат,  -
засмеялась Маргарет.
   - Уж вы скажете! - Фрау Лангерман протестующе всплеснула руками. -  Это
вас-то учить? Да наши ребята танцуют кто во что горазд. Вот  увидите,  как
они обрадуются, когда вы  придете.  -  Она  окинула  Маргарет  критическим
взглядом. - Правда, не мешало бы вам быть  чуточку  пополнее,  но  тут  уж
ничего не поделаешь - мода. Всему причиной американские  фильмы.  В  конце
концов, дойдет до того, что только чахоточные женщины  будут  пользоваться
успехом.
   Раскрасневшееся и приветливое, словно огонь домашнего очага, лицо  фрау
Лангерман снова расплылось в улыбке. Она взяла со стола чашу и хотела было
уйти, но остановилась.
   - Будьте осторожны с моим сынком  Фредериком.  Уж  больно  он  охоч  до
девушек! - Она хихикнула и скрылась в кухне.
   Маргарет с наслаждением втянула сильный аромат специй и масла, внезапно
донесшийся оттуда, и, тихонько напевая, стала подниматься  по  лестнице  в
свою комнату.


   Вначале гости держались очень степенно. Старшие чинно сидели по  углам,
а молодые люди, еще не преодолев неловкости,  то  собирались  кучками,  то
снова рассыпались по комнате, с  серьезным  видом  попивая  пунш,  обильно
сдобренный специями. Девушки, как  правило  крупные,  с  сильными  руками,
одетые в пышные праздничные наряды, тоже чувствовали себя неловко.  Был  и
аккордеонист. Он дважды брался за инструмент, но, так как  никто  не  стал
танцевать,  музыкант  с  унылым  видом  пристроился  к  чаше   с   пуншем,
предоставив  собравшимся  развлекаться   под   патефон   с   американскими
пластинками.
   Среди гостей преобладали местные жители: горожане,  фермеры,  торговцы,
родственники семьи Лангерман.  С  красно-бурыми,  загоревшими  под  горным
солнцем лицами, все они в своих аляповатых костюмах выглядели  удивительно
здоровыми и крепкими. Казалось, они  вечно  останутся  такими,  словно  их
закаленный  горным  климатом  организм  не  подвластен  никаким  болезням,
никакому разложению, а под их дубленую кожу никогда  не  проникнет  ничто,
хотя  бы  отдаленно  напоминающее  о   приближении   смерти.   Большинство
постояльцев гостиницы Лангермана, выпив  из  вежливости  по  чашке  пунша,
отправились в места повеселее, в более крупные отели, и в конце концов  из
приезжих осталась одна Маргарет.  Пила  она  немного,  потому  что  решила
пораньше лечь спать и хорошенько  выспаться:  поезд  приходил  в  половине
девятого утра, а Маргарет хотела встретить Йозефа бодрой и свежей.
   Общество  постепенно  становилось  все  оживленнее.  Кажется,  уже   не
оставалось молодых людей, с которыми бы Маргарет не прошлась в вальсе  или
фокстроте.  Часам  к  одиннадцати,  когда  в  душную,  заполненную  шумной
компанией комнату внесли  третью  чашу  пунша,  а  на  потных,  потерявших
естественные краски лицах не оставалось и следа недавней робости, Маргарет
вздумала обучить Фредерика танцевать румбу. Остальные окружили их  плотным
кольцом и принялись шумно аплодировать девушке, когда она  закончила  свой
урок.  Тут  и  старик  Лангерман  вдруг   выразил   непреклонное   желание
потанцевать с ней. Полный, приземистый,  с  розовой  лысиной,  он  страшно
потел, пока Маргарет под взрывы хохота на плохом немецком  языке  пыталась
растолковать ему тайны замедленного такта и нежного карибского ритма.
   - Боже мои! - воскликнул Лангерман, как  только  смолкла  музыка.  -  И
зачем только я потратил все свои годы в этих горах!
   Маргарет рассмеялась и поцеловала старика. И снова гости,  образовавшие
вокруг  них  тесный  круг  на  натертом  до  блеска  полу,  стали   громко
аплодировать, а Фредерик, ухмыльнувшись, вышел вперед и поднял руку.
   - Учительница, а нельзя ли еще раз повторить урок со мной?
   Кто-то поставил ту же пластинку, Маргарет  заставили  выпить  еще  одну
чашку пунша, и они вышли на середину круга. Фредерик отнюдь  не  отличался
изяществом и с трудом поспевал за Маргарет в быстром  и  живом  танце,  но
девушке приятно было прикосновение его сильных, надежных рук.
   Но  вот   пластинка   кончилась,   и   тотчас   заиграл   аккордеонист.
Развеселившись после доброй дюжины стаканов пунша, он  принялся  подпевать
себе, и вскоре к бархатным, протяжным звукам аккордеона, взлетая к  самому
потолку высокой, освещенной светом камина комнаты, один  за  другим  стали
присоединяться голоса столпившихся вокруг  музыканта  гостей.  Маргарет  с
раскрасневшимся лицом тихонько подпевала. Рядом, обнимая ее  одной  рукой,
стоял Фредерик.
   "Как милы и добродушны эти люди, воспевающие наступление Нового года! -
думала она. - Как они стараются  приспособить  свои  огрубевшие  голоса  к
нежной музыке! И как они по-детски  дружелюбны,  как  хорошо  относятся  к
посторонним!"

   Roslein, Roslein, Roslein rot,
   Roslein auf der Heide...
   [Розочка, розочка, розочка,
   Красная розочка на лугу... (нем.)]

   - пели гости. Из общего хора выделялся  голос  старика  Лангермана,  то
похожий на рев быка, то до смешного  заунывный.  Маргарет  пела  вместе  с
другими. Обводя взглядом лица присутствующих,  она  заметила,  что  только
один из них не поет. Это был Христиан Дистль - высокий, стройный  юноша  с
рассеянно-серьезным выражением  загорелого  лица  и  коротко  остриженными
черными волосами. В его светлых, отливающих золотом глазах мелькали желтые
искорки, похожие  на  огоньки,  появляющиеся  иногда  в  глазах  животных.
Маргарет заметила его еще во время прогулки, на склонах гор, где Дистль  с
мрачным видом обучал новичков ходьбе на лыжах, и позавидовала его легкому,
длинному шагу. Сейчас Дистль,  совершенно  трезвый,  стоял  в  стороне  со
стаканом в руке и с задумчивым, рассеянным видом наблюдал за  поющими.  На
нем была рубашка с открытым воротом, казавшаяся ослепительно белой на  его
смуглой коже.
   Перехватив его взгляд, Маргарет улыбнулась и крикнула:
   - Пойте!
   Он ответил печальной улыбкой, поднял стакан и покорно запел, но в общем
шуме Маргарет не слышала его голоса.
   По мере того как приближалась торжественная минута, гости под  влиянием
крепкого пунша становились все развязнее. В темных углах уже обнимались  и
целовались парочки. Все громче и свободнее звучали голоса. Теперь Маргарет
с  трудом  понимала  смысл  песен,  наполненных  жаргонными  словечками  и
двусмысленностями,  от  которых  пожилые  женщины  хихикали,   а   мужчины
принимались дико гоготать.
   Незадолго до полуночи старик Лангерман взгромоздился на  стул,  призвал
гостей к молчанию и, сделав знак аккордеонисту, заплетающимся языком, но с
пафосом заявил:
   - Как ветеран войны, трижды раненный на Западном фронте в пятнадцатом -
восемнадцатом  годах,  я  предлагаю  спеть  всем  вместе.  -   Он   махнул
аккордеонисту,  и  тот  заиграл  "Deutschland,  Deutschland  uber   alles"
["Германия, Германия превыше всего" (нем.)].
   Маргарет знала эту песню, но в Австрии слышала ее впервые. Она  выучила
ее еще в пятилетнем возрасте от прислуги-немки и помнила слова до сих пор.
Теперь она пела вместе с остальными, чувствуя себя пьяной, все  понимающей
и не связанной никакими национальными предрассудками.  Довольный  Фредерик
еще крепче прижал девушку к себе и поцеловал ее в лоб, а старик Лангерман,
не слезая со стула, поднял  стакан  и  предложил  тост:  "За  Америку!  За
молодых дам Америки!" Маргарет выпила пунш, раскланялась и чинно ответила:
   - От имени молодых дам Америки разрешите сказать, что я в восторге!
   Фредерик снова поцеловал Маргарет, на этот раз в шею, но прежде чем она
успела решить,  как  отнестись  к  этому,  аккордеонист  заиграл  какую-то
примитивную,  пронзительную  мелодию,  и  ее  тут  же  подхватили  хриплые
торжествующие голоса. Вначале  Маргарет  не  поняла,  что  это  за  песня.
Правда, она слышала ее обрывками раз или два в Вене, но там ее открыто  не
пели.  Маргарет  и  теперь  почти  не  разбирала  путаных  немецких  слов,
выкрикиваемых пьяными мужскими голосами.
   Фредерик, выпрямившись во весь рост, стоял рядом, продолжая прижимать к
себе Маргарет, и она чувствовала, как  песня  заставляет  напрягаться  его
мускулы. Прислушавшись, девушка в конце концов поняла, что это за песня.

   Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen
   S.A. marschiert in ruhig festen Schritt...
   [Сомкнув ряды, подняв высоко знамя,
   штурмовики идут, чеканя шаг... (нем.)]

   - орал Фредерик так, что у него на шее вздувались жилы.  И  чем  дальше
слушала Маргарет, тем сильнее вытягивалось ее лицо. Она закрыла  глаза  и,
почувствовав,  что  слабеет,  что  ее  душит  эта  режущая  слух  мелодия,
попыталась вырваться из объятий Фредерика, но он крепко сжимал ее талию, и
ей волей-неволей пришлось слушать дальше.  Взглянув  на  Дистля,  Маргарет
заметила, что  он  молча  наблюдает  за  ней.  В  его  глазах  она  прочла
беспокойство и понимание.
   Воинственная, исполненная угроз песня  о  Хорсте  Весселе  [излюбленная
песня немецких фашистов] подходила к концу, и  голоса  поющих  становились
все  громче.  Когда  были  допеты  последние  слова,  мужчины  застыли   в
напряженных позах, сверкая глазами, гордые и грозные, а присоединившиеся к
хору  женщины  склонились  перед  ними,  словно  монахини  в  опере  перед
распятием. Только Маргарет и смуглый молодой человек с желтыми искорками в
глазах так и  простояли  молча,  прислушиваясь,  как  замирают  в  комнате
последние раскаты песни.
   Послышался тонкий, радостный перезвон церковных колоколов -  отраженное
горами эхо далеко разнесло его в ночном морозном воздухе. Фредерик все еще
не отпускал Маргарет, и  девушка  вдруг  заплакала  безудержными,  жалкими
слезами, ненавидя себя за слабость.
   Старик Лангерман поднял бокал. Багровый, как  свекла,  покрытый  потом,
обильно струившимся с его лысины, он сверкал глазами так же, наверное, как
и в 1915 году, когда только что прибыл на Западный фронт.
   - За фюрера! - провозгласил он с глубоким благоговением.
   - За фюрера! -  Жадные  разгоряченные  рты  прильнули  к  блеснувшим  в
пламени камина бокалам. - С Новым годом! С новым счастьем! Да  благословит
вас бог!
   Патриотический  экстаз  рассеялся.  Гости  обменивались  рукопожатиями,
смеялись, хлопали друг  друга  по  спине,  целовались  -  и  все  это  так
дружески, по-семейному, совсем не воинственно.
   Фредерик повернул Маргарет к себе и попытался  поцеловать  ее,  но  она
быстро наклонила голову. Не сдерживая рыданий, она вырвалась из рук  парня
и побежала по лестнице в свою комнату на втором этаже.
   - Ох, уж эти мне американские девицы! - услышала она смех Фредерика.  -
А еще делают вид, что умеют пить!
   Маргарет долго не могла успокоиться. Она понимала, что вела  себя,  как
глупая слабонервная девчонка. Стараясь не замечать струившихся  слез,  она
тщательно почистила зубы, причесалась и старательно промыла холодной водой
покрасневшие глаза.  К  утру,  к  приезду  Йозефа,  она  хотела  выглядеть
хорошенькой и веселой.
   Комната Маргарет с выбеленными стенами сверкала чистотой. Над  кроватью
висело коричневое деревянное распятие. Маргарет разделась, выключила свет,
открыла  окно  и  взобралась  на  большую  кровать.  За  окном,  слетая  с
заснеженных, залитых  ярким  лунным  светом  вершин,  завывал  ветер.  Она
вздрогнула от прикосновения холодных простыней, но  вскоре  согрелась  под
пуховой периной. Как в детстве в доме у бабушки, простыни пахли свежестью,
а в окне шелестели, задевая за раму, накрахмаленные занавески. Внизу играл
аккордеонист, и через несколько  дверей  чуть  слышно  доносились  мягкие,
тоскливые звуки осенних мелодий разлуки и  любви.  Вскоре  она  уснула.  В
холодном полумраке комнаты ее лицо казалось по-детски спокойным и в то  же
время серьезным и кротким.
   Часто бывают такие сны: вас мягко касается чья-то рука,  рядом  темнеет
силуэт человека, вы чувствуете на своей щеке его дыхание,  кто-то  сжимает
вас в сильном объятии.
   Маргарет проснулась.
   - Тихо! - сказал человек по-немецки. - Я тебе не сделаю ничего плохого.
   "Он пил коньяк, - совсем некстати подумала Маргарет. - От  него  пахнет
коньяком".
   Несколько  мгновений  она  лежала  неподвижно,  всматриваясь  в   глаза
человека, горевшие как огоньки в темноте глазных впадин. На нем был костюм
из грубой, колючей ткани. Маргарет резко отодвинулась  к  противоположному
краю кровати и хотела сесть, но человек оказался ловким и сильным и  снова
заставил ее лечь.
   - Ах ты зверек, - сказал  он,  хихикнув  и  зажимая  ей  рот  рукой.  -
Маленькая юркая белочка!
   Маргарет узнала голос.
   - Да это же я, - говорил Фредерик. - Всего-навсего  коротенький  визит,
не бойся. - Он попробовал убрать руку. - Ведь ты же не будешь  кричать?  -
зашептал он с той же насмешкой в голосе, словно забавлялся с  ребенком.  -
Да оно и бесполезно. Во-первых, все пьяны. Во-вторых, я скажу, что ты сама
позвала меня, а потом, должно быть, передумала. Мне, конечно, поверят, все
знают, что я пользуюсь успехом у девушек, а ты к тому же иностранка.
   - Пожалуйста, уйдите, - прошептала Маргарет. - Прошу вас. Я  никому  не
скажу.
   Фредерик засмеялся. Он был немного пьян, но  не  настолько,  как  хотел
казаться.
   - Ты милая, очаровательная девочка. Ты самая хорошенькая из  всех,  кто
приезжал в этом сезоне.
   - Но почему именно я нужна вам? - с отчаянием спросила Маргарет. - Ведь
здесь много других девушек, которые будут рады вам.
   - А я хочу тебя. - Фредерик поцеловал ее в шею,  как  ему  казалось,  с
неотразимой нежностью. - Ты мне очень нравишься.
   - А я не хочу! - крикнула Маргарет. - Не хочу!
   Она вдруг испугалась, что ее может  подвести  плохое  знание  немецкого
языка, что она  забудет  нужные  слова  и  выражения  и  что  какая-нибудь
ученическая ошибка станет для нее роковой.
   - Это даже интереснее, - продолжал Фредерик, -  когда  девушка  вначале
делает вид, что не хочет. Все равно как благородная дама.
   Маргарет поняла, что он уже не сомневается  в  своей  победе  и  просто
подсмеивается над ней.
   - Многие девушки так себя ведут, - добавил Фредерик.
   - Клянусь, я все расскажу вашей матери, - пригрозила Маргарет.
   Фредерик тихонько рассмеялся, и смех его  в  тишине  комнаты  прозвучал
уверенно и непринужденно.
   - Можешь рассказать. А как  ты  думаешь,  почему  она  всегда  помещает
хорошеньких девушек именно в эту комнату, куда  так  легко  попасть  через
окно с крыши сарая?
   "Нет, это невозможно! - подумала  Маргарет.  -  Невозможно,  чтобы  эта
маленькая, полная, румяная, всегда улыбающаяся женщина, такая  аккуратная,
такая трудолюбивая и религиозная, развесившая распятия во всех комнатах...
А впрочем... -  Маргарет  вдруг  вспомнила  неистовый,  упорный  взгляд  и
выражение чувственного наслаждения грубой  музыкой  на  потном  лице  фрау
Лангерман там внизу, в холле, когда все они были захвачены пением. -  Нет,
нет, все возможно, этот  глупый  восемнадцатилетний  мальчишка  ничего  не
выдумывает..."
   - Вы часто... -  поспешно  спросила  она,  отчаянно  пытаясь  отсрочить
развязку, - вы часто пробирались сюда таким путем?
   Фредерик ухмыльнулся, и  Маргарет  увидела,  как  сверкнули  его  зубы.
Немного помолчав, он самодовольно ответил:
   - В общем, частенько. Но  сейчас  приходится  быть  разборчивым:  крышу
сарая замело снегом, ноги скользят,  забираться  трудно.  Я  иду  на  риск
только тогда, когда девушка уж очень хорошенькая, вроде  тебя.  -  Мягкая,
опытная, настойчивая рука снова заскользила  по  ее  телу.  Ее  руки  были
прижаты к постели. Она пыталась освободиться, но не могла. Фредерик держал
ее  крепко   и   улыбался,   наслаждаясь   слабым,   усиливающим   желание
сопротивлением.
   - А ты такая хорошенькая, - шептал он, - у тебя такая фигурка!
   - Я сейчас закричу, предупреждаю вас.
   - Но ты же себя поставишь в глупое положение,  -  ответил  Фредерик.  -
Мать осрамит тебя перед всеми гостями и  потребует,  чтобы  ты  немедленно
уехала, потому что ты заманила ее маленького  восемнадцатилетнего  сына  в
свою комнату, а потом устроила скандал. А завтра, когда приедет твой друг,
об этом будет говорить весь город...  -  Тон  Фредерика  был  одновременно
насмешливым и доверительным. - Я бы посоветовал тебе лучше не кричать.
   Маргарет закрыла  глаза  и  несколько  минут  лежала  молча,  удерживая
подступившие к глазам слезы. Перед ней промелькнули лица всех этих  людей,
собравшихся вчера на вечеринку, ухмыляющиеся  лица  злобных  заговорщиков,
скрытых под личиной чистых и здоровых горцев, строящих против нее козни  в
своей снежной крепости. Но вот она почувствовала, что Фредерик выпустил ее
руки, и мгновенно вцепилась ему в лицо. Маргарет  ощущала,  как  ее  ногти
раздирают кожу и слышала противный царапающий звук. Она  торопилась,  пока
он не успел снова захватить ее руки.
   - Стерва! - яростно вскрикнул  Фредерик.  Больно  сжав  ее  руки  одной
рукой, он наотмашь ударил  ее  другой  по  губам.  Рот  девушки  окрасился
кровью. - Стерва американская! - Она лежала  неподвижно,  с  окровавленным
ртом и глядела на него торжествующим  и  вызывающим  взглядом.  Низко  над
горизонтом  стояла  луна,  заливая  комнату  мирным  серебристым   светом.
Фредерик еще раз ударил ее тыльной  стороной  кисти.  Несмотря  на  острую
боль, Маргарет все  же  успела  почувствовать,  как  отвратительно  пахнут
кухней его руки.
   - Если  вы  сейчас  же  не  уйдете,  -  внятно,  преодолевая  противное
головокружение, произнесла она, - я завтра убью вас. Обещаю вам, что  я  и
мой друг убьем вас.
   Фредерик сидел  в  прежней  позе,  все  еще  сжимая  руки  девушки,  и,
склонившись над Маргарет, молча смотрел ей в лицо. Из царапин на его  лице
сочилась кровь, длинные светлые волосы  упали  ему  на  глаза,  он  тяжело
дышал. Потом он нерешительно отвел глаза в сторону и пробормотал:
   - Да меня и не интересуют девчонки, которым я не нужен. Овчинка выделки
не стоит.
   Он выпустил ее руки, с яростью ткнул  ее  в  лицо  и  слез  с  кровати,
намеренно ударив ее коленом. Потом отошел к окну,  облизывая  кровоточащие
губы, и стал приводить в порядок свою одежду. В  холодном  свете  луны  он
казался растерянным, жалким и неуклюжим мальчишкой.
   Тяжело ступая, Фредерик пересек комнату.
   - Я уйду через дверь, - заявил он. - В конце  концов,  я  имею  на  это
право.
   Маргарет лежала неподвижно, уставившись в потолок.
   Фредерик топтался у  двери,  не  желая  уходить  побежденным.  Маргарет
чувствовала, как он  лихорадочно  подыскивает  в  своем  крестьянском  уме
какие-нибудь уничтожающие слова, чтобы бросить их ей перед уходом.
   - Убирайся к своим евреям в Вену! - крикнул он и скрылся, оставив дверь
открытой.
   Маргарет встала и осторожно закрыла дверь. Она слышала,  как  Фредерик,
грузно ступая, спустился по лестнице в кухню, и эхо его  шагов,  отражаясь
от старых деревянных стен, казалось, заполнило весь спящий в зимней тишине
дом.
   Ветер успокоился. В комнате было тихо и холодно. Маргарет  дрожала:  на
ней была только измятая пижама. Она поспешно закрыла окно. Луна  скрылась,
и ночная мгла начинала медленно бледнеть. Подернутые серой дымкой  небо  и
горы казались мертвыми и таинственными.
   Маргарет посмотрела на постель. Все белье было скомкано и измято,  одна
из  простыней  была  порвана,  на  подушке   виднелись   кровавые   пятна,
наталкивавшие на мысль о чем-то темном и загадочном. Все еще  не  в  силах
унять дрожь, чувствуя себя беспомощной и  опозоренной,  девушка  принялась
торопливо одеваться. Ноющими от холода  руками  она  натянула  свой  самый
теплый лыжный костюм, две пары шерстяных носков и  надела  поверх  костюма
пальто. И все же ей не сразу удалось  согреться.  Не  переставая  дрожать,
Маргарет уселась в маленькую качалку у окна  и  стала  смотреть  на  горы,
бледные вершины которых, тронутые первыми  зеленоватыми  лучами  рассвета,
будто выплывали из ночной темноты.
   Затем зеленую краску рассвета сменила  розовая;  она  стекала  вниз  по
склонам, пока снег  не  вспыхнул,  словно  приветствуя  наступление  утра.
Маргарет поднялась и, не  взглянув  на  постель,  вышла  из  комнаты.  Она
осторожно спустилась по лестнице и проскользнула через тихий дом, в  углах
которого еще таились последние  ночные  тени,  а  в  холле  витали  запахи
вчерашнего  торжества.  Открыв  тяжелую  дверь,   она   вышла   в   сонное
голубовато-белое утро нового года.
   Улицы  были  безлюдны.  Маргарет  бесцельно  шла  по   тропинке   между
сугробами,  чувствуя,  как  ее  легкие  наполняются  живительным  утренним
воздухом.  Дверь  одного  из  домиков  распахнулась,  и  оттуда  выглянула
кругленькая,  краснощекая,  жизнерадостная  женщина  в  домашнем  чепце  и
фартуке.
   - Доброе утро, фрейлейн, - сказала она. -  Ну  разве  не  замечательное
сегодня утро?
   Бросив на нее мимолетный взгляд, Маргарет быстро прошла  мимо.  Женщина
озадаченно посмотрела ей вслед и  с  выражением  обиды  и  гнева  на  лице
захлопнула за собой дверь.
   Маргарет свернула с улицы и направилась по дороге  в  горы.  Машинально
переставляя ноги и опустив голову, она медленно взбиралась по  сверкавшему
в первых лучах солнца склону, широкому и безлюдному  в  этот  ранний  час.
Затем она сошла с дороги и по укатанной поверхности склона  направилась  к
очаровательному, словно  детская  игрушка,  домику  для  отдыха  лыжников,
сложенному из толстых бревен. На его невысокой остроконечной крыше толстым
слоем лежал снег.
   Перед домиком стояла скамья, и  Маргарет,  внезапно  почувствовав  себя
обессиленной и опустошенной, устало опустилась на  нее.  Так  она  сидела,
устремив неподвижный взгляд на заснеженные склоны, отлого поднимающиеся  к
недоступным скалам на вершине горы; залитые  багровым  светом,  они  четко
вырисовывались на фоне голубого неба.
   "Не надо думать об этом, не надо! - твердила она, устремив  неподвижный
взгляд в уходящую ввысь гору, и, чтобы отвлечься, пыталась представить,  в
каких местах она сделала бы тот или иной поворот, спускаясь с горы.  -  Не
думай об этом, - приказала она себе и провела кончиком языка по  распухшей
губе, на которой запеклась  кровь.  -  Может  быть,  потом,  когда  совсем
успокоюсь... Особенно опасен глубокий снег там справа вдоль  края  ущелья.
Преодолев  вон  тот  холмик  и  делая  широкий  разворот,  чтобы  обогнуть
обнажившиеся  камни,  придется  двигаться  вслепую,   и   можно   потерять
самообладание..."
   - Доброе утро, мисс Фримэнтл, - сказал кто-то рядом.
   Маргарет резко повернула голову. Перед ней  стоял  инструктор-лыжник  -
тот самый, стройный, дочерна  загоревший  молодой  человек,  которому  она
улыбалась  на  вечеринке,  приглашая  петь  вместе  со  всеми  под   звуки
аккордеона. Не отдавая себе отчета, Маргарет вскочила со скамейки и хотела
уйти, но Дистль шагнул вслед за ней.
   - У вас какая-нибудь неприятность? - вежливо спросил  он.  У  него  был
звучный и в то же время мягкий голос. Маргарет остановилась, вспомнив, что
накануне вечером, когда вокруг нее ревели гости  господина  Лангермана,  а
рядом, прижимая ее к себе,  орал  Фредерик,  только  этот  человек  хранил
молчание. Она  припомнила  также,  как  он  взглянул  на  нее,  когда  она
расплакалась, и как робко пытался показать, что сочувствует ей и разделяет
ее огорчение.
   -  Простите,  пожалуйста,  -  проговорила  Маргарет,  поворачиваясь   к
молодому человеку и пытаясь улыбнуться. - Я задумалась, и  ваше  появление
испугало меня.
   - Так что же  с  вами  случилось?  -  Дистль  стоял  перед  Маргарет  с
непокрытой головой и показался ей еще  более  молодым  и  робким,  чем  на
вечеринке.
   - Ничего, - Маргарет села. - Я просто наслаждаюсь видом ваших гор.
   - Может быть, вы хотите остаться одна? - спросил он и даже сделал  было
шаг назад.
   - Нет, нет, что вы! - воскликнула Маргарет. Она внезапно поняла, что ей
нужно с кем-то поговорить о случившемся, сделать какой-то вывод  из  того,
что произошло. Рассказать обо всем Йозефу  невозможно,  а  Дистль  вызывал
доверие. Он даже походил немного на Йозефа -  такой  же  интеллигентный  и
серьезный и такой же смуглый.
   - Пожалуйста, не уходите! - попросила Маргарет.
   Христиан  стоял  перед  ней,  слегка  расставив  ноги,  -  стройный   и
собранный, в плотно облегающем фигуру лыжном костюме. Несмотря на холодный
ветер, он ходил с расстегнутым воротом и без перчаток. У него был здоровый
цвет лица и оливковая от загара кожа.
   Вынув из кармана пачку сигарет, он  протянул  ее  Маргарет.  Она  взяла
сигарету, и Христиан поднес ей зажженную спичку, умело прикрыв ее  ладонью
от  ветра.  Совсем  рядом  Маргарет  увидела  его  уверенные  и  по-мужски
решительные руки.
   - Спасибо, - поблагодарила Маргарет. Христиан кивнул  и,  закурив,  сел
рядом. Удобно откинув голову на спинку  скамейки  и  прищурив  глаза,  они
молча любовались видом вздымавшейся перед ними горы.  Извилистой  струйкой
поднимался дымок, и первая в это утро сигарета показалась Маргарет крепкой
и вкусной.
   - Как чудесно! - воскликнула она.
   - Что именно?
   - Горы.
   - Это враг! - пожал плечами Христиан.
   - Что, что? - переспросила Маргарет.
   - Враг.
   Маргарет взглянула на него. Глаза его сузились, губы были крепко сжаты.
Она снова стала рассматривать открывавшуюся ее взгляду картину.
   - Почему вам не нравятся горы?
   - Это же тюрьма, - ответил он,  переставляя  ноги,  обутые  в  изящные,
высоко зашнурованные ботинки с пряжками. - Для меня, конечно.
   - Почему вы так говорите? - удивилась Маргарет.
   - А вы не думаете, что это идиотизм - растрачивать вот так свою  жизнь?
- зло усмехнулся Христиан. -  Мир  рушится,  человечество  борется,  чтобы
выжить, а я тем временем учу всяких толстушек,  как  скатываться  с  горы,
чтобы не свалиться вниз лицом.
   "Ну  и  страна!  -  несмотря  на  отвратительное  настроение,  мысленно
улыбнулась Маргарет. - Даже  у  спортсменов  Weltschmerz  [мировая  скорбь
(нем.)]".
   - Но если вам не нравится, - вслух продолжала  она,  -  почему  вы  тут
живете?
   Дистль ответил невеселым беззвучным смехом.
   - Я прожил семь месяцев в Вене: здесь я уже не в силах был  оставаться.
Я думал, что найду там какую-нибудь разумную, полезную работу, пусть  даже
очень трудную. Мой совет вам - не пытайтесь в наше время получить  в  Вене
работу по  душе.  Что  касается  меня,  то  я  в  конце  концов  устроился
помощником официанта в ресторане - подавать  тарелки  туристам.  Вот  я  и
вернулся сюда, домой. Тут по крайней мере вы можете прилично заработать на
жизнь. Вот вам и Австрия - за  чепуху  платят  хорошие  деньги.  -  Дистль
покачал головой. - Простите меня, - неожиданно закончил он.
   - Простить? За что?
   - За такие разговоры. За то, что я жалуюсь. Мне стыдно за  себя.  -  Он
бросил сигарету, засунул руки в карманы и слегка сгорбился от смущения.  -
Не понимаю, что на меня нашло. Всему причиной, должно быть, раннее утро  и
еще то, что мы одни с вами бодрствуем  здесь,  на  горе.  Не  знаю...  Мне
почему-то показалось, что вы поймете меня... Ну что здесь за  люди!  -  Он
снова пожал плечами. - Скоты! Едят, пьют, наживаются.  Вчера  вечером  мне
так хотелось поговорить с вами...
   - Жаль, что не поговорили, -  ответила  Маргарет,  Сидя  рядом  с  ним,
прислушиваясь к его ровному, звучному голосу,  -  она  понимала,  что  это
специально для нее он так старательно выговаривает каждое немецкое  слово,
- Маргарет  понемногу  успокаивалась  и  уже  не  чувствовала  себя  такой
оскорбленной.
   - Вы вчера так внезапно исчезли, - снова заговорил Дистль. - И плакали,
когда уходили.
   - Все это глупости, - решительно заявила Маргарет.  -  Видимо,  дело  в
том, что я еще не совсем взрослый человек.
   - Но ведь можно быть взрослым и все же плакать - часто и горько.
   "Видно, он хочет дать мне понять, - подумала  Маргарет,  -  что  и  сам
иногда плачет".
   - Сколько вам лет? - внезапно спросил он.
   - Двадцать один год.
   Христиан кивнул с таким видом,  словно  Маргарет  сообщила  ему  что-то
очень важное.
   - А что вы делаете в Австрии?
   - Не знаю, - нерешительно протянула Маргарет. - Мой отец умер и оставил
мне кое-какие средства. Немного, правда, но  достаточно.  Я  решила,  что,
прежде чем осесть окончательно, нужно немножко посмотреть мир...
   - Но почему вы остановили свой выбор именно на Австрии?
   - Тоже не знаю. Я училась в Нью-Йорке на театрального  художника.  Один
из моих знакомых побывал в Вене и рассказал, что здесь есть  замечательная
школа и что тут ничем не хуже, чем в  других  местах.  Во  всяком  случае,
здесь все иначе, чем в Америке, а это очень важно.
   - И вы посещаете эту школу в Вене?
   - Да.
   - Хорошая школа?
   - Нет. - Маргарет засмеялась. - Все школы одинаковы. Они, должно  быть,
хороши для всех, только не для тебя.
   Дистль повернулся к Маргарет и серьезно взглянул на нее.
   - И все же вам нравится наша страна?
   - Да. Я люблю Вену, люблю Австрию.
   - Но вчера вечером вы не очень-то восхищались Австрией.
   - Нет, -  ответила  Маргарет.  -  Я  говорю  "нет"  не  об  Австрии,  -
откровенно призналась она, - а о тех людях. Не могу сказать, что  они  мне
понравились.
   - На вас подействовала песня, - сказал он. - Песня о Хорсте Весселе.
   - Да, - подтвердила Маргарет после  короткой  паузы.  -  Я  никогда  не
думала, что здесь, в таком чудесном месте, так далеко от всего...
   - Ну, не так уж далеко мы живем. Совсем даже недалеко... Вы еврейка?
   "Вот он, этот вопрос, разделяющий людей в Европе", - подумала Маргарет.
   - Нет, - ответила она.
   - Конечно. Я так и знал. - Христиан сжал губы и перевел взгляд на горы.
На  его  лице  появилось  обычное  для  него   испытующее,   озадачивающее
выражение. - А вот ваш друг...
   - То есть?!
   - Господин, который должен приехать сегодня утром...
   - Как вы узнали об этом?
   - Спрашивал кое у кого.
   Наступило короткое молчание.
   "Странный он все-таки  человек!  -  решила  про  себя  Маргарет.  -  То
дерзкий, то робкий, то сухой и мрачный, то деликатный и внимательный..."
   - Он, как видно, еврей, - заметил Дистль. В его серьезном вежливом тоне
не чувствовалось ни предвзятости, ни враждебности.
   -  Видите  ли,  -  принялась  объяснять  Маргарет.  -  Если  рассуждать
по-вашему, то, пожалуй, да, еврей. Он католик, но мать у него  еврейка  и,
вероятно...
   - Что он за человек?
   - Он врач, - медленно продолжала девушка. - Конечно,  старше  меня.  Он
очень красивый, немного похож  на  вас.  Очень  остроумный:  людям  в  его
обществе всегда весело. Но вместе с тем он серьезный  человек.  Он  дрался
против  солдат  у  дома  Карла  Маркса  и  покинул  баррикады   одним   из
последних... [имеется в виду вооруженное  выступление  венских  рабочих  и
шуцбундовцев (членов военизированной  социал-демократической  организации)
против фашистской диктатуры Дольфуса в феврале 1934 г.] Я беру свои  слова
обратно, - вдруг  спохватилась  Маргарет.  -  Глупо  рассказывать  каждому
встречному подобные истории - того и гляди накличешь неприятности.
   - Да, да, - согласился Христиан. - Больше ничего не говорите... Но  все
же он вам нравится? Вы собираетесь выйти за него замуж?
   Маргарет пожала плечами.
   - Мы говорили об этом. Но... пока не решили. Посмотрим.
   - Вы расскажете ему о прошлой ночи?
   - Да.
   - И о том, как вы рассекли губу?
   Маргарет машинально  дотронулась  до  разбитой  губы  и  покосилась  на
Дистля. Тот сосредоточенно рассматривал горы.
   - Вчера ночью у вас побывал Фредерик, не так ли?
   - Да, - тихо отозвалась Маргарет. - Вы знаете о Фредерике?
   - О Фредерике знают все, - резко ответил он. - Вы не первая выходите по
утрам из этой комнаты с синяками.
   - Но разве ничего нельзя было сделать?
   Христиан хрипло рассмеялся.
   - "Милый, живой юноша!" Если верить сплетням, то  многим  девушкам  это
нравится,  даже  тем,  кто  поначалу  сопротивляется.  Маленькая   деталь,
придающая  пикантность  гостинице  фрау  Лангерман.  Фредерик  -   местная
знаменитость.  Здесь  все  к  услугам  лыжников:  фуникулер,  пять  ручных
буксиров, пятиметровый слой снега и... изнасилование по местному  способу.
Видимо,  Фредерик  не  решается  заходить  слишком  далеко,  если  девушка
сопротивляется по-настоящему. Ведь вас он оставил в покое, правда?
   - Да.
   - Но в общем-то вы провели отвратительную ночь. И это в доброй,  старой
Австрии называется радостной и счастливой встречей Нового года!
   - Боюсь, это лишь небольшая деталь общей картины, - заметила Маргарет.
   - Что вы имеете в виду?
   - Песню о Хорсте Весселе,  нацистские  разговоры,  избиение  женщин,  в
комнаты которых врываются силой...
   - Чепуха! - громко, с неожиданной  злостью  оборвал  ее  Дистль.  -  Не
смейте так говорить!
   - А что особенного я сказала? - удивилась Маргарет и почувствовала, что
к ней вновь,  без  особых,  казалось  бы,  причин,  начинает  возвращаться
беспокойство и страх.
   - Фредерик пробрался в  вашу  комнату  не  потому,  что  он  нацист.  -
Христиан снова перешел на спокойный и терпеливый тон  педагога,  каким  он
разговаривал с ребятишками в группе для начинающих.  -  Фредерик  поступил
так потому, что он свинья. Он плохой человек, который по случайности  стал
нацистом, и в конечном счете настоящего нациста из него никогда не выйдет.
   - А вы нацист? - спросила Маргарет. Она сидела неподвижно,  уставившись
в землю.
   - Я? Конечно,  нацист.  Вас  это  шокирует?  Ничего  удивительного.  Вы
начитались этих идиотских американских газет. Ведь мы едим детей,  сжигаем
церкви, малюем губной помадой и человеческой  кровью  на  спинах  монахинь
непристойные рисунки и водим их нагишом по  улицам,  выращиваем  людей  на
специальных фермах и так далее и тому подобное. Это было бы  смешно,  если
бы не было так серьезно.
   Наступило молчание. Маргарет захотелось немедленно встать  и  уйти,  но
прежняя слабость вновь охватила ее, и она побоялась, что тут же свалится в
снег, если попробует подняться. Она испытывала жгучую боль в глазах,  ноги
налились тяжестью, словно она не спала несколько  суток  подряд.  Жмурясь,
она посмотрела на спокойные белые горы; сейчас, после восхода солнца,  они
как бы отодвинулись на задний план и уже не казались такими внушительными.
   "Какая ложь! - подумала она.  -  И  даже  первое  впечатление  от  этих
мирных, чудесных гор оказалось ложным, когда взошло солнце".
   - Поймите меня  правильно.  -  В  голосе  Дистля  зазвучали  печальные,
просительные нотки. - Там, в Америке, вам легко осуждать  все  подряд.  Вы
богаты и можете разрешить себе любую роскошь: терпимость,  так  называемую
демократию, моральные принципы. А мы здесь, в Австрии, не можем. -  Дистль
умолк, как будто ждал  возражений,  но  девушка  промолчала,  и  он  Снова
заговорил - негромко и равнодушно:
   - Конечно, вы понимаете все по-своему, и я не  виню  вас.  Ваш  друг  -
еврей, вы боитесь за него, и это заслоняет от вас  более  важные  вопросы.
Да, да, более важные вопросы, - повторил он, словно  эти  слова  для  него
самого звучали особенно убедительно и приятно. - И один из таких  вопросов
- судьба Австрии и немецкого народа. Нелепо делать вид, будто мы  вовсе  и
не немцы. Так может думать американец, живущий за восемь тысяч  километров
от нас, но не мы. Что сейчас представляет собой наша нация? Семь миллионов
нищих, людей без будущего, зависимых от  всех,  живущих,  как  содержатели
отелей, да чаевые туристов и иностранцев.  Американцам  этого  не  понять.
Люди не могут вечно жить в унижении. Они сделают все, что от них  зависит,
только бы вновь обрести чувство собственного достоинства. Эту проблему  мы
решим лишь тогда, когда  Австрия  станет  нацистской  и  войдет  в  состав
великой Германии. - Дистль оживился, его голос зазвучал с новой силой.
   - Это не единственный путь, - прервала его Маргарет, хотя  и  понимала,
что спорить бесполезно. Но он казался  таким  разумным,  рассудительным  и
симпатичным. - Ведь должны же быть иные пути, кроме лжи, убийств и обмана.
   - Дорогая моя, вы говорите чепуху, - ответил Христиан, печально покачав
головой, и терпеливо  продолжал  объяснять:  -  Вряд  ли  вы  с  такой  же
уверенностью повторите свои слова, если  поживете  в  Европе  лет  десять.
Послушайте,  что  я  скажу  вам.  До  прошлого  года  я  был  коммунистом.
Пролетарии  всех  стран,  мир   всем,   торжество   разума,   каждому   по
потребностям, братство, равенство и так далее и тому  подобное.  -  Дистль
засмеялся. - Чушь! Я не знаю Америки, но я знаю Европу. В Европе ничего не
добьешься, если руководствоваться разумом. Братство людей... Да  ведь  это
не больше, чем дешевая  болтовня  второразрядных  демагогов,  которой  они
занимаются в перерывах между войнами. Насколько я  понимаю,  то  же  самое
можно наблюдать и в Америке. Вы обвиняете нас во лжи, убийствах и  обмане.
Что же, возможно, вы правы. Но в Европе  нельзя  действовать  иначе,  если
хочешь добиться нужных результатов. Мне не очень приятно говорить подобные
вещи, но только глупец может рассуждать иначе. Если вы слабы, вы ничего не
добьетесь, позор и полуголодное существование  будут  вашим  уделом;  став
сильным, вы приобретете все.  Ну,  а  теперь  о  преследовании  евреев.  -
Христиан пожал плечами. - Досадная случайность.  Кто-то  почему-то  решил,
что это единственный путь к власти. Я вовсе не утверждаю, что мне по  душе
такой путь. Больше того, с моей точки зрения, всякая расовая дискриминация
- дикость. Я знаю евреев, которые ведут себя, как Фредерик, но  среди  них
есть и такие, которые ничем не хуже меня. И  все  же,  если  для  создания
новой, организованной Европы нет иного пути, кроме уничтожения евреев,  мы
должны пойти  по  этому  пути.  Маленькая  несправедливость  ради  большой
справедливости. Цель оправдывает средства. Неприятно,  конечно,  усваивать
подобную истину, но в конце концов, по-моему, ее усвоят даже американцы.
   - Но это же ужасно! - воскликнула Маргарет.
   - Моя дорогая юная леди! -  с  чувством  проговорил  Дистль.  Его  лицо
оживилось, на нем вдруг заиграл румянец. Он повернулся к Маргарет  и  взял
ее за руки. - Я  говорю  отвлеченно,  поэтому  нарисованная  мною  картина
кажется более отвратительной, чем  действительность.  Вы  должны  простить
меня. Я обещаю вам, что в действительности так никогда  не  будет.  Можете
передать это своему другу. Год,  другой  ему  придется  терпеть  маленькие
неприятности, возможно, он будет  вынужден  отказаться  от  своих  обычных
занятий и даже вообще куда-нибудь уехать. Но пройдет  некоторое  время,  и
ему возвратят все, чего он  лишится,  его  жизнь  пойдет  по-старому,  как
только будет достигнута поставленная цель  и  маневр  увенчается  успехом.
Преследование евреев - не самоцель, а средство достижения цели. Как только
все  наладится,  ваш  друг  займет  подобающее  ему  место.  И  не  верьте
американским газетам. В прошлом году я был в Германии, и  должен  сказать,
что в воображении журналистов все обстоит значительно хуже, чем на  улицах
Берлина.
   - Ненавижу! - крикнула Маргарет. - Я ненавижу все это!
   Христиан взглянул ей в глаза с  печальным,  расстроенным  видом,  пожал
плечами и, медленно отвернувшись, задумчиво посмотрел на снежные вершины.
   - Жаль, - снова заговорил он. - Вы показались мне такой  рассудительной
и понятливой. Я решил было, что встретил американку, которая  замолвит  за
нас доброе словечко, когда вернется домой, американку, которая сумеет хоть
немного понять нас. - Он встал. - Но, видимо, я  ждал  слишком  многого...
Позвольте, в  таком  случае,  дать  один  совет:  возвращайтесь  домой,  в
Америку. Боюсь, что в Европе  вы  будете  очень  несчастливы.  -  Христиан
попробовал ногой  снег.  -  Сегодня  будет  довольно  скользко,  -  сухим,
деловитым тоном  сообщил  он.  -  Если  вы  со  своим  другом  собираетесь
покататься на  лыжах,  я  могу  спуститься  вместе  с  вами  по  западному
маршруту. Сегодня это будет  наилучший  маршрут,  однако  не  советую  вам
отправляться туда одним.
   - Благодарю вас. - Маргарет тоже поднялась. - Но я думаю, что мы  здесь
не останемся.
   - Ваш друг приезжает утренним поездом?
   - Да.
   - Ему придется пробыть здесь по крайней мере до трех часов дня:  раньше
поездов не будет. - Он пристально посмотрел на  нее  из-под  густых,  чуть
выгоревших на солнце бровей. - Так вы не хотите больше здесь оставаться?
   - Нет.
   - Из-за того, что произошло прошлой ночью?
   - Да.
   - Понимаю. Одну минуту. - Он вынул из кармана клочок бумаги и  карандаш
и что-то написал. -  Этот  адрес  может  вам  пригодиться.  Очаровательный
маленький отель,  всего  километров  тридцать  отсюда.  Трехчасовой  поезд
делает там  остановку.  Прекрасные  горные  склоны  и  очень  милые  люди.
Политикой они не  интересуются,  Фредериков  среди  них  нет.  -  Христиан
улыбнулся. - Они не так ужасны, как мы, и будут очень рады и вам, и вашему
другу.
   Маргарет взяла бумажку, положила ее в карман и поблагодарила. "Несмотря
ни на что, - подумала  она,  -  он  все  же  очень  порядочный  и  хороший
человек".
   - Вот туда, видимо, мы и поедем.
   - Ну и прекрасно. Желаю приятно отдохнуть.  Ну,  а  потом...  -  Дистль
улыбнулся и протянул Маргарет руку. - А потом уезжайте в Америку.
   Маргарет пожала ему руку и направилась вниз к городу. У подножия склона
она остановилась и посмотрела назад. Дистль уже начал  занятия  с  младшей
группой и, нагнувшись,  со  смехом  поднимал  упавшую  в  снег  семилетнюю
девочку в красной шерстяной шапочке.


   Йозеф приехал жизнерадостный и веселый. Он поцеловал Маргарет и  вручил
ей коробку с пирожными, которые со всяческими  предосторожностями  вез  от
самой Вены, и новую лыжную шапочку голубого цвета - он не мог  удержаться,
чтобы  не  купить  ее.  Затем  он   снова   принялся   целовать   девушку,
приговаривая:
   - С Новым годом, дорогая! Боже, какие у тебя веснушки! Я люблю  тебя!..
Ты самая красивая девушка на свете!.. А как насчет завтрака?  Я  умираю  с
голоду.
   Не выпуская Маргарет из объятий, он жадно вдыхал свежий  воздух,  потом
обвел взглядом горы и с гордостью собственника воскликнул:
   - Ты только взгляни! Нет, ты только посмотри и посмей  сказать,  что  в
Америке есть что-нибудь подобное.
   И тогда Маргарет тихонько и беспомощно заплакала. Мгновенно  помрачнев,
Йозеф принялся поцелуями осушать ее слезы.
   - Что случилось? Что это значит, дорогая? - спрашивал он  своим  низким
голосом, в котором звучала неподдельная тревога.
   Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, в уголке маленькой  станции,
укрытые  от  взглядов  людей,  толпившихся  на  платформе,   и   Маргарет,
всхлипывая и запинаясь, рассказала ему о том, как накануне вечером в отеле
распевали фашистские песни и провозглашали фашистские тосты.  О  Фредерике
она не сказала ни слова. Закончив свой рассказ, она заявила, что больше не
останется здесь ни на один день.
   Йозеф рассеянно поцеловал ее в лоб и погладил по щеке. От его  веселого
настроения не осталось и следа.
   - Так, - пробормотал он. - И здесь то же. Дома, на улице, в  городе,  в
деревне... - Йозеф покачал головой. - Милая Маргарет! По-моему, тебе лучше
уехать из Европы. Уезжай домой. Уезжай в Америку.
   - Нет, - не задумываясь, возразила Маргарет. - Я хочу остаться здесь. Я
хочу выйти за тебя замуж и остаться здесь.
   Йозеф покачал  головой.  На  его  мягких,  коротких,  тронутых  сединой
волосах поблескивали капельки воды от растаявших снежинок.
   - Я должен  побывать  в  Америке.  Я  должен  посетить  страну,  откуда
приезжают такие девушки, как ты.
   - Но я же сказала, что хочу выйти за тебя замуж, - повторила Маргарет и
крепко сжала его руку.
   - Мы поговорим об этом потом, - с нежностью ответил Йозеф. - Обсудим  в
другой раз.
   Но "другой раз" так и не наступил.
   Они возвратились в гостиницу Лангермана и, сидя  у  окна,  из  которого
открывался вид  на  величественные,  искрящиеся  на  солнце  Альпы,  молча
поглощали обильный завтрак - яичницу с ветчиной и картофелем, блины и кофе
по-венски с густыми взбитыми сливками, им прислуживал вежливый и  скромный
Фредерик. Он любезно подставил стул Маргарет, когда она садилась за  стол,
быстро наполнял чашку Йозефа, как только она пустела.
   После завтрака Маргарет уложила свои вещи и заявила фрау Лангерман, что
должна уехать вместе со своим другом.
   - Ах, как жаль! Ах, как жаль! - закудахтала  фрау  Лангерман.  Впрочем,
она тут же представила счет. В  нем,  среди  других  пунктов,  упоминались
какие-то девять шиллингов.
   - А это за что? - спросила  Маргарет,  указывая  на  аккуратную  запись
чернилами. Она стояла  в  холле,  у  лакированного  дубового  стола.  Фрау
Лангерман, чистенькая, накрахмаленная,  вскочила  из-за  стола,  наклонила
голову и близорукими глазами уставилась на счет.
   - Ах, это! - Она окинула Маргарет ничего не выражающим взглядом. -  Это
за порванную простыню, Liebchen! [милочка (нем.)]
   Маргарет оплатила счет. Фредерик помог ей  перенести  чемоданы,  и  она
дала ему на чай. Затем он усадил ее в экипаж и, поклонившись, сказал:
   - Надеюсь, вы хорошо провели у нас время.
   Оставив свои чемоданы на вокзале, Маргарет и Йозеф  до  прихода  поезда
бродили по улицам, рассматривая витрины магазинов.
   Когда поезд медленно отходил от станции, Маргарет показалось,  что  она
видит Дистля. Он стоял в конце платформы  и  наблюдал  за  ними.  Маргарет
помахала рукой, но он не ответил. Маргарет почему-то подумала, что  только
Дистль мог поступить так: прийти на  станцию,  не  поздороваться  и  молча
наблюдать за их отъездом.
   Рекомендованная Дистлем гостиница оказалась маленькой и  уютной,  а  ее
обитатели необыкновенно приятными людьми. Несколько ночей подряд шел снег,
каждое утро заново засыпая тропинки. Маргарет никогда еще не видела Йозефа
таким веселым  и  жизнерадостным.  Чувствуя  себя  в  безопасности  в  его
объятиях, она спокойно спала по ночам в огромной кровати с теплой  пуховой
постелью,  казалось  предназначенной  специально  для  тех,  кто  проводит
медовый месяц в горах. Они не говорили ни о чем  серьезном  и  о  женитьбе
больше не упоминали. Целыми днями  в  ясном  небе  над  горными  вершинами
сверкало солнце, а воздух был пьянящий, как вино.  Вечером  перед  камином
Йозеф приятным, вкрадчивым голосом пел для гостей романсы Шуберта. В  доме
все время пахло корицей. Оба они покрылись темным загаром, и  веснушек  на
носу у Маргарет стало еще больше.
   Наконец наступил день отъезда. По  дороге  на  станцию  Маргарет  вдруг
расплакалась. Каникулы кончились.





   Нью-Йорк тоже праздновал наступление Нового  года.  По  мокрым  улицам,
буфер к буферу, непрерывно гудя, сплошным потоком двигались такси. Длинная
вереница машин напоминала какое-то неведомое животное из железа и  стекла,
загнанное в гигантскую каменную клетку. В  центре  города  миллионы  людей
серыми волнами лениво и бесцельно перекатывались взад и вперед. Освещенные
ослепительным сиянием реклам, они  напоминали  арестантов,  на  которых  в
момент  попытки  к  бегству  тюремная  стража  внезапно   направила   лучи
прожекторов. В световой  газете,  огни  которой  лихорадочно  метались  на
здании "Нью-Йорк таймс", к сведению веселящихся  внизу  людей  сообщалось,
что во время урагана,  пронесшегося  над  Средним  Западом,  погибло  семь
человек и что Мадрид в канун Нового года (к удобству читателей "Таймс"  он
наступал там на несколько часов раньше, чем в  Нью-Йорке)  двенадцать  раз
подвергался артиллерийскому обстрелу.
   Полицейским Новый год не сулил ничего, кроме  дальнейшего  роста  числа
краж, насилий и дорожных катастроф со смертельным исходом,  кроме  жары  и
холода. И хотя они своим добродушным видом хотели показать, что  не  чужды
общего веселья, но в действительности с холодной насмешкой устало  взирали
на стада резвящихся животных, двигавшиеся по Таймс-скверу.
   А веселящаяся публика нескончаемой лавиной катилась по улицам, покрытым
смешавшимися с грязью обрывками  бумаги,  швырялась  конфетти,  насыщенным
миллионами бактерий большого города, трубила в рожки, дабы поведать  миру,
как она счастлива и бесстрашна. Гуляющие с напускным добродушием, которому
предстояло  испариться  еще  до  наступления   утра,   хриплыми   голосами
поздравляли друг друга с Новым годом.  Ради  этого  некогда  покинули  они
туманную Англию и подернутые зеленой дымкой луга Ирландии, песчаные  холмы
Ирака и Сирии и цепенеющие в вечном страхе перед погромами гетто Польши  и
России, виноградники Италии и тресковые отмели. Норвегии; ради  этого  они
приехали сюда с далеких островов и континентов, из многих  городов  земли.
Потом  они  стали  приезжать  из  Бруклина  и  Бронкса,  Ист-Сент-Луиса  и
Тексарканы и из никому неведомых местечек вроде Бимиджи, Джеффри, Спирита.
Все они выглядели так, словно постоянно недосыпали и  никогда  вдоволь  не
пользовались солнцем, словно их костюмы были с чужого плеча; они выглядели
так, будто попали в эту холодную каменную клетку на чужой, а  не  на  свой
праздник; будто они чувствовали всем своим существом, что зима никогда  не
кончится,  и  будто,  несмотря  на  веселые  звуки  рожков,  смех  и   это
торжественное, как религиозная процессия, шествие по  улицам,  они  знали,
что новый, 1938 год принесет им еще больше забот, чем прошедший.
   По-настоящему радовались только карманники и проститутки, картежники  и
сводницы, жулики и водители  такси,  официанты  и  хозяева  гостиниц;  они
неплохо  поживились  в  эту  новогоднюю  ночь.  Не  могли  пожаловаться  и
владельцы театров, торговцы шампанским, нищие и швейцары ночных клубов. То
там, то здесь слышался звон стекла: это из  номеров  отелей  (сегодня  они
сдавались за пять долларов в сутки вместо двух в обычное время)  в  тесные
задние дворы, снабжавшие обитателей гостиниц светом, воздухом и  видом  на
мир, летели бутылки из-под виски. В шуме  скоротечного  веселья  провожали
люди старый год. На 50-й улице девушке  перерезали  горло,  и  вой  сирены
скорой помощи на секунду  властно  ворвался  в  симфонию  празднества.  На
улицах потише из полуоткрытых, освещенных  желтым  светом  окон  доносился
визгливый, притворный женский  смех.  Это  был  обычный  для  субботних  и
праздничных  вечеров  отвратительный  голос   пресыщенного   развлечениями
города, голос, который почему-то можно слышать только в темноте, незадолго
до наступления холодного рассвета.
   Несколько позднее, вдыхая вечно влажный воздух  подземки,  дрожащий  от
грохота пригородных поездов, молчаливые, шатающиеся от  усталости  люди  с
ввалившимися глазами и измятыми лицами, пропахшие всеми запахами  улицы  -
дешевыми цветами и чесноком, луком и  гуталином,  духами  и  потом,  снова
разъединенные перегородками  купе,  начнут  растекаться  по  своим  убогим
жилищам. Но пока не наступит этот час, они до  изнеможения  будут  бродить
под оглушительный  шум  рожков,  трещоток  и  жестяных  свистков  по  ярко
освещенным улицам, упрямо празднуя наступление Нового  года,  потому  что,
плохо ли, хорошо ли, они протянули еще один год и,  быть  может,  протянут
следующий.


   Пробираясь через толпу, Майкл Уайтэкр ловил себя на том,  что  он,  сам
того не замечая, отвечает на каждый толчок фальшивой,  натянутой  улыбкой.
Он опаздывал, а достать такси было невозможно. Ему пришлось задержаться  в
театре и выпить несколько рюмок  в  одной  из  артистических  уборных.  От
наспех выпитого вина у него шумело в голове и жгло желудок.
   Вечер в театре прошел сумбурно.  Зрители  не  интересовались  пьесой  и
отчаянно  шумели;  роль  бабушки  пришлось  играть  дублерше,  потому  что
Патриция Ферри так напилась,  что  ее  нельзя  было  выпустить  на  сцену.
Пытаясь поддержать порядок, Майкл  совсем  измучился.  Он  был  режиссером
пьесы "Поздняя весна", в которой было занято тридцать семь  участников,  в
том числе трое вечно простуженных детей.  По  ходу  спектакля  приходилось
пять раз менять декорации, причем  на  каждую  смену  отводилось  двадцать
секунд. Когда кончился этот сумасшедший  день,  Майклу  страстно  хотелось
одного: уйти домой и завалиться  спать.  Но  сегодня  еще  предстоял  этот
проклятый вечер на 67-й улице, и Лаура была уже там.  В  конце  концов,  в
канун Нового года и не полагалось ложиться спать.
   Майкл кое-как протолкался через густую толпу,  быстро  дошел  до  Пятой
авеню и свернул на север. Тут было не так людно, а из  Центрального  парка
долетал  свежий,  бодрящий  ветерок.  На  узкой  полоске   темного   неба,
видневшейся между крышами высоких  зданий,  можно  было  даже  рассмотреть
маленькие бледные звезды.
   "Надо будет купить домик,  недалеко  от  Нью-Йорка,  -  подумал  Майкл,
быстро и бесшумно шагая по асфальту. - Недорогой домик, тысяч за шесть или
семь. Денег как-нибудь наскребу - придется перехватить  взаймы.  Время  от
времени буду уезжать туда на несколько дней.  Там  будет  тихо,  по  ночам
можно будет видеть все звезды, а когда захочу, ничто не помешает мне  лечь
спать часов в восемь. Да, хватит мечтать, надо  обязательно  купить  такой
домик".
   В полуосвещенной витрине магазина он увидел свой силуэт. Отражение было
неясным и расплывчатым, но, как  всегда,  собственный  вид  привел  его  в
раздражение. Почти бессознательно он расправил плечи.
   "Когда только ты перестанешь сутулиться! - выругал  он  себя.  -  И  не
мешало бы похудеть фунтов на  пятнадцать.  Ни  дать  ни  взять  -  толстый
лавочник".
   На одном перекрестке  около  него  остановилось  такси,  но  он  сделал
отрицательный жест. "Физические упражнения и  воздержание  от  вина  -  по
крайней мере на месяц. Выпивка-то и доводит  людей  до  такого  состояния.
"Пиво, "Мартини", еще рюмочку!" А с какой головой ты встал сегодня  утром!
До полудня ни за что не мог взяться, потом пошел завтракать и  снова  пил.
Сейчас начинается Новый год - самое подходящее время бросить пить. Сегодня
на вечере представится прекрасная возможность испытать свой  характер.  Не
нужно делать из этого сенсации. Просто не пить - и  все.  А  в  загородном
доме не держать и капли вина".
   Майкл сразу почувствовал себя гораздо лучше. Ему казалось, что он полон
решимости и сил, и хотя  брюки  его  вечернего  костюма  по-прежнему  были
тесноваты в поясе, он широко зашагал мимо роскошных витрин к 67-й улице.


   Когда  Майкл  вошел  в  переполненную  комнату,  только   что   пробило
двенадцать. Люди пели и обнимались; в одном из углов он заметил  мертвецки
пьяную  девицу  из  числа  тех,  кого  обязательно  встретишь  на   каждой
вечеринке. Среди гостей Уайтэкр увидел свою жену - она целовала  какого-то
низенького мужчину, по всем  признакам  имеющего  отношение  к  Голливуду.
Кто-то сунул Майклу бокал с вином, а высокая девушка испачкала  ему  плечо
картофельным салатом.  "Какой  прекрасный  салат!"  -  воскликнула  она  и
небрежно смахнула его узкой, выхоленной рукой с длинными, дюйма в  полтора
ногтями, покрытыми вишневым лаком. Затем  протолкнувшись  через  толпу,  к
нему подошла Кэтрин, одетая в платье с очень большим декольте.
   - Майкл, дорогой! - воскликнула она, целуя его  в  затылок.  -  Что  ты
делаешь сегодня вечером?
   - Вчера приехала из Лос-Анджелеса моя жена.
   - Да? Печально. Ну, с Новым годом! - И она поплыла  дальше,  приводя  в
трепет трех одетых  во  фраки  студентов  с  младших  курсов  Гарвардского
университета - родственников хозяйки, приехавших в город на каникулы.
   Майкл поднял бокал и отпил до половины.  Это,  видимо,  было  виски,  в
которое кто-то налил лимонаду. "Брошу пить с завтрашнего  дня,  -  подумал
он. - Все равно я уже выпил сегодня три стакана и этот вечер потерян".
   Майкл подождал, пока его жена не  кончила  целовать  маленького  лысого
человека с пышными кавалерийскими  усами,  потом  пробрался  сквозь  толпу
гостей и встал у нее за спиной. Он услышал, как  жена,  не  выпуская  руки
маленького человека, говорила:
   - Сценарий отвратительный, Гарри, но ты, пожалуйста, никому об этом  не
говори.
   - Ты же знаешь меня, Лаура. Разве я болтун?
   - С Новым годом, с новым счастьем, дорогая! - сказал Майкл и  поцеловал
Лауру в щеку.
   Она обернулась, все еще не выпуская руки  лысого,  и  улыбнулась.  Даже
здесь, где пьяный шум и сутолока не располагали,  казалось,  к  проявлению
нежных чувств, Лаура  приветствовала  Майкла  с  тем  выражением  ласки  и
теплоты во взоре,  которое  всякий  раз  поражало  и  волновало  его.  Она
протянула свободную руку и привлекла к себе Майкла, чтобы поцеловать  его.
В тот момент, когда их лица сблизились, Майкл почувствовал,  что  Лаура  с
подозрением принюхивается к его дыханию. Отвечая на поцелуй  жены,  он  не
мог сдержать раздражения и помрачнел. "Вечно она  нюхает,  -  мелькнуло  у
него. - Старый сейчас год или новый - ей все равно".
   - Перед тем как уйти из театра, - насмешливо сказал Майкл,  отстраняясь
от жены, - я вылил на себя два флакона духов "Шанель N_5".
   Веки Лауры обиженно дрогнули.
   - Не будь таким скверным хоть в новом году, - попросила она.  -  Почему
ты так поздно?
   - Зашел по пути пропустить пару бокалов вина.
   - С кем? - Лаура посмотрела  на  него  подозрительным  собственническим
взглядом, который так портил нежное и открытое выражение  ее  лица  всякий
раз, когда она допрашивала мужа.
   - Кое с кем из приятелей.
   - И только? - Лаура говорила тем игривым и легкомысленным тоном,  какой
был принят среди женщин ее круга, когда они подшучивали над своими мужьями
в обществе.
   - Нет, - в тон ей ответил Майкл. - Я забыл сказать,  что  с  нами  были
шесть полуобнаженных полинезийских танцовщиц - мы  оставили  их  в  ночном
клубе "Сторк".
   - Ну не забавен ли он? - воскликнула Лаура, обращаясь к  лысому.  -  Он
ужасно потешный, не правда ли?
   - Начинается семейная сцена, - усмехнулся лысый, - а когда дело доходит
до семейных сцен, я исчезаю. Пока, дорогая. - Он помахал рукой Уайтэкрам и
скрылся в толпе.
   - У меня есть великолепная идея, - заявила Лаура. -  Давайте  не  будем
сегодня говорить женам гадости.
   Майкл допил вино и поставил бокал.
   - Кто этот усатый?
   - А, Гарри?
   - Тот, кого ты целовала.
   - Да это Гарри. Я знаю его уже много лет. Он бывает на всех вечерах.  -
Лаура легким движением рук поправила прическу. - И здесь,  и  на  Западном
побережье. Я не знаю, чем он занимается. Возможно, он антрепренер. Сегодня
Гарри  подошел  ко  мне  и  сказал,  что  в  последнем   фильме   я   была
очаровательна.
   - Он так и сказал - очаровательна?
   - Ага.
   - Ага? Это что, так теперь говорят в Голливуде?
   - Возможно. - Лаура улыбалась ему, но глаза  ее  все  время  бегали  по
комнате. Впрочем, она всегда была такой, когда они находились в  обществе.
- Как, по-твоему, я сыграла в последнем фильме?
   - Очаровательно, - ответил Майкл. - Давай выпьем.
   Лаура встала, взяла его за руку и нежно потерлась щекой о его плечо.
   - Ты рад, что я приехала? - спросила она.
   - Очарован, - ухмыльнулся Майкл.
   Они засмеялись и рука об руку направились  к  буфету,  пробираясь  мимо
столпившихся в центре комнаты гостей.
   Буфет находился в соседней комнате под  абстракционистской  картиной  с
нарисованным фуксином подобием  женщины  о  трех  грудях,  восседающей  на
параллелограмме. Здесь они  застали  седеющего,  полного  Уоллеса  Арни  с
чайной чашкой в руках. Рядом с ним стоял  приземистый,  могучего  сложения
человек в синем саржевом костюме.  Он  выглядел  так,  словно  зим  десять
подряд  провел  на  открытом  воздухе.  Тут  же  болтали  две   девицы   с
хорошенькими, но невыразительными личиками и  узкими,  как  у  манекенщиц,
бедрами. Они пили неразбавленное виски.
   - Он приставал к тебе? - услышал Майкл голос одной из девушек.
   - Нет, - ответила другая, встряхнув светлыми блестящими волосами.
   - Но почему?
   - Потому что он сейчас йог.
   Девушки задумчиво заглянули в свои бокалы, допили вино  и  удалились  -
величаво и грациозно, как пантеры в джунглях.
   - Ты слышала? - спросил Майкл.
   - Да, - засмеялась Лаура.
   Майкл попросил у буфетчика две рюмки виски  и  улыбнулся  Арни,  автору
"Поздней весны". Тот продолжал молча смотреть прямо перед собой, время  от
времени элегантным движением трясущейся руки поднося к губам чашку.
   - Нокдаун, - заметил  человек  в  синем  саржевом  костюме.  -  Потерял
сознание, но устоял на ногах. Судья должен прекратить схватку,  иначе  она
превратится в простое избиение.
   Арни ухмыльнулся, украдкой посмотрел по сторонам и  протянул  буфетчику
свою чашку с блюдцем.
   - Пожалуйста, налейте мне еще чайку.
   Буфетчик налил в чашку хлебной водки, и  Арни,  прежде  чем  взять  ее,
снова осмотрелся вокруг.
   - Здорово, Уайтэкр! - приветствовал он Майкла. -  Здравствуйте,  миссис
Уайтэкр. Ведь вы ничего не скажете Филис, правда?
   - Нет, нет, Уоллес, - отозвался Майкл, - не скажем.
   - Слава богу. У Филис что-то с желудком, - пояснил Арни. - Уже час, как
она вышла. Она не разрешает мне пить даже пиво. - Он был  пьян,  и  в  его
хриплом голосе прозвучали нотки жалости к самому себе. -  Вы  можете  себе
представить? Даже пива! Вот поэтому-то я держу чайную чашку. Даже  в  двух
шагах никто не  догадается,  что  я  пью.  В  конце  концов,  -  вызывающе
воскликнул он, отхлебывая из чашки, - я взрослый человек! Она хочет, чтобы
я написал новую пьесу, - другим, огорченным тоном продолжал он. - Она жена
человека, финансирующего  постановку  моей  пьесы,  и  на  этом  основании
считает, что имеет право запретить мне пить. Это унизительно!  Нельзя  так
унижать человека моего возраста. - Он  повернулся  к  мужчине  в  саржевом
костюме. - Мистер Пэрриш, например, пьет, как рыба, а ведь  его  никто  не
пытается  унизить.  Все  говорят:  "Посмотрите,  как   трогательно   Филис
заботится об этом пьянчужке Уоллесе Арни!" Но меня это не  трогает.  Мы  с
мистером Пэрришем знаем, почему она  так  делает.  Так  я  говорю,  мистер
Пэрриш?
   - Так, так, дружище! - ответил человек в саржевом костюме.
   - Экономика! Как везде и всюду.  -  Арни  внезапно  взмахнул  чашкой  и
пролил виски на рукав Майкла. - Мистер Пэрриш - коммунист, уж он-то знает.
В основе всех действий людей лежит жадность. Жадность,  и  больше  ничего.
Если бы они не надеялись получить от меня еще одну пьесу, то пусть бы даже
я поселился на винокуренном заводе, они не стали бы возражать.  Я  мог  бы
купаться в спирте, и они только сказали  бы:  "Поцелуй  меня  в...  Уоллес
Арни!.." Прошу прощения, миссис Уайтэкр.
   - Ничего, - сказала Лаура.
   - У тебя хорошенькая жена, - продолжал Арни.  -  Очень  хорошенькая.  Я
слышал, как тут ей восхищались. - Он лукаво взглянул на Майкла. - Да,  да,
восхищались! Среди гостей есть несколько ее  старых  друзей.  Не  так  ли,
миссис Уайтэкр?
   - Правильно.
   - У каждого из нас здесь найдутся старые приятели, - продолжал Арни.  -
И так сейчас на каждом вечере. Современное общество! Клубок змей во  время
зимней спячки. Возможно, это и будет темой  моей  следующей  пьесы,  хотя,
конечно, я так и не напишу ее. - Он сделал большой глоток. -  Какой  чаек!
Не проговоритесь Филис.
   Майкл взял Лауру под руку и повел было ее к выходу.
   - Не уходи, Уайтэкр, - попросил Арни. - Я  знаю,  что  тебе  скучно  со
мной, но не уходи. Я хочу с тобой  поговорить.  О  чем  тебе  хочется?  Об
искусстве?
   - Как-нибудь в другой раз, - ответил Майкл.
   - Я понимаю, ты серьезный молодой человек, - упрямо продолжал  Арни.  -
Давай поговорим об искусстве. Как сегодня прошла моя пьеса?
   - Хорошо.
   - Нет, я не хочу говорить о своей пьесе. Я сказал  -  искусство,  но  я
знаю, что ты думаешь о моей пьесе. Об этом знает весь Нью-Йорк. Ты кричишь
об этом на всех перекрестках, и я давно выгнал бы тебя из театра, если  бы
мог. Сейчас я настроен дружески, но вообще-то я бы тебя уволил.
   - Ты пьян, Уолли.
   - Я недостаточно умен для тебя, - продолжал  Арни;  его  светло-голубые
глаза слезились, а нижняя губа, толстая и мокрая, тряслась.  -  Доживи  до
моих лет и попробуй остаться умным, Уайтэкр!
   - Я убеждена, что Майклу очень нравится ваша  пьеса,  -  сказала  Лаура
ясным, успокаивающим голосом.
   - Вы очень милая женщина, миссис Уайтэкр, и  у  вас  много  друзей,  но
сейчас лучше помолчите.
   - А почему бы тебе не полежать где-нибудь? - обратился Майкл к Арни.
   - Давай не уклоняться от темы. - Арни неуклюже,  с  воинственным  видом
повернулся к Майклу. - Я знаю, что ты болтаешь обо мне на вечерах: "Старый
дурак Арни исписался; Арни пишет стилем,  от  которого  отказались  еще  в
тысяча восемьсот двадцать девятом году, о людях, интерес к которым  пропал
в тысяча девятьсот двадцать девятом году". Это даже не смешно.  У  меня  и
так достаточно критиков. Почему, ты думаешь, мне приходится платить им  из
своих денег? Я терпеть не могу сопляков, вроде тебя, Уайтэкр.  Кстати,  ты
уже не так молод, чтобы считать тебя сопляком.
   - Послушайте, дружище... - начал человек в саржевом костюме.
   - Вы сами поговорите с ним, - повернулся Арни  к  Пэрришу.  -  Он  тоже
коммунист, вот почему я для него недостаточно умен. А прослыть  умником  в
наше время нетрудно - надо только раз  в  неделю  покупать  за  пятнадцать
центов "Нью мэссис" [прогрессивный журнал, близко примыкавший к компартии;
существовал с 1926 по 1948 год]. Арни нежно обнял  Пэрриша.  -  Вот  какие
коммунисты мне но душе, Уайтэкр!  Как  мистер  Пэрриш.  Опаленный  солнцем
мистер Пэрриш. Он загорел в солнечной Испании. Он был в Испании, воевал  в
Мадриде, а теперь снова едет в Испанию, чтобы его там убили. Верно, мистер
Пэрриш?
   - Конечно, дружище, - отозвался Пэрриш.
   - Вот какие коммунисты мне нравятся, - громко повторил Арни.  -  Мистер
Пэрриш приехал сюда собирать деньги и вербовать добровольцев для поездки в
солнечную Испанию, где они погибнут вместе с ним. Почему бы тебе, Уайтэкр,
вместо того чтобы умничать на  этих  роскошных  вечерах  в  Нью-Йорке,  не
поехать с мистером Пэрришем в Испанию и не проявить свою мудрость там?
   - Если ты не замолчишь... - начал было Майкл, но в эту минуту между ним
и Арни оказалась высокая седая  женщина  с  величественным  выражением  на
смуглом лице. Не говоря ни слова, она спокойно выбила чашку из  рук  Арни.
Послышался звон осколков. Арни гневно взглянул на женщину, но вдруг  робко
заулыбался и, опустив голову, уставился в пол.
   - А, это ты, Филис! - пробормотал он.
   - Убирайся прочь от буфета, - приказала Филис.
   - Да ведь я чаек пью, - ответил Арни, но послушно повернулся и  отошел,
шаркая  ногами,  грузный,  стареющий,  с  растрепанными  седыми  волосами,
прилипшими к высокому потному лбу.
   - Мистер Арни не пьет, - заявила Филис буфетчику.
   - Слушаюсь, мэм.
   -  Боже  милосердный!  -  обратилась  женщина  к  Майклу.  -  Я  готова
растерзать его. Он сводит меня с ума. А ведь в общем-то Арни  такой  милый
человек!
   - Да, да, чудесный человек, - согласился Майкл.
   - Он безобразничал? - озабоченно спросила Филис.
   - Что вы!
   - Боюсь, что его никуда больше не будут приглашать, уже  и  сейчас  все
его избегают, - пожаловалась Филис.
   - Не вижу причин, - пожал плечами Майкл.
   - Даже если вы и правы, все равно Арни очень тяжело. Он сидит  в  своей
комнате мрачный как туча и всем,  кто  готов  его  слушать,  твердит,  что
исписался. Я привела его сюда в надежде, что ему будет полезно  побыть  на
людях и я смогу присмотреть за ним... -  Филис  пожала  плечами,  провожая
взглядом  удаляющуюся  неряшливую  фигуру  Арни.  -  Кое-кому  из   мужчин
следовало бы обрубить руки, как только  они  потянутся  за  первой  рюмкой
вина.
   Старомодным изысканным жестом Филис подобрала юбки,  и,  шурша  тафтой,
направилась вслед за драматургом.
   - Пожалуй, я не прочь выпить, - сказал Майкл.
   - И я тоже, - поддержала Лаура.
   - Ну, и я за компанию, - согласился Пэрриш.
   Они молча стояли у стойки, глядя, как буфетчик наполняет бокалы.
   -  Злоупотребление  алкоголем,  -  торжественным   тоном   проповедника
провозгласил Пэрриш, протягивая руку за  бокалом,  -  это  одна  из  черт,
отличающих человека от животного. - Все рассмеялись.  Прежде  чем  выпить,
Майкл знаком показал Пэрришу, что поднимает тост за него.
   - За Мадрид! - ровным и спокойным голосом сказал Пэрриш.
   - За Мадрид! - вполголоса отозвалась Лаура.
   Майкл почувствовал, что к нему возвращается  прежнее  беспокойство.  Он
заколебался, но все же сказал, как и остальные:
   - За Мадрид!
   Все выпили.
   - Когда вы возвратились? - спросил Майкл, ощущая какую-то неловкость.
   - Четыре дня назад, - ответил Пэрриш, снова поднося бокал к губам. -  У
вас в Америке очень хорошие напитки,  -  добавил  он  с  улыбкой.  Он  пил
непрерывно, каждые пять минут снова  наполняя  бокал,  но  не  обнаруживал
никаких признаков опьянения - только лицо его становилось краснее.
   - А когда выехали из Испании?
   - Две недели назад.
   "Две недели назад он еще бродил по замерзшим дорогам, - подумал  Майкл,
- с винтовкой, в полувоенной форме; над его головой проносились  самолеты,
а по обочинам дорог виднелись свежие могилы. А сейчас  он  стоит  здесь  в
синем костюме, как шафер на своей свадьбе, и встряхивает ледяные кубики  в
бокале вина. Окружающие болтают о своем последнем кинофильме и о том,  что
говорят о нем критики, и почему ребенок закрывает во сне кулачком глаза: В
углу комнаты гитарист распевает нелепые баллады, якобы сложенные  на  Юге.
Все это происходит в богатой,  устланной  коврами,  переполненной  гостями
квартире, на одиннадцатом этаже  дома,  которому  ничто  не  угрожает.  Из
высоких окон открывается вид на  парк,  а  над  буфетом  висит  фуксиновая
девица с тремя грудями. Пройдет еще немного времени, и  он  отправится  на
пристань - ее можно видеть из этих  окон,  -  сядет  на  пароход  и  уедет
обратно в Испанию. По его лицу трудно  сказать,  что  он  пережил,  а  его
добродушно-грубоватая манера держаться не позволяет судить, знает  ли  он,
что его ждет.
   Люди,   -   продолжал   размышлять   Майкл,   -    удивительно    легко
приспосабливаются. Ведь  Пэрриш  значительно  старше  его  и,  несомненно,
прожил более трудную жизнь, и все же он отправился в Испанию и  участвовал
в длинных переходах по залитой кровью земле. Он  убивал  и  рисковал  быть
убитым, а сейчас возвращается туда продолжать ту же жизнь..."
   Майкл тряхнул головой. Он понял, что ему  неприятно  присутствие  этого
краснолицего человека с огрубевшими  руками:  он  торчит  здесь,  на  этом
вечере, как вежливый жандарм, приставленный к совести Майкла.  Подумав  об
этом, он тут же возненавидел себя за такие мысли.
   - ...Нам очень нужны деньги, - продолжал Пэрриш, обращаясь к  Лауре,  -
деньги и  политическая  поддержка.  Желающих  драться  мы  найдем  сколько
угодно. Но английское правительство конфисковало все золото республиканцев
в Лондоне, а Вашингтон помогает  Франко.  Мы  вынуждены  отправлять  своих
людей нелегально, а это требует денег - для взяток, для оплаты  проезда  и
так далее. Однажды в окопах  под  Университетским  городком,  когда  стоял
такой холод, что, клянусь богом, у кита отмерзли бы соски на брюхе, ко мне
обратились мои друзья. "Вот что, дружище Пэрриш, - сказал один из  них,  -
ты все равно зря тратишь здесь патроны - мы еще не видели, чтобы  ты  убил
хоть одного фашиста. Зато у тебя хорошо подвешен язык, и мы решили послать
тебя обратно в Штаты. Расскажи там  несколько  душераздирающих,  красочных
историй о героях  бессмертной  Интернациональной  бригады,  сражающихся  с
фашистами. Поезжай и возвращайся с полными карманами денег". Ну  вот  я  и
приехал. Я выступаю на собраниях и даю полную волю своему красноречию.  Не
успеешь  опомниться,  как  публика  загорается  энтузиазмом  и  становится
необычайно  щедрой.  Глядя  на  этих  восторженных  девушек  и  видя,  как
стекаются денежки, я начинаю думать, что нашел свое истинное  призвание  в
борьбе за свободу. - Пэрриш ухмыльнулся,  радостно  сверкнув  белоснежными
вставными зубами, и протянул буфетчику пустой  бокал.  -  Вы  тоже  хотите
послушать страшные  рассказы  о  кровавой  борьбе  за  свободу  измученной
Испании?
   - Ну уж нет, - запротестовал Майкл. - Особенно после такого вступления!
   - А таким людям правда и не нужна. - Пэрриш сразу отрезвел, с его  лица
исчезла улыбка. Он повернулся и обвел глазами комнату.  И  впервые  в  его
холодном, суровом, оценивающем взгляде Майкл  уловил,  как  много  пережил
этот человек.
   - Беженцы... - снова заговорил Пэрриш.  -  Юноши,  которые  приехали  в
Испанию за  пять  тысяч  миль  и  с  удивлением  узнали,  что  тут  можно,
оказывается,  погибнуть  от   фашистской   пули...   Грязные   французские
таможенные чиновники,  вымогающие  взятки  за  то,  чтобы  в  разгар  зимы
пропустить босых людей с кровоточащими ногами, через границу в Пиренеях...
   Повсюду вымогатели, жулики и комбинаторы: в  портах,  в  учреждениях...
Даже в батальоне, в роте,  рядом  с  тобой  на  передовых  позициях  можно
встретить маменькиных сынков,  которые,  видя,  как  падают  их  товарищи,
внезапно заявляют: "Я, должно быть, ошибся. Это выглядит  совсем  не  так,
как казалось в Дартмуте".
   К буфету подошла маленькая  полная  блондинка  лет  сорока  в  девичьем
розовом платье и взяла Лауру за руку.
   - Лаура, дорогая, - сказала она. - Я искала тебя. Твоя очередь.
   - Да?! - воскликнула Лаура, поворачиваясь к ней. - Прости,  пожалуйста,
что я заставила тебя ждать, но мистер Пэрриш так интересно рассказывает.
   Услышав слово "интересно", Майкл слегка поморщился, а Пэрриш  улыбнулся
женщинам.
   - Я вернусь через несколько минут, - пообещала Лаура Майклу.  -  Синтия
гадает женщинам, и сейчас как раз моя очередь.
   - Спросите, не суждено ли вам встретиться с сорокалетним  ирландцем  со
вставными зубами, - громко сказал Пэрриш.
   - Обязательно спрошу, - рассмеялась Лаура и ушла под руку с гадалкой.
   Майкл видел, как  Лаура  прямой  и  чуть  вызывающей  походкой  шла  по
комнате. За ней наблюдали двое мужчин - высокий, симпатичный Дональд  Уэйд
и некий Тэлбот. Оба они принадлежали к  числу  тех  людей,  которых  Лаура
называла своими "бывшими поклонниками". Казалось, их всегда приглашают  на
те же самые вечера, что и чету  Уайтэкров.  Майкл  порой  с  беспокойством
задумывался над выражением "бывший поклонник". Он  не  сомневался,  что  в
свое время с каждым из  них  у  Лауры  был  роман,  а  теперь  она  хотела
заставить его поверить, что все это дело прошлое. Такое  ложное  положение
раздражало Майкла, но он понимал, что уже бессилен что-либо изменить.
   - Выпьем? - предложил Майкл.
   - Охотно, - согласился Пэрриш.
   Они подвинули бокалы буфетчику.
   - Когда вы возвращаетесь? - спросил Майкл.
   Пэрриш осмотрелся вокруг, и на  его  открытом  честном  лице  появилось
хитрое выражение.
   - Трудно сказать, - шепотом ответил он, - да и глупо говорить об  этом.
Вы же знаете  -  госдепартамент...  Везде  фашистские  шпионы.  А  я  ведь
формально уже утратил американское гражданство, после того как  вступил  в
иностранную армию. Но если между нами... по всей вероятности, я уеду через
месяц-полтора...
   - Вы поедете один?
   - Не думаю. Вместе  со  мной,  очевидно,  отправится  небольшая  группа
хороших ребят. - Пэрриш  дружески  улыбнулся.  -  Двери  Интернациональной
бригады широко открыты. Это растущее предприятие. - Он задумчиво  взглянул
на Майкла, и тот понял, что ирландец оценивает его и задает  себе  вопрос:
что делает этот человек в модном костюме здесь, в фешенебельной  квартире,
почему он не лежит за пулеметом, а торчит у буфета?
   - Вы хотите и меня включить в эту группу?
   - Нет.
   - А деньги вы возьмете? - хрипло спросил Майкл.
   - А деньги я возьму даже из святых рук самого папы Пия.
   Майкл  вытащил  бумажник,  в  котором  еще  оставалось  семьдесят  пять
долларов (он сегодня получил наградные), и отдал их Пэрришу.
   - Оставьте себе на такси, - сказал Пэрриш, небрежно  опуская  деньги  в
боковой карман, и похлопал Майкла по  плечу.  -  Мы  убьем  для  вас  пару
фашистских ублюдков.
   - Спасибо, - ответил Майкл, пряча  бумажник.  Ему  не  хотелось  больше
разговаривать с Пэрришем. - Вы останетесь здесь?
   - Да.
   - Ну, мы еще встретимся. Я хочу кое-кого повидать.
   - Пожалуйста. - Пэрриш холодно поклонился. - Спасибо за деньги.
   - Чепуха.
   Майкл направился через комнату к группе стоявших  в  углу  гостей.  Еще
издали он  увидел  Луизу  -  она  посматривала  на  него  и  вопросительно
улыбалась. Луиза была, как сказала бы Лаура, его  "бывшей  приятельницей",
хотя, по правде говоря, они  и  сейчас  поддерживали  интимные  отношения.
Луиза вышла замуж, но получалось как-то  так,  что  время  от  времени  то
ненадолго, то на более длительный срок они вновь становились  любовниками.
Майкл понимал, что когда-нибудь их связь будет открыта. Однако  маленькая,
смуглая, умевшая прятать концы в воду Луиза, ласковая и  нетребовательная,
слывшая одной из самых хорошеньких женщин Нью-Йорка, по-своему была дороже
Майклу, чем жена. Иногда в зимний день, лежа рядом с ним в чужой квартире,
Луиза вздыхала и, уставившись в потолок, говорила:
   - Ну не чудесно ли, а? Но все же наступит  время,  когда  нам  придется
расстаться.
   Правда, ни она, ни Майкл всерьез никогда над этим не задумывались.
   Луиза  стояла  рядом  с  Дональдом  Уэйдом.  У  Майкла  мелькнула  было
неприятная мысль о превратностях жизни, но тут же исчезла, как  только  он
поцеловал Луизу и поздравил ее с Новым годом.
   Затем Майкл степенно пожал руку Уэйду,  как  всегда  удивляясь,  почему
мужчины  считают  необходимым  соблюдать  такую   вежливость   с   бывшими
любовниками своих жен.
   - Здравствуйте, - сказала Луиза. - Давно вас не видела. Вам очень  идет
этот костюм. А где миссис Уайтэкр?
   - Гадалка предсказывает ей судьбу, - ответил Майкл. - Лаура не жалуется
на прошлое и теперь решила побеспокоиться о будущем... А где ваш муж?
   - Не  знаю.  Где-то  здесь.  -  Луиза  неопределенно  махнула  рукой  и
улыбнулась серьезно и многозначительно, как она улыбалась только ему.
   Уэйд слегка поклонился и отошел.
   - Он, кажется, ухаживал за Лаурой?  -  спросила  Луиза,  посмотрев  ему
вслед.
   - Не будь сплетницей.
   - Я только из любопытства.
   - Эта комната битком набита людьми, которые ухаживали за  Лаурой.  -  С
внезапным неудовольствием он оглядел гостей. Уэйд, Тэлбот, а вот  появился
еще один - долговязый артист по фамилии  Морен,  снимавшийся  с  Луизой  в
одной из кинокартин.  Их  фамилии  упоминались  вместе  в  одной  газетной
заметке, излагавшей голливудские сплетни.  После  появления  этой  заметки
Лаура  однажды  рано  утром  специально  позвонила  Майклу  в  Нью-Йорк  и
принялась уверять его, что она и  Морен  всего  лишь  побывали  вместе  на
официальном приеме, устроенном студией, и так далее и тому подобное.
   - Эта комната, - в тон  Майклу  ответила  Луиза,  -  полна  женщин,  за
которыми когда-то ухаживал ты. А может, слово "когда-то" не  совсем  точно
передает то, что я имею в виду?
   - Теперешние вечера становятся очень уж многолюдными, - заметил  Майкл.
- Больше меня на них не заманишь. Нет ли здесь какого-нибудь местечка, где
мы могли бы спокойно посидеть и поболтать?
   - Попробуем найти.
   Луиза взяла его за руку и повела мимо гостей в задние комнаты.  Подойдя
к одной из дверей, она приоткрыла ее и заглянула внутрь.  В  комнате  было
темно, и Луиза знаком предложила Майклу следовать за  ней.  Они  вошли  на
цыпочках, осторожно  прикрыли  дверь  и  устало  опустились  на  маленькую
кушетку. После ярко освещенных комнат, которые они  только  что  миновали,
Майкл в первые секунды ничего не видел  и  с  наслаждением  закрыл  глаза.
Луиза уютно устроилась рядом с ним и ласково поцеловала его в щеку.
   - Ну, здесь лучше? - спросила она.
   У противоположной стены заскрипела кровать.  Глаза  Майкла  уже  начали
привыкать к полумраку, и он увидел, как на кровати  неуклюже  приподнялась
какая-то фигура и стала шарить на столике. Послышалось дребезжание чашки о
блюдце; человек поднес чашку ко рту и отпил.
   - Уни...  -  последовал  долгий  глоток  из  чашки,  -  ...зительно,  -
послышался второй глоток. Майкл  узнал  голос  Арни.  Драматург  сидел  на
кровати, свесив ноги, потом нагнулся,  едва  не  свалившись  при  этом,  и
уставился на соседнюю кровать.
   - Томми! - окликнул он. - Эй, Томми, ты не спишь?
   - Нет, мистер Арни, - ответил сонный голос десятилетнего мальчика, сына
Джонсонов, владельцев квартиры.
   - С Новым годом, Томми.
   - С Новым годом, мистер Арни.
   - Я не  хочу  беспокоить  тебя,  Томми.  Но  мне  осточертело  общество
взрослых, вот я и пришел сюда поздравить молодое поколение с Новым годом.
   - Большое спасибо, мистер Арни.
   - Томми!..
   - Да, мистер Арни? - Томми окончательно проснулся и  заметно  оживился.
Майкл чувствовал, что Луиза с трудом сдерживает смех. Ему же было и смешно
и вместе с тем неприятно, что из-за темноты он попал в такое  положение  и
вынужден молчать.
   - Томми, - продолжал Арни. - Рассказать тебе одну историю?
   - Я люблю слушать истории, - отозвался Томми.
   - Погоди... - Арни снова отпил из чашки и  со  стуком  поставил  ее  на
блюдце. - Погоди... А я ведь не знаю  ни  одной  истории,  подходящей  для
детей.
   - А я люблю всякие истории, - успокоил его Томми. - На прошлой неделе я
даже прочитал неприличный роман.
   - Ну хорошо, - величественно согласился Арни. - Я расскажу тебе, Томми,
одну историю, отнюдь не предназначенную для слуха детей,  -  историю  моей
жизни.
   - А вас когда-нибудь сбивали с ног рукояткой револьвера?  -  неожиданно
поинтересовался Томми.
   - Не погоняй меня! - с раздражением ответил драматург. -  Если  меня  и
сбивали с ног рукояткой револьвера, то ты узнаешь об этом в свое время.
   - Прошу  прощения,  мистер  Арни.  -  Хотя  Томми  по-прежнему  говорил
вежливо, в его голосе на этот раз прозвучала обида.
   - До двадцативосьмилетнего возраста, - начал Арни,  -  я  был  подающим
надежды молодым человеком...
   Майкл беспокойно зашевелился.  Ему  было  стыдно,  он  чувствовал  себя
неловко, слушая этот разговор. Однако Луиза предупреждающе сжала ему руку,
и он снова застыл на месте.
   - Как говорится в романах, Томми, я получил хорошее образование, учился
прилежно и мог безошибочно сказать, кому из английских поэтов  принадлежат
те или иные строфы. Томми, хочешь выпить?
   - Нет, спасибо. - Томми теперь и думать забыл  о  сне  и,  усевшись  на
кровати, весь превратился в слух.
   - Ты, вероятно, еще слишком мал, Томми, чтобы помнить рецензии  на  мою
первую пьесу "Длинный и короткий". Сколько тебе лет, Томми?
   - Десять.
   - Слишком мал. - Снова звякнула чашка, поставленная на блюдце. - Я  мог
бы процитировать некоторые отзывы, но тебе это покажется  скучным.  Однако
без ложного  тщеславия  скажу,  что  меня  сравнивали  со  Стриндбергом  и
О'Нейлом  [Стриндберг,  Йухан  Август  (1849-1912)  -  шведский   писатель
демократического  направления;  О'Нейл  (О'Нил),   Юджин   (1888-1953)   -
американский писатель-драматург, автор ряда мистико-символических пьес;  у
нас  шли  его  пьесы  "Косматая  обезьяна",  "Любовь  под   вязами"].   Ты
когда-нибудь слыхал о Стриндберге, Томми?
   - Нет, сэр.
   - Черт  возьми!  И  чему  только  сейчас  учат  детей  в  школах!  -  с
раздражением воскликнул Арни. Он еще раз отпил из чашки.  -  Так  вот  моя
биография, - продолжал он, несколько смягчаясь. - Меня приглашали в лучшие
дома Нью-Йорка, я пользовался кредитом  в  четырех  самых  дорогих  тайных
кабаках.  Мои  фотографии  нередко  появлялись  в  газетах,   меня   часто
приглашали выступать в различных комитетах и художественных  обществах.  Я
перестал  разговаривать  со  своими   старыми   друзьями,   отчего   сразу
почувствовал себя лучше. Я уехал в Голливуд и в  течение  долгого  времени
получал там три с половиной тысячи долларов в неделю. А ведь это было  еще
до введения подоходного налога. Я  научился  пить,  Томми,  и  женился  на
женщине, владевшей виллой в Антибе, во Франции и  пивоваренным  заводом  в
Милуоки. В тридцать первом году я изменил ей с ее лучшей приятельницей  и,
конечно, просчитался, потому что  дама  оказалась  костлявой,  как  горная
форель.
   Арни снова шумно отпил из чашки. Майкл понимал,  что  ему  не  остается
ничего другого, как сидеть в темноте и надеяться, что  Арни  не  обнаружит
его.
   - Говорят, Томми, что я потерял свой талант в Голливуде, - тихо, словно
декламируя, с нотками грусти в голосе продолжал Арни. -  Что  и  говорить,
Голливуд - самое подходящее для этого  место,  если  уж  человеку  суждено
потерять талант. Но я не верю этим людям, Томми, не верю. Я  исписался,  и
все теперь избегают меня. Я не хожу к врачам, зачем? Они скажут,  конечно,
что я не протяну и  шести  месяцев.  В  любом  порядочном  государстве  не
разрешили бы поставить мою последнюю пьесу, но другое дело - в  Голливуде.
Я слабохарактерный интеллигент, Томми, а мы живем в такие  времена,  когда
подобным людям нет места. Послушайся моего совета,  Томми:  расти  глупым.
Сильным, но глупым.
   Арни тяжело заворочался на кровати и встал. В полумраке, на фоне  окна,
Майкл увидел его качающийся силуэт.
   - И, пожалуйста, не думай, Томми, что я жалуюсь, - громко и воинственно
заявил Арни. - Я старый пьяница, и надо мной все  смеются.  Я  разочаровал
всех, кто знал меня. Но я не жалуюсь. Если бы мне  пришлось  начать  жизнь
снова, я прожил бы ее так же. - Он взмахнул руками; чашка упала на ковер и
разбилась, но Арни, по-видимому, ничего не  заметил.  -  Но  вот  в  одном
случае, Томми, - торжественно добавил он, - в одном случае я  поступил  бы
иначе. - Арни помолчал, размышляя  о  чем-то.  -  Я  бы...  -  снова  было
заговорил он, но опять умолк. - Нет, Томми, ты еще слишком мал.
   Арни  величественно  повернулся,  прошел  по  захрустевшим  осколкам  и
направился к двери.  Томми  не  шевельнулся.  Арни  распахнул  дверь  и  в
хлынувшем из соседней комнаты свете увидел притаившихся на кушетке  Майкла
и Луизу.
   - Уайтэкр, - кротко улыбнулся он. - Уайтэкр,  дружище!  Ты  бы  не  мог
оказать услугу старику? Пойди на кухню, старина, и принеси оттуда чашку  с
блюдцем. Какой-то сукин сын разбил мою чашку.
   - Пожалуйста, - ответил Майкл и встал. Вместе с ним поднялась и  Луиза.
Майкл остановился в дверях и сказал: - Томми, тебе пора спать.
   - Слушаюсь, сэр, - сонным голосом смущенно ответил мальчик.
   Майкл вздохнул и отправился выполнять просьбу Арни.


   О  заключительной  части  вечера  у  Майкла  остались  самые  сумбурные
впечатления. Позднее он смутно припоминал, что  как  будто  договорился  с
Луизой  о  свидании  во  второй  половине  дня  во  вторник,   что   Лаура
рассказывала ему, как гадалка предсказала им развод.  Но  одно  он  помнил
отчетливо: в комнате вдруг появился Арни. Драматург слабо улыбался, а  изо
рта у него стекали на подбородок капельки виски.  Слегка  наклонив  голову
набок, словно он  застудил  шею,  не  обращая  внимания  на  гостей,  Арни
довольно твердо прошел по комнате и остановился  около  Майкла.  Несколько
секунд он стоял,  покачиваясь,  перед  высоким  французским  окном,  затем
распахнул его и хотел перешагнуть через подоконник, но зацепился  пиджаком
за лампу. Освободившись, он снова полез в окно.
   Все это происходило на глазах у Майкла. Он понимал, что надо сейчас  же
броситься к Арни и схватить его, но вдруг почувствовал,  что  его  руки  и
ноги стали ватными, как во сне. Он очень медленно двинулся вперед, хотя  и
знал, что, если не поторопится,  Арни  успеет  шагнуть  в  окно,  вниз,  с
одиннадцатого этажа.
   Позади себя Майкл услышал быстрые шаги,  какой-то  мужчина  бросился  к
Арни и  обхватил  его  руками.  Несколько  мгновений,  ежесекундно  рискуя
выпасть,  обе  фигуры  раскачивались  на  самом  краю   окна,   освещенные
темно-красным заревом неоновых реклам.  Затем  кто-то  с  силой  захлопнул
окно, и оба человека оказались в безопасности. Только  тут  Майкл  увидел,
что драматурга спас Пэрриш. Он успел добежать с другого конца комнаты, где
находился буфет.
   Лаура,  пряча  глаза,  рыдала  в  объятиях  Майкла.  Ее  беспомощность,
необходимость утешать ее в такой момент вызывали у Майкла  раздражение.  И
вместе с тем он был рад, что может сердиться на нее: это отвлекало его  от
мысли о том, как он опозорился. Впрочем, Майкл сознавал, что ему все равно
не отделаться от этой мысли.
   Вскоре комната опустела. Все были очень веселы, бесцеремонны  и  делали
вид, что Арни просто-напросто сыграл шутку со своими друзьями.  Арни  спал
на полу. Он отказался лечь в постель, а  когда  его  пытались  уложить  на
кушетку, всякий раз сползал с нее. Пэрриш, улыбающийся и счастливый, снова
стоял у стойки, расспрашивая буфетчика, в каком тот состоит профсоюзе.
   Майклу  хотелось  домой,  но  Лаура  заявила,  что  проголодалась.  Они
оказались в какой-то шумной компании, втиснулись в чью-то  машину,  причем
некоторых пришлось усадить на колени. Майкл вздохнул с облегчением,  когда
выбрался из переполненного автомобиля у  большого,  с  крикливой  вывеской
ресторана на Мэдисон-авеню. Все расселись в столь же крикливо обставленном
зале, стены которого были выкрашены в оранжевый цвет и почему-то  украшены
картинами, изображающими индейцев. Наспех набранные  по  случаю  праздника
неопытные  официанты  с  грехом  пополам  обслуживали  шумно   веселящихся
посетителей.
   Майкл был пьян и чувствовал, что у  него  упорно  слипаются  глаза.  Он
молчал, так как убедился, что язык у него начинает  заплетаться,  едва  он
пытается что-нибудь сказать. Скривив рот в надменном,  как  ему  казалось,
презрении ко всему  окружающему,  он  сидел  и  посматривал  по  сторонам.
Внезапно Майкл обнаружил, что здесь же за  столом  сидит  Луиза  с  мужем,
Кэтрин с тремя студентами из Гарварда  и  Уэйд,  причем  последний  держит
Луизу за руку. Майкл начал  медленно  трезветь  и  сразу  же  почувствовал
головную боль. Он заказал себе рубленый шницель и бутылку пива.
   "Как  все  это  противно!  -  с  отвращением  подумал  он.   -   Бывшие
возлюбленные, бывшие любовницы, бывшие никто... Но когда - во вторник  или
в среду - он должен встретиться с  Луизой?  А  когда  Уэйд  встречается  с
Лаурой?.. Арни говорил о  клубке  змей,  впавших  в  зимнюю  спячку.  Арни
глупый, разочаровавшийся в жизни человек,  но  тут  он  прав.  В  подобном
прозябании нет ни смысла, ни цели... Коктейли, пиво,  коньяк,  виски,  еще
рюмочку... -  и  все  исчезает  в  тумане  алкоголя:  приличие,  верность,
мужество, решительность... И надо же было именно Пэрришу  броситься  через
комнату к Арни. Возникла опасность, и он не стал раздумывать ни секунды. А
Майкл стоял рядом с Арни и едва пошевелился, только  вяло  и  нерешительно
топтался на месте.  Он  стоял,  чересчур  полный  и  пьяный,  обремененный
слишком многими привязанностями, женатый на женщине, которая, в  сущности,
стала совершенно посторонним ему человеком. Иногда она прилетает  сюда  на
неделю из Голливуда, напичканная всякими сплетнями. А пока она  бог  знает
чем  занимается  там  с  мужчинами  в  эти  душистые,  напоенные  ароматом
апельсиновых деревьев калифорнийские  вечера,  он  растрачивает  здесь  по
пустякам свои лучшие годы, покорно плывет по течению, довольный  тем,  что
зарабатывает немножко денег и что  ему  не  приходится  принимать  никаких
смелых решений... Только что начался  тысяча  девятьсот  тридцать  восьмой
год. А ему тридцать лет. Ему нужно теперь же взять себя в руки, если он не
хочет дойти до такого же  состояния,  как  Арни,  когда  останется  только
выброситься из окна".
   Майкл встал,  пробормотал  извинение  и  через  переполненный  ресторан
направился в туалетную комнату. "Возьми себя  в  руки,  -  твердил  он.  -
Разведись с Лаурой, начни суровую жизнь без всяких  излишеств,  живи  так,
как ты жил десять лет назад, когда тебе  было  двадцать,  когда  все  было
ясным и честным, а встречая новый год, ты не испытывал горького  стыда  за
прожитый".
   Спускаясь по ступенькам лестницы в туалетную комнату, Майкл решил,  что
новую жизнь следует начать сейчас же. Минут десять он подержит голову  под
краном. Вода смоет с его лица нездоровый пот  и  болезненный  румянец,  он
причешется и заглянет в новый год прояснившимся взором.
   Майкл открыл дверь в туалетную  комнату,  подошел  к  умывальнику  и  с
отвращением посмотрел в зеркало на свое дряблое  лицо,  бегающие  глаза  и
слабый, безвольный рот. Он вспомнил, каким был в двадцать лет  -  крепким,
стройным, энергичным, отвергающим всякие компромиссы. Лицо  того  человека
все еще сохранилось, скрытое под отвратительной маской, которую он  сейчас
видел в зеркале. Он восстановит свое прежнее лицо, очистит  его  от  всего
дурного, что наложили на него прожитые годы.
   Майкл подставил голову под струю ледяной воды, промыл глаза  и  умылся.
Вытираясь полотенцем, Майкл ощутил приятное покалывание в коже. Освеженный
и отрезвевший, он поднялся по  лестнице  и  снова  подсел  к  компании  за
большой стол в центре шумного зала.





   На Западном побережье Америки, в приморском городе Санта-Моника  с  его
ровными, разбегающимися во все стороны улицами,  обрамленными  пальмами  с
широкими и неровными, словно рваными листьями,  тоже  заканчивался  старый
год. Казалось, он медленно растворяется в  мягком  сером  тумане,  который
клубился над маслянистой поверхностью океана и над  пышной  пеной  прибоя,
неровной линией окаймляющего мокрые  пляжи,  обволакивая  заколоченные  на
зиму ларьки для продажи горячих сосисок, и виллы кинозвезд,  и  прибрежную
дорогу, ведущую в Мексику и Орегон.
   Окутанные туманом улицы города как будто вымерли. Можно было  подумать,
что новый год сулит всеобщее бедствие, и жители  города  предусмотрительно
отсиживаются в своих домах, пережидая неведомую опасность. Кое-где  сквозь
мутную влажную пелену тускло светились огни; кое-где туман был озарен  тем
багровым светом, который давно уже стал символом ночной жизни американских
городов, - красным пульсирующим светом неоновых вывесок ресторанов,  кафе,
кинотеатров,  гостиниц  и  заправочных  станций.  Во  мгле  этой  тихой  и
печальной  ночи  он  производил  зловещее  впечатление.  Казалось,   будто
человечеству  представилась  возможность  взглянуть  украдкой   за   серые
колеблющиеся драпировки и увидеть свое последнее  пристанище  -  неведомую
пещеру, залитую кроваво-красным светом.
   Неоновая вывеска гостиницы "Вид на море", из которой даже в самый ясный
день нельзя было  увидеть  ни  клочка  океана,  окрашивала  волны  редкого
тумана, проплывавшего за  окном  комнаты,  где  сидел  Ной,  в  мертвящий,
безрадостный тон. Свет от вывески проникал в  темный  номер,  скользил  по
серым,  выбеленным  стенам  и  висевшей  над  койкой  литографии  с  видом
йосемитских водопадов. Красные пятна падали на подушку и на  лицо  спящего
старика, отца Ноя, освещая  крупный,  хищный  нос  с  глубоко  вырезанными
раздувающимися  ноздрями,  запавшие  глаза,  высокий  лоб,  пышную   белую
шевелюру, выхоленные усы и эспаньолку, как у  "полковников"  в  ковбойских
кинофильмах, - такую нелепую и неуместную здесь,  у  еврея,  умирающего  в
чужой комнатушке.
   Ною хотелось почитать, но он не решался: свет мог  разбудить  отца.  Он
пытался уснуть на  единственном  жестком  стуле,  но  ему  мешало  тяжелое
дыхание больного, хриплое и неровное. Врач  и  та  женщина,  которую  отец
отослал от себя в канун рождества, эта вдова, как  бишь  ее?..  -  Мортон,
сообщили ему, что Джекоб умирает, однако Ной не поверил им. Он приехал  по
телеграмме, которую миссис Мортон по требованию отца послала ему в Чикаго.
Чтобы купить билет  на  автобус,  Ною  пришлось  продать  пальто,  пишущую
машинку и старый большой чемодан. Ной очень торопился, за  всю  дорогу  ни
разу не вышел из автобуса и в  Санта-Монику  приехал  страшно  усталый,  с
головной болью, но как раз вовремя, чтобы присутствовать при  трогательной
сцене.
   Джекоб причесался, привел в порядок свою  бородку  и  сидел  на  койке,
словно Иов во время спора с богом. Он  поцеловал  миссис  Мортон,  которой
было уже за пятьдесят, и отослал ее, заявив своим раскатистым, театральным
голосом:
   - Я хочу умереть на руках у своего сына. Я хочу умереть среди евреев. А
сейчас прощай...
   Ной впервые узнал, что миссис Мортон не еврейка. Все было как во втором
акте еврейской пьесы в театре на Второй авеню в Нью-Йорке:  миссис  Мортон
расплакалась, но Джекоб был неумолим, и ей  пришлось  уйти.  По  настоянию
замужней дочери рыдающая вдова уехала к себе в Сан-Франциско. Ной  остался
наедине с отцом в маленькой комнатушке с единственной  койкой,  в  дешевой
гостинице на окраинной улице в полумиле от зимнего океана.
   Каждое утро на несколько  минут  заглядывал  доктор.  Кроме  него,  Ной
никого не видел, да он никого и не знал в  этом  городе.  Отец  настойчиво
требовал, чтобы сын ни на шаг не отходил от него, и Ной спал  тут  же,  на
полу у окна, на жестком тюфяке,  который  скрепя  сердце  дал  ему  хозяин
гостиницы.
   Ной прислушался к тяжелому,  прерывистому  дыханию  отца,  наполнявшему
пропитанную запахом лекарств комнату. Ему почему-то показалось,  что  отец
не спит и умышленно дышит так тяжело, полагая,  что  коль  скоро  человеку
предстоит переселиться в иной мир, то каждый его вздох  должен  напоминать
об этом прискорбном событии.
   Ной стал пристально рассматривать старчески красивую голову отца -  она
неподвижно  покоилась  на  темной  подушке,  а  рядом  на  столике  тускло
поблескивали пузырьки  с  лекарствами.  Он  снова  почувствовал,  что  его
раздражают  и  густые,  неподстриженные  брови,  и  волнистая,  театрально
взлохмаченная копна жестких волос, которые отец,  по  глубокому  убеждению
Ноя, тайком  обесцвечивал,  и  его  импозантная  седая  борода  на  худом,
аскетическом лице. Почему отец, раздраженно думал Ной, хочет выглядеть как
иудейский царь, прибывший в  Калифорнию  со  специальной  миссией?  Другое
дело, если  бы  он  действительно  вел  праведную  жизнь...  Отец  пытался
изображать из себя Моисея, спустившегося с Синая с каменными скрижалями  в
руках, но это была  Лишь  злая  шутка  над  окружающими,  если  вспомнить,
сколько женщин он переменил за свою долгую бурную жизнь, вспомнить все его
банкротства, бесконечные долги, которые он никогда не возвращал, всех  его
кредиторов, разбросанных от Одессы до Гонолулу.
   - Поторопись, боже, - заговорил  Джекоб,  открывая  глаза.  -  Поспеши,
владыко, взять меня. Подай мне руку помощи...
   Это была еще одна привычка отца, всегда приводившая  Ноя  в  бешенство.
Джекоб знал библию наизусть и по-еврейски и по-английски и, хотя не  верил
ни в бога, ни в черта, постоянно уснащал свою речь длинными и  напыщенными
библейскими цитатами.
   - Освободи меня, мой владыка, из рук нечестивых,  неправых  и  злых.  -
Джекоб отвернулся к стене и снова закрыл глаза.
   Ной встал со стула, подошел к кровати и плотнее укутал  отца  одеялами.
Джекоб,  казалось,  даже  не  заметил  этого.  Ной  посмотрел   на   отца,
прислушался к его тяжелому дыханию и отошел. Он  распахнул  окно  и  жадно
вдохнул сырой, пропитанный острым запахом моря воздух. Между  раскидистыми
пальмами на  бешеной  скорости  промчалась  машина,  приветствуя  праздник
гудками сирены, но уже через мгновение и сама машина, и ее гудки  потонули
в тумане.
   "Ну и местечко! - совсем некстати промелькнуло у Ноя. -  Как  это  люди
могут праздновать здесь наступление Нового года!" Он поежился  от  холода,
но оставил окно открытым.
   Ной работал клерком на заказах в  одной  из  посылочных  фирм,  Чикаго.
Самому себе он  честно  признавался,  что  был  рад  предлогу  съездить  в
Калифорнию, хотя бы даже для того, чтобы присутствовать при  смерти  отца.
Обласканный солнцем берег, раскаленный песок  пляжей,  сады,  где  деревья
купаются в ярком солнечном свете, хорошенькие девушки...
   Ной посмотрел вокруг и мрачно улыбнулся. Целую неделю шел дождь. А отец
бесконечно затягивал свое пребывание на смертном ложе.  У  Ноя  оставалось
всего семь долларов, к тому же, как он узнал, кредиторы уже наложили арест
на фотоателье отца. Даже в лучшем случае, если удастся все  распродать  по
наивысшим ценам, они смогут получить лишь центов по  тридцать  за  доллар.
Ной побывал у маленькой, запущенной студии недалеко  от  берега  океана  и
заглянул внутрь через закрытую  на  замок  застекленную  дверь.  Его  отец
специализировался на  художественных,  щедро  подретушированных  портретах
молодых женщин. Через  грязное,  давно  не  протиравшееся  стекло  на  Ноя
смотрели томные, густо подведенные глаза  бесчисленных  местных  красоток,
задрапированных в черный бархат, с эффектно освещенными  лицами.  Подобные
ателье отец открывал то в одном конце страны, то в другом, и его профессия
преждевременно свела в могилу мать Ноя. Такие ателье часто  появляются  во
время сезона в жалких домишках приморских городков. Кое-как просуществовав
несколько  месяцев,  они  исчезают,  оставив  после   себя   лишь   рваные
бухгалтерские книги, долги  да  груды  выцветших  фотографий  и  рекламных
листовок - весь тот мусор, который потом сжигают  на  заднем  дворе  новые
арендаторы.
   За свою жизнь Джекоб перепробовал много профессий. Он торговал  местами
для  могил  на  кладбищах  и  противозачаточными  средствами,   земельными
участками и священным вином, подержанной мебелью  и  свадебными  нарядами;
доводилось ему и собирать  объявления,  а  одно  время  он  даже  содержал
лавочку для матросов в Балтиморском порту. Но ни одно из этих  занятий  не
давало ему средств для  безбедного  существования.  И  все  же,  благодаря
хорошо подвешенному языку, с которого так и сыпались библейские изречения,
благодаря  своему  старомодному  красноречию,  а   также   выразительному,
красивому лицу и бьющей через край энергии, он всегда  ухитрялся  находить
женщин, и они восполняли разницу между тем, что Джекоб добывал в поте лица
своего в борьбе за  существование,  и  тем,  что  ему  в  действительности
требовалось на жизнь. Его единственный  ребенок  Ной  был  вынужден  вести
бродячую, беспорядочную жизнь. Он часто оставался один, то подолгу, жил  у
каких-то дальних родственников, то, преследуемый и  одинокий,  прозябал  в
захудалых школах-интернатах.
   - Язычники сжигают в печи брата моего Израиля...
   Ной вздохнул и открыл окно. Джекоб лежал, вытянувшись во весь  рост,  и
широко раскрытыми  глазами  смотрел  в  потолок.  Ной  зажег  единственную
лампочку, прикрытую розовой, местами прогоревшей бумагой,  и  в  пропахшей
лекарствами комнате появился легкий запах гари.
   - Я могу тебе чем-нибудь помочь, отец? - спросил Ной.
   - Я вижу языки пламени, - ответил Джекоб. - Я чувствую  запах  горящего
мяса. Я вижу, как трещат в огне кости брата. Я покинул его, и  сегодня  он
умирает среди иноверцев.
   Ной снова почувствовал прилив раздражения. Джекоб не видел своего брата
тридцать пять лет. Уезжая в Америку, он оставил его в России помогать отцу
и матери. Из разговоров отца Ной знал, что он презирал своего брата и  что
они расстались врагами. Однако года два назад отец каким-то путем  получил
от брата письмо из Гамбурга, куда тот перебрался в  1919  году.  Это  было
отчаянное письмо, настоящий вопль о помощи. Ной должен был  признать,  что
отец сделал все возможное, - без конца писал в бюро по делам иммигрантов и
даже побывал в Вашингтоне. Старомодный, бородатый, не  то  раввин,  не  то
шулер  с  речных  пароходов,  он,  как  видение,  появлялся  в   коридорах
государственного  департамента  и  вел  разговоры  со  сладкоречивыми,  но
неотзывчивыми   молодыми   людьми   -   воспитанниками   Принстонского   и
Гарвардского университетов, рассеянно, с презрительным видом перебиравшими
бумаги на своих полированных столах. Так ничего у него и не  вышло.  После
единственного отчаянного призыва о  помощи  наступило  зловещее  молчание.
Немецкие чиновники не отвечали  на  запросы.  Джекоб  вернулся  в  залитую
солнцем Санта-Монику к своей фотостудии и дебелой вдовушке миссис  Мортон.
О брате он больше не вспоминал. И вот сегодня  вечером,  когда  за  окнами
колыхался окрашенный багровыми  отблесками  туман,  когда  близился  конец
старого года, а вместе  с  ним  и  его  собственный  конец,  Джекоб  снова
вспомнил о своем покинутом и застигнутом столпотворением в Европе брате, и
его пронзительный вопль о помощи вновь прозвучал в  затуманенном  сознании
умирающего.
   - Плоть, - заговорил Джекоб раскатистым и сильным даже на смертном одре
голосом, - плоть от плоти моей, кость от кости моей, ты  несешь  наказание
за грехи тела моего и души моей.
   "О боже мой! - мысленно воскликнул Ной, взглянув на отца. - И почему он
всегда  должен  разговаривать  белыми  стихами,  как  мифический  пастырь,
диктующий стенографистке на холмах иудейских?"
   - Не улыбайся. - Джекоб пристально смотрел  на  сына,  и  его  глаза  в
темных впадинах были удивительно блестящими и понимающими. - Не  улыбайся,
сын мой. Мой брат за тебя сгорает на костре.
   - Да я и не думаю улыбаться, - успокоил Ной отца и положил ему руку  на
лоб. Кожа у Джекоба была горячая  и  шершавая,  и  Ной  почувствовал,  как
легкая судорога отвращения свела его пальцы.
   Лицо Джекоба исказилось презрительной гримасой присяжного оратора.
   - Вот ты стоишь здесь, в своем дешевом американском костюме, и думаешь:
"Да какое отношение имеет ко  мне  брат  отца?  Он  для  меня  посторонний
человек. Я никогда его не видел, и что мне до того, что он умирает в пекле
Европы! В мире ежеминутно кто-нибудь умирает". Но он вовсе не  посторонний
тебе. Он всеми гонимый еврей, как и ты.
   Джекоб в изнеможении закрыл глаза, и Ной подумал: "Если бы отец говорил
простым, нормальным языком, это трогало бы  и  волновало.  Кого,  в  самом
деле, не тронул бы вид  умирающего  отца,  такого  одинокого  в  последние
минуты своей жизни, терзаемого думами о брате, убитом за пять  тысяч  миль
отсюда, скорбящего о трагической судьбе своего  народа".  И  хотя  Ной  не
воспринимал смерть своего неведомого дяди  как  личную  трагедию,  тем  не
менее, будучи здравомыслящим человеком, он  не  мог  не  чувствовать,  как
давит на  него  все  то,  что  происходит  в  Европе.  Но  ему  так  часто
приходилось выслушивать разглагольствования отца,  так  часто  приходилось
наблюдать его театральные, рассчитанные  на  внешний  эффект  манеры,  что
теперь никакие ухищрения старика не могли бы его растрогать. И стоя сейчас
у его постели, всматриваясь в посеревшее лицо и прислушиваясь к  неровному
дыханию, он думал лишь об одном: "Боже  милосердный!  Неужели  отец  будет
играть до последнего своего вздоха!"
   - В тысяча девятьсот третьем году, - заговорил отец, не открывая глаз -
при расставании в Одессе Израиль дал мне восемнадцать рублей и сказал: "Ты
ни на что не годен, с чем тебя  и  поздравляю.  Послушайся  моего  совета:
всегда и во  всем  полагайся  на  женщин.  Америка  в  этом  отношении  не
исключение - женщины там такие же идиотки, как  и  повсюду,  и  они  будут
содержать тебя". Он не пожал мне руки, и я уехал. А ведь он,  несмотря  ни
на что, должен бы пожать мне руку, ведь правда, Ной?
   Его голос внезапно упал до еле внятного шепота и уже не вызывал  у  Ноя
мысль о спектакле.
   - Ной...
   - Да, отец?
   - А ты не думаешь, что он должен был пожать мне руку?
   - Думаю, отец.
   - Ной...
   - Да, отец?
   - Пожми мне руку, Ной.
   Поколебавшись, Ной наклонился и взял сухую широкую руку отца.  Кожа  на
ней шелушилась, ногти, обычно так тщательно наманикюренные, успели отрасти
и были обкусаны; под ними чернели каемки грязи. Ной  почувствовал  слабое,
беспокойное пожатие его пальцев.
   - Ну, хорошо, хорошо... -  вдруг  проворчал  Джекоб  и  отдернул  руку,
словно  под  влиянием  какой-то  неожиданно  возникшей  мысли.  -  Хорошо,
довольно. - Он вздохнул и уставился в потолок.
   - Ной...
   - Да.
   - У тебя есть карандаш и бумага?
   - Есть.
   - Пиши, я буду диктовать...
   Ной сел за  стол  и  взял  лист  тонкой  белой  бумаги  с  изображением
гостиницы "Вид на  море",  окруженной  просторными  лужайками  и  высокими
деревьями. Ничего общего с действительностью это изображение не имело:  на
бумаге отель выглядел подлинным райским уголком.
   - "Израилю Аккерману,  -  сухим  деловым  тоном  начал  Джекоб,  -  29,
Клостерштрассе, Гамбург, Германия".
   - Но, отец... - начал было Ной.
   - Пиши по-еврейски, - перебил Джекоб, - если не можешь  по-немецки.  Он
не очень грамотный, но поймет.
   - Слушаю, отец. - Ной не умел писать ни по-еврейски, ни по-немецки,  но
не нашел нужным признаться в этом отцу.
   - "Мой дорогой брат..." Написал?
   - Да.
   - "Мне стыдно, что я не написал тебе раньше, но ты  легко  можешь  себе
представить, как я был занят. Вскоре после приезда в Америку..."  Написал,
Ной?
   - Да, - ответил Ной, нанося на бумагу ничего не означающие каракули.  -
Написал.
   - "Вскоре после приезда в Америку, - с усилием продолжал Джекоб, и  его
низкий голос глухо звучал в сырой комнатушке, - я устроился в одну крупную
фирму. Я очень много работал (знаю, что ты мне не поверишь),  и  меня  все
время продвигали с одного важного поста на другой. Через  полтора  года  я
стал самым ценным работником фирмы, а затем компаньоном и  вскоре  женился
на дочери владельца фирмы фон Крамера, выходца из  старинной  американской
семьи. Я понимаю, как тебе приятно будет узнать, что у меня пятеро сыновей
и две дочери - гордость и утешение  престарелых  родителей.  Мы  живем  на
покое  в  фешенебельном  пригороде  Лос-Анджелеса  -  большого,  постоянно
залитого  солнцем  города  на  побережье  Тихого  океана.  В  нашем   доме
четырнадцать комнат. По утрам я встаю не раньше половины десятого и каждый
день езжу в свой клуб, где провожу время за игрой в гольф. Я  уверен,  что
ты с интересом прочтешь все эти подробности..."
   Ной почувствовал, что к его горлу подступает комок.  Он  опасался,  что
расхохочется, едва откроет рот, и отец умрет под неудержимый  смех  своего
сына.
   - Ной, - ворчливо спросил Джекоб, - ты все записываешь?
   - Да, отец, - с трудом пробормотал Ной.
   - "Правда, ты старший брат, - продолжал успокоенный Джекоб, - и  привык
давать советы. Но сейчас  понятия  "старший"  и  "младший"  потеряли  свое
прежнее значение. Я много путешествовал и думаю, что некоторые мои  советы
будут для тебя полезны. Еврей ни на минуту не должен  забывать,  как  себя
вести. В мире так много людей, которых гложет зависть, и их становится все
больше. Взглянув на еврея,  они  говорят:  "Фи,  как  он  себя  держит  за
столом!" или: "А брильянты-то на его жене фальшивые!", или: "Как он  шумно
ведет себя в театре!", или: "Весы-то у него в лавке с фокусом.  Он  всегда
обвешивает". Жить становится все труднее, и еврей должен вести  себя  так,
словно жизнь всех остальных евреев зависит от каждого  его  поступка.  Вот
почему есть он должен бесшумно, изящно орудуя ножом и вилкой; он не должен
позволять своей жене носить брильянты, особенно фальшивые; его весы должны
быть самыми точными в городе, а ходить  он  должен,  как  ходит  солидный,
знающий себе цену  человек..."  Нет!  -  внезапно  спохватился  старик.  -
Вычеркни все это, а то он еще рассердится.
   Джекоб глубоко вздохнул и долго молчал. Казалось,  он  совсем  перестал
шевелиться, и Ной с беспокойством взглянул на него, но убедился, что  отец
еще жив.
   -  "Дорогой  брат,  -  заговорил  наконец  Джекоб  прерывающимся  и  до
неузнаваемости изменившимся, хриплым голосом, - все, что я написал тебе, -
ложь. Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу свою  жену.  У
меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него  выйдет  толк.  Я
банкрот, и все, о чем ты меня предупреждал, действительно сбылось..."
   Он захлебнулся, попытался добавить еще что-то и умолк.  Ной  дотронулся
до груди отца, пытаясь услышать биение его сердца. Под  сухой,  сморщенной
шелушащейся кожей резко выступали хрупкие ребра. Сердце под  ними  уже  не
билось.
   Ной сложил руки отца на груди и закрыл ему глаза - он не  раз  видел  в
кинофильмах, что именно так принято поступать.  Лицо  Джекоба  с  открытым
ртом было как живое, на нем застыло такое выражение, словно  он  собирался
произнести речь. Ной больше  не  прикоснулся  к  отцу,  он  не  знал,  что
полагается делать дальше в подобных случаях. Взглянув на лицо мертвого, он
понял, что испытывает чувство облегчения. Итак, все кончилось. Никогда уже
он не услышит властного голоса отца и никогда не  увидит  его  театральных
жестов.
   Ной прошелся по  комнате,  механически  отмечая,  что  в  ней  осталось
ценного. Собственно, ценного  не  было  ничего.  Два  поношенных  довольно
безвкусных двубортных костюма,  библия  в  кожаном  переплете,  фотография
семилетнего Ноя на  шотландском  пони,  вставленная  в  серебряную  рамку,
коробочка с булавкой для галстука  и  запонками  из  стекла  и  никеля  да
перевязанный бечевкой потрепанный красный конверт.  Ной  обнаружил  в  нем
двадцать акций радиофирмы, обанкротившейся в 1927 году.
   На дне шкафа Ной нашел картонную коробку. В ней лежал большой старинный
портретный фотоаппарат с сильным объективом, тщательно завернутый в мягкую
фланель. Это была  единственная  вещь  в  комнате,  с  которой  обращались
любовно и заботливо. Ной мысленно поблагодарил отца за то,  что  он  сумел
укрыть фотоаппарат от бдительного ока кредиторов. Теперь,  кажется,  можно
будет  раздобыть  денег  на   похороны.   Поглаживая   потертую   кожу   и
отполированную  линзу  аппарата,  Ной  сначала  подумал,  что  стоило  бы,
пожалуй, оставить эту вещь у себя, как единственную память об отце, но тут
же понял, что не может позволить себе такую роскошь. Он тщательно завернул
фотоаппарат, снова уложил его в коробку и спрятал в углу шкафа под  грудой
старой одежды.
   Потом он направился к двери, но на пороге оглянулся.  В  тусклом  свете
лампочки лежащий на постели  отец  казался  несчастным  и  страдающим.  Он
выключил свет и вышел из комнаты.
   Ной медленно  шел  по  улице.  После  недели  затворничества  в  тесной
комнатушке свежий воздух показался ему необыкновенно приятным, а  прогулка
восхитительной. Дыша полной грудью и ощущая, как расправляются его легкие,
он мягко ступал по влажному  тротуару,  прислушиваясь  к  своим  шагам,  и
чувствовал себя молодым и здоровым. Чистый морской воздух в эту  безлюдную
ночь был пропитан каким-то особенным запахом. Ной  направился  к  нависшей
над океаном скале, и чем ближе он подходил к ней, тем  сильнее  чувствовал
этот резкий солоноватый запах.


   Откуда-то из темноты донеслась музыка. Она то усиливалась, подхваченная
ветром, то замирала, когда затихали его порывы. Ной пошел на эти звуки  и,
дойдя до угла, понял, что  музыка  слышится  из  бара  на  противоположной
стороне улицы. В дверь то и дело входили и выходили люди. Над дверью висел
плакат:

   В праздник цены обычные.
   Встречайте Новый год у нас!

   Из радиолы-автомата, установленной  в  баре,  послышались  звуки  новой
пластинки, и низкий женский голос запел: "И днем и ночью -  только  ты,  и
под луною и под солнцем - лишь ты один..." Сильный, полный  страсти  голос
певицы плыл в тихой и влажной ночи.
   Ной пересек улицу, толкнул дверь и вошел в бар. В дальнем  углу  сидели
два моряка в обществе какой-то  блондинки.  Все  трое  созерцали  пьяного,
который бессильно уронил голову на отделанную под красное  дерево  стойку.
Буфетчик взглянул на Ноя.
   - У вас есть телефон? - спросил Ной.
   - Вон там. - Буфетчик показал на будку у противоположной стены комнаты.
Ной направился к телефону.
   - Будьте с ним повежливее, ребята, - услышал он  обращенные  к  морякам
слова блондинки, когда проходил мимо. - Приложите ему к затылку лед.
   На  лицо  женщины  падал  зеленоватый  свет  от  радиолы.  Она   широко
улыбнулась Ною. Он кивнул, вошел в телефонную будку  и  вынул  из  кармана
визитную карточку, полученную от  доктора.  На  ней  был  записан  телефон
похоронного бюро, открытого круглые сутки.
   Ной набрал номер. Прижав трубку к уху  и  прислушиваясь  к  гудкам,  он
подумал о другом  телефоне,  который-стоит  там,  в  похоронном  бюро,  на
полированном письменном столе из темного дерева,  освещенный  единственной
лампочкой под абажуром, и своими звонками возвещает о  наступлении  Нового
года.
   Ной уже собирался повесить трубку, когда услышал голос на другом  конце
провода.
   - Алло, - не очень внятно ответил кто-то издалека.  -  Похоронное  бюро
Грейди.
   - Я бы хотел навести справки о похоронах, - сказал Ной. - У меня только
что умер отец.
   - Имя усопшего?
   - Я бы хотел справиться о ценах. Денег у меня не так много и...
   - Мне нужно знать имя, - перебил сухой, официальный голос.
   - Аккерман.
   -  Уотерфилд?  -  переспросил  голос,  и  в  нем  внезапно  послышались
бархатистые нотки. - Как его зовут?  -  Ной  услышал,  как  его  невидимый
собеседник шепотом добавил: - Да перестань же Глэдис! - и снова  заговорил
в телефон, с трудом подавляя смех: - Как его зовут?
   - Аккерман... Аккерман.
   - Это имя?
   - Нет, фамилия. Имя - Джекоб.
   - Я бы попросил вас, - с пьяным высокомерием произнес голос, - говорить
яснее.
   - Мне нужно знать,  -  громко  сказал  Ной,  -  сколько  вы  берете  за
кремацию.
   - За кремацию? Да, да. Ну что ж, для желающих мы организуем и кремацию.
   - Сколько это будет стоить?
   - А сколько будет экипажей?
   - Что, что?
   - Сколько потребуется экипажей? Сколько будет присутствовать  гостей  и
родственников?
   - Один, - ответил Ной. - Один гость, он же родственник.
   Пластинка "И днем и ночью" с треском и шумом подошла к концу, и Ной  не
расслышал, что сказал человек из похоронного бюро.
   - Мне нужно, чтобы все было обставлено как можно скромнее, - в отчаянии
заговорил Ной. - У меня мало денег.
   -  Понимаю,  понимаю...  Позвольте  еще  один   вопрос.   Умерший   был
застрахован?
   - Нет.
   - В таком случае вам придется, сами понимаете,  уплатить  наличными.  И
вперед.
   - Сколько? - крикнул Ной.
   - Вы хотите, чтобы прах был помещен в простую картонную коробку  или  в
посеребренную урну?
   - В простую картонную коробку.
   - Самая дешевая цена у нас, дорогой друг, - человек из похоронного бюро
внезапно заговорил солидно и отчетливо, - самая дешевая цена  -  семьдесят
шесть долларов пятьдесят центов.
   - Вам придется заплатить еще пять центов за дополнительные  пять  минут
разговора, - прервала их телефонистка.
   - Сейчас. - Ной опустил в автомат монету, и телефонистка  поблагодарила
его.
   - Хорошо, я согласен, семьдесят шесть долларов и  пятьдесят  центов,  -
продолжал Ной и подумал, что как-нибудь наскребет эту  сумму.  -  В  таком
случае послезавтра в полдень, - добавил он, быстро сообразив,  что  сможет
второго января побывать в городе и продать фотоаппарат и  другие  вещи.  -
Адрес - гостиница "Вид на море". Вы знаете, как ее найти?
   - Да, - ответил пьяный голос, - договорились. Гостиница "Вид на  море".
Завтра я пришлю к вам своего человека, и вы сможете подписать контракт.
   - Хорошо, - согласился вспотевший Ной и собирался было повесить трубку,
но оказалось, что человек из похоронного бюро не кончил.
   - Еще один вопрос, любезный, - сказал он. - Как с надгробной службой?
   - А что именно?
   - Какую религию исповедовал покойный?
   Джекоб был атеистом, но Ной  не  нашел  нужным  информировать  об  этом
похоронное бюро.
   - Он был еврей.
   - Гм... - Наступило молчание, затем Ной услышал  веселый  голос  пьяной
женщины: - Давай, Джордж, хлопнем еще по рюмочке!
   - К сожалению, - снова заговорил человек из похоронного бюро, - мы не в
состоянии организовать надгробную службу по еврейскому обряду.
   - Да какая вам разница! - крикнул Ной.  -  Он  не  был  религиозным,  и
никакой службы ему не нужно.
   - Это невозможно, - хрипло, но с достоинством ответил голос.  -  Евреев
мы не обслуживаем. Я не сомневаюсь, что вы найдете другие... много  других
похоронных бюро, которые берутся кремировать евреев.
   - Но вас рекомендовал доктор Фишборн! -  в  бешенстве  заорал  Ной.  Он
чувствовал, что  не  в  состоянии  снова  вести  этот  разговор  с  другим
похоронным бюро; он был ошеломлен и сбит с толку. - Разве  вы  не  обязаны
хоронить людей?
   - Примите мои соболезнования в постигшем вас горе, любезный, но  мы  не
видим возможности...
   Ной услышал какую-то возню, затем женский голос произнес:
   - Джорджи, дай-ка я с ним поговорю!
   После короткой паузы женщина заплетающимся языком, но  громко  и  нагло
сказала:
   - Послушай, ну что ты  привязался?  Мы  заняты.  Ты  разве  не  слышал?
Джорджи ясно сказал, что жидов он не хоронит. С Новым годом!
   На том конце провода повесили трубку.
   Трясущимися руками Ной с трудом нацепил на рычаг телефонную трубку. Все
его тело покрылось испариной. Выйдя из будки,  он  медленно  направился  к
двери -  мимо  радиолы,  из  которой  теперь  доносился  джазовый  вариант
"Баллады  о  Лох-Ломонде",  мимо  моряков,   развлекавшихся   в   обществе
блондинки, и мертвецки пьяного человека.
   - Что случилось, старина? - улыбнулась блондинка. - Ее нет дома?
   Ной  промолчал.  Едва  передвигая  от  слабости  ноги,  он  подошел   к
незанятому концу стойки и сел на высокий стул.
   - Виски! - бросил он буфетчику. Он выпил вино, не разбавляя, и  тут  же
заказал новую порцию. Два стакана,  выпитые  один  за  другим,  немедленно
оказали свое действие. В затуманенном вином сознании и сам бар, и  музыка,
и люди казались Ною приятными и милыми.  И  когда  к  нему,  преувеличенно
вихляя полными бедрами, подошла блондинка, затянутая в узкое желтое платье
с цветами, в красных туфлях и маленькой шляпке с фиолетовой  вуалькой,  он
добродушно ухмыльнулся ей.
   - Ну вот, - сказала блондинка, мягко прикасаясь к его  руке,  -  так-то
лучше.
   - С Новым годом, - приветствовал ее Ной.
   - Милый... - Блондинка  уселась  рядом  и,  ерзая  на  сиденье,  обитом
красной искусственной кожей, терлась коленом о его ногу. - Милый,  у  меня
неприятность. Я присмотрелась к людям в баре и решила, что могу положиться
только  на  тебя...  Коктейль,  -  сказала  она  неторопливо   подошедшему
буфетчику. - Когда у меня неприятность, -  продолжала  она,  взяв  Ноя  за
локоть и озабоченно посматривая на него через вуалетку маленькими голубыми
подведенными глазами,  серьезными  и  зовущими,  -  меня  так  и  тянет  к
итальянцам. У них сильный  характер,  они  вспыльчивы,  но  отзывчивы.  По
правде сказать, милый, мне нравятся вспыльчивые мужчины. Мужчина, которого
нельзя вывести из себя, не может дать женщине счастья даже на десять минут
в год. Я ищу в мужчине две вещи: отзывчивый характер и полные губы.
   - Что, что? - переспросил озадаченный Ной.
   - Полные губы, - серьезно повторила блондинка. - Меня  зовут  Джорджия,
миленький, а тебя?
   - Рональд Бивербрук, - ответил Ной. - И должен  тебе  сказать...  я  не
итальянец.
   - Да? - разочарованно протянула женщина, одним глотком отпивая половину
коктейля. - А я была готова поклясться, что ты итальянец.  А  кто  же  ты,
Рональд?
   - Индеец. Индеец племени сиу.
   - И  все  равно  держу  пари,  что  ты  можешь  сделать  женщину  очень
счастливой.
   - Давай-ка выпьем, - предложил Ной.
   -  Голубчик,  -  обратилась  блондинка  к  буфетчику,  -  два   двойных
коктейля... А мне и индейцы нравятся, - снова повернулась  она  к  Ною.  -
Единственно, кто мне не нравится, - это обыкновенные  американцы.  Они  не
умеют обращаться с женщинами. Получат свое - и скорее к женам...  Золотце,
- продолжала она, допивая первый коктейль, - а почему бы тебе не подойти к
этим двум морякам и не сказать им, что ты проводишь меня домой? И прихвати
с собой пивную бутылку на случай, если они начнут спорить.
   - Ты пришла с ними? - спросил Ной. У него слегка кружилась голова,  ему
было весело. Разговаривая с женщиной, он гладил ее руку, заглядывал  ей  в
глаза и улыбался. Руки у  блондинки  были  огрубелые,  мозолистые,  и  она
стыдилась их.
   - Это от работы в прачечной, - печально пояснила  она.  -  Не  вздумай,
котик, наниматься на работу в прачечную!
   - Хорошо, - согласился Ной.
   - Я пришла вот с этим. - Женщина кивнула на  пьяного,  голова  которого
покоилась на стойке бара. От этого  движения  ее  вуалетка  затрепетала  в
зелено-багровом свете радиолы.  -  Получил  нокаут  в  первом  же  раунде.
Слушай-ка, я тебе кое-что скажу. - Она  наклонилась  к  Ною,  обдавая  его
сильным запахом джина, лука и дешевых духов, и зашептала:  -  Эти  моряки,
хотя и военные, сговариваются ограбить его, а потом  пойти  за  мной  и  в
каком-нибудь темном  переулке  отобрать  у  меня  сумочку.  Возьми  пивную
бутылку, Рональд, и пойди поговори с ними.
   Буфетчик принес коктейли.  Женщина  вынула  из  сумки  десятидолларовую
бумажку и протянула ее буфетчику.
   - Плачу я, - сказала она. - Этот  бедный  парень  так  одинок  в  канун
Нового года.
   - Ты не должна за меня платить, - запротестовал Ной.
   - За нас, котик! - Блондинка  подняла  бокал  и  через  вуаль  нежно  и
кокетливо взглянула на Ноя. - Для чего  же  нам  деньги,  милый,  если  не
угощать друзей?
   Они выпили, и женщина погладила Ною колено.
   - Какой у тебя бледный вид, мой хороший, - сказала она.  -  Надо  тобой
заняться. Давай уйдем отсюда. Мне здесь больше не нравится. Пойдем ко мне,
в мою квартирку. У меня припасена бутылочка  виски  "Четыре  розы",  и  мы
вдвоем отпразднуем Новый год. Поцелуй  меня  разок,  моя  радость.  -  Она
наклонилась и решительно закрыла глаза.  Ной  поцеловал  ее.  У  нее  были
мягкие губы, и помада на них отдавала не только джином и луком, но  еще  и
малиной. - Я не могу больше ждать. - Блондинка довольно твердо  встала  на
ноги и потянула за собой  Ноя.  С  бокалами  коктейля  они  направились  к
морякам, которые не спускали с парочки глаз. Оба они были молоды, их  лица
выражали озадаченность и разочарование.
   - Поосторожнее с моим другом, - предупредила их  женщина  и  поцеловала
Ноя в затылок. - Он индеец сиу... Я сейчас вернусь, котик. Пойду освежусь,
чтобы больше тебе понравиться.
   Блондинка хихикнула, сжала ему руку и, с коктейлем в руке, все  так  же
жеманно виляя затянутыми в корсет бедрами, направилась в дамскую комнату.
   - Что она там болтала тебе? - поинтересовался моряк помоложе. Он  сидел
без шапочки, его волосы были подстрижены так коротко, что казались  первым
пушком на голове младенца.
   - Она говорит, - заявил Ной, чувствуя себя сильным и готовым на все,  -
она говорит, что вы собираетесь ее ограбить.
   Моряк постарше фыркнул.
   - Мы - ее?! Ну и ну! Как раз наоборот, братишка.
   - Она потребовала двадцать пять долларов, - вмешался первый моряк. - По
двадцать  пять  с  каждого.  Она  говорит,  что  никогда  раньше  этим  не
занималась, что она замужем, а потому ей надо добавить за риск.
   - И вообще, что она о себе воображает? - возмутился моряк в шапочке.  -
А сколько она с тебя запросила?
   - Нисколько, - ответил Ной, ощущая прилив какой-то нелепой гордости.  -
Мало того, она еще обещала бутылку виски.
   - Как тебе нравится? - с горечью сказал старший моряк,  повернувшись  к
своему приятелю.
   - Ты пойдешь с ней? - завистливо спросил молодой.
   - Нет. - Ной отрицательно покачал головой.
   - Почему?
   - Да так, - пожал плечами Ной.
   - Э, парень, тебя, видно, хорошо обслуживают.
   - Знаешь что?  -  обратился  моряк  в  шапочке  к  своему  приятелю.  -
Пойдем-ка отсюда. Тоже мне, Санта-Моника! -  Он  укоризненно  взглянул  на
своего друга. - Уж лучше бы мы сидели в казарме.
   - Откуда вы? - поинтересовался Ной.
   - Из Сан-Диего. Вот он, - моряк постарше зло  и  насмешливо  кивнул  на
приятеля с пушком на голове, - он обещал,  что  мы  хорошо  позабавимся  в
Санта-Монике. Две вдовушки в отдельном домике... Чтоб я  еще  когда-нибудь
поверил тебе!..
   - А я-то при чем? - огрызнулся молодой моряк. - Откуда я знал, что  они
меня разыгрывают и что адрес липовый.
   - Мы часа три бродили в этом проклятом тумане, - подхватил его товарищ,
- все разыскивали этот самый отдельный домик. Вот так встретили Новый год!
Да я лучше встречал его на ферме в Оклахоме, когда мне  было  семь  лет...
Пошли... Я ухожу.
   - А как же с ним? - Ной дотронулся до мирно спавшего пьяного.
   - Пусть о нем позаботится твоя дама.
   Моряк помоложе решительно нахлобучил на голову  свою  белую  шапочку  и
вслед за приятелем вышел из бара, с силой стукнув дверью.
   - Двадцать пять долларов! - донесся голос старшего...
   Ной подождал несколько минут, потом дружески похлопал пьяного по  спине
и тоже вышел из бара. Он постоял на улице, вдыхая мягкий  влажный  воздух,
приятно  освежавший  его  разгоряченное  лицо.  Вдали  под   колеблющимся,
неровным светом фонаря он увидел две исчезающие в тумане унылые  фигуры  в
синей форме. Ной повернулся и пошел в другом  направлении.  Взбудораженная
вином кровь мелодично и приятно стучала в висках.
   Ной осторожно открыл дверь и тихо вошел в  темную  комнату,  в  которой
упорно держался прежний запах. Он уже успел забыть о нем. Спирт, лекарства
и что-то приторно-сладкое... Ной  ощупью  начал  искать  выключатель.  Все
больше нервничая, он шарил по стене, опрокинул стул и наконец зажег свет.
   Отец лежал на  кровати  вытянувшись  и  открыв  рот,  словно  собирался
беседовать с лампочкой.  Ной  посмотрел  на  него  и  покачнулся.  Глупый,
неискренний старик с нелепой бородкой,  крашеными  волосами  и  библией  в
кожаном переплете.
   "Поспеши,  владыко,   взять   меня"...   "Какую   религию   исповедовал
покойный?.."  У  Ноя  на  мгновение  закружилась   голова.   Он   не   мог
сосредоточиться, мысли,  разрозненные  и  сумбурные  обгоняя  друг  друга,
проносились у него в голове.  Полные  губы...  Двадцать  пять  долларов  с
моряков и ни цента с него. С женщинами ему никогда особенно  не  везло,  а
такого,  как  в  этот  вечер,  вообще  не  случалось.  А  может,   женщина
почувствовала, что у него  неприятности,  и  просто  хотела  утешить  его?
Конечно, она была страшно пьяна... Рональд Бивербрук... А  как  колыхались
цветы на ее платье, когда она  шла  в  туалетную  комнату...  Если  бы  он
задержался в кафе, то сейчас, вероятно, уже лежал  бы  в  ее  постели  под
теплым одеялом, уютно  пристроившись  рядышком  с  ней,  -  такой  полной,
мягкой, белой, - и снова  слышал  бы  запах  лука,  джина  и  малины.  Ной
почувствовал острое сожаление при мысли, что вместо этого он оказался  вот
тут, в голой комнате, наедине с мертвым стариком... Если бы дело  обстояло
наоборот, если бы он, Ной, был мертв, а  старик  жив  и  получил  подобное
предложение, он, конечно, нагрузился бы виски "Четыре розы"  и  уже  давно
лежал бы в постели с этой блондинкой... Но разве  можно  так  думать!  Ной
тряхнул головой. Ведь это же его отец, человек,  который  дал  ему  жизнь!
Боже мой, неужели, старея, он будет превращаться в такого же болтуна,  как
Джекоб?
   Усилием воли Ной заставил себя взглянуть на мертвого отца и с минуту не
спускал взгляда с его лица. Он думал,  что  в  новогоднюю  ночь  покинутый
всеми человек имеет право  ожидать,  что  хотя  бы  его  единственный  сын
прольет над ним слезу. Ной попытался заплакать, но не смог.
   С тех пор как он стал достаточно взрослым. Ной редко думал об  отце,  а
если иногда и думал, то  с  озлоблением.  Но  сейчас,  глядя  на  бледное,
морщинистое лицо, смотревшее на него  с  подушки,  гордое  и  благородное,
похожее на каменное изваяние (таким и представлял себя Джекоб на  смертном
одре), Ной заставил себя сосредоточиться на мысли об отце.
   Многое довелось испытать Джекобу, прежде чем он оказался в этой  тесной
комнатушке на берегу Тихого  океана.  Покинув  грязные  улицы  Одессы,  он
пересек Россию, Балтийское море, океан и попал  в  суматошный,  грохочущий
Нью-Йорк. Ной  закрыл  глаза  и  представил  себе  отца  молодым,  гибким,
стремительным, с красивым лбом и хищным носом.  Он  легко  и  свободно,  с
блеском прирожденного оратора изъяснялся  по-английски.  Его  живые  глаза
вечно что-то искали; бродя по многолюдным улицам, он постоянно улыбался. У
него всегда была наготове дерзкая улыбка - и для девушек, и для партнеров,
и для клиентов.
   Ной представил себе отца во время его блужданий по югу,  в  Атланте,  в
Таскалузе. Уверенный в себе, нечестный  и  нечистый  на  руку,  Джекоб,  в
сущности, никогда особенно  не  интересовался  деньгами:  он  добывал,  их
всякими сомнительными путями и тут же без сожаления транжирил. Посмеиваясь
и дымя дешевой сигарой, он появлялся то в одном конце страны, то в другом,
то в Миннесоте, то в Монтане. Его хорошо знали  в  кабачках  и  в  игорных
домах. Он мог  рассказать  неприличный  анекдот  и  тут  же  процитировать
что-нибудь из библии. В Чикаго,  после  женитьбы  на  матери  Ноя,  Джекоб
некоторое время был нежным и ласковым, серьезным  и  заботливым.  Возможно
даже, что в то время, заметив пробивающуюся на висках седину и прощаясь  с
молодостью,  он   всерьез   подумывал   остепениться,   стать   порядочным
человеком...
   Ной  вспомнил  и  о  том,  как  некогда  Джекоб,  сидя  после  обеда  в
обставленной плюшевой мебелью  гостиной,  сочным  баритоном  напевал  ему:
"Как-то раз, в веселый полдень мая, проходил я через парк гуляя..."
   Ной встряхнул головой. Где-то глубоко в его сознании зазвучал молодой и
сильный голос: "...в  веселый  полдень  мая",  и  он  не  сразу  смог  его
заглушить.
   По мере того как Джекоб старел, он  опускался  все  ниже  и  ниже.  Его
убогие предприятия становились все более жалкими, его очарование поблекло,
росло количество  врагов.  Казалось,  весь  свет  ополчился  против  него.
Неудача в Чикаго, неудача  в  Сиэтле,  неудача  в  Балтиморе  и,  наконец,
неудача здесь, в Санта-Монике, в его последнем жалком прибежище... "Я  жил
отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу жену. У меня  только  один
сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я  банкрот..."  Мысль
об  обманутом  брате,  испускающем  последний  вздох   в   пламени   печи,
преследовала Джекоба через годы и океаны.
   Ной уставился на отца  сухими  глазами.  Он  увидел,  что  рот  старика
открыт, словно он  вот-вот  заговорит.  Шатаясь,  Ной  подошел  к  отцу  и
попытался  закрыть  ему  рот.  Но  Джекоб,  упрямый  старик,   всю   жизнь
противоречивший своим родителям, учителям, брату, жене, компаньонам, сыну,
любовницам, и на этот раз остался верен себе и упорно не  хотел  закрывать
рот.
   Ной отошел от кровати. Бледные,  жалкие  губы  старика  под  свисающими
седыми усами так и остались полураскрытыми.
   И впервые после смерти отца Ной разрыдался.





   Восседая с каской  на  голове  в  маленьком  открытом  разведывательном
автомобиле, Христиан испытывал чувство неловкости, словно он  не  тот,  за
кого себя выдает. Они  весело  мчались  по  обсаженной  деревьями  дороге.
Небрежно положив на колени автомат, он ел вишни, набранные  в  саду  около
Мо. Где-то впереди, за невысокими зелеными холмами, лежал Париж.  Христиан
понимал, что в глазах французов, которые, должно  быть,  рассматривали  их
из-за закрытых ставень каменных  домов,  стоящих  у  дороги,  он  выглядел
завоевателем, суровым воином, сокрушающим все на своем пути. Между тем ему
пока еще не довелось услышать ни одного выстрела, а война  в  этих  местах
уже кончилась.
   Христиан повернулся к сидевшему позади  Брандту,  намереваясь  завязать
разговор. Брандт, фотограф одной  из  рот  пропаганды,  пристроился  к  их
разведывательному отряду еще в  Меце.  Этот  болезненный,  интеллигентного
вида человек до войны был захудалым живописцем. Христиан подружился с  ним
в Австрии, куда Брандт приезжал однажды весной покататься на  лыжах.  Лицо
Брандта покрылось ярко-красным загаром, глаза слезились от ветра, а  каска
делала его похожим на мальчишку, играющего во дворе в солдатики.
   Взглянув на него, Христиан ухмыльнулся. Брандт  сидел,  скорчившись  на
узком сиденье, прижатый в угол огромным ефрейтором из Силезии. Этот детина
блаженно растянулся на  куче  фотопринадлежностей,  привалившись  к  ногам
Брандта.
   - Чего ты смеешься? - спросил Брандт.
   - Над твоим носом.
   Брандт осторожно прикоснулся к своему обожженному солнцем, шелушащемуся
носу.
   - Уже седьмая кожа сходит, - пояснил  он.  -  С  моим  носом  лучше  не
высовываться на улицу...  Поторопись,  унтер-офицер,  мне  нужно  поскорее
попасть в Париж. Я хочу выпить.
   - Терпение! - ответил  Христиан.  -  Немножко  терпения.  Разве  ты  не
знаешь, что идет война?
   Ефрейтор-силезец громко расхохотался. Это был веселый, наивный и глупый
парень, всегда старавшийся угодить начальству. С той минуты, как он  попал
во Францию, его не покидало  восторженное  настроение.  Накануне  вечером,
лежа  рядом  с  Христианом  на  одеяле  у  обочины  дороги,  он  с  полной
серьезностью выразил надежду, что война закончится нескоро: ведь он должен
убить хотя бы одного француза. Его отец потерял ногу под Верденом  в  1916
году.  Краус  (так  звали  ефрейтора)  хорошо  помнил,  как  в  семилетнем
возрасте, вернувшись в сочельник из церкви, он вытянулся  во  фронт  перед
одноногим отцом и заявил: "Я не  смогу  спокойно  умереть,  пока  не  убью
француза".
   Это было  пятнадцать  лет  назад.  Сейчас  в  каждом  новом  городе  он
нетерпеливо посматривал по сторонам в  надежде  найти  наконец  французов,
готовых  оказать  ему  такую  услугу.  В  Шанли  он  испытал   глубочайшее
разочарование, когда перед кафе появился  французский  лейтенант  с  белым
флагом и  без  единого  выстрела  сдался  в  плен  вместе  с  шестнадцатью
солдатами. Каждый из них мог бы  помочь  Краусу  выполнить  его  давнишнее
обещание.
   Христиан отвел глаза от смешного, пылающего лица  Брандта  и  посмотрел
назад, где, строго соблюдая интервал в семьдесят пять метров,  по  гладкой
прямой дороге  шли  две  другие  машины.  Лейтенант  Гарденбург,  командир
Христиана, передал под его командование три  машины,  а  сам  с  остальной
частью взвода направился  по  параллельной  дороге.  Они  получили  приказ
двигаться на Париж,  который,  как  их  заверили,  обороняться  не  будет.
Христиан улыбнулся. У него немного кружилась голова от  гордости:  впервые
ему доверили командование таким подразделением - три  машины,  одиннадцать
солдат, десять винтовок и автоматов и тяжелый пулемет.
   Христиан повернулся на сиденье  и  стал  смотреть  прямо  перед  собой.
"Красивая страна! -  думал  он.  -  Как  тщательно  обработаны  эти  поля,
обсаженные  тополями  и  покрытые  ровными  рядами   зеленеющих   июньских
всходов..."
   "Все получилось  так  неожиданно  и  прошло  так  гладко,  -  вспоминал
Христиан, - долгое зимнее ожидание, а  затем  внезапный  блестящий  бросок
через Европу - всесокрушающая, могучая, превосходно организованная лавина.
Были продуманы все Детали, вплоть до таблеток соли и ампул с сальварсаном.
(В Аахене, перед походом, каждому солдату выдали в неприкосновенном  пайке
по три ампулы; Христиан подивился тогда  предусмотрительности  медицинской
службы, сумевшей оценить силу сопротивления французов.) А  как  точно  все
подтвердилось! Склады, карты и запасы воды оказались именно там, где  было
указано; численность французских войск, сила их  сопротивления,  состояние
дорог - все соответствовало предварительным расчетам. Да, только немцы,  -
продолжал размышлять Христиан,  вспоминая  мощный  поток  людей  и  машин,
хлынувший во Францию, - только немцы могли так точно все рассчитать".
   Шум самолета заглушил гудение автомобильного мотора. Христиан  взглянул
вверх и не мог сдержать улыбку.  Позади  метрах  в  двадцати  над  дорогой
медленно летел "юнкерс". Торчащие под фюзеляжем  колеса  напоминали  когти
ястреба, и самолет показался Христиану необыкновенно  изящным  и  прочным.
Любуясь строгими  очертаниями  "юнкерса",  он  пожалел,  что  не  попал  в
авиацию. Летчики были любимцами армии  и  населения.  Даже  на  войне  они
пользовались неслыханным комфортом и жили, как в  первоклассных  курортных
гостиницах. В авиацию посылали лучшую молодежь страны - это были чудесные,
беззаботные, самоуверенные парни. Христиан прислушивался к их разговорам в
барах, где  они  направо  и  налево  сорили  деньгами.  Собираясь  тесным,
недоступным для посторонних кружком, они на своем особом жаргоне  делились
впечатлениями от полетов над Мадридом, болтали о бомбардировках Варшавы, о
девушках Барселоны, о новом "мессершмитте".  Казалось,  они  не  думали  о
смерти и поражении, словно эти понятия не существовали в их узком, веселом
аристократическом мирке.
   "Юнкерс" летел  теперь  прямо  над  машиной.  Пилот  накренил  самолет,
выглянул из кабины и улыбнулся. Христиан ответил такой же широкой  улыбкой
и  помахал  рукой.  Пилот  покачал  крыльями  и  полетел  дальше  -  юный,
беззаботный,  безрассудно  смелый  -  над  обсаженной  деревьями  дорогой,
простиравшейся перед ними до самого Парижа.
   Христиан непринужденно  развалился  на  переднем  сиденье  машины.  Под
деловитое и уверенное гудение мотора и посвистывание  напоенного  ароматом
трав ветра в его сознании всплыла мелодия, которую он слышал на концерте в
Берлине во время отпуска. Это был квинтет с кларнетом Моцарта -  грустная,
волнующая мелодия, песнь юной девушки, оплакивающей в  летний  полдень  на
берегу медленной реки своего утраченного возлюбленного. Полузакрыв  глаза,
в  которых  изредка  вспыхивали  золотистые  искорки,  Христиан   вспомнил
кларнетиста - низенького лысого человека с  печальным  лицом  и  обвислыми
светлыми усами; такими  изображают  на  карикатурах  мужей,  которых  жены
держат под башмаком.
   "Вообще-то говоря, - усмехнулся про себя  Христиан,  -  в  такое  время
следовало бы напевать не Моцарта, а Вагнера. Тот, кто сегодня не  напевает
из "Зигфрида", совершает, пожалуй, своего рода предательство  в  отношении
великого третьего рейха".
   Христиан не очень-то любил Вагнера, но пообещал себе вспомнить и о нем,
как только покончит  с  квинтетом.  Во  всяком  случае,  это  поможет  ему
бороться со сном. Однако его голова тут же упала на  грудь,  и  он  уснул,
ровно дыша и не переставая улыбаться во  сне.  Искоса  взглянув  на  него,
водитель осклабился и с дружеской насмешкой  показал  большим  пальцем  на
Христиана фотографу  и  ефрейтору-силезцу.  Силезец  громко  расхохотался,
словно Христиан специально для него выкинул какой-то невероятно  ловкий  и
забавный трюк.
   Три машины мчались по спокойной, залитой  солнцем  местности.  Если  не
считать изредка попадавшихся коров, кур и уток, она  выглядела  совершенно
пустынной, как в воскресный день, когда жители отправлялись на  ярмарку  в
ближайший городок.
   Первый выстрел показался Христиану резкой нотой в продолжавшей  звучать
в его сознании мелодии.
   Следующие пять выстрелов, скрип  тормозов  и  ощущение  падения,  когда
машина свернула в сторону и сползла в кювет, разбудили его. Не совсем  еще
очнувшись, он выпрыгнул из машины и бросился на землю. Рядом с ним, тяжело
переводя дыхание, притаились в пыли остальные.  Некоторое  время  Христиан
лежал молча, ожидая,  что  произойдет  дальше.  Он  ждал,  что  кто-нибудь
подскажет ему, как надо действовать, но тут же уловил на  себе  тревожные,
вопрошающие взгляды солдат.
   "Унтер-офицер, возглавляющий  подразделение,  -  лихорадочно  вспоминал
Христиан, - должен немедленно оценить обстановку и отдать ясные  и  четкие
распоряжения. Он обязан всегда сохранять полное самообладание, действовать
уверенно и смело".
   - Никто не ранен? - шепотом спросил он.
   - Нет, - ответил Краус. Положив палец на спусковой крючок винтовки,  он
нетерпеливо выглядывал из-за переднего колеса машины.
   - Боже мой! Иисус Христос! - нервно бормотал Брандт, неверными пальцами
ощупывая предохранитель автомата, словно впервые держал оружие в руках.
   - Оставь в покое предохранитель! - резко приказал Христиан. - Не трогай
предохранитель, а то еще убьешь кого-нибудь из нас.
   - Давайте убираться отсюда, - предложил Брандт. Каска у него свалилась,
волосы припудрила пыль. - Иначе всем нам крышка!
   - Молчать! - крикнул Христиан.
   Снова затрещали выстрелы. Несколько пуль попало в машину, лопнула  одна
из покрышек.
   - Боже мой! - продолжал бормотать Брандт. - Иисус Христос!..
   Христиан осторожно начал пробираться к задней части  машины,  для  чего
ему пришлось переползти через лежащего рядом водителя.  "Эта  образина,  -
механически, отметил Христиан, - ни  разу  не  мылась  после  вторжения  в
Польшу".
   - Черт тебя возьми! - раздраженно прошипел он. - Почему ты не моешься?
   - Виноват, господин унтер-офицер, - униженно пробормотал водитель.
   Оказавшись  под  защитой  заднего  колеса  машины,  Христиан  приподнял
голову.  Прямо  перед  его   глазами   тихонько   покачивалось   несколько
маргариток;  на  таком   близком   расстоянии   они   казались   какими-то
доисторическими деревьями. Впереди, чуть отсвечивая в ярких лучах  солнца,
тянулась дорога.
   Метрах в пяти от Христиана на шоссе  опустилась  какая-то  пичуга.  Она
деловито прыгала по дороге, чистила перышки и время от  времени  испускала
пронзительный крик - точь-в-точь нетерпеливый  покупатель  в  лавочке,  из
которой на минуту отлучился хозяин.
   Метрах в ста от того места, где остановилась  машина,  Христиан  увидел
баррикаду и тщательно, насколько позволяло расстояние,  осмотрел  ее.  Как
плотина перегораживает ручей, так баррикада  перегораживала  шоссе  в  том
месте, где по обеим  его  сторонам  поднимались  высокие,  крутые  откосы.
Шелестевшие на обочинах  деревья  образовали  над  дорогой  живую  арку  и
отбрасывали на баррикаду густую тень. По ту сторону баррикады было тихо  и
не было заметно никакого движения. Христиан посмотрел назад. Шоссе в  этом
месте делало изгиб, и  двух  остальных  машин  нигде  не  было  видно.  Но
Христиан не сомневался, что они остановились, как только  находившиеся  на
них солдаты заслышали выстрелы. Он попытался представить, что  они  сейчас
делают, и тут же выругал себя за то,  что  уснул  и  оказался  застигнутым
врасплох.
   Все  говорило  о  том,  что  заграждение  сооружалось  в  спешке:   два
срубленных дерева, перевернутая телега, какие-то пружины,  матрасы,  камни
из соседнего забора...  Но  место  было  выбрано  удачно.  Ветви  деревьев
надежно  укрывали  баррикаду  от  наблюдения  с  воздуха,   и   обнаружить
заграждение можно было, только наткнувшись на него, как это  и  получилось
сейчас. Хорошо еще, что французы преждевременно открыли огонь...
   Христиан почувствовал, что во рту у него пересохло  и  страшно  хочется
пить. От съеденных вишен внезапно  защипало  кончик  языка,  раздраженного
табачным дымом.
   "Если у французов есть хоть капля здравого смысла, они уже зашли нам во
фланг и перестреляют всех нас, -  подумал  он,  всматриваясь  в  загадочно
темнеющие впереди на дороге поваленные деревья. - Как я мог это допустить?
Как я мог уснуть? Будь у них в лесу миномет  или  пулемет,  они  бы  мигом
разделались с нами".
   Но из-за баррикады по-прежнему  не  доносилось  ни  звука,  и  лишь  на
асфальте, за маргаритками, прыгала все та же пичужка, издавая по  временам
раздраженный пронзительный писк.
   Позади Христиана послышался шорох. Он обернулся и увидел Мешена, одного
из солдат, находившихся в задних машинах. Мешен пробирался через кустарник
ползком, по всем  правилам,  как  его  обучали  на  занятиях,  придерживая
винтовку за ремень.
   - Как там у вас дела? - спросил Христиан. - Есть раненые?
   - Нет, - ответил Мешен, с трудом переводя дыхание. - Все  целы.  Машины
стоят на боковой дороге. Унтер-офицер Гиммлер прислал меня узнать, живы ли
вы тут.
   - Живы, - мрачно ответил Христиан.
   - Унтер-офицер Гиммлер приказал  передать,  что  он  вернется  к  штабу
артиллерийского подразделения, доложит о соприкосновении с  противником  и
попросит прислать два танка, - четко, по-уставному,  как  ему  вдалбливали
инструкторы в долгие, томительные часы учения, отрапортовал Мешен.
   Христиан искоса взглянул на невысокую баррикаду, зловеще затаившуюся  в
зеленом полумраке деревьев.
   "И нужно же было, чтобы это произошло со мной! - с горечью подумал  он.
- Ведь если станет известно, что я заснул, меня  отдадут  под  суд.  -  Он
представил  себе  суровые,  неумолимые  лица  офицеров,   восседающих   за
судейским  столом,  услышал  шелест  перебираемых  бумаг  и  увидел  себя,
неподвижно застывшего перед ними в  ожидании  приговора.  Нечего  сказать,
хорошую услугу оказывает мне  Гиммлер!  Он,  видите  ли,  отправляется  за
помощью, а мне предоставляет возможность получить здесь пулю в лоб!"
   Гиммлер был  полный,  шумливый  и  жизнерадостный  человек.  Когда  его
спрашивали, не состоит ли он в родстве с  Генрихом  Гиммлером,  он  только
посмеивался и напускал на себя  загадочный  вид.  В  подразделении  ходили
упорные слухи, передававшиеся из уст в уста  опасливым  шепотом,  что  оба
Гиммлера и в самом деле родственники, - кажется, дядя и племянник, поэтому
все  относились  к  унтер-офицеру  с  прямо-таки  трогательным  вниманием.
Вероятно, к концу  войны,  когда  благодаря  этому  сомнительному  родству
Гиммлер станет полковником (он был слишком посредственным солдатом,  чтобы
выдвинуться благодаря личным заслугам), выяснится, что оба Гиммлера  вовсе
и не родственники.
   Христиан тряхнул головой. Надо решать, что делать дальше, но до чего же
это трудно! Малейший неправильный шаг может стоить жизни, а тут  в  голову
лезут всякие ненужные мысли: о Гиммлере и его служебной  карьере;  о  том,
какой тошнотворный запах - запах давно не стиранного белья  -  исходит  от
водителя, и о пичужке, беззаботно прыгающей на дороге;  о  том,  что  даже
загар не в состоянии скрыть бледности Брандта, и о нелепой позе,  в  какой
он растянулся на земле, вцепившись в нее так, словно собирался зубами рыть
окоп.
   За баррикадой по-прежнему не  заметно  было  ни  малейшего  движения  -
только ветерок иногда чуть шевелил листья лежавших на дороге деревьев.
   - Не выходить из укрытия, - шепотом приказал Христиан.
   - А мне оставаться здесь? - с тревогой спросил Мешен.
   - Если вы будете так любезны, - насмешливо ответил Христиан. -  Чай  мы
подаем в четыре часа.
   Расстроенный и встревоженный Мешен  принялся  сдувать  пыль  с  затвора
винтовки.
   Раздвинув стволом автомата маргаритки, Христиан прицелился в  баррикаду
и глубоко вздохнул. "Первый раз! - подумал он. - Первые  выстрелы  за  всю
войну..."
   Он выпустил две короткие очереди. Выстрелы прозвучали  как-то  особенно
громко и резко; маргаритки перед глазами  Христиана  неистово  закачались;
позади он услышал не то похрюкивание, не то хныканье. "Брандт, - сообразил
он. - Военный фотограф".
   Следующие несколько минут все  было  тихо.  Птичка  с  дороги  улетела,
маргаритки перестали качаться, и эхо выстрелов замерло в лесу.
   "Ну конечно, - подумал Христиан, - они не так глупы, чтобы прятаться за
заграждением. Это было бы слишком просто".
   Но Христиан ошибался. Продолжая наблюдать, он увидел, как в отверстия в
верхней части баррикады просунулись стволы винтовок. Загремели выстрелы, и
пули со злобным свистом пронеслись над его головой.
   - Нет, нет, пожалуйста, не  надо...  -  Это  был  голос  Брандта.  Черт
возьми, чего еще можно было ожидать от какого-то старого мазилки?
   Когда с баррикады  снова  открыли  огонь,  Христиан  заставил  себя  не
закрывать глаза и сосчитал винтовки. Шесть. Возможно,  семь.  Вот  и  все.
Огонь прекратился так же неожиданно, как и начался.
   "Чудесно! Даже не верится! - обрадовался Христиан. -  Скорее  всего,  у
них там,  за  баррикадой,  нет  офицеров.  Наверное,  засели  какие-нибудь
полдюжины мальчишек, которых бросил лейтенант.  И  сейчас  они  до  смерти
перепуганы и готовы сдаться в плен".
   - Мешен!
   - Слушаю, господин унтер-офицер.
   - Возвращайтесь к унтер-офицеру Гиммлеру  и  передайте  ему,  чтобы  он
вывел машины на шоссе. Отсюда их не видно, так что им ничто не угрожает.
   - Слушаюсь, господин унтер-офицер.
   - Брандт! - не оборачиваясь резко крикнул Христиан, стараясь вложить  в
свой голос как можно больше презрения. - Сейчас же замолчи!
   - Хорошо, - прохныкал Брандт. - Слушаюсь. Не обращай на меня  внимания.
Я сделаю все, что ты прикажешь. Поверь мне. Можешь на меня побожиться.
   - Мешен! - снова позвал Христиан.
   - Слушаю, господин унтер-офицер.
   - Передайте Гиммлеру, что я двигаюсь вправо через этот лес и  попытаюсь
зайти в тыл баррикаде. Пусть он возьмет не меньше пяти солдат,  свернет  с
дороги и зайдет слева. По моим наблюдениям, за  баррикадой  укрывается  не
больше шести-семи  человек,  вооруженных  одними  винтовками.  Думаю,  что
офицера с ними нет. Вы все запомните?
   - Так точно, господин унтер-офицер.
   - Через пятнадцать минут я дам очередь из автомата  и  потребую,  чтобы
они сдались. Думаю, французы не станут  сопротивляться,  когда  обнаружат,
что их обстреливают с тыла. Если же они окажут сопротивление,  то  Гиммлер
немедленно откроет огонь. Одного человека я оставляю здесь на случай, если
французы попытаются перебраться через баррикаду. Вы все поняли?
   - Так точно, господин унтер-офицер.
   - Тогда отправляйтесь.
   - Слушаюсь, господин унтер-офицер.
   Мешен пополз обратно, на его лице были написаны  решимость  и  сознание
долга.
   - Дистль! - позвал Брандт.
   - Да? - холодно, не глядя на Брандта,  отозвался  Христиан.  -  Кстати,
если хочешь,  можешь  отправляться  вместе  с  Мешеном.  Ведь  ты  мне  не
подчинен.
   - Я хочу идти с тобой, - ответил уже овладевший собой Брандт. -  Теперь
я спокоен. Просто мне на минутку стало плохо. - Он усмехнулся. -  Надо  же
было привыкнуть к обстрелу! Ты сказал, что намерен отправиться к французам
и потребовать, чтобы они сдались. Тогда возьми меня с собой, ведь никто из
них не поймет твоего французского языка.
   Христиан взглянул на него, и оба улыбнулись. "Ну, теперь все в порядке,
- решил Христиан. - Наконец-то он пришел в себя".
   - В таком случае пошли, - сказал он. - Приглашаю.
   Приминая пахнувший сыростью папоротник, они поползли вправо, в  лес.  В
одной руке Брандт волочил "лейку", а в другой  автомат,  предусмотрительно
поставленный на предохранитель. Нетерпеливый Краус замыкал тыл. Земля была
сырая, и на обмундировании оставались зеленые пятна. Метров через тридцать
встретился небольшой  пригорок.  Преодолев  его  ползком,  они  встали  и,
пригнувшись, под прикрытием пригорка пошли дальше.
   Неумолчно шелестела листва  деревьев.  Две  белки,  вынырнув  из  чащи,
принялись с пронзительным верещанием скакать с дерева на дерево. Все  трое
осторожно  продвигались  параллельно  дороге,  ветки  кустов  то  и   дело
цеплялись за ботинки и брюки.
   "Бесполезная затея! - думал Христиан. - Ничего не выйдет. Не  могут  же
они, в самом деле, оказаться такими наивными. Тут просто-напросто ловушка,
и я сам в нее полез. Армия-то, конечно, дойдет до Парижа,  а  вот  мне  не
видать его как своих ушей. В этой глуши твой труп  будет  валяться  десять
лет - и никто его не найдет, разве только совы да всякое лесное зверье..."
   Лежа на дороге и пробираясь ползком через лес, Христиан весь вспотел. А
сейчас его зазнобило от этих мрачных  мыслей,  и  пот  на  его  коже  стал
холодным и липким. Христиан стиснул зубы, отбивавшие дробь. Лес, наверное,
кишит  отчаявшимися,  полными  ненависти   французами.   Кто   знает,   не
пробираются ли они за ними от дерева к дереву в этих зарослях, где им  все
знакомо, как в собственной спальне. Каждый из  них  будет  рад  убить  еще
одного немца, прежде чем  окончательно  капитулировать.  Брандт  всю  свою
жизнь прожил в городе и теперь, пробираясь  через  кустарник,  то  и  дело
спотыкался и производил такой шум, будто шло целое стадо скота.
   "Бог ты мой! - продолжал размышлять Христиан. -  И  почему  все  должно
было  произойти  именно  так,  а  не  иначе?"  В   первом   же   бою   вся
ответственность пала на него, а лейтенанту именно в это время понадобилось
ехать  другой  дорогой.  До  этого  лейтенант  всегда  был   со   взводом,
презрительно посматривал на Христиана и так и сыпал ядовитыми замечаниями:
"Унтер-офицер! Это  так-то  вас  учили  командовать?";  "Унтер-офицер!  Вы
полагаете,   что   именно   так   следует   заполнять   бланки   заявок?";
"Унтер-офицер! Когда я приказываю, чтобы десять  человек  явились  сюда  в
четыре часа, я имею в виду именно  четыре  ноль-ноль,  а  не  четыре  две,
четыре десять или четыре пятнадцать. Ровно четыре часа!  Ясно?"  А  теперь
лейтенант беспечно  мчится  в  бронеавтомобиле  по  совершенно  безопасной
дороге, начиненный всякой тактической премудростью. Клаузевиц,  диспозиция
войск,  обходные  движения,  секторы  обстрела,  хождение  по  азимуту  по
незнакомой местности - сейчас все это ему совершенно ни к-чему, сейчас ему
нужна только  туристская  карта  и  несколько  лишних  литров  бензина.  А
Христиан, штатский, в сущности, человек, только одетый  в  военную  форму,
вместе с двумя ни разу не стрелявшими в человека людьми должен пробираться
по предательскому лесу, задумав эту  нелепую  вылазку  против  укрепленной
позиции противника... Это было безумием. Ничего из этой затеи  не  выйдет.
Он с  удивлением  вспомнил,  что  совсем  недавно,  там,  на  дороге,  был
совершенно уверен в успехе.
   - Самоубийство! - вслух воскликнул он. - Настоящее самоубийство!
   - Что? Что ты сказал? - шепотом спросил Брандт, и его голос прозвучал в
тихом шелесте леса, как удар гонга.
   - Ничего, - ответил Христиан. - Помолчи.
   Он всматривался до боли в глазах в каждый листик, каждую травинку.
   - Берегись! - дико крикнул Краус. - Берегись!
   Христиан бросился за дерево, вслед за ним кинулся Брандт. Пуля  ударила
в ствол как раз над их головами. Христиан быстро повернулся и увидел,  что
Брандт, испуганно мигая глазами за стеклами  очков,  пытается  передвинуть
предохранитель автомата,  а  Краус,  нелепо  подпрыгивая  на  одной  ноге,
силится освободить зацепившийся за кусты ремень винтовки.
   Раздался второй выстрел, и Христиан почувствовал,  как  что-то  обожгло
ему  голову.  Он  упал,  но  сейчас  же  приподнялся  и  дал  очередь   по
притаившемуся за валуном человеку, которого он только что заметил в  массе
зеленой колышущейся листвы. От валуна, там, где  ударились  пули,  во  все
стороны разлетелись осколки. Обнаружив, что патроны в автомате  кончились,
Христиан опустился на землю, достал запасную обойму и начал дергать новый,
тугой затвор. Слева прогремел  выстрел,  он  услышал  дикий  крик  Крауса:
"Попал! Попал!" ("Как мальчишка на первой охоте за фазанами!" -  мелькнуло
у Христиана) и увидел, как прятавшийся за валуном француз медленно,  лицом
вниз соскользнул в траву. Краус бегом бросился к французу, словно  боялся,
что кто-нибудь раньше него схватит подстреленную  дичь.  В  ту  же  минуту
прозвучали еще два выстрела. Краус упал на упругие кусты  и  вытянулся  во
весь рост. Зеленые ветви еще некоторое время трепетали под  ним,  пока  не
замерли вместе с последними конвульсиями его тела.
   Брандт наконец сдвинул предохранитель и открыл беспорядочный  огонь  по
кустам.  Его  руки,  державшие  автомат,  показались  Христиану  какими-то
ватными. Брандт сидел на земле, его очки сползли  на  самый  кончик  носа;
пытаясь успокоиться, он кусал побелевшие губы и  левой  рукой  поддерживал
локоть правой.
   Сменив обойму. Христиан возобновил огонь  по  кустам.  Внезапно  оттуда
вылетела винтовка, а вслед за ней  выскочил  человек  с  высоко  поднятыми
руками. Христиан перестал стрелять. В  лесу  снова  воцарилась  тишина,  и
Христиан внезапно ощутил резкий, сухой, неприятный запах порохового дыма.
   - Venez! - крикнул он. - Venez ici! [Идите!  Идите  сюда!  (франц.)]  -
Несмотря на шум и звон в голове, он не без гордости отметил про себя,  что
неплохо владеет французским языком.
   Человек  с  поднятыми  руками  медленно  приближался.   На   нем   было
испачканное обмундирование, воротник был расстегнут,  на  позеленевшем  от
страха лице торчала щетина. Он шел, раскрыв рот и  часто  облизывая  сухие
губы.
   - Не спускай с него глаз, - приказал Христиан Брандту, который,  к  его
величайшему удивлению, уже щелкал фотоаппаратом, нацелившись на француза.
   Брандт  встал  и  угрожающе  выставил  автомат.  Человек   остановился.
Казалось, он вот-вот упадет. Направляясь мимо него к  кустам,  на  которых
повис Краус, Христиан заметил в глазах француза отчаяние и  мольбу.  Ветки
кустарника уже не качались, Краус не шевелился. Христиан  положил  его  на
землю. На лице Крауса застыла гримаса удивления и какого-то  нетерпеливого
ожидания.
   С трудом переступая ногами, чувствуя, как болит задетая пулей голова  и
кровь каплями стекает за ухо, Христиан подошел к убитому Краусом французу.
Убитый лежал ничком. Христиан приподнял его. Он был очень молод, не старше
Крауса. Пуля попала ему между глаз, обезобразив  лицо.  Христиан  поспешно
отдернул руки.
   "Какой урон могут нанести эти дилетанты! - подумал он. - За  всю  войну
они вдвоем сделали только четыре выстрела - и вот уже двое убитых..."
   Христиан ощупал царапину на виске; кровь из нее  уже  не  сочилась.  Он
возвратился  к  Брандту  и  через  него   приказал   пленному   немедленно
отправиться к баррикаде и  передать  всем,  кто  там  находится,  что  они
окружены и должны сдаться, в противном случае они будут  уничтожены.  "Мой
первый настоящий бой с начала войны, - усмехнулся про себя Христиан,  пока
Брандт  переводил  его  слова,  -  а  я  уже  предъявляю  ультиматум,  как
какой-нибудь  генерал!"  Но  тут  он   вдруг   почувствовал   слабость   и
головокружение и несколько мгновений сам не  знал,  захохочет  сейчас  или
разрыдается.
   Француз внимательно слушал Брандта и непрерывно кивал  головой  в  знак
согласия, затем ответил какой-то торопливой фразой. Христиан слишком плохо
знал французский язык, чтобы понять пленного.
   - Он говорит, что все будет сделано, - пояснил Брандт.
   - Передай ему, - распорядился Христиан, - что мы будем наблюдать за ним
и пристрелим его, если заметим какой-нибудь подвох.
   Брандт перевел французу слова Христиана, и тот снова энергично  закивал
головой, словно услышал необыкновенно  приятное  для  него  известие.  Они
углубились в лес и направились к баррикаде,  оставив  мертвого  Крауса  на
траве. Казалось, он просто прилег отдохнуть - здоровый, молодой парень.  В
лучах солнца, пробивавшихся сквозь  ветви  деревьев,  его  каска  отливала
тусклым золотом.
   Француз шел впереди шагах в десяти и вскоре  остановился.  Лес  нависал
здесь над дорогой  трехметровым  обрывом,  вдоль  которого  шел  невысокий
каменный забор.
   - Эмиль! - крикнул француз. - Эмиль! Это я - Морель!  -  Он  перебрался
через забор и скрылся из виду.
   Христиан и Брандт осторожно  приблизились  к  забору  и  опустились  на
колени. Внизу, на дороге, они увидели своего пленного,  он  что-то  быстро
говорил семерым солдатам, расположившимся за баррикадой кто лежа, кто стоя
на коленях. Боязливо поглядывая в сторону леса, они  шепотом  обменивались
торопливыми фразами. Даже в военной форме, с винтовками в  руках,  солдаты
выглядели как крестьяне, собравшиеся в ратуше, чтобы  поговорить  о  своих
неотложных  делах.  Христиан   недоумевал,   что   могло   толкнуть   этих
беспомощных, брошенных офицерами людей на столь бессмысленное, безнадежное
сопротивление - отчаянная ли вспышка патриотизма или  чья-то  непреклонная
решимость. Он надеялся, что французы сдадутся.  Ему  не  хотелось  убивать
этих  испуганно  шепчущихся  усталых  людей  в   грязном   и   потрепанном
обмундировании.
   - C'st fait! - крикнул он. - Nous sommes finis!
   - Он говорит, что все в порядке, - перевел Брандт. - Они сдаются.
   Христиан поднялся из-за укрытия и  жестом  приказал  французам  сложить
оружие.  В  это  мгновение  с  другой  стороны   дороги   прогремели   три
беспорядочные автоматные  очереди.  Француз-парламентер  упал,  остальные,
стреляя на ходу, бросились бежать и один за другим скрылись в лесу.
   "Ну конечно, Гиммлер! - со злобой подумал Христиан. - И как раз в самое
неподходящее время. Когда он нужен, его никогда..."
   Христиан перескочил через забор и скатился  с  обрыва  к  баррикаде.  С
другой стороны дороги все еще гремели выстрелы,  но  это  была  бесцельная
стрельба: французов и след простыл, и Гиммлер со своими людьми, видимо, не
проявлял желания их преследовать.
   Близ того места, куда скатился Христиан, на дороге  лежал  человек.  Он
зашевелился,  приподнялся  и  сел,  уставившись  на  Христиана.  Несколько
мгновений он сидел, бессильно привалившись  к  срубленному  дереву,  потом
нащупал стоявший рядом ящик с  ручными  гранатами,  неловко  взял  одну  и
слабеющей рукой  потянул  чеку.  Христиан  повернулся,  к  нему  и,  когда
человек, не сводя с него глаз, попытался выдернуть чеку зубами, выстрелил.
Француз  откинулся  на  спину.  Граната  покатилась  в  сторону,  Христиан
бросился к ней и швырнул ее в  лес.  Скорчившись  за  баррикадой  рядом  с
мертвым французом, он ждал разрыва, но  разрыва  не  последовало.  Видимо,
солдат так и не сумел выдернуть чеку.
   - Все в порядке! - крикнул Христиан, поднимаясь. - Сюда, Гиммлер!
   Ломая кусты, Гиммлер и его солдаты спустились на дорогу.  Христиан  еще
раз взглянул на убитого. Брандт уже  фотографировал  труп:  снимки  убитых
французов пока еще представляли редкость в Берлине.
   "Ведь я убил человека, - подумал Христиан, -  а  ничего  особенного  не
испытываю".
   - Ну, как тебе нравится, а? - торжествующе воскликнул  Гиммлер.  -  Вот
как надо воевать! Готов поспорить, что за это могут дать железный крест!
   - Да замолчи ты ради бога! - отозвался Христиан.
   Он  приподнял  убитого,  оттащил  его  к  кювету  и  приказал  солдатам
разобрать баррикаду, а сам вместе с Брандтом направился в лес,  туда,  где
лежал Краус.
   Когда Христиан и Брандт вынесли Крауса на дорогу, Гиммлер с людьми  уже
разобрали большую часть баррикады. Убитого в лесу француза  оставили  там,
где он лежал. Христиан испытывал нетерпение, ему хотелось как можно скорее
отправиться дальше. Пусть другие хоронят убитых врагов.
   Он осторожно опустил Крауса на землю. Краус выглядел совсем  молодым  и
цветущим. На губах у него еще сохранились красные следы от вишен, словно у
маленького мальчика, который виновато  выглядывает  из  кладовки,  где  он
тайком попробовал варенья. "Ну вот, - размышлял Христиан,  посматривая  на
здоровенного простоватого парня, который так заразительно хохотал над  его
шутками, - вот ты и убил своего француза..." Из  Парижа  он  напишет  отцу
Крауса, как  умер  его  сын.  Он  был,  напишет  Христиан,  бесстрашным  и
жизнерадостным и свой последний час встретил  вызывающе  и  гордо,  как  и
полагается образцовому немецкому солдату... Христиан покачал головой. Нет,
придется написать что-то другое, иначе его  послание  будет  похоже  на-те
идиотские письма времен прошлой войны, которые  -  нечего  греха  таить  -
вызывают теперь только  усмешку.  О  Краусе  нужно  сказать  что-то  более
оригинальное, что-то такое, что относилось бы только к нему: "Его губы все
еще были испачканы вишнями, когда мы хоронили его.  Он  постоянно  смеялся
над  моими  шутками  и  угодил  под  пулю   лишь   потому,   что   слишком
погорячился..." Нет,  так  тоже  не  годится.  Во  всяком  случае,  что-то
написать придется.
   Услышав, что по дороге медленно и осторожно приближаются две машины, он
отвернулся  от  Крауса  и  с  самодовольной  презрительной  усмешкой  стал
наблюдать за их приближением.
   - Эй, милые дамы! - крикнул он. - Не пугайтесь, мышка  уже  убежала  из
комнаты!
   Машины ускорили ход и через  минуту  остановились  у  баррикады,  стуча
невыключенными моторами. В одной из них Христиан увидел  своего  водителя.
На его машине, доложил тот, ехать нельзя: мотор изрешечен пулями, изорваны
покрышки. Красное лицо водителя, короткие, отрывистые фразы  выдавали  его
волнение, хотя  во  время  перестрелки  он  преспокойно  лежал  в  канаве.
Впрочем, Христиан понимал, что  так  бывает:  в  минуты  опасности  солдат
сохраняет полное самообладание и лишь потом, когда все  кончается,  теряет
над собой контроль.
   - Мешен! - распорядился Христиан, прислушиваясь к своему голосу. - Вы с
Таубом останетесь здесь  до  подхода  следующей  за  нами  части.  ("Голос
спокойный, - с удовлетворением отметил про Себя Христиан, -  каждое  слово
звучит четко и внятно. Значит, я выдержал испытание и могу  положиться  на
себя в дальнейшем".) А  сейчас  отправляйтесь  в  лес,  принесите  убитого
француза - он тут недалеко, метрах в шестидесяти -  и  положите  вместе  с
этими двумя... - Он кивнул на лежавших рядом у дороги Крауса и  маленького
солдата,  убитого  Христианом.  -  Положите  так,  чтобы  их  заметили   и
похоронили - Он повернулся к остальным и добавил: - Ну, все. Поехали.
   Солдаты расселись по своим местам, и машины  медленно  двинулись  через
проход, расчищенный в  заграждении.  Кое-где  на  дороге  виднелись  пятна
крови, валялись клочки матрасов  и  затоптанные  листья,  и  все  же  этот
зеленый уголок выглядел очень мирно, а два мертвых солдата в густой  траве
у дороги были похожи на садовников, вздремнувших после обеда.
   Набирая скорость, машины вынырнули из тени деревьев  и  покатили  среди
широких, покрытых молодой зеленью полей.
   Теперь можно было не опасаться засады. Солнце сильно припекало,  и  все
немного вспотели, но после лесной прохлады это было даже приятно.
   "А ведь я все-таки справился, - снова подумал Христиан, немного стыдясь
своей самодовольной улыбки. - Справился! Я командовал в  бою.  Не  зря  на
меня тратят деньги".
   Километрах  в  трех  впереди,  у  подножия   возвышенности,   показался
небольшой городок. Над путаницей каменных домиков с выветрившимися стенами
высились изящные шпили двух средневековых церквей. Городок выглядел уютным
и безопасным, словно давно уже ничто не нарушало тихую и мирную жизнь  его
обитателей. Приближаясь к первым домам, водитель машины сбавил скорость  и
то и дело озабоченно поглядывал на Христиана.
   - Давай, давай! - нетерпеливо бросил Христиан. - Там никого нет.
   Водитель послушно нажал на акселератор.
   Вблизи городок выглядел совсем не таким красивым и уютным, как  издали:
грязные дома с облупившейся краской, какой-то  резкий,  неприятный  запах.
"Какие же неряхи все эти иностранцы!" - промелькнуло у Христиана.
   Улица повернула  в  сторону,  и  вскоре  машины  выехали  на  городскую
площадь. На ступеньках церкви и перед кафе, которое, к  удивлению  немцев,
было открыто, стояли люди. "Chasseur  et  pecheur"  ["Охотник  и  рыболов"
(франц.)], - прочитал  Христиан  на  вывеске  кафе.  За  столиками  сидело
человек пять или  шесть,  двум  из  них  официант  только  что  принес  на
блюдечках стаканы с какими-то напитками.
   - Ну и война! - ухмыльнулся Христиан.
   На ступеньках церкви стояли три молодые девицы в ярких юбках и  блузках
с большим вырезом.
   - Ого! - воскликнул водитель. - О ля-ля!
   - Остановись здесь, - приказал Христиан.
   - Avec plaisir, mon colonel [с удовольствием,  полковник  (франц.)],  -
ответил водитель, и Христиан, усмехнувшись, взглянул на  него,  удивленный
познаниями солдата во французском языке.
   Водитель остановил машину перед церковью и  бесцеремонно  уставился  на
девушек. Одна из них, смуглая пышная особа  с  букетом  садовых  цветов  в
руке, захихикала. Вслед за ней принялись хихикать и две другие девушки,  и
все три с нескрываемым любопытством стали рассматривать солдат.
   - Пошли, переводчик, -  сказал  Христиан  Брандту,  выходя  из  машины.
Брандт со своим неразлучным фотоаппаратом последовал за ним.
   -  Bonjour,  mademoiselles!   [здравствуйте,   барышни!   (франц.)]   -
поздоровался  Христиан,  подходя  к  девицам  и   элегантно,   совсем   не
по-военному, снимая каску.
   Девицы снова захихикали, и одна из них, та, что с букетом, воскликнула:
   - Как он прекрасно говорит по-французски!
   Польщенный словами девушки, Христиан решил пренебречь услугами Брандта,
который гораздо лучше его знал  французский  язык.  Слегка  запинаясь,  он
спросил:
   - Скажите, сударыни, много ваших солдат прошло тут за последнее время?
   - Нет, месье, - с улыбкой ответила полная девушка. - Нас  все  бросили.
Ведь вы не сделаете нам ничего плохого?
   - Мы никого не собираемся обижать, - ответил  Христиан,  -  и  особенно
таких красавиц.
   - Ого, вы только послушайте его! - по-немецки воскликнул Брандт.
   Христиан усмехнулся. Так приятно было стоять здесь,  в  этом  старинном
городке, перед церковью,  в  теплых  лучах  утреннего  солнца,  любоваться
пышным бюстом смуглой девушки в прозрачной блузке и флиртовать  с  нею  на
чужом языке. Ведь об этом нельзя было и мечтать, отправляясь на войну.
   - Подумайте! - улыбнулась девушка. -  И  этому  учат  в  ваших  военных
школах?
   - Война окончена, - торжественно заявил Христиан, - и вы убедитесь, что
мы подлинные друзья Франции.
   - Да? Я вижу, вы умеете красиво говорить!  -  Смуглая  девица  зовущими
глазами взглянула на Христиана, и у него мелькнула дикая мысль задержаться
в городе на часок. - И много еще мы увидим таких, как вы?
   - Десять миллионов.
   - Да что вы! - в притворном отчаянии девушка всплеснула руками.  -  Что
же мы будем с ними делать? Вот, - она протянула ему букет  цветов.  -  Вам
как первому.
   Христиан  удивленно  посмотрел  на  цветы  и  принял  букет.  "Это  так
по-человечески и так обнадеживает..." - подумал он.
   -  Мадемуазель...  Я  не  знаю,  как  выразить...  -  он   окончательно
запутался, - но... Брандт!
   - Господин унтер-офицер хочет сказать, - бойко  и  гладко,  на  хорошем
французском языке заговорил Брандт, - что он очень признателен и принимает
букет как символ нерушимой дружбы между нашими великими народами.
   - Да, да, - подтвердил  Христиан,  завидуя  легкости,  с  какой  Брандт
изъяснялся по-французски. - Совершенно верно.
   - Ах, вот что! - воскликнула девушка.  -  Так  он  офицер!  -  Она  еще
приятнее улыбнулась Христиану, и он с удовольствием отметил,  что  местные
девушки в общем-то ничем не отличаются от немецких.
   За спиной Христиана на  булыжной  мостовой  послышались  чьи-то  четкие
шаги. Не успел он обернуться, как почувствовал быстрый, легкий, но  резкий
удар по пальцам. Цветы выпали у него из  руки  и  рассыпались  по  грязным
камням мостовой.
   Позади него  с  тростью  в  руке  стоял  старик-француз  в  зеленоватой
фетровой шляпе и черном костюме с орденской  ленточкой  в  петлице.  Он  с
бешеной злобой смотрел на Христиана.
   - Это вы сделали? - спросил Христиан.
   - Я не разговариваю с немцами, - отрезал старик. По  выправке  француза
Христиан  понял,  что  перед  ним  старый   кадровый   офицер,   привыкший
командовать. Это впечатление усиливалось при взгляде на  его  морщинистое,
огрубевшее и обветренное лицо. Старик повернулся к девушкам.
   - Шлюхи! - крикнул он. - Уж ложились бы поскорее, и дело с концом!
   - Вы бы лучше попридержали свой язык, капитан!  -  огрызнулась  смуглая
девушка. - Вы-то ведь не воюете!
   Христиан чувствовал себя очень неловко,  но  не  знал,  как  поступить.
Подобная ситуация не предусматривалась  военными  уставами,  и  нельзя  же
применять силу против семидесятилетнего старика.
   - И это француженки! - сплюнул старик.  -  Цветы  немцам!  Они  убивают
ваших братьев, а вы преподносите им букеты!
   - Но это же простые солдаты, - возразила девушка.  -  Они  оторваны  от
дома, и все такие молоденькие и красивые в своей форме!
   Она  бесстыдно  улыбалась  Брандту  и  Христиану,  и  Христиан  не  мог
удержаться от смеха, услышав эти чисто женские доводы.
   - Ну хорошо, старина, - обратился он к французу. - Цветов у меня больше
нет, и ты можешь возвращаться к своей выпивке.
   Христиан дружески положил руку на плечо старика, но тот яростно сбросил
ее.
   - Не дотрагивайся до меня, бош! - крикнул он  и  пошел  через  площадь,
свирепо отстукивая каблуками по булыжнику.
   - О ля-ля! - укоризненно покачал головой шофер Христиана, когда  старик
проходил мимо.
   Старик даже не взглянул на него.
   - Французы и француженки! - кричал он, направляясь к кафе  и  обращаясь
ко всем, кто мог его слышать. - Стоит ли удивляться, что мы видим  у  себя
бошей? Нет у нас ни твердости, ни мужества! Выстрел - и мы разбегаемся  по
лесу, как зайцы. Улыбка - и наши женщины готовы лечь  в  постель  со  всей
немецкой армией. Французы не работают, не  молятся,  не  сражаются  -  они
умеют лишь сдаваться. Капитуляция на фронте, капитуляция в спальне...  Уже
двадцать лет Франция только этим и занимается  и  сейчас  превзошла  самое
себя.
   - О ля-ля! -  снова  воскликнул  шофер  Христиана,  немного  понимавший
по-французски. Он нагнулся, поднял камень и небрежно швырнул во  француза.
Пролетев мимо старика, камень  угодил  в  витрину  кафе.  Послышался  звон
разбитого стекла, и сразу стало тихо. Старый француз даже не оглянулся. Он
молча опустился на стул, оперся на ручку своей  трости  и  с  расстроенным
видом, но по-прежнему свирепо уставился на немцев.
   - Зачем ты это сделал? - спросил Христиан, подходя к машине.
   -  Да  уж  больно  он  расшумелся,  -  ответил  водитель,  здоровенный,
безобразный и наглый детина - истинный шофер берлинского  такси.  Христиан
терпеть его не мог. - Это научит их хоть немного уважать немецкую армию.
   - Не смей этого больше делать, - хрипло сказал Христиан. - Слышишь?
   Водитель слегка  выпрямился,  но  промолчал,  не  спуская  с  Христиана
тупого, нагловатого взгляда.
   Христиан отвернулся.
   - Ну хорошо, - буркнул он и скомандовал: - По местам!
   Присмиревшие девушки молча проводили взглядом немецкие машины,  которые
пересекли площадь и выехали на дорогу, ведущую в Париж.


   Подъехав к коричневой, украшенной скульптурами громадной арке  у  ворот
Сен-Дени,  Христиан  почувствовал  разочарование.  На  просторной  площади
вокруг арки уже стояли десятки бронированных машин. Солдаты в серой форме,
развалившись на асфальте, ели завтрак, приготовленный  в  полевых  кухнях,
точь-в-точь как в  каком-нибудь  провинциальном  баварском  городке  перед
парадом в день национального праздника. Христиан еще  ни  разу  не  был  в
Париже. Он мечтал в последний день войны первым проехать  по  историческим
улицам в голове армии, вступающей в древнюю столицу врага.
   Лавируя среди слоняющихся  солдат  и  составленных  в  козлы  винтовок,
машина подошла к арке, и  Христиан  знаком  приказал  следовавшему  позади
Гиммлеру остановиться. Это было условленное место встречи, здесь ему  было
приказано  ожидать  подхода  своей  роты.  Христиан  снял  каску,  глубоко
вздохнул и потянулся. Его миссия закончилась.
   Брандт выпрыгнул из  машины,  прислонился  к  цоколю  арки  и  принялся
фотографировать солдат за едой. Даже в военной форме и  с  черной  кожаной
кобурой у пояса он выглядел, как конторщик в отпуске, делающий снимки  для
семейного альбома. У Брандта была своя теория о том, кого и  почему  нужно
фотографировать. Из рядовых и унтер-офицеров  он  выбирал  большей  частью
блондинов, самых красивых и самых юных. "Моя задача, - заявил  он  однажды
Христиану, - сделать войну привлекательной для тех, кто остался  в  тылу".
Его теория, видимо, имела успех, - во всяком случае, за свою работу он был
представлен  к  офицерскому  званию  и  постоянно   получал   похвалы   от
командования пропагандистскими частями в Берлине.
   Среди  солдат  робко  бродили  двое  маленьких  детей  -   единственные
представители французского гражданского населения на улицах Парижа в  этот
день. Брандт подвел  их  к  маленькому  разведывательному  автомобилю,  на
капоте которого Христиан чистил свой автомат.
   - Послушай, - обратился к нему Брандт, - сделай мне одолжение - снимись
с этими детьми.
   - Попроси кого-нибудь другого, - отмахнулся Христиан. - Я не артист.
   - А я хочу  прославить  тебя.  Нагнись  и  сделай  вид,  что  даешь  им
сладости.
   - У меня нет сладостей, - ответил Христиан.
   Дети - мальчик и девочка лет  пяти  -  стояли  около  машины  и  мрачно
посматривали  на   Христиана   печальными,   глубоко   запавшими   черными
глазенками.
   - Вот, возьми, - Брандт вытащил из кармана несколько шоколадок и вручил
Христиану. - У хорошего солдата всегда должно найтись все, что нужно.
   Христиан вздохнул, отложил в сторону ствол автомата и нагнулся  к  двум
хорошеньким оборвышам.
   - Прекрасные типы, -  пробормотал  Брандт,  усаживаясь  на  корточки  и
поднося к глазам фотоаппарат. -  Дети  Франции  -  смазливые,  истощенные,
печальные и  доверчивые.  Красивый,  фотогеничный,  атлетически  сложенный
немецкий унтер-офицер, щедрый, добродушный...
   - Да будет тебе! - взмолился Христиан.
   - Продолжай улыбаться, красавчик. - Брандт щелкал аппаратом, делая один
снимок за другим. - Не отдавай им шоколад, пока я не скажу. Держи его так,
чтобы они тянулись за ним.
   - Прошу не забывать, ефрейтор Брандт, - усмехнулся  Христиан,  взглянув
вниз, на серьезные,  неулыбающиеся  лица  детей,  -  что  я  все  еще  ваш
командир.
   - Искусство  превыше  всего.  Мне  бы  очень  хотелось,  чтобы  ты  был
блондином. Ты чудесный тип немецкого солдата, но вот цвет волос не тот.  И
выглядишь ты так, будто все время силишься о чем-то вспомнить.
   - Я полагаю, - в том же  тоне  ответил  Христиан,  -  что  мне  следует
донести по команде о ваших высказываниях, позорящих честь немецкой армии.
   - Художник стоит выше всяких мелочных соображений, - парировал Брандт.
   Он быстро щелкал аппаратом и вскоре закончил съемку.
   - Ну, вот и все, - сказал он.
   Христиан отдал шоколад детям. Те молча, лишь мрачно взглянув на  немца,
рассовали шоколад по карманам, взялись за руки и поплелись среди  стальных
машин, солдатских башмаков и винтовочных прикладов.
   На  площадь  медленно  въехал  бронеавтомобиль  в  сопровождении   трех
разведывательных машин и остановился около солдат Христиана. Дистль увидел
лейтенанта  Гарденбурга  и  почувствовал  легкое  сожаление.  Недолго  ему
довелось походить в командирах! Он отдал честь лейтенанту, и тот  козырнул
в ответ. Пожалуй, никто не умел отдавать честь так лихо,  как  Гарденбург.
Едва он подносил руку к козырьку, вам уже слышался звон мечей и шпор  всех
военных кампаний начиная со времен Ахилла  и  Аякса.  Даже  сейчас,  после
длительного  перехода  из  Германии,  все  на  нем  блестело  и  выглядело
безупречно. Христиан не любил лейтенанта Гарденбурга и  всегда  чувствовал
себя неловко перед лицом такого ошеломляющего совершенства. Лейтенант  был
очень молод - лет двадцати трех-двадцати четырех,  но  когда  он  надменно
оглядывался  вокруг  своими  холодными  властными  светло-серыми  глазами,
казалось, что под этим беспощадным взглядом  содрогаются  все  презренные,
жалкие штафирки. Лишь немногие  могли  заставить  Христиана  почувствовать
свою неполноценность, и лейтенант Гарденбург как раз принадлежал  к  числу
таких людей.
   Гарденбург энергично выскочил из машины.  Стоя  в  положении  "смирно",
Христиан торопливо повторял про себя слова рапорта. Снова  -  уже  который
раз - вернулось к нему  сознание  вины  за  все,  что  произошло  в  лесу.
Конечно, они попали в  западню  только  потому,  что  он  оказался  плохим
командиром и халатно отнесся к своим обязанностям.
   - Да,  унтер-офицер?  -  Лейтенант  говорил  язвительным,  нетерпеливым
тоном, который был впору самому Бисмарку на заре его карьеры.
   Гарденбург не смотрел по сторонам: парижские достопримечательности  его
не интересовали. Он держался так, словно  перед  ним  был  огромный  голый
учебный плац около Кенигсберга, а не самый центр столицы Франции в  первый
после 1871 года день ее оккупации.
   "На редкость противный тип! - поморщился Христиан. -  Подумать  только,
что на таких и держится наша армия!.."
   - В десять ноль-ноль, - начал Христиан, -  на  дороге  Мо  -  Париж  мы
вступили  в  соприкосновение  с  противником.   Укрывшись   за   тщательно
замаскированным дорожным заграждением, противник  открыл  огонь  по  нашей
головной машине. Вместе с находившимися  под  моим  командованием  девятью
солдатами я вступил в бой. Мы уничтожили двух  солдат  противника,  выбили
остальных с баррикады, обратили их в  беспорядочное  бегство  и  разрушили
заграждение.
   Христиан на мгновение замялся.
   - Продолжайте, - не повышая голоса, поторопил лейтенант.
   - Мы понесли потери, -  продолжал  Христиан,  подумав  при  этом:  "Вот
тут-то и начинаются неприятности!" - Убит ефрейтор Краус.
   - Ефрейтор Краус? А он выполнил свой долг?
   - Да, господин  лейтенант.  -  Христиан  вспомнил  о  неуклюжем  парне,
который бежал по лесу среди качающихся деревьев и дико выкрикивал: "Попал!
Попал!" - Первыми же выстрелами он убил одного из солдат противника.
   - Отлично! - заметил лейтенант. По его лицу скользнула холодная улыбка,
отчего на мгновение сморщился его длинный крючковатый нос. - Отлично!
   "Он доволен!" - удивился Христиан.
   - Я не сомневаюсь, - продолжал Гарденбург, - что ефрейтор  Краус  будет
посмертно представлен к награде.
   - Господин лейтенант, я собираюсь написать письмо его отцу.
   - Отставить! Не ваше дело  писать  письма.  Это  входит  в  обязанности
командира роты капитана Мюллера, и он сделает все, что нужно. Я сообщу ему
необходимые факты. Извещение нужно составить умело. Важно выразить  в  нем
соответствующие чувства. Капитан Мюллер знает, как это делается.
   "В   военном   училище,   вероятно,   читают   курс   лекций    "Письма
родственникам", - иронически отметил про себя Христиан. - Час в неделю".
   - Унтер-офицер Дистль, - продолжал  Гарденбург,  -  я  доволен  вами  и
вашими солдатами.
   -  Рад  стараться,  господин  лейтенант,  -  вытянулся   Христиан.   Он
почувствовал какую-то глупую радость.
   Брандт выступил вперед и отдал честь.  Гарденбург  холодно  козырнул  в
ответ. Он презирал Брандта: тот не мог даже внешне выглядеть  солдатом,  а
лейтенант  не  скрывал  своего  отношения  к  людям,   которые   сражались
фотоаппаратами вместо винтовок. Однако он не  позволял  себе  игнорировать
весьма определенные приказы командования об оказании всяческого содействия
военным фотографам.
   - Господин лейтенант, - просто, совсем по-штатски, обратился  Брандт  к
офицеру. - Мне приказано поскорее доставить на площадь Оперы заснятую мною
пленку. Она будет отправлена в Берлин. Не могли бы вы дать мне  машину?  Я
сразу же вернусь.
   - Сейчас выясню, - ответил Гарденбург. Он повернулся и важно зашагал на
противоположную сторону площади, где  в  только  что  подъехавшей  амфибии
сидел капитан Мюллер.
   - Этот лейтенантик просто без ума от меня, - насмешливо заметил Брандт.
   - Но машину-то он тебе даст, - отозвался  Христиан.  -  У  него  сейчас
хорошее настроение.
   - Я тоже без ума от него и от  всех  лейтенантов  вообще,  -  продолжал
Брандт. Он оглянулся, посмотрел на выкрашенные  в  мягкие  цвета  каменные
стены больших домов, окружавших площадь,  на  рослых,  лениво  слоняющихся
солдат в касках и серых мундирах - чужих и лишних здесь, среди французских
вывесок и кафе с опущенными жалюзи. - И года не прошло, как я был в Париже
последний раз, - задумчиво сказал Брандт. - На  мне  был  синий  пиджак  и
фланелевые брюки. Все принимали меня за англичанина и относились ко мне  с
исключительным вниманием. Теплой  летней  ночью  с  красивой  черноволосой
девушкой я подъехал на такси к чудесному ресторанчику вот тут, за углом. -
Брандт мечтательно закрыл глаза и  прислонился  головой  к  бронированному
боку транспортера. - Девушка резонно полагала, что единственная цель жизни
женщины - ублаготворять мужчин. У нее был такой голос,  что,  услышав  его
даже за квартал, вы уже начинали испытывать к ней влечение.  Перед  обедом
мы  распили  бутылку  шампанского.  В  своем  темно-синем  платье  девушка
казалась такой скромной и юной, что даже не верилось, что всего  лишь  час
назад я лежал с ней в постели. Мы сидели, держа друг друга за руки, и  как
мне сейчас кажется, на  глазах  у  нее  блестели  слезы.  Затем  мы  съели
чудесный омлет и выпили бутылку шабли. В то время я и понятия  не  имел  о
каком-то лейтенанте Гарденбурге... Я знал, что часа  через  полтора  снова
окажусь в постели с девушкой, и чувствовал себя на седьмом небе.
   - Да перестань ты! - воскликнул Христиан. -  Моя  добродетель  начинает
трещать.
   - Но все это было  в  доброе  старое  время,  -  продолжал  Брандт,  не
открывая глаз, - когда я был презренным штафиркой и не превратился  еще  в
бравого вояку.
   - Открой глаза и опустись на землю, - торопливо проговорил Христиан.  -
Сюда идет Гарденбург.
   Они вытянулись перед подходившим лейтенантом.
   - Все в порядке, - сообщил Гарденбург Брандту. - Можете взять машину.
   - Благодарю вас, господин лейтенант.
   - Я сам поеду с вами и захвачу с собой Гиммлера и Дистля. Ходят  слухи,
что наша часть будет расквартирована  как  раз  в  районе  площади  Оперы.
Капитан посоветовал ознакомиться с  обстановкой  на  месте.  -  Гарденбург
попытался изобразить на лице теплую доверительную улыбку и  добавил:  -  К
тому же  мы  вполне  заслужили  маленькую  прогулку  для  осмотра  местных
достопримечательностей. Поехали.
   В сопровождении Христиана и Брандта он направился  к  одной  из  машин.
Гиммлер уже сидел за рулем,  Брандт  и  Христиан  разместились  на  заднем
сиденье,  а  лейтенант  сел  впереди,  прямой,  как  жердь,  -   блестящий
представитель немецкой армии и немецкого рейха на парижских бульварах.
   Как только машина тронулась, Брандт пожал плечами и  состроил  гримасу.
Гиммлер уверенно вел автомобиль к площади  Оперы:  во  время  отпусков  он
неоднократно  бывал  в  Париже  и  довольно  бегло  говорил   на   ломаном
французском языке. Взяв на себя  обязанности  гида,  он  обращал  внимание
своих спутников на наиболее  интересные  места,  показывал  кафе,  которые
когда-то посещал, театр-кабаре, где видел нагую  американскую  танцовщицу,
улицу, на  которой,  по  его  словам,  находился  самый  шикарный  в  мире
публичный дом. Гиммлер представлял собой встречающийся в каждой армии  тип
ротного шута и политикана. Он был любимчиком офицеров, и они позволяли ему
такие вольности, за которые других беспощадно наказывали. Лейтенант  чинно
сидел рядом с ним, жадно всматриваясь в безлюдные улицы. Он даже  позволил
себе дважды рассмеяться над шуточками Гиммлера.
   Знаменитая площадь Оперы,  с  ее  вздымающимися  колоннами  и  широкими
ступенями театрального подъезда, кишела солдатами. Их было так много,  что
не сразу бросалось в глаза отсутствие женщин и  штатских  здесь,  в  самом
центре города.
   Брандт с важным, деловым видом направился в одно из зданий, захватив  с
собой фотоаппарат и  пленку.  Христиан  и  лейтенант  вышли  из  машины  и
принялись рассматривать величественное, увенчанное куполом здание Оперы.
   - Жаль, что я не побывал здесь раньше, - задумчиво заметил лейтенант. -
В мирное время здесь, наверное, чудесно.
   - А вы знаете, лейтенант, - засмеялся Христиан, - я как раз думал о том
же.
   Гарденбург дружелюбно усмехнулся. Христиан недоумевал: почему он всегда
так боялся лейтенанта? Ведь он, оказывается, простецкий малый!
   Из здания выскочил Брандт.
   - С делами покончено, - объявил он.  -  Я  могу  не  являться  сюда  до
полудня завтрашнего дня. Мои фотографии  произведут  фурор.  Я  рассказал,
какие сделал снимки, и меня чуть тут же не произвели в полковники.
   - Вы не могли бы, - обратился лейтенант  к  Брандту,  и  в  его  голосе
впервые за все время прозвучали какие-то человеческие нотки, - вы не могли
бы сфотографировать меня на фоне Оперы? Я бы послал снимок жене.
   - С удовольствием, - сразу напуская на себя важный вид, ответил Брандт.
   - Гиммлер, Дистль, становитесь рядом.
   - Господин лейтенант, - робко возразил  Христиан,  -  может  быть,  вам
лучше сняться одному? Какой интерес вашей жене смотреть на нас? -  Впервые
за год службы Христиан осмелился в чем-то не согласиться с лейтенантом.
   - О нет! - Лейтенант обнял Христиана за плечи, и тот даже  подумал,  уж
не пьян ли Гарденбург. - Я не  раз  писал  жене  о  вас,  ей  будет  очень
интересно взглянуть на вашу фотографию.
   Брандт долго суетился, отыскивая нужное положение: ему хотелось,  чтобы
на снимок попала большая часть здания Оперы. Гиммлер шутовски  осклабился,
а Христиан с лейтенантом напряженно смотрели в объектив  аппарата,  словно
присутствовали на каком-то важном историческом торжестве.
   После съемки все  снова  уселись  в  машину  и  направились  к  воротам
Сен-Дени. День близился к концу. В косых  лучах  заходящего  солнца  улицы
казались вымершими, особенно там, где еще не было  солдат  и  не  носились
военные машины.  Впервые  после  приезда  в  Париж  Христиан  почувствовал
какую-то смутную тревогу.
   -  Великий  день,  -  задумчиво  проговорил  лейтенант,  сидя  рядом  с
водителем. - Незабываемый, исторический день.  Когда-нибудь,  вспоминая  о
нем, мы скажем: "Мы были там на заре новой эры!"
   Христиан заметил, что сидевший рядом Брандт  еле  сдерживает  смех.  Но
ведь этот человек долгие годы прожил  во  Франции,  где,  должно  быть,  и
научился с таким цинизмом и насмешкой  относиться  ко  всяким  возвышенным
чувствам.
   - Мой отец, - продолжал лейтенант, - в четырнадцатом году дошел  только
до Марны. Марна!.. От нее же рукой подать до Парижа. Но Парижа он так и не
увидел. А сегодня мы переправились через Марну за пять минут. Исторический
день...
   Лейтенант бросил острый взгляд  в  боковую  улочку,  мимо  которой  они
проезжали.  Христиан  невольно  заерзал  на   сиденье,   с   беспокойством
поглядывая в ту же сторону.
   - Гиммлер, - заговорил Гарденбург, - это не та ли самая улица?
   - Какая улица, господин лейтенант?
   - Ну... этот самый знаменитый дом" о котором вы говорили.
   "Однако и память же у него! -  удивился  Христиан.  -  Все  запоминает!
Огневые позиции орудий и  инструкцию  для  военно-полевых  судов,  порядок
дегазации материальной части и адрес парижского дома терпимости,  небрежно
указанного на незнакомой улочке два часа назад".
   - Я полагаю, - рассудительно  сказал  лейтенант,  когда  Гиммлер  повел
машину медленнее, - я полагаю, что в такой день, как сегодня, в день битвы
и торжества... Одним словом, мы вполне  заслужили  небольшое  развлечение.
Солдат, избегающий женщин, - плохой солдат... Брандт, вы жили в  Париже  -
вы знаете что-нибудь об этом заведении?
   - Да, господин лейтенант. Потрясающая репутация.
   - Поверните машину, унтер-офицер, - приказал Гарденбург.
   - Слушаюсь, господин лейтенант! -  Гиммлер  понимающе  улыбнулся,  лихо
развернул автомобиль и повел его к улице, которую недавно показывал  своим
спутникам.
   - Я уверен, - с важным видом продолжал Гарденбург,  -  что  могу  смело
положиться на вас, надеюсь, вы будете держать язык за зубами.
   - Так точно, господин лейтенант! - хором ответили все трое.
   - Всему свой черед - и дисциплине, и  совместным  дружеским  забавам...
Гиммлер, это то самое место?
   - Да, господин лейтенант. Но, кажется, оно закрыто.
   - Пошли!
   Лейтенант выбрался из машины и направился к  массивной  дубовой  двери,
так печатая шаг, что по узенькой улице покатилось эхо, словно  маршировала
целая рота солдат.
   Офицер постучал в дверь, а Христиан и Брандт, улыбаясь,  смотрели  друг
на друга.
   - Я теперь нисколько не удивлюсь, - шепотом заметил Брандт, -  если  он
начнет продавать нам порнографические открытки.
   - Ш-ш! - зашипел Христиан.
   Дверь наконец открылась и, когда лейтенант с Гиммлером  чуть  не  силой
ворвались в дом, тут же захлопнулась за ними. Христиан с Брандтом остались
одни на безлюдной тенистой улице. Начинало темнеть. Вокруг все было  тихо,
немые дома смотрели на них закрытыми окнами.
   - У меня  сложилось  такое  впечатление,  -  заговорил  Брандт,  -  что
лейтенант приглашал и нас в это заведение.
   - Терпение. Он подготавливает почву.
   - Ну, что касается женщин, то я предпочитаю обходиться без  посторонней
помощи.
   - Да, но хороший командир, - с серьезным видом проговорил  Христиан,  -
не ляжет спать, пока не убедится, что его солдаты устроены как нужно.
   - Пойди к лейтенанту и напомни ему об этом.
   Дверь снова распахнулась, и Гиммлер  призывно  помахал  им  рукой.  Они
выбрались из машины  и  вошли  в  дом.  Фонарь  псевдомавританского  стиля
багровым светом освещал лестницу и стены, обитые тканью под гобелен.
   - А хозяйка-то  узнала  меня!  -  сообщил  Гиммлер,  тяжело  ступая  по
лестнице впереди них. - "Поцелуй меня!",  "Мой  дорогой  мальчик!"  и  все
такое. Каково, а?
   -  Унтер-офицер  Гиммлер!  -   напыщенно   провозгласил   Христиан.   -
Популярнейшая личность во всех публичных домах пяти стран! Вклад  Германии
в дело создания Европейской федерации!
   - Во всяком случае, - ухмыльнулся Гиммлер,  -  в  Париже  я  не  тратил
времени попусту. Вот сюда, в бар.  Девицы  еще  не  готовы.  Надо  сначала
немножко выпить и забыть об ужасах войны.
   Он распахнул дверь, и они увидели лейтенанта. Сняв  перчатки  и  каску,
Гарденбург сидел на стуле,  заложив  ногу  на  ногу,  и  осторожно  счищал
золоченую фольгу с бутылки шампанского. Бар  представлял  собой  небольшую
комнату с выкрашенными в бледно-лиловый  цвет  стенами.  Полукруглые  окна
были  закрыты  портьерами  с  бахромой.  Восседавшая  за  стойкой  крупная
женщина, закутанная  в  шаль  с  каймой,  с  завитыми  волосами  и  сильно
подведенными  глазами,  как  нельзя  лучше  дополняла   обстановку   этого
заведения. Она неумолчно  трещала  по-французски,  а  Гарденбург  степенно
кивал головой, хотя не понимал ни слова.
   - Amis, - представил Гиммлер Брандта и Христиана, обнимая их за  плечи.
- Braves soldaten! [Друзья. Бравые солдаты! (франц. искаж.)]
   Женщина вышла из-за стойки и пожала обоим  руки,  уверяя,  что  страшно
рада их видеть.  Пусть  они  простят  ей  невольную  задержку,  ведь  они,
конечно, понимают, что сегодня был очень тяжелый день. Девицы скоро, очень
скоро появятся. Она пригласила немцев посидеть и выпить  вина  и  выразила
свое восхищение тем, что немецкие солдаты и офицеры  пьют  и  развлекаются
вместе, - вероятно потому-то они и выиграли войну, а  вот  во  французской
армии вы никогда не увидите ничего подобного...
   Гости уже приканчивали третью бутылку, а девицы все не появлялись, что,
впрочем, теперь уже не имело значения.
   - Французы!.. Я презираю французов, - разглагольствовал  лейтенант.  Он
сидел  на  стуле  прямо,  словно  проглотил  аршин,  и  глаза  его   стали
темно-зелеными и тусклыми,  как  истертое  волнами  бутылочное  стекло.  -
Французы не хотят умирать, и вот поэтому мы здесь, пьем их вино и берем их
женщин. Разве это война? - Пьяным жестом он со  злостью  рванул  со  стола
бокал. - Какая-то нелепая комедия. С восемнадцатилетнего возраста я изучаю
военное искусство. Я знаю как свои пять пальцев  организацию  снабжения  и
связи; роль морального состояния войск, правила выбора  укрытых  мест  для
командных  пунктов,  теорию   наступления   на   противника,   обладающего
автоматическим  оружием,   значение   элемента   внезапности...   Я   могу
командовать армией. Я потратил пять лет жизни в ожидании этого момента.  -
Гарденбург горестно рассмеялся. - И вот  великий  момент  наступил!  Армия
устремляется вперед. И что же? - Он пристально посмотрел на мадам - та, ни
слова не понимая по-немецки, с  самым  счастливым  видом  согласно  кивала
головой. - Я не слышал  ни  единого  выстрела,  я  проехал  на  автомобиле
шестьсот километров, чтобы оказаться в публичном доме. Жалкая  французская
армия превратила меня в туриста! Понимаете?  В  туриста!  Война  окончена,
пять  лет  жизни  потрачены  зря.  Карьеры  мне  не  сделать,  я  останусь
лейтенантом до пятидесяти лет. Влиятельных друзей в Берлине у меня нет,  и
некому позаботиться о моем продвижении. Все пропало...  Мой  отец  все  же
больше преуспел. Он дошел только до Марны, хотя и воевал четыре года, но в
двадцать шесть лет уже имел чин майора, а на Сомме, после первых двух дней
боев, когда была перебита половина офицеров, получил под свое командование
батальон... Гиммлер!
   - Да, господин лейтенант, - отозвался - Гиммлер. Он был трезв и  слушал
лейтенанта с хитроватой усмешкой на лице.
   - Гиммлер! Унтер-офицер Гиммлер! Где же моя  девица?  Хочу  французскую
девку!
   - Мадам обещает, что девица придет через десять минут.
   - Я презираю их, - заявил лейтенант, отпивая из бокала шампанское. Рука
у него тряслась, и вино стекало по подбородку. - Презираю всех французов.
   В комнату вошли две девушки. Одна из них,  полная,  крупная  блондинка,
широко улыбалась. У другой, маленькой, изящной и смуглой,  было  печальное
лицо арабского типа, сильно накрашенное, с ярко намазанными губами.
   - Вот и они, -  ласково  сказала  мадам.  -  Вот  мои  курочки.  -  Она
одобрительно, словно барышник, похлопала блондинку по спине. - Это Жаннет.
Подходящий тип, не правда ли? Я уверена, что Жаннет будет  пользоваться  у
немцев огромным успехом.
   - Я беру вот эту. - Лейтенант встал, выпрямился  и  указал  на  девушку
арабского типа. Она улыбнулась профессионально-загадочной улыбкой, подошла
к офицеру и взяла его под руку.
   Гиммлер, до этого с интересом посматривавший на смуглую девушку, тут же
уступил праву старшего по чину и обнял рослую блондинку.
   - Ну, милочка, - обратился он к ней, - как  тебе  понравится  красивый,
здоровый немецкий солдат?
   - А подходящая комната  тут  есть?  -  спросил  Гарденбург.  -  Брандт,
переведите.
   Брандт перевел,  и  смуглая  девушка,  улыбнувшись  всем,  увела  чинно
вышагивавшего за ней лейтенанта.
   - Ну-с, - сказал Гиммлер, еще крепче прижимаясь к блондинке, - а теперь
моя очередь. Я надеюсь, ребята, вы не возражаете...
   - Давай, давай, - ответил Христиан. - И можешь не спешить.
   Гиммлер осклабился.
   - А знаешь, милочка, - уходя с блондинкой, обратился он к ней на  своем
ужасном французском языке, - мне очень нравится твое платье...
   Мадам поставила на стол нераспечатанную бутылку шампанского, извинилась
и ушла. Христиан и Брандт остались  одни  в  освещенном  оранжевым  светом
баре, тоже отделанном с претензией на мавританский стиль.  Посматривая  на
стоявшую в ведерке бутылку, они молча  пили  бокал  за  бокалом.  Открывая
новую  бутылку,  Христиан  вздрогнул  от  неожиданности,  когда  пробка  с
громким, как выстрел, звуком вылетела из  горлышка  и  холодное  пенящееся
шампанское выплеснулось ему на руки.
   - Тебе доводилось бывать в подобных местах? - спросил наконец Брандт.
   - Нет.
   - Война вносит огромные перемены в жизнь человека, - продолжал Брандт.
   - Да, конечно.
   - Хочешь девочку? - поинтересовался Брандт.
   - Не очень.
   - Ну, а как бы ты поступил,  если  бы  тебе  и  лейтенанту  Гарденбургу
понравилась одна и та же девушка? - продолжал допытываться Брандт.
   - На этот вопрос я не хочу отвечать, - с важным видом заявил  Христиан,
отпивая маленький глоток вина.
   - Да и я тоже не ответил бы, - согласился Брандт, играя ножкой бокала.
   - Ну, и как ты себя чувствуешь? - спросил он спустя некоторое время.
   - Не знаю. Странно как-то все... Очень странно.
   - А мне вот грустно, - признался Брандт. -  Очень  грустно.  Сегодня  -
заря... как это выразился лейтенант Гарденбург?
   - Заря новой эры.
   - Мне грустно на заре новой эры. - Брандт  налил  себе  вина.  -  А  ты
знаешь,  месяцев  десять  назад  я  чуть  было   не   принял   французское
гражданство.
   - Неужели?
   - Я прожил во Франции в  общей  сложности  лет  десять.  Как-нибудь  мы
съездим с тобой в одно местечко на побережье  Нормандии,  где  я  проводил
лето. Я работал с утра до вечера и создавал за  лето  полотен  тридцать  -
сорок. Мое имя стало уже приобретать некоторую известность в этой  стране.
Я покажу тебе потом галерею, где выставлялись мои картины. Может быть, там
еще осталось кое-что из моих работ, и ты сможешь взглянуть на них.
   - С величайшим удовольствием, - церемонно ответил Христиан.
   - А вот в  Германии  своих  картин  я  показывать  не  могу.  Это  была
абстрактная живопись, так называемый субъективизм. Нацисты называют  такое
искусство декадентским. - Брандт пожал плечами.  -  Наверное,  я  немножко
декадент. Не такой, конечно, как лейтенант, но все же декадент. А ты?
   - А я декадент-лыжник, - в тон ему ответил Христиан.
   - Везде есть декаденты, - согласился Брандт.
   Открылась дверь, и в комнату вошла маленькая смуглая девушка, с которой
удалился лейтенант. На ней был пеньюар розового цвета, отделанный по краям
перьями. Девушка слегка улыбалась каким-то своим мыслям.
   - А где мадам? - спросила она.
   - Да где-то здесь. - Брандт сделал неопределенный жест  рукой.  -  Могу
чем-нибудь помочь?
   - Да все ваш офицер, - ответила девушка. - Мне нужно, чтобы  кто-нибудь
перевел. Он чего-то требует, а  я  не  совсем  уверена,  что  поняла  его.
По-моему, он хочет, чтобы я отстегала его плетью, а я боюсь начинать, пока
не буду знать точно, что именно это ему и нужно.
   - Начинай, - ответил Брандт. - Именно это ему и нужно. Уж я-то знаю, он
ведь мой старый дружок.
   - Вы уверены? - Девушка недоверчиво взглянула на Брандта и Христиана.
   - Совершенно уверен, - подтвердил Брандт.
   - Ну что ж, хорошо.  -  Девушка  пожала  плечами.  -  Попробую.  -  Она
направилась было к двери, но остановилась. - Все это немножко странно, - с
чуть заметной насмешкой в голосе проговорила она.  -  Солдат  победоносной
армии... День победы... Вы не находите, что у него странный вкус?
   - Мы вообще странные люди, - ответил  Брандт,  -  и  ты  в  этом  скоро
убедишься. Занимайся своим делом.
   Девушка гневно взглянула на него, но тут же улыбнулась и ушла.
   - Ты понял? - спросил Брандт у Христиана.
   - Да, достаточно.
   - Давай выпьем,  -  предложил  Брандт,  наполняя  бокалы.  -  А  я  вот
отозвался на зов родины.
   - Как, как? - недоуменно переспросил Христиан.
   - Со дня на день должна была начаться война, а  я  писал  декадентские,
абстракционистские пейзажи  и  ждал  французского  гражданства.  -  Брандт
прищурил глаза, вспоминая беспокойные, тревожные дни августа 1939 года.  -
Французы - самый восхитительный народ в мире.  Они  умеют  вкусно  есть  и
держат себя независимо. Рисуй, что хочешь, - они и бровью  не  поведут.  У
них блестящее военное прошлое, но они понимают, что ничего выдающегося  на
этом поприще им уже не  совершить.  Они  благоразумны  и  расчетливы,  что
благотворно оказывается на искусстве... И все  же  в  последнюю  минуту  я
пошел в армию и превратился в ефрейтора Брандта, полотна которого не берет
ни одна немецкая картинная галерея. Кровь не вода, а? И вот мы в Париже, и
нас приветствуют проститутки. Знаешь, Христиан, что я тебе скажу? В  конце
концов, мы все же проиграем войну. Слишком уж это отвратительно... Варвары
с Эльбы жрут сосиски на Елисейских полях...
   - Брандт! - остановил его Христиан. - Брандт!
   - Тоже мне, "заря новой эры", которую  вермахт  встречает  в  публичном
доме! Завтра я возьму сосиски и пойду на площадь Этуаль.
   Открылась  дверь,  и  в  бар  вошел  Гиммлер.  Он  был  без  кителя,  в
расстегнутой сорочке. Скаля зубы, он держал в руках зеленое  платье  -  то
самое, что было на девице, с которой он ушел.
   - Следующий! - крикнул он. - Дама ждет.
   -  Не  намерен  ли  ты  последовать  за  унтер-офицером  Гиммлером?   -
осведомился Брандт у Христиана.
   - Нет, не намерен.
   - Не в обиду будь  сказано,  Гиммлер,  но  мы  уж  лучше  закончим  тут
бутылочку, - объявил Брандт.
   Гиммлер  сердито  взглянул  на  них,  и  обычное  хитровато-добродушное
выражение на мгновение исчезло с его лица.
   - Но чем ты там занимался? - продолжал Брандт. - Сдирал с нее платье?
   - Не-ет, - усмехнулся Гиммлер. - Купил. За девятьсот франков, хотя  она
просила тысячу пятьсот. Пошлю его жене,  у  нее  почти  такой  же  размер.
Пощупайте-ка, - он положил перед ними платье. - Настоящий шелк!
   - Да, настоящий шелк, - подтвердил Христиан, с серьезным видом  пощупав
материал.
   Гиммлер пошел к двери, но на пороге обернулся.
   - Спрашиваю в последний раз: хотите?
   - Нет. А за любезное предложение - спасибо, - ответил Брандт.
   - Ну что ж! - Унтер-офицер развел руками. - Не хотите - как хотите.
   - Вот что, Гиммлер, -  сказал  Христиан.  -  Мы  уходим.  Ты  дождешься
лейтенанта Гарденбурга и отвезешь его. Мы пойдем пешком.
   - А вам не кажется, что могут быть какие-нибудь приказания?  -  спросил
Гиммлер.
   - Вряд ли кто докажет, что мы находимся сейчас в боевой  обстановке,  -
возразил Христиан. - Мы пойдем пешком.
   Гиммлер пожал плечами.
   - Вы рискуете получить пулю в спину, если пойдете одни по городу.
   - Не сегодня, - отмахнулся Брандт. - Позднее - может быть, но сегодня -
нет.
   Они поднялись и вышли на темную улицу.
   Город был тщательно затемнен - нигде не пробивалось  ни  единого  луча.
Над крышами висела луна, и дома бросали  резкие  тени  на  залитые  мягким
светом улицы. Воздух был  теплый  и  неподвижный.  Угрюмую,  настороженную
тишину,  нависшую  над  городом,  лишь  изредка  нарушал   стальной   лязг
гусеничных машин.  Они  то  начинали  двигаться  где-то  вдали,  то  снова
останавливались, и резкие, неприятные звуки замирали  в  лабиринте  темных
улиц.
   Брандт  показывал  дорогу.  Он  слегка  пошатывался,  но   не   потерял
способности ориентироваться и уверенно шагал в направлении ворот Сен-Дени.
   Они шли молча, плечом к плечу, их подбитые шипами сапоги гулко  стучали
по мостовой.  Где-то  в  темноте  с  шумом  закрылось  окно,  и  Христиану
показалось, что издалека донесся едва слышный  плач  ребенка.  Вскоре  они
свернули на широкий безлюдный  бульвар  и  пошли  вдоль  закрытых  кафе  с
опущенными жалюзи и со  сложенными  в  кучи  вдоль  тротуаров  стульями  и
столиками.  Вдали  сквозь  деревья   бульвара   поблескивали   огоньки   -
свидетельство того, что находившаяся в тот вечер в сердце Франции немецкая
армия чувствует себя в  полной  безопасности.  Размеренно  шагая  рядом  с
Брандтом на эти  огоньки.  Христиан  мечтательно  улыбался;  под  влиянием
выпитого шампанского они казались ему такими уютными и дружески теплыми.
   Сквозь пьяную дымку освещенный молодой луной  Париж  представлялся  ему
каким-то необыкновенно изящным и хрупким. Он  чувствовал,  что  влюблен  в
этот город. Ему нравились избитые мостовые и узенькие извилистые улочки по
обеим сторонам бульвара, как будто уводившие в другое столетие;  нравились
церкви, поднимавшиеся среди баров, публичных  домов  и  бакалейных  лавок;
стулья с тонкими ножками, бережно сложенные сиденьями вниз на  столиках  в
тени парусиновых тентов кафе;  люди,  прячущиеся  за  опущенными  шторами;
река, без которой нельзя было представить себе этот город и которой он еще
не видел; рестораны, в которых он еще не был; девушки, которых он  еще  не
встречал,  но  встретит  завтра,  когда  рассеется  ночной  страх  и  они,
постукивая высокими каблучками,  появятся  на  столичных  улицах  в  своих
вызывающе красивых платьях. Христиану нравились и  легенды,  которые  люди
сложили об этом городе, и то, что во всем свете один только Париж в  самом
деле был таким, как его рисовали в легендах.
   Теперь Христиан с удовольствием думал о том, что ему пришлось выдержать
бой на дороге и убить человека, чтобы  попасть  в  этот  город.  Ему  даже
показалось, что он любит убитого  им  маленького  оборванного  француза  и
лежавшего рядом с французом -  так  далеко  от  своей  силезской  фермы  -
ефрейтора Крауса с вишневым соком на губах. Он был рад, что  прошел  через
такое испытание на дороге  и  в  лесу  и  что  смерть  пощадила  его.  Ему
нравилась война, потому что не было лучшего средства проверить, чего стоит
человек, но вместе с тем было приятно сознавать, что скоро  она  кончится:
ему вовсе не хотелось умирать.
   Будущее представлялось Христиану радостным, он  верил,  что  оно  будет
безмятежным и красивым, а все то, ради  чего  он  рискует  сейчас  жизнью,
станет незыблемым  законом,  и  начнется  новая  эра,  эра  процветания  и
порядка.
   Христиан подумал еще, что он любит Брандта, который, почти не  шатаясь,
идет рядом. Там, на дороге, Брандт хныкал, но все же сумел победить  страх
и сражался бок о бок с ним,  хотя  и  придерживал  рукой  свой  трясущийся
локоть, когда стрелял через весеннюю листву в человека, который,  конечно,
убил бы Христиана, если бы смог.
   Христиану нравилась эта тихая лунная ночь, под покровом  которой  он  и
Брандт - новые владыки  города  -  плечом  к  плечу  шагали  по  пустынным
прекрасным улицам. Он понял в конце концов, что жил не  напрасно,  что  не
для того он родился, чтобы растрачивать попусту время,  обучая  ходьбе  на
лыжах детей  и  богатых  бездельников.  Он  приносил  пользу  и  будет  ее
приносить - чего еще может требовать человек от жизни?!
   - Смотри-ка! - воскликнул Брандт, останавливаясь перед  залитой  лунным
светом стеной церкви. Христиан взглянул на то место, куда указывал Брандт.
В свете луны отчетливо выделялись написанные мелом крупные цифры:  "1918".
Христиан растерянно заморгал и покачал  головой.  Он  понимал,  что  цифры
имеют какое-то значение, но не сразу сообразил, какое именно.
   - Тысяча девятьсот восемнадцатый год,  -  заметил  Брандт.  -  Да,  они
помнят. Французы помнят.
   Христиан снова взглянул на стену. Он  внезапно  почувствовал  печаль  и
усталость; он был на ногах с четырех часов  утра,  а  день  выдался  такой
утомительный. Тяжело ступая, Христиан подошел к стене, поднял руку и  стал
медленно и методично стирать рукавом надпись.





   Радио заглушало все остальные звуки в доме. Стояла  солнечная  июньская
погода, свежая зелень покрывала холмы  Пенсильвании,  но  Майкл  почти  не
выходил из  оклеенной  обоями  гостиной,  обставленной  легкой  мебелью  в
колониальном стиле, и не отрываясь слушал ежеминутно прерываемые  помехами
одни и те же последние сообщения. Вокруг его кресла валялись газеты. Время
от времени появлялась Лаура и с громким мученическим  вздохом  принималась
подбирать их с пола и с подчеркнутой аккуратностью складывать в стопку. Но
Майкл почти не замечал ее. Прильнув к радиоприемнику, он  крутил  ручки  и
вслушивался в голоса дикторов - сочные, вкрадчивые, напыщенные, твердившие
снова и снова: "Покупайте  препарат  "Лайф-бой",  уничтожающий  неприятный
запах!"; "Две чайные ложки на стакан воды перед  завтраком,  и  вы  будете
чувствовать себя прекрасно!";  "Ходят  слухи,  что  Париж  обороняться  не
будет. Немецкое верховное командование хранит молчание о  положении  своих
ударных  частей,  которые   продвигаются   вперед,   почти   не   встречая
сопротивления разваливающейся французской армии".
   -  Мы  обещали  Тони,  что  сыграем  сегодня  в  бадминтон,  -   кротко
проговорила Лаура, появляясь в дверях.
   Майкл продолжал молча сидеть у приемника.
   - Майкл! - крикнула Лаура.
   - Да? - отозвался он, не поворачивая головы.
   - Ты понимаешь: бадминтон, Тони.
   - Ну и что же? - Майкл от напряжения сморщил лоб, пытаясь  одновременно
слушать и Лауру и диктора.
   - Но сетка-то еще не натянута.
   - Натяну позднее.
   - Когда позднее?
   - Да отстань ты ради бога,  Лаура!  -  вскипел  Майкл.  -  Я  сказал  -
позднее.
   - Мне начинает надоедать это твое излюбленное словечко, - ледяным тоном
ответила Лаура. На глазах у нее выступили слезы.
   - Да перестань же!
   - А ты перестань кричать на меня! -  Слезы  побежали  по  ее  щекам,  и
Майклу стало жаль ее. Уезжая из Нью-Йорка, они  собирались  устроить  себе
нечто вроде отпуска, во время которого, хотя об этом не  было  сказано  ни
слова,  надеялись  в  какой-то  мере   восстановить   прежнюю   дружбу   и
привязанность, утраченные в безалаберно проведенные после  женитьбы  годы.
Контракт Лауры с кинофирмой в Голливуде  кончился,  и  дирекция  не  сочла
нужным продлить его. По каким-то необъяснимым  причинам  работу  в  другой
студии она не нашла. Внешне Лаура была спокойна и весела и не  жаловалась,
однако Майкл знал, как тяжело она  переживает  свое  унижение.  Уезжая  на
месяц в загородный дом приятеля, Майкл дал себе слово быть внимательным  и
предупредительным.  Они  провели  здесь  только  неделю,  но  эта   неделя
оказалась ужасной. Майкл целые дни слушал радио, а по ночам не мог  спать.
Расстроенный, с воспаленными глазами, он или мрачно бродил  по  дому,  или
усаживался читать в гостиной,  забывал  бриться,  забывал  помогать  Лауре
поддерживать  порядок  в  очаровательном  домике,  предоставленном  в   их
распоряжение.
   - Прости меня, дорогая, - он обнял Лауру и поцеловал ее. Она улыбнулась
сквозь слезы.
   - Мне очень неприятно быть такой надоедливой,  но  ты  же  знаешь,  что
кое-что все-таки нужно делать.
   - Конечно.
   - Ну вот, ты  уже  совсем  хороший,  -  засмеялась  Лаура.  -  Мне  так
нравится, когда ты хороший.
   Майкл тоже засмеялся, хотя с трудом скрывал раздражение.
   - Ну, а сейчас тебе придется расплачиваться за то, что ты  так  мил  со
мной, - продолжала Лаура, прижавшись к его груди.
   - И что же я должен сделать?
   - Оставь этот смиренный тон, - вспылила Лаура. - Терпеть не могу, когда
ты говоришь таким тоном.
   Майкл едва сдерживал себя.
   - Что же все-таки ты хочешь от меня?  -  спросил  он,  прислушиваясь  к
звукам собственного голоса и удивляясь, что может еще говорить так вежливо
и мило.
   - Во-первых, выключи этот проклятый приемник.
   Майкл хотел было запротестовать,  но  передумал.  Диктор  в  это  время
говорил: "Положение здесь все еще продолжает  оставаться  неясным,  однако
англичанам, видимо, удалось благополучно эвакуировать большую часть  своей
армии. Предполагается, что в ближайшее время развернется  контрнаступление
Вейгана..." [Вейган, Максим - французский генерал; 19 мая 1940 года  после
вторжения   немецко-фашистских   войск    во    Францию    был    назначен
главнокомандующим  французской  армией;  так  называемый  "план  Вейгана",
состоявший в одновременном контрнаступлении  французских  войск  с  рубежа
Соммы и отрезанной группировки союзных войск с  севера,  был  построен  на
песке и так и не был реализован]
   - Майкл, дорогой! - напомнила Лаура.
   Майкл поспешно выключил радио.
   - Вот, пожалуйста. Для тебя я готов на все.
   - Спасибо. - В улыбающихся, блестящих  глазах  Лауры  уже  не  было  ни
единой слезинки. - Ну, а сейчас еще одна просьба.
   - Что еще?
   - Пойди побрейся.
   Майкл вздохнул и провел рукой по щетине на подбородке.
   - А стоит ли?
   - У тебя такой вид, будто ты только что явился из ночлежки.
   - Ладно. Уговорила.
   - Ты сразу почувствуешь себя гораздо лучше, - добавила  Лаура,  собирая
газеты, разбросанные вокруг кресла.
   - Еще бы, - ответил Майкл и машинально снова взялся за ручки приемника.
   - Ну дай отдохнуть хотя бы час! - умоляюще проговорила Лаура, прикрывая
ладонью ручки настройки. - Только час! Иначе я  сойду  с  ума.  Без  конца
передают одно и то же, одно и то же!
   - Дорогая, но ведь это же решающая неделя в нашей жизни.
   - Пусть так, но зачем же доводить себя до сумасшествия? - с  неумолимой
логикой возразила Лаура. - Ведь французам это не поможет, правда?..  После
того, как побреешься, не забудь, дорогой, натянуть сетку для бадминтона.
   - Хорошо, - пожал плечами Майкл. Лаура чмокнула его в щеку и  погладила
по голове. Майкл отправился наверх.
   Во время бритья он  услышал,  как  начали  собираться  гости.  Из  сада
доносились женские голоса,  временами  заглушаемые  журчанием  льющейся  в
раковину воды. На расстоянии они казались  нежными  и  мелодичными.  Лаура
пригласила двух своих бывших учительниц-француженок  из  расположенной  по
соседству женской школы, где она училась  в  детстве.  Они  всегда  хорошо
относились к  Лауре.  Краем  уха  прислушиваясь  к  то  усиливающимся,  то
затихающим голосам, Майкл решил, что  мягкие  интонации  француженок  куда
приятнее самоуверенной металлической трескотни  большинства  знакомых  ему
американок. "Но я, пожалуй, не решусь сказать об этом вслух!" - усмехнулся
он.
   Майкл порезался и, с раздражением разглядывая  в  зеркало  кровоточащую
царапинку под подбородком, снова почувствовал себя выбитым из колеи.
   С большого дерева в конце сада донеслось  карканье  ворон.  Целая  стая
свила там гнезда и время от времени заглушала своими резкими  криками  все
другие звуки, долетавшие из сада.
   Побрившись, Майкл проскользнул в гостиную и тихонько включил  приемник,
но поймал только музыкальную программу. Женщина пела: "Не имею  я  ничего,
но и этого мне слишком много..." По другой станции передавали увертюру  из
"Тангейзера" в исполнении военного оркестра.  Приемник  был  слабенький  и
ловил всего две станции. Майкл выключил приемник и пошел в  сад  встречать
гостей.
   Джонсон в желтой тенниске в коричневую полоску был уже там.  Он  привел
высокую, красивую девушку с серьезным, интеллигентным  лицом.  Пожимая  ей
руку, Майкл подумал: "Интересно, где сейчас жена Джонсона?"
   - Мисс  Маргарет  Фримэнтл...  -  представила  незнакомку  Лаура.  Мисс
Фримэнтл сдержанно улыбнулась, а Майкл с завистью  подумал:  "Черт  побери
этого Джонсона! Где он находит таких красивых девушек?"
   Затем Майкл  пожал  руки  хрупким  сестрам-француженкам.  На  них  были
изящные черные платья, когда-то, видимо, очень модные,  хотя  трудно  было
вспомнить когда именно. Обеим сестрам перевалило за пятьдесят. У них  были
зачесанные назад блестящие, словно покрытые лаком, волосы, нежный, бледный
цвет лица и удивительно изящные, стройные ноги. Они обладали  безупречными
утонченными манерами, а долгие годы,  проведенные  в  школе  для  девочек,
приучили их относиться ко всему на свете с неисчерпаемым терпением. Майклу
сестры всегда казались выходцами из прошлого века - вежливыми, замкнутыми,
с хорошими манерами, но про  себя  осуждающими  и  время  и  страну,  куда
занесла их судьба. Сегодня, хотя и было заметно;  что  обе  они  тщательно
готовились к визиту, искусно нарумянились и подвели  глаза,  на  их  лицах
застыло какое-то отрешенное, мученическое выражение. Им, видимо, с  трудом
удавалось следить за ходом беседы.
   Искоса  посматривая  на  них,  Майкл  вдруг  понял,  что  значит   быть
француженками сегодня, когда немцы находятся около Парижа и город,  затаив
дыхание, прислушивается к нарастающему грохоту пушек,  когда  американские
дикторы то и дело прерывают джазовую музыку и передачу  местных  новостей,
чтобы сообщить последние известия из Европы, тщательно, но на американский
лад произнося столь знакомые  сестрам  названия:  Реймс,  Суассон,  Марна,
Компьен...
   "Если бы я был деликатнее, - сказал себе Майкл, - и имел больше  такта,
если бы я не был таким неуклюжим, тупым буйволом, я отвел бы их в  сторону
и попытался найти нужные слова утешения". Однако Майкл  знал,  что  ничего
хорошего у него не получится, он обязательно  скажет  не  то,  что  нужно,
смутит женщин, и они почувствуют себя еще хуже. "Жаль, что таким вещам нас
никто не догадался научить.  Нас  учили  чему  угодно,  только  не  такту,
отзывчивости и умению помочь человеку".
   - Хотя и неприятно об этом говорить, -  донесся  до  Майкла  бархатный,
уверенный голос Джонсона, - но я думаю, что вся эта история не  что  иное,
как грандиозный обман.
   - Как, как? - не поняв, спросил Майкл. Джонсон в изящной позе сидел  на
траве, по-мальчишески  подняв  колени,  и  улыбался  мисс  Фримэнтл,  явно
стараясь произвести на нее впечатление. Это раздражало Майкла,  тем  более
что Джонсон, видимо, преуспевал в своих намерениях.
   - Заговор, вот что, - ответил Джонсон. - Уж не хочешь  ли  ты  сказать,
что две сильнейшие в мире армии внезапно развалились сами по себе? Все это
подстроено заранее.
   - То есть другими словами, французы, по-твоему, умышленно  сдают  Париж
немцам?
   - Конечно.
   - Вы не слышали, в последних известиях не передавали ни чего  нового  о
Париже? - тихо спросила младшая из сестер, мисс Буллар.
   - Нет, пока ничего нового не сообщалось,  -  как  можно  мягче  ответил
Майкл.
   Обе дамы с улыбкой кивнули  ему,  словно  он  преподнес  им  по  букету
цветов.
   - Да, город падет, - вставил Джонсон. - Попомните мои слова.
   "За каким дьяволом мы пригласили сюда этого типа?"  -  сердито  подумал
Майкл.
   - Сделка уже состоялась, - продолжал  Джонсон,  -  а  все  остальное  -
камуфляж для обмана английского и французского народов. Недели  через  две
немцы будут в Лондоне, а еще через месяц  нападут  на  Советский  Союз.  -
Последние слова он произнес торжествующе и гневно.
   - А по-моему, ты неправ, - упрямо возразил Майкл. - Мне кажется,  этого
не случится. Все будет иначе.
   - Как же именно?
   - Не знаю. -  Майкл  чувствовал,  что  выглядит  глупо  в  глазах  мисс
Фримэнтл, и, хотя ему было досадно, он продолжал упрямо стоять на своем. -
Как-нибудь.
   - Вот она, мистическая вера в то, что папочка позаботится обо всем и не
пустит буку в детскую! - насмешливо заметил Джонсон.
   - Прошу вас, не нужно! - вмешалась Лаура. - Неужели мы должны все время
говорить об одном и том же? Кажется, мы собирались  сыграть  в  бадминтон?
Мисс Фримэнтл, вы играете в бадминтон?
   - Играю, - ответила Маргарет, и Майкл механически отметил,  что  у  нее
низкий, чуть хрипловатый голос.
   - И когда только народы наконец  проснутся?  -  с  чувством  воскликнул
Джонсон.  -  Когда  они  наберутся  мужества  взглянуть  в  лицо   суровой
действительности? Сколько порабощенных стран ждут  освобождения!  Эфиопия,
Китай, Испания, Австрия, Чехословакия, Польша...
   "О, как печально звучат эти названия, - подумал Майкл. - Их  так  часто
упоминают, что они уже почти перестали волновать".
   - Мировая буржуазия решила укрепить свою мощь, - продолжал  Джонсон,  и
Майкл вспомнил все прочитанные на эту  тему  брошюры,  -  и  вот  как  это
делается. Несколько выстрелов из пушек, чтобы одурачить  народ,  несколько
патриотических речей одряхлевших генералов, а затем  -  сделка  подписана,
скреплена печатями и вступила в силу.
   "А ведь он, пожалуй, прав, - устало подумал Майкл. - Может  быть,  все,
что он говорит, в какой-то мере соответствует действительности. И  все  же
только самоубийца может себе  позволить  верить  этому.  Чтобы  продолжать
жить, нужно быть хоть чуточку  легковерным".  Но  все  равно  было  как-то
неприятно слушать Джонсона, с важным видом изрекающего  эти  истины  своим
хорошо натренированным салонным голосом - такие голоса часто можно слышать
на театральных премьерах, в дорогих  ресторанах  и  на  интимных  вечерах.
"Интересно, где теперь тот пьяный ирландец,  что  был  на  встрече  Нового
года, этот Пэрриш? Вероятно, и он повторил бы многое из того, что  говорит
Джонсон. В конце концов, утверждения Джонсона более или менее совпадают  с
партийной линией, но у Пэрриша все это звучало убедительнее. Наверное,  он
убит и скалит сейчас зубы где-нибудь на берегу Эбро... Во всяком случае, -
злорадно  подумал  Майкл,  взглянув  на  шоколадные  спортивные  брюки   и
ярко-желтую тенниску Джонсона, - во всяком случае,  уж  ты-то  не  станешь
подставлять себя под пули! Можно в этом не сомневаться".
   - Послушайте,  -  сказала  Лаура,  -  мне  страшно  хочется  сыграть  в
бадминтон. Дорогой мой, - она прикоснулась к руке Майкла, - шесты, сетка и
принадлежности для игры на задней веранде.
   Майкл вздохнул и тяжело поднялся с земли. Лаура все же, видимо,  права:
сегодня уж лучше играть в бадминтон, чем разговаривать.
   - Я помогу вам, - проговорила  мисс  Фримэнтл,  вставая  и  направляясь
вслед за Майклом.
   - Джонсон... - Майкл не удержался, чтобы не задеть Джонсона, -  а  тебе
не приходило в голову, что ты можешь ошибиться?
   - Конечно, могу, - с достоинством ответил Джонсон. - Но в данном случае
я прав.
   - Но должна ведь оставаться хоть маленькая надежда?
   Джонсон засмеялся.
   - Откуда ты черпаешь надежду в эти дни? - поинтересовался он. -  Может,
поделишься?
   - Пожалуйста.
   - На что же ты надеешься?
   - Я надеюсь, - ответил Майкл, - что Америка примет участие в войне и...
-  Он  заметил,  что  обе  француженки  пристально  смотрят  на  него,   с
нетерпением ожидая его ответа.
   - Ракетки лежат в том  зеленом  деревянном  ящике,  Майкл...  -  нервно
сказала Лаура.
   -  Ты  хочешь,  чтобы  и  американцы  участвовали  в   этой   афере   и
расплачивались за нее своими жизнями? - иронически осведомился Джонсон.  -
Так, что ли?
   - Если это необходимо, то да.
   - Ну, это уже нечто новое для тебя.  Да  ты,  оказывается,  поджигатель
войны!
   - Я только сейчас, сию  минуту  впервые  подумал  об  этом,  -  холодно
заметил Майкл, стоя над сидящим на траве Джонсоном.
   - Понимаю.  Ты  читаешь  "Нью-Йорк  таймс"  и  горишь  желанием  спасти
цивилизацию, как мы ее понимаем, и все такое прочее.
   - Да, я горю желанием спасти цивилизацию, как мы  ее  понимаем,  и  все
такое прочее.
   - Да хватит же! - умоляющим тоном сказала Майклу Лаура. - Не будь таким
скверным!
   - Уж если тебе так не терпится,  -  заявил  Джонсон,  -  почему  бы  не
поехать в Англию и не вступить в британскую армию? Чего ты ждешь?
   - Может быть, я и поеду. Может быть.
   - О, нет, нет!
   Майкл удивленно повернулся.  Это  сказала  мисс  Фримэнтл.  Теперь  она
стояла, закрыв рот рукой, словно восклицание вырвалось у нее помимо воли.
   - Вы хотели что-то сказать? - спросил Майкл.
   - Я... Мне не следовало бы...  Я  не  хотела  вмешиваться,  -  с  жаром
заговорила девушка. - Но  не  надо  все  время  твердить,  что  мы  должны
воевать.
   "Коммунистка!  -  с  огорчением  решил   Майкл.   -   Видимо,   Джонсон
познакомился с ней где-нибудь на собрании. А такая хорошенькая  -  никогда
бы не подумал".
   - Я полагаю, - заявил Майкл, - что  если  Россия  окажется  втянутой  в
войну, вы измените свое мнение?
   - Нет, - ответила Маргарет. - Все равно нет.
   "Я опять ошибся, - огорчился Майкл. - Придется впредь воздерживаться от
столь поспешных выводов".
   - Война никому не приносит пользы, - нерешительно продолжала девушка, -
и никогда не приносила. Молодежь отправляется на войну и гибнет.  Все  мои
друзья и родственники... Возможно, я  эгоистка,  но...  терпеть  не  могу,
когда люди рассуждают подобно вам. Я жила в Европе,  там  люди  рассуждали
точно так же. Сейчас, вероятно, многие парни, которых  я  знала  тогда,  с
которыми танцевала, каталась на лыжах... Они,  может  быть,  уже  погибли.
Ради чего? Они без конца болтали и в конце концов  договорились  до  того,
что им уже не оставалось ничего другого, как только  начать  убивать  друг
друга... Простите меня, - очень серьезно попросила она. - Я не  собиралась
произносить такую речь. Вероятно, это просто глупый, чисто женский  подход
к тому, что происходит в мире...
   - Мисс Буллар, - обратился Майкл к  француженкам,  -  а  какую  позицию
занимаете вы как женщины?
   - Майкл! - в крайнем раздражении воскликнула Лаура.
   - Наша позиция... - сдержанно и  вежливо  ответила  младшая  сестра,  -
...боюсь, мы не в  состоянии  позволить  себе  такую  роскошь,  как  выбор
определенной позиции.
   - Майкл, - сказала Лаура, - ради бога, сходи же за принадлежностями для
игры!
   - Иду. - Майкл кивнул головой.
   - Рой, - обратилась Лаура к Джонсону, - ты тоже замолчи.
   - Слушаюсь, мэм, - с улыбкой ответил Джонсон. - Рассказать  тебе  самую
свеженькую сплетню?
   - Жду не дождусь, - насмешливо  ответила  Лаура,  переходя  на  деланно
оживленный салонный тон.  Майкл  и  мисс  Фримэнтл  направились  к  задней
веранде.
   - У Джозефины появился новый любовник, -  сообщил  Джонсон.  -  Высокий
блондин с каким-то особенным выражением лица, киноартист по фамилии Морен.
- Услышав  эту  фамилию,  Майкл  остановился,  и  мисс  Фримэнтл  чуть  не
натолкнулась на него. - По  ее  словам,  она  подцепила  его  в  картинной
галерее... Ты, кажется, снималась с ним в прошлом году, Лаура?
   Майкл испытующе взглянул на жену, пытаясь уловить хоть тень смущения на
ее лице, когда заговорили о Морене, но ничего не заметил.
   - Да. Довольно обещающий и совсем не глупый артист, - спокойно ответила
Лаура. - Правда, несколько поверхностный.
   "Не поймешь этих женщин, - удивился Майкл. -  С  помощью  лжи  они,  не
моргнув глазом, проберутся даже в рай".
   -  Кстати,  Морен  скоро  приедет,  -  добавил  Джонсон.  -  Он   здесь
неподалеку, участвует в премьере летнего театра, и я пригласил  его  сюда.
Надеюсь, ты не возражаешь?
   - Конечно, нет, - ответила Лаура.  Продолжая  пристально  наблюдать  за
женой, Майкл заметил, что по ее лицу  пробежала  легкая  тень.  Потом  она
отвернулась, и больше он ничего не мог видеть.
   "Вот она, семейная жизнь!" - поморщился Майкл.
   - Мистер Джон Морен? - сразу оживилась младшая мисс  Буллар.  -  Я  так
рада! По-моему, он чудесный артист и выглядит всегда таким мужественным! А
ведь это очень важно для актера.
   - Я слышал, - кисло заметил Майкл, - что он неравнодушен  к  мальчикам.
"Ох уж эти женщины! - усмехнулся он про себя. - Ведь она только что готова
была разрыдаться при мысли о том, что гибнет ее родина, потерпевшая  самое
позорное за всю свою историю поражение. И вот она уже млеет от восторга  в
ожидании  приезда   красивого,   пустоголового   киноартиста.   -   "Такой
мужественный!"
   - Ну уж в этом его никак не заподозришь, - вмешался Джонсон. - Я каждый
раз встречаю его с новой девушкой.
   - А может, Морен из числа тех, о ком  говорят  "ласковый  теленок  двух
маток сосет", - продолжал упорствовать Майкл. - Спросите у моей жены. - Он
уставился на Лауру, пристально следя за выражением ее лица. Майкл понимал,
что он смешон, но не мог заставить себя  оторвать  от  нее  глаза.  -  Они
вместе работали.
   - Я  не  знаю,  -  небрежно  ответила  Лаура.  -  Морен  -  воспитанник
Гарвардского университета.
   - Я спрошу у него, когда он придет, - заявил Майкл.  -  Пойдемте,  мисс
Фримэнтл, не то моя женушка снова вцепится в меня. Нам  с  вами  предстоит
потрудиться.
   Майкл и мисс Фримэнтл бок о бок направились к веранде в противоположном
конце дома. От девушки  исходил  несильный,  приятный  аромат  духов,  она
двигалась легко, с естественной грацией, и Майкл сразу  почувствовал,  как
она молода.
   - Когда вы были в Европе? -  спросил  он.  Вообще-то  говоря,  его  это
нисколько не интересовало - просто хотелось услышать ее голос.
   - Год назад. Немножко больше года.
   - Ну и как там?
   - Чудесно... и страшно. Не в наших  силах  помочь  им,  что  бы  мы  ни
делали.
   - Вы согласны с Джонсоном? - спросил Майкл.
   - Нет. Джонсон лишь повторяет то, что ему  велят  говорить.  У  него  в
голове нет ни одной своей мысли.
   Майкл злорадно улыбнулся.
   - Джонсон - очень милый человек, - чуть торопливо,  извиняющимся  тоном
заговорила мисс Фримэнтл. ("Пребывание в Европе  пошло  ей  на  пользу,  -
отметил Майкл, - говорит она куда приятнее, чем большинство  американок".)
- Порядочный и  благородный  человек,  с  самыми  хорошими  намерениями...
Однако все кажется ему слишком уж простым. Но когда  побываешь  в  Европе,
поймешь, что на самом деле все далеко не так просто. Европа напоминает мне
человека, страдающего одновременно  двумя  болезнями.  Лекарство,  которое
помогает ему от одной болезни, обостряет другую. - Девушка говорила как-то
нерешительно, словно чего-то стеснялась.  -  Джонсон  полагает,  что  если
пациенту прописать свежий воздух, детские ясли  и  сильные  профсоюзы,  то
больной сам по себе поправится... Джонсон утверждает, что у  меня  путаные
взгляды.
   - Вообще-то говоря, все, кто не соглашается с коммунистами, - это  люди
с  путаными  взглядами,  -  сказал  Майкл.  -  Коммунисты  сильны   именно
величайшей  убежденностью  в  своей  правоте.  Они  всегда   знают,   чего
добиваются. Коммунисты, быть может, неправы, но они, по крайней  мере,  не
болтают, а действуют.
   - Ну, я не могу назвать себя сторонницей решительных действий. Я видела
кое-какие действия в Австрии.
   - Вы рождены не для такого времени, мадам, - заметил Майкл. - И вы и я.
   Они поднялись на веранду. Мисс Фримэнтл взяла сетку  и  ракетки,  Майкл
положил на плечо шесты, и они не  спеша  отправились  обратно.  Наедине  с
Маргарет в этой тенистой части дома, укрытой от остального мира шелестящей
листвой высоких кленов, Майкл внезапно  ощутил  какое-то  неясное  чувство
близости с девушкой.
   - А вы знаете, - с серьезным видом сказал он, - у меня  возникла  мысль
создать  новую  политическую  партию,  способную  исцелить  мир  от   всех
страданий.
   - Сгораю от нетерпения услышать  подробности,  -  в  тон  ему  ответила
девушка.
   - Это будет партия абсолютной правды, - продолжал Майкл. - Всякий  раз,
как только возникнет  вопрос...  любой  вопрос:  Мюнхен...  что  делать  с
детьми, не умеющими владеть правой рукой...  свобода  Мадагаскара...  цена
театральных билетов в Нью-Йорке... - во всех этих  случаях  лидеры  партии
будут говорить именно то, что они думают. Не  так,  как  сейчас,  когда  у
каждого на языке одно, а на уме совсем другое.
   - В этой партии уже много членов?
   - Один. Я.
   - Пусть теперь будет два.
   - Вступаете?
   - Да, если можно, - с улыбкой ответила Маргарет.
   - Очень рад. По-вашему, партия окажется жизнеспособной?
   - Конечно, нет.
   - И я так думаю. Пожалуй, года два еще придется подождать.
   Они уже подходили к углу дома, и Майкл с отвращением подумал, что снова
придется торчать  среди  всех  этих  людей,  вести  вежливые  разговоры  и
расстаться с девушкой.
   - Маргарет... - заговорил он.
   - Да? - она остановилась и взглянула на него.
   "Она знает, что я хочу сказать, - мелькнуло у Майкла. - Ну и хорошо".
   - Маргарет, могу я встретиться с вами в Нью-Йорке?
   Несколько секунд они молча смотрели друг на  друга.  "А  у  нее  нос  в
веснушках", - подумал он.
   - Да.
   - Пока я больше ничего не скажу, - тихо проговорил Майкл.
   - Мой адрес и номер телефона вы можете найти в телефонном  справочнике,
- добавила девушка.
   Она повернулась и, по-прежнему держась прямо и непринужденно,  свернула
за угол дома; под пышной юбкой мелькали ее стройные загорелые ноги.  Майкл
постоял минуту, пытаясь придать своему лицу равнодушное выражение, а затем
прошел в сад вслед за Маргарет.
   Здесь уже были новые гости - Тони, Морен и девушка в красных  брюках  и
соломенной шляпе с огромными полями.
   На высоком, худом Морене была темно-синяя рубашка с  открытым  воротом.
Он сильно загорел; мальчишеская прядь волос упала ему на глаза, когда  он,
улыбаясь, пожимал руку Майкла.
   "Черт возьми! Но почему я не могу держаться, как Морен? - уныло спросил
себя Майкл, чувствуя, как твердо, по-мужски тот пожал ему руку. - Да  ведь
он артист!"
   - Я помню, мы встречались раньше, - услышал он свои слова. - Под  Новый
год, в ту ночь, когда Арни собирался выпрыгнуть в окно.
   Тони показался ему каким-то странным. Когда Майкл представил  его  мисс
Фримэнтл, он лишь слабо улыбнулся и сел, скорчившись,  словно  страдал  от
какой-то боли. Он был бледен и чем-то встревожен, гладкие черные волосы  в
беспорядке  упали  на  его  высокий  лоб.  Тони   преподавал   французскую
литературу в университете. Он был итальянцем,  но  его  аскетическое  лицо
было не так смугло, как у большинства его соотечественников. Майкл  учился
вместе с ним в школе и очень привязался к нему. Тони всегда говорил  робко
и тихо, как говорят в библиотеке, и изъяснялся очень  правильным,  книжным
языком. Он был в дружеских  отношениях  с  обеими  сестрами  Буллар,  раза
два-три в неделю пил у них чай, но сегодня они даже не взглянули  друг  на
друга.
   Майкл занялся установкой шестов. Вкапывая первый шест, он услышал,  как
девица в красных брюках высоким, наигранным голосом говорила:
   - Но какая там отвратительная  гостиница!  На  весь  этаж  только  одна
ванная комната,  на  постелях  чуть  не  голые  доски,  прикрытые  нелепым
кретоном, а в досках - целые полчища клопов. А цены!
   Майкл взглянул на Маргарет и насмешливо покачал головой. Девушка быстро
улыбнулась ему и тут же опустила глаза.  Майкл  бросил  взгляд  на  Лауру.
Увидев, что она неотрывно наблюдает за ним, он с  удивлением  подумал:  "И
как только она ухитряется все замечать?  Такой  талант  заслуживает  более
достойного применения!"
   - Ты же неправильно ставишь шест! -  крикнула  Лаура.  -  Дерево  будет
мешать.
   - Помолчи, пожалуйста! - попросил Майкл. - Я знаю, что делаю.
   - А я тебе говорю, неправильно, - упрямо повторила Лаура.
   Майкл пропустил ее слова мимо ушей, продолжая возиться с шестом.
   Внезапно обе мисс  Буллар  поднялись  и  одинаковыми  движениями  стали
деловито натягивать перчатки.
   - Мы прекрасно провели время, - сказала младшая. - Большое спасибо.  Мы
сожалеем, но вынуждены покинуть вас.
   Майкл так и застыл с шестом в руках.
   - Но ведь вы только что пришли! - изумленно воскликнул он.
   - К несчастью,  у  моей  сестры  страшно  разболелась  голова,  -  сухо
пояснила младшая мисс Буллар.
   Сестры начали обходить гостей и прощаться. Но Тони они не подали  руки.
Не удостоив его взглядом, они прошли мимо, словно его тут и не было.  Тонн
посмотрел на них растерянным и вместе с тем понимающим взглядом.
   - Ничего, ничего, -  сказал  он,  поднимая  с  травы  свою  старомодную
соломенную шляпу. - Вы можете оставаться - уйду я.
   Наступило напряженное молчание. Все старались не  смотреть  на  Тони  и
француженок.
   - Нам было так приятно встретиться с вами,  -  холодно  сказала  Морену
младшая мисс Буллар. - Мы всегда восхищаемся вашими фильмами.
   - Благодарю вас, - с очаровательной юношеской улыбкой ответил Морен.  -
Это очень мило с вашей...
   "Ну и артист!" - снова подумал Майкл.
   - Да перестаньте же!  -  побелев,  крикнул  Тони.  -  Элен,  ради  бога
перестаньте!
   - Провожать нас не нужно, - продолжала мисс Буллар. - Мы  знаем  дорогу
через сад.
   - Я должен объяснить, - дрожащим голосом заговорил Тони. -  Так  нельзя
обращаться с друзьями. -  Он  повернулся  к  Майклу,  со  смущенным  видом
стоявшему около шеста, на который натягивают сетку для бадминтона.  -  Это
же уму непостижимо. Женщины, которых я знаю десять лет.  Женщины,  которых
до сих пор  все  считали  благоразумными  и  интеллигентными...  -  Сестры
повернулись к Тони и встали перед  ним.  На  их  лицах  застыло  выражение
презрения и ненависти. - Это все война, проклятая война! - продолжал Тони.
- Элен, Рашель! Но я-то здесь при чем? Поймите же, что не я вхожу в Париж,
не я убиваю французов. Я американец, я люблю Францию и ненавижу Муссолини.
Я ваш друг!
   - Мы не желаем разговаривать  ни  с  вами,  ни  вообще  с  кем-либо  из
итальянцев, - отрезала младшая мисс Буллар. Она взяла сестру под  руку,  и
обе - такие элегантные, в перчатках, в летних шляпках и в шуршащих платьях
из  жесткого  черного  материала  -  отвесив  легкий   поклон   остальным,
направились к воротам в конце сада.
   На большом  дереве  шагах  в  пятидесяти  отчаянно  шумели  вороны.  Их
пронзительное, резкое карканье неприятно резало слух.
   - Пошли, Тони, - предложил Майкл. - Я дам тебе чего-нибудь выпить.
   Не говоря ни слова, сжав губы, Тони направился вслед за Майклом. Он все
еще крепко держал в руке свою соломенную шляпу с яркой лентой.
   Майкл налил два бокала виски и молча подал один из них Тони. Разговор в
саду возобновился, и сквозь карканье ворон Майкл расслышал,  как  Морен  с
искренним восхищением  заметил:  "Какой  чудесный  типаж!  Они  словно  из
французского фильма двадцать пятого года!"
   Задумчивый и печальный, по-прежнему не выпуская из  руки  свою  жесткую
старомодную шляпу. Тони медленно тянул виски. Майклу захотелось подойти  и
обнять его, как обнимали друг друга братья Тони,  когда  у  них  случались
какие-нибудь неприятности. Но Майкл не мог заставить себя сделать это.  Он
включил  радио  и,  пока  прогревались  лампы  неприятно   потрескивавшего
приемника, отпил большой глоток виски.
   "...И у вас  тоже  могут  быть  очаровательные  белоснежные  ручки",  -
послышался бархатный, вкрадчивый голос диктора. Но вот в приемнике  что-то
щелкнуло, и другой голос, хрипловатый и чуть дребезжащий,  заговорил:  "Мы
только что получили следующее сообщение: официально объявлено, что  немцы,
не встретив сопротивления, вошли в Париж. Разрушений в городе  нет.  Ждите
дальнейших сообщений на этой же волне".
   Раздались мощные, почти  лишенные  мелодичности  звуки  так  называемой
"легкой классической музыки", исполнявшейся на органе.
   Тони опустился на стул и поставил бокал. Майкл не отрываясь смотрел  на
приемник. Он никогда не был в Париже - у него вечно не хватало то времени,
то денег для поездки за границу. Однако, посматривая на  сотрясающийся  от
раскатов органной музыки маленький фанерный ящик, он представил себе,  как
выглядит Париж в этот  полдень.  Известные  всему  миру  широкие,  залитые
солнцем улицы; безлюдные в эти тревожные часы кафе;  сверкающие  крикливые
памятники  -  свидетельство  былых  побед  и  колонны   немецких   солдат,
отбивающих шаг, - грохот их кованых сапог отражается от домов с опущенными
жалюзи окон.
   "А может быть, все выглядит вовсе не так, - рассуждал про себя Майкл. -
Как это ни нелепо, но почему-то  немецких  солдат  невозможно  представить
себе вдвоем или втроем. Их всегда представляешь в виде марширующих, как на
параде, ровных фаланг, похожих  на  неведомых  прямоугольных  животных.  А
может  быть,  они  трусливо,  с  оружием  наготове,  крадутся  по  улицам,
заглядывают в закрытые окна и от каждого шума припадают к земле.
   "Черт возьми! - с горечью подумал Майкл. - Почему я не поехал в  Париж,
когда имел возможность?.. Кстати, когда это было - летом тридцать  шестого
года  или  прошлой  весной?  Все  откладывал  и  откладывал,  и  вот   что
получилось!"
   Майкл вспомнил прочитанные когда-то книги  о  Париже:  двадцатые  годы,
бурный,  полный  драматических  событий  конец   первой   мировой   войны,
обездоленные, но все еще бодрящиеся и  по-прежнему  остроумные  эмигранты,
красивые девушки, ловкие и циничные молодые люди с рюмкой  перно  в  одной
руке и аккредитивом на американский банк в другой... Сейчас все это  смято
гусеницами немецких танков, а он так  и  не  увидел  Парижа  и,  вероятно,
никогда не увидит.
   Он взглянул на Тони. Тот сидел,  вскинув  голову,  с  глазами,  полными
слез. Тони прожил в Париже два года и  не  раз  рисовал  Майклу,  как  они
вместе проведут отпуск: кафе, пляж на Марне,  ресторанчик,  где  на  чисто
выскобленных деревянных столах всегда стоят графины с превосходным  легким
вином...
   Майкл почувствовал, что и у него к глазам подступают слезы, но огромным
усилием воли сдержал  себя.  "Сентиментально,  -  подумал  он.  -  Дешево,
несерьезно и сентиментально. Ведь я никогда там не был. Для меня это  лишь
один из многих городов, и все".
   - Майкл! - это был голос Лауры. - Майкл! - нетерпеливо повторила она.
   Майкл допил до конца бокал, взглянул на Тони, хотел что-то сказать,  но
передумал и нехотя направился в сад. Джонсон, Морен, девушка, с которой он
приехал, и мисс Фримэнтл сидели насупившись.  По  всему  было  видно,  что
разговор у них не клеился. Майкл пожалел, что они все еще не разошлись  по
домам.
   - Дорогой Майкл, - Лаура подошла к нему и с притворной нежностью  взяла
его за руки. - Сыграем мы в этом году в бадминтон или нам  придется  ждать
до скончания века? - И тут же чуть слышно со злостью  прошипела:  -  Давай
же! Будь повежливее. У тебя ведь гости. Не перекладывай все на мои плечи.
   Майкл не успел ответить - она отвернулась и заулыбалась Джонсону.
   Майкл медленно подошел к валявшемуся на траве шесту.
   - Не знаю, - сказал он, - представляет ли это интерес  для  кого-нибудь
из вас, но только что пал Париж.
   - Не может быть! - воскликнул Морен. - Невероятно!
   Мисс Фримэнтл промолчала, но Майкл заметил,  что  она  сжала  кулаки  и
уставилась на них.
   - Это было неизбежно, - мрачно отозвался Джонсон. - Все  понимали,  что
это неизбежно.
   Майкл поднял шест и попытался воткнуть его заостренным концом в землю.
   - Не там, не там! - пронзительным,  злым  голосом  закричала  Лаура.  -
Сколько раз я должна повторять тебе, что тут нельзя ставить сетку!
   Она подбежала к Майклу, выхватила у него шест и с  силой  ударила  мужа
ракеткой  по  руке.  Майкл  с  бессмысленным  видом  взглянул   на   жену,
по-прежнему стоя с вытянутыми руками, словно все еще держал шест. "Да  она
плачет! - удивился он. - Почему она плачет, черт ее возьми?"
   - Вот здесь! Вот тут нужно ставить сетку! - истерически кричала  Лаура,
возбужденно тыкая в землю шестом.
   Майкл не торопясь подошел к Лауре и вырвал у  нее  шест.  Он  не  знал,
зачем делает это.  Он  только  чувствовал,  что  не  в  состоянии  слушать
истошный крик жены и видеть, как она тычет шестом в траву.
   - Я сам все сделаю, - машинально сказал он. - А ты помолчи!
   Лаура  взглянула  на  него.  Ее  хорошенькое  личико  искажала  гримаса
ненависти. Она размахнулась и швырнула ракетку в голову Майкла. Он  мрачно
смотрел, как блестящая ракетка, описывая дугу на фоне деревьев  и  зеленой
изгороди в конце сада, летела в него,  и  ему  показалось,  что  ее  полет
продолжается бесконечно долго. Затем он услышал тупой удар  и  лишь  после
того, как ракетка упала к его ногам, понял, что она попала ему в  лоб  над
правым глазом. Ему стало больно, и он почувствовал,  как  со  лба  потекла
кровь, на мгновение задержалась над бровью,  а  затем,  теплая  и  мутная,
начала заливать глаз. Плачущая  Лаура  стояла  все  на  том  же  месте,  с
искаженным злобой и ненавистью лицом, а пристально глядела на Майкла.
   Майкл осторожно положил шест на траву, повернулся и  пошел  в  дом.  По
пути ему встретился Тони, но они ничего не сказали друг другу.
   Майкл прошел в гостиную. По радио передавали все ту же органную музыку.
Он привалился грудью к каминной доске и  посмотрел  на  свое  отражение  в
маленьком выпуклом зеркале в массивной позолоченной  раме.  В  зеркале  он
увидел свое искаженное изображение: чужое лицо с очень  длинным  носом,  с
узким лбом и подбородком. Красная царапина над глазом казалась маленькой и
почти незаметной. Затем Майкл услышал, как  позади  открылась  дверь  и  в
комнату вошла Лаура. Она подошла к приемнику и выключила его.
   - Ты же знаешь, я не переношу органную  музыку,  -  сказала  она  злым,
дрожащим голосом.
   Майкл повернулся к ней. На Лауре была бледно-оранжевая с белым ситцевая
юбка. Между фигаро и юбкой  виднелась  гладкая  загорелая  кожа.  В  своем
модном летнем наряде она казалась очень красивой и  изящной  и  напоминала
картинку из журнала мод, рекламирующую платья для  девушек.  Однако  злое,
упрямое, неприятное выражение лица со следами  слез  на  нем  сводило  это
впечатление на нет.
   - Конец! -  сказал  Майкл.  -  Между  нами  все  кончено,  надеюсь,  ты
понимаешь.
   - Очень хорошо. Замечательно! Ничего более  приятного  ты  не  мог  мне
сообщить!
   - Коль скоро мы начали такой разговор, -  продолжал  Майкл,  -  позволь
сказать, что я почти не сомневаюсь в характере твоих отношений с  Мореном.
Я наблюдал за тобой.
   - Да? Ну что ж, я рада, что ты знаешь. Можешь не ломать себе голову. Ты
абсолютно прав в своих догадках. Еще что?
   - Ничего. Я уезжаю пятичасовым поездом.
   - И пожалуйста, не изображай из себя святошу! Я  тоже  кое-что  знаю  о
тебе. Уж эти мне письма о том, как ты скучал  без  меня  в  Нью-Йорке!  Ни
черта ты не скучал. Если бы ты знал, как мне было противно,  возвратившись
в Нью-Йорк, ловить на себе жалостливые взгляды всех этих женщин.  А  когда
ты договорился встретиться с мисс Фримэнтл? Во вторник за  ленчем?  Может,
мне пойти к  ней  и  сказать,  что  твои  планы  изменились  и  ты  можешь
встретиться с ней хоть завтра?.. - Лаура говорила торопливо, пронзительным
голосом, а ее лицо с тонкими детскими чертами выражало страдание и гнев.
   - Довольно! - остановил ее Майкл, чувствуя себя виноватым и потерянным.
- Я не хочу больше ничего слышать.
   - У тебя еще есть вопросы? - крикнула Лаура. - Ты больше ни  о  ком  не
хочешь меня спросить? Ты больше никого не подозреваешь?  Может  быть,  мне
составить список для тебя?
   Лаура разрыдалась и упала на кушетку. "Слишком уж грациозно, -  холодно
отметил Майкл. - Прямо, инженю". Вздрагивая от рыданий, Лаура уткнулась  в
подушку. Ее красивые волосы веером рассыпались вокруг головы. В этой  позе
она  была  похожа  на  капризного  ребенка  и  казалась  исстрадавшейся  и
измученной. У Майкла вдруг возникло непреодолимое желание подойти  к  ней,
сжать ее в объятиях и утешить,  мягко  приговаривая:  "Детка!  Ну,  полно,
детка!"
   Но Майкл сдержался. Он отвернулся и вышел в сад. Гости деликатно отошли
подальше от дома, в другой конец сада. На темном фоне густой зелени яркими
пятнами выделялись их костюмы. Им явно было не по себе.  Майкл  подошел  к
ним, потирая рукой царапину над глазом.
   - Бадминтон на сегодня отменяется, - объявил он. - По-моему, вам  лучше
уйти. Прием в саду под жгучим летним солнцем Пенсильвании не удался.
   - А мы и так уже расходимся, - сухо ответил Джонсон.
   Майкл ни с кем не стал прощаться. Он словно застыл  на  своем  месте  и
молча смотрел куда-то в сторону, скорее угадывая, чем  замечая,  как  мимо
него один за другим проплывают  неясные  силуэты  гостей.  Поравнявшись  с
Майклом, мисс Фримэнтл бросила на него мимолетный взгляд и быстро опустила
глаза. Майкл промолчал.  Вскоре  он  услышал,  как  за  гостями  закрылись
ворота.
   Стоя на ярко-зеленой траве, Майкл чувствовал, что царапина  над  глазом
начинает подсыхать  на  солнце.  Вороны  над  его  головой  снова  подняли
оглушительный шум, и Майкл вдруг  возненавидел  их  до  глубины  души.  Он
подошел к изгороди, тщательно выбрал несколько гладких, тяжелых камней  и,
разогнувшись, Прищуренными глазами взглянул на дерево. На одной  из  веток
среди листвы он заметил трех черных птиц и запустил в них камнем,  подумав
при этом, какая у него гибкая и сильная рука. Камень со  свистом  пронесся
сквозь листву, и Майкл тут же швырнул второй камень, за ним третий. Вороны
с тревожным карканьем взвились вверх и  потянулись  прочь,  громко  хлопая
крыльями. Обозленный Майкл пустил  им  вдогонку  еще  один  камень.  Птицы
скрылись в лесу, и в сонном, залитом  лучами  летнего  полуденного  солнца
саду наступило молчание.





   Ной нервничал. Впервые в жизни он устраивал вечеринку и сейчас усиленно
пытался припомнить, как  выглядели  вечеринки  в  кинокартинах  и  как  их
описывали в журналах и книгах, которые он когда-то читал.  Он  уже  дважды
побывал в кухне, чтобы проверить, не тают  ли  три  дюжины  кубиков  льда,
которые они с Роджером заранее купили в аптеке. Он все  время  посматривал
на часы, надеясь, что Роджер со своей девушкой приедет из Бруклина раньше,
чем начнут собираться гости. Ной опасался, что как раз в тот момент, когда
от него потребуется особое самообладание и непринужденность, он непременно
допустит какую-нибудь ужасную неловкость.
   Он жил в  Нью-Йорке,  на  Риверсайд-Драйв,  недалеко  от  Колумбийского
университета, в одной  комнате  с  Роджером  Кэнноном.  Это  была  большая
комната с камином (который, правда, не топился), а из  окна  ванной,  если
немножко высунуться, можно было увидеть Гудзон.
   После смерти отца Ной некоторое время бесцельно скитался по стране. Ему
всегда хотелось посмотреть Нью-Йорк. На всей земле не было  такого  места,
где бы его что-то могло удержать, Здесь же через два дня после приезда  он
уже нашел работу, а за тем в городской библиотеке на Пятой авеню  встретил
Роджера.
   Сейчас Ной с трудом мог поверить, что было  время,  когда  он  не  знал
Роджера и целыми днями бродил по улицам, не обменявшись ни с кем ни единым
словом, когда у него не было друга, когда ни одна женщина не останавливала
на нем взгляд, когда все улицы были ему чужими и часы тянулись, монотонные
и серые.
   Ной вспомнил, как  он  задумчиво  стоял  перед  библиотечными  шкафами,
всматриваясь в ряды книг в тусклых переплетах.  Протянув  руку  за  книгой
Йейтса, он нечаянно толкнул стоявшего  рядом  человека  и  извинился.  Они
разговорились и  вместе  вышли  под  дождь  на  улицу,  продолжая  начатый
разговор. По предложению Роджера они зашли в бар на Шестой  авеню,  выпили
по две бутылки пива  и,  прежде  чем  расстаться,  договорились  пообедать
вместе на следующий день.
   У Ноя никогда не  было  настоящих  друзей.  В  годы  своего  сумбурного
бродячего детства,  живя  по  нескольку  месяцев  то  тут,  то  там  среди
неинтересных, малознакомых людей,  которых  он  потом  никогда  больше  не
встречал. Ной ни к кому не мог привязаться.  Угрюмый,  замкнутый  характер
Ноя укреплял существовавшее о нем мнение,  как  о  скучном,  необщительном
ребенке, с которым невозможно найти общий язык. Роджер был старше Ноя  лет
на  пять.  Высокий,  худой,  с  редкими,  коротко  подстриженными  черными
волосами, он обладал той  самоуверенной  и  небрежной  манерой  держаться,
присущей молодым людям, обучавшимся в  лучших  колледжах,  которая  всегда
вызывала зависть Ноя. Но  ни  в  каком  колледже  Роджер  не  учился:  он,
казалось, от рождения принадлежал к тем, кого  природа  наделила  поистине
непоколебимой самоуверенностью. Он посматривал  на  весь  мир  с  холодной
насмешливой снисходительностью,  и  теперь  Ной  делал  отчаянные  попытки
превзойти его в этом.
   Ной и сам не понимал, чем он  понравился  Роджеру.  Возможно,  истинная
причина заключалась в том, думал Ной, что Роджер увидел, как он  одинок  в
этом городе  -  такой  робкий,  нерешительный,  неуклюжий,  в  потрепанном
костюме, - увидел  и  пожалел.  После  нескольких  встреч  за  выпивкой  в
отвратительных, но, видимо, милых сердцу Роджера барах  или  за  обедом  в
дешевых итальянских ресторанчиках Роджер, по своему обыкновению, тихо,  но
довольно бесцеремонно спросил:
   - Тебе нравится твое жилье?
   - Не очень, - честно признался Ной. Он жил в меблированных комнатах  на
28-й улице в отвратительном подвале,  кишащем  клопами,  с  вечно  мокрыми
стенами и вечно гудящими канализационными трубами над головой.
   - У меня большая  комната  с  двумя  кроватями,  -  заметил  Роджер.  -
Переезжай, только учти: иногда среди ночи я играю на пианино.
   Благодарный и  изумленный  тем,  что  в  огромном,  многолюдном  городе
нашелся человек,  считающий  небесполезным  завязать  с  ним  дружбу,  Ной
переехал в большую, запущенную комнату в  доме  около  реки.  Он  видел  в
Роджере того сказочного друга, которого выдумывают одинокие дети в  долгие
бессонные ночи. Роджер держался непринужденно, мягко и учтиво. Он  никогда
ничего не требовал, но, видимо, получал какое-то удовольствие,  принимаясь
время от времени не назойливо,  но  с  грубоватой  прямотой  поучать  Ноя.
Беседуя с ним, он то и дело перескакивал с одной темы на другую, говорил о
книгах, музыке, о политике и о женщинах.
   Роджер говорил медленно, с резким акцентом, который сразу выдавал в нем
уроженца Новой Англии. И все же славные  названия  очаровательных  древних
городов Франции и Италии, в которых ему удалось побывать, звучали  у  него
вполне понятно и даже как-то интимно. Он едко иронизировал над  Британской
империей и американской демократией, над современной  поэзией  и  балетом,
над кинофильмами и войной. Казалось, он ни к чему не стремился в  жизни  и
ничего не добивался. Время  от  времени  он  работал,  не  очень,  однако,
утруждая  себя,  в  какой-то  рекламной  фирме.  Деньги  его  особенно  не
интересовали, к девушкам он не привязывался и переходил от одной к  другой
без  трагических  переживаний.  Одевался  Роджер  небрежно,  но   довольно
элегантно, а на губах его постоянно играла кривая, сдержанная  усмешка.  В
общем,  это  был  редкий  в  современной  Америке  тип  человека,  всецело
принадлежащего самому себе.
   Роджер и Ной гуляли по набережной и по университетскому городку.  Через
своих друзей Роджер подыскал Ною  хорошую  работу:  заведовать  спортивной
площадкой многоквартирного дома  в  Ист-Сайде.  Ной  зарабатывал  тридцать
шесть долларов в неделю - больше, чем когда-либо раньше.  Часто  Роджер  и
Ной до изнеможения бродили вечерами по безлюдным улицам. Ной устало плелся
рядом с Роджером, поглядывал на другой берег реки,  где  смутно  виднелись
холмы Джерси, на мигающие  внизу  огоньки  пароходов  и,  как  соглядатай,
подсматривающий сквозь щель в ничего не подозревающий, ослепительный  мир,
жадно и восторженно слушал Роджера.
   -  Около  Антиба,  -  рассказывал   Роджер,   -   можно   было   видеть
священника-расстригу. Он сидел  в  кафе  на  холме,  переводил  Бодлера  и
выпивал каждый день по кварте виски...
   Говорил он и о женщинах:
   - Беда американок заключается в том, что  они  либо  обязательно  хотят
играть в семье первую роль, либо вообще отказываются выходить  замуж.  Это
объясняется  тем,  что  в  Америке  придают   слишком   большое   значение
целомудрию. Если американка делает вид, что верна мужу, она  считает,  что
имеет право держать его под башмаком. В Европе все гораздо проще. Там  все
понимают,  что  целомудренных  людей  нет,  и  потому   проявляют   больше
терпимости.  Неверность   -   это   что-то   вроде   твердой   валюты   во
взаимоотношениях  между  полами.  Существует  твердый  курс   обмена,   и,
отправляясь за покупкой, ты уже знаешь, во что она  обойдется.  Лично  мне
нравятся покорные женщины. Все мои знакомые девушки утверждают, что у меня
феодальный взгляд на женщин. Возможно, что они правы, но  пусть  уж  лучше
женщина покоряется мне, чем я буду покоряться женщине. Другого выбора нет.
Но я не спешу и в конце концов найду себе подругу по вкусу...
   Шагая рядом с Роджером, Ной  думал,  что  лучшей  жизни  ему  и  желать
нечего. В самом деле, он молод, на улицах Нью-Йорка он чувствует себя  как
дома, у него интересная работа и тридцать  шесть  долларов  в  неделю;  он
живет в забитой книгами комнате, можно сказать с видом  на  реку,  у  него
такой вежливый, умный, обладающий столь  универсальными  познаниями  друг.
Единственно, чего Ною не хватало, это подруги. Но Роджер решил  восполнить
и этот пробел. Именно потому они и устраивали сегодня вечеринку.
   Немало было смеху, когда однажды вечером в поисках подходящей  для  Ноя
кандидатуры Роджер рылся в своих старых записных книжках.  Сегодня  к  ним
должны были прийти шесть  его  приятельниц,  не  считая  девушки,  которую
Роджер обещал привести сам. Конечно, на вечеринке будут и  другие  молодые
люди, но Роджер умышленно выбрал среди своих друзей или совсем уж  смешных
или тугодумов, так что Ной мог не опасаться слишком сильной конкуренции.
   Окидывая взглядом теплую,  ярко  освещенную  комнату,  цветы  в  вазах,
гравюру Брака  на  стене,  бутылки  и  бокалы,  сверкающие  совсем  как  в
настоящей аристократической гостиной. Ной,  хотя  по  временам  у  него  и
замирало сердце, испытывал радостную уверенность, что сегодня, наконец, он
встретит свою девушку.
   Ной улыбнулся, услышав, как  повертывается  ключ  в  замке:  теперь  он
избавлен от мучительной необходимости одному встречать  первых  гостей.  С
Роджером была девушка. Ной помог ей снять пальто и повесил его на вешалку,
причем все обошлось благополучно: он не споткнулся и не  вывихнул  девушке
руку. Он усмехнулся про себя, когда девушка сказала Роджеру:
   - Какая у вас милая комната! Судя по всему,  сюда  уже  лет  двести  не
заглядывала женщина.
   Ной прошел из прихожей в комнату. Роджер вышел  в  кухню  за  льдом,  а
девушка, стоя спиной к Ною, рассматривала висевшую на  стене  картину.  Из
кухни доносилось негромкое пение Роджера: он все время повторял одни и  те
же слова песенки:

   Веселиться и любить ты умеешь,
   Любишь леденцами угощать.
   Ну, а деньги ты, дружок, имеешь?
   Это все, что я хочу узнать.

   На девушке было  темно-фиолетовое  платье  из  блестящего  материала  с
пышной юбкой. Она стояла у камина - спокойная и  уверенная  -  и,  видимо,
чувствовала себя как дома. У нее были красивые, хотя и  несколько  полные,
ноги и тонкая, гибкая талия. Волосы были стянуты на затылке в тугой  узел,
как  у  хорошенькой  учительницы  из  кинофильма.  Присутствие  девушки  и
несуразная, наивная песенка  друга,  доносившаяся  из  кухни,  где  Роджер
пересыпал в вазу кубики льда, делали комнату, вечер,  весь  мир  какими-то
удивительно уютными, родными и грустными. Но  вот  девушка  повернулась  к
нему. Ной был слишком занят и взволнован, чтобы хорошенько рассмотреть  ее
в тот момент, когда она появилась, и теперь  даже  не  мог  припомнить  ее
имени. Сейчас он увидел ее с такой  ясностью,  словно  расплывчатое  ранее
изображение внезапно стало резким и отчетливым.
   У нее было смуглое овальное лицо и серьезные глаза.  Едва  взглянув  на
нее, Ной почувствовал, что цепенеет, будто  его  ударили  чем-то  тяжелым.
Никогда еще он не испытывал ничего похожего. Он чувствовал себя  виноватым
и понимал, что в своем возбуждении выглядит смешным.
   Как выяснилось позже, девушку звали Хоуп Плаумен. Года  два  назад  она
приехала в Нью-Йорк из небольшого городка в штате Вермонт и сейчас жила  у
тетки в Бруклине. У нее  была  манера  высказывать  свое  мнение  прямо  и
решительно, она не употребляла духов и  работала  секретарем  у  владельца
небольшого завода полиграфического оборудования около  Кэнел-стрит.  Узнав
эти подробности, Ной в  течение  всего  вечера  досадовал  на  собственную
глупость; он не мог  себе  простить,  что  самая  обычная  провинциалочка,
простая  стенографистка,  выполняющая  прозаическую  и  скучную  работу  и
живущая  где-то  в  Бруклине,  произвела   на   него   такое   потрясающее
впечатление. В ней не было ничего  возвышенного.  Как  и  всякому  робкому
молодому человеку, чьи  взгляды  на  жизнь  формировались  в  библиотеках,
знающему о любви только из сборников стихов, которые он таскал в  карманах
пальто, Ною казалось невозможным представить Изольду в пригородном  поезде
или  Беатриче  в  кафетерии-автомате  [Изольда  -   героиня   французского
рыцарского романа "Тристан и Изольда" (XII век); Беатриче  -  возлюбленная
великого итальянского поэта Данте Алигьери  (1265-1321),  идеализированный
образ которой занимает значительное место в его поэзии].
   "Нет, - твердил он себе, приветствуя новых гостей или разнося бокалы  с
вином. - Нет, я не позволю  себе  сблизиться  с  ней.  Прежде  всего,  она
девушка Роджера. Но если бы даже какая-нибудь женщина и  захотела  бросить
этого красивого, незаурядного  человека  ради  неуклюжего  и  неотесанного
парня, вроде меня, все равно я не мог бы допустить и мысли  о  том,  чтобы
отплатить   за   бескорыстное,   дружеское   отношение   к   себе   черной
неблагодарностью, хотя бы даже в виде невысказанного желания".
   Словно во сне, бродил страдающий Ной среди гостей, никого и  ничего  не
замечая. Он жадно глядел на девушку, его разгоряченный  мозг  запечатлевал
все ее спокойные, уверенные жесты, и каждая интонация ее голоса отзывалась
в нем живительной музыкой, порождая мучительное чувство стыда, смешанное с
восторгом. Он чувствовал себя, как  солдат  в  первом  бою;  как  человек,
получивший миллионное наследство; как отлученный от церкви  верующий;  как
тенор,  впервые  спевший  партию  Тристана  в  "Метрополитен  Опера";   он
чувствовал себя, как человек, только что захваченный в номере гостиницы  с
женой своего лучшего друга; как генерал, вступающий во главе своих войск в
захваченный  город;  как  лауреат  Нобелевской  премии;  как   преступник,
которого ведут на виселицу;  он  чувствовал  себя,  как  боксер-тяжеловес,
нокаутировавший всех своих соперников; как  пловец,  который  тонет  среди
ночного мрака в холодном море в тридцати  милях  от  берега;  как  ученый,
подаривший человечеству эликсир бессмертия...
   - Мисс Плаумен, - сказал он, - не хотите ли выпить?
   - Нет, спасибо, я не пью.
   Ной отошел в угол, чтобы подумать и решить, хорошо это или плохо,  дает
ему какие-нибудь шансы или нет.
   - Мисс Плаумен, - обратился он к ней немного погодя, - вы давно знакомы
с Роджером?
   - Да. Около года. ("Около года! Никакой надежды,  никакой!")  Он  много
рассказывал мне о вас. ("Прямой взгляд черных  глаз,  мягкий,  но  звучный
голос".)
   - И что же он рассказывал?  ("Какая  неуклюжая  поспешность!  Нет,  все
напрасно!")
   -  Вы  ему  очень  нравитесь...  ("Измена,  измена!..  Предательство  в
отношении друга, который отыскал тебя, бездомного бродягу,  среди  книжных
шкафов в библиотеке, приютил, кормит, любит...")
   А друг этот, окруженный  оживленными  гостями,  беззаботно  смеялся  и,
легко перебирая пальцами клавиши пианино,  приятным,  хорошо  поставленным
голосом напевал: "Иисус Навин в бою под Иерихоном-хоном-хоном..."
   - Он сказал, - снова этот опасный, волнующий голос, - ...он сказал, что
вы будете замечательным  человеком,  когда  окончательно  проснетесь.  ("О
боже! Все хуже и хуже! Я - вор, за которого поручился мой друг;  любовник,
которому ничего не подозревающий муж доверчиво передает  ключ  от  спальни
жены...")
   Измученный Ной беспомощно уставился на девушку. Сам не зная почему,  он
сейчас ненавидел ее.  Еще  час  назад,  в  восемь  часов  вечера,  он  был
счастлив, уверен в себе и преисполнен  надежд,  у  него  был  друг,  кров,
работа, незапятнанное прошлое и блестящее будущее. А в девять он  оказался
беглецом, загнанным в бескрайнее болото; у  него  кровоточат  ноги,  вдали
слышится лай преследующих его собак, и его  имя  внесено  в  списки  самых
отъявленных преступников. А виновница всего этого скромно сидит перед  ним
с таким невинным видом, словно она здесь ни при чем,  ничего  не  знает  и
ничего не чувствует. Она, видите ли, всего лишь маленькая скромная девушка
из глухой провинции. А сама,  небось,  записывая  под  диктовку  владельца
завода полиграфического оборудования близ Кэнел-стрит, преспокойно сидит у
него на коленях.
   - "...И рухнули прочные стены..." -  голос  Роджера  и  мощные  аккорды
старого пианино, отраженные стенами, заполнили комнату.
   Ной в отчаянии отвернулся от девушки. В комнате было еще шесть  молодых
особ,  белолицых,  мягкотелых,  с  шелковистыми   волосами,   любезных   и
внимательных... Они пришли сюда, чтобы он выбрал одну  из  них,  и  сейчас
ласково и зовуще улыбались ему. Но что они для него! Все равно  что  шесть
манекенов в витрине, или шесть цифр на бумаге, или шесть дверных  ручек...
Это могло произойти только с ним, терзал себя Ной. Такова вся  его  жизнь.
Нелепый гротеск, в котором есть, однако, что-то трагическое.
   "Нет, - решил Ной, - я должен вырвать это из  своего  сердца;  пусть  я
буду разбит, уничтожен, пусть я никогда в жизни не прикоснусь к женщине".
   Ной не мог больше оставаться в одной комнате с девушкой. Он  подошел  к
шкафу, в котором его одежда висела рядом с одеждой Роджера, и взял  шляпу.
Он уйдет из дому  и  будет  бродить,  пока  не  закончится  вечеринка,  не
разойдутся гости, не умолкнет пианино и девушка не окажется под  крылышком
своей тетушки там за мостом, в Бруклине. Его шляпа лежала на  полке  рядом
со щегольски загнутой старой  фетровой  шляпой  Роджера,  на  которую  Ной
взглянул одновременно и виновато и с  нежностью.  К  счастью,  большинство
гостей собрались вокруг пианино, так что ему удалось  незаметно  дойти  до
двери; перед Роджером он как-нибудь оправдается  потом.  Но  мисс  Плаумен
заметила его. Сидя лицом к двери и разговаривая  с  другой  девушкой,  она
увидела  Ноя,  когда  он  остановился  у  порога,  чтобы  бросить  на  нее
прощальный, полный отчаяния взгляд. На лице девушки отразилось недоумение,
она поднялась и направилась к нему, Шелест ее платья звучал  в  его  ушах,
как артиллерийская канонада.
   - Куда это вы? - поинтересовалась она.
   - Мы... мы... - залепетал Ной, проклиная свой непослушный язык, - мы...
нам нужна содовая... я за содовой.
   - Я схожу с вами.
   "Нет! - хотелось крикнуть Ною. -  Оставайтесь  здесь!  Не  двигайтесь!"
Однако он лишь молча посмотрел,  как  она  надела  пальто  и  шляпку.  Эта
простая шляпка не шла девушке,  и  Ной  почувствовал,  как  к  его  сердцу
прилила горячая волна жалости и нежности  к  ней  -  такой  юной  и  такой
бедной. Девушка подошла к сидевшему около пианино Роджеру,  наклонилась  к
нему, оперевшись на его плечо, и что-то шепнула на ухо. "Ну вот, -  мрачно
подумал Ной, - сейчас все  раскроется.  Все  кончено!"  -  и  он  чуть  не
бросился бежать. Но Роджер  повернулся  к  нему  и  помахал  одной  рукой,
продолжая перебирать  другой  басовые  клавиши.  Девушка  снова  пересекла
комнату, держась просто и скромно, и присоединилась к Ною.
   - Я сказала Роджеру, - сообщила она.
   Сказала Роджеру! Но  что?  Сказала  ему,  чтобы  он  был  осторожнее  с
малознакомыми людьми, никого не жалел, никогда не был великодушен и вырвал
любовь из своего сердца, как сорную траву из сада?
   - Вы бы взяли плащ, - посоветовала девушка. - Когда мы  шли  сюда,  был
дождь.
   Негнущейся походкой Ной молча подошел к  шкафу  и  взял  плащ.  Девушка
ждала его у порога. Они вышли в неосвещенную прихожую и закрыли  за  собой
дверь.
   Медленно,  почти  касаясь  друг  друга  плечами,  они   спустились   по
ступенькам и вышли на мокрую улицу. Пение и смех, доносившиеся из комнаты,
казались отсюда далекими и неуместными.
   - Ну, а теперь куда? - спросила девушка, когда  они  в  нерешительности
остановились перед захлопнувшейся за ними дверью подъезда.
   - То есть как куда? - изумился Ной.
   - Вы же пошли за содовой. Где продают содовую воду?
   - Ах, да...  -  Ной  рассеянно  посмотрел  вправо  и  влево  на  тускло
поблескивавший тротуар. - Да, да, это... Не знаю... Впрочем, нам не  нужно
никакой содовой воды.
   - А мне показалось, что вы сказали...
   - Это был только предлог. Меня утомила вечеринка, я  очень  устал.  Мне
всегда скучно на вечеринках.
   Прислушиваясь к звукам своего голоса, Ной  с  удовлетворением  отметил,
что именно так и должен  звучать  голос  человека,  умудренного  житейским
опытом и пресыщенного разгульными пирушками. "Именно такого тона  и  нужно
держаться, - решил он. - Быть утонченно вежливым,  холодным,  делать  вид,
что меня слегка забавляет эта девчонка".
   - А  мне  вечеринка  показалась  очень  приятной,  -  серьезно  сказала
девушка.
   - Да? - небрежно бросил  Ной.  -  Признаться,  ничего  приятного  я  не
заметил.
   "Вот так и нужно, - с мрачным удовольствием повторил про  себя  Ной.  -
Нужно  нападать,  а  не  обороняться".  Он  будет   отчужденным,   немного
рассеянным, холодно-вежливым,  как  английский  аристократ  после  ночного
кутежа. Это поможет ему убить сразу двух зайцев. Во-первых, он  ни  единым
словом не предаст своего друга;  во-вторых  (при  этой  мысли  Ной  ощутил
приятный трепет ожидания, хотя и отягченный укором совести), и  во-вторых,
какое впечатление произведет он своими редкими, незаурядными качествами на
эту маленькую секретаршу из Бруклина!
   - Прошу прощения, что обманом вытащил вас под дождь, - извинился Ной.
   Девушка посмотрела по сторонам.
   - А дождя-то вовсе и нет, - деловито ответила она.
   - Да? - Ной только сейчас обратил  внимание  на  погоду.  -  Совершенно
верно. - Он чувствовал, что взял правильный тон.
   - Что же вы теперь намерены делать? - спросила девушка.
   Ной впервые в жизни пожал плечами.
   - Не знаю, - ответил он. - Прогуляюсь. (Ной подумал, что  и  говорит-то
он теперь совсем, как герои Голсуорси.) Я  часто  гуляю  по  ночам.  Очень
приятно пройтись по безлюдным улицам.
   - Но сейчас еще только одиннадцать часов! - воскликнула девушка.
   - Да? Совершенно верно, - согласился Ной и решил, что больше  повторять
это выражение не следует. - Если хотите вернуться в комнату...
   Хоуп заколебалась. С туманной реки долетел низкий,  дрожащий  гудок,  и
Ной почувствовал, как этот звук ударил по его напряженным нервам.
   - Нет, я пройдусь с вами, - ответила девушка.
   Стараясь  не  касаться  друг  друга,  они  пошли  рядом  по  обсаженной
деревьями улице вдоль реки.  Среди  берегов,  окутанных  туманной  дымкой,
мрачно чернел Гудзон, дыша весной и  солью,  принесенной  с  моря  в  часы
полуденного прилива. Далеко к северу цепочка огней,  повисших  высоко  над
водой, обозначала мост в Джерси, а крутые, каменистые берега по ту сторону
реки вздымались черными громадами, напоминая  средневековые  замки.  Улица
была безлюдна. Лишь иногда, шипя шинами, проносилась машина, и в свете фар
и ночь, и река, и сами  они,  медленно  бредущие  под  усеянными  молодыми
почками ветвями, казались какими-то призрачными и таинственными.
   Не произнося ни слова, они шли вдоль реки,  и  только  смелый  стук  их
одиноких  шагов  нарушал  тишину.  "Три  минуты  молчим,  -   думал   Ной,
рассматривая свои  ботинки.  -  Четыре  минуты...  Пять..."  Его  охватило
отчаяние. В самом их молчании заключалась греховная близость; в  их  гулко
звучавших шагах,  в  том,  как  они  старались  сдерживать  дыхание  и  не
коснуться друг друга плечом или локтем, когда спускались вниз по  неровной
мостовой, угадывались страстное желание и нежность. Молчание  превращалось
во врага, в предателя. Ной чувствовал, что если оно продлится еще хотя  бы
миг, эта спокойная девушка, которая и сейчас уже  шагает  с  ним  рядом  с
таким коварным видом, словно о чем-то догадывается, поймет все. Если бы он
сейчас взобрался на парапет, отделяющий улицу от реки, и произнес  часовую
речь о своей любви, и то она не могла бы понять его лучше.
   - Нью-Йорк должен пугать девушку из  провинции,  -  хрипло  пробормотал
Ной.
   - Нет, - отозвалась она, - меня город не пугает.
   - Все дело в том, - в отчаянии продолжал Ной, -  что  Нью-Йорк  слишком
переоценивают.  Он  подобен  человеку,  который  изо  всех  сил   пытается
изображать из себя закоренелого космополита, а на самом  деле  перманентно
остается провинциалом. - Ной улыбнулся, радуясь, что употребил это слово -
"перманентно".
   - Я с вами не согласна, - возразила девушка. - Нью-Йорк, особенно после
Вермонта, вовсе не кажется мне провинциальным.
   - О!.. - Ной покровительственно рассмеялся. - Вермонт!
   - А где вам пришлось побывать? - поинтересовалась она.
   - В Чикаго,  Лос-Анджелесе,  Сан-Франциско...  Всюду.  -  Ной  небрежно
махнул рукой с видом повидавшего белый свет человека, давая понять, что он
назвал лишь первые пришедшие ему на  ум  города,  а  если  бы  он  вздумал
привести весь список, то в  нем,  несомненно,  оказались  бы  и  Париж,  и
Будапешт, и Вена.
   - И все же, - продолжал Ной, - я должен признать, что в Нью-Йорке  есть
красивые женщины. Да, да, есть  очень  привлекательные,  хотя  держатся  и
одеваются несколько вызывающе. "Ну вот, -  удовлетворенно  подумал  он,  -
кажется, я и на этот раз неплохо сказал", -  но  все  же  с  беспокойством
взглянул на девушку.
   - Особенно интересны американки, когда они молоды. Зато с  годами...  -
Ной снова попытался пожать плечами, и снова ему это  удалось.  -  Лично  я
предпочитаю европейских женщин, не слишком молодых, но и...  Они  особенно
хороши в том возрасте, когда американки уже  превращаются  в  расплывшихся
ведьм, готовых с утра до вечера сидеть за картами.
   Ной с некоторой тревогой искоса взглянул на девушку,  но  выражение  ее
лица не изменилось. Она отломила ветку от куста и  рассеянно  вела  ею  по
каменному парапету, словно размышляя над его словами.
   - А европейская женщина в этом возрасте уже знает, как нужно обходиться
с мужчинами... - продолжал Ной. Он лихорадочно  рылся  в  памяти,  пытаясь
припомнить какую-нибудь знакомую европейскую женщину.  Вот,  например,  та
пьянчужка, которую он встретил в баре в день смерти  отца.  Возможно,  это
была полька. Правда, Польша не бог весть какая  романтическая  страна,  но
это уже Европа.
   - И как же  европейская  женщина  обходится  с  мужчинами?  -  спросила
девушка.
   - Она умеет покоряться... Женщины утверждают, что у меня  средневековые
взгляды... ("О друг, друг, сидящий сейчас за пианино! Прости меня  за  эту
кражу. Как-нибудь я возмещу ее тебе!")
   С этой минуты беседа потекла свободнее.
   - Искусство? - разглагольствовал Ной. - Я  не  согласен  с  современным
представлением о том, что тайна искусства непостижима, а  художник  -  это
ребенок,  с  которого  едва  ли  можно  что-нибудь  спрашивать.  Женитьба?
Женитьба - это печальное признание человечеством того факта, что мужчины и
женщины не знают, как им ужиться в одном мире. Театр? Американский  театр?
Конечно,  как  и  у  всякого  бойкого  ребенка,  у  него  есть   кое-какие
положительные  качества.  Но  рассматривать  театр  серьезно,  как   форму
искусства двадцатого века... - Ной надменно засмеялся. - Нет уж, подавайте
мне лучше Диснея.
   Тут обнаружилось, что они прошли вдоль мрачно катившей свои волны  реки
тридцать четыре квартала, что уже поздно и  что  снова  начал  накрапывать
дождь. Прикрыв ладонью спичку, Ной взглянул на часы. Он стоял совсем рядом
с девушкой, вдыхая аромат ее волос, смешанный с запахом  реки.  Ной  вдруг
решил не говорить больше ни слова.  Слишком  мучительно  было  вести  этот
пустой разговор, слишком противно было изображать из  себя  искушенного  в
жизни скептика-дилетанта.
   - Уже поздно, - резко сказал он. - Пора возвращаться.
   Однако Ной и тут не удержался от красивого жеста  и  подозвал  медленно
проезжавшее мимо такси. Он  впервые  брал  такси  в  Нью-Йорке  и  потому,
пробираясь на заднее сиденье, споткнулся об откинутые передние  стульчики.
Но усевшись подальше от притаившейся в углу девушки, он  показался  самому
себе настоящим джентльменом, человеком, которого не надо учить, как  вести
себя в подобных случаях.  Ной  не  сомневался,  что  произвел  на  девушку
сильное впечатление, и отвалил шоферу двадцать пять  центов  чаевых,  хотя
счетчик всего-то показывал шестьдесят.
   И вот Ной и девушка снова оказались перед дверью дома, где он жил.  Они
взглянули вверх. Из-за темных закрытых окон не доносилось  ни  разговоров,
ни смеха, ни музыки.
   - Все кончилось, - упавшим голосом сказал  Ной.  У  него  похолодело  в
груди при мысли о Роджере. Ведь Роджер теперь уверен, что он увел  у  него
девушку. - Все разошлись.
   - Похоже на то, - спокойно ответила девушка.
   - Что же нам делать? - спросил Ной, чувствуя, что ловушка захлопнулась.
   - Видимо, вам придется проводить меня домой.
   "Бруклин, - в смятении подумал Ной. - Туда и обратно  -  это  несколько
часов. А Роджер с гневом и укоризной ждет меня  в  полумраке  перевернутой
вверх дном комнаты, где  только  что  закончилось  бурное  веселье.  Ждет,
готовый беспощадно и бесповоротно изгнать за предательство. А  ведь  вечер
обещал быть таким чудесным и сулил  так  много".  Ной  вспомнил,  в  каком
радужном настроении  он  ждал  гостей  перед  приходом  Роджера,  с  какой
радостной надеждой осматривал запущенную,  заставленную  книжными  шкафами
комнату и какой уютной и нарядной казалась она ему.
   - Разве вы не доберетесь домой одна? - уныло спросил  Ной.  Она  стояла
перед ним - хорошенькая, немного бледная, капли дождя падали ей на  волосы
и пальто. В этот момент Ной ненавидел ее.
   - Не смейте  со  мной  так  разговаривать!  -  резким,  властным  тоном
ответила она. - Я не поеду одна. Пошли!
   Ной вздохнул. В довершение всего девушка еще и рассердилась на него.
   - И нечего вздыхать, как муж, которого жена держит под башмаком, - сухо
добавила она.
   "Что же произошло? - рассуждал ошеломленный Ной. - Как я попал в  такое
положение? Какое она имеет право так разговаривать со мной?"
   - Ну, я иду, - заявила девушка и, повернувшись, не спеша направилась  к
станции подземки. Ной с бессмысленным видом посмотрел на  нее  и  поплелся
следом.
   От влажной одежды пассажиров в вагонах метро пахло дождем и сыростью. В
застоявшемся, спертом воздухе ощущался привкус  железа,  в  тусклом  свете
запыленных лампочек на плакатах, рекламирующих зубную пасту,  слабительные
средства  и  бюстгальтеры,  кривлялись  пышногрудые   девицы.   Пассажиры,
возвращающиеся неведомо с какой работы и неведомо с каких свиданий,  сонно
покачивались на грязно-желтых сиденьях.
   Девушка сидела молча, поджав губы. На  пересадке  она,  по-прежнему  не
скрывая своего недовольства, встала и вышла  на  платформу.  Ной  неуклюже
поплелся за ней.
   Пришлось сделать еще несколько пересадок, и они до бесконечности  долго
ждали нужных поездов на почти безлюдных платформах, наблюдая, как сползают
по грязно-серым стенам и ржавому железу тоннелей капли воды из протекающих
труб. "И надо же, чтобы эта особа жила в самом конце  города,  -  с  тупой
враждебностью  думал  Ной,  -  в  пятистах  ярдах  от  подземки,  в  доме,
расположенном среди мусорных свалок и кладбищ. Бруклин,  Бруклин!  Как  же
огромен этот Бруклин, распростершийся под покровом ночи  от  Ист-Ривер  до
Грейвсенд-бей, от покрытых нефтью  вод  Гринпойнта  до  свалок  Кэнерси...
Бруклин, как и Венеция, почти со всех сторон окружен водой, только Большой
канал заменяет линия подземки "Четвертая авеню".
   "А  какой  требовательной  и  самоуверенной  оказалась  эта  девица!  -
продолжал размышлять Ной.  -  Подумать  только  -  тащить  с  собой  почти
незнакомого человека через этот грохочущий,  угрюмый,  наводящий  смертную
тоску лабиринт пригородной подземки. Вот было  бы  счастье,  -  иронически
скривился он, - если бы пришлось ночь за ночью  торчать  на  этих  мрачных
платформах, ночь за ночью трястись в поездах  с  запоздавшими  уборщицами,
ворами, пьяными матросами,  со  всей  этой  публикой,  заполняющей  вагоны
подземки на рассвете. Везет же мне! Миллионы женщин живут чуть не рядом, а
меня   угораздило   связаться   с   вспыльчивой,   непреклонной   девицей,
ухитрившейся поселиться в самом дальнем и  в  самом  отвратительном  конце
величайшего города мира.
   Леандр ради девушки переплыл Геллеспонт [Леандр - герой древнегреческой
легенды, возлюбленный Геро, жрицы храма  Афродиты;  для  свидания  с  Геро
Леандр каждую ночь переплывал Геллеспонт (ныне пролив Дарданеллы)], но ему
не нужно было провожать ее по вечерам домой и ждать по двадцати пяти минут
на  станции  метро  "Де  Кэлб-авеню"  среди  мусорных  урн  и  объявлений,
запрещающих плевать и курить.


   В конце концов они сошли на какой-то станции,  и  девушка  по  лестнице
повела его на улицу.
   - Наконец-то! - сказал он, и это были первые слова, которые он произнес
в течение часа. - А я уж думал, что мы будем ездить под землей все лето!
   -  А  сейчас  мы  поедем  на  трамвае,  -  холодно  сообщила   девушка,
останавливаясь на углу.
   - Боже милосердный! - воскликнул Ной  и  расхохотался.  Бессмысленно  и
неуместно прозвучал этот смех здесь,  среди  витрин  грошовых  лавчонок  и
грязно-бурых каменных стен.
   - Если вы и дальше намерены так отвратительно  вести  себя,  -  сказала
девушка, - можете не провожать меня.
   - Уж если я заехал сюда, - перестав смеяться, ответил Ной, - то поеду с
вами до конца.
   Он подошел к ней и остановился рядом.  Они  молча  стояли  под  уличным
фонарем, борясь со злобными порывами холодного, сырого ветра. Он примчался
сюда от берегов Атлантики, пролетев над грязными портами, над необозримыми
пространствами, над скученными деревянными домишками и каменными громадами
Флэтбуша и Бенсонхерста, над миллионами объятых сном людей, не нашедших на
своем тяжелом житейском пути лучшего места, чтобы приклонить голову.
   Минут через пятнадцать вдалеке показался огонек трамвая, и вскоре вагон
с грохотом  и  скрежетом  подкатил  к  остановке.  На  деревянных  скамьях
нахохлившись дремали три человека. Ной  чинно  уселся  рядом  с  девушкой.
Освещенный вагон громыхая катился по темным улицам, и Ною казалось, что он
плывет на плоту  с  незнакомыми  людьми,  уцелевшими  пассажирами  жалкого
суденышка, затонувшего  зимой  где-то  среди  северных  островов.  Девушка
сидела, чопорно выпрямившись, уставившись прямо перед собой и сложив  руки
на коленях. Ною показалось, что он совсем ее не знает и что  если  решится
заговорить с ней, она крикнет полицейского и потребует, чтобы  он  защитил
ее от Ноя.
   - Приехали, - сказала наконец девушка и встала. Ной снова  поплелся  за
ней. Трамвай остановился, дверь со скрипом открылась, они сошли на  мокрую
мостовую и направились куда-то в сторону от трамвайных  путей.  На  бедных
улицах  кое-где   попадались   деревья,   покрытые   первой   зеленью,   -
свидетельство того, что, как ни странно, весна пришла и сюда.
   Девушка свернула  в  маленький  асфальтированный  дворик  и  подошла  к
забранной железной решеткой двери  под  высокой  каменной  лестницей.  Она
вставила в замок ключ, и решетка раздвинулась.
   - Ну вот мы и дома, - сухо сказала она, поворачиваясь к Ною.
   Ной снял шляпу. Лицо девушки белело в  темноте.  Она  тоже  сняла  свою
шляпку. Ее волосы волнистой линией обрамляли щеки и лоб, словно выточенные
из  слоновой  кости.  Стоя  рядом  с  ней  в  тени  дома,  Ной  был  готов
расплакаться, будто терял все, что было у него дорогого.
   - Я... я хочу сказать... - прошептал он, - что не возражаю... Я имею  в
виду, что мне приятно... Я рад, что проводил вас домой.
   - Благодарю вас, - тоже шепотом уклончиво ответила девушка.
   - Как это сложно, - добавил Ной и недоуменно развел руками. -  Если  бы
вы только знали,  как  сложно...  Я  хочу  сказать,  что  мне  было  очень
приятно... Правда!
   Одинокая мужественная девушка, такая юная и  хрупкая,  такая  бедная  и
близкая... Он протянул руки, словно слепой, осторожно взял голову  девушки
и поцеловал ее в упругие, чуть влажные от тумана губы.
   Девушка ударила его по лицу, и эхо пощечины насмешливо  прозвучало  под
лестницей. Его щека слегка одеревенела от удара. "Такая хрупкая на вид,  а
бьет что надо", - подумал ошеломленный Ной.
   - Почему вы вдруг решили, что можете поцеловать меня? -  ледяным  тоном
спросила она.
   - Я... я не знаю. - Ной поднес было руку к щеке, чтобы успокоить  боль,
но тут же отдернул ее, стыдясь проявить  слабость  в  такой  ответственный
момент. - Я... просто поцеловал.
   - Вы можете позволять себе такие штучки с другими девушками, только  не
со мной, - сурово добавила Хоуп.
   - Да я не целую других девушек, - уныло ответил Ной.
   - Ах вот оно что! - подхватила Хоуп.  -  Значит,  вы  так  ведете  себя
только со мной? Сожалею, что показалась вам такой доступной.
   - О нет,  нет!  -  воскликнул  Ной,  мысленно  проклиная  себя  за  все
случившееся. - Я вовсе не то хотел сказать.
   "Боже мой! Как же объяснить ей все, что я чувствую!  Ведь  она  считает
меня резвящимся распутным  балбесом,  готовым  сойтись  с  любой  девицей,
которая позволит это". К его горлу подкатил комок.
   - Я очень извиняюсь, - пролепетал он.
   - Очевидно, вы считаете себя таким неотразимым, блестящим кавалером,  -
язвительно заговорила Хоуп, - что любая девушка должна чувствовать себя на
седьмом небе, когда вы ее тискаете.
   - Боже мой! - Терзаясь все больше, Ной сделал шаг назад и, споткнувшись
о ступеньки, чуть не упал.
   - Никогда в  жизни  мне  не  доводилось  встречать  такого  нахального,
самоуверенного и самодовольного субъекта.
   - Да перестаньте же! - простонал Ной. - Я не могу этого вынести.
   - А теперь пожелаю  вам,  мистер  Аккерман,  спокойной  ночи,  -  колко
добавила девушка.
   - Нет, нет! - прошептал Ной. - Погодите. Вы не можете так уйти.
   Девушка решительно потянула на  себя  решетку,  и  режущий  слух  скрип
шарниров отозвался в ушах Ноя.
   - Прошу вас, - умолял он, - выслушайте меня...
   -  Спокойной  ночи.  -  Одним   ловким,   быстрым   движением   девушка
проскользнула за решетку, которая тут же с шумом захлопнулась  за  ней  на
замок. Не оглядываясь, Хоуп открыла деревянную дверь дома  и  скрылась  за
ней. Ной тупо посмотрел на обе преграды - железную и деревянную,  медленно
повернулся и, окончательно расстроенный, побрел по улице.
   Пройдя сотню шагов, Ной остановился. Шляпу он все еще держал  в  руках,
не замечая, что  заморосивший  снова  дождь  мочит  ему  голову.  Тревожно
осмотревшись вокруг, Ной повернулся и направился обратно к дому девушки. В
окне с решеткой, находившемся на  уровне  мостовой,  горел  свет,  и  даже
сквозь задернутую штору он мог видеть передвигавшуюся по комнате тень.
   Ной подошел к окну, глубоко вздохнул и постучал.  Через  секунду  штора
отодвинулась, и он увидел Хоуп -  из  освещенной  комнаты  она  напряженно
вглядывалась в темноту. Ной как можно плотнее прижался к  окну  и,  нелепо
жестикулируя, попытался объяснить девушке, что хочет говорить с ней.  Хоуп
раздраженно покачала головой и махнула рукой, как бы отгоняя его, и  тогда
Ной, повысив голос, почти крикнул:
   - Откройте дверь! Мне надо поговорить с вами. Я заблудился,  понимаете?
Заблудился, заблудился!
   Сквозь захлестанное дождем стекло Ной заметил,  что  Хоуп  нерешительно
посмотрела на него,  потом  улыбнулась  и  исчезла.  Спустя  мгновение  он
услышал, как открылась внутренняя дверь, и почти сразу же Хоуп оказалась у
решетки. Ной с облегчением вздохнул.
   - Я так рад видеть вас! - воскликнул он.
   - Вы не знаете обратной дороги? - спросила Хоуп.
   - Я заблудился, и меня тут никто не сможет отыскать.
   Хоуп засмеялась.
   - А ведь вы ужасный дурак, правда?
   - Да, - покорно согласился Ной. - Ужасный.
   - Так вот, - стоя за закрытой решеткой и снова  принимая  суровый  вид,
сказала Хоуп. - Пройдите два квартала налево и подождите трамвая,  который
придет слева и довезет вас до метро, а потом...
   Девушка сухо перечисляла пути, которыми можно было выбраться  отсюда  и
снова вернуться в цивилизованный мир, но для Ноя  ее  слова  звучали,  как
музыка. Он заметил, что Хоуп успела снять туфли и  была  значительно  ниже
ростом, чем казалась раньше, изящнее и еще дороже ему.
   - Вы слушаете или нет? - спросила девушка.
   - Я хочу вам кое-что сказать, - почти крикнул Ной. - Я совсем не  такой
самоуверенный нахал...
   - Ш-шш!.. Тетя спит...
   - Наоборот, я очень робкий,  -  перешел  он  на  шепот,  -  и  никакого
самомнения у меня нет. Не знаю, почему я поцеловал вас... Я... я просто не
мог удержаться.
   - Не так громко, - попросила Хоуп. - Тетя же спит.
   - Я старался произвести на вас впечатление, -  снова  зашептал  Ной.  -
Никаких европейских женщин я не знаю. Я хотел  выдать  себя  за  опытного,
видавшего виды человека. Я боялся, что если буду  самим  собой,  то  вы  и
смотреть на меня не захотите. Я чувствовал себя  так  неловко  вечером,  -
отрывисто шептал Ной. - Ничего подобного  я  еще  не  переживал.  Вы  были
совершенно правы, когда дали мне пощечину. Абсолютно правы!  Это  урок.  -
Ной прижался лицом к холодному железу решетки, чтобы быть поближе к  Хоуп.
- Очень хороший урок. Сейчас я не могу сказать, что испытываю к вам. Может
быть, как-нибудь в другой раз, но... - Он на секунду умолк. - Вы - девушка
Роджера?.
   - Нет. Я ничья.
   Ной расхохотался сумасшедшим, скрипучим смехом.
   - Тетя! - снова предупредила девушка.
   - Хорошо, хорошо! - прошептал Ной. - Трамваем до метро. Спокойной ночи.
Спасибо. Спокойной ночи!
   Однако он не тронулся с места.  Освещенные  призрачным,  зыбким  светом
уличного фонаря, они молча смотрели друг на друга.
   - О бог мой, - тихо, со страдальческой гримасой произнес Ной. - Ведь вы
ничего не знаете. Вы просто ничего не знаете.
   Он услышал, как щелкнул замок, затем решетка раздвинулась, и Ной сделал
шаг вперед. Они поцеловались, но этот поцелуй совсем не  походил  на  тот,
первый. Ной почувствовал, что у него вырастают крылья, но тут же с опаской
подумал, что в следующее мгновение девушка отпрянет назад и  снова  ударит
его.
   Хоуп медленно отошла от Ноя, взглянула на него с загадочной  улыбкой  и
сказала:
   - Не заблудитесь на обратном пути.
   - Трамвай, - прошептал Ной. - Трамваем до метро,  а  потом...  Я  люблю
вас. Слышите? Люблю.
   - Спокойной ночи, - сказала Хоуп. - Спасибо, что проводили.
   Ной отошел назад, и решетка между ними сомкнулась. Хоуп повернулась  и,
осторожно ступая ногами в чулках, вошла  в  дом.  Закрылась  дверь,  улица
опустела. Ной направился к трамвайной остановке.  Лишь  два  часа  спустя,
когда он был уже на пороге своей комнаты, Ною пришло в голову, что он  еще
ни разу за двадцать один год своей жизни никому не говорил эти  слова;  "Я
люблю вас".


   В комнате было  темно,  слышалось  спокойное,  ровное  дыхание  спящего
Роджера. Ной быстро разделся  и  скользнул  в  свою  кровать,  стоявшую  у
противоположной стены. Некоторое время он неподвижно лежал, уставившись  в
потолок, то с наслаждением вспоминая о поцелуе у дверей,  то  страдая  при
мысли о том, что скажет ему утром Роджер.
   Он уже засыпал, когда услышал голос Роджера.
   - Ной.
   Он открыл глаза.
   - Да, Роджер?
   - Все в порядке?
   - Да.
   Молчание.
   - Ты провожал ее домой?
   - Да.
   Снова молчание.
   - Мы вышли купить бутербродов, - опять заговорил Роджер, - и ты, должно
быть, разошелся с нами.
   - Да.
   Опять молчание.
   - Роджер!
   - Да?
   - Мне кажется, мы должны объясниться. Я не хотел... честное слово...  Я
пошел было один... Я плохо помню... Роджер, ты не спишь?
   - Нет.
   - Роджер, она мне кое-что сказала.
   - Что именно?
   - Хоуп сказала, что она не твоя девушка.
   - Да?
   - Она сказала, что ни с кем постоянно не встречается. Но если она  твоя
девушка или если ты хочешь,  чтобы  она  была  твоей  девушкой...  Я...  я
никогда больше не встречусь с ней. Клянусь тебе, Роджер. Ты не спишь?
   - Нет, не сплю. Хоуп действительно не моя девушка. Не  стану  отрицать,
что я иногда подумывал о ней, но, черт подери, кто согласится три  раза  в
неделю таскаться в Бруклин?
   Ной в темноте вытер выступивший на лбу пот.
   - Роджер!
   - Да?
   - Я люблю тебя.
   - Да ну тебя! Давай-ка лучше спать.
   В темной комнате раздался смешок, и снова воцарилась тишина.


   В течение двух следующих месяцев Ной и Хоуп написали друг  другу  сорок
два письма. Они работали по соседству, ежедневно встречались за  ленчем  и
почти каждый вечер за ужином. Иногда в солнечные дни они убегали с  работы
и гуляли по пристани, наблюдая  за  пароходами.  За  эти  два  месяца  Ной
совершил тридцать семь бесконечно длинных поездок  в  Бруклин  и  обратно,
однако по-настоящему они жили и разговаривали лишь в  письмах,  с  помощью
почтового ведомства.
   В каком бы темном и укромном местечке они ни сидели рядом, Ноя  хватало
лишь на то, чтобы выдавить короткую фразу: "Какая ты  хорошенькая!";  или:
"Мне очень нравится, как ты улыбаешься"; или: "Пойдем в кино в воскресенье
вечером?" Зато при виде чистой бумаги его  охватывало  опьяняющее  чувство
свободы, и он мог, при бескорыстной  помощи  почтальонов,  сообщить  Хоуп:
"Ощущение твоей красоты неизменно живет во мне и днем  и  ночью.  Когда  я
смотрю на небо утром, оно мне кажется ясным-ясным, потому что я знаю,  что
оно распростерлось и над твоей головой. Когда я вижу мост через  реку,  он
кажется мне самым прочным в мире, потому что мы когда-то  прошли  по  нему
вместе. Когда я вижу свое лицо в зеркале, оно кажется мне красивым, потому
что накануне вечером ты целовала его..."
   А Хоуп, эта  закоренелая  провинциалочка,  так  сдержанно  и  осторожно
выражавшая свою любовь во время свиданий, писала: "...Ты только что  ушел,
и я представляю себе, как ты шагаешь по безлюдной улице, как ждешь трамвая
в полумраке весенней ночи, а потом едешь домой в поезде подземки. И  я  ни
на минуту не расстанусь с тобой, пока ты будешь в пути.  Дорогой  мой,  ты
сейчас едешь, а я сижу дома. Все спят, на столе у меня горит  лампа,  и  я
думаю  о  тебе.  Я  верю  в  тебя.  Я  верю,  что  ты  хороший,   сильный,
справедливый. Я верю, что люблю тебя. Я верю, что у тебя  красивые  глаза,
печальная складка у рта и ловкие, изящные руки..."
   Но при новой встрече они лишь молча смотрели друг на  друга,  вспоминая
написанное, потом Ной говорил:
   - У меня два билета в театр. Пойдем, если ты не занята сегодня?
   А поздно вечером, взволнованные спектаклем, изнемогая от любви, мучаясь
от постоянного недосыпания, они стояли обнявшись в холодном вестибюле дома
Хоуп. Войти в дом они не решались: у  дяди  была  отвратительная  привычка
торчать в гостиной до утра за чтением библии. Судорожно сжимая друг  друга
в объятиях, они целовались до тех пор, пока не начинали ныть губы. В такие
минуты то, чем они жили в письмах, сливалось с действительностью в  бурном
порыве страсти.
   Однако они не переходили границ дозволенного. Во-первых, во  всем  этом
огромном и шумном городе, с десятью  миллионами  комнат,  у  них  не  было
местечка, которое они могли бы назвать своим  и  куда  могли  бы  войти  с
высоко поднятой головой. Во-вторых, Хоуп была до фанатизма  религиозна,  и
всякий раз, когда их окончательное сближение казалось  неизбежным,  она  с
испугом отталкивала Ноя и шептала:
   - Нет, нет, не сейчас!.. Как-нибудь в другое время...


   -  Но  так  ты,  чего  доброго,  сгоришь  от  неутоленной  страсти!   -
посмеиваясь, говорил Роджер. -  Это  же  противоестественно.  Что  это  за
девушка? Как она не понимает, что принадлежит к послевоенному поколению?
   -  Да  перестань  же,  Роджер,  -  смущенно  просил  Ной.  Он  сидел  у
письменного стола и писал письмо Хоуп, а Роджер лежал врастяжку  на  полу,
потому что пружины его кровати сломались еще пять месяцев назад и человеку
высокого роста было трудновато расположиться на ней в удобной позе.
   -  Бруклин,  -  снова  заговорил  Роджер.  -  Неведомая  земля.   Терра
инкогнита! - Решив, что раз уже он лег на пол,  то  зря  терять  время  не
следует, Роджер занялся  гимнастикой  для  укрепления  брюшного  пресса  и
трижды медленно поднял и опустил ноги.
   - Довольно, - объявил он. - Я уже чувствую себя богатырем...  Любовь  -
это как купание. Надо либо нырять с головой, либо вообще не лезть в  воду.
Ну, а если будешь слоняться вдоль берега, по колено в воде, то тебя только
обдаст брызгами, и ты скоро начнешь зябнуть и злиться. Еще месяц  походишь
вот так с этой девушкой - и тебе придется обратиться к  психиатру.  Так  и
напиши ей и скажи, что это мои слова.
   - Обязательно, - ответил Ной. - Уже пишу.
   - Но будь осторожен, - добавил Роджер, - а то и не заметишь,  как  тебя
женят.
   Ной перестал печатать. Обширная переписка заставила  его  приобрести  в
рассрочку пишущую машинку.
   - Такой опасности не существует. Жениться я не собираюсь. - Однако,  по
правде говоря, он частенько подумывал о женитьбе и  даже  намекал  на  это
Хоуп в своих письмах.
   - Вообще-то, это, может быть, и неплохо, - после некоторого размышления
сказал Роджер. - Она славная девушка, и к тому же  женитьба  поможет  тебе
получить отсрочку от призыва.
   Оба они старались не думать о призыве.  К  счастью,  очередь  Ноя  была
одной из последних [в США среди лиц, признанных годными к военной  службе,
проводилась жеребьевка, в соответствии  с  которой  определялся  очередной
номер каждого; призыв производился в порядке последовательности  номеров].
Тем не менее неизбежность призыва омрачала их будущее, как темная туча  на
далеком горизонте.
   - Я ничего не имею против девушки,  у  меня  только  две  претензии,  -
продолжал рассуждать Роджер, по-прежнему лежа на  полу.  -  Во-первых,  ты
из-за нее систематически  недосыпаешь.  Во-вторых...  ну,  сам  понимаешь.
Вообще же встречи с ней приносят тебе огромную пользу.
   Ной с признательностью посмотрел на приятеля.
   - И все же, - закончил Роджер, - она должна переспать с тобой.
   - Перестань!
   - А знаешь что? Уеду-ка я на этот уик-энд и предоставлю комнату в  твое
распоряжение. - Роджер сел на полу. - Лучше и не придумаешь, а?
   - Благодарю, - сказал Ной. -  Если  такая  необходимость  возникнет,  я
воспользуюсь твоим предложением.
   - А может быть, мне, как твоему доброму, заботливому другу,  стоило  бы
поговорить с ней? "Моя дорогая, - сказал бы я, - вы, вероятно, не сознаете
этого, но наш общий друг  Ной  находится  в  таком  состоянии,  что  готов
выпрыгнуть из окна". Дай-ка монетку, я сейчас же позвоню ей.
   - Ну тут-то я и сам как-нибудь справлюсь, - не слишком уверенно ответил
Ной.
   - Как ты  смотришь  на  ближайшее  воскресенье?  -  спросил  Роджер.  -
Чудесный месяц июнь... самый разгар лета...
   - Ближайшее воскресенье исключается,  -  перебил  Ной.  -  Мы  едем  на
свадьбу.
   - Это на чью же? Уж не на твою ли?
   Ной деланно рассмеялся.
   - Какая-то ее приятельница из Бруклина выходит замуж.
   - Вот и хорошо - обвенчались бы вместе, по оптовой цене. - Роджер снова
лег на пол. - Я все сказал, и теперь умолкаю.
   Он и в самом деле молчал несколько минут, пока Ной печатал.
   - Еще месяц, - опять заговорил Роджер, -  а  потом  кабинет  психиатра.
Попомни мои слова.
   Ной рассмеялся и встал.
   - Сдаюсь. Пойдем, я угощу тебя пивом.
   Роджер немедленно вскочил с пола.
   - Мой милый друг! - добродушно воскликнул он. - Мой дорогой девственник
Ной!
   Оба снова рассмеялись и вышли из  дому  в  мягкие,  прохладные  сумерки
летнего вечера, направляясь в  свой  излюбленный  третьеразрядный  бар  на
Колумбус-авеню.


   Свадьба состоялась в воскресенье во Флэтбуше, в большом доме с садом  и
маленькой лужайкой, выходившей на  окаймленную  деревьями  улицу.  Невеста
была очаровательна, священник деловит, а после  совершения  обряда  гостям
подали шампанское.
   Светило солнце, было тепло и казалось, что на  губах  у  присутствующих
играет мягкая, откровенно чувственная улыбка, как обычно  бывает  на  всех
свадьбах. После церемонии  гости  помоложе  начали  уединяться  парочками,
чтобы посекретничать. На Хоуп  было  новое  желтое  платье.  За  последнюю
неделю она много была на воздухе  и  загорела.  На  мягко-золотистом  фоне
платья волосы девушки,  уложенные  в  новой  прическе,  казались  особенно
темными. Ной стоял в стороне и, отпивая маленькими глотками шампанское,  с
гордостью и с некоторым беспокойством наблюдал за ней. Время  от  времени,
не  спуская  глаз  с  Хоуп,  он  негромко  переговаривался  с   благодушно
настроенными гостями, а какой-то внутренний, дрожащий от  любви  голос  не
умолкая твердил: "Какая у нее прическа, какие губы, какие ноги!"
   Он поцеловал невесту - создание из белого атласа, кружев и флердоранжа,
почувствовав вкус губной помады и запах духов. Не  замечая  ее  блестящих,
влажных глаз и полуоткрытого рта, он посмотрел на Хоуп, которая  наблюдала
за ним с другого конца комнаты; его восхищенный взгляд отметил ее шею,  ее
талию. Хоуп подошла к нему.
   - Я давно собираюсь кое-что сделать, - сказал Ной и  обнял  девушку  за
тонкую талию, стянутую тугим корсажем нового платья; он почувствовал,  как
от его прикосновения по упругому девичьему телу  пробежала  легкая  дрожь.
Хоуп, видимо, поняла Ноя,  потянулась  к  нему  и  нежно  поцеловала  его.
Кое-кто из гостей наблюдал за ними, но это не смутило Ноя: он считал,  что
на свадьбе всякий волен целовать кого угодно. Кроме того, Ною никогда  еще
не приходилось пить шампанское в жаркий летний день.
   Стоя у подъезда, Ной и Хоуп наблюдали, как обсыпанные рисом новобрачные
усаживались в машину, украшенную длинными развевающимися лентами. У дверей
дома тихо всхлипывала  мать.  Неловко  и  застенчиво  улыбался  молодожен,
выглядывая из автомобиля.
   Ной и Хоуп посмотрели друг на друга, и он  понял,  что  они  думают  об
одном и том же.
   - А почему бы и нам... - горячо зашептал было Ной.
   - Ш-шш! - Хоуп  закрыла  ему  рот  рукой.  -  Ты  выпил  слишком  много
шампанского.
   Ной и Хоуп попрощались с гостями и, держась за руки, медленно пошли  по
улице, обсаженной высокими деревьями, среди газонов, на которых  вращались
разбрызгиватели, образуя сверкающие на солнце всеми цветами радуги фонтаны
воды. Воздух угасающего дня был напоен  поднимающимся  с  газонов  запахом
свежеполитой зелени.
   - Куда же они поехали? - спросил Ной.
   - В Монтерей, в Калифорнию, на месяц. Там живет его двоюродный брат.
   Тесно прижавшись  друг  к  другу,  они  шли  среди  фонтанов  Флэтбуша,
размышляя  о  пляжах  Монтерея  на  Тихоокеанском  побережье,  об   унылых
мексиканских домиках, залитых лучами южного солнца, о двух молодых  людях,
которые только  что  сели  в  поезд  на  вокзале  Грэнд-Сентрал  и  сейчас
закрывают на замок дверь своего купе.
   - Жаль мне их, - кисло улыбнулся Ной.
   - Это почему же?!
   - В такую ночь, как сегодня, впервые остаться наедине. Ведь сегодня  же
будет одна из самых жарких ночей за весь год.
   Хоуп отдернула руку.
   - Нет, ты совершенно невозможен! - сердито воскликнула она. -  Как  это
мерзко и вульгарно!..
   - Ну, Хоуп! - запротестовал Ной. - Я же просто немножко пошутил!
   - Терпеть не могу такого цинизма, - громко продолжала Хоуп. - Ты  готов
высмеять все и вся! - Ной с удивлением заметил, что она плачет.
   - Прошу тебя, дорогая, не нужно плакать. -  Ной  крепко  обнял  ее,  не
обращая внимания на двух маленьких мальчишек и собаку-колли,  с  интересом
наблюдавших за ними с одного из газонов.
   Хоуп выскользнула из его объятий.
   - Не смей притрагиваться ко мне! - крикнула она и быстро пошла вперед.
   - Ну прошу тебя, - повторил встревоженный Ной, стараясь не отставать от
девушки. - Послушай-ка, что я тебе скажу.
   - Можешь написать очередное письмо, - сквозь слезы ответила Хоуп. - Все
свои нежные чувства ты, видимо, бережешь для пишущей машинки.
   Ной поравнялся с Хоуп и молча пошел рядом. Он был озадачен и растерян и
чувствовал себя так, словно внезапно оказался среди безбрежного моря,  имя
которому - женское безрассудство, и ему остается лишь  дрейфовать,  уповая
на то, что ветер и волны прибьют его к спасительному берегу.
   Однако Хоуп не хотела смягчиться и всю долгую дорогу в трамвае молчала,
упрямо и презрительно поджав губы.
   "Боже мой! - думал Ной, время от времени боязливо посматривая  на  свою
подругу. - Она же перестанет встречаться со мной!"
   Но Хоуп, открыв ключом обе двери, разрешила ему войти. В доме никого не
было. Тетка и дядя Хоуп, захватив с собой двух маленьких детей, уехали  на
три дня отдыхать в деревню. В неосвещенных комнатах  все  дышало  миром  и
покоем.
   - Хочешь есть? - строго спросила Хоуп. Она стояла посередине  гостиной,
и Ной  совсем  было  решился  поцеловать  ее,  но,  взглянув  на  девушку,
отказался от своего намерения.
   - Пожалуй, мне лучше уйти домой, - нерешительно проговорил он.
   - Можешь поесть и у меня,  -  возразила  Хоуп.  -  Я  оставила  ужин  в
холодильнике.
   Ной покорно прошел за девушкой в кухню и, стараясь держаться как  можно
незаметнее, принялся помогать ей. Хоуп  достала  холодную  курицу,  полный
кувшин молока и приготовила салат. Затем она поставила все  на  поднос  и,
как сержант, подающий команду взводу, сухо приказала:
   - Во двор!
   Ной взял поднос  и  отнес  его  в  садик,  примыкавший  к  дому.  Садик
представлял собой прямоугольник,  ограниченный  с  боков  высоким  дощатым
забором, а с третьей стороны -  глухой  кирпичной  стеной  гаража,  сплошь
заросшей диким виноградом. Тут  росла  изящная,  раскидистая  акация,  был
крохотный участок, воспроизводивший  в  миниатюре  горный  луг,  несколько
клумб с обычными цветами, деревянный столик со  свечами  под  абажурами  и
длинные, похожие на кушетку качели под балдахином. В расплывчатых сумерках
растаял, подобно туману  или  дурному  видению,  Бруклин,  и  Ной  с  Хоуп
остались одни в обнесенном высокими стенами саду, словно где-то  в  Англии
или во Франции, а может быть, среди гор Индии...
   Хоуп зажгла свечи. Все с тем же мрачным выражением на лицах они уселись
друг против друга и с аппетитом поели. Они почти  не  разговаривали,  лишь
изредка обменивались вежливыми просьбами передать соль или  молоко.  Затем
они сложили салфетки и встали, каждый у своего конца стола.
   - Свечи нам не нужны, - сказала Хоуп. - Потуши, пожалуйста, свою свечу.
   Ной нагнулся над свечой, накрытой абажуром в виде небольшой  стеклянной
трубки, а Хоуп склонилась к другой  свече.  Когда  они  гасили  свечи,  их
головы соприкоснулись, и во внезапно наступившей темноте Хоуп прошептала:
   - Прости меня. Я самая мерзкая девчонка на свете.
   После этого все было хорошо. Тесно прижавшись, они сидели на качелях  и
сквозь  ветки  акации  смотрели  на  звезды,  постепенно  загоравшиеся   в
темнеющем летнем небе. Где-то далеко громыхал по рельсам трамвай и с шумом
проносились грузовики; где-то далеко  были  тетка,  дядя  и  дети;  где-то
далеко за гаражом кричали разносчики газет. Где-то далеко за стенами сада,
в котором они сидели, бурлил и шумел совсем другой мир...
   - ...Нет, нет, не нужно... -  просила  Хоуп.  -  Я  боюсь,  боюсь...  -
умоляла она. И мгновение спустя: - О мой дорогой, мой любимый!
   Потом они лежали, потрясенные и подавленные тем огромным, непреодолимым
чувством, которое так властно увлекло их. Ной  испытывал  то  робость,  то
торжество, то растерянность, то смирение. Он опасался, что  теперь,  когда
они так слепо  отдались  друг  другу,  Хоуп  возненавидит  его,  и  каждое
мгновение ее молчания все больше укрепляло его мрачные предчувствия...
   - Ну, вот видишь, - заговорила наконец Хоуп и тихо засмеялась. - А ведь
совсем не было жарко. Даже нисколько.


   Потом, когда Ною уже пора было уходить, они вошли  в  дом.  Жмурясь  от
света, Ной и Хоуп старались не смотреть друг на друга. Чтобы чем-то занять
себя, Ной подошел к радиоприемнику и включил его.
   Передавали фортепьянный концерт Чайковского. Мягкая, печальная  мелодия
была словно специально написана  для  них,  только  что  переставших  быть
детьми и познавших всю нежность первой разделенной любви.
   Хоуп подошла к склонившемуся над приемником  Ною  и  поцеловала  его  в
затылок. Он хотел повернуться к ней, чтобы ответить  поцелуем,  как  вдруг
музыка прекратилась и диктор сухим, деловитым  тоном  произнес:  "Передаем
специальное сообщение Ассошиэйтед Пресс. Наступление  немцев  продолжается
по всему русскому фронту. На линии, простирающейся от Финляндии до Черного
моря, введено в действие много новых танковых дивизий".
   - Что это? - воскликнула Хоуп.
   - Немцы, - ответил Ной,  думая  о  том,  как  часто  теперь  приходится
произносить это слово. - Немцы вторглись в Россию. Вот о  чем  кричали  на
улице газетчики...
   - Выключи. - Хоуп протянула руку и сама выключила приемник. -  Хоть  на
сегодня.
   Ной ласково обнял ее и услышал,  как  сильно  забилось  ее  сердце.  "И
сегодня днем, - подумал он, - пока мы были на свадьбе, пока шли по улицам,
а потом сидели здесь, в саду, от Финляндии до Черного моря гремели  орудия
и умирали люди". Он подумал об этом механически, просто как  о  факте,  не
вдаваясь ни в какие рассуждения. Так  читают  плакат  на  обочине  дороги,
проносясь мимо него в машине.
   Они уселись на обтрепанную кушетку. За окнами уже  совсем  стемнело,  и
крики газетчиков долетали, казалось, откуда-то из невероятной дали - такие
странные и неуместные в этот спокойный вечер.
   - Какой сегодня день? - спросила наконец Хоуп.
   - Воскресенье. День отдыха.
   - Да, я знаю. А какое число?
   - Двадцать второе июня.
   - Двадцать второе июня! - прошептала девушка. - Я навсегда запомню этот
день.


   Когда Ной вернулся домой, Роджер еще не спал. Стоя  в  темном  доме  за
дверью комнаты и пытаясь придать своему лицу  самое  будничное  выражение,
Ной услышал тихие звуки пианино. Роджер, то  и  дело  сбиваясь,  наигрывал
унылую джазовую мелодию. Он импровизировал. Ной постоял несколько минут  в
маленьком коридоре, затем открыл дверь и вошел. Роджер,  не  оборачиваясь,
помахал ему рукой и продолжал играть. Ной сел в старенькое,  обитое  кожей
кресло у окна, и  комната,  в  углу  которой  горела  единственная  лампа,
показалась ему огромной и таинственной.
   Там,  за  открытым  окном  спал  город.  Легкий  ветер  слабо   шевелил
занавески. Слушая наплывающие друг на друга мрачные  аккорды,  Ной  закрыл
глаза, и  его  охватило  странное  ощущение,  будто  каждая  клеточка  его
усталого тела трепещет, отзываясь на музыку.
   Не закончив пассажа, Роджер перестал играть. Положив свои длинные  руки
на  клавиши,  он  некоторое  время  смотрел  на  отполированное,   местами
поцарапанное дерево старого инструмента, а потом повернулся к Ною.
   - Комната теперь полностью в твоем распоряжении, - проговорил он.
   - Что? - Ной широко открыл глаза.
   - Завтра я уезжаю, - сказал Роджер, будто продолжая уже давно начатый с
самим собой разговор.
   - Что, что?! - переспросил Ной, всматриваясь в  лицо  друга  и  пытаясь
определить, не пьян ли он.
   - Ухожу в армию. Кончен бал. Добрались и до нашего брата.
   Ной не сводил с Роджера недоумевающего взгляда, словно  не  понимал,  о
чем тот говорит. "В другое время, - пронеслось у него в голове, - я бы еще
мог понять. Но сегодня произошло слишком много".
   - Я полагаю, - иронически заметил Роджер, - что кое-какие новости дошли
и до Бруклина.
   - Ты имеешь в виду события в России?
   - Да, я имею в виду события в России.
   - Я кое-что слышал.
   - Так вот, я собираюсь броситься на помощь русским.
   - Что?! Ты намерен вступить в Красную Армию?
   Роджер засмеялся, подошел в окну и, ухватившись за занавеску, высунулся
на улицу.
   - Нет, - ответил он. - В армию Соединенных Штатов.
   - И я с тобой, - внезапно решил Ной.
   - Спасибо, только не будь идиотом. Подожди, пока тебя не призовут.
   - Но ведь и тебя не призывают.
   - Пока нет, но я тороплюсь. - Роджер рассеянно завязал  узлом  и  снова
развязал одну из занавесок. - Я старше тебя.  Подожди  своей  очереди.  Не
бойся, тебе не придется долго ждать.
   - Ты говоришь так, будто тебе лет восемьдесят!
   Роджер снова засмеялся.
   - Прости меня, сын мой, - сказал он, поворачиваясь  к  Ною  и  принимая
серьезный вид.  -  До  сих  пор  я  изо  всех  сил  старался  не  замечать
происходящего. Но сегодня, послушав  радио,  я  понял,  что  оставаться  в
стороне дальше нельзя. Теперь я вновь почувствую себя человеком лишь после
того, как возьму  в  руки  винтовку.  От  Финляндии  до  Черного  моря,  -
торжественно произнес он, и Ной вспомнил голос диктора. - От Финляндии  до
Черного моря и до реки Гудзон и до Роджера Кэннона.  Все  равно  мы  скоро
будем втянуты в войну, так что я приближаю этот момент для себя, и только.
Всю свою жизнь я предпочитал выжидать, но на этот раз выжидать не  хочу  и
сломя голову бросаюсь навстречу... Черт возьми!  Да  ведь  я  же  все-таки
происхожу  из  военной  семьи.  -  Роджер  ухмыльнулся.  -   Мой   дедушка
дезертировал под Энтистамом,  а  отец  оставил  трех  внебрачных  детей  в
Суассоне.
   - И ты считаешь, что своим поступком принесешь какую-то пользу?
   - Не спрашивай меня об этом, сын мой, - опять усмехнулся Роджер, но тут
же снова стал серьезным. - Никогда не спрашивай. Может быть, это для  меня
самый правильный путь. До сих пор, как ты, наверно,  замечал,  у  меня  не
было цели в жизни, а это все равно что болезнь.  Вначале  появляется  едва
заметный прыщик, но проходит три года, и ты уже паралитик... А вдруг армия
поможет мне найти цель в жизни... -  Роджер  улыбнулся.  -  Ну,  например,
выжить или стать сержантом, или выиграть какую-нибудь там войну...  Ты  не
возражаешь, если я еще побренчу на пианино?
   - Конечно, нет, - насупившись ответил Ной.  -  "Ведь  он  же  умрет!  -
твердил Ною чей-то голос. - Роджер умрет, его убьют".
   Роджер сел за пианино,  задумчиво  дотронулся  до  клавишей  и  заиграл
что-то такое, чего Ной никогда раньше не слышал.
   - Во всяком случае, - заметил Роджер, продолжая играть, - я рад, что  в
конце концов вы с девушкой сошлись...
   - Что? - растерянно спросил Ной, пытаясь припомнить, не проговорился ли
он чем-нибудь Роджеру... - О чем ты толкуешь?
   - Это написано на твоей физиономии вот такими  буквами,  -  ухмыльнулся
Роджер. - Как да световой  рекламе.  -  И  он  заиграл  на  басовых  нотах
какой-то длинный музыкальный отрывок.


   На следующий день Роджер ушел в армию. Он не разрешил Ною проводить его
до призывного пункта и отдал ему все свои пожитки: мебель,  книги  и  даже
костюмы, хотя Ною они были велики.
   - Ничего мне не нужно, -  заявил  Роджер,  критически  осматривая  свое
добро, накопленное за двадцать шесть лет жизни. - Все это хлам.
   Он сунул в карман номер журнала "Нью рипаблик" - почитать в подземке по
пути на Уайтхолл-стрит и улыбнулся: "Вот какое  у  меня  хрупкое  оружие".
Потом нахлобучил шляпу на свою стриженную ежиком  голову;  помахал  Ною  и
навсегда ушел из комнаты, в которой  прожил  пять  лет.  Ной  смотрел  ему
вслед, и к его горлу подступала спазма; он чувствовал, что никогда  больше
у него не будет друга и что лучший период его жизни закончился.
   Ной изредка получал сухие, иронические записки от Роджера из  какого-то
военно-учебного центра на юге  страны,  а  однажды  в  конверте  оказалась
отпечатанная на стеклографе копия приказа по  роте  о  присвоении  Роджеру
Кэннону звания рядового первого класса. Потом, после длительного перерыва,
пришло  письмо  на  двух  страничках  с  Филиппинских  островов.   В   нем
описывались публичные дома Манилы и какая-то девица-мулатка с  татуировкой
на животе, изображавшей американский  военный  корабль  "Техас".  В  конце
письма Роджер размашистым почерком  написал:  "P.S.  Держись  на  пушечный
выстрел от армии. Людям в ней не место".
   Уход Роджера в армию дал Ною одно существенное преимущество, и, хотя он
с наслаждением воспользовался им, все же острые уколы совести нет-нет да и
беспокоили его. Теперь  у  них  с  Хоуп  была  своя  комната,  им  уже  не
приходилось, страдая от неутоленной страсти, бродить по мостовым или уныло
ждать в холодном вестибюле, пока не отправится спать  дядюшка  -  любитель
почитать  библию  на  сон  грядущий.  Они  не   были   больше   бездомными
любовниками, печальными детьми, затерянными на асфальтовых улицах большого
города.
   В наконец-то обретенном собственном  гнездышке,  в  убогой  комнатушке,
хранившей  самую  сокровенную,  самую   глубокую   тайну   их   жизни,   в
головокружительном чередовании приливов и  отливов  любви  и  уличный  шум
внизу, и крики на углах улиц, и прения в сенате, и артиллерийская канонада
на других континентах значили для них так мало, словно все это происходило
в ином, далеком мире.





   Христиан почти не замечал того, что  происходит  на  экране.  С  трудом
заставив себя сосредоточиться, он тут же начинал думать  о  другом.  Между
тем фильм был не лишен определенных достоинств. Он  рассказывал  об  одном
воинском подразделении, которое в 1918 году, по пути с  Восточного  фронта
на  Западный,  попадает  на  день  в  Берлин.  Лейтенант  имел  строжайшее
приказание не отпускать солдат с вокзала, но он понимал, что люди, которые
только что перенесли кровопролитные бои на Востоке, а завтра  снова  будут
брошены в мясорубку на Западе, жаждут повидать своих жен  и  возлюбленных.
Офицер распустил солдат по домам, хотя понимал, что если кто-нибудь из них
вовремя не вернется на станцию, его предадут военному  суду  и,  вероятно,
расстреляют.
   В фильме рассказывалось, как вели себя отпущенные солдаты. Одни из  них
предались безудержному пьянству, другие чуть было  не  поддались  уговорам
евреев и пораженцев остаться в Берлине, третьи, под влиянием  жен,  совсем
было решили не возвращаться в часть. В течение  некоторого  времени  жизнь
лейтенанта висела на волоске, и только в  самую  последнюю  минуту,  когда
поезд уже тронулся, на вокзале появился  последний  из  тех,  кому  офицер
разрешил побывать дома. Так солдаты оправдали доверие своего лейтенанта  и
отправились во Францию дружной, сплоченной группой. Картина  была  сделана
очень хорошо. В ней было много юмора и пафоса.  Она  убеждала  зрителей  в
том, что войну проиграла не армия, а трусы и предатели в тылу.
   Игра актеров, изображавших участников другой войны,  захватила  солдат,
заполнивших военный кинотеатр. Конечно, офицер в  фильме  был  слишком  уж
хорош - ничего похожего  Христиан  в  жизни  не  встречал.  Он  с  горечью
подумал, что лейтенанту Гарденбургу следовало бы посмотреть этот фильм  не
раз и не два. Дело в том, что после кутежа в  Париже,  по  мере  того  как
затягивалась война,  Гарденбург  все  более  ожесточался  и  черствел.  По
приказу командования полк, в котором они служили,  передал  все  приданные
ему танки и бронемашины другим частям, а сам был вскоре переброшен в Ренн.
Здесь  и  застала  их  война  с  Россией,  и,  пока  они   выполняли   тут
преимущественно полицейские обязанности, однокашники Гарденбурга  получали
награды на Восточном фронте.
   Однажды утром Гарденбург чуть не задохнулся от ярости, когда узнал, что
юнец,  вместе  с  которым  он  кончал  офицерскую  школу,  прозванный   за
невероятную  тупость  Быком,  произведен  на  Украине   в   подполковники.
Гарденбург был безутешен: ведь он по-прежнему оставался лейтенантом,  хотя
жил припеваючи в двухкомнатном номере одной  из  лучших  гостиниц  города,
имел двух любовниц и зарабатывал кучу денег, шантажируя спекулянтов  мясом
и молочными продуктами.  И  вот,  мрачно  размышлял  Христиан,  безутешный
лейтенант срывает свою досаду на ни в чем не повинном унтер-офицере.
   Хорошо, что завтра у Христиана начинается отпуск. Он  дошел  до  такого
состояния, что и недели дольше не  смог  бы  выдержать  ядовитых  насмешек
Гарденбурга; он совершил бы какой-нибудь безрассудный поступок  и  был  бы
обвинен в неповиновении.
   "Взять хотя бы сегодняшний случай, - с возмущением  думал  Христиан.  -
Гарденбург хорошо знает, что  семичасовым  утренним  поездом  я  уезжаю  в
Германию, и все же посылает меня в наряд". В полночь в  город  должен  был
отправиться патруль,  которому  предстояло  задержать  нескольких  молодых
французов, уклоняющихся от отправки на работу в Германию, и Гарденбург  не
нашел нужным поручить это Гиммлеру, или Штейну, или  еще  кому-нибудь.  Он
гадливо улыбнулся, скривил тонкие губы и сказал: "Я знаю, Дистль,  что  вы
не станете возражать. По крайней мере, вам  не  придется  скучать  в  свою
последнюю ночь в Ренне. До полуночи можете быть свободны".
   Фильм  закончился.  В  заключительных  кадрах  снятый  крупным   планом
симпатичный молодой лейтенант ласково и задумчиво улыбался своим  солдатам
в мчавшемся на запад поезде. Зрители дружно аплодировали.
   Затем показали киножурнал. На экране  замелькали  выступающий  с  речью
Гитлер;  немецкие  самолеты,  сбрасывающие  бомбы   на   Лондон;   Геринг,
прикалывающий  орден  к  груди  летчика,  который  сбил   сто   самолетов;
наступающая на Ленинград пехота на фоне горящих крестьянских домов...
   Дистль механически  отметил,  с  каким  рвением  и  как  точно  солдаты
выполняют перед кинообъективом свои  обязанности.  "Месяца  через  три,  -
огорченно вздохнул Христиан, - они  возьмут  Москву,  а  я  все  еще  буду
торчать  в  Ренне,  выслушивать  оскорбления  Гарденбурга  и  арестовывать
беременных француженок, которые оскорбляют в кафе немецких офицеров. Скоро
вся Россия покроется снегом, а я, один из  лучших  лыжников  Европы,  буду
наслаждаться благословенным климатом западной Франции и  разыгрывать  роль
полицейского.  Да,  армия,  конечно,  чудесный  инструмент,  но  с   очень
серьезными изъянами..."
   Один из солдат на экране упал - не то замаскировался, не то  был  убит.
Во всяком случае, он не поднялся, и камера кинооператора прошла  над  ним.
Христиан почувствовал, как у него навернулись на глаза  слезы.  Ему  стало
немного стыдно за себя, но  когда  он  смотрел  фильмы,  в  которых  немцы
сражались, а не  отсиживались,  как  он,  в  безопасности  и  комфорте  за
тридевять земель от фронта, ему всегда хотелось плакать. Всякий раз  после
этого он долго не мог избавиться от чувства вины и  беспокойства  и  часто
принимался кричать на своих солдат. Он не виноват,  пытался  внушить  себе
Христиан, что продолжает жить, в то время как другие гибнут.  Он  понимал,
что и тут, в Ренне, армия выполняет свои обязанности, и тем  не  менее  не
мог преодолеть чувства какой-то вины. Это чувство отравляло ему даже мысль
о предстоящем двухнедельном отпуске и поездке на родину. Молодой  Фредерик
Лангерман потерял ногу в Латвии, оба  сына  Кохов  убиты.  А  он  заявится
упитанный  и  целехонький,  имея  за  плечами   всего   лишь   коротенький
полукомический  бой  близ  Парижа.  Что  и  говорить  -  не  избежать  ему
презрительных взглядов соседей.
   Война скоро закончится. При  этой  мысли  жизнь  до  армии,  беспечные,
беззаботные дни на снежных склонах Альп, дни без  лейтенанта  Гарденбурга,
показались ему до боли милыми и желанными. Так  вот.  Конец  войны  не  за
горами. Сначала разделаются с русскими, затем наконец одумаются англичане,
и он забудет эти бесцветные, скучные дни, проведенные во  Франции.  Спустя
два месяца после войны люди перестанут  и  вспоминать  о  ней,  а  писаря,
который все три года щелкал костяшками счетов в интендантстве  в  Берлине,
будут уважать не меньше, чем солдат, штурмовавших доты в Польше, Бельгии и
России. Не исключено, что в один прекрасный день он увидит  Гарденбурга  -
все еще  в  чине  лейтенанта,  а  может,  даже  -  вот  будет  здорово!  -
демобилизованного за ненадобностью. Христиан отправится  в  горы  и...  Он
кисло улыбнулся, вспомнив, что уже  не  раз  предавался  подобным  детским
мечтам. Как долго, мысленно спросил он себя, его  будут  держать  в  армии
после победы? Вот тогда-то и наступит самое трудное время: война отойдет в
прошлое, а ему придется ждать, пока его  не  отпустит  на  волю  огромная,
неповоротливая, бюрократическая военная машина.
   Киножурнал закончился, и на  экране  возник  портрет  Гитлера.  Зрители
поднялись, салютуя ему, и запели "Германия превыше всего".
   Зажегся свет, и Христиан, смешавшись с толпой солдат, медленно двинулся
к выходу. Все они, с горечью отметил Христиан, уже  не  первой  молодости,
все какие-то хилые и болезненные; презренные гарнизонные крысы (и он в  их
числе), оставленные за ненадобностью в  мирной  стране,  в  то  время  как
лучшие сыны Германии ведут кровопролитные бои за тысячи километров отсюда.
Христиан раздраженно тряхнул головой. Уж лучше не думать об  этом,  а  то,
чего доброго, и он станет такой же дрянью, как Гарденбург.
   На темных улицах, несмотря на позднее время, еще встречались французы и
француженки. Завидев его, они поспешно сходили с тротуара в канаву, и  это
тоже выводило Христиана из себя. Трусость - одна из  самых  отвратительных
сторон человеческой натуры. Но  хуже  всего,  что  это  была  никчемная  и
неоправданная трусость. Он не собирается причинять им зла, и вообще  армия
получила строгие указания вести себя корректно и вежливо  по  отношению  к
французам.  "Немцы  никогда  не  станут  себя  так  вести,  если  Германия
когда-нибудь окажется под пятой оккупантов", - подумал  он,  заметив,  что
шедший навстречу человек споткнулся, сворачивая с тротуара.
   - Эй, старик! - крикнул он, останавливаясь.
   Француз замер на месте.  Согнутые  плечи  и  заметное  даже  в  темноте
дрожание рук выдавали его испуг и растерянность.
   - Да? - дрогнувшим голосом отозвался француз. - Да, господин полковник?
   - Я вовсе не полковник,  -  зло  бросил  Христиан.  Эта  наивная  лесть
способна довести до бешенства!
   - Прошу прощения, месье, но в темноте...
   - Никто не заставляет вас сворачивать с тротуара.
   - Да, месье, - согласился француз, не двигаясь с места.
   - Идите сюда, - приказал Христиан. - Идите на тротуар.
   - Слушаюсь, месье. - Француз боязливо ступил  на  тротуар.  -  Вот  мой
пропуск. Все документы у меня в полном порядке.
   - Мне не нужны ваши проклятые документы!
   - Как прикажете, месье, - покорно пробормотал француз.
   - Марш домой! - крикнул Христиан.
   - Слушаюсь, месье.
   Француз поспешил прочь, и Христиан отправился дальше. "Новая Европа!  -
усмехнулся он. - Мощная федерация динамичных государств! Уж  только  не  с
таким человеческим материалом, как этот". Скорее бы закончилась война. Или
пусть бы  его  послали  туда,  где  слышен  гром  орудий.  А  всему  виной
гарнизонная жизнь - наполовину  штатская,  наполовину  военная,  со  всеми
недостатками той и другой. Она разлагает душу человека,  убивает  все  его
стремления, подрывает веру в себя. Но может быть, ходатайство о зачислении
в офицерскую школу  будет  удовлетворено,  его  произведут  в  лейтенанты,
направят в Россию или в Африку, и с нынешней жизнью будет покончено?
   Христиан подал рапорт три месяца  назад,  но  до  сих  пор  не  получил
ответа. Наверное,  рапорт  лежит  в  куче  бумаг  на  письменном  столе  у
какого-нибудь жирного ефрейтора в военном министерстве.
   Но как все это не похоже на то, что  он  ожидал  встретить,  уезжая  из
дома, и даже  совсем  недавно,  в  день  вступления  в  Париж...  Христиан
вспомнил  рассказы  о  прошлой  войне.  Нерушимая,  возникшая  под   огнем
солдатская дружба, суровое сознание выполненного долга, взрывы энтузиазма.
Он припомнил окончание "Волшебной горы" [роман немецкого  писателя  Томаса
Манна (1875-1955)] - Ганс Касторп, под огнем французов с песней  Бетховена
на устах перебегающий  покрытый  цветами  луг...  Не  так  бы  нужно  было
закончить книгу. Следовало добавить главу, в которой Касторп  примеряет  в
интендантском складе в Льеже огромные, не по размеру ботинки и уже не поет
песен.
   А миф о солдатской дружбе! По дороге в Париж ему одно  время  казалось,
что они с Брандтом смогут стать друзьями. То же самое он  подумал  даже  о
Гарденбурге, когда они направлялись по Итальянскому  бульвару  на  площадь
Оперы. Однако Брандт получил производство, стал важным  молодым  офицером,
имеет в Париже отдельную квартиру и сотрудничает в армейском журнале.  Что
касается Гарденбурга, то он оказался даже хуже, чем думал о нем Христиан в
дни солдатской муштры. Да и остальные... Самые настоящие свиньи  -  никуда
не денешься. Они денно и нощно благодарят бога, что находятся в  Ренне,  а
не под Триполи или под Киевом, ведут грязную  спекуляцию  с  французами  и
откладывают кругленькие суммы на случай  послевоенной  депрессии.  Как  же
можно дружить с подобными людьми? Самые настоящие дезертиры, ростовщики  в
военной форме! Как только  возникала  угроза,  что  человека  отправят  на
фронт, он пускал в ход все свои связи, подкупал полковых писарей,  шел  на
все, только бы остаться в тылу.
   Христиан служил в десятимиллионной армии, но никогда еще не  чувствовал
себя таким одиноким. Во время следующего отпуска он отправится в Берлин, в
военное министерство.  Он  найдет  там  знакомого  полковника,  с  которым
работал в Австрии еще до аншлюса [аншлюс  -  насильственное  присоединение
Австрии к фашистской Германии в марте 1938 года], и попросит перевести его
в одну из частей действующей армии. Он согласится поехать на фронт даже  в
качестве рядового...
   Дистль взглянул на часы. До  явки  в  канцелярию  роты  оставалось  еще
двадцать минут. На другой стороне улицы  он  заметил  кафе,  и  ему  вдруг
захотелось выпить.
   Открыв дверь. Христиан увидел четырех  солдат,  распивающих  за  столом
шампанское. По всему было видно, что пьют они давно: раскрасневшиеся лица,
расстегнутые мундиры... Двое из них были небриты.
   "Пьют шампанское! - со злостью отметил Христиан. - Уж  конечно,  не  на
солдатское  жалованье.  Наверное,  продают  французам  краденое   немецкое
оружие. Правда, французы пока не пустили его в ход,  но,  кто  знает,  что
будет дальше? Даже к французам может вернуться мужество... Немецкая  армия
превратилась в огромную банду спекулянтов кожей, боеприпасами, нормандским
сыром, вином и телятиной. Если немецкие солдаты пробудут  во  Франции  еще
года два, то лишь по форме можно будет отличить их от французов. Вот  она,
коварная и низкая победа галльского духа".
   - Вермут! - приказал Христиан владельцу кафе,  тревожно  поглядывавшему
из-за стойки бара. - А впрочем, лучше коньяк.
   Прислонившись  к  стойке,  Христиан  смотрел  на  солдат.   Шампанское,
вероятно, было скверное. Брандт как-то рассказывал ему, что французы часто
наклеивают самые громкие ярлыки на самое  отвратительное  вино.  Это  была
своего рода месть французов  ненавистным  бошам,  поскольку  те  не  могли
разобраться в обмане, месть тем более  приятная  для  французов,  что  они
извлекали из нее двойную выгоду:  проявляли  свой  патриотизм  и  получали
немалые барыши.
   Заметив, что Христиан наблюдает за ними, солдаты смутились и  поубавили
тон, не забывая, однако, о  своем  шампанском.  Один  из  солдат  виновато
провел рукой по небритым щекам. Хозяин поставил перед  Христианом  коньяк.
Потягивая вино, Христиан с тем же мрачным  видом  продолжал  наблюдать  за
солдатами. Один из них вытащил бумажник, чтобы расплатиться  за  очередную
бутылку, и Христиан  увидел,  что  он  битком  набит  небрежно  сложенными
франками. Боже мой! И ради таких бандитов другие  немцы  штурмуют  русские
позиции? Ради этих жирных лавочников немецкие летчики гибнут над Лондоном?
   - Эй, ты! - крикнул Христиан. - Подойди-ка сюда!
   Солдат растерянно-взглянул на товарищей, но те молча уставились в  свои
бокалы. Солдат медленно встал и сунул бумажник в карман.
   - Пошевеливайся! - яростно заорал Христиан. - Сейчас же иди сюда!
   Побледневший солдат, шаркая ногами, подошел к Христиану.
   - Как ты стоишь? Встать смирно!
   Перепуганный солдат вытянулся и замер.
   - Фамилия? - отрывисто спросил Христиан.
   - Рядовой Ганс Рейтер, господин  унтер-офицер,  -  заикаясь,  пробубнил
солдат.
   Христиан вынул карандаш и клочок бумаги и записал.
   - Часть?
   - Сто сорок седьмой саперный батальон.  -  Рейтер  с  трудом  проглотил
слюну.
   Христиан снова записал.
   -  В  следующий  раз,  рядовой  Рейтер,  когда  пойдешь   пьянствовать,
потрудись побриться и держать мундир застегнутым. И еще:  помни,  что  при
обращении к начальникам следует стоять по стойке "смирно". Я сообщу о тебе
куда следует для наложения дисциплинарного взыскания.
   - Слушаюсь, господин унтер-офицер.
   - Можешь идти.
   Рейтер облегченно вздохнул и вернулся к столу.
   - И вы тоже приведите себя в надлежащий вид,  -  зло  крикнул  Христиан
сидевшим за столом солдатам.
   Солдаты молча застегнули мундиры.
   Христиан повернулся к ним спиной и взглянул на хозяина.
   - Еще коньячку, господин унтер-офицер?
   - Нет.
   Христиан допил коньяк, бросил несколько бумажек на стойку и  вышел,  не
оглянувшись на притихших в углу солдат.


   Гарденбург в фуражке и  перчатках  сидел  в  канцелярии.  Выпрямившись,
словно он ехал  верхом  на  лошади,  лейтенант  рассматривал  висевшую  на
противоположной стене комнаты карту.  Это  была  выпущенная  министерством
пропаганды карта России с линией фронта по состоянию  на  вторник  прошлой
недели, вся испещренная  победными  черно-красными  стрелками.  Канцелярия
размещалась в старом  здании  французской  полиции.  Под  потолком  горела
маленькая лампочка. С целью светомаскировки окна и ставни были закрыты.  В
комнате было душно, и казалось, что в спертом  воздухе  витают  тени  всех
перебывавших здесь жуликов и воришек.
   Войдя в канцелярию, Христиан заметил, что у окна, неловко переминаясь с
ноги  на  ногу  и  искоса  поглядывая  на  Гарденбурга,  стоит  маленький,
невзрачный человек в форме французской милиции. Христиан вытянулся и отдал
честь. "Нет, - подумал он при этом, - так  не  может  продолжаться  вечно,
этому должен когда-нибудь наступить конец..."
   Гарденбург даже не взглянул на него, и Христиан застыл в  ожидании,  не
сводя  глаз  с  лейтенанта.  Он  хорошо  изучил  своего  начальника  и  не
сомневался, что тот знает о его присутствии.
   Наблюдая за Гарденбургом,  Христиан  чувствовал,  что  ненавидит  этого
человека сильнее, чем любого  из  своих  врагов,  сильнее,  чем  вражеских
танкистов и минометчиков.
   Гарденбург взглянул на часы.
   - Так-с, - протянул он. - Унтер-офицер явился вовремя?
   - Так точно, господин лейтенант.
   Гарденбург подошел к заваленному бумагами письменному столу и уселся за
него.
   - Вот тут сообщаются фамилии и даны фотографии  трех  лиц,  которых  мы
разыскиваем, - начал он, взяв одну из бумаг. - В прошлом месяце  они  были
вызваны для отправки на работу в Германию, но до  сих  пор  уклоняются  от
явки. Этот господин... - он  небрежно,  с  презрительной  миной  кивнул  в
сторону француза, - этот господин якобы знает где можно найти всех троих.
   - Да,  господин  лейтенант,  -  подобострастно  подтвердил  француз.  -
Совершенно верно, господин лейтенант.
   - Возьмите наряд из пяти солдат, -  продолжал  Гарденбург  так,  словно
француза и не было в канцелярии, - и арестуйте этих людей. Во дворе  стоит
грузовик с шофером. Солдаты уже в машине.
   - Слушаюсь, господин лейтенант.
   - А ты, - обратился Гарденбург к французу, - убирайся отсюда.
   - Слушаюсь, господин лейтенант,  -  чуть  не  задохнувшись  от  избытка
рвения, ответил француз и быстро выскочил за дверь.
   Гарденбург снова принялся рассматривать карту на стене. В комнате  было
очень  жарко,  и  Христиан  весь  вспотел.  "В  немецкой   армии   столько
лейтенантов, -  подивился  он,  -  а  меня  угораздило  попасть  именно  к
Гарденбургу!"
   - Вольно, Дистль, - бросил Гарденбург, не оборачиваясь.
   Христиан переступил с ноги на ногу.
   - Все в порядке? -  спросил  офицер,  словно  продолжал  начатую  ранее
беседу. - Вы получили все отпускные документы?
   - Так точно,  господин  лейтенант,  -  ответил  Христиан.  "Ну  вот,  -
пронеслось у него в голове, - сейчас он отменит  мой  отпуск.  Это  просто
невыносимо!"
   - Вы заедете в Берлин по пути домой?
   - Да, господин лейтенант.
   Гарденбург кивнул, все еще не отводя глаз от карты.
   - Счастливец! Две недели среди немцев, не  видеть  этих  свиней.  -  Он
резким кивком головы указал на то место, где только что стоял француз. - Я
четыре  месяца  добиваюсь  отпуска,  -  с  горечью  продолжал  он.  -  Но,
оказывается, без меня тут  невозможно  обойтись,  я,  видите  ли,  слишком
важная персона... - Лейтенант горько усмехнулся. -  Скажите  вы  могли  бы
оказать мне услугу?
   - Конечно, господин лейтенант, - поспешил заверить его Христиан  и  тут
же мысленно выругал себя за такое рвение.
   Гарденбург вынул из кармана связку ключей, открыл один из ящиков стола,
достал небольшой, аккуратно завязанный сверток  и  снова  тщательно  запер
ящик.
   - Моя жена живет в Берлине. Вот ее адрес, - он передал Христиану клочок
бумаги. - Мне удалось...  раздобыть...  кусок  замечательного  кружева,  -
лейтенант небрежно пощелкал пальцем по свертку. -  Исключительно  красивое
черное кружево из Брюсселя. Моя  жена  очень  любит  кружева.  Я  надеялся
передать ей сам, но мой отпуск... Вы же знаете. А  почта...  -  Гарденбург
покачал головой. - Должно быть,  все  воры  Германии  теперь  работают  на
почте. После войны, -  внезапно  загорелся  он,  -  нужно  будет  провести
тщательное расследование... Впрочем... я подумал, если это не доставит вам
особых хлопот, тем более что моя жена живет совсем недалеко от вокзала...
   - Я буду рад выполнить ваше поручение, - прервал его Христиан.
   - Благодарю. - Гарденбург вручил Христиану сверток.  -  Передайте  жене
мой самый нежный привет. Можете даже сказать, что я постоянно думаю о ней,
- криво улыбнулся он.
   - Слушаюсь, господин лейтенант.
   - Очень хорошо. Ну, а  теперь  относительно  этих  людей,  -  он  ткнул
пальцем в лежащую перед ним бумагу. - Я знаю, что могу положиться на вас.
   - Так точно, господин лейтенант.
   - Я  получил  указание,  что  отныне  в  подобных  делах  рекомендуется
проявлять больше  строгости  -  в  назидание  всем  остальным.  Накричать,
пригрозить оружием, хорошенько стукнуть... Ну, вы, надеюсь, понимаете.
   - Да, господин лейтенант, -  ответил  Христиан,  машинально  прощупывая
мягкое кружево в свертке, который он осторожно держал в руках.
   - Все, унтер-офицер. - Гарденбург  повернулся  к  карте.  -  Желаю  вам
хорошо провести время в Берлине.
   - Спасибо, господин лейтенант. - Христиан поднял руку. - Хайль Гитлер!
   Но Гарденбург мысленно уже двигался в стремительно несущемся  танке  по
дороге на Смоленск и лишь небрежно  махнул  рукой.  Выйдя  из  канцелярии.
Христиан затолкал кружево  под  мундир  и  тщательно  застегнулся  на  все
пуговицы, чтобы сверток как-нибудь не выпал.


   Первые  двое,  фамилии  которых  были  указаны  в   списке   Христиана,
скрывались в заброшенном гараже. При виде вооруженных  солдат  они  только
горько усмехнулись и, не оказав никакого сопротивления, вышли из гаража.
   По второму адресу милиционер-француз привел их в район трущоб.  В  доме
пахло канализацией и чесноком. Подросток - немцы стащили его с  кровати  -
уцепился за мать, и оба истерически разрыдались. Мать  укусила  одного  из
солдат, и тот ударом в живот сбил ее с ног. За столом,  уронив  голову  на
руки, плакал старик. В общем,  все  получилось  отвратительно.  В  той  же
квартире они обнаружили  в  шкафу  еще  одного  человека,  как  показалось
Христиану, еврея. Документы у него оказались  просроченными,  он  был  так
напуган, что не мог отвечать на вопросы. Сначала Христиан  решил  оставить
его в покое. В конце концов, его послали  арестовать  трех  юношей,  а  не
задерживать всех подозрительных лиц. Если подтвердится, что  этот  человек
еврей, его отправят в концлагерь,  иными  словами  на  верную  смерть.  Но
человек из милиции не спускал с Христиана глаз.
   - Еврей! - шептал он. - Это еврей!
   Конечно, он все расскажет Гарденбургу, тот немедленно вызовет Христиана
из отпуска и обвинит его в нарушении служебного долга.
   - Придется вам отправиться с нами, - сказал он неизвестному.
   Тот был полностью  одет  и,  видимо,  даже  спал  в  ботинках,  готовый
скрыться при малейшей тревоге. Он растерянно оглянулся  вокруг,  посмотрел
на пожилую женщину,  которая,  держась  за  живот,  стонала  на  полу,  на
старика, который сидел за столом и плакал,  опустив  голову  на  руки,  на
распятие, висевшее над письменным столом. Казалось, он прощался  со  своим
последним убежищем перед тем,  как  уйти  на  смерть.  Он  пытался  что-то
сказать, но лишь беззвучно шевелил побелевшими губами.
   Вернувшись  в  полицейские  казармы,  Христиан  с  чувством  облегчения
передал арестованных дежурному офицеру и сел за  стол  Гарденбурга  писать
рапорт. Все это дело заняло немногим более трех часов.  Он  уже  дописывал
рапорт,  когда  его  внимание  привлек  исступленный   вопль,   донесшийся
откуда-то из глубины здания. "Варвары! - нахмурился  он.  -  Стоит  только
человеку стать полицейским, и он тут же превращается в садиста". Он  решил
было пойти прекратить пытки и уже поднялся со стула, но тут  же  раздумал.
Возможно, там присутствует какой-нибудь офицер, и тогда  ему  не  миновать
нагоняя за то, что он вмешивается не в свои дела.
   Христиан оставил рапорт на столе Гарденбурга, чтобы тот утром сразу  же
увидел его, и вышел из здания.  Стояла  чудесная  осенняя  ночь,  в  небе,
высоко над домами, горели  яркие  звезды.  Ночью  город  выглядел  гораздо
привлекательнее, а освещенная  луной  большая,  геометрически  правильная,
безлюдная в эти часы площадь перед ратушей была даже красива.  Неторопливо
шагая по мостовой, Христиан подумал, что, в конце концов, не  так  уж  тут
плохо,  особенно  если  учесть,  что  он  мог  оказаться  в   каком-нибудь
захолустье похуже этого.
   Недалеко от набережной он свернул в одну из боковых улиц и  позвонил  в
дом Коринны.  Консьержка  с  ворчанием  открыла  дверь,  но,  увидев  его,
почтительно умолкла.
   Христиан поднялся по скрипучим ступенькам старой лестницы и постучался.
Дверь сразу же открылась,  словно  Коринна  не  ложилась  спать,  поджидая
любовника. Она ласково поцеловала Христиана. На  ней  была  полупрозрачная
ночная рубашка, и, прижимая женщину к себе, Христиан  почувствовал  сквозь
тонкую ткань теплоту ее согретого сном тела.
   Коринна, крупная женщина с пышной копной  крашеных  волос,  была  женой
французского капрала, взятого в плен в 1940 году  под  Мецем.  Сейчас  его
держали в трудовом лагере где-то в районе  Кенигсберга.  Впервые  Христиан
встретил  ее  в  кафе  месяцев  семь  назад.  Тогда  она  показалась   ему
чувственной и необыкновенно привлекательной. В действительности же Коринна
оказалась самой заурядной особой - привязчивой и добродушной. Часто,  лежа
рядом с Коринной на огромной  двуспальной  кровати  французского  капрала,
Христиан думал, что за таким добром не стоило ездить во Францию. В Баварии
и Тироле наверняка найдется миллионов пять таких же  дебелых  медлительных
крестьянок. Очаровательные, живые и остроумные француженки, воспоминания о
которых заставляли быстрее биться сердце каждого, кто хоть раз  бродил  по
пестрым улицам Парижа и южнофранцузских  городов,  просто  не  встречались
Христиану.
   "Да, - думал он, опустившись  в  массивное  резное  ореховое  кресло  в
спальне Коринны и снимая ботинки, - видимо,  такие  женщины  предназначены
только для офицеров". Он с раздражением вспомнил, что  его  ходатайство  о
зачислении в офицерскую школу  так  и  затерялось  где-то  в  канцелярских
дебрях бюрократической армейской машины. А тут еще...  Христиан  с  трудом
скрыл гримасу отвращения, заметив,  как  деловито,  по-семейному,  Коринна
укладывается в кровать. Выключив свет, Христиан открыл окно, хотя Коринна,
как и все французы, страшно боялась свежего  ночного  воздуха.  Только  он
улегся рядом с Коринной, как в ночном небе послышался далекий пульсирующий
гул моторов.
   - Милый... - начала было Коринна.
   - Ш-ш! - остановил ее Христиан. - Слушай!
   Они стали прислушиваться к нарастающему гулу  моторов.  Он  возвещал  о
возвращении летчиков из мрачных и  холодных  глубин  английского  неба,  о
возвращении оттуда, где над Лондоном судорожно  метались,  перекрещиваясь,
лучи прожекторов, о возвращении после  отчаянной  игры  со  смертью  среди
аэростатов заграждения, ночных истребителей и рвущихся снарядов. И  снова,
как и в кинотеатре, когда он увидел падающего на  русскую  землю  солдата,
Христиан почувствовал, что готов разрыдаться...


   Когда Христиан проснулся, Коринна уже встала и приготовила завтрак. Она
подала ему белый хлеб, который он принес из пекарни офицерской столовой, и
жидкий черный кофе. Кофе был, конечно, эрзацем, и, сидя в полутемной кухне
и прихлебывая из чашки,  Христиан  чувствовал,  как  у  него  сводит  рот.
Заспанная,  растрепанная  и  неопрятная,  Коринна  двигалась  по  кухне  с
неожиданной для своей полноты легкостью.  Когда  она  опустилась  на  стул
напротив Христиана, ее халат раскрылся, и он увидел грубую,  бледную  кожу
на ее груди.
   - Милый, - начала она, шумно втягивая в себя кофе,  -  ты  не  забудешь
меня в Германии?
   - Нет.
   - Ты вернешься через три недели?
   - Да.
   - Это точно?
   - Да, точно.
   - И  ты  привезешь  что-нибудь  своей  маленькой  Коринне?  -  неуклюже
кокетничала она.
   - Да, что-нибудь привезу.
   Лицо Коринны расплылось в улыбке. Она постоянно  выпрашивала  то  новое
платье, то мясо с черного рынка, то чулки,  то  духи,  то  немного  денег,
чтобы обновить обивку кушетки...
   "Вот  вернется  из  Германии  супруг-капрал,  -   брезгливо   скривился
Христиан, - и обнаружит, что его женушку тут совсем неплохо снабжали. Если
он  вздумает  заглянуть  в  шкафы,  то,  несомненно,  пожелает  задать  ей
несколько вопросов".
   - Милый, - продолжала Коринна, энергично разжевывая  смоченный  в  кофе
хлеб, - я договорилась с деверем, что после твоего возвращения из  отпуска
вы обязательно встретитесь.
   - Это еще зачем? - Христиан озадаченно взглянул на Коринну.
   - Но я же тебе рассказывала о нем. Это  мой  деверь,  у  него  молочная
ферма: молоко, яйца, сыр. Он получил от маклера очень хорошее  предложение
и сможет заработать целое состояние, если война затянется.
   - Чудесно. Рад слышать, что твоя семья процветает.
   - Милый... - Коринна укоризненно взглянула на него. -  Ну  не  будь  же
таким! Все не так просто, как тебе кажется.
   - Что ему нужно от меня?
   - Все дело в том, как доставлять продукты в  город.  -  Коринна  словно
оправдывалась перед Христианом. - Ты же сам понимаешь, патрули на  дорогах
и при въездах в город, постоянные проверки... В общем, тебе понятно...
   - Ну и что же?
   - Вот  он  и  спросил  меня,  не  знаю  ли  я  какого-нибудь  немецкого
офицера...
   - Я не офицер.
   - Мой деверь говорит, что подойдет и унтер-офицер и вообще  любой,  кто
может достать пропуск и раза три в неделю по вечерам встречать грузовик за
городом и провожать в город...
   Коринна встала, обошла вокруг  стола  и  начала  гладить  Христиана  по
голове. Его  передернуло:  она,  конечно,  и  не  подумала  вытереть  свои
масляные руки.
   -  Деверь  готов  поровну   делиться   барышами,   -   многозначительно
подчеркнула Коринна. - А позднее, если ты достанешь  бензин  и  он  сможет
использовать еще два  грузовика,  ты  станешь  богатым  человеком.  Ты  же
знаешь, что этим занимаются все: твой лейтенант...
   - Мне известно, чем занимается мой лейтенант.
   "Черт возьми! - мысленно выругался Христиан. - Муж этой женщины гниет в
тюрьме, а брат мужа жаждет вступить в грязную сделку с немцем,  любовником
своей невестки. Вот они, прелести французской семейной жизни!"
   - В денежных  делах,  дорогой,  нужно  быть  практичным,  -  улыбнулась
Коринна, крепко обнимая его за шею.
   - Скажи своему паршивому деверю, - громко  заявил  Христиан,  -  что  я
солдат, а не спекулянт.
   Коринна опустила руки.
   - Ну, знаешь, - жестко заметила она, - незачем  зря  оскорблять  людей.
Все другие тоже солдаты, но это не мешает им набивать карманы.
   - Я не отношусь к этим "другим"! - крикнул Христиан.
   - Ну вот, - жалобно захныкала  Коринна,  -  все  ясно:  твоя  маленькая
Коринна уже надоела тебе!
   - О, черт! - Христиан быстро надел мундир и  пилотку,  рванул  дверь  и
вышел.
   Свежий,  пропитанный  тонким  ароматом  предрассветных  сумерек  воздух
подействовал на него успокаивающе. Все-таки он очень удобно пристроился  у
Коринны. Не всякому так удается.
   "Ладно, - решил он, - дело не спешное, может обождать до возвращения из
отпуска".
   Христиан зашагал по улице. Он не выспался, но  радостное  волнение  при
мысли о том, что в семь часов утра он уже будет сидеть в поезде,  уносящем
его домой, усиливалось с каждой минутой.


   Залитый лучами яркого осеннего солнца, Берлин  был  чудесен.  Вообще-то
Христиан не очень любил этот город, но сегодня, проходя по  его  улицам  с
чемоданом в руке, он  с  удовольствием  отметил,  что  царящая  в  столице
атмосфера какой-то уверенности и собранности, щегольская,  отлично  сшитая
форма военных и элегантные костюмы штатских, заметный во всем дух бодрости
и довольства приятно отличаются от серости и  скуки  французских  городов,
где он провел последний год.
   Христиан вынул из кармана бумажку с адресом  фрау  Гарденбург  и  вдруг
вспомнил, что забыл доложить о том небритом сапере, которого  отчитывал  в
кафе. Ну ничего, он сделает это, когда вернется.
   Христиан размышлял, как ему поступить: найти сначала место в  гостинице
или сразу же отнести сверток жене Гарденбурга. В конце  концов  он  решил,
что  в  первую  очередь  займется  свертком,  разделается   с   поручением
лейтенанта, а потом целые две недели будет сам себе хозяин и  над  ним  не
будут висеть никакие  обязанности,  связанные  с  тем  миром,  который  он
оставил в Ренне. Шагая по солнечным улицам, Христиан неторопливо обдумывал
программу своего отпуска. Во-первых, концерты и театры.  Есть  специальные
бюро, где солдатам бесплатно дают билеты: ему ведь нужно экономить деньги.
Жаль, что сейчас еще рано ходить на лыжах, это было  бы  лучше  всего.  Но
Христиан ни за что не решился бы опоздать из отпуска. Он давно уже уяснил,
что в армии всякое промедление смерти подобно и что если он  с  опозданием
вернется в полк, то  уже  никогда  не  сможет  рассчитывать  на  получение
отпуска.
   Гарденбурги жили в новом внушительного вида здании.  В  подъезде  стоял
швейцар в униформе, пол вестибюля  покрывали  толстые  ковры.  В  ожидании
лифта  Христиан  с  удивлением  спрашивал  себя,  как  это  жена  простого
лейтенанта ухитряется жить так шикарно.
   Лифт остановился на четвертом этаже, Христиан отыскал нужную квартиру и
позвонил. Дверь приоткрылась, и он увидел перед собой какую-то  блондинку.
Волосы у  нее  были  растрепаны,  она  выглядела  так,  будто  только  что
поднялась с постели.
   - Да? - сухо и неприязненно спросила она. - Что вам нужно?
   - Я унтер-офицер Дистль  из  роты  лейтенанта  Гарденбурга,  -  ответил
Христиан и подумал: "Неплохо, видно, ей живется,  валяется  в  постели  до
одиннадцати часов".
   - В самом деле? - насторожилась женщина, все еще не  решаясь  полностью
открыть  дверь.  На  ней  был  стеганый   халат   из   пурпурного   шелка.
Нетерпеливыми, грациозными движениями женщина то и дело поправляла  упрямо
спускавшиеся на глаза волосы, и Христиан не  мог  не  отметить  про  себя:
"Недурная штучка у лейтенанта, совсем недурная!"
   - Я только что приехал в отпуск, - неторопливо,  чтобы  успеть  получше
рассмотреть фрау Гарденбург, объяснял Христиан. Это была высокая женщина с
гибкой талией и пышным, красивым бюстом, выделявшимся даже под халатом.  -
Лейтенант попросил меня передать вам подарок от него.
   Несколько секунд женщина задумчиво смотрела на Христиана.  У  нее  были
большие, холодные серые глаза, взгляд которых показался Христиану  слишком
уж расчетливым и взвешивающим. Наконец она решилась улыбнуться.
   - Ах так! - воскликнула она,  и  в  ее  голосе  прозвучали  приветливые
нотки. - Я вас знаю. Вы тот серьезный, что на ступенях Оперы.
   - Что? - опешил Христиан.
   - Помните снимок, сделанный в день падения Парижа?
   - Ах, да! - вспомнил Христиан и улыбнулся.
   - Так заходите же... - Она взяла его за руку и  потянула  за  собой.  -
Возьмите свой чемодан. Как  это  мило  с  вашей  стороны  навестить  меня!
Заходите, заходите...
   В огромной гостиной с большим, зеркального стекла окном, выходившим  на
соседние крыши, царил неописуемый беспорядок. На  полу  валялись  бутылки,
стаканы, окурки сигар и сигарет, на  столе  стоял  разбитый  бокал,  а  по
стульям  были  разбросаны  различные  предметы  дамского   туалета.   Фрау
Гарденбург обвела взглядом эту картину и сокрушенно покачала головой.
   - Ужасно, не правда ли? Но сейчас невозможно держать горничную.  -  Она
переставила с одного стола на другой какую-то бутылку,  высыпала  в  камин
содержимое  пепельницы,  потом  снова  посмотрела  вокруг  и  в   отчаянии
воскликнула: - Нет, не могу! Я просто не могу! - и бессильно опустилась  в
глубокое кресло, вытянув длинные голые ноги в  красных  на  меху  домашних
туфлях с высокими каблуками.
   - Садитесь, унтер-офицер, - пригласила она, - и не  обращайте  внимания
на этот хаос. Я все время твержу себе,  что  во  всем  виновата  война.  -
Женщина засмеялась. - После войны я буду жить совсем  по-другому  и  стану
образцовой домашней хозяйкой, у которой каждая булавка  будет  иметь  свое
место. Ну, а пока... - она жестом обвела комнату, - пока лишь  бы  выжить.
Лучше расскажите мне о лейтенанте.
   - Ну что ж, -  начал  Христиан,  тщетно  пытаясь  вспомнить  что-нибудь
хорошее или забавное о Гарденбурге и  не  проболтаться,  что  у  него  две
любовницы в Ренне и что он один из наиболее крупных и  наглых  спекулянтов
во всей Бретани. - Ну  что  ж,  как  вам,  очевидно,  известно,  он  очень
недоволен...
   - Ах, да! -  оживилась  фрау  Гарденбург,  наклоняясь  к  Христиану.  -
Подарок! Где же подарок?
   Христиан неловко  рассмеялся,  подошел  к  чемодану  и  вынул  сверток.
Наклоняясь над чемоданом, он чувствовал на себе  пристальный  взгляд  фрау
Гарденбург. Христиан повернулся к ней, но она не опустила глаз, вводя  его
в смущение своим прямым, вызывающим взглядом. На  губах  у  нее  появилась
едва заметная, двусмысленная улыбка. Христиан вручил ей сверток,  но  фрау
Гарденбург даже не взглянула на него, все с тем же упорством  гипнотизируя
Христиана взглядом.  "Она  похожа  на  индианку,  -  подумал  Христиан.  -
Настоящая дикая индианка".
   - Благодарю вас, -  наконец  сказала  она  и,  отвернувшись,  быстрыми,
нервными движениями длинных пальцев с  наманикюренными  ногтями  разорвала
серую помятую бумагу. - Кружево, - равнодушно проговорила она. -  У  какой
вдовы он его украл.
   - Что?!
   - Ничего, так!  -  засмеялась  фрау  Гарденбург  и,  словно  извиняясь,
дотронулась до плеча Христиана. - Я не хочу  подрывать  авторитет  мужа  в
глазах его подчиненных. - Она набросила кружево на голову,  и  его  мягкие
черные складки красиво оттенили ее прямые светлые  волосы.  -  Ну  как?  -
спросила  она,  близко  наклоняясь  к  Христиану.  Дистль  был  достаточно
опытным, чтобы понять выражение ее лица. Он шагнул к фрау Гарденбург,  она
протянула к нему руки, и Христиан поцеловал ее.
   Женщина резко  повернулась  и,  не  оглядываясь,  не  снимая  с  головы
свисавшего до талии кружева, пошла в спальню.
   "Ручаюсь, - подумал Христиан, направляясь вслед за ней, - что эта будет
поинтереснее Коринны..."


   Постель была смята. На полу стояли  два  стакана,  а  на  стене  висела
фривольная картина: обнаженный пастушок на склоне холма  домогается  любви
мускулистой пастушки. Фрау Гарденбург  была  лучше  Коринны,  лучше  любой
другой женщины, с которой Христиан когда-либо имел связь; она  была  лучше
американских студенток, приезжавших в Австрию  кататься  на  лыжах;  лучше
английских леди, которые по  ночам  тайком  убегали  из  своих  отелей  на
свидания; лучше полногрудых девственниц его юности;  лучше  девиц  легкого
поведения  из  парижских  кафе;  лучше  всех  женщин,  которых  когда-либо
рисовало его  воображение.  "Хотел  бы  я,  -  с  мрачным  юмором  подумал
Христиан, - чтобы лейтенант поглядел на меня сейчас".
   Усталые и пресыщенные, они лежали рядом на кровати, посматривая на свои
освещенные лунным светом тела.
   - Я ждала твоего прихода с того самого дня, как увидела эту фотографию,
- заговорила фрау Гарденбург. Она перегнулась через край кровати и достала
наполовину опорожненную бутылку. - Пойди принеси из ванной чистые стаканы.
   Христиан послушно встал с кровати.  В  ванной  сильно  пахло  туалетным
мылом, на полу лежала куча грязного розового белья. Разыскав  стаканы,  он
возвратился в комнату.
   -  Дойди  до  двери  и  медленно  вернись  ко  мне,  -  попросила  фрау
Гарденбург.
   Смущенно улыбаясь, Христиан со  стаканами  в  руках  вернулся  к  двери
ванной комнаты и медленно  пошел  обратно  по  толстому  ковру,  испытывая
неловкость под испытующим взглядом женщины.
   - В Берлине так  много  толстых  старых  полковников,  -  сказала  фрау
Гарденбург, - что я уже забыла, как  выглядит  настоящий  мужчина.  -  Она
взяла с пола бутылку. - Водка. Один друг привез мне три бутылки из Польши.
   Сидя на краю кровати, он держал стаканы, пока она наливала водку. Потом
она поставила открытую бутылку на пол. Крепкая жидкость обожгла ему горло.
Женщина осушила свой стакан одним духом.
   - Ну, вот мы и ожили, - сказала она, снова  потянулась  за  бутылкой  и
молча наполнила стаканы. - Долго же ты добирался до  Берлина,  -  добавила
она, чокаясь с Христианом.
   - Я был идиотом. Я не знал, что так получится, - усмехнулся Христиан.
   Они выпили. Женщина бросила свой стакан  на  пол  и  привлекла  к  себе
Христиана.
   - Через час мне нужно уходить, - прошептала она.
   Потом, когда, все еще лежа в  кровати,  они  допили  бутылку,  Христиан
встал и отыскал в шкафу другую. Шкаф был заставлен самыми разными  винами.
Тут была водка из Польши и России, виски, захваченное у  англичан  в  1940
году, шампанское, коньяк и бургундское в соломенных плетенках, палинка  из
Венгрии и аквавита, шартрез и херес, бенедиктин и  белое  бордо.  Христиан
открыл бутылку и поставил ее на пол у кровати - женщине оставалось  только
протянуть  руку,  чтобы  взять  ее.  Она  мрачно  смотрела  на   Христиана
полупокорными, полуненавидящими глазами.
   "Самое волнующее в этой женщине, - внезапно решил  Христиан,  опускаясь
на  кровать,  -  ее  взгляд.   Наконец-то   война   принесла   мне   нечто
запоминающееся!"
   - Сколько ты намерен еще пробыть  здесь?  -  спросила  фрау  Гарденбург
своим низким голосом.
   - В постели?
   - В Берлине, - засмеялась она.
   - Я... - начал было Христиан и умолк. Он хотел сказать, что  собирается
прожить в Берлине неделю, а потом уехать на неделю домой,  в  Австрию,  но
передумал. - Я пробуду здесь две недели.
   - Хорошо, - с мечтательным видом ответила женщина и  провела  рукой  по
его коже. - Хорошо, но не совсем. Пожалуй, я переговорю кое с кем из своих
друзей в военном  министерстве.  Неплохо  будет,  если  тебя  переведут  в
Берлин. Как ты думаешь?
   - Я думаю, - с расстановкой  ответил  Христиан,  -  что  это  блестящая
мысль.
   - А сейчас давай выпьем еще. Если бы не война, я так бы  и  не  узнала,
что такое водка. - Фрау Гарденбург засмеялась и снова налила ему вина.
   - Сегодня вечером после двенадцати. Хорошо?
   - Да.
   - У тебя нет другой женщины в Берлине?
   - Нет, другой женщины у меня нигде нет.
   - Бедный унтер-офицер! Бедный лгунишка!  А  у  меня  есть  лейтенант  в
Лейпциге, полковник в Ливии, капитан в Абвиле, еще один в Праге,  майор  в
Афинах, генерал на Украине. Я уж не говорю о муже - лейтенанте в  Ренне...
Так, значит, после двенадцати?
   - Да.
   -  Война...  Она  разбросала  всех  моих  любовников.   Ты   -   первый
унтер-офицер, с которым я познакомилась во время войны. Ты гордишься этим?
   - Чепуха.
   Она захихикала.
   - Сегодняшний вечер я провожу с одним полковником. Он  должен  подарить
мне манто из соболей, которое привез  из  России.  Представляешь,  как  он
изумится, если я  вздумаю  сказать  ему,  что  дома  меня  ждет  маленький
унтер-офицер?
   - А ты не говори.
   - Я только намекну. Сначала, конечно, получу манто, а уж  потом  сделаю
маленький грязненький намек... Пожалуй, я заставлю их  произвести  тебя  в
лейтенанты. Такой способный молодой человек! - Женщина снова хихикнула.  -
Я вижу, ты смеешься. А я могу сделать это  -  нет  ничего  проще...  Давай
выпьем за лейтенанта Дистля.
   Они выпили за лейтенанта Дистля.
   -  Что  ты  будешь  делать  сегодня  днем?  -   поинтересовалась   фрау
Гарденбург.
   - Ничего особенного. Гулять, ждать полуночи.
   - Пустая трата времени. Лучше купи-ка мне маленький подарок. -  Женщина
встала, взяла со стола кружево и набросила его на голову.  -  Булавка  или
небольшая брошка будет здесь очень  хороша,  -  сказала  она,  придерживая
кружево под подбородком. - Правда?
   - Да.
   - На углу Тауентцинштрассе и Курфюрстендамм  есть  хороший  магазинчик.
Там продается гранатовая булавка. Мне кажется, она вполне подойдет. Можешь
заглянуть в этот магазин.
   - Обязательно.
   - Ну и чудесно. - Женщина,  улыбаясь,  скользящей  походкой  подошла  к
кровати и, опустившись на одно колено, поцеловала его в шею. - Со  стороны
лейтенанта было очень, очень мило послать мне кружево! - прошептала она. -
Я должна написать ему и  сообщить,  что  оно  благополучно  доставлено  по
назначению.


   Христиан отправился в магазин на  Тауентцинштрассе  и  купил  небольшую
гранатовую булавку. Он держал ее в  руке,  пытаясь  представить,  как  она
будет выглядеть на фрау Гарденбург, и ухмыльнулся, вспомнив, что не  знает
даже имени  этой  женщины.  Булавка  стоила  двести  сорок  марок,  однако
Христиан решил, что сэкономит на чем-нибудь другом. Он нашел около вокзала
маленький, дешевый пансион  и  оставил  там  чемодан.  Это  было  грязное,
переполненное солдатами заведение, но Христиан не придавал этому  большого
значения, поскольку он не собирался бывать здесь часто.
   Матери Христиан послал  телеграмму,  сообщив,  что  не  может  приехать
домой, и попросил одолжить двести марок. С тех пор,  как  ему  исполнилось
шестнадцать лет, Христиан впервые обращался к матери с подобной  просьбой,
но он знал, что в этом году его семья неплохо зарабатывает и  такая  сумма
не обременит ее.
   Вернувшись в пансион, Христиан  лег  и  попытался  уснуть,  но  тщетно:
утреннее приключение не выходило у него из  головы.  Он  встал,  переменил
белье, побрился и вышел из пансиона. Часы показывали половину шестого,  на
улице еще было  светло.  Христиан  медленно  пошел  по  Фридрихштрассе,  с
довольной улыбкой прислушиваясь к  доносящейся  со  всех  сторон  немецкой
речи. Щебетавшие на углах девицы  пытались  привлечь  его  внимание  и  не
скупились на  откровенные  приглашения,  но  он  лишь  отрицательно  качал
головой. Он не мог не заметить, как хорошо одеты  эти  особы  -  настоящие
меха, прекрасно сшитые пальто.
   "Кому-кому, - подумал Христиан, - а девицам  легкого  поведения  захват
Франции пошел на пользу".
   Не спеша, стараясь продлить удовольствие, Христиан  двигался  в  толпе,
больше чем когда-либо раньше уверенный в том, что Германия победит. Серый,
унылый Берлин сейчас показался ему веселым, энергичным и несокрушимым.
   "Улицы Лондона или Москвы, - подумал он, -  наверно,  выглядят  сегодня
совсем иначе. Каждому солдату следовало бы проводить  здесь  свой  отпуск,
это оказало бы благотворное влияние на  всю  армию.  Конечно,  -  мысленно
улыбнулся  Христиан,  -  было  бы  совсем  здорово,  если  бы  к   каждому
отпускнику,  едва  он  сойдет  с  поезда,  прикрепляли  какую-нибудь  фрау
Гарденбург и выдавали по полбутылки водки, но об этом пусть уж позаботится
интендантство".
   Христиан купил газету и зашел в кафе выпить пива.
   Он читал  газету,  и  в  ушах  его  гремела  победная  музыка  духового
оркестра. Торжествующие сообщения о тысячах русских, захваченных в плен, о
ротах, разгромивших целые батальоны на Северном фронте, о рейдах  танковых
подразделений, которые по целым неделям, не имея никакой связи с  главными
силами, громили тылы противника. Тут же была напечатана  статья  какого-то
отставного  генерал-майора,  который,  тщательно  анализируя   обстановку,
предупреждал против излишнего  оптимизма.  Ранее  чем  через  три  месяца,
заявлял он, Россия не капитулирует,  и  необоснованные  утверждения  о  ее
близком крахе только наносят вред моральному состоянию фронта  и  тыла.  В
передовой статье газета выступала с предупреждением по адресу Турции и США
и самоуверенно заявляла, что американцы не дадут  втянуть  себя  в  войну,
поскольку прекрасно понимают, что  она  их  вовсе  не  касается.  Христиан
торопливо просмотрел газету,  пробегая  только  первые  строчки  статей  и
заметок. Он в отпуске и не желает думать о подобных вещах хотя бы эти  две
недели.
   С наслаждением потягивая пиво (хотя, по правде говоря,  оно  показалось
ему водянистым), ощущая приятную  усталость  в  теле,  Христиан  время  от
времени отрывался от газеты и посматривал на оживленные пары за  соседними
столиками. За одним из них сидели хорошенькая девушка и военный  летчик  с
двумя золотыми нашивками на груди. При взгляде на летчика Христиан  ощутил
мимолетное чувство  зависти.  Насколько  же  приятнее  должны  казаться  и
отпуск, и это кафе человеку, вновь  почувствовавшему  под  ногами  твердую
землю после жарких  воздушных  боев,  чем  ему,  оставившему  позади  лишь
полицейские  казармы,  язвительные  насмешки  лейтенанта  Гарденбурга   да
двуспальную кровать Коринны, жены французского капрала.
   "Нет,  я  должен  переговорить  с  полковником  Мейстером  из  военного
министерства, - подумал Христиан без  особой,  впрочем,  уверенности,  что
выполнит свое решение. - Пусть меня переведут в действующую армию. Да, да.
Я схожу к нему через несколько дней, как только прояснится обстановка..."
   Христиан отыскал страницу, посвященную музыке. В этот вечер должно было
состояться четыре концерта. С какой-то тоскливой радостью он прочитал, что
на одном из них будет исполняться квинтет с кларнетом Моцарта.
   "Вот туда я и отправлюсь: лучший способ убить время до полуночи".
   Швейцар в вестибюле дома, где находилась квартира Гарденбургов, сообщил
ему:
   - Фрау еще не вернулась, но я получил распоряжение впустить вас.
   Они поднялись в лифте, причем оба хранили серьезный, невозмутимый  вид.
Швейцар открыл квартиру своим ключом и деловито сказал:
   - Доброй ночи, господин унтер-офицер!
   Христиан медленно вошел в квартиру. Шторы были задернуты, и горел свет.
После его  ухода  гостиную  прибрали,  и  теперь,  обставленная  по  самой
последней моде, она выглядела нарядной.
   "Глядя на Гарденбурга, - философствовал Христиан, - никак  нельзя  себе
представить, что он мог жить  в  такой  квартире.  Его  образ  связывается
скорее со старой темной мебелью, жесткими стульями, плюшем и  полированным
орехом".
   Христиан прилег на кушетку. Он чувствовал себя усталым, музыка  нагнала
на него тоску. В переполненном зале было слишком  жарко,  и  после  первых
приятных минут его стало неудержимо клонить ко  сну.  Исполнение  казалось
ему серым и безвкусным, он почти не слушал музыку: перед его полузакрытыми
глазами неотступно стоял  образ  фрау  Гарденбург,  стройной,  обнаженной.
Христиан с наслаждением вытянулся на кушетке и сразу же уснул.
   Его разбудили чьи-то голоса. Христиан открыл глаза  и  взглянул  вверх,
щурясь от яркого света. Фрау Гарденбург стояла около  кушетки  с  какой-то
женщиной и с улыбкой смотрела на него.
   - Мой бедный, усталый  унтер-офицер!  -  воскликнула  фрау  Гарденбург,
наклоняясь и целуя его. На ней было дорогое манто.  От  нее  пахло  вином.
Судя по ее потемневшим, расширенным зрачкам, она была  пьяна,  но  усилием
воли старалась не  поддаваться  опьянению.  Она  полулегла  на  кушетку  и
положила свою голову рядом с головой Христиана.
   - Дорогой, я привела с собой  приятельницу.  Элоиза,  это  унтер-офицер
Дистль.
   Элоиза улыбнулась ему. Ее глаза тоже блестели каким-то неясным,  ровным
светом. Не снимая пальто, она опустилась в большое кресло.
   - Элоиза живет очень далеко, она не поедет сегодня домой,  -  объяснила
фрау Гарденбург, - а будет ночевать здесь. Вы понравитесь друг другу.  Она
все о тебе знает.
   Фрау Гарденбург подняла руки, и мягкие, широкие рукава манто  скатились
к ее плечам.
   - Тебе нравится? Прелесть, не правда ли?
   - Да, очень красиво, - согласился Христиан и сел, испытывая  неловкость
и смущение. Он не мог отвести глаз от растянувшейся в  кресле  Элоизы.  Та
тоже  была  блондинкой,  но,  в  отличие  от  фрау   Гарденбург,   излишне
расплывшейся.
   - Алло, унтер-офицер, - приветствовала его Элоиза. - А вы миленький!
   Христиан протер глаза.
   "Пожалуй, надо убираться отсюда, - подумал он. - Мне здесь не место".
   - Ты и представить не можешь, сколько трудов мне стоило уговорить этого
полковника не заходить сюда, - довольно  посмеиваясь,  обратилась  к  нему
фрау Гарденбург.
   - В следующий раз, когда он вернется из России, я тоже  получу  меховое
манто, - заявила Элоиза.
   - Сколько сейчас времени? - спросил Христиан.
   - Два... три часа, - ответила фрау Гарденбург.
   - Четыре, - уточнила Элоиза, взглянув на часы. - Пора ложиться спать.
   - Я думаю, - осторожно заметил Христиан, - я думаю, мне лучше уйти...
   - Унтер-офицер!.. - Фрау Гарденбург укоризненно взглянула на  Христиана
и обняла его, щекоча шелковистым  мехом  его  шею.  -  Ты  не  можешь  так
поступить с нами. Ведь мы столько времени потратили на полковника.  Он  же
сделает тебя лейтенантом.
   - Майором! - воскликнула Элоиза. - Мне показалось,  что  он  согласился
сделать его майором.
   - Нет, пока  лейтенантом,  -  с  достоинством  поправила  подругу  фрау
Гарденбург. - И, кроме того, тебя прикомандируют к генеральному штабу. Все
уже устроено.
   - Полковник без ума от Гретхен, - добавила Элоиза. - Он сделает для нее
все, что угодно.
   "Гретхен! - отметил про себя Христиан. - Так вот как ее зовут!"
   - А сейчас надо выпить, - сказала Гретхен. - Дорогой, мы  сегодня  пьем
только коньяк. Ты же знаешь, где шкаф.
   Фрау Гарденбург как-то сразу протрезвела и говорила теперь  спокойно  и
рассудительно. Она отбросила со лба волосы и стала посреди комнаты,  очень
высокая, в роскошном манто  и  белом  вечернем  платье.  Христиан  не  мог
отвести от нее жадного взора.
   - Ну вот,  -  Гретхен  улыбнулась  и  небрежно  прикоснулась  кончиками
пальцев к его губам. - Так и  нужно  смотреть  на  женщину.  Неси  коньяк,
дорогой!
   "Ну хорошо, - решил  Христиан,  -  выпью  рюмку".  И  он  направился  в
соседнюю комнату за вином.


   Яркий  свет  разбудил  Христиана.  Он  открыл  глаза.  Солнечные   лучи
струились в  комнату  через  огромное  окно.  Христиан  медленно  повернул
голову. Он лежал один в измятой постели.  Его  тошнило  от  запаха  духов,
страшно  болела  голова  и  хотелось  пить.  В  его   затуманенном   мозгу
промелькнули обрывки воспоминаний о прошлой ночи. Он болезненно поморщился
и снова закрыл глаза.
   Дверь из  ванной  открылась,  и  в  комнату  вошла  Гретхен.  Она  была
полностью одета. На ней был черный костюм, волосы были  перевязаны  черной
лентой, как у девочки. Ясные глаза фрау Гарденбург  блестели,  вся  она  в
лучах  яркого  утреннего  солнца  выглядела  свежей  и   какой-то   новой.
Улыбнувшись Дистлю, Гретхен подошла к нему и присела на край кровати.
   - С добрым утром, - мило и скромно проговорила она.
   - Здравствуй... - Христиан  заставил  себя  улыбнуться.  В  присутствии
такой опрятной и свеженькой Гретхен он чувствовал себя немощным и убогим.
   - А где же другая дама?
   - Элоиза? - Гретхен рассеянно погладила его по  руке.  -  Она  ушла  на
работу. Ты ей нравишься. "Да, я ей нравлюсь, - мрачно подумал Христиан,  -
и ты ей нравишься. Ей нравится любой мужчина, любая женщина,  любой  дикий
зверь, любой, кого ей удается прибрать к рукам".
   - А ты что нарядились? - поинтересовался Христиан.
   - Мне тоже нужно идти на работу. Не думаешь ли ты, что я позволяю  себе
лентяйничать в разгар войны? - улыбнулась Гретхен.
   - Где же ты работаешь?
   - В министерстве пропаганды. - На  лице  Гретхен  появилось  серьезное,
строгое выражение, которого раньше Христиан не  замечал.  -  В  отделе  по
работе среди женщин.
   Христиан от удивления даже заморгал.
   - Что же ты там делаешь?
   - Пишу речи, выступаю по  радио.  Вот,  например,  сейчас  мы  проводим
кампанию. Дело в том, что многие немки - ты был бы поражен, если бы  знал,
сколько их, - вступают в связь с иностранцами.
   - Это с какими же? - озадаченно спросил Христиан.
   - Да с теми, которых мы ввозим для  работы  на  заводах,  на  фермах...
Правда, мне  не  следовало  бы  разговаривать  на  эту  тему,  особенно  с
солдатами...
   - Ничего, ничего, - усмехнулся Дистль. - Я не заблуждаюсь на этот счет.
   - Но слухи просачиваются в  армию  и  плохо  отражаются  на  настроении
солдат. - Гретхен говорила, словно  бойкая  маленькая  школьница,  назубок
вызубрившая урок. - По этому вопросу мы получаем длинные секретные доклады
от Розенберга. Это ведь очень важно.
   - Ну,  и  что  же  ты  говоришь  женщинам?  -  Христиана  по-настоящему
заинтересовала эта, новая сторона деятельности Гретхен.
   - Все то же, - пожала она плечами. - Нового больше ничего не скажешь...
Чистота немецкой  крови...  Теория  расовых  признаков...  Место  поляков,
венгров и русских в европейской истории. Труднее всего  приходится,  когда
речь заходит о французах: женщины питают к ним слабость.
   - И что же вы рассказываете о французах?
   - А мы приводим цифры  о  распространении  венерических  заболеваний  в
Париже и все такое прочее.
   - Помогает?
   - Не очень, - усмехнулась Гретхен.
   - А сегодня что ты собираешься делать?
   - Сегодня я провожу радиобеседу с женщиной, которая только  что  родила
десятого ребенка. В ходе  беседы  генерал  вручит  ей  премию.  -  Гретхен
взглянула на часы и встала. - Мне пора идти.
   - Мы встретимся вечером?
   - Извини меня, дорогой, но сегодня  вечером  я  занята.  -  Стоя  перед
зеркалом, она поправляла прическу.
   - Но разве нельзя освободиться? - Христиан возненавидел себя, услышав в
своем голосе мольбу.
   - Не могу. Из Африки  только  что  приехал  мой  давнишний  приятель  -
полковник. Он не перенесет, если я откажусь встретиться с ним.
   - Может быть, позднее? Когда ты с ним разделаешься...
   - Невозможно, - поспешно ответила Гретхен. - Мы идем на большой  вечер,
и он затянется до глубокой ночи.
   - Так, может быть, завтра?
   Гретхен с улыбкой взглянула на него.
   - Тебе очень хочется?
   - Да.
   - Ты доволен прошлой ночью? - рассматривая себя в  зеркале,  она  снова
занялась своей прической.
   - Еще бы!
   - Ты очень милый. Ты подарил мне чудесную булавочку. - Гретхен  подошла
к нему, наклонилась и слегка прикоснулась к нему губами. - Булавка  совсем
неплохая, но в том же магазине продаются очаровательные сережки, которые к
ней очень подходят...
   - Ты их получишь, - холодно прервал ее Христиан, испытывая отвращение к
самому себе за эту взятку. - Завтра вечером.
   Характерным для нее жестом Гретхен дотронулась  до  его  губ  кончиками
пальцев.
   - Ты в самом деле очень, очень мил!
   Христиану неудержимо захотелось схватить ее в объятия и прижать к себе,
но он понимал, что сейчас этого делать не следует.
   - Ну, мне нужно бежать. - Гретхен подошла к  двери  и  остановилась.  -
Тебе не мешает побриться. В аптечке есть бритва и  американское  мыло  для
бритья. - Она улыбнулась. - Они принадлежат лейтенанту, но я знаю, что  ты
не будешь возражать. - Гретхен помахала  рукой  и  вышла,  направляясь  на
встречу с генералом и с женщиной, только  что  благополучно  разрешившейся
десятым ребенком.
   Всю следующую  неделю  Христиан  прожил  в  каком-то  тумане.  Город  с
миллионами снующих взад и  вперед  обитателей,  грохот  трамваев,  рычание
автобусов, плакаты у зданий  газет,  чиновники  и  генералы  в  сверкающих
формах, проносившиеся мимо  в  своих  длинных  бронированных  автомашинах,
наводнявшие улицы орды солдат,  радиобюллетени  о  захваченных  километрах
территории и количестве убитых в России - все это  казалось  ему  каким-то
нереальным и далеким. Только квартира на  Тиргартенштрассе  и  белое  тело
жены лейтенанта Гарденбурга были реальными,  вещественными.  Он  купил  ей
сережки, а затем, снова выклянчив у матери денег, приобрел золотой браслет
с цепочкой и свитер, привезенный каким-то солдатом из Амстердама.
   У Гретхен появилась привычка вызывать его из пансиона, где  он  жил,  в
любое время дня и ночи. Христиан и думать перестал об улицах и театрах и в
ожидании звонка телефона,  стоявшего  внизу,  в  плохо  освещенном  холле,
целыми днями валялся на койке, чтобы сразу же после вызова мчаться  к  ней
через весь город.
   Ее квартира стала для него единственной твердой  точкой  в  призрачном,
кружащемся мире. Временами, когда она оставляла его одного, он  беспокойно
бродил по комнатам, открывал шкафы и ящики столов,  заглядывал  в  письма,
рассматривал  фотографии,  спрятанные  среди  книг.  Христиан  всегда  был
скрытен и уважал чужие секреты, но с Гретхен дело обстояло иначе. Он хотел
обладать и ею, и ее мыслями, собственностью, пороками, желаниями.
   Квартира была набита разным награбленным имуществом.  Экономист  вполне
мог бы написать историю захвата немцами Европы и Африки только  по  вещам,
небрежно разбросанным по квартире Гретхен и  доставленным  туда  вереницей
чинных, обвешанных наградами офицеров  в  начищенных  до  блеска  сапогах.
Иногда они привозили Гретхен домой в больших служебных машинах, и Христиан
видел их у главного подъезда, когда ревниво выглядывал из окна квартиры.
   Помимо богатого запаса вин, которые  Христиан  обнаружил  в  первый  же
день, здесь были сыры из Голландии,  несколько  десятков  пар  французских
шелковых  чулок,  бесконечное  множество  флаконов  с  духами,   осыпанные
драгоценными камнями застежки и старинные кинжалы с Балкан, парчовые туфли
из Марокко, корзины с виноградом и персиками, доставленные  самолетами  из
Алжира, три меховых манто из России, небольшой эскиз Тициана из Рима,  два
свиных окорока из Дании, висевшие в кладовой возле кухни,  целая  полка  с
французскими шляпками (хотя  Христиан  никогда  не  видел,  чтобы  Гретхен
носила шляпу), прелестный  серебряный  кофейник  из  Белграда,  массивный,
отделанный кожей письменный стол (некий предприимчивый лейтенант ухитрился
выкрасть его из загородного особняка в Норвегии и переправить сюда).
   Письма, небрежно брошенные на  пол  или  забытые  среди  валявшихся  на
столах журналов, пришли из самых дальних концов новой Германской  империи.
Во всех этих посланиях, хотя они и были написаны  в  разных  стилях  -  от
нежных, лирических излияний молодых ученых, отбывающих службу в Хельсинки,
до сухих  порнографических  записок  стареющих  профессиональных  военных,
несущих службу под командованием Роммеля в африканской пустыне, - сквозили
нотки тоски и благодарности. В каждом письме содержались обещания привезти
то кусок зеленого шелка, купленного в Орлеане, то кольцо,  обнаруженное  в
магазине в Будапеште, то медальон с сапфиром, добытый в Триполи...
   В некоторых письмах,  иногда  просто  с  легкой  иронией,  а  иногда  с
намеками на прошлые оргии, упоминалась Элоиза  и  другие  женщины.  Однако
теперь Христиан даже Элоизу считал почти нормальным человеком,  во  всяком
случае по сравнению с Гретхен. Поведение и образ жизни  Гретхен  никак  не
укладывались в рамки обычных  представлений.  Она  выделялась  среди  всех
известных Христиану женщин особенной красотой, неутолимой чувственностью и
бешеной энергией. Правда, по утрам она часто принимала бензедрин и  другие
средства для восстановления так беспечно и буйно  растрачиваемых  сил  или
вспрыскивала  себе  большую  дозу  витамина  В,  который,  по  ее  словам,
немедленно устранял все последствия похмелья.
   Самое поразительное состояло в том,  что  всего  лишь  три  года  назад
Гретхен была скромной, молоденькой учительницей географии и  арифметики  в
Бадене. Гарденбург был первым мужчиной в ее  жизни,  и  отдалась  она  ему
только после свадьбы. Накануне войны он привез жену в  Берлин  и  здесь  в
ночном клубе ее увидел некий фотограф. Он  уговорил  Гретхен  сняться  для
фотоплакатов министерства пропаганды и  не  только  прославил  ее  лицо  и
фигуру на всю  страну,  но  вдобавок  и  совратил  ее.  На  многочисленных
плакатах Гретхен являла собой тип  образцовой  немецкой  девушки,  которая
добровольно  отрабатывает  сверхурочные  часы   на   заводе   боеприпасов,
регулярно посещает  нацистские  митинги,  щедро  жертвует  в  фонд  зимней
помощи, умело готовит вкусные блюда из эрзац-продуктов.
   С того времени и началась ее головокружительная  карьера  в  берлинском
высшем свете военного времени. Уже в начале этой  карьеры  Гарденбург  был
спешно откомандирован в полк. Теперь Христиан  понимал,  почему  лейтенант
считается таким незаменимым в Ренне  и  почему  ему  так  трудно  добиться
отпуска. Гретхен получала  приглашения  на  все  важные  приемы  и  дважды
встречалась  на  них  с  Гитлером.  Она  была  в  близких   отношениях   с
Розенбергом, хотя и уверяла Христиана, что ничего  серьезного  между  ними
нет.
   Христиан не осуждал Гретхен. Лежа в своей темной комнате в  пансионе  в
ожидании телефонного звонка, он иногда задумывался над тем, что  его  мать
назвала бы смертным грехом. Христиан давно уже перестал верить в  бога.  И
все же временами какие-то остатки  религиозной  морали,  внушенной  ему  в
детстве до фанатизма богобоязненной матерью, давали о себе знать, несмотря
на прожитые годы. В такие минуты он, сам  того  не  желая,  резко  осуждал
Гретхен. Однако Христиан  спешил  отогнать  эти  случайные,  беспорядочные
мысли.  О  Гретхен  нельзя  было  судить,   руководствуясь   общепринятыми
представлениями о нравственности. Нелепо думать, что такую жадную к жизни,
ненасытную женщину  с  бьющей  ключом  энергией  можно  сковать  мелочными
запретами, налагаемыми обветшалым и отмирающим кодексом морали.  Судить  о
поведении Гретхен по нормам христианской морали - все равно, что судить  о
птице с точки зрения улитки, осуждать танкиста за нарушение в  бою  правил
уличного  движения,  применять  к   полководцу   гражданские   законы   об
ответственности за убийство.
   Письма Гарденбурга из Ренна, адресованные  Гретхен,  пустые,  холодные,
чопорные, напоминали лаконичные военные документы. Читая их,  Христиан  не
мог сдержать улыбку. Он понимал, что если Гарденбург и уцелеет  на  войне,
то по возвращении будет отброшен и забыт, как некая  пустяковая  деталь  в
бурном  прошлом  Гретхен.  Что  касается  своего  будущего,  то   Христиан
вынашивал кое-какие планы, хотя и не решался  открыто  признаться  в  этом
даже самому себе. Однажды вечером  за  очередной  выпивкой  Гретхен  между
прочим  заметила,  что  война  окончится  месяца  через  два,  и  человек,
занимающий высокий  пост  в  правительстве  (она  не  стала  называть  его
фамилию), предложил ей поместье  в  Польше  -  не  тронутый  войной  замок
семнадцатого века и  больше  тысячи  гектаров  земли,  триста  из  которых
обрабатываются и сейчас.
   - Тебе хотелось бы управлять поместьем одной дамы? - лежа  на  кушетке,
полушутливо спросила Гретхен.
   - Это было бы замечательно.
   - И ты не стал  бы  переутомлять  себя  обязанностями  управляющего?  -
продолжала она с улыбкой.
   - Что ты! Конечно, нет.
   Христиан присел рядом и, подсунув руку под голову  Гретхен,  поглаживал
упругую кожу у нее на шее.
   - Ну что ж, посмотрим, посмотрим... Пока все идет неплохо.
   "Да, это как раз то, что нужно,  -  размечтался  Христиан.  -  Огромное
поместье, масса денег и  Гретхен  -  хозяйка  старинного  замка...  Они  с
Гретхен, конечно, не поженятся. Зачем? Он будет своего рода принц-супруг -
изящные сапоги для верховой езды, двадцать рысаков в конюшне,  из  столицы
приезжают на охоту великие и сильные  новой  империи...  Вот  когда  будет
самый счастливый момент моей жизни!  -  мысленно  воскликнул  Христиан.  -
Момент, когда в полицейской казарме Ренна Гарденбург открыл ящик  стола  и
достал сверток с черным кружевом".
   Христиан теперь уже почти не вспоминал о возвращении  и  Ренн.  Гретхен
сообщила ему, что она уже  договорилась  с  одним  генерал-майором  о  его
переводе и присвоении ему офицерского звания и что сейчас дело находится в
стадии оформления. Гарденбург теперь казался ему жалким призраком далекого
прошлого,  который,  если  и  появится  в  будущем,  то  только  на   одно
упоительное  мгновение,  чтобы  тут  же  быть  выгнанным  одной  короткой,
убийственной фразой.
   "Да, это будет действительно счастливейший день моей  жизни!"  -  снова
подумал Христиан и с сияющим лицом повернулся, услышав звук  открывающейся
двери. На пороге стояла Гретхен, одетая в платье из золотистого материала,
с  небрежно  наброшенной  на  плечи  пелериной  из  норки.   Она   ласково
рассмеялась и протянула Дистлю руки.
   - Как это приятно! Вернуться домой после дня тяжелой работы и встретить
ожидающего тебя близкого человека!
   Христиан подбежал к ней, пинком ноги захлопнул дверь и заключил Гретхен
в объятия.


   Дня  за  три  до  окончания  отпуска  (Христиан  не  проявлял  никакого
беспокойства, поскольку  фрау  Гарденбург  утверждала,  что  все  будет  в
порядке) в пансионе раздался телефонный звонок, и Христиан  побежал  вниз.
Он сразу узнал голос Гретхен и, улыбаясь, спросил:
   - Да, дорогая?
   - Замолчи! - голос Гретхен звучал резко, хотя она и говорила шепотом. -
Не называй моего имени по телефону!
   - Что случилось? - растерянно спросил Христиан.
   - Я говорю из кафе. Не звони мне домой и не приходи.
   - Но ты же сказала, что сегодня в восемь вечера?
   - Я и без тебя знаю, что сказала. Ни сегодня в  восемь,  ни  когда-либо
вообще. Вот и все. Больше ко мне не приходи. Прощай.
   Послышались гудки отбоя. Христиан тупо посмотрел на  аппарат,  медленно
повесил трубку, поднялся в свою комнату и лег было на  койку,  но  тут  же
вскочил, надел мундир и вышел из пансиона. "Уйти! Куда угодно  уйти,  лишь
бы не видеть этих стен!" - лихорадочно повторял он.
   Растерянный и недоумевающий, бродил Христиан по улицам, снова  и  снова
припоминая все, что сказала ему Гретхен и тщетно  пытаясь  понять,  какими
поступками или словами он мог  навлечь  на  себя  ее  гнев.  Накануне  они
провели самую обычную для них ночь.  Гретхен  возвратилась  домой  в  час,
совершенно пьяная; до двух часов они пили,  затем  легли  спать.  Часов  в
одиннадцать утра, перед уходом на  работу,  она  нежно  поцеловала  его  и
сказала:
   - Сегодня вечером приходи пораньше. Жду тебя в восемь часов.
   Он  не  слышал  от  нее  ни  единого  упрека.   Христиан   бессмысленно
вглядывался в темные фасады зданий и в  лица  торопливо  проходивших  мимо
него людей. Да, единственное, что он мог сделать, это дождаться ее у  дома
и прямо спросить обо всем.
   Часов в семь вечера он занял  позицию  за  деревом  на  противоположной
стороне улицы, напротив входа в дом. Вечер выдался отвратительный, моросил
мелкий дождь. Уже через полчаса Христиан весь вымок, но не обращал на  это
внимания. В половине одиннадцатого в третий раз мимо прошел полицейский  и
вопросительно посмотрел на него.
   - Я  жду  девушку.  -  Христиан  натянуто  улыбнулся.  -  Она  пытается
отделаться от майора-парашютиста.
   - Война всем создает  трудности,  -  ухмыльнулся  полицейский  и  ушел,
сочувственно покачав головой.
   Часа в два ночи к дому подкатила  одна  из  хорошо  знакомых  Христиану
служебных машин. Из нее вышли Гретхен и  какой-то  офицер.  Перебросившись
несколькими словами, они скрылись в подъезде, а машина тут же ушла.
   Сквозь  частую  сетку  дождя   Христиан   напряженно   всматривался   в
затемненное здание, пытаясь отыскать окно квартиры Гретхен, но  в  темноте
ничего нельзя было различить.
   В восемь часов утра длинный автомобиль снова  остановился  у  подъезда.
Вскоре из дома вышел офицер, уселся в машину и  уехал.  "Подполковник",  -
механически отметил Христиан.
   Дождь не переставал. Христиан решил зайти в дом  и  уже  почти  пересек
улицу, но передумал. "Она  рассердится  и  выгонит  меня  -  и  все  будет
кончено..."
   Он возвратился на свой пост за деревом. Форма  его  вымокла  до  нитки,
глаза слипались от бессонной  ночи,  но  он  упрямо  всматривался  в  окно
квартиры Гретхен, которое быстро нашел в сером свете утра.
   Гретхен вышла в одиннадцать часов. На ней были короткие резиновые  боты
и легкий плащ с поясом и капюшоном, похожий  на  маскировочный  солдатский
халат. Как всегда по утрам, она выглядела свежей и юной, словно школьница.
Деловитой походкой Гретхен направилась по улице и свернула за угол. Дистль
нагнал ее и притронулся к ее локтю.
   - Гретхен!
   Женщина нервно обернулась и остановилась.
   - Не подходи ко мне! - шепнула она, боязливо озираясь по сторонам.
   - Но что случилось? - умоляюще спросил Христиан. - В чем я провинился?
   Фрау Гарденбург пошла дальше, и Христиан поплелся за ней.
   - Гретхен, дорогая!..
   - Я же ясно сказала - не подходи ко мне! Ты что, не понимаешь?
   - Но я должен знать, что случилось.
   - Меня не должны видеть с тобой. -  Она  продолжала  шагать  по  улице,
глядя прямо перед собой. - Все! Уходи. Ты хорошо провел отпуск, а  к  тому
же у тебя все равно осталось только два  дня.  Возвращайся  во  Францию  и
забудь обо всем.
   - Но это же невозможно! Мне надо поговорить с тобой - в любое время и в
любом месте.
   Из магазинчика на другой стороне улицы  вышли  два  человека  и  быстро
направились в том же направлении, в котором шли Христиан и Гретхен.
   - Ну хорошо, - согласилась она. - Сегодня вечером в одиннадцать часов у
меня дома. Только не ходи через парадный вход, а иди по  черной  лестнице,
через подвал. Вход с другой улицы. Дверь кухни будет отперта. Я буду дома.
   - Хорошо, спасибо. Чудесно!
   - А сейчас оставь меня в покое.
   Христиан  остановился  и  поглядел  ей  вслед.  Фрау   Гарденбург,   не
оглядываясь, шла по  улице  быстрой,  нервной  походкой,  мелькая  черными
ботиками. Перетянутый поясом плащ подчеркивал ее стройную  фигуру.  Дистль
повернулся и побрел в пансион. Не  раздеваясь,  он  бросился  на  койку  и
попытался уснуть.


   В одиннадцать часов вечера Христиан  поднялся  по  неосвещенной  черной
лестнице. Гретхен в зеленом шерстяном платье сидела за  столом  и  писала.
Она даже не повернулась, когда вошел Христиан.
   "Бог ты мой! - мысленно подивился он. - Как она похожа сейчас на своего
лейтенанта!" Неслышно ступая, он подошел к столу  и  поцеловал  Гретхен  в
затылок, ощутив аромат ее надушенных волос.
   Гретхен перестала писать и взглянула  на  Дистля.  Ее  лицо  оставалось
серьезным и отчужденным.
   - Ты должен был мне сказать! - заговорила она резким тоном.
   - Что сказать?
   - Ты мог бы  доставить  мне  массу  неприятностей!  -  не  слушая  его,
продолжала Гретхен.
   - Но что я сделал? - спросил недоумевающий Христиан, тяжело опускаясь в
кресло.
   Гретхен вскочила и принялась ходить по комнате с такой  быстротой,  что
платье путалось у нее в ногах.
   - Это непорядочно! Сколько мне пришлось из-за тебя вынести!
   - Что вынести? - крикнул Христиан. - О чем ты говоришь?
   - Не кричи! - огрызнулась Гретхен. - Кто знает, не подслушивают ли нас.
   - Может быть, ты объяснишь мне толком, - понизил Христиан  голос,  -  в
чем дело?
   - Вчера днем, - Гретхен остановилась перед ним, - у  нас  в  учреждении
был человек из гестапо.
   - Ну и что же?
   - А  сначала  они  побывали  у  генерала  Ульриха,  -  многозначительно
добавила Гретхен.
   Христиан устало кивнул головой.
   - Но кто такой генерал Ульрих?
   - Мой друг. Мой очень хороший друг, который из-за тебя,  видимо,  нажил
кучу неприятностей.
   - Я в жизни не видел генерала Ульриха!
   - Говори тише. - Гретхен подошла к  буфету  и  налила  себе  полстакана
коньяку. Христиану она даже не предложила выпить. - Какая же я  дура,  что
вообще пустила тебя в дом.
   - Но скажи, - потребовал Христиан,  -  какое  отношение  имеет  ко  мне
генерал Ульрих.
   - Генерал Ульрих, - с  расстановкой  ответила  Гретхен  после  большого
глотка  коньяку,  -  это  человек,  который  хлопотал  о  присвоении  тебе
офицерского звания и о твоем прикомандировании к генеральному штабу.
   - Ну и что же?
   - Вчера ему сообщили из гестапо, что тебя подозревают в  принадлежности
к коммунистической партии. Гестапо интересуется, при каких обстоятельствах
он познакомился с тобой и почему проявляет к тебе такое внимание.
   - Но что ты от меня хочешь?! - сердито  воскликнул  Христиан.  -  Я  не
коммунист, я член австрийской нацистской партии с тридцать седьмого года.
   - Все это гестапо знает не хуже тебя. Но гестапо известно и то,  что  с
тридцать  второго  по  тридцать  шестой  год  ты  был  членом  австрийской
коммунистической партии и что  вскоре  после  аншлюса  ты  чем-то  насолил
региональному комиссару Шварцу. Кроме того, им известно, что  у  тебя  был
роман с американкой, которая  в  тридцать  седьмом  году  жила  в  Вене  с
евреем-социалистом.
   Христиан устало откинулся в кресле.
   "До чего же это гестапо дотошное, -  подумал  он,  -  и  все  же  какая
неточная у них информация!"
   - В части за тобой ведется постоянное наблюдение, -  криво  усмехнулась
Гретхен, - и гестапо получает ежемесячные доклады  о  каждом  твоем  шаге.
Тебе, вероятно, будет интересно узнать,  что  мой  муж  в  своих  рапортах
характеризует тебя как очень способного и преданного солдата и  настойчиво
рекомендует направить в офицерскую школу.
   - Не забыть бы поблагодарить его по возвращении, - равнодушно отозвался
Христиан.
   - Разумеется, ты  никогда  не  станешь  офицером,  -  снова  заговорила
Гретхен. - Тебя даже  не  пошлют  на  Восточный  фронт.  Если  твою  часть
перебросят туда, ты получишь назначение куда-нибудь совсем в другое место.
   "Отвратительная западня, из которой нет выхода, - пронеслось в голове у
Христиана. - Нелепая, невероятная катастрофа!"
   - Вот и все, - услышал он голос Гретхен. - Надеюсь, ты  понимаешь,  что
когда в гестапо узнали о том,  что  женщина  из  министерства  пропаганды,
поддерживающая   служебные,   дружеские   и   иные   связи   со    многими
высокопоставленными военными и штатскими...
   - Да перестань ты! - раздраженно остановил ее Дистль и поднялся.  -  Ты
говоришь, как следователь из полиции!
   - Но ты должен войти в мое положение... - Христиан  впервые  услышал  в
голосе Гретхен виноватые нотки. - Людей отправляют в концлагеря  и  не  за
такие вещи... Ты должен, дорогой, понять мое положение!
   - Я понимаю твое положение, -  громко  сказал  Христиан.  -  Я  понимаю
положение гестапо,  я  понимаю  положение  генерала  Ульриха,  и  все  это
осточертело мне до смерти! - Он подошел к Гретхен, остановился  перед  ней
и, не сдерживая ярости, спросил: - Ты тоже думаешь, что я коммунист?
   - Не имеет значения, дорогой, что я думаю, - уклонилась она от  прямого
ответа. - А вот в гестапо думают, что ты можешь быть коммунистом  или,  по
крайней мере, что ты не совсем... не совсем надежен. Это важнее того,  что
думаю я. Пожалуйста, не сердись  на  меня...  -  Гретхен  теперь  говорила
мягким, умоляющим голосом. - Другое дело,  если  бы  я  была  обыкновенной
женщиной  и  выполняла  простую,  незначительную  работу...  Я  могла   бы
встречаться с тобой когда угодно и где угодно... Но в моем  положении  это
очень опасно. Тебе не понять этого, ты так долго не был в  Германии  и  не
представляешь себе, как внезапно исчезают  ничем  не  провинившиеся  люди.
Честное слово. Прошу тебя... Не смотри так сердито!..
   Христиан вздохнул и снова опустился  в  кресло.  Потребуется  некоторое
время, чтобы привыкнуть к этому. Ему вдруг показалось, что он не у себя на
родине, что он иностранец, который  растерянно  бродит  по  чужой,  полной
опасностей стране, где каждому  сказанному  слову  придается  совсем  иной
смысл и каждый поступок может вызвать неожиданные последствия. Он вспомнил
о тысяче гектаров в Польше, о конюшнях,  о  поездках  на  охоту  и  угрюмо
улыбнулся. Хорошо, если ему  разрешат  снова  стать  инструктором  лыжного
спорта.
   - Не смотри так... Не отчаивайся, - попросила Гретхен.
   - Прости, пожалуйста, - насмешливо  осклабился  Христиан,  -  сейчас  я
запою от радости.
   - Не сердись на меня. Я же ничего не могу сделать.
   - Но разве ты не можешь пойти в гестапо и  рассказать  им  все?  Ты  же
знаешь меня и могла бы доказать...
   Она отрицательно покачала головой.
   - Ничего я не могу доказать!
   - В таком случае я сам пойду в гестапо, я пойду к генералу Ульриху.
   - Не смей и думать об этом! - резким тоном воскликнула фрау Гарденбург.
- Ты погубишь меня. Гестаповцы предупредили, чтобы я ни единым  словом  не
проговорилась тебе, а просто перестала  с  тобой  встречаться.  Ты  только
навредишь себе, а мне... Один бог знает, что они сделают со мной!  Обещай,
что ты никому ничего не расскажешь.
   Гретхен выглядела очень напуганной. В конце концов, она и в самом  деле
ни в чем не виновата.
   - Хорошо, обещаю, - сказал он, поднимаясь и  медленно  обводя  взглядом
комнату, с которой были связаны самые лучшие дни его жизни. - Ну что ж.  -
Он попытался усмехнуться. - Не могу пожаловаться, что я плохо провел  свой
отпуск.
   - Мне так жаль, - прошептала Гретхен, ласково обнимая Христиана.  -  Ты
можешь еще побыть...
   Они улыбнулись друг другу...
   Однако час спустя, когда ей послышался  какой-то  шум  за  дверью,  она
заставила его одеться и уйти тем же путем, каким он пришел,  и  уклонилась
от ответа на его вопрос о следующей встрече.


   Закрыв глаза, с застывшим,  рассеянным  выражением  на  лице,  Христиан
сидел в углу переполненного купе поезда, уносившего его в Ренн. Была ночь,
все окна были закрыты и задернуты шторами. В вагоне стоял тяжелый,  кислый
запах людей, которые редко меняют белье, не  имеют  возможности  регулярно
мыться, по неделям ходят, спят и едят в одной и той же одежде. Этот  запах
вызывал у Христиана невыносимое отвращение и действовал на его взвинченные
нервы.
   "Нельзя ставить культурного человека в такие свинские условия, - мрачно
рассуждал он. - Уж в двадцатом-то веке можно бы дать ему возможность  хоть
подышать чистым воздухом".
   Вокруг себя Христиан видел дряблые лица подвыпивших спящих солдат.  Сон
иногда смягчает грубые черты, придает им нежное, как у  детей,  выражение.
Тут он не видел  ничего  подобного.  Наоборот,  эти  опухшие,  безобразные
физиономии казались во сне еще более хитрыми, лживыми и подлыми.
   "Нет, надо во что бы то ни стало вобраться из этого положения, -  решил
Христиан, чувствуя, как у него от  отвращения  сводит  челюсти.  Он  снова
закрыл глаза. - Еще несколько часов - и снова Ренн, лейтенант  Гарденбург,
тупое,   равнодушное   лицо   Коринны,   патрули,    плачущие    французы,
бездельничающие в кафе солдаты... Снова та же проклятая унылая рутина..."
   Христиан чувствовал, что он сейчас не выдержит, вскочит  на  сиденье  и
закричит во весь голос. А в сущности, что он  может  изменить?  Не  в  его
силах повлиять на исход войны, продлить или укоротить ее хоть на минуту...
Всякий раз, когда он закрывал глаза,  тщетно  пытаясь  уснуть,  перед  ним
вставал образ Гретхен -  дразнящий  и  безнадежно  далекий...  После  того
памятного вечера Гретхен уклонялась от дальнейших встреч. По телефону  она
разговаривала мягко, хотя и боязливо, и утверждала, что  очень  хотела  бы
встретиться,  но...  как  раз  вернулся  из  Норвегии  один  ее  старинный
приятель... (Этот старинный приятель  возвращался  то  из  Туниса,  то  из
Реймса, то из Смоленска, и обязательно с каким-нибудь дорогим  подарком  -
где уж Христиану было с ним состязаться.) Что ж, может быть, так  и  нужно
действовать! В следующий раз он приедет в Берлин с  кучей  денег  и  купит
Гретхен меховое манто, кожаный жакет и новый патефон  -  все,  о  чем  она
говорила. Куча денег - и все будет в порядке.
   "Я скажу Коринне, чтобы она привела своего  родственника,  -  продолжал
размышлять  Христиан,  лежа  с  закрытыми  глазами  в  зловонном,  набитом
солдатами вагоне и  прислушиваясь  к  стуку  колес  мчащегося  в  ночи  по
французской земле поезда. - Хватит быть дураком. В следующий раз, когда  я
приеду в Берлин, карманы у меня будут набиты деньгами.  Немножко  бензину,
сказала Коринна, и ее родственник сможет возить свой груз на трех машинах.
Хорошо, этот паршивый деверь получит бензин, и незамедлительно".
   Христиан примирительно улыбнулся и  минут  через  десять,  когда  поезд
медленно приближался к Бретани, даже ухитрился заснуть.


   На следующее  утро  Христиан  явился  в  канцелярию  доложить  о  своем
прибытии и застал там  лейтенанта  Гарденбурга.  Лейтенант  показался  ему
похудевшим и более собранным, словно он только что  прошел  учебный  сбор.
Пружинистыми, энергичными шагами он расхаживал по комнате  и  на  уставное
приветствие Христиана ответил очень  любезной  -  с  его,  конечно,  точки
зрения - улыбкой.
   - Хорошо провели время? - дружески поинтересовался он.
   - Очень хорошо, господин лейтенант.
   - Фрау Гарденбург сообщила мне, что вы передали ей сверток с кружевом.
   - Да, господин лейтенант.
   - Очень мило с вашей стороны.
   - Не стоит благодарности.
   Лейтенант взглянул  на  Христиана  (с  некоторым  смущением,  как  тому
показалось) и спросил:
   - Она... хорошо выглядит?
   - Прекрасно, господин лейтенант, - серьезно ответил Христиан.
   - Хорошо, хорошо. - Сделав нечто похожее на  пируэт,  лейтенант  нервно
повернулся к карте Африки, сменившей на стене карту России. -  Очень  рад.
Она слишком много работает, переутомляет себя... Очень рад... Хорошо,  что
вы успели вовремя воспользоваться отпуском.
   Христиан  промолчал.  Он  не  испытывал  никакого  желания  вступать  с
лейтенантом Гарденбургом в утомительный светский разговор. Он еще не видел
Коринну, и ему не терпелось поскорее встретиться с ней  и  сказать,  чтобы
она немедленно связалась со своим родственником.
   - Да, вам  очень  повезло,  -  продолжал  Гарденбург,  неизвестно  чему
улыбаясь. - Идите-ка сюда, унтер-офицер, - с загадочным выражением  сказал
он. Гарденбург подошел к грязному окну с  решеткой  и  посмотрел  в  него.
Христиан сделал несколько шагов и остановился рядом.
   -  Прежде  всего  я  должен  предупредить  вас,  что  все  это   весьма
конфиденциально, совершенно секретно. Мне вообще не  следовало  бы  ничего
говорить, но мы давно уже служим вместе, и я думаю, что могу положиться на
вас.
   - Так точно, господин лейтенант, - осторожно подтвердил Христиан.
   Гарденбург тщательно осмотрелся вокруг и наклонился к Христиану.
   - Наконец-то! - прошептал он торжествующе. - Наконец-то свершилось! Нас
перебрасывают. - Он резко повернул голову и взглянул назад. В  канцелярии,
кроме Гарденбурга и Христиана, находился писарь,  но  он  сидел  метрах  в
десяти от них. - В Африку, - добавил Гарденбург таким тихим  шепотом,  что
Христиан с трудом расслышал. - В африканский корпус. Через две  недели.  -
Его лицо расплылось в улыбку. - Разве это не замечательно?
   - Так точно, господин  лейтенант,  -  помолчав,  равнодушно  согласился
Христиан.
   - Я знал, что вы будете рады.
   - Так точно, господин лейтенант.
   - В предстоящие две недели нужно сделать  очень  много,  вам  предстоит
масса хлопот. Капитан хотел вызвать вас из отпуска, но я считал,  что  вам
будет полезно отдохнуть и вы потом наверстаете упущенное...
   - Большое спасибо, господин лейтенант.
   - Наконец-то! - торжествующе потирая руки, провозгласил  Гарденбург.  -
Наконец-то! - Невидящим взглядом он уставился в окно; его взору рисовались
тучи пыли на дорогах Ливии, поднятые танковыми  колоннами,  в  ушах  стоял
грохот артиллерийской канонады на побережье Средиземного  моря.  -  Я  уже
начал было побаиваться, - доверительно сообщил Гарденбург, - что так и  не
побываю в бою. - Он тряхнул головой, пробуждаясь  от  сладостного  сна,  и
обычным, отрывистым тоном добавил:  -  Ну  хорошо,  унтер-офицер.  Вы  мне
понадобитесь через час.
   - Слушаюсь, господин лейтенант, - ответил Христиан и направился было  к
двери, но вернулся.
   - Господин лейтенант!
   - Да.
   - Разрешите доложить  фамилию  солдата  сто  сорок  седьмого  саперного
батальона, совершившего дисциплинарный проступок.
   - Сообщите писарю, а я направлю ваш рапорт по команде.
   - Слушаюсь, господин лейтенант.
   Христиан подошел к писарю и молча наблюдал, пока тот записывал, что  по
донесению унтер-офицера Христиана Дистля рядовой Ганс Рейтер был  одет  не
по форме и вел себя не так, как подобает солдату.
   -  Ну,  теперь  ему  влетит,  -  авторитетно  заявил  писарь.  -  Месяц
неувольнения из казармы.
   - Возможно, - согласился Христиан и вышел. Он постоял  некоторое  время
перед входом в казарму, затем направился к дому Коринны, но  на  полдороге
передумал.
   "Зачем? - пожал он плечами. - Зачем мне теперь встречаться с ней?.."
   Медленно возвращаясь обратно, Христиан остановился перед высокой, узкой
витриной ювелирного магазина. В витрине лежало несколько маленьких колец с
брильянтами и золотой кулон с крупным топазом. Драгоценный камень  привлек
внимание Христиана.
   "А ведь эта вещица понравилась бы Гретхен, - подумал он.  -  Интересно,
сколько она стоит?.."





   Помещение  было  заполнено  молодыми  людьми  разного   возраста.   Они
слонялись по комнатам, громко болтали,  курили  и  плевались.  В  грязном,
холодном коридоре, пропитанном запахом пота и общественной уборной,  можно
было слышать обрывки разговоров на уличном жаргоне Нью-Йорка.
   - Дядя Сэм, вот и я, Винсент Келли!..  Слушаю  я  передачу  о  футболе.
Вдруг  вмешивается  этот  ублюдок  и  говорит,   что   япошки   разбомбили
Хиккем-Филд. Я так разволновался, что не стал  дальше  слушать  футбол,  и
спрашиваю свою бабу: "А где, черт бы его побрал, этот самый  Хиккем-Филд?"
Это были мои первые слова в этой войне.
   Кто-то другой говорил:
   - ...Чепуха! Все равно тебя загребут позднее. Мой девиз - не зевай! Мой
старина в прошлую войну служил в морской пехоте. Он сказал:  "Все  нашивки
идут тем, кто придет пораньше. Так было во время последней  войны.  Можешь
ничем не выделяться, сумей только поспеть к пирогу раньше других".
   Еще один разглагольствовал:
   - А я так не прочь побывать на этих островах. Терпеть не могу Нью-Йорка
зимой! Летом-то им пришлось бы меня поискать. Работаю я все время на улице
- в газовой компании, а это похуже армии.
   - Давай хлебнем, - слышался чей-то голос. - Распрекрасное дело - война!
Вчера я был у одной бабенки, и вот она все говорит мне: "Боже милосердный,
они же убивают американских парней!" А я отвечаю: "Клара, я завтра ухожу в
армию, чтобы драться за демократию". Она, конечно, разревелась. Эта  девка
три недели водила меня за нос, и всякий раз, как только дело  доходило  до
серьезного, давала мне по рукам. Но вчера вечером моя Кларочка была словно
клетка,  набитая  тиграми.  Проявила  такой  патриотизм,   что   чуть   не
разлетелись пружины матраса.
   - Нет уж, ко всем чертям флот! - говорил кто-то. - Я хочу попасть туда,
где можно вырыть себе щель в земле.
   Ной стоял среди этих патриотов  и  терпеливо  ждал  своей  очереди  для
беседы с офицером, ведающим набором. Он задержался  вчера,  провожая  Хоуп
домой, к тому же между ними  произошло  неприятное  объяснение,  когда  он
сообщил ей о своем намерении. Вот почему Ной плохо  спал  ночью,  его  все
время мучил сон, который он видел уже не раз: будто его ставят к  стене  и
расстреливают из пулемета.  Было  еще  темно,  когда  он  вышел  из  дому,
направляясь на Уайтхолл-стрит, где  был  расположен  призывной  пункт.  Он
хотел прийти пораньше, так как думал, что пункт будет осаждать целая толпа
добровольцев. Сейчас, оглядываясь вокруг, он с удивлением спрашивал  себя,
почему всех этих людей не призвали, почему они  решили  вступить  в  армию
добровольцами. Однако Ной чувствовал себя таким усталым,  что  у  него  не
хватило сил для дальнейших размышлений.
   До нападения японцев он старался не думать о будущем, хотя  и  понимал,
что неумолимая совесть уже решила этот вопрос  за  него.  Если  разразится
война, думал тогда Ной, он не будет  колебаться.  Как  честный  гражданин,
убежденный  в  справедливости  войны,  как  враг  фашизма...  Ной  покачал
головой: опять то же самое. Это не имеет  никакого  значения.  Большинство
этих людей не евреи, и тем не менее они пришли в такую холодную погоду,  в
половине седьмого утра на второй же день  войны,  готовые  отправиться  на
смерть. Он знал, что все они в действительности лучше, чем хотят казаться.
Их грубые шутки и циничная  речь  -  всего  лишь  наивные  попытки  скрыть
подлинные чувства, которые привели их на призывной пункт... Ну хорошо:  он
пришел сюда просто как американец. Ной  решил,  что  сейчас  он  не  будет
причислять себя к какой-нибудь определенной категории. "Возможно, -  думал
он, - я попрошу направить меня на Тихоокеанский театр, а не на  германский
фронт. И это докажет им, что я вступил в армию не потому, что я еврей... А
впрочем, чепуха! Я отправлюсь туда, куда меня пошлют".
   Открылась дверь, и на пороге показался толстый сержант  с  багровым  от
злоупотребления пивом лицом.
   - Эй, ребята! - раздраженно крикнул он.  -  Не  плюйте  на  пол  -  тут
как-никак  государственное  учреждение.  И   перестаньте   толкаться.   Не
беспокойтесь, мы никого не забудем, в армии всем места  хватит.  По  моему
вызову заходите по одному в эту дверь. Бутылок с собой не брать.  Ведь  вы
готовитесь вступить в армию Соединенных Штатов.


   Процедура заняла весь день.  На  военном  пароме,  названном  по  имени
какого-то  генерала,  Ноя  отправили  на  остров  Губернатора.   Стоя   на
переполненной людьми палубе, он наблюдал, как многочисленные суда бороздят
свинцовую воду порта. От  холода  у  него  текло  из  носа.  Какой  никому
неведомый акт героизма совершил этот генерал, спрашивал себя Ной, или кому
он сумел так угодить, что ему оказали столь сомнительную честь, назвав его
именем паром? На острове кипела  бурная  деятельность,  сновавшие  повсюду
солдаты держали винтовки с таким решительным видом,  словно  готовились  в
любую минуту отразить десант японской морской пехоты.
   Ной обещал Хоуп, что попытается позвонить ей на службу в  течение  дня,
но он  не  хотел  терять  место  в  очереди,  медленно  двигающейся  перед
скучающими и раздраженными врачами.
   - Боже мой! - воскликнул человек рядом  с  Ноем,  взглянув  на  длинную
вереницу обнаженных костлявых и хилых претендентов на воинскую славу. -  И
эта публика будет оборонять страну? В  таком  случае  можно  считать,  что
война уже проиграна.
   Ной застенчиво ухмыльнулся и выпятил грудь, исподтишка сравнивая себя с
другими. В очереди можно было видеть трех-четырех молодых людей,  могучего
сложения, похожих на футболистов, и огромного детину,  на  груди  которого
был вытатуирован клипер с надутыми парусами, однако  Ной  с  удовольствием
отметил, что большинство других  явно  проигрывает  по  сравнению  с  ним.
Дожидаясь своей очереди на просвечивание грудной клетки, Ной подумал,  что
армия, вероятно, поможет ему окрепнуть физически.  "Хоуп,  конечно,  будет
рада этому, - усмехнулся он. - Да, сложный и  необычный  путь  выбрал  ты,
чтобы  закалиться.  Для  этого  пришлось  ожидать,  пока  твоя  страна  не
оказалась втянутой в войну с Японской империей".
   Врачи держали его недолго. Зрение у него  было  нормальное;  геморроем,
плоскостопием, грыжей и гонореей он не страдал, сифилисом и эпилепсией  не
болел, а полутораминутная беседа с психиатром помогла установить,  что  он
достаточно  нормален  с  точки  зрения   требований   современной   войны.
Подвижность суставов могла бы удовлетворить даже главного  хирурга  армии,
прикус зубов позволял надеяться, что  он  сможет  жевать  армейскую  пищу,
шрамы и повреждения на коже отсутствовали.
   Ной оделся, с удовольствием вновь ощутив на себе одежду,  на  мгновение
задержался на мысли, что завтра на нем будет уже военная форма, а затем  в
медленно  продвигавшейся  очереди  направился   к   желтому   столу,   где
издерганный, с болезненным цветом лица военный врач ставил на  медицинских
карточках штампы: "Безусловно годен", "Ограниченно годен", "Негоден".
   "Хорошо бы меня  послали  в  какой-нибудь  лагерь  около  Нью-Йорка,  -
подумал Ной, пока офицер знакомился с его карточкой. -  Я  бы  мог  иногда
приезжать в город и встречаться с Хоуп".
   Врач взял один  из  штампов,  стукнул  несколько  раз  по  подушечке  с
краской, проштемпелевал карточку и небрежно подвинул ее Ною. Ной  взглянул
на  карточку.  Расплывчатыми  фиолетовыми  буквами   на   ней   значилось:
"Негоден". Ной замигал и тряхнул головой, но надпись "Негоден" не исчезла.
   - Что это... - начал было он.
   Врач дружелюбно посмотрел на него.
   - Легкие, сынок, - сказал он. - На рентгеновском снимке видны рубцы  на
обоих легких. Ты когда болел туберкулезом?
   - Никогда не болел.
   Врач пожал плечами:
   - Ничего не могу сделать. Следующий!
   Ной медленно вышел на улицу. Был уже  вечер.  Из  порта,  пролетая  над
плацем, казармами и старым фортом, охранявшим подступы к  городу  с  моря,
дул  свирепый  декабрьский  ветер.  За  черной  полосой  воды,   напоминая
гигантский клубок, сверкающий миллионами огней, лежал город. С прибывающих
на остров  паромов  на  берег  сходили  все  новые  партии  призывников  и
добровольцев и, шаркая ногами, направлялись к врачам, которые поджидали их
со своими всесильными фиолетовыми штампами.
   Ветер едва не вырвал из рук Ноя медицинскую карточку,  он  съежился  от
холода и поднял воротник. Ной чувствовал себя покинутым и растерянным, как
школьник, которого в рождественские каникулы оставили одного в  общежитии,
в то время как все его друзья разъехались по  домам.  Он  сунул  руку  под
пальто, потом под рубашку, прикоснулся к коже на  груди  и  ощупал  ребра.
Порывы холодного  ветра  острыми  иголками  проникали  под  одежду.  Ребра
показались Ною прочными и надежными, но он все же испытующе кашлянул. "Все
в порядке, - подумал он. - Ведь я же совершенно здоров!"
   Ной медленно направился к пристани, прошел мимо военного полицейского с
винтовкой и в зимней фуражке с наушниками и ступил на почти пустой  паром.
"Все у меня получается не  как  у  других",  -  с  горечью  размышлял  он,
наблюдая, как названный именем покойного генерала  паром  пересекал  узкую
полосу черной воды, приближаясь к вырастающей впереди громаде города.
   Ной не застал Хоуп дома. Ее дядя, с первого дня знакомства невзлюбивший
Ноя, сидел на кухне и читал библию.
   - Это ты? - Он злобно взглянул на вошедшего. - А  я-то  думал,  ты  уже
стал полковником!
   - Можно мне подождать Хоуп? - устало спросил Ной.
   - Поступай, как знаешь, - ответил  дядя.  На  столе  перед  ним  лежала
библия, открытая на евангелии от Луки. Дядя почесал под мышкой.  -  Только
учти, я не знаю, когда она вернется. Эта девица стала вести себя  довольно
легкомысленно. Вот я пишу  в  Вермонт  ее  родителям,  что  она  перестала
различать дни и ночи. - Он улыбнулся гаденькой улыбкой. - А сейчас,  когда
ее ухажер уходит в армию или, во всяком случае, так она думает, эта  особа
уже, вероятно, подыскивает ему замену. Как ты думаешь?
   На плите грелся кофейник, на столе  стояла  наполовину  выпитая  чашка.
Аромат кофе показался Ною мучительно вкусным: он  с  утра  ничего  не  ел.
Однако дядя не предложил ему кофе, а просить Ной не стал.
   Он прошел в гостиную и сел в  обитое  плюшем  мягкое  кресло,  покрытое
дешевой кружевной салфеткой. У Ноя был сегодня утомительный день, лицо его
горело от холода и ветра. Сидя в кресле, он вскоре задремал и  не  слышал,
как дядя нарочито громко шаркал в кухне ногами, стучал чашками и время  от
времени принимался вслух читать библию своим гнусавым, скрипучим голосом.
   Только знакомый стук наружной решетки разбудил его. Мигая, он  встал  с
кресла как раз в  тот  момент,  когда  Хоуп  медленной,  тяжелой  походкой
входила в комнату.  Увидев  Ноя,  ожидавшего  ее  посреди  гостиной,  Хоуп
остановилась как вкопанная. В следующее мгновение она крепко прижимала его
к себе.
   - Ты здесь?! - воскликнула она.
   Дядя с силой хлопнул дверью из гостиной в кухню, но они не обратили  на
это внимания.
   Ной потерся щекой о волосы Хоуп.
   - А я была в твоей комнате и рассматривала твои вещи. За целый день  ты
ни разу не позвонил. Что случилось?
   - Меня не взяли в армию. Нашли рубцы на легких. Туберкулез.
   - Боже мой! - ужаснулась Хоуп.





   Майкла разбудил стук газонокосилки. Некоторое время он лежал в постели,
вдыхая аромат калифорнийской травы и вспоминая, где  он  и  что  случилось
вчера. Вчера днем сценарист, с которым они  загорали  около  плавательного
бассейна в Палм-Спрингс, сказал: "Да, сидит вот так человек дома и  пишет.
Лакей приносит в сад чай и спрашивает: "С лимоном или со сливками?"  Потом
вбегает маленькая девятилетняя девочка с куклой и говорит: "Папа, настрой,
пожалуйста, радио. Я не могу поймать детскую передачу.  Диктор  все  время
говорит о Перл-Харборе. Папа, Перл-Харбор недалеко от дома  бабушки?"  Она
наклоняет куклу, и кукла пищит: "Мама!"
   "Глупо, - подумал Майкл, - но правдоподобно. Именно так мы и  узнаем  о
больших событиях. Кажется, весть о всеобщем бедствии  всегда  врывается  в
повседневную жизнь по давно известному трафарету. Так и теперь  катастрофа
разразилась снова в воскресенье, когда люди или отдыхали  после  обильного
субботнего ужина, или только  что  вернулись  из  церкви,  где  равнодушно
бормотали молитвы, обращаясь  к  богу  с  просьбами  о  ниспослании  мира.
Противнику, казалось, доставляет какое-то особенное  наслаждение  выбирать
для самых варварских актов именно воскресенье, после субботнего  пьянства,
блуда и утренней святой молитвы, словно он  желает  показать,  какие  злые
шутки может сыграть с христианским миром..."
   В тот день под жгучим солнцем Калифорнии Майкл играл в теннис  с  двумя
солдатами из военно-учебного центра Марч-Филд.  Из  клуба  вышла  какая-то
женщина.
   - Вы бы зашли послушать радио,  -  обратилась  она  к  ним.  -  Правда,
ужасные помехи, но, по-моему, диктор сказал, что на нас напали японцы.
   Солдаты переглянулись, отложили  ракетки,  зашли  в  клуб  и,  упаковав
чемоданы, уехали в Марч-Филд. Прямо-таки  бал  перед  битвой  у  Ватерлоо!
Только что вальсировавшие галантные молодые  офицеры  целуют  на  прощание
своих дам с обнаженными плечами, а затем  в  развевающихся  плащах,  гремя
саблями, мчатся на покрытых пеной, топочущих копытами конях во  фландрскую
ночь к своим пушкам. Вероятно, все это выдумка, но  тем  не  менее  Байрон
здорово написал об этом. Интересно, как он описал бы то утро в Гонолулу  и
следующее утро здесь, в Беверли-Хилс?
   Майкл  хотел  пробыть  в  Палм-Спрингс  еще  дня  три,  но  тут   сразу
расплатился по счету и вернулся  в  город.  Ни  развевающихся  плащей,  ни
мчащихся коней - только  взятый  напрокат  фордик  с  убирающимся  простым
нажатием кнопки верхом. А впереди не битва, а только снятая с  понедельной
оплатой квартира в первом этаже с видом на плавательный бассейн.
   Шум  косилки  проникал  в  большие  открытые  окна.  Майкл  повернулся,
посмотрел на косилку, потом перевел взгляд на садовника. Это был маленький
пятидесятилетний японец, сутулый и похудевший за годы, потраченные на уход
за чужими клумбами и чужой травой. Он, как автомат, шагал за  косилкой,  с
силой вцепившись в рукоятку худыми, костлявыми руками.
   Майкл  не  мог  сдержать  улыбку.  В  этом  действительно  было  что-то
необычное: проснуться утром после того, как  японские  летчики  разбомбили
американские военные корабли, и увидеть пятидесятилетнего япошку,  который
надвигается на вас с косилкой! Майкл  посмотрел  на  него  внимательнее  и
перестал улыбаться. На лице садовника застыло унылое выражение,  будто  он
страдал какой-то хронической болезнью.  Майкл  вспомнил,  как  еще  неделю
назад,  подстригая  кусты  олеандра  под  окном,  японец  выглядел  этаким
добродушным старичком; он бодро и угодливо улыбался  и  время  от  времени
даже принимался мурлыкать что-то себе под нос.
   Майкл встал с постели и подошел к  окну,  на  ходу  застегивая  пижаму.
Выдалось чудесное золотое утро, воздух был напоен  живительной  свежестью,
этим прекрасным даром южнокалифорнийской зимы. Трава на  газонах  казалась
ярко-зеленой, и на ее фоне маленькие красные и желтые георгины в  бордюрах
сверкали, как блестящие  пуговицы.  Садовник  держал  сад  в  изумительном
порядке, в точном соответствии с какой-то восточной планировкой.
   - Доброе утро! - обратился Майкл к старику. Он не знал имени  садовника
и вообще  не  помнил  японских  имен...  Хотя  нет,  одно  помнил:  Сессуэ
Хайакава, старый киноартист. Интересно, чем в это утро занимается  старина
Сессуэ Хайакава?
   Садовник  остановил  косилку  и,  медленно  выходя  из  своей  грустной
задумчивости, уставился на Майкла.
   - Да, сэр, - ответил он.  У  него  был  тонкий  голос,  который  звучал
сегодня уныло, без единой приветливой нотки. Но  маленькие  черные  глаза,
утонувшие  в  коричневых  морщинах,   казались   Майклу   растерянными   и
умоляющими. Майклу захотелось сказать  что-нибудь  ободряющее  и  любезное
этому стареющему, трудолюбивому эмигранту: ведь  он  внезапно  оказался  в
стане врагов и, наверное, чувствует, что и его  в  какой-то  мере  считают
виновным в гнусном нападении, совершенном за три тысячи миль отсюда.
   - Плохие дела, а? - заговорил Майкл.
   Садовник недоуменно взглянул на него. Казалось, он не  понимал,  о  чем
говорит этот человек.
   - Я имею в виду войну, - пояснил Майкл.
   Садовник пожал плечами.
   - Нет очень плохо, - ответил он.  -  Все  говорят:  "Нехорошая  Япония.
Проклятая Япония!" Но вовсе нет очень плохо. Раньше  Англии  нужно  -  она
берет. Америке нужно - она берет. А сейчас Японии нужно, - он  надменно  и
вызывающе взглянул на Майкла, - она берет.
   Садовник повернулся, снова запустил косилку и медленно  двинулся  через
газон. Во все стороны от его  ног  полетели  верхушки  срезанной  душистой
травы. Майкл смотрел ему вслед - на смиренно согнутую спину в  вылинявшей,
пропотевшей рубашке, на удивительно сильные, обнаженные ниже колен ноги  и
морщинистую загорелую шею.
   Возможно, в военное время долг всякого порядочного гражданина  сообщить
куда следует о подобных высказываниях. Возможно, этот пожилой  садовник  в
рваной одежде не  кто  иной,  как  капитан  японских  военно-морских  сил,
затаившийся до той поры, пока перед портом Сан-Педро не  появятся  корабли
императорского флота... Майкл  рассмеялся.  Вот  оно  -  влияние  кино  на
современного человека! От него никуда не спрячешься.
   Майкл закрыл окна и решил побриться. Намыливаясь и соскабливая  с  лица
мыльную пену, он тщетно ломал  голову  над  тем,  что  делать  дальше.  Он
приехал в Калифорнию вместе с Томасом  Кэхуном,  который  пытался  набрать
здесь артистов для своей новой театральной  постановки.  Одновременно  они
вели переговоры с драматургом  Мильтоном  Слипером  о  внесении  некоторых
изменений в его пьесу. Слипер мог заниматься своим произведением только по
ночам:  днем  он  работал  сценаристом  в  киностудии   "Братья   Уорнер".
"Искусство процветает в двадцатом веке, - ехидно заметил как-то  Кэхун.  -
Гете, Чехов и Ибсен имели возможность  заниматься  своими  пьесами  целыми
днями, а у Мильтона Слипера для этого остаются только ночи".
   "Казалось бы, - размышлял Майкл, проводя бритвой по щеке, - когда  ваша
страна вступает в войну, вы не можете не испытывать острой  потребности  в
каких-то  энергичных,  решительных  действиях.  Вы  должны,  казалось  бы,
схватить винтовку или вступить на борт военного корабля, или  забраться  в
бомбардировщик и лететь за пять тысяч миль, или спуститься на  парашюте  в
столицу противника..."
   Но он нужен Кэхуну: они должны вместе ставить пьесу. Кроме того, нечего
греха таить, Майкл нуждался в деньгах. Если он сейчас уйдет в  армию,  его
родителям, чего доброго,  придется  голодать,  а  тут  еще  нужно  платить
Алименты Лауре... На этот раз Кэхун обещал  выплачивать  ему  проценты  со
сбора. Сумма, правда, небольшая, но  если  пьеса  понравится  публике,  то
деньги будут поступать год или даже два. Возможно, война не  затянется,  и
тогда денег хватит до самого ее конца. А  если  пьеса  будет  пользоваться
огромным успехом, ну, скажем, как "Ирландская  роза  Эйби"  или  "Табачная
дорога", то пусть война тянется  хоть  до  скончания  века.  Но  вообще-то
страшно и подумать, что она может длиться  так  же  долго,  как  долго  не
сходит со сцены "Табачная дорога".
   Жаль, конечно, что у него нет сейчас денег. Было  бы  хорошо,  узнав  о
том, что началась война, тут же отправиться на ближайший призывной пункт и
вступить в армию добровольцем. Этот  решительный  и  недвусмысленный  жест
можно было бы потом всю жизнь вспоминать с гордостью. Но в  банке  у  него
всего-навсего  шестьсот  долларов,  налоговые  инспекторы  требуют  уплаты
подоходного налога еще  за  1939  год,  а  Лаура  при  оформлении  развода
проявила неожиданную жадность. Он вынужден был согласиться выплачивать  ей
пожизненно (если она снова не выйдет замуж)  по  восьмидесяти  долларов  в
неделю. Кроме того, она взяла все наличные деньги с его текущего  счета  в
Нью-йоркском банке. Интересно, обязан ли человек платить алименты, если он
поступает на военную службу? Может случиться так, что в окопах  где-нибудь
в Азии к нему подползет некто из военной  полиции  и,  тряхнув  за  плечо,
скажет: "Пойдем-ка со мной, солдат! Мы давно ищем тебя".
   Майкл    вспомнил    эпизод    из    прошлой    войны,     рассказанный
приятелем-англичанином. На третий день сражения на  Сомме  почти  вся  его
рота  была  перебита.  Командование,  видимо,  и   не   думало   присылать
подкрепление или сменить остатки  роты.  И  вот  в  этот  момент  приятель
получает письмо с родины. Дрожащими руками,  едва  сдерживая  рыдания,  он
вскрывает конверт и находит в нем бумажку из учреждения, ведающего  сбором
налогов. "Мы неоднократно писали вам относительно вашей  задолженности  по
подоходному налогу за 1914 год в сумме тринадцати фунтов и семи шиллингов.
Вынуждены сообщить, что это  наше  последнее  предупреждение.  Если  вы  в
ближайшее время не погасите недоимку, нам придется взыскать ее через суд".
Англичанин, грязный, оборванный, с запавшими глазами, чуть не единственный
живой среди окружающих его мертвецов, оглохший  от  непрерывной  канонады,
написал поперек отношения: "Приходите и получите. Военное  министерство  с
удовольствием сообщит вам мой адрес".
   Одеваясь, Майкл пытался думать о чем-нибудь  постороннем.  Было  как-то
нехорошо в такое  знаменательное  утро  сидеть  с  больной  головой  после
вчерашней сумасшедшей пьянки  в  этой  крикливо  обставленной,  отделанной
розовым шифоном, как голливудский дом терпимости,  комнате  и  предаваться
унылым размышлениям  о  своем  финансовом  положении,  подобно  захудалому
счетоводишке, который украл пятьдесят долларов из кассы и сейчас не знает,
как положить их обратно до прихода ревизоров. Где-нибудь в Гонолулу  стоят
у своих орудий люди, материальное положение которых, возможно,  еще  хуже,
чем у него, но они сегодня утром, конечно, не думают об  этом.  И  все  же
было бы неразумно пойти сейчас на призывной пункт и  записаться  в  армию.
Дико, но факт, что патриотизм, как и почти все  иные  благородные  порывы,
доступнее всего богатым.
   Продолжая одеваться,  Майкл  услышал,  как  в  соседнюю  комнату  вошел
негр-лакей, осторожно полез в буфет и звякнул бутылкой.  Объявление  войны
не повлияло на него, усмехнулся Майкл, он все так же ворует джин.
   Майкл завязал галстук и вышел в гостиную. Негр чистил ковер  пылесосом.
Он стоял в центре комнаты, уставившись в потолок, и небрежно водил  щеткой
из стороны в сторону. В комнате пахло джином. Негр качался, как маятник, и
явно не спешил закончить свою работу.
   - Доброе  утро,  Брюс,  -  дружески  поздоровался  Майкл.  -  Как  себя
чувствуешь?
   - Доброе утро, мистер Уайтэкр, - рассеянно  ответил  Брюс.  -  Чувствую
себя как всегда. Все так же.
   - Тебя возьмут в армию?
   - Меня, мистер Уайтэкр? - Брюс выключил пылесос и покачал головой. - Уж
кого-кого, только не старого Брюса. Если они скажут:  "Брюс,  поступай  на
военную службу", Брюс  не  пойдет.  Я  слишком  стар,  у  меня  триппер  и
ревматизм. Но если бы я даже был молод, как жеребенок, и могуч, как лев, я
все равно не пошел бы на эту войну. На следующую - может быть,  но  не  на
эту... Нет уж, сэр!
   Майкл даже попятился, когда Брюс, покачиваясь  и  обдавая  его  запахом
джина, чуть не вплотную приблизился к нему, страстно  и  убежденно  бросая
эти слова. Он с изумлением глядел на  старого  лакея.  Всякий  раз,  когда
Майкл разговаривал с неграми, он испытывал  смущение  и  чувство  какой-то
вины и никогда не мог найти с ними общий язык.
   - Нет уж, сэр, - говорил между тем Брюс, раскачиваясь, - в этой войне я
все равно участвовать не буду, пусть мне даже дадут  винтовку  из  чистого
серебра и шпоры из червонного золота. Как сказано  в  Ветхом  завете,  это
война нечестивых, так что я и пальцем не шевельну,  чтобы  причинить  боль
своему ближнему.
   - Но ведь японцы убивают американцев, - сказал Майкл. Он считал, что  в
такой день, как сегодня, человек  обязан  побеседовать  с  окружающими,  и
пытался говорить как можно проще, чтобы опьянение не помешало Брюсу понять
его.
   - Может, и убивают. Сам я не видел, утверждать не берусь,  знаю  только
то, что белые пишут в своих газетах. Возможно, японцы убивают  американцев
потому,  что  их  вынуждают  к  этому.  Возможно,  они  пытались  зайти  в
гостиницу, а белые сказали, что желтым тут не место. В конце концов желтые
очень рассердились и сказали: "Белые не пускают нас в гостиницу?  В  таком
случае давайте отберем у них гостиницу". Нет, сэр... - Брюс несколько  раз
быстро провел по ковру щеткой и снова остановил пылесос. - Нет,  сэр.  Эта
война не для меня. Вот следующая война - это другое дело.
   - И когда же она будет? - спросил Майкл.
   - В тысяча девятьсот пятьдесят шестом году, -  не  задумываясь  ответил
негр. - Армагеддон [согласно библейскому пророчеству, предстоящая  великая
битва между силами добра и зла]. Война рас. Цветные против белых. -  Он  с
пьяной набожностью взглянул на потолок. - Тогда я в первый же  день  приду
на  призывной  пункт  и  скажу  генералу-негру:  "Генерал,  надеюсь,   вам
пригодятся мои сильные руки".
   "Калифорния!  -  растерянно  усмехнулся  Майкл.  -  Таких  людей  можно
встретить только в Калифорнии".
   Он вышел из комнаты, где Брюс в суровой задумчивости  продолжал  стоять
посреди комнаты, опираясь на трубу пылесоса.


   Через улицу, на  незастроенном  участке,  несколько  возвышающемся  над
окружающей местностью, стояли два военных грузовика.  Они  доставили  сюда
зенитное орудие и группу солдат в касках. Солдаты рыли  землю.  И  орудие,
длинный ствол которого с надетым  на  дуло  чехлом  уставился  в  небо,  и
солдаты,  работавшие  с  таким  рвением,  будто  они  уже  находились  под
обстрелом, показались Майклу нелепыми и смешными.  Вероятно,  и  это  было
типично только для Калифорнии. Не верилось, что и в других районах  страны
армия разыгрывала такие же мелодраматические спектакли. Как и  большинству
американцев, солдаты и пушки никогда не казались Майклу  чем-то  реальным,
он рассматривал их как принадлежность какой-то скучной игры для  взрослых.
К тому же орудие торчало между развешанным на  веревке  женским  бельем  и
задней дверью  плохонького  домика,  на  крылечке  которого  мирно  стояла
бутылка молока.
   Майкл направился по бульвару Уилшир к кафе, где он обычно завтракал.  У
двери банка на углу в ожидании открытия стояла  длинная  очередь.  Порядок
поддерживал молодой полисмен. "Леди и джентльмены! - твердил он. - Леди  и
джентльмены! Не нарушайте очереди! Не беспокойтесь. Ваши деньги никуда  от
вас не уйдут".
   - Что тут происходит? - полюбопытствовал Майкл.
   Полисмен раздраженно взглянул на него.
   - Прошу встать в очередь, мистер, - ответил он и жестом  показал  туда,
где кончалась длинная цепочка людей.
   - Да мне не нужно в банк. У меня  нет  денег  в  этом  банке.  -  Майкл
улыбнулся. - Как и в любом другом.
   Полисмен тоже улыбнулся, словно  это  доказательство  несостоятельности
Майкла сразу же превратило их в друзей.
   - Торопятся взять свои денежки, - кивнул он головой на очередь, -  пока
на сейфы не посыпались бомбы.
   Майкл взглянул на  людей,  жаждущих  попасть  в  банк,  и  встретил  их
враждебные  взгляды.  Казалось,  эти   люди   подозревали   каждого,   кто
разговаривал с полисменом, в каком-то заговоре с целью  лишить  их  денег.
Все они были хорошо одеты, среди них было много женщин.
   - Удерут на восток, как  только  получат  свои  деньги,  -  театральным
шепотом с  нескрываемым  презрением  пояснил  полисмен.  -  Насколько  мне
известно, - он возвысил голос так, что все, стоявшие в очереди, могли  его
слышать, - в Санта-Барбаре  уже  высадилось  десять  японских  дивизий.  С
завтрашнего дня в  Американском  банке  разместится  японский  генеральный
штаб.
   - Я пожалуюсь на вас,  -  заявила  полисмену  суровая  на  вид  пожилая
женщина в розовом платье и голубой соломенной шляпе с широкими  полями.  -
Вот увидите, обязательно пожалуюсь!
   - Жалуйтесь на здоровье. Моя фамилия  Маккарти,  -  спокойно  отозвался
полисмен.
   Майкл улыбнулся и направился к кафе.  Проходя  мимо  зеркальных  витрин
магазинов, он обратил внимание на то, что некоторые из  них  уже  заклеены
узкими полосками тесьмы для защиты от действия взрывной волны.
   "Богатые более чувствительны ко всякого рода бедствиям, - рассуждал  он
про себя. - Им есть что терять, и они  быстрее  поддаются  панике.  Бедный
человек не покинет Западное побережье только потому, что  где-то  в  Тихом
океане началась война. И дело тут не в патриотизме  и  не  в  стойкости  -
просто он не в состоянии позволить себе такой роскоши. К тому  же  богатые
привыкли откупаться от физической и вообще  от  любой  грязной  работы,  а
война как раз и есть не только самая трудная, но  и  самая  отвратительная
работа".
   Майкл вспомнил садовника, который прожил здесь сорок  лет;  пьяного  от
джина и собственных пророчеств Брюса, дедушка которого получил  свободу  в
1863 году; женщин в очереди перед банком с жадным и враждебным  выражением
лиц; вспомнил, как сам  он  сидел  на  краю  покрытой  розовым  покрывалом
кровати и тревожно размышлял о налогах  и  алиментах...  И  это  те  люди,
которых  воспитали  для   великих   свершений   Джефферсон   и   Франклин?
[Джефферсон, Томас (1743-1826)  -  американский  государственный  деятель,
автор декларации, провозгласившей независимость США;  в  1801-1809  гг.  -
президент США; Франклин,  Бенджамин  (1706-1790)  -  американский  ученый,
дипломат и политический деятель, сторонник освобождения  негров;  принимал
участие  в  подготовке  Декларации  независимости]  Те  суровые   фермеры,
охотники и  ремесленники,  которые  так  яростно  боролись  за  свободу  и
справедливость?  Это  тот  новый  мир  гигантов,  который  воспел  Уитмен?
[Уитмен, Уолт (1819-1892)  -  американский  поэт,  активный  борец  против
рабовладения]
   Майкл вошел в кафе и заказал апельсиновый сок, поджаренный хлеб и кофе.
   В  час  дня  он  встретился  с  Кэхуном  в  знаменитом  в  Беверли-Хилс
ресторане.  Большой  темный  зал  был  отделан  в  крикливом,  излюбленном
театральными художниками стиле.
   Прислонившись к стойке и посматривая на толпу штатских,  среди  которых
странно выделялся своей формой высокий сержант-пехотинец,  Майкл  подумал,
что  этот  зал  напоминает  ванную,  отделанную  для  балканской  королевы
какой-нибудь продавщицей из дешевого американского магазина. Сравнение ему
понравилось, и он более дружелюбно  стал  рассматривать  загорелых  полных
людей  в  твидовых  пиджаках  и  напудренных  красавиц  в   шляпах   самых
поразительных фасонов,  внимательно  следивших  из-за  своих  столиков  за
каждым новым посетителем. В зале царило безудержное  праздничное  веселье.
Люди хлопали друг друга по спине, разговаривали громче и  оживленнее,  чем
обычно,  угощали  друг  друга  вином.  Обстановка  напоминала  Майклу  час
коктейля в канун Нового года в фешенебельных барах  Нью-Йорка,  когда  все
наспех закусывают в предвкушении многообещающей, веселой ночи.
   Уже ходили сплетни и анекдоты о войне. Знаменитый режиссер прохаживался
по залу и с деланно бесстрастным лицом нашептывал то одному, то другому из
знакомых, что-де об этом не следует распространяться, но в Тихом океане  у
нас уже не осталось ни одного военного корабля и что в трехстах, милях  от
берегов Орегона обнаружен японский флот. А некий  сценарист  своими  ушами
слышал, как в парикмахерской при киностудии "Метро-Голдвин-Мейер" один  из
режиссеров, роняя с лица мыльную пену, решительно заявил: "Я  так  зол  на
этих желтолицых мерзавцев, что готов сейчас же бросить работу в этой  дыре
и отправиться в... -  режиссер  замялся,  подыскивая  наиболее  подходящее
словечко для выражения  своего  гнева  и  чувства  гражданского  долга,  и
наконец нашел его,  -  ...в  Вашингтон".  Рассказ  сценариста  пользовался
успехом. Как только за столиком раздавался взрыв смеха,  сценарист  тотчас
переходил к другому и принимался рассказывать свою шутку новым слушателям.
   Кэхун был молчалив и рассеян, и Майкл понял, что  его  опять  беспокоит
язва желудка. Тем не менее по настоянию Кэхуна они выпили у стойки, прежде
чем сесть за столик. Майкл никогда прежде не замечал, чтобы Кэхун пил.
   Они заняли одну из кабинок, поджидая Мильтона  Слипера,  автора  пьесы,
над которой  Кэхун  сейчас  работал,  и  киноартиста  Кэрби  Хойта:  Кэхун
надеялся уговорить его принять участие в постановке.
   - Вот поистине одна из самых возмутительных особенностей этого  города,
- проворчал Кэхун. - Здесь все привыкли решать дела за  ленчем.  Вы  не  в
состоянии нанять парикмахера, если сначала не дадите ему нажраться.
   В  зал  вошел  улыбающийся  Фарни  и  легкой,  величественной  походкой
направился к кабинкам. Он был антрепренером по  меньшей  мере  полутораста
наиболее высокооплачиваемых артистов, сценаристов и режиссеров  Голливуда.
Этот ресторан представлял собой его королевское владение, а время ленча  -
торжественный час аудиенции. Фарни хорошо знал Майкла и не  раз  предлагал
ему режиссерскую работу в Голливуде, обещая славу и богатство.
   - Хэлло. - Фарни пожал им руки. В  его  улыбке  было  что-то  наглое  и
вместе с тем добродушное. Он усвоил эту манеру улыбаться с  тех  пор,  как
обнаружил, что такая улыбка производит неотразимое впечатление на людей, с
которыми он ведет  переговоры,  столь  неотразимое,  что  они  соглашаются
платить его клиентам больше, чем собирались вначале.
   - Ну, как вам нравится? - спросил фарни таким тоном, будто  война  была
новым фильмом, поставленным под  его  руководством,  фильмом,  которым  он
очень гордится.
   - Никогда еще не участвовал в такой очаровательной войнишке,  -  в  тон
ему шутливо ответил Майкл.
   - Сколько вам лет? - Фарни пристально посмотрел на Майкла.
   - Тридцать три.
   - Могу достать вам две нашивки на флоте, - заявил  Фарни,  -  в  отделе
печати. Информация для радио. Хотите?
   - Черт возьми! - воскликнул Кэхун. - Вы что, и на флоте подвизаетесь  в
качестве антрепренера?
   - У меня там приятель, капитан. Ну так как? -  Он  снова  повернулся  к
Майклу.
   - Пока нет, - ответил Майкл. - Месяца два-три я должен подождать.
   - Через три  месяца,  -  пророческим  тоном  изрек  Фарни,  не  забывая
улыбаться двум блестящим красоткам в соседней кабине, - через  три  месяца
вам останется только ухаживать за садами в Иокогаме.
   - Откровенно говоря, -  Майкл  попытался  придать  своим  словам  самый
прозаический смысл, - откровенно говоря, я хочу пойти в армию рядовым.
   - Не валяйте дурака. Это еще зачем?
   - Долгая история, - Майкл смутился,  решив,  что  он  все-таки  проявил
нескромность. - Я расскажу вам как-нибудь в другой раз.
   - А вы знаете, что  такое  рядовой  в  нашей  армии?  Котлета  -  мелко
рубленное мясо и немножко жиру... Ну что ж, воюйте на  здоровье.  -  Фарни
помахал рукой и отошел.
   Кэхун  насупившись  смотрел,  как  два   комика   с   громким   хохотом
проталкивались вдоль стойки и пожимали руки всем пьющим.
   - Ну и город! - воскликнул он. - Я бы пожертвовал японскому  верховному
командованию  пятьсот  долларов  и  два  билета  на  премьеры  всех  своих
спектаклей, если бы только оно распорядилось завтра же  разбомбить  его...
Майкл, - продолжал Кэхун, глядя в сторону. - Я хочу тебе кое-что  сказать,
пусть даже это будет эгоистично с моей стороны.
   - Говори.
   - Не уходи в армию, пока мы не поставим пьесу. Я слишком  устал,  чтобы
действовать в одиночку. К тому же ты  возишься  с  ней  с  самого  начала.
Слипер - ужасный прохвост, но на этот раз он  написал  хорошую  пьесу,  ее
нужно обязательно поставить.
   - Не беспокойся, - мягко отозвался Майкл и подумал, уж не хватается  ли
он во имя дружбы за этот законный на вид предлог, чтобы увильнуть от войны
еще на целый сезон. - Я пока побуду здесь.
   - Пару месяцев армия как-нибудь обойдется и без тебя, - сказал Кэхун. -
Ведь мы все равно выиграем войну.
   Он умолк, заметив, что к их кабине пробирается Слипер.  Мильтон  Слипер
одевался, как преуспевающий молодой  писатель.  На  нем  была  темно-синяя
рабочая блуза и  съехавший  набок  галстук.  Это  был  красивый,  плотный,
самоуверенный человек. Несколько лет назад он написал две острые пьесы  из
жизни рабочего класса. Слипер уселся, не пожав руки Майклу и Кэхуну.
   - О боже! - проворчал он. - И почему только  мы  должны  встречаться  в
таком отвратительном месте?
   - Но ведь это твоя секретарша назначила нам  встречу  здесь,  -  кротко
заметил Кахун.
   - У моей секретарши только  две  цели  в  жизни:  окрутить  венгерского
режиссера из киностудии "Юниверсал" и сделать из меня джентльмена. Она  из
тех девушек, которые вечно твердят,  что  им  не  нравятся  ваши  сорочки.
Знаете таких?
   - Твои сорочки не нравятся и мне, - отозвался Кэхун. - Ты зарабатываешь
две тысячи долларов в неделю и мог бы носить что-нибудь получше.
   - Двойное виски, - заказал официанту Слипер.  -  Ну  что  ж,  -  громко
сказал он, - дядюшка Сэм в конце концов все же решил  выступить  в  защиту
человечества.
   - Ты уже переписал вторую сцену?  -  пропуская  его  слова  мимо  ушей,
спросил Кэхун.
   - Боже милосердный, Кэхун! - всплеснул руками Слипер. -  Разве  человек
может работать в такое время, как сейчас!
   - Я спросил на всякий случай.
   - Кровь! Кровь на пальмах, кровь в радиопередачах, кровь на  палубах...
- напыщенно заговорил Слипер ("Как персонаж одной из его пьес!" -  подумал
Майкл), - а он спрашивает о второй сцене! Проснись, о Кэхун!  Мы  живем  в
необыкновенное, исключительное время. Недра земли содрогаются от страшного
грохота. Погруженное в мрачный кошмар человечество  страдает,  трепещет  и
обливается кровью.
   - Да будет тебе! - попытался остановить  его  Кэхун.  -  Побереги  свой
пафос для финальной сцены.
   - Оставь эти дешевые бродвейские шуточки!  -  обиделся  Слипер,  и  его
густые, красивые брови сдвинулись. - Время для них прошло,  Кэхун.  Прошло
навсегда. Первая сброшенная вчера бомба положила конец всяким  остротам...
Где этот  актеришка?  -  Постукивая  пальцами  по  столу,  он  нетерпеливо
огляделся вокруг.
   - Хойт предупредил, что немного задержится, - объяснил Майкл. -  Но  он
обязательно придет.
   - Мне еще нужно вернуться в студию, - заметил Слипер.  -  Фреди  просил
меня зайти во второй половине дня. Студия  собирается  поставить  фильм  о
Гонолулу. Так сказать, пробудить народ Америки!
   - А ты-то что будешь делать? - поинтересовался  Кэхун.  -  Останется  у
тебя время закончить пьесу?
   - Конечно. Я же обещал тебе.
   - Ну, видишь ли... Ведь это было еще до начала войны. Я думал, что  ты,
возможно, пойдешь в армию...
   Слипер фыркнул:
   - Это еще зачем? Охранять какой-нибудь виадук в Канзас-Сити? - Он отпил
большой глоток виски из бокала,  поставленного  перед  ним  официантом.  -
Человеку творческого труда ни к чему военная форма. Он должен поддерживать
неугасимое пламя культуры, разъяснять, ради чего ведется война,  поднимать
настроение  людей,  вступивших  в  смертельную  борьбу.  Все  остальное  -
сантименты. В России, например, творческих работников в  армию  не  берут.
Русские говорят им: пишите, выступайте на сцене, творите. Страна,  которой
руководят здравомыслящие люди, не посылает свои национальные сокровища  на
передовые позиции. Что бы вы сказали, если бы  французы  отправили  "Монну
Лизу" или "Автопортрет" Сезанна на линию Мажино? Вы бы подумали,  что  они
сошли с ума, не так ли?
   - Конечно, - согласился  Майкл,  на  которого  был  устремлен  сердитый
взгляд Слипера.
   - Так вот!  -  крикнул  Слипер.  -  За  каким  же  дьяволом  мы  должны
отправлять туда нового Сезанна или нового да Винчи? Даже немцы не посылают
на фронт артистов! Черт возьми, как мне надоели эти разговоры! - Он  допил
виски и с яростью посмотрел вокруг себя. - Я не могу  больше  ждать  этого
вечно опаздывающего Хойта. Я заказываю себе завтрак.
   - А Фарни мог бы обеспечить тебе пару нашивок в военно-морском флоте! -
чуть заметно улыбнулся Кэхун.
   - Пошел он к черту, этот сводник и провокатор! - взорвался Слипер...  -
Эй, официант! Яичницу с ветчиной, спаржу с соусом по-голландски и  двойное
виски.
   Хойт появился в ресторане в тот момент, когда Слипер заказывал завтрак.
Он быстро прошел к столику, успев по пути пожать руки всего  лишь  пятерым
знакомым.
   - Прошу прощения, старина, - извинился он, усаживаясь на обитую зеленой
кожей скамью. - Извините, что опоздал.
   - Почему  вы,  черт  возьми,  никогда  не  можете  явиться  вовремя?  -
накинулся на него Слипер. - Вряд ли это понравится вашим поклонникам.
   - Сегодня у меня был чертовски хлопотливый день в  студии,  старина,  -
ответил Хойт. -  Никак  не  мог  вырваться.  -  Он  говорил  с  английским
акцентом, нисколько не изменившимся за семь лет пребывания  в  Соединенных
Штатах. В 1939 году, сразу же после вступления Англии в войну, Хойт  начал
хлопотать о получении американского  гражданства.  Во  всем  остальном  он
остался  тем  же  щеголеватым,  красивым,  одаренным  молодым   человеком,
уроженцем трущоб Бристоля, успевшим пообтереться  на  лондонской  Пэл-Мэл,
каким в 1934 году сошел с парохода на  американскую  землю.  Сегодня  Хойт
выглядел  рассеянным  и  возбужденным  и  ограничился  легким   завтраком.
Никакого вина он не заказал: ему предстоял утомительный день. Он  исполнял
роль командира английской эскадрильи в новом фильме и должен был сниматься
в  сложном  эпизоде  в  горящем  самолете  над  Ла-Маншем,  с  бутафорской
стрельбой и крупными планами.
   Завтрак прошел натянуто. Хойт на днях обещал Кэхуну снова прочитать  во
время уик-энда пьесу и дать сегодня окончательный ответ,  согласен  ли  он
играть в ней. Хойт был хорошим актером - лучшего и не найти для этой роли,
и если бы он отказался, то подобрать кого-нибудь вместо него оказалось  бы
делом нелегким. Слипер с надутым видом  бокал  за  бокалом  тянул  двойное
виски, а Кэхун рассеянно тыкал вилкой в тарелку.
   За столиком у противоположной стены Майкл заметил Лауру в обществе двух
женщин  и  небрежно  кивнул  ей.  Он  впервые  увидел  ее  после  развода.
Восьмидесяти долларов в неделю ей не надолго хватит, подумал  Майкл,  если
она будет  сама  расплачиваться  в  таких  ресторанах.  Он  чуть  было  не
рассердился на нее за расточительность, но тут же  отругал  себя:  ему-то,
собственно, что за дело? Лаура выглядела очень хорошенькой,  и  Майклу  не
верилось, что она когда-то принадлежала ему и что он мог злиться  на  нее.
"Вот еще один человек, - грустно вздохнул он, - при мимолетной  встрече  с
которым печально заноет сердце".
   - Я перечитал пьесу, Кэхун, - с несколько неестественной  торопливостью
заговорил Хойт, - и должен сказать, что она мне очень понравилась.
   - Прекрасно! - лицо Кэхуна стало расплываться в улыбке.
   - Но, к сожалению, - тем же тоном добавил Хойт, - я, видимо, не смогу в
ней играть.
   Улыбка  на  лице  Кэхуна  погасла,  а  у  Слипера   вырвался   какой-то
нечленораздельный возглас.
   - Это почему же? - спросил Кэхун.
   - Видите ли, - Хойт смущенно улыбнулся, -  война  и  все  такое...  Мои
планы меняются, старина. Дело в том, что если я буду играть в  пьесе,  то,
боюсь, меня сцапают в армию.  Здесь  же...  -  Он  набил  рот  салатом  и,
прожевав, продолжал: - Здесь  же,  в  кино,  дело  обстоит  иначе.  Студия
уверяет, что добьется для  меня  отсрочки.  По  сведениям  из  Вашингтона,
кинопромышленность будет считаться оборонной, а тех, кто занят в  ней,  не
станут призывать в армию. Не знаю, как  с  театрами,  но  рисковать  я  не
хочу... Надеюсь, вы понимаете меня...
   - Еще бы, - буркнул Кэхун.
   - Боже милосердный! - воскликнул Слипер.  -  Тогда  я  бегу  на  студию
крепить оборону страны.
   Он встал и, тяжело, не совсем твердо ступая, направился к выходу.
   Хойт неприязненно посмотрел ему вслед.
   - Терпеть не могу этого типа! Совсем не  джентльмен,  -  заметил  он  и
принялся усердно доедать салат.
   У столика появился Ролли Вон. У него было багровое улыбающееся лицо.  В
руке он держал рюмку с коньяком. Он тоже был англичанин, несколько  старше
Хойта, и вместе с ним снимался в  фильме  в  роли  командира  авиационного
полка. Сегодня он был свободен и мог пить сколько душе угодно.
   - Величайший день в истории Англии!  -  провозгласил  он,  обращаясь  к
Хойту все с той же радостной улыбкой. - Дни поражений - позади, дни  побед
- впереди. За Франклина Делано Рузвельта! - Он поднял рюмку,  и  остальные
из вежливости последовали его примеру. Майкл опасался, что Ролли,  раз  уж
он служит в английских военно-воздушных силах (хотя бы только в киностудии
"Парамаунт" в Голливуде), чего доброго, хлопнет  рюмкой  об  пол,  но  все
обошлось благополучно. - За Америку! - Ролли снова поднял свою рюмку.
   "Не сомневаюсь, что  в  действительности  он  пьет  за  японский  флот,
который, собственно, и вовлек нас в войну, - поморщился Майкл.  -  Но  что
можно взять с англичанина..."
   - Мы будем драться на берегах, - декламировал Ролли, - мы будем драться
в горах. - Он сел. - Мы будем драться на улицах... Больше никаких  Критов,
никаких Норвегии... И ниоткуда нас больше не вышвырнут!
   - А знаете, старина, - остановил его Хойт, - на вашем месте я  не  стал
бы вести подобные разговоры. Недавно  я  имел  конфиденциальную  беседу  с
человеком из адмиралтейства.  Вы  бы  удивились,  если  бы  я  назвал  его
фамилию. Он мне объяснил все, что касается Крита.
   - Что же он сказал вам о  Крите?  -  Ролли  с  некоторой  враждебностью
уставился на Хойта.
   -  Все  осуществляется  в  соответствии  с  генеральным  стратегическим
планом, дружище. Мы наносим противнику потери и отходим. Невероятно  умный
план! Пусть противник пользуется Критом. Что такое Крит, и кому он нужен?!
   Ролли с величественным видом встал из-за стола.
   - Яне могу здесь больше оставаться, - хрипло заявил  он,  дико  сверкая
глазами. - Я не могу слушать, как ренегат-англичанин оскорбляет британские
вооруженные силы.
   - Что вы, что вы! - попытался успокоить его Кэхун. - Садитесь.
   - Что особенного я сказал, старина? - встревожился Хойт.
   - Англичане проливают кровь! - Ролли стукнул кулаком по  столу.  -  Они
ведут отчаянную, беспощадную борьбу, защищая  землю  союзников.  Англичане
гибнут тысячами... а  он  болтает,  что  это  делается  в  соответствии  с
каким-то планом! "Пусть противник пользуется Критом..."  Знаете,  Хойт,  я
давно наблюдаю за вами и пытаюсь понять, что вы за птица.  Боюсь,  как  бы
мне не пришлось поверить тому, что говорят о вас люди.
   -  Послушайте,  дружище!  -  Хойт   покраснел,   его   голос   зазвучал
пронзительно, срываясь на высоких-нотах. - Я думаю, что вы просто-напросто
жертва страшного недоразумения.
   - Вот если бы вы были в Англии, - с угрозой проговорил Ролли, -  вы  бы
запели совсем по-другому. Вас отдали бы  под  суд  еще  до  того,  как  вы
сказали бы десяток слов. Вы же распространяете уныние и панику,  а  это  в
военное время, да будет вам известно, является уголовным преступлением.
   - Ну, знаете... - едва слышно пробормотал Хойт. - Ролли, старина!
   - Хотел бы я знать, кто вам за это платит. - Ролли  вызывающе  выставил
подбородок к самому лицу Хойта. - Очень хотел бы... и  не  надейтесь,  что
все это останется между нами. Об этом узнают все англичане  этого  города.
Можете не сомневаться. "Пусть противник пользуется Критом"! Каково,  а?  -
Он с силой поставил рюмку на стол и отправился обратно к стойке.
   Хойт вытер платком вспотевший лоб и с тревогой посмотрел  по  сторонам,
пытаясь определить, кто из окружающих слышал эту тираду.
   - Боже мой! - горестно покачал он головой. - Вы даже не  представляете,
как  трудно  сейчас  быть  англичанином!  Вокруг  либо  сумасшедшие,  либо
неврастеники, и ты не смеешь разинуть рот... - Он  встал.  -  Надеюсь,  вы
простите меня, но я в самом деле спешу в студию.
   - Пожалуйста, - ответил Кэхун.
   - Очень жаль, что я не смогу участвовать в пьесе, но вы же сами видите,
как все складывается.
   - Да, конечно.
   - Всего хорошего.
   - До свидания. - Кэхун кивнул все  с  тем  же  бесстрастным  выражением
лица.
   Они с Майклом молча смотрели на красивую спину элегантного  киноактера,
получающего семь с половиной тысяч долларов в  неделю.  Хойт  прошел  мимо
стойки, мимо защитника Крита  и  отправился  на  студию  "Парамаунт",  где
сегодня в десяти милях от английского побережья должен был  загореться  на
фоне декоративных облаков его бутафорский самолет.
   - Если бы у меня и не было язвы, - вздыхая, проговорил наконец Кэхун, -
то теперь она все равно появилась бы. - Он подозвал официанта  и  попросил
счет.
   Майкл увидел, что к их столику направляется Лаура. Он углубился было  в
изучение своей тарелки, но Лаура остановилась перед ними.
   - Пригласите меня сесть, - сказала она.
   Майкл равнодушно взглянул на нее, Кэхун же сразу заулыбался.
   - Хэлло, Лаура, - приветствовал он ее. - Может, ты присядешь с нами?
   Лаура не заставила себя просить и заняла место напротив Майкла.
   - Я все равно сейчас ухожу, - добавил Кэхун и, прежде чем  Майкл  успел
что-нибудь возразить, оплатил  счет  и  поднялся.  -  Вечером  встретимся,
Майкл, - бросил он на ходу и медленно побрел к двери. Майкл  проводил  его
взглядом.
   - Ты мог бы быть повежливее, - проговорила Лаура. -  Мы  разведены,  но
это не значит, что мы не можем оставаться друзьями.
   Майкл взглянул на  сержанта,  который  пил  пиво  за  стойкой.  Сержант
заметил Лауру,  когда  она  шла  по  залу,  и  сейчас  смотрел  на  нее  с
откровенной жадностью.
   - Я вообще не одобряю так называемых дружественных  разводов,  -  пожал
плечами Майкл. - Если люди развелись, то никакой дружбы между ними быть не
может.
   Веки Лауры дрогнули. "О боже мой! - подумал Майкл. -  Она  все  еще  не
отвыкла плакать по каждому поводу".
   - Я просто подошла, чтобы  предупредить  тебя...  -  робко  проговорила
Лаура.
   - Меня? О чем? - удивленно спросил Майкл.
   - Чтобы ты не сделал какого-нибудь необдуманного шага. Я  имею  в  виду
войну.
   - Я и не собираюсь.
   - А может, ты все-таки предложишь мне что-нибудь выпить? - тихо сказала
Лаура.
   - Официант, два виски с содовой! - попросил Майкл.
   - Я слышала, что ты в Лос-Анджелесе.
   - Да. - Майкл  снова  взглянул  на  сержанта,  который  по-прежнему  не
спускал глаз с Лауры.
   - Я надеялась, что ты позвонишь мне.
   "Вот они, женщины! - мысленно усмехнулся Майкл. - Они ухитряются играть
своими чувствами, как жонглеры шарами".
   - Я был занят, - ответил он. - Как у тебя дела?
   - Неплохо. Сейчас я занята на пробной съемке в студии "Фоке".
   - Желаю успеха.
   - Спасибо.
   Сержант у стойки принял позу, которая позволяла ему, не вытягивая  шею,
разглядывать Лауру. Майкл понимал, почему он проявляет такой интерес к его
бывшей жене. В своем строгом  черном  платье  и  крохотной,  сдвинутой  за
затылок шляпке она выглядела прямо-таки очаровательной. На  лице  сержанта
ясно читалось выражение одиночества и затаенного  желания.  Военная  форма
особенно подчеркивала эти чувства.
   "Вот оно, одинокое человеческое существо,  барахтающееся  в  водовороте
войны. - Майкл задумчиво посмотрел на сержанта.  -  Возможно,  завтра  его
пошлют  умирать  за  какой-нибудь  покрытый  джунглями  остров,   названия
которого никто и не слышал, или месяц за месяцем, год  за  годом  гнить  в
забытом богом и людьми гарнизоне. У него, вероятно, нет в городе ни  одной
знакомой девушки, а тут, в этом дорогом ресторане, он видит штатского чуть
постарше  себя,  который  сидит  с  красивой  женщиной...   Возможно,   он
представляет сейчас, как я буду беззаботно пьянствовать и развратничать то
с одной хорошенькой девушкой, то с другой, а  ему  придется  в  это  время
обливаться потом, плакать и умирать вдали от родины..."
   У Майкла возникла безумная  мысль  -  подойти  к  сержанту  и  сказать:
"Послушай, я угадываю  твои  мысли,  но  ты  ошибаешься.  Я  не  собираюсь
проводить время с этой женщиной ни сегодня, ни когда-либо вообще. Будь это
в моих силах, я отправил бы ее сегодня с тобой. Клянусь богом".
   Но он  не  мог  этого  сделать.  Он  продолжал  сидеть,  чувствуя  себя
виноватым, словно присвоил награду, предназначенную кому-то другому. Майкл
понимал, что отныне эта мысль не даст  ему  покоя.  Всякий  раз,  входя  в
ресторан с девушкой и заметив там одинокого солдата, он  будет  испытывать
чувство вины; всякий раз, нежно и нетерпеливо  прикасаясь  к  женщине,  он
будет чувствовать, что она куплена чьей-то кровью.
   - Майкл! - обратилась к нему Лаура и с  легкой  улыбкой  посмотрела  на
него поверх своего бокала. - Что ты делаешь сегодня вечером?
   Майкл оторвал взгляд от сержанта.
   - Буду работать, - ответил он. - Ты допила виски? Мне пора идти.





   Если бы не ветер,  можно  было  бы  кое-как  терпеть.  Христиан  тяжело
заворочался под одеялом и провел  кончиком  языка  по  обветренным  губам.
Песок... Всюду этот проклятый песок! Ветер нес его с невысоких  каменистых
хребтов и злобно швырял в лицо, в глаза, забивал горло и легкие.
   Христиан с трудом приподнялся и сел, кутаясь в одеяло. Только  начинало
светать, и пустыня все еще была скована безжалостным холодом ночи. У  него
стучали зубы. Пытаясь согреться, он сидя сделал несколько вялых движений.
   Некоторые из солдат спали. Христиан с удивлением и ненавистью посмотрел
на них. Гарденбург и пятеро солдат лежали у самого  гребня.  Над  зубчатой
кромкой  виднелась  только  голова  Гарденбурга.   Лейтенант   внимательно
рассматривал в бинокль  расположившуюся  неподалеку  транспортную  колонну
англичан. На нем была длинная толстая шинель, но  даже  под  ее  складками
было видно, как напряглось его тело.
   "Черт бы его побрал! - мысленно выругался Христиан. - Да уж спит ли  он
когда-нибудь? Вот было бы здорово, если бы Гарденбурга сейчас убили!"
   Христиан с наслаждением стал развивать эту мысль, но тут же отбросил ее
и вздохнул. Нет, это невозможно. В это утро могут убить  всех,  только  не
Гарденбурга. Достаточно раз взглянуть на него, чтобы понять: этот  выживет
до конца войны.
   Гиммлер, лежавший у гребня рядом с Гарденбургом, осторожно, стараясь не
поднимать пыли, сполз вниз, разбудил спавших и что-то  шепнул  каждому  из
них.  Солдаты  зашевелились,  двигаясь  с  осторожностью  людей,   которые
находятся  в  темной  комнате,  сплошь  заставленной  хрупкой   стеклянной
посудой.
   Гиммлер на четвереньках добрался до Христиана и осторожно присел  рядом
с ним.
   - Он тебя вызывает, - шепнул он, хотя до англичан  было  добрых  триста
метров.
   - Хорошо, - не двигаясь ответил Христиан.
   - Гарденбург добьется, что нас всех перебьют, - пожаловался Гиммлер. Он
заметно  похудел,  его  давно  небритое,  заросшее  щетиной   лицо   имело
болезненный вид, глаза запали, как у пойманного,  затравленного  зверя.  С
тех пор как три месяца  назад  под  Бардией  над  ними  разорвался  первый
снаряд, Гиммлер перестал паясничать и забавлять офицеров своими шуточками.
Казалось, что унтер-офицера подменили, что с прибытием  в  Африку  в  него
вселился кто-то другой, тощий и отчаявшийся, а дух  прежнего  добродушного
весельчака  уютно  устроился  где-то  в  захолустном   уголке   Европы   и
преспокойно поджидает возвращения  Гиммлера,  чтобы  вновь  завладеть  его
телом.
   - Он лежит себе там, наблюдает за томми [прозвище английских солдат]  и
напевает, - снова зашептал Гиммлер.
   - Напевает? - переспросил Христиан и тряхнул  головой,  чтобы  отогнать
сон.
   - Напевает и улыбается. Он не спал всю ночь. С той минуты, как  колонна
остановилась там вчера вечером, он лежит, не отрывая глаз  от  бинокля,  и
все улыбается. - Гиммлер со злостью взглянул в ту сторону,  где  у  гребня
притаился лейтенант.
   - Нет бы ударить по англичанам вчера вечером. Мы легко бы  расправились
с ними, но он, видите ли, боится, что  какой-нибудь  томми,  не  дай  бог,
спасется. И вот пожалуйста! Мы должны торчать тут  целых  десять  часов  и
ожидать наступления дня, чтобы прикончить их всех до  одного.  Ведь  какую
тогда можно будет  написать  реляцию!  -  Гиммлер  раздраженно  плюнул  на
непрерывно пересыпающийся под ветром песок. - Вот  увидишь,  он  дождется,
что нас всех тут прихлопнут.
   - Сколько всего англичан? - спросил Христиан. Он сбросил наконец одеяло
и, дрожа от холода, нагнулся, чтобы взятье земли свой тщательно завернутый
автомат.
   - Восемьдесят, - ответил Гиммлер и с горечью осмотрелся по сторонам.  -
А нас тринадцать. Тринадцать! Только этот сукин сын мог взять  с  собой  в
дозор тринадцать человек. Не двенадцать, не четырнадцать, не...
   - Они уже проснулись? - перебил его Христиан.
   - Да. Кругом у них часовые. Просто чудо, что они  до  сих  пор  нас  не
обнаружили.
   - Чего же он ждет? - Христиан посмотрел на  лейтенанта,  лежавшего  под
самым гребнем в позе притаившегося зверя.
   - А ты сам его спроси, -  буркнул  Гиммлер.  -  Он,  может,  ждет,  что
приедет Роммель - полюбоваться на его действия и после завтрака пришпилить
ему орден.
   Лейтенант соскользнул с верхушки склона и нетерпеливо махнул Христиану.
Дистль и Гиммлер медленно поползли ему навстречу.
   - Решил сам навести миномет, - продолжал ворчать  Гиммлер.  -  Мне  он,
видите ли, не доверяет, я, видите ли, недостаточно учен. Всю  ночь  ползал
взад и вперед, забавляясь подъемным механизмом. Ей-богу,  если  бы  нашего
лейтенанта осмотрели доктора, они тут же надели бы  на  него  смирительную
рубаху.
   - Живо! Живо! - хрипло  прошептал  Гарденбург.  Приблизившись  к  нему,
Христиан заметил, что глаза его  буквально  горят  от  счастья.  Лейтенант
давно побрился, его фуражка  была  вся  в  песке,  но  выглядел  он  таким
свеженьким, словно проспал десять часов подряд.
   - Через минуту все по  местам,  -  приказал  Гарденбург.  -  Без  моего
приказания никто не должен шевелиться.  Первым  открывает  огонь  миномет.
Сигнал рукой я подам отсюда.
   Стоя на четвереньках, Христиан кивнул головой.
   - По сигналу два пулемета выдвигаются на этот гребень и  при  поддержке
стрелков ведут непрерывный огонь, пока я не скомандую отбой. Ясно?
   - Так точно, господин лейтенант, - шепотом ответил Христиан.
   - Корректировать огонь миномета буду я  сам.  Минометному  расчету  все
время следить за мной. Понятно?
   - Так точно, господин  лейтенант,  -  повторил  Христиан.  -  Когда  мы
откроем огонь?
   - Когда я найду нужным. А сейчас обойдите людей, проверьте,  все  ли  в
порядке, и возвращайтесь ко мне.
   - Слушаюсь.
   Христиан и Гиммлер повернулись и поползли к  миномету,  около  которого
рядом с минами скорчились солдаты расчета.
   - Если бы только этот ублюдок получил сегодня пулю в задницу, я умер бы
счастливейшим человеком на земле, - вполголоса заметил Гиммлер.
   -  Замолчи,  -  огрызнулся  Христиан,   которому   стала   передаваться
нервозность унтер-офицера. - Занимайся своим делом, а лейтенант сам о себе
позаботится.
   - Обо мне беспокоиться нечего, - обиделся Гиммлер.  -  Никто  не  может
сказать, что я не выполняю свой долг.
   - Никто этого и не говорит.
   -  Но  ты-то  хотел  сказать,  -  сварливо  ответил  Гиммлер,   радуясь
возможности поспорить со своим постоянным  врагом  и  хотя  бы  на  минуту
"забыть о восьмидесяти англичанах, расположившихся в каких-нибудь трехстах
метрах.
   - Заткнись! - оборвал его Христиан и перевел  взгляд  на  дрожавших  от
холода минометчиков. Один из них - новичок Шенер непрерывно  зевал.  Когда
он открывал и закрывал рот, его губы нелепо тряслись. Но  в  общем  расчет
был наготове. Христиан передал солдатам приказ лейтенанта и,  стараясь  не
пылить,  пополз  дальше,  к   пулеметному   расчету   из   трех   человек,
расположившемуся на правом фланге возвышенности.
   Люди и здесь были в готовности. Целая ночь ожидания в  непосредственной
близости  от  противника,  находившегося  сразу  за  невысоким   скалистым
хребтом, сказалась на  всех.  Две  разведывательные  машины  и  гусеничный
транспортер стояли едва прикрытые небольшой  высоткой.  Если  бы  появился
английский разведывательный самолет, все пошло бы прахом. Люди то и  дело,
как и весь вчерашний день, тревожно посматривали на ясное бескрайнее небо,
освещенное первыми утренними лучами. К счастью, солнце, пока  еще  низкое,
но уже нестерпимо яркое, поднималось у них за спиной. Еще примерно час оно
будет слепить англичанам глаза.
   За последние пять недель Гарденбург уже  третий  раз  водил  их  в  тыл
английских  позиций,  и  Христиан  не  сомневался,   что   лейтенант   сам
напрашивается в штабе батальона на подобные  задания.  Здесь,  на  крайнем
правом фланге постоянно меняющейся линии фронта, в  безводной  и  лишенной
дорог пустыне, кое-где покрытой колючим кустарником, войск было  мало.  На
большом удалении друг от друга  были  разбросаны  отдельные  посты,  между
которыми бродили патрули обеих сторон, и обстановка была совсем иной,  чем
у побережья, где проходила важная дорога  с  пунктами  водоснабжения.  Там
была сосредоточена основная масса  войск,  а  ожесточенный  артиллерийский
огонь и воздушные налеты не прекращались ни днем ни  ночью.  А  здесь  над
пустыней  нависло  тяжелое   молчание,   насыщенное   каким-то   тревожным
предчувствием.
   "Прошлая война, - думал Христиан, - в некотором отношении  была  лучше.
Конечно, и тогда в окопах шла ужасная бойня,  но  все  было  как-то  более
организованно. Вы регулярно получали еду, чувствовали, что все совершается
в  соответствии  с  установившимся  порядком  и  даже  опасность  приходит
обычным, известным путем. В окопе над вами  не  так  тяготеет  власть  вот
такого сумасшедшего  искателя  славы,  -  продолжал  размышлять  Христиан,
медленно  подползая  к  Гарденбургу,  который  снова   улегся   у   гребня
возвышенности и рассматривал англичан в бинокль.  -  В  шестидесятом  году
этот маньяк  станет,  чего  доброго,  начальником  немецкого  генерального
штаба, и да поможет тогда бог немецкому солдату!"
   Не поднимая головы над гребнем. Христиан осторожно опустился  на  песок
рядом с лейтенантом. От листьев полузасохшего кустарника, цеплявшегося  за
камни, исходил слабый кисловатый запах.
   - Все готово, лейтенант, - доложил Христиан.
   - Хорошо, - не двигаясь отозвался Гарденбург.
   Христиан снял  фуражку,  осторожно  поднял  голову  и  посмотрел  через
гребень.
   Англичане кипятили чай. Из небольших жестянок,  наполовину  наполненных
песком,  пропитанным  бензином,  поднималось  бледное  пламя.   Вокруг   с
эмалированными кружками в руках стояли люди. Время от времени на блестящей
эмали кружек вспыхивали яркие солнечные зайчики,  и  тогда  казалось,  что
люди вдруг начинают тревожно перебегать с места на место.
   Отсюда, на расстоянии в триста метров, англичане казались детьми, а  их
покрытые камуфляжной раскраской грузовики и легковые машины -  поломанными
игрушками. У пулеметов, установленных на кабине каждого грузовика,  стояли
часовые. Но в целом сцена напоминала воскресный  пикник  горожан,  которые
оставили жен дома и решили в мужской  компании  провести  утро  на  свежем
воздухе. Среди машин все еще валялись одеяла: на них ночью спали  солдаты.
Кое-кто из англичан  брился,  поставив  перед  собой  полную  чашку  воды.
"Должно быть, у них воды хоть отбавляй, - механически подумал Христиан,  -
если они так щедро ее расходуют".
   Грузовиков было шесть: пять открытых, груженных ящиками с продуктами, и
один крытый, очевидно с боеприпасами.  К  кострам  один  за  другим  стали
подходить часовые с винтовками в руках.
   "Англичане, должно  быть,  чувствуют  себя  в  полной  безопасности,  -
размышлял Христиан, - здесь, в тылу, в пятидесяти километрах от  передовых
позиций, совершая обычный рейс на свои южные  посты.  Они  даже  не  сочли
нужным  окопаться,  и  теперь  им  негде   укрыться,   разве   только   за
грузовиками". Не верилось, что восемьдесят человек могут  так  беспечно  и
так  долго  расхаживать  под  прицелом  противника,  который  ждет  только
мановения руки, чтобы открыть убийственный огонь. Было странно видеть, как
они спокойно бреются, готовят чай. "Ну что ж, если уж кончать с ними,  так
именно сейчас..."
   Христиан взглянул на Гарденбурга. На  лице  лейтенанта  застыла  слабая
улыбка, он, как еще  раньше  подметил  Гиммлер,  и  в  самом  деле  что-то
напевал. Улыбка его казалась почти нежной  -  так  улыбался  бы  взрослый,
наблюдая за трогательными, неуклюжими движениями малыша. Гарденбург медлил
с сигналом, и Христиану не оставалось  ничего  иного,  как  устроиться  на
песке с таким расчетом, чтобы видеть все происходящее внизу, и ждать.
   Но вот вода у англичан  закипела,  о  чем  свидетельствовали  относимые
ветром фонтанчики пара. Христиан видел, как томми  принялись  по-домашнему
отмеривать в кипяток чай  и  сахар  из  баночек  и  мешочков  и  добавлять
сгущенное молоко. "Они не скупились бы, - усмехнулся про себя Христиан,  -
если бы знали, что им ничего не потребуется на ленч и на обед".
   Он видел, как от окруженных  солдатами  костров  отделилось  по  одному
человеку. Они собрали кульки и баночки и тщательно уложили их в грузовики.
Англичане по очереди черпали кипящую жидкость и, наполнив чашки,  уступали
место другим. Получив завтрак, люди  усаживались  на  песок,  и  временами
порывы ветра доносили обрывки их болтовни и  смеха.  Христиан  с  завистью
облизал губы. Уже двенадцать часов  у  него  во  рту  не  было  и  маковой
росинки, после выхода из расположения роты он не пил ничего горячего.  Ему
казалось, что он ощущает сильный,  приятный  аромат  и  чуть  ли  не  вкус
крепкого, горячего чая.
   Гарденбург по-прежнему не шевелился. Та же улыбка, то же  режущее  слух
мурлыканье... "Чего он ждет, черт бы его  побрал?  Чтобы  нас  обнаружили?
Хочет обязательно подраться, вместо того чтобы хладнокровно убивать  из-за
укрытия? Или он  ожидает,  пока  нас  не  заметят  с  самолета?"  Христиан
оглянулся. Немцы лежали в напряженных, неестественных  позах,  не  спуская
тревожных взглядов с лейтенанта.  Солдат  справа  от  Христиана  с  трудом
глотнул пересохшим  ртом,  и  звук  этот  прозвучал  как-то  неестественно
громко.
   "А ведь он наслаждается! - мысленно воскликнул Христиан, снова взглянув
на Гарденбурга. -  Нет,  армия  не  имеет  права  доверять  солдат  такому
человеку. И без того не сладко".
   Покончив  с  завтраком,  англичане,  рассевшиеся   между   грузовиками,
принялись набивать свои трубки и задымили сигаретами. Это  придавало  всей
картине  еще  более  мирный  вид,  подчеркивало  царившую   среди   солдат
противника атмосферу довольства  и  беспечности,  и  Христиану  мучительно
захотелось курить. Конечно, на таком расстоянии трудно  было  как  следует
рассмотреть  англичан,  но  они  казались  самыми  обыкновенными  томми  -
худощавыми и низкорослыми в своих  шинелях,  как  всегда  флегматичными  и
неторопливыми. Некоторые из них тщательно вычистили песком свою посуду,  а
затем направились к грузовикам и принялись  скатывать  одеяла.  Часовые  у
пулеметов,  установленных  на  машинах,  соскочили  на  песок,   собираясь
позавтракать. Минуты две-три у пулеметов никого не было.
   "Так вот чего ждал Гарденбург!" - догадался Христиан и быстро  осмотрел
солдат, проверяя, все ли готовы.  Никто  из  немцев  не  пошевелился,  они
по-прежнему лежали, скорчившись в неудобных позах.
   Христиан взглянул на Гарденбурга.  Если  лейтенант  и  заметил,  что  у
английских пулеметов никого нет, то не подал виду. На губах у него  играла
все та же легкая улыбка, и он по-прежнему что-то напевал.
   Самое безобразное у Гарденбурга - его зубы. Большие, широкие, кривые  и
редкие. Легко представить, с каким шумом он  втягивает  в  себя  жидкость,
когда пьет. А как он доволен собой! Это прямо-таки написано на  его  лице,
когда он, невозмутимо улыбаясь, смотрит в бинокль. Он знает,  что  все  не
сводят с него глаз,  что  все  ждут,  когда  наконец  он  прекратит  своим
сигналом эту томительную пытку. Он знает, что все ненавидят его, боятся  и
не понимают.
   Христиан усиленно замигал и снова, словно сквозь  дымку,  посмотрел  на
англичан, стараясь хоть на мгновение забыть насмешливое, с тонкими чертами
лицо Гарденбурга. Места у пулеметов не спеша занимали новые часовые.  Один
из них - светловолосый, без фуражки - курил  сигарету.  Солдат  расстегнул
воротник, греясь в лучах поднимающегося солнца. Он стоял, удобно  опираясь
спиной на высокий железный борт, на губе  у  него  висела  сигарета,  руки
лежали на пулемете, направленном прямо на Христиана.
   "Ну вот, - разозлился Христиан, - Гарденбург-таки упустил благоприятную
возможность! Чего же, в конце концов, он ждет?.. Надо было,  пока  я  мог,
побольше узнать о нем у Гретхен. Что руководит  им?  Чего  он  добивается?
Почему он стал таким угрюмым?.. Какой к нему нужен подход?.. Да  ну  давай
же, давай, - умолял  Христиан  лейтенанта,  заметив,  что  два  английских
офицера с лопатками и туалетной бумагой в руках направились в  сторону  от
колонны... - Давай же скорее сигнал!.."
   Но Гарденбург не шевелился.
   Христиан почувствовал, что во рту у него совсем пересохло, и  судорожно
пытался проглотить слюну. Ему было холодно - холоднее, чем  в  ту  минуту,
когда он проснулся. У него начали трястись плечи, и он никак не мог  унять
дрожь. Язык распух,  превратился  в  огромный  шершавый  комок,  на  зубах
хрустел песок. Он взглянул на свою руку, лежавшую на затворе  автомата,  и
попытался  пошевелить  пальцами.  Они  плохо  повиновались   ему,   словно
принадлежали кому-то другому.
   "Я не смогу выстрелить! - Христиану казалось, что он сходит с ума. - Он
подаст сигнал, а я не смогу даже поднять автомат". Он почувствовал резь  в
глазах и мигал до тех пор, пока не выступили слезы. Сквозь туманную пелену
восемьдесят англичан внизу, грузовики и костры показались ему бесформенной
колышущейся массой.
   "Нет, это уж слишком! Лежать здесь так долго  и  наблюдать,  как  люди,
которых ты  намерен  убить,  просыпаются,  готовят  завтрак,  отправляются
освободить желудок! Теперь уже  человек  пятнадцать  -  двадцать,  спустив
брюки, присели в стороне от грузовиков... Таков  солдатский  распорядок  в
любой армии... Если тыне сходишь по своей надобности  через  десять  минут
после завтрака, то, вероятно, не найдешь другого времени в  течение  всего
дня...  Отправляясь  на  войну  с  развевающимися  знаменами,  под  грохот
барабанов и пение горнов, маршируя по чисто подметенным  улицам,  даже  не
представляешь себе, что это значит - десять часов  лежать  в  ожидании  на
холодном, колючем песке в таком месте, куда  раньше  не  заглядывали  даже
бедуины;  лежать  и  наблюдать,  как  двадцать  англичан  отправляют  свои
естественные надобности в  киренаикской  пустыне.  Вот  что  следовало  бы
сфотографировать Брандту для "Франкфуртер цейтунг".
   Христиан услышал странные, ритмичные звуки и медленно повернулся. Рядом
с ним радостно хихикал Гарденбург.
   Христиан отвернулся и  закрыл  глаза.  "Нет,  конечно  же,  это  должно
кончиться, - сказал он  себе.  -  Кончится  хихиканье,  кончится  утренний
туалет англичан, наступит конец и лейтенанту Гарденбургу, Африке,  солнцу,
ветру, войне..."
   Позади Христиана послышался какой-то шум. Он открыл глаза  и  мгновение
спустя увидел разрыв мины. Он понял, что  Гарденбург  подал  сигнал.  Мина
попала в светловолосого юношу - того, что только сейчас стоял в  грузовике
и курил. Юноша исчез.
   Машина загорелась.  Мины  одна  за  другой  рвались  среди  грузовиков.
Выдвинутые на гребень возвышенности пулеметы  открыли  огонь  по  колонне.
Маленькие фигурки, нелепо раскачиваясь, разбегались во всех  направлениях.
Люди, присевшие в стороне от грузовиков, поднялись и,  придерживая  брюки,
побежали, сверкая ягодицами, спотыкаясь и падая. Какой-то солдат  помчался
прямо к высоте, где сидели  немцы,  словно  не  соображая,  что  отсюда  и
ведется огонь. Уже метрах в ста, не больше, он заметил пулеметы. Несколько
секунд он стоял как вкопанный, потом повернулся и бросился бежать обратно,
придерживая одной рукой брюки. Кто-то из  немцев  небрежно,  словно  между
делом, застрелил его.
   Корректируя огонь миномета,  Гарденбург  время  от  времени  принимался
хихикать. Две мины попали в грузовик с боеприпасами, и машина  взорвалась.
На месте  взрыва  всплыл  огромный  клуб  дыма,  осколки  просвистели  над
головами немцев. Перед грузовиками на песке там  и  тут  валялись  убитые.
Английский сержант собрал горстку уцелевших солдат и, беспорядочно стреляя
с бедра, бегом повел их на высоту. Один из немцев выстрелил в сержанта; он
упал, но тут же приподнялся и продолжал стрелять сидя, пока его не сразила
вторая пуля. Сержант ткнулся головой в песок,  вытянулся  и  замер.  Люди,
которых ему удалось собрать, в беспорядке  устремились  к  грузовикам,  но
полегли все до одного, настигнутые пулями немцев.
   Минуты через две со стороны англичан  уже  не  было  слышно  ни  одного
выстрела. Сильный ветер уносил в сторону дым горящих  грузовиков.  Кое-где
на песке бились в конвульсиях умирающие.
   Гарденбург встал и поднял руку. Огонь прекратился.
   - Дистль! - приказал он, окидывая взглядом горящие грузовики и  мертвых
англичан. - Продолжать пулеметный огонь.
   - Что, господин лейтенант? - тупо спросил Христиан, поднимаясь с земли.
   - Продолжайте вести огонь из пулеметов.
   Христиан взглянул на разгромленную колонну.  Все  было  мертво,  только
шевелились языки пламени, пожиравшего грузовики.
   - Слушаюсь, господин лейтенант.
   - Прочесать огнем весь участок. Через две минуты мы спустимся  туда.  Я
хочу, чтобы там не оставалось ничего живого. Вы поняли?
   - Так точно.
   Христиан приказал обоим расчетам продолжать  огонь,  пока  не  поступит
новое распоряжение.
   Пулеметчики с недоумением посмотрели на Христиана и молча  заняли  свои
места. Захлебывающийся,  раздраженный  треск  пулеметов  казался  каким-то
неуместным сейчас, когда смолкли  все  окрики  и  молчало  другое  оружие.
Солдаты один за другим поднялись на гребень и стали  наблюдать,  как  пули
отскакивают от земли, ударяются в мертвых и поражают раненых, заставляя их
подпрыгивать и корчиться на гонимом ветром песке.
   Одна из пуль попала в притаившегося у костра  английского  солдата.  Он
сел, запрокинул голову и пронзительно закричал,  дико  размахивая  руками.
Человеческий крик, такой неожиданный  на  фоне  сухого  треска  пулеметов,
донесся до гребня. Пулеметчики прекратили огонь.
   - Продолжать огонь! - заорал Гарденбург.
   Крик оборвался, и сраженный пулеметной очередью англичанин откинулся на
спину.
   Солдаты как зачарованные наблюдали за этой  сценой.  На  их  лицах  был
написан ужас. Только  у  Гарденбурга  выражение  лица  было  совсем  иным.
Скривив рот,  оскалив  зубы  и  полузакрыв  глаза,  он  прерывисто  дышал,
испытывая ни с чем не сравнимое наслаждение. Христиан попытался вспомнить,
на чьем лице  он  видел  точно  такое  же  самозабвенное  выражение...  Ну
конечно, на лице Гретхен в самые  интимные  мгновения.  "До  чего  же  они
похожи друг на друга! Прямо как родные!" - подумал Христиан.
   Пулеметы все еще вели огонь, и их ровный дробный стук уже стал казаться
солдатам почти таким же привычным, как грохот завода в  соседнем  квартале
родного города. Двое из  стоявших  на  гребне  солдат  вынули  сигареты  и
закурили с самым равнодушным видом, явно  пресыщенные  однообразием  того,
что происходило у них на глазах.
   "Вот она, солдатская жизнь! - подумал Христиан, взглянув на корчившиеся
внизу тела. - Если  бы  они  остались  в  Англии,  с  ними  бы  ничего  не
случилось. И кто знает, не угостит ли  меня  завтра  свинцом  какой-нибудь
парень из лондонского Ист-Энда?"
   Христиан  внезапно  почувствовал  прилив  гордости.  Конечно,   приятно
сознавать, что ты выше  поляков,  чехов,  русских,  итальянцев,  но  самое
главное, что ты живой, а потому несравненно выше любого мертвого,  кем  бы
он ни  был.  Он  вспомнил  красивых,  томных,  молодых  англичан,  которые
приезжали в Австрию кататься на лыжах. В  кафе  они  всегда  разговаривали
громко и самоуверенно и  не  обращали  на  окружающих  никакого  внимания.
"Надеюсь, - подумал Христиан, - что среди тех изуродованных офицеров,  что
валяются сейчас  внизу,  уткнувшись  лицом  в  окровавленный  песок,  есть
кое-кто из этих юных лордов".
   Гарденбург взмахнул рукой.
   - Прекратить огонь! - скомандовал он.
   Пулеметы смолкли. Ближайший к  Христиану  пулеметчик  громко  вздохнул,
вытер с лица обильный пот и устало облокотился на замолкнувший ствол.
   - Дистль! - окликнул Гарденбург.
   - Слушаю, господин лейтенант.
   - Мне нужны пять солдат и вы. - Он направился вниз,  к  затихшему  полю
боя, утопая ногами в глубоком песке, сползающем со склона.
   Христиан жестом приказал пяти ближайшим солдатам  следовать  за  ним  и
двинулся за лейтенантом.
   Гарденбург неторопливо, словно собирался  принимать  парад,  зашагал  к
грузовикам, неловко размахивая руками в такт своим шагам. Дистль и солдаты
двигались позади.  Они  приблизились  к  англичанину,  который  так  глупо
бросился на огонь немцев. Он был сражен несколькими пулями в грудь.  Среди
пропитанных кровью лохмотьев его куртки торчали осколки ребер, но  он  еще
дышал и молча взглянул  на  них.  Гарденбург  вынул  пистолет,  передернул
затвор, небрежно выпустил в голову англичанина  две  пули  и  все  тем  же
неторопливым шагом двинулся дальше.
   Они подошли к куче распростертых на песке  тел.  Здесь  лежало  человек
шесть. Все они казались мертвыми, однако Гарденбург приказал:  "Прикончить
их!", и Христиан, не целясь, несколько раз выстрелил в убитых.  Он  ничего
при этом не почувствовал.
   Немцы остановились около костров, и Христиан рассеянно отметил,  что  в
жестянках с песком,  превращенных  в  самодельные  очаги,  были  проделаны
аккуратные отверстия для тяги. Видимо, жестянки давно уже служили солдатам
верой и правдой. В  воздухе  стоял  тяжелый  запах  чая,  паленой  шерсти,
тлеющей резины и горелого мяса - он доносился из грузовиков, из которых не
успели выскочить солдаты. Один из англичан, весь объятый  пламенем,  сумел
выскочить из машины. С обожженной, почерневшей головой он лежал на боку  в
какой-то настороженной позе. Здесь же, среди  рассыпанного  чая,  банок  с
солониной и сахаром, валялись две оторванные миной ноги.
   Другой солдат сидел, прислонившись спиной к  колесу  машины,  голова  у
него держалась лишь на  лоскутке  кожи.  Христиан  посмотрел  на  повисшую
голову. Лицо с сильными челюстями, несомненно, принадлежало  рабочему.  На
нем застыло столь характерное для англичан выражение внешнего добродушия и
скрытого упорства. Изо рта, заставляя губы кривиться в насмешливой улыбке,
торчала вставная челюсть. У него были чисто выбритые покрасневшие  щеки  и
седеющие виски. "Один из тех, кто брился утром, - решил  Христиан.  -  Тот
самый аккуратный солдат, какого можно найти в любом взводе. В это утро ему
можно было и не беспокоиться!.."
   То там, то здесь шевелились руки и раздавались стоны. Солдаты разошлись
в разные стороны, и отовсюду послышались  одиночные  выстрелы.  Гарденбург
подошел к головной машине, по  всем  признакам  принадлежавшей  начальнику
колонны, и стал рыться в  поисках  документов.  Он  взял  несколько  карт,
отпечатанных на машинке  приказов,  извлек  из  полевой  сумки  фотографию
светловолосой женщины с двумя детьми, потом поджег машину.
   Отойдя  в  сторону,  они  вместе  с  Христианом  смотрели,  как   горит
автомобиль.
   - А нам повезло: они остановились как раз там, где нужно, -  усмехнулся
Гарденбург. Христиан тоже улыбнулся. Это никак не  похоже  на  его  первый
опереточный бой на подступах к Парижу. Это совсем не то, что спекуляция  и
полицейская служба в Ренне. Это было именно то, к чему они готовились, это
была война, а мертвецы,  валявшиеся  на  песке,  составляли  их  реальный,
конкретный вклад в завоевание победы.  И  победа  эта  близка.  На  помощь
американцев англичанам особенно рассчитывать не приходится.
   - Ну ладно! - крикнул солдатам Гарденбург. - Те,  кого  вы  не  добили,
могут добираться домой пешком. Возвращайтесь на высоту.
   Гарденбург и Христиан пошли обратно. На гребне  высоты,  на  фоне  неба
четко вырисовывались фигуры наблюдающих за ними солдат. "Какими  уязвимыми
они кажутся, - озабоченно подумал Христиан,  -  какими  одинокими  в  этой
бескрайней пустыне, и как хорошо, что я не один, что они со мной..."
   Они прошли  мимо  полуобнаженного  английского  офицера.  У  него  была
нежная, бледная кожа аристократа.
   - Помните, какой у него был вид, когда  раздались  первые  выстрелы?  -
усмехнулся Гарденбург. - А как он бежал, пытаясь жестами приказать  что-то
своим солдатам и  одновременно  придерживая  брюки?..  Капитан  армии  его
величества английского короля... Готов биться об заклад, что в  Сандхерсте
[военное училище в Англии] их  не  обучают,  как  вести  себя  в  подобных
случаях!
   Гарденбург рассмеялся. Комизм всплывавших в его памяти сцен  действовал
на него все сильнее и  сильнее.  В  конце  концов  он  даже  вынужден  был
остановиться. Согнувшись, упираясь руками в колени и задыхаясь, Гарденбург
хохотал, как безумный, и ветер тут же уносил его смех.
   Христиан тоже засмеялся. Вначале он крепился, но потом смех охватил его
с такой силой, что он стал беспомощно раскачиваться из стороны в  сторону.
Глядя  на  корчившихся  от  хохота  лейтенанта  и  унтер-офицера,   начали
посмеиваться и остальные. Сначала они только хихикали, но смех Гарденбурга
и Христиана был таким заразительным, что вскоре и пять  сопровождавших  их
солдат, и пулеметчики на гребне захохотали  во  все  горло.  Звуки  дикого
смеха  неслись  над  испещренной  воронками   пустыней,   над   неподвижно
распростертыми телами и потухающим пламенем костров, на которых английские
солдаты готовили завтрак,  над  разбросанными  винтовками,  над  потешными
лопатками,  которыми  так  и  не  успели  воспользоваться  англичане,  над
горящими грузовиками и над мертвецом, что сидел, прислонившись к колесу, с
полуоторванной головой и вставной верхней челюстью, торчавшей из судорожно
искривленного рта.





   Поезд медленно шел вдоль сугробов мимо заснеженных холмов Вермонта. Ной
сидел в пальто у замерзшего окна, дрожа от холода:  в  вагоне  испортилось
отопление. Перед его глазами медленно проплывал неприглядный  пейзаж.  Все
выглядело серым в это  раннее  облачное  рождественское  утро.  Поезд  был
переполнен, и Ною  не  удалось  получить  спальное  место.  Он  чувствовал
скованность во всем теле, лицо его  было  выпачкано  сажей,  налетевшей  с
паровоза. В мужском туалете замерзла вода, и он не смог побриться. Потирая
небритую щеку,  Ной  представил  себе,  какой  у  него  должен  быть  вид:
противная черная  щетина,  красные  воспаленные  глаза,  а  на  воротничке
грязные пятна от копоти. "Черт возьми! - думал он. - Как же в  таком  виде
представляться ее семье?"
   Его нерешительность возрастала с каждой милей. На  одной  станции,  где
они стояли пятнадцать минут, его охватило неудержимое желание  выпрыгнуть,
сесть на  стоявший  рядом  встречный  поезд  и  возвратиться  в  Нью-Йорк.
Неудобства  поездки,  холод,  храп   пассажиров,   вид   мрачных   вершин,
вырисовывавшихся в облачной ночи, удручающе  действовали  на  Ноя,  и  его
уверенность постепенно таяла. "Нет, - говорил он себе, - ничего  из  этого
не выйдет..."
   Хоуп уехала раньше, чтобы подготовить почву. За эти два дня она, должно
быть, успела сказать отцу, что собирается выйти замуж и что ее мужем будет
еврей. "Наверно, все сошло благополучно, - размышлял Ной, сидя  в  грязном
вагоне и стараясь настроить себя  на  оптимистический  лад,  -  иначе  она
послала бы мне телеграмму. Она разрешает мне приехать, значит, все  должно
быть в порядке, должно быть..."
   После того как ему  отказали  в  приеме  в  армию,  Ной  принял  вполне
разумное решение перестроить свою жизнь так,  чтобы  приносить  как  можно
больше пользы. Он стал проводить три-четыре вечера в неделю  в  библиотеке
за изучением проектов по судостроению. "Больше кораблей, - кричали  газеты
и радио, - как можно больше кораблей!" Что ж, если ему не суждено воевать,
то, по крайней мере,  он  сможет  строить.  Он  никогда  не  имел  дела  с
чертежами, и его представление о сварке и клепке было самым смутным, а  по
всем  данным,  чтобы  стать  специалистом  в  любой  из   этих   областей,
потребуются месяцы упорной учебы. И он  занимался  с  неутомимым  рвением,
заучивая наизусть, повторяя вслух содержание прочитанного, заставляя  себя
снова и снова воспроизводить по памяти чертежи. Он умел работать с книгой,
и учение подвигалось быстро. Еще месяц, думал он, и можно будет  пойти  на
верфь, смело подняться на леса и начать зарабатывать себе на хлеб.
   И рядом с  ним  будет  Хоуп.  Он  чувствовал  себя  немного  виноватым,
собираясь строить свое личное счастье  в  то  время,  когда  его  товарищи
переживают ужасы войны. Однако, если он, Ной, откажется от семейной жизни,
это нисколько не приблизит поражение  Гитлера  и  не  ускорит  капитуляцию
Японии. К тому же Хоуп так настаивала.
   Но ведь Хоуп так любит своего отца,  а  он  убежденный  пресвитерианец,
церковный  староста  с   твердо   укоренившимися   в   сознании   суровыми
религиозными принципами.
   Она ни за что не выйдет замуж без согласия отца. "О боже, - думал  Ной,
уставившись на капрала морской пехоты, который, развалившись  на  сиденье,
спал с открытым ртом и поднятыми вверх ногами, - боже, почему  так  сложно
устроен мир?"
   Вот в окне показался кирпичный завод и замелькали тесно жмущиеся друг к
другу унылые заснеженные улицы с пирамидальными крышами  домов.  А  вот  и
Хоуп, она стоит на платформе и старается  взглядом  отыскать  его  лицо  в
мелькающих замерзших окнах.
   Он на ходу спрыгнул с поезда, прокатился по скользкому снегу,  стремясь
удержать равновесие, взмахнул руками  и  чуть  было  не  выпустил  из  рук
потертый  саквояж  из  искусственной  кожи.  Какой-то  пожилой  человек  с
чемоданом ядовито заметил ему:
   - Это лед, молодой человек, лед, на нем не танцуют.
   Хоуп спешила ему навстречу. У нее  было  бледное,  встревоженное  лицо.
Остановившись в нескольких шагах, даже не поцеловав его, она воскликнула:
   - Боже мой. Ной! Тебе нужно побриться.
   - Вода замерзла, - бросил он с раздражением.
   Некоторое время они стояли друг против друга в  нерешительности.  Затем
Ной быстро огляделся вокруг, стараясь определить, одна ли она  пришла.  На
станции сошло еще несколько пассажиров, но было очень рано,  их  никто  не
встречал, и они уже спешили к выходу. Вскоре  поезд  отошел,  и,  если  не
считать пожилого мужчины с чемоданом, Ной и Хоуп остались на станции одни.
   "Нехорошо, - подумал Ной, - они послали ее, чтобы она сама сообщила мне
неприятную весть".
   - Как доехал? - стараясь скрыть смущение, спросила Хоуп.
   - Отлично, - ответил Ной. Она казалась какой-то странной и холодной; на
ней было старое короткое пальтишко из толстой клетчатой ткани, а на голове
туго повязанный шарф. С  холодных  вершин  дул  северный  ветер,  насквозь
пронизывая его пальто, словно оно было из тончайшей ткани.
   - Значит, проводим рождество здесь? - спросил Ной.
   - Ной... - тихо, дрожащим  голосом  произнесла  Хоуп,  стараясь  скрыть
волнение. - Ной, я еще не говорила им.
   - Что? - упавшим голосом спросил Ной.
   - Я не сказала им ничего: ни что ты должен  приехать,  ни  что  я  хочу
выйти за тебя замуж, ни что ты еврей, ни что ты вообще существуешь.
   Ной проглотил обиду. "До чего же глупо  и  бессмысленно  проводить  так
рождество", - подумал он, глядя на неприветливые вершины.
   - Ну что же, - ответил он, сам не сознавая, что хотел этим сказать.  Но
Хоуп выглядела такой жалкой в своем туго повязанном шарфе,  с  озябшим  на
утреннем морозе лицом, что ему захотелось как-то утешить ее. - Пустяки,  -
добавил он таким тоном, каким говорит хозяин неловкому  гостю,  разбившему
вазу, давая понять, что это не такая уж большая потеря. - Не беспокойся об
этом.
   - Я все собиралась сказать, - начала Хоуп так тихо, что  сквозь  порывы
ветра он с трудом различал ее слова, - я даже пыталась вчера  вечером  все
рассказать отцу... - Она тряхнула головой и продолжала. - Мы пришли  домой
из церкви, и я думала, что нам удастся посидеть вдвоем на  кухне,  но  тут
вошел мой брат. Он приехал с женой и детьми на праздники из Ратленда.  Они
заговорили о войне, а брат такой болван  -  стал  уверять,  что  евреи  не
воюют, а только наживаются на войне. А отец  сидел  и  кивал  головой.  Не
знаю, соглашался ли он или просто дремал - его каждый вечер уже  с  девяти
часов клонит ко сну, - и я так и не решилась...
   - Ничего, ничего, все  в  порядке,  -  тупо  повторял  Ной,  машинально
натягивая перчатки на озябшие руки. "Нужно позавтракать, - подумал он, - и
выпить чашку кофе".
   - Я не могу больше оставаться с тобой,  -  сказала  Хоуп.  -  Мне  пора
возвращаться. Когда я уходила из  дому,  все  еще  спали,  а  сейчас  они,
наверно, уже встали и гадают, куда я девалась. Я должна  пойти  с  ними  в
церковь, а потом постараюсь поговорить с отцом наедине.
   - Правильно, так и сделай, -  с  неестественным  оживлением  проговорил
Ной.
   - На той стороне улицы есть  отель.  -  Хоуп  показала  на  трехэтажное
здание шагах в пятидесяти. - Там можно позавтракать и отдохнуть. Я приду к
тебе в одиннадцать часов. Хорошо? - озабоченно спросила она.
   - Отлично, кстати там и побреюсь, - просиял Ной, как будто  ему  только
что пришла в голову блестящая идея.
   - Ной, милый... - Подойдя ближе, она прикоснулась руками к его лицу.  -
Мне так жаль. Я подвела тебя, я подвела тебя.
   - Глупости, - мягко возразил он, - глупости. - Но в душе он  знал,  что
Хоуп права. Она действительно подвела его, и это его не столько  огорчило,
сколько удивило. На нее можно  было  всегда  положиться,  она  была  такой
мужественной, такой искренней и сердечной по отношению к нему. И к чувству
разочарования и обиды, которое принесло ему  это  холодное  рождественское
утро, примешивалось и другое чувство: он был рад тому, что  она  хоть  раз
провинилась. Он был убежден,  что  не  раз  подводил  ее  и  будет  иногда
подводить и в будущем. Теперь они в какой-то степени сквитались, и  впредь
ему будет за что ее прощать.
   - Не беспокойся, дорогая, - улыбался он ей, грязный  и  уставший,  -  я
уверен что все будет хорошо, я буду ждать тебя там. - Он жестом указал  на
отель. - Иди в церковь и... - он печально усмехнулся, - помолись за меня.
   Она  улыбнулась,  еле  сдерживая  слезы,  потом  повернулась  и  быстро
зашагала своей твердой походкой, которую  не  могли  изменить  ни  тяжелые
боты, ни скользкая дорога, к дому, где колеблющийся отец  и  разговорчивый
брат, вероятно, уже проснулись и ожидали ее прихода. Ной смотрел ей вслед,
пока она не скрылась за углом, затем  поднял  саквояж,  пересек  скользкую
улицу и направился к отелю. Открыв дверь отеля, он остановился. "О боже! -
вдруг вспомнил он. - Я забыл поздравить ее с рождеством".


   Было уже половина  первого,  когда  раздался  стук  в  дверь  маленькой
мрачной  комнаты  с  облезлой  крашеной  железной  кроватью   и   разбитым
умывальником, которую Ной снял за два с половиной  доллара.  На  праздники
теперь осталось три доллара и семьдесят  пять  центов.  (Правда,  обратный
билет до Нью-Йорка он уже купил.) Он не рассчитывал, что придется  платить
за комнату. Впрочем, с деньгами не так уж плохо. Питание в  Вермонте,  как
он убедился, стоило недорого. За завтрак из двух  яиц  он  заплатил  всего
тридцать пять центов. Подсчитав деньги, он тяжело вздохнул. Война, любовь,
варварское деление на евреев и неевреев, возникшее почти за две тысячи лет
до  этого  сурового  рождественского  утра,  естественное  нежелание  отца
отдавать свою дочь незнакомому  человеку,  а  тут  еще  приходится  ломать
голову, как прожить  праздники,  когда  в  кармане  осталось  меньше  пяти
долларов.
   Ной попытался изобразить на лице спокойную улыбку, предназначенную  для
Хоуп, и открыл дверь. Но это оказалась не Хоуп, а один из служащих  отеля,
старик с морщинистым красным лицом.
   - Дама и господин внизу в вестибюле, - бросил он, повернулся и вышел.
   Ной  с  волнением  взглянул  на  себя  в  зеркало,  тремя   порывистыми
движениями провел расческой по коротким волосам, поправил галстук и  вышел
из комнаты. "С какой стати, -  спрашивал  он  себя,  с  замиранием  сердца
спускаясь по скрипучей лестнице, пропахшей воском  и  свиным  салом,  -  с
какой стати человек в здравом уме должен сказать  мне  "да"?  Что  я  могу
предложить в дополнение к своему имени?  Три  доллара  в  кармане,  чуждую
религию, тело, от  которого  отказалось  за  ненадобностью  правительство,
никакой профессии, никакого определенного стремления, кроме желания жить с
его дочерью и любить ее. Ни семьи, ни воспитания, ни друзей. Лицо, которое
должно показаться этому  человеку  грубым  и  чуждым;  запинающаяся  речь,
засоренная жаргоном  плохих  школ  и  языком  простонародья  всех  уголков
Америки. Ною приходилось бывать в таких городках, как  этот,  и  он  знал,
какие люди вырастают в них: гордые, замкнутые в себе, ограниченные  кругом
своей семьи, непреклонные, с  семейными  традициями  древними,  как  камни
самих городов, они со страхом  и  презрением  смотрят  на  орды  безродных
пришельцев, вливающихся в их города. Ной никогда еще  не  чувствовал  себя
таким чужаком,  как  в  тот  момент,  когда,  спустившись  по  лестнице  в
вестибюль отеля, увидел мужчину и  девушку,  которые,  сидя  в  деревянных
качалках, смотрели в окно на морозную улицу.
   Услышав,  что  Ной  входит  в  вестибюль,  они  поднялись.  "Какая  она
бледная", - отметил Ной, предчувствуя катастрофу. Он медленно направился к
отцу и дочери. Плаумен был  высокий,  сутулый  мужчина,  выглядевший  так,
словно всю свою жизнь имел дело с камнем и железом и последние  шестьдесят
лет вставал не позднее пяти часов утра. У него было  угловатое,  замкнутое
лицо, за очками в серебряной оправе виднелись усталые  глаза.  Когда  Хоуп
сказала:  "Отец,  это  Ной",  его  лицо  не  отразило  ни  дружелюбия,  ни
враждебности.
   Впрочем, он протянул Ною руку. Пожимая ее, Ной заметил, что  рука  была
жесткая и мозолистая. "Что бы там ни было, а умолять я не  буду,  -  решил
Ной. - Я не буду лгать и делать вид, будто что-нибудь  собой  представляю.
Если он скажет "да" - хорошо, а если скажет "нет..." Но  об  этом  Ною  не
хотелось думать.
   - Очень рад познакомиться с вами, - сказал Плаумен.
   Они стояли,  чувствуя  себя  неловко  в  присутствии  пожилого  клерка,
наблюдавшего за ними с нескрываемым интересом.
   - Мне кажется, неплохо  было  бы  нам  с  мистером  Аккерманом  немного
побеседовать, - сказал Плаумен.
   - Да, - прошептала Хоуп, и по ее напряженному,  неуверенному  тону  Ной
почувствовал, что все потеряно.
   Плаумен внимательно осмотрел вестибюль.
   - Здесь, пожалуй, мало подходящее место для беседы,  -  проговорил  он,
взглянув на клерка, который  с  любопытством  смотрел  на  него.  -  Можно
немного  прогуляться,  к  тому  же  мистер  Аккерман,  вероятно,  пожелает
осмотреть город.
   - Да, сэр, - ответил Ной.
   - Я подожду здесь, - сказала  Хоуп  и  опустилась  в  качалку,  жалобно
заскрипевшую в тишине  вестибюля.  При  этом  звуке  клерк  неодобрительно
поморщился, а Ной почувствовал, что этот жалобный скрип будет преследовать
его в течение многих лет в тяжелые минуты жизни.
   - Мы вернемся минут через тридцать, дочь моя, - сказал Плаумен.
   Ноя слегка передернуло при этом обращении. Оно вызывало в памяти плохие
старые пьесы из жизни фермеров, фальшивые, надуманные  и  мелодраматичные.
Он открыл дверь и вышел  вслед  за  Плауменом  на  заснеженную  улицу.  Он
мельком увидел, что Хоуп с тревогой наблюдает за ними в  окно.  Потом  они
медленно пошли под резким холодным ветром по  расчищенным  тротуарам  мимо
закрытых магазинов.
   Минуты две они шли молча, слышен был  только  скрип  сухого  снега  под
ногами. Первым заговорил Плаумен.
   - Сколько с вас берут в отеле? - спросил он.
   - Два пятьдесят, - ответил Ной.
   - За один день? - удивился Плаумен.
   - Да.
   - Грабители с большой дороги все эти содержатели отелей,  -  возмутился
Плаумен.
   Он снова замолчал, и  они  продолжали  свой  путь,  не  обмениваясь  ни
словом. Они миновали фуражную  лавку  Маршалла,  аптеку  Ф.Кинне,  магазин
мужской одежды Дж.Джиффорда, юридическую контору Вирджила  Свифта,  мясную
лавку  Джона  Хардинга  и  булочную  миссис  Уолтон,  магазин   похоронных
принадлежностей Оливера Робинсона и бакалейную лавку Н.Уэста.
   Лицо Плаумена было по-прежнему суровым  и  непроницаемым,  его  резкие,
застывшие черты не  гармонировали  со  старомодной  выходной  шляпой.  Ной
перевел взгляд на  вывески  магазинов.  Имена  владельцев  входили  в  его
голову,  словно  гвозди,  методично  забиваемые   в   доску   безразличным
плотником. Каждое имя жалило как стрела,  вставало  как  стена,  в  каждом
имени слышался упрек, вызов, сигнал к нападению. Ной чувствовал, как тонко
и хитроумно этот старик вводит его в тесно сплетенный, единый мир  простых
английских фамилий, к которому принадлежит его  дочь.  Окольным  путем  он
ставил перед Ноем вопрос, как уживется в этом Мире он,  Аккерман,  человек
Со случайным именем, вывезенным из пекла  Европы,  одинокий,  беззаботный,
непризнанный, не имеющий ни гроша за душой, бездомный и безродный.
   "Лучше бы иметь дело с братом, - подумал Ной, - шумным,  болтливым,  со
всеми его старыми, давно известными  гнусными  и  избитыми  доводами,  чем
подвергаться молчаливому нападению этого умного старого янки".
   Не нарушая молчания, они прошли деловой  район  города.  Позади  газона
возвышалось обветренное кирпичное здание школы с увитыми  засохшим  плющом
стенами.
   - В эту школу ходила Хоуп, - сообщил Плаумен, кивком головы указывая на
здание.
   "Новый враг, - подумал Ной,  глядя  на  спрятавшееся  за  дубы  простое
старое здание, - еще один противник, лежащий в засаде двадцать пять  лет".
Над входом по обветренному камню был  высечен  девиз.  Скосив  глаза,  Ной
прочел его. "Вы узнаете правду", - гласили полустертые буквы, обращаясь  к
поколениям Плауменов, которые под этим лозунгом учились читать и писать  и
узнавали о том, как их предки в семнадцатом  веке  высадились  в  жестокую
бурю на скалах  Плимута.  -  Вы  узнаете  правду,  и  правда  сделает  вас
свободными". Ною казалось, что он слышит  доносящийся  из  могилы  звонкий
голос покойного отца, читающего эти слова в  своей  напыщенной  ораторской
манере.
   - Обошлась в двадцать три  тысячи  долларов  в  1904  году,  -  пояснил
Плаумен. - В 1935 году Управление общественных строительных  работ  хотело
снести ее и построить новую, но мы не допустили этого: пустая трата  денег
налогоплательщиков. Школа и так очень хорошая.
   Они пошли дальше. В ста шагах от школы  стояла  церковь.  Ее  стройный,
строгий шпиль устремлялся в утреннее небо. "Вот его самое сильное  оружие,
- в отчаянии подумал Ной. - На церковном  кладбище,  вероятно,  похоронено
несколько десятков Плауменов, и со мной будут говорить в их присутствии".
   Церковь была построена из светлого дерева и стояла, изящная и  прочная,
на заснеженном склоне. Она отличалась  строгим,  сдержанным  стилем  и  не
взывала неистово к богу, подобно устремленным ввысь  соборам  французов  и
итальянцев, а обращалась к нему простыми, взвешенными,  краткими  словами,
прямо относящимися к делу.
   - Ну что ж, - сказал Плаумен, когда  до  церкви  оставалось  еще  шагов
пятьдесят, - пожалуй, мы зашли уже довольно далеко.  -  Он  повернулся.  -
Пойдем обратно?
   - Да, - согласился Ной, и они направились в отель. Он был так удивлен и
озадачен, что шел машинально, почти ничего не видя. Удар еще не нанесен, и
неизвестно, когда он обрушится. Ной взглянул на старика:  гранитные  черты
его лица хранили сосредоточенное, озабоченное выражение. Ной видел, что он
мучительно подыскивает подходящие слова, холодные  и  убедительные,  чтобы
отказать возлюбленному своей дочери, слова справедливые,  но  решительные,
сдержанные, но окончательные.
   - Вы поступаете ужасно, молодой человек, - начал наконец Плаумен, и Ной
сжал челюсти, готовясь к бою. - Вы подвергаете испытанию принципы  старого
человека. Не скрываю, я хотел бы только одного: чтобы  вы  сели  в  поезд,
вернулись в Нью-Йорк и никогда больше  не  видели  Хоуп.  Но  вы  ведь  не
сделаете этого, не так ли? - Он пристально посмотрел на Ноя.
   - Нет, не сделаю.
   - Я так и думал. Иначе я не был бы здесь. - Старик глубоко вздохнул  и,
глядя под ноги на очищенный от  снега  тротуар,  продолжал  медленно  идти
рядом с Ноем. - Извините меня за довольно невеселую прогулку по городу,  -
опять заговорил  он.  -  Значительную  часть  своей  жизни  человек  живет
автоматически, но иногда ему приходится  принимать  серьезные  решения.  И
тогда он должен спросить себя: во что я верю, и хорошо это или плохо?  Все
эти сорок пять минут вы заставили меня думать об этом, и не могу  сказать,
что я вам за это благодарен. Я не знаю ни одного еврея и никогда не имел с
ними дела. Мне нужно было к вам присмотреться и попытаться решить,  считаю
ли я евреев дикими, отъявленными язычниками,  прирожденными  преступниками
или чем-то в этом роде... Хоуп думает, что  вы  не  такой  уж  плохой,  но
молодые девушки часто ошибаются. Всю свою жизнь я считал, что люди родятся
одинаково хорошими, и, слава богу, до сегодняшнего дня мне не  нужно  было
проверять это. Если бы кто-нибудь другой появился в городе и попросил руки
Хоуп, я сказал бы ему: "Заходите в дом, Виргиния  приготовила  индейку  на
обед..."
   Слушая искреннюю речь старика, Ной не заметил, как они подошли к отелю.
Дверь отеля открылась, и из нее быстро вышла Хоуп.  Заметив  дочь,  старик
остановился и сразу умолк.  Она  пристально  смотрела  на  него,  лицо  ее
выражало тревогу и решимость.
   Ной чувствовал  себя  как  после  долгой  болезни,  перед  его  глазами
пробегали имена Киннов, Уэстов и Свифтов  с  вывесок  магазинов,  имена  с
надгробных плит церковного кладбища, сама  церковь,  холодная  и  суровая.
Слушать неторопливую речь старика, видеть измученную  бледную  Хоуп  вдруг
стало невыносимо. Он вспомнил свою теплую неприбранную комнату  на  берегу
реки, с книгами и старым пианино, и ему до боли захотелось домой.
   - Ну как? - спросила Хоуп.
   - Что же, - не спеша ответил  отец.  -  Я  только  что  сказал  мистеру
Аккерману, что у нас на обед приготовлена индейка.
   Лицо Хоуп медленно озарилось улыбкой, она прижалась к отцу и поцеловала
его.
   - Что же вы так долго? - спросила она, и изумленный  Ной  вдруг  понял,
что все будет хорошо, но он был настолько утомлен и разбит, что ничего  не
почувствовал.
   - Можете захватить свои вещи, молодой человек, - сказал Плаумен, -  нет
смысла отдавать этим грабителям все свои деньги.
   - Да, да, конечно, - согласился  Ной  и  медленно,  как  во  сне,  стал
подниматься по лестнице в отель. Открыв дверь комнаты, он оглянулся.  Хоуп
держала  под  руку  отца,  старик  улыбался,  пусть  это  была   несколько
вымученная и натянутая, но все-таки улыбка.
   - Ах, я и забыл. Счастливого рождества, - сказал Ной  и  направился  за
саквояжем.





   Призывной пункт находился в  большом  пустом  помещении  над  греческим
рестораном. В воздухе стоял запах горелого масла  и  плохо  приготовленной
рыбы. Пол был грязный, две лампы без абажуров  ярко  освещали  расшатанные
деревянные походные стулья и беспорядочно заваленные  бумагами  столы,  за
которыми две секретарши монотонно  печатали  бланки.  Комнату  ожидания  и
место, где  заседала  комиссия,  разделяла  временная  перегородка,  через
которую свободно проникал  гул  голосов.  На  походных  стульях  сидело  с
десяток человек: степенные, хорошо одетые мужчины среднего возраста, юноша
итальянец в кожаной куртке, явившийся с матерью,  несколько  молодых  пар,
державшихся за руки. "У них такой вид, - думал Майкл, - словно они  попали
в  безвыходное  положение:  обиженные,   злые,   сидят,   уставившись   на
потрепанный бумажный американский флаг и развешанные по стенам  плакаты  и
объявления. Все они выглядят как люди, обремененные семьей или  страдающие
болезнями, которые дают право на освобождение от военной службы. А женщины
- жены и матери с укором смотрят на других мужчин, словно  хотят  сказать:
"Я вижу вас насквозь, у вас отличное здоровье, но вы припрятали в  подвале
много денег и хотите, чтобы вместо вас  пошел  мой  сын  или  муж,  но  не
думайте, что на этот раз вам удастся отделаться".
   Дверь комнаты, в которой заседала комиссия, открылась, и из  нее  вышел
невысокий черноглазый  юноша  в  сопровождении  матери.  Мать  плакала,  а
покрасневшее лицо юноши выражало испуг  и  злобу.  Все  смотрели  на  него
холодным оценивающим взглядом, мысленно представляя себе его мертвое  тело
на поле боя, белый деревянный крест и почтальона у двери с  телеграммой  в
руках. В этом взгляде не было и тени сожаления,  одно  только  злорадство.
Казалось, он говорил: "Вот еще  один  мерзавец,  которому  не  удалось  их
одурачить".
   На  столе  одной  из  секретарш  застучала  машинка.  Затем  секретарша
поднялась, приоткрыла дверь и, скользнув безразличными глазами по комнате,
противным, резким голосом вызвала:
   - Майкл Уайтэкр.
   Это была на  редкость  некрасивая  девица,  с  большим  носом  и  густо
намазанными губами. Поднимаясь со стула, Майкл заметил что  у  нее  кривые
ноги, а чулки перекрутились и сморщились.
   - Уайтэкр! - раздраженно и нетерпеливо повторила она.
   Майкл помахал ей и, улыбнувшись, сказал:
   - Не выходите из себя, дорогая, я иду.
   Она взглянула на него с холодным превосходством. Но  Майкл  не  осуждал
ее. Помимо обычного для государственных служащих дерзкого обращения, в ней
еще говорило пьянящее чувство власти над людьми, которых она  посылает  на
смерть - на смерть ради нее, хотя, очевидно,  за  всю  ее  жизнь  ни  один
мужчина не взглянул на нее приветливо.  "Все  угнетают  слабых  -  негров,
мормонов [американская религиозная секта], нудистов  [проповедники  культа
наготы], нелюбимых женщин, - думал Майкл, подходя к двери, - чтобы  как-то
вознаградить себя за собственные неприятности. Надо  быть  святым,  чтобы,
работая на призывном пункте, оставаться порядочным человеком".
   Открывая дверь, Майкл с  удивлением  почувствовал,  что  его  пробирает
легкая дрожь. "Что за чепуха", - подумал он, досадуя на себя.  За  длинным
столом сидело семь человек. Все они повернулись и посмотрели на  него.  Их
лица были для призывника другой стороной медали. Если в  комнате  ожидания
царили  страх,  обида  и  неуверенность,  то   здесь   было   безжалостное
подозрение, недоверие и бессердечность. "При других обстоятельствах  ни  с
кем из этих типов я не стал бы разговаривать, - подумал Майкл, без  улыбки
глядя на их неприветливые лица. - Вот они, мои  ближние.  Кто  выбрал  их?
Откуда они явились? Почему  они  проявляют  такое  рвение,  посылая  своих
земляков на войну?"
   -  Садитесь,   пожалуйста,   мистер   Уайтэкр,   -   угрюмо   пригласил
председатель, жестом указывая на свободный стул. Это  был  пожилой  тучный
мужчина  с  двойным  подбородком  и  злыми  пронзительными  глазами.  Даже
"пожалуйста" он произнес властным, повелительным тоном. Подходя  к  стулу,
Майкл подумал: "А в какой войне участвовал ты?"
   Другие  лица  тоже  повернулись  к  нему,   словно   орудия   крейсера,
готовящиеся к обстрелу. Садясь на стул, Майкл  с  удивлением  подумал:  "Я
живу в этом районе десять лет, но никогда  не  видел  ни  одного  из  этих
людей. Наверное, они прятались в подвалах, ожидая этого момента".
   На длинной стене позади стола, за серыми и синими костюмами  и  желтыми
лицами членов комиссии, ярким пятном выделяясь на  фоне  тусклой  комнаты,
висел американский флаг, на этот  раз  из  настоящей  ткани.  Майкл  вдруг
представил себе тысячи таких  комнат  по  всей  стране,  тысячи  таких  же
мрачных людей с холодными подозрительными лицами и флагом, висящим  за  их
лысеющими головами, людей, через руки которых проходят тысячи озлобленных,
насильно  призываемых  юношей.   Видимо,   эта   комната,   неряшливая   и
неприветливая, символизировала общую обстановку, господствовавшую в стране
в 1942 году. Здесь  царило  насилие,  запугивание  и  обман,  и  ничто  не
облагораживало эту процедуру, кроме перспективы смерти или ранения.
   - Итак, мистер Уайтэкр, - заговорил  председатель,  близоруко  роясь  в
личном деле Майкла, - вы просите льготу по пункту За,  потому  что  имеете
иждивенцев. - И он сердито воззрился на Майкла, как будто  спрашивал  его:
"Где оружие, которым вы убили покойного?"
   - Да, - ответил Майкл.
   -  Мы  установили,  что  вы  не  живете  с  женой,  -  громко  произнес
председатель и торжествующе посмотрел вокруг.  Несколько  членов  комиссии
энергично закивали головами.
   - Мы разведены.
   - Разведены? - воскликнул председатель. - Почему вы скрыли этот факт?
   - Послушайте, - сказал Майкл, - я не буду напрасно занимать ваше время,
я поступаю на военную службу.
   - Когда?
   - Как только будет поставлена пьеса, над которой я работаю.
   - А когда это будет? - с раздражением спросил маленький толстый мужчина
с другого конца стола.
   - Через два месяца, - ответил Майкл. - Не знаю, что вы написали на  том
заявлении, но я должен обеспечивать отца с матерью и платить алименты...
   - Ваша жена зарабатывает пятьсот пятьдесят долларов в неделю,  -  резко
заявил председатель, заглянув в лежавшие перед ним бумаги.
   - Да, когда работает.
   -  В  прошлом  году  она  работала   тридцать   недель,   -   продолжал
председатель.
   - Правильно, - устало подтвердил Майкл, - но ни  одной  недели  в  этом
году.
   -  Да,  но  мы  должны  учитывать   вероятные   заработки,   -   сказал
председатель, взмахнув рукой. - Последние пять лет  она  работала,  и  нет
оснований полагать, что она не будет работать и дальше. Кроме того, -  еще
раз заглянув в бумаги, добавил он, - вы заявляете, что на вашем  иждивении
отец и мать.
   - Да, - со вздохом ответил Майкл.
   - Ваш отец, как мы установили,  получает  пенсию  в  шестьдесят  восемь
долларов в месяц.
   - Правильно, - согласился Майкл. - А вы пытались  когда-нибудь  прожить
вдвоем на шестьдесят восемь долларов в месяц?
   - Все  должны  чем-то  жертвовать  в  такое  время,  как  сейчас,  -  с
достоинством проговорил председатель.
   - Я не хочу спорить с вами, я  уже  сказал,  что  собираюсь  через  два
месяца поступить на военную службу.
   -  Почему?  -  спросил  мужчина,  сидевший  на  другом   конце   стола,
уставившись через блестящие стекла пенсне на Майкла  и,  видимо,  готовясь
разоблачить эту последнюю увертку.
   Майкл окинул взглядом семь рассерженных лиц и с усмешкой ответил:
   - Я не знаю почему, а вы знаете?
   - Достаточно, мистер Уайтэкр, - процедил председатель.
   Майкл поднялся и вышел из комнаты, чувствуя на себе  злые,  возмущенные
взгляды всех семи членов комиссии. "Они чувствуют себя обманутыми, - вдруг
сообразил  он,  -  им  так  хотелось  поймать  меня  в  ловушку,  все  они
подготовились к этому".
   Люди,  ожидавшие  в  приемной,  с  удивлением   посмотрели   на   него,
недоумевая, почему он так быстро вышел.  Он  улыбнулся  им  и  хотел  было
пошутить, но подумал, что это было  бы  слишком  жестоко  по  отношению  к
растерянным парням, ожидавшим в мучительном напряжении своей очереди.
   - Спокойной ночи, дорогая, - сказал он, обращаясь к некрасивой  девушке
за столом. В этом он не  мог  себе  отказать.  Она  взглянула  на  него  с
непоколебимым превосходством  человека,  которого  не  пошлют  умирать  за
других.
   Спускаясь по лестнице, Майкл продолжал улыбаться, но чувствовал он себя
все-таки подавленным. "Надо было пойти в первый день, - думал он, -  тогда
мне не пришлось бы подвергаться такому унижению". Медленно  шагая  в  этот
мягкий зимний вечер мимо  гуляющих  парочек,  не  знающих  о  том,  что  в
полуквартале от них, в грязном помещении над греческим рестораном, во  имя
их идет подлая, жалкая борьба  человеческих  душ,  Майкл  чувствовал  себя
униженным и оскорбленным.
   Через два дня, спустившись утром за почтой, он  обнаружил  открытку  из
призывного пункта: "Согласно вашей просьбе, с 15 мая вы будете  переведены
в категорию 1А" [неограниченно годные к военной  службе].  Он  рассмеялся.
"Они хотят превратить свое поражение в победу", - подумал он, поднимаясь к
себе в лифте, и  вдруг  почувствовал  облегчение:  больше  не  нужно  было
принимать никаких решений.





   Ной проснулся, и в  глаза  ему  упал  мягкий  свет  утренней  зари.  Он
посмотрел на жену. "Она спит и словно хранит  какую-то  тайну.  Хоуп,  моя
Хоуп", - подумал он. Наверно, она была одной  из  тех  серьезных  девочек,
которые ходят по этому белому деревянному городу с таким видом, будто  все
время торопятся куда-то по важным делам. Наверно, в разных углах комнаты у
нее были свои тайники, где она  прятала  всякие  мелкие  вещицы  -  перья,
засушенные цветы, старые модные картинки из магазина  Харпера,  рисунки  с
изображением женщин с турнюрами и всякие прочие  безделки.  Ничего  ты  не
знаешь о девочках; другое дело, если бы у тебя были сестры. Жена пришла  к
тебе из совсем неведомой для тебя жизни, все равно как с гор Тибета или из
французского женского монастыря. Что делала  она  в  то  время,  когда  он
покуривал сигареты под крышей заведения  для  мальчиков  полковника  Друри
("Мы берем мальчика, а возвращаем мужчину!")? Задумчиво прогуливалась мимо
церковного кладбища, где под старым дерном покоятся  поколения  Плауменов?
Если существует какое-то предопределение, то она уже  тогда  готовилась  к
встрече с ним, готовилась к тому времени, когда будет спать  рядом  с  ним
при свете утренней зари. Значит, и он готовился  к  встрече  с  ней,  если
только есть предопределение? Невероятно!
   А если бы Роджер каким-то образом  не  встретился  с  ней  (а  как  это
случилось?), если бы он полушутя не решил устроить вечеринку, чтобы помочь
Ною найти девушку, если  бы  он  привел  какую-нибудь  другую  из  десятка
знакомых ему девушек, значит, в это утро они не лежали  бы  здесь  вместе.
Случай - единственный закон жизни, Роджер! "Веселиться и любить ты умеешь,
любишь леденцами угощать. Ну, а деньги ты, дружок, имеешь? Это все, что  я
хочу узнать". Застрял на Филиппинах, на Батаане, если только  еще  жив.  А
они живут в его комнате, спят в его постели: она удобнее,  старая  кровать
Ноя совсем перекосилась. Все началось  с  того,  что  он  достал  с  полки
публичной библиотеки книгу Йейтса "Яйцо Херна и другие пьесы". Если бы  он
взял другую книгу, то не столкнулся бы с Роджером, и не жил бы здесь, и не
встретил бы Хоуп, и она, вероятно, лежала бы теперь  в  другой  кровати  с
другим мужчиной, который смотрел бы на нее и думал: "Я люблю ее,  я  люблю
ее". Лучше не думать об этом, иначе можно сойти с ума. Предопределения нет
ни в чем: ни в любви, ни в  смерти,  ни  в  бою.  Есть  только  уравнение:
человек  плюс   его   намерения   равны   случаю.   Невозможно   поверить.
Предопределение должно быть, но оно тщательно замаскировано  (так  хороший
драматург скрывает свой замысел). Только когда наступит час  смерти,  вам,
может быть, все станет ясно, и вы скажете: "О, теперь  я  понимаю,  почему
этот персонаж был введен в первом акте".
   Батаан. Трудно себе представить, что Роджер говорит кому-то: "Да, сэр".
Трудно представить Роджера в каске. Он всегда стоит у меня перед глазами в
своей слегка сдвинутой набок измятой  коричневой  фетровой  шляпе.  Тяжело
думать, что Роджер торчит в грязной  дыре.  Тяжело  думать,  что  человек,
способный играть Бетховена, находится под огнем в джунглях. Тяжело думать,
что можно лишиться Роджера, хотя бы и на войне.  Роджер  был  прирожденным
победителем, он никогда не придавал большого значения своим  победам,  они
его только забавляли. Тяжело думать,  что  Роджера  разорвало  миной,  или
представить, как он с криком падает, скошенный пулеметной очередью. Трудно
представить, что Роджер может сдаться в плен. Можно  вообразить,  как  он,
лукаво ухмыляясь, отвечает японцу, снимающему допрос: "Бог мой,  а  вы  не
шутите?" Тяжело думать о могиле Роджера  под  пальмами,  о  голом  черепе,
покоящемся  в  земле  джунглей.  Целовал  ли  когда-нибудь  Роджер   Хоуп?
Вероятно, да. А сколько было других мужчин? Лицо на подушке хранит тайну -
книга за семью печатями. Сколько мужчин ей нравилось, и какие видения  она
создавала в мечтах, лежа  в  своей  одинокой  постели  в  Вермонте  или  в
Бруклине? А сколько из этих мужчин лежат мертвыми на дне Тихого океана?  А
сколько других юношей и мужчин, которых она касалась, кого желала,  о  ком
мечтала, пока  еще  живы,  но  погибнут  в  этом  году  или  в  будущем  в
каком-нибудь из уголков земного шара?
   Который час? Четверть седьмого. Можно полежать еще минут пять.  Сегодня
будет нечто вроде  выходного  дня.  Не  будет  ни  оглушительного  грохота
клепки, ни ветра на  лесах,  ни  шипения  и  вспышек  сварки  на  верфи  в
Пассенике. Сегодня он должен явиться на призывной пункт и еще  раз  пройти
осмотр  на  острове  Губернатора.  Военная  машина  повторяется,   подобно
забывчивому банковскому служащему, по нескольку раз складывающему  одну  и
ту же  колонку  цифр.  Еще  раз  реакция  Вассермана,  еще  раз  небрежное
прощупывание паха ("покашляйте", "грыжи нет"), еще раз назойливый психиатр
спросит: "Имели ли вы сношения с мужчинами?" Что за унизительные  вопросы?
В армии существует мнение, что отношения с  товарищем  могут  быть  только
противоестественными. Что же сказать о его отношениях  с  Роджером  или  с
Винсентом Мориарити, сменным мастером на верфи, который угощал его пивом и
хвастался, что в 1916 году на пасхальной неделе сорвал британский  флаг  с
почты в Дублине [24 апреля 1916 года в Дублине началось восстание  рабочих
и мелкой буржуазии под лозунгом  независимости  Ирландии;  восстание  было
жестоко подавлено английскими войсками  30  апреля].  Что  же  сказать  об
отношениях с тестем, который послал ему в качестве свадебного подарка свой
экземпляр собрания сочинений Эмерсона? [Эмерсон, Ралф Уолдо (1803-1882)  -
американский философ, публицист и поэт; в своем мировоззрении  исходил  из
принципов морального усовершенствования и сближения  с  природой]  Что  же
сказать о его отношениях с отцом, который, начав с Одессы, обошел полмира,
распутничая, обманывая и пророчествуя, а теперь превратился  в  маленькую,
никому не нужную коробочку пепла на полке колумбария в Калифорнии? Что  же
сказать о его отношениях с Гитлером и Рузвельтом, с Томасом Джефферсоном и
Шекспиром, с полковником Друри из ветхого  серого  здания  под  Детройтом,
который каждый день выпивал по кварте виски и  однажды  заявил  выпускному
классу:  "Есть  только  одно  достоинство   -   храбрость.   Мужчина,   не
чувствительный к оскорблению, для меня не существует". Что  же  сказать  о
его отношении к собственному сыну, который еще не зачат, но  существует  в
скрытом состоянии и присутствует здесь этим ранним утром  в  кровати,  где
лежат Хоуп и Ной? Будет ли его сын чувствительным к оскорблениям? К  каким
оскорблениям? Кто его оскорбит, из-за чего, и чем это  кончится?  Ждет  ли
также и  его  где-нибудь  на  далеком  острове  могила?  Ждет  ли  еще  не
родившегося сына еще не изготовленная  пуля?  Есть  ли  где-то  на  другом
континенте еще  не  зачатый  человек,  который  потом  будет  целиться  из
винтовки в сердце его сына? И к какому богу  обратится  священник  на  его
похоронах? К Христу, к Иегове? К кому? А может быть, к  обоим  сразу,  как
осторожный игрок, который ставит на двух  лошадей.  "Кто  бы  ты  ни  был,
прими,  о  боже,  убиенного  отрока  в  то  царствие  небесное,  каким  ты
управляешь". Нелепо, лежа рядом с женщиной, которая только что стала твоей
женой, беспокоиться о том, как будут хоронить твоего ребенка, который  еще
не дал знать о своем появлении на свет. Сначала  еще  надо  решить  другие
вопросы: будем ли мы его крестить или сделаем обрезание?  "Ты,  обрезанная
собака!" - говорит кто-то в "Айвенго" - этот роман он читал еще в школе. В
1920 году в Будапеште, во время погромов, после  свержения  революционного
правительства,  разъяренная  толпа  срывала  брюки  с   каждого,   в   ком
подозревала  еврея,  и  убивала  всех,  кто  был  обрезан.  Те  несчастные
христиане, которые сделали обрезание из гигиенических соображений и, может
быть, ненавидели  евреев  так  же  сильно,  как  и  их  убийцы,  погибали,
становясь жертвами той же ненависти. Хватит думать о евреях. Стоит  только
пуститься в размышления, все равно на какую тему, как  опять  вернешься  к
этому вопросу. Интересно, было ли когда-нибудь такое  время,  когда  евреи
могли не бояться преследований? В каком веке? Вероятно, в  пятом  веке  до
рождества Христова.
   Двадцать минут седьмого - пора вставать.  На  зеленом  острове  ожидают
врачи, паром, носящий имя генерала,  рентгенотехники,  резиновый  штамп  с
клеймом "Негоден". Как же в прежних войнах  обходились  без  рентгеновских
аппаратов? Сколько людей воевало под Шайло [сражение при  Шайло,  или  при
Питсбургской  переправе,  происходило  6-7  апреля  1862  года  во   время
Гражданской войны в США] с никому  не  известными  рубцами  на  легких?  А
сколько людей с язвой желудка сражалось под Бородином? А сколько было  под
Фермопилами [битва у Фермопил (480  г.  до  н.э.)  -  героическая  оборона
греками под начальством спартанского царя Леонида горного  прохода  против
вторгшейся в Грецию армии персидского царя Ксеркса] таких, кто теперь  был
бы забракован призывными пунктами по причине искривления  позвоночника?  А
сколько негодных к службе  погибло  под  Троей?  [Троя  -  древний  город,
расположенный на северо-западе Малой Азии;  в  начале  XII  века  до  н.э.
троянцы вели войну с греками; осада Трои длилась свыше девяти лет]  Однако
пора вставать.
   Рядом зашевелилась Хоуп; она повернулась к нему,  уронив  руку  ему  на
грудь. Медленно просыпаясь,  она  полусознательно  провела  рукой  по  его
ребрам, по животу.
   - Полежи, - прошептала она, находясь еще во власти сна. Он улыбнулся  и
прижал ее к себе.
   - Сколько времени? - шепотом спросила она, прикоснувшись к его  уху.  -
Уже утро? Ты должен идти?
   - Да, уже утро, и я должен идти, - сказал он и улыбнулся, прижав к себе
ее знакомое гибкое тело, -  но  думаю,  что  власти  могут  подождать  еще
пятнадцать минут.


   Хоуп мыла голову, когда услышала, что кто-то шевелит  ключом  в  замке.
Придя домой с  работы  и  увидев,  что  Ной  еще  не  вернулся  с  острова
Губернатора, она бесцельно ходила в летних сумерках по комнате, не зажигая
огня, в ожидании его возвращения.
   Наклонив голову над ванной и  закрыв  глаза,  чтобы  в  них  не  попала
мыльная пена, она услышала, как Ной прошел в комнату.
   - Ной, я здесь, - позвала она и, замотав голову полотенцем, повернулась
к  нему,  совсем  голая,  если  не  считать  этого  головного  убора.  Его
сосредоточенное лицо не выдавало никакого волнения.
   Он легонько привлек ее к себе, нежно коснувшись еще мокрой после  мытья
шеи.
   - Взяли? - спросила она.
   - Да.
   - А рентген?
   - Видимо, ничего не показал. - Он говорил тихим, но спокойным голосом.
   - Ты сказал им о прошлом осмотре?
   - Нет.
   Ей хотелось спросить  почему,  но  она  не  спросила,  смутно  угадывая
причину.
   - Ты не сказал и о том, что работаешь на оборонном заводе?
   - Нет.
   - Тогда я скажу им, - крикнула она, - я  пойду  туда  сама.  Человек  с
рубцами на легких не может быть...
   - Тес... тес, - остановил, он ее.
   - Это же глупо, - начала она, стараясь говорить  убедительно.  -  Какая
польза армии от больного человека? Ты совсем  подорвешь  свое  здоровье  и
станешь для них обузой. Они не смогут сделать из тебя солдата...
   - Но они могут  попытаться,  -  улыбнулся  Ной.  -  Во  всяком  случае,
единственное, что я мог сделать, - это предоставить им такую  возможность.
- И, поцеловав ее за ухом, он добавил: - Как  бы  там  ни  было,  это  уже
сделано. Сегодня в восемь вечера я принял присягу.
   Она отшатнулась назад.
   - Так что же тогда ты делаешь здесь?
   - Мне дали две недели для устройства своих дел.
   - Есть ли смысл спорить с тобой? - спросила она.
   - Нет, - мягко ответил он.
   - Будь они прокляты! - воскликнула Хоуп. - Почему они тогда,  в  первый
раз не сказали прямо? Почему? -  кричала  она,  обращаясь  и  к  призывным
комиссиям, и к армейским врачам, и к командирам полков, и  к  политическим
деятелям всех  Столиц  мира,  проклиная  войну  и  это  страшное  время  в
предчувствии  всех  предстоящих  ей  страданий.  -  Почему  они  не  могут
поступать как здравомыслящие люди?
   - Тес... тес, у нас только две недели, давай не  будем  терять  времени
попусту. Ты уже ела?
   - Нет, я мыла голову.
   Он сел на край ванны и устало улыбнулся.
   - Приводи в порядок волосы, - сказал он,  -  и  пойдем  обедать.  Около
Второй авеню, я слышал,  есть  одно  место,  где  готовят  лучшие  в  мире
бифштексы. Три доллара порция, но они...
   Она бросилась к нему на колени и крепко обхватила его.
   - О дорогой! - воскликнула она. - Дорогой мой...
   Он ласково гладил ее голое плечо, словно старался навсегда  запечатлеть
его в памяти.
   - Эти две недели, - проговорил он почти твердым голосом, - мы поживем в
свое удовольствие.  Вот  так  мы  и  будем  устраивать  свои  дела.  -  И,
улыбнувшись, добавил: - Мы поедем на Кейп-Код, будем плавать, кататься  на
велосипедах, а есть будем только трехдолларовые бифштексы. Ну,  ну,  прошу
тебя, дорогая, перестань плакать.
   Хоуп поднялась, вытерла слезы.
   - Хорошо,  -  сказала  она,  -  все,  больше  не  буду  плакать.  Через
пятнадцать минут я буду готова, подождешь?
   - Конечно, только побыстрей, я умираю с голоду.
   Она сняла с головы полотенце и стала  тщательно  вытирать  волосы.  Ной
сидел на краю ванны и наблюдал за ней. Время от времени Хоуп  посматривала
в зеркало на его худое, усталое лицо.  Ей  хотелось  запомнить  это  лицо,
растерянное и любящее, запомнить его вот таким, как  он  сидит  сейчас  на
краю фаянсовой ванны в неприбранной, ярко освещенной комнате, запомнить на
долгое, долгое время.


   Они провели две недели на Кейп-Коде в  необыкновенно  чистом  доме  для
туристов.  На  лужайке  перед  домом  развевался  водруженный  на   столбе
американский флаг. За обедом  они  ели  моллюсков  с  гарниром  и  жареных
омаров; лежали на белом песке, плавали, качаясь на холодных волнах, каждый
вечер  ходили  в  кино  и  молча,  не  обмениваясь  замечаниями,  смотрели
хроникальные фильмы, где на мерцающем экране обвиняющие,  дрожащие  голоса
говорили о смерти, о поражениях и победах. Взяв напрокат  велосипеды,  они
медленно ехали по прибрежным дорогам и смеялись, когда проезжавшие мимо на
грузовике солдаты, увидев красивые ноги Хоуп, свистели и кричали Ною: "Эх,
вот это бутончик! Какой у тебя призывной номер, дружище? Скоро увидимся!"
   Носы у них облупились, волосы стали липкими от соли,  а  когда  вечером
они возвращались в крытый дранкой коттедж и ложились спать,  их  тела  под
безукоризненно чистыми простынями пахли океаном и солнцем. Они почти ни  с
кем не разговаривали, и казалось, эти две недели будут длиться  все  лето,
весь год и повторяться каждое лето. Казалось, они вечно  будут  гулять  по
извилистым песчаным дорожкам  среди  низкорослых  елей  в  сиянии  летнего
солнца, играющего в быстрых волнах, и в прохладные звездные вечера;  будут
ходить, освежаемые бодрящим ветром с Вайньярда и из Нантакета, с  залитого
солнцем океана, покой которого нарушают только чайки,  маленькие  парусные
лодки да всплески резвящихся в воде летающих рыб.
   Две недели все-таки  прошли,  и  они  вернулись  в  город.  Люди  здесь
выглядели бледными и вялыми, утомленными летним  зноем.  Ной  и  Хоуп,  по
сравнению с другими, выглядели здоровыми и сильными.
   Настало последнее утро. В шесть часов Хоуп приготовила кофе. Они сидели
друг против друга, отпивая маленькими глотками горячий горький напиток  из
больших чашек, которые были их первым совместным приобретением. Потом Хоуп
шла рядом с Ноем по тихим,  солнечным  улицам,  все  еще  хранившим  следы
ночной  прохлады,  к  мрачному  некрашеному  зданию,   бывшему   торговому
помещению, занятому теперь призывной комиссией.
   Они поцеловались, погруженные в свои мысли, уже далекие друг от  друга.
Ной вошел в дом и присоединился к  молчаливой  группе  людей,  собравшихся
вокруг стола, за которым  сидел  пожилой  человек,  который  служил  своей
стране в ее тяжелый час тем, что два раза в месяц рано вставал, чтобы дать
последние указания и раздать бесплатные билеты на  метро  группам  мужчин,
отправляемых с призывного пункта на войну.
   Ной вместе с  пятьюдесятью  другими  призывниками  вышел  на  улицу,  и
неровным строем, шаркая ногами, они направились за три квартала к  станции
метро. Прохожие, занятые своими утренними делами, спешившие,  кто  в  свои
магазины и конторы, чтобы заработать денег, кто на базар,  чтобы  закупить
продукты на сегодняшний день, смотрели на них с любопытством  и  некоторым
благоговением. Так жители какого-нибудь  городка  смотрели  бы  на  группу
пилигримов из чужой страны, проходящих по его  улицам  по  пути  на  некое
таинственное и захватывающее религиозное празднество.
   Из вестибюля метро Ной увидел на другой стороне улицы Хоуп. Она  стояла
перед цветочным магазином. Позади нее пожилой торговец не спеша  выставлял
на витрину горшки с геранью и большие голубые вазы  с  гладиолусами.  Хоуп
была в голубом платье с белыми цветочками, нежно развевавшемся на утреннем
ветерке. Солнечные лучи, отражавшиеся  от  стекла  витрины,  не  позволяли
разглядеть ее лицо. Он хотел было перейти к ней на ту  сторону  улицы,  но
назначенный на призывном  пункте  старший  группы  встревоженно  закричал:
"Пожалуйста, ребята, не расходитесь". И Ной подумал: "Что я  могу  сказать
ей, и что она может сказать мне?" Он  помахал  ей,  и  она  ответила  ему,
Подняв обнаженную загорелую руку. Ной заметил, что она не плачет.
   "Как вам это нравится! - подумал он. - Она даже не плачет". И  он  стал
спускаться в метро рядом с парнем по имени Темпеста  и  тридцатипятилетним
испанцем, которого звали Нунсио Агвиляр.





   Перед тем как Майкл проснулся, ему приснилось,  что  женщина  с  рыжими
волосами, которую он не сумел  поцеловать  четыре  года  назад,  улыбаясь,
склонилась над ним и поцеловала его. Он открыл глаза,  вспоминая  приятный
сон и рыжую женщину.
   Утреннее солнце золотистой пылью  пробивалось  сквозь  закрытые  жалюзи
венецианских окон. Майкл потянулся.
   Снаружи  до  него  доносился  гул  вышедшего  на  улицы  и  в  переулки
семимиллионного населения города. Майкл встал, прошел по мягкому  ковру  к
окну и поднял жалюзи.
   Было начало лета. Солнце обильно заливало  мягким,  маслянистым  светом
сады, выцветшие кирпичные стены старых зданий,  пыльный  плющ,  полинявшие
полосатые тенты небольших  террас,  заставленных  тростниковой  мебелью  и
цветами в горшках. Маленькая полная женщина в широкой  оранжевой  шляпе  и
старых широких брюках, комично  облегавших  ее  округлый  зад,  стояла  на
террасе у горшка с геранью прямо напротив Майкла. Она медленно нагнулась и
срезала цветок. Ее шляпа печально закачалась, когда она стала разглядывать
засохший цветок, держа его в  руке.  Затем  она  повернулась  -  это  была
цветущая средних лет женщина - и,  игриво  покачивая  бедрами,  прошла  по
террасе и через завешенное шторами французское окно вошла в дом.
   Майкл улыбнулся: его радовал яркий свет солнца, радовало, что женщина с
рыжими волосами наконец поцеловала его и что в солнечном  садике  напротив
живет маленькая  толстая  женщина  с  потешным  задом,  сокрушающаяся  над
увядшей геранью.
   Приняв холодный душ, он надел пижаму, прошел  босиком  по  ковру  через
гостиную к парадной двери, открыл ее и вынул из ящика "Таймс".  В  газете,
напоминавшей своим изысканным языком речи пожилых преуспевающих  адвокатов
акционерных обществ, на первой странице  сообщалось  о  том,  что  русские
несут большие  потери,  но  держатся,  что  на  французском  побережье  от
английских бомб вспыхнули новые пожары, что Египет  шатается,  что  кто-то
открыл новый способ изготовления резины за семь минут, что в Атлантическом
океане затонули три судна, что  мэр  выступил  за  сокращение  потребления
мяса, что  женатые  мужчины,  видимо,  будут  призваны  в  армию,  что  на
Тихоокеанском театре наступило некоторое затишье.
   Майкл закрыл  дверь,  опустился  на  кушетку  и,  оставив  сообщения  о
кровопролитных  боях  на  Волге,  об  утонувших  в  Атлантике  людях,   об
ослепленных песком войсках, сражающихся в Египте, о производстве резины, о
пожарах во Франции и об ограничениях на жареное мясо, перешел к спортивным
известиям.  Несмотря  на   усталость   и   множество   ошибок,   "Доджеры"
[бейсбольная команда] пережили еще один день войны, избежав подстерегающей
со всех сторон смерти и, невзирая на некоторую свалку в центре площадки  и
бешеную атаку в восьмом периоде, проявив редкое упорство, одержали  победу
в Питсбурге.
   Зазвонил телефон. Майкл прошел в спальню и снял трубку.
   - В холодильнике стакан апельсинового соку, - прозвучал голос Пегги  из
трубки, - я хотела тебе напомнить.
   - Благодарю, - ответил Майкл. - Я заметил  пыль  на  книжных  полках  с
правой стороны, хотя мисс Фримэнтл...
   - Пустяки, - ответила Пегги.
   - Мудрые слова,  -  сказал  Майкл,  наслаждаясь  голосом  Пегги,  таким
близким и приятным. - Много приходится работать?
   - До потери сознания. Когда я уходила, ты не обратил на  меня  никакого
внимания, ты лежал на спине совершенно голый. Я поцеловала тебя и ушла.
   - Какая же ты славная девочка! А что я делал?
   После короткой паузы Пегги ответила серьезным и  немного  встревоженным
голосом:
   - Ты закрыл лицо руками и бормотал: "Я не буду, я не буду..."
   Легкая улыбка, игравшая на лице  Майкла,  исчезла,  он  в  задумчивости
потер ухо.
   - Во сне мы самым бесстыдным образом выдаем свои мысли.
   - У тебя был такой испуганный голос, - проговорила  Пегги,  -  что  мне
даже стало страшно.
   - "Я не буду, я не буду", - в раздумье повторил Майкл.  -  Не  знаю,  к
чему это относилось... Во всяком случае, сейчас я ничем не  напуган.  Утро
чудесное, "Доджеры" выиграли, моя  девушка  приготовила  мне  апельсиновый
сок...
   - Что ты собираешься делать сегодня? - спросила Пегги.
   - Ничего особенного: поброжу немного, посмотрю  на  небо,  посмотрю  на
девушек, чего-нибудь выпью, оформлю завещание...
   - Да замолчи! - серьезным голосом воскликнула Пегги.
   - Извини.
   - Ты рад, что я позвонила? - спросила  Пегги  уже  нарочито  кокетливым
тоном.
   - Видишь ли, я думаю, что иначе и быть не могло,  -  небрежно  протянул
Майкл.
   - Ты знаешь свои способности.
   - Пегги!
   Она рассмеялась.
   - Заслужила я сегодня обед?
   - А как ты думаешь?
   - Думаю, что заслужила. Надень свой серый костюм.
   - Он же почти совсем протерся на локтях.
   - Надень серый костюм, он мне нравится.
   - Хорошо.
   - А что мне надеть? -  Впервые  за  все  время  разговора  голос  Пегги
прозвучал неуверенно, с наивной озабоченностью.
   Майкл засмеялся.
   - Чего ты смеешься? - резко спросила Пегги.
   - Скажи еще раз, повтори: "А что мне надеть?"
   - Зачем?
   - Потому что от этих слов мне становится смешно, я вспоминаю тебя, и  у
меня появляется жалость и нежность к тебе и ко всем женщинам на свете.
   - Скажи пожалуйста! - обрадовалась Пегги. - Сегодня ты встал  с  правой
ноги, не правда ли?
   - Конечно.
   - Так что мне надеть? Голубое ситцевое  платье  или  бежевый  костюм  с
кремовой блузкой, или...
   - Голубое платье.
   - Оно такое старое.
   - Голубое платье.
   - Хорошо, а волосы как - вверх или вниз?
   - Вниз.
   - Но...
   - Вниз!
   - Боже, - сказала Пегги, - я буду выглядеть так, словно  меня  вытащили
из Харлема [река, протекающая через негритянские кварталы  Нью-Йорка].  Ты
не боишься, что кто-нибудь из твоих друзей увидит нас?
   - Я рискну.
   - И не пей слишком много...
   - Послушай, Пегги...
   - Ты начнешь обходить всех своих друзей и прощаться с ними.
   - Пегги, клянусь жизнью...
   - Тебя хотят использовать просто как пушечное мясо. Будь осторожен.
   - Я буду осторожен.
   - Рад, что я позвонила? -  Пегги  опять  заговорила  кокетливым  тоном,
словно девица, томно прикрывающаяся веером на студенческом балу.
   - Рад.
   - Это все, что я хотела знать. Выпей апельсиновый сок. -  Она  повесила
трубку.
   Майкл с улыбкой медленно опустил трубку. Он сидел и думал о Пегги.
   Потом поднялся и через  гостиную  прошел  на  кухню;  там  он  поставил
кипятить воду,  отмерил  три  полных  с  верхом  ложки  кофе,  наслаждаясь
необыкновенно приятным запахом, исходившим из банки, достал бекон и  яйца,
нарезал хлеб для гренков, отпивая между делом большими  глотками  холодный
апельсиновый сок. Приготавливая завтрак, он мурлыкал какую-то песенку  без
слов.  Ему  нравилось  самому  готовить  завтраки,  быть  одному  в  своем
холостяцком доме, ходить в  свободной  пижаме,  ступая  босыми  ногами  по
холодному полу. Он положил на большую сковороду  пять  ломтиков  бекона  и
поставил ее на небольшой огонь.
   В спальне зазвонил телефон.
   - Фу, черт! - выругался Майкл. Он снял с огня  сковороду  с  беконом  и
пошел через гостиную. Всякий раз, проходя через эту  комнату,  он  не  мог
нарадоваться: что за приятная комната, с высоким потолком,  двусветная,  с
широкими окнами; по  всей  комнате  у  стен  книжные  шкафы  с  книгами  в
разноцветных коленкоровых переплетах, образующих нежный и приятный спектр.
   Майкл взял трубку:
   - Алло.
   - Голливуд, Калифорния, вызывает мистера Уайтэкра.
   - Уайтэкр слушает.
   С  другого  конца   континента   раздался   голос   Лауры,   низкий   и
неестественный.
   - Это Майкл? Майкл, дорогой...
   Майкл чуть слышно вздохнул:
   - Здравствуй, Лаура.
   - В Калифорнии сейчас  семь  часов  утра,  -  сказала  Лаура  с  легким
упреком, - я поднялась так рано, чтобы поговорить с тобой.
   - Благодарю.
   - Я знаю все, - возбужденно заговорила Лаура. - Это ужасно! Почему тебя
берут рядовым?..
   Майкл усмехнулся.
   - Это не так уж ужасно. Много людей служат на таком же положении.
   - Здесь уже почти все по крайней мере майоры.
   - Знаю, - сказал  Майкл,  -  может  быть,  именно  поэтому  есть  смысл
остаться рядовым.
   - Да перестань ты, черт возьми, оригинальничать, -  вспылила  Лаура,  -
тебе ни за что не вынести этой службы. Я знаю, какой у тебя желудок.
   - Моему желудку, - серьезно ответил Майкл, -  придется  пойти  в  армию
вместе со мной.
   - Послезавтра ты будешь сожалеть об этом.
   - Возможно, - согласился Майкл.
   - Через два дня ты попадешь на гауптвахту, - громко  сказала  Лаура.  -
Сержант скажет что-нибудь такое, что тебе не понравится, и ты ударишь его.
Я знаю тебя.
   - Послушай, - спокойно произнес  Майкл,  -  никто  не  собирается  бить
сержантов - и я тоже.
   - За всю свою жизнь ты ни от кого не получал приказаний, Майкл. Я  знаю
тебя. Это одна из причин, почему с тобой невозможно было жить.  Во  всяком
случае, я прожила с тобой три года и знаю лучше, чем кто...
   - Правильно, дорогая Лаура, - терпеливо сказал Майкл.
   - Пусть мы разведены и всякое такое, - торопливо продолжала Лаура, - но
во всем мире нет никого, кого бы я любила больше тебя, ты знаешь это.
   - Знаю, - произнес Майкл. Он верил ей.
   - И я не хочу, чтобы тебя убили. - Она заплакала.
   - Меня не убьют.
   - И мне противно думать о том, что кто-то будет тобой командовать.  Это
несправедливо.
   Майкл покачал головой, лишний раз убеждаясь,  какая  глубокая  пропасть
отделяет реальный мир от мира в представлении женщины.
   - Не беспокойся обо мне, Лаура, дорогая, - сказал он. - Очень мило, что
ты позвонила мне.
   - Я кое-что решила, - твердо сказала Лаура, - я не  хочу  больше  брать
твоих денег.
   Майкл вздохнул.
   - Ты получила работу?
   -   Нет,   но   сегодня   днем   я   встречаюсь   с   Макдональдом    в
"Метро-Голдвин-Мейер" [одна из крупнейших американских кинокомпаний] и...
   - Ну что ж, когда будешь работать, тогда и перестанешь брать деньги.  -
Майкл поспешил сменить тему и, не давая Лауре ответить, спросил  ее:  -  Я
читал в газете, что ты собираешься замуж, это правда?
   - Нет. Может быть, после войны.  Он  поступает  во  флот  и  собирается
работать в Вашингтоне.
   - Везет, - пробормотал Майкл.
   - Одного помощника директора  из  "Рипаблик"  [американская  кинофирма]
взяли в авиацию первым лейтенантом. Всю войну он просидит  в  Санта-Аните.
Служба информации. А ты собираешься стать рядовым...
   - Прошу тебя, Лаура, дорогая, - сказал Майкл,  -  этот  разговор  будет
стоить тебе пятьсот долларов.
   - Ты странный, глупый человек, и всегда был таким.
   - Да, дорогая.
   - Ты напишешь мне оттуда, куда тебя пошлют?
   - Да.
   - Я приеду повидаться с тобой.
   - Это  было  бы  замечательно.  -  Майкл  представил  себе,  как  около
Форт-Силла, в Оклахоме, его ожидает бывшая жена  -  красавица  в  норковой
шубке, с замечательным лицом  и  прекрасной  фигурой,  а  проходящие  мимо
солдаты приветствуют ее свистом.
   - Я совсем из-за, тебя запуталась, - тихо и искренне плакала Лаура, - у
меня всегда было такое чувство, и, видно, от него не избавиться.
   - Я тебя понимаю. - Майкл вспомнил, как Лаура укладывала  волосы  перед
зеркалом, как танцевала, какой она была  в  праздники.  На  мгновение  его
тронули далекие слезы, и он с сожалением подумал о потерянных годах, годах
без войны, годах без разлук...
   - Что ты беспокоишься? - тихо сказал  он.  -  Меня,  наверно,  направят
куда-нибудь в штаб.
   - Ты не допустишь этого, - всхлипывала  она,  -  я  знаю  тебя,  ты  не
пойдешь на это.
   - Армия не спрашивает у нас разрешения. Она делает то, что хочет, а  мы
делаем  то,  что  нам  приказывают.  Армия  -  это  не   "Братья   Уорнер"
[американская кинофирма], дорогая.
   - Обещай мне... обещай мне... - Ее  голос  то  появлялся,  то  исчезал,
потом раздался щелчок, и связь прервалась. Майкл  посмотрел  на  трубку  и
опустил ее.
   Он встал, прошел на кухню  и  закончил  приготовление  завтрака;  затем
отнес в гостиную яичницу с беконом, черный, густой кофе, гренки и поставил
все на широкий стол перед большим окном, ярко освещенным солнцем.
   Он включил  приемник  -  исполнялся  фортепьянный  концерт  Брамса,  из
динамика лились то мягкие и грустные, то бурные звуки.
   Он ел медленно, густо намазывая на гренки варенье,  наслаждаясь  вкусом
яиц, масла и крепкого кофе, гордый своими кулинарными способностями,  и  с
удовольствием слушал грустную, нежную музыку.
   Затем он открыл "Таймс" на театральной  странице,  которая  была  полна
толков о бесчисленных пьесах и актерах. С каждым днем театральная страница
"Таймс" наводила на него все большее уныние. Несбывшиеся мечты, потерянные
деньги, горькие упреки в адрес людей его профессии -  читая  все  это,  он
испытывал беспокойство и чувствовал себя в каком-то глупом положении.
   Он отложил газету и, допив кофе, закурил первую в этот  день  сигарету.
Он выключил приемник, и последние звуки мелодии Респиги замерли в утреннем
воздухе. Залитый солнцем дом погрузился в приятную тишину. Майкл сидел  за
столом, покуривая и мечтательно глядя на сады,  на  улицу,  на  работавших
внизу людей.
   Потом он встал, побрился, принял ванну и надел старые фланелевые  брюки
и мягкую голубую рубашку. Она слегка поблекла от частой  стирки,  но  зато
приобрела приятный оттенок. Почти вся его одежда была уже упакована, но  в
стенном шкафу еще висели две куртки. Он постоял перед шкафом, думая, какую
куртку надеть, потом достал серую.  Это  была  старая  поношенная  куртка,
мягко и свободно облегавшая плечи.
   Внизу около тротуара стояла его машина, сверкая свежевымытой краской  и
хромированными частями. Он включил мотор и нажал кнопку для спуска  тента.
Майкла,  как  всегда,  забавляло   плавное   и   величественное   движение
складывающегося тента.
   Он медленно поехал по Пятой авеню. Всякий раз, когда в рабочий день  он
ехал на машине по городу,  он  испытывал  немного  злорадное  наслаждение,
которое почувствовал в первый раз, когда проезжал в  полдень  по  этой  же
улице на своей первой новой марки машине с опущенным тентом и  посматривал
на мужчин и женщин, спешивших с работы на завтрак, как богатый и свободный
аристократ.
   Майкл ехал по широкой улице, между рядами богато и со  вкусом,  хотя  и
несколько фривольно, украшенных витрин, сверкавших в лучах солнца.
   Он оставил машину у дверей дома, где жил Кэхун, и отдал ключи швейцару.
Они договорились, что Кэхун будет пользоваться машиной и ухаживать за  ней
до возвращения Майкла. Возможно, было бы разумнее  продать  машину,  но  у
Майкла было какое-то суеверное убеждение,  что  раз  эта  маленькая  яркая
машина была свидетельницей его лучших довоенных дней, длительных  весенних
поездок по стране и беззаботных праздников, то, если  хочешь  вернуться  с
войны, надо хранить ее, как талисман.
   С сожалением расставшись с машиной, он медленно пошел по  городу.  День
вдруг показался ему пустым, и, не зная  чем  его  заполнить,  он  зашел  в
аптеку и позвонил Пегги.
   - В конце концов, - сказал он, услышав ее голос, - нет  такого  закона,
по которому я не имею права видеть тебя дважды в один и тот же день.
   Пегги радостно засмеялась.
   - Я проголодаюсь к часу дня, - сказала она.
   - Я угощу тебя завтраком, если хочешь.
   - Да, хочу, - ответила она и с расстановкой добавила: - Я рада, что  ты
позвонил, я должна сказать тебе что-то очень серьезное.
   - Хорошо, - согласился Майкл, - я настроен сегодня  довольно  серьезно.
Итак, в час.
   Улыбаясь, он повесил трубку, вышел на освещенную солнцем улицу и, думая
о Пегги, направился в деловую часть города к конторе своего  адвоката.  Он
знал, что за серьезный разговор Пегги будет вести с ним за завтраком.  Они
были знакомы около  двух  лет  -  ярких,  наполненных  чувствами,  хотя  и
несколько омраченных тем, что с каждым днем война надвигалась все ближе  и
ближе. Женитьба в такой кровопролитный  год,  когда  будущее  так  неясно,
только разбила бы  ей  сердце.  Жениться  и  погибнуть;  могилы  и  вдовы;
муж-солдат носит и  ранце  фотографию  жены,  словно  сто  фунтов  свинца;
одинокий мужчина в полных ночными звуками джунглях в отчаянии  скорбит  об
упущенном моменте, когда он отказался от торжественной церемонии; ослепший
ветеран слушает шаги прикованной к нему жены...
   - Эй, Майкл! - Кто-то хлопнул его  по  плечу.  Он  обернулся.  Это  был
Джонсон, в грубой фетровой шляпе с цветной  лентой,  в  нарядной  кремовой
рубашке с пышным вязаным галстуком под мягкой синей  курткой.  -  Я  давно
хотел повидать тебя... Ты бываешь когда-нибудь дома?
   - Последнее время редко. Я взял отпуск. -  Майклу  нравилось  время  от
времени встречаться с Джонсоном, обедать с ним, слушать, как он рассуждает
своим  глубоким  актерским  голосом.  Но  с  тех  пор   как   развернулись
ожесточенные споры вокруг  германо-советского  пакта  [советско-германский
договор о ненападении был подписан 23 августа 1939  года],  Майкл  не  мог
спокойно разговаривать целый вечер с Джонсоном или с его друзьями.
   - ...А я послал тебе обращение, - продолжал Джонсон,  взяв  Майкла  под
руку и быстро увлекая его за собой по  улице:  он  ничего  не  мог  делать
медленно. - Оно очень важное, и под ним должна стоять твоя подпись.
   - Что за обращение?
   - К президенту, об открытии второго фронта.  Все  подписывают.  -  Лицо
Джонсона выражало неподдельную злость. -  Это  преступление  -  допускать,
чтобы русские выносили на себе всю тяжесть войны...
   Майкл ничего не ответил.
   - Ты не веришь во второй фронт? - спросил Джонсон.
   - Конечно, верю, - сказал Майкл. - Если бы только  можно  было  открыть
его.
   - Это вполне осуществимо.
   - Пожалуй. А может быть, они боятся слишком больших  потерь,  -  сказал
Майкл, вдруг осознав, что завтра он будет одет в хаки и,  возможно,  будет
отправлен за океан для участия в высадке на берега Европы. -  Может  быть,
это будет стоить миллион, полтора миллиона жизней...
   - Что ж, ради этого стоит потерять и миллион и полтора миллиона жизней,
- громко говорил Джонсон, все ускоряя шаг, - это сразу  отвлечет  огромные
силы немцев...
   Майкл  с  удивлением   посмотрел   на   своего   друга,   в   призывной
регистрационной  карте  которого  аккуратно  выведено  "Негоден",   друга,
который, прохаживаясь здесь, по красивому  городскому  бульвару,  с  таким
подъемом и, как ему кажется, справедливо  требует,  чтобы  другие  пролили
свою кровь, потому что далеко на Другом континенте русские  сражаются  как
львы. Что подумает русский солдат из Сталинграда, притаившийся с  гранатой
в руке за разрушенной стеной в ожидании  приближающегося  танка,  об  этом
патриоте с мягким голосом, в пушистой шляпе, который называет  его  братом
здесь, на шумной улице не тронутого войной американского города?
   - Извини, - сказал Майкл, - я бы охотно сделал  все,  что  могу,  чтобы
помочь русским, но думаю, что лучше предоставить это  тем,  кому  положено
этим заниматься.
   Джонсон остановился и выхватил свою руку из-под руки Майкла.  Его  лицо
выражало злость и презрение.
   - Я хочу откровенно сказать тебе, Майкл, - сказал он, - мне  стыдно  за
тебя.
   Майкл сухо кивнул головой. Ему было  неловко,  потому  что  он  не  мог
сказать, что у него на душе, без того чтобы навсегда не обидеть Джонсона.
   - Я давно чувствовал, что этим кончится, - сказал Джонсон, -  я  видел,
что ты становишься все более мягкотелым...
   - Извини, - ответил Майкл, - я принял присягу как солдат Республики,  а
солдаты Республики не посылают обращений к своим  главнокомандующим  и  не
поучают их в вопросах высшей стратегии.
   - Это увертка.
   - Может быть. До свидания... - Майкл повернулся и пошел прочь. Когда он
прошел шагов десять, Джонсон холодно крикнул ему вслед:
   - Желаю успеха, Майкл!
   Не оглядываясь, Майкл махнул ему рукой. Он с досадой думал о Джонсоне и
его приятелях. Либо они были не в меру воинственны, как сам Джонсон, зная,
что ничто  не  помешает  им  продолжать  свои  гражданские  занятия,  либо
скрывали под тонкой пленкой патриотизма цинизм и безразличие. Но сейчас не
время уходить в сторону, не время говорить "нет" или "может быть",  сейчас
настало время сказать  во  весь  голос  "да!".  Правильно,  что  он  решил
вступить  в  армию.  Он  избавится  от  сверхчувствительных   смиренников,
поэтических паникеров и благородных самоубийц. Он вырос в век  критики,  в
стране критиков. Каждый считал своим  долгом  критиковать  книги,  поэзию,
пьесы, правительство,  политику  Англии,  Франции,  России.  За  последние
двадцать лет Америка уподобилась обществу театральных критиков, непрерывно
повторяющих одно и то же: "Да, я знаю, что в Барселоне погибло три тысячи,
но как нелепо во втором акте..."
   Век критики,  страна  критиков.  Майкл  начал  понимать,  что  это  был
никудышный век, приведший страну  к  бесплодию.  Это  было  время  бурного
красноречия, беспощадной мести, мелодраматических выкриков,  хвастливых  и
самонадеянных. Это было время военных  -  буйствующих  фанатиков  с  диким
взглядом, пренебрегающих  смертью.  Майклу  не  приходилось  видеть  таких
фанатиков в своем кругу. Народ слишком хорошо видел  пороки  войны,  чтобы
верить в нее... предательство и  вероломство  любителей  стричь  купоны  и
всяческих объединений: фермеров,  коммерсантов,  рабочих.  Майкл  бывал  в
хороших   ресторанах   и   видел   буйное   обжорство   наэлектризованных,
возбужденных,  веселящихся  мужчин  и  женщин,  наживавших   состояния   и
успевавших прокутить все деньги, прежде чем правительство наложит  на  них
свою руку. Оставайтесь вне армии, и вы  обязательно  станете  критиком,  а
Майкл хотел критиковать только врага.


   Сидя за столом в обшитой панелями комнате против адвоката и перечитывая
свое завещание, Майкл чувствовал себя  в  довольно  глупом  положении.  За
окном  высокого  здания  открывался  вид  на  залитый  солнцем  город,  на
кирпичные трубы, врезавшиеся в нежно-голубую  дымку,  на  полосы  дыма  от
пароходов, стлавшиеся по реке, - город как город, точно такой  же,  как  и
всегда, -  а  он  сидит  здесь  и,  надев  очки,  читает:  "...одну  треть
вышеупомянутого имущества моей бывшей жене мисс Лауре Робертс. В случае ее
замужества этот посмертный дар аннулируется,  и  выделенная  в  ее  пользу
сумма присоединяется к сумме, оставленной на имя душеприказчика,  и  будет
поделена следующим образом..."
   Он чувствовал себя совершенно здоровым и полным сил, а  язык  завещания
был таким зловещим и  отвратительным.  Он  посмотрел  на  Пайпера,  своего
адвоката, полного, лысеющего, бледнолицего мужчину. Поджав  толстые  губы,
тот подписывал пачку бумаг. Пайпер спокойно зарабатывал деньги, совершенно
уверенный в том, что имея троих детей и периодически повторяющийся артрит,
он никогда не пойдет на войну. Майкл сожалел,  что  не  написал  завещание
сам, своей рукой, своим языком. Было как-то стыдно, что тебя  представляют
будущему сухие казенные слова лысого адвоката, который никогда не услышит,
как стреляют орудия. Завещание должно быть кратким,  красноречивым  личным
документом, отражающим жизнь того человека, который его подписывает,  и  в
нем должны быть увековечены его последние желания  и  распоряжения.  "Моей
матери за любовь, которую я питаю к  ней,  и  за  страдания,  которые  она
переживает и будет переживать во имя меня и во имя моих братьев...
   Моей бывшей жене, которую я  смиренно  прощаю  и  которая,  я  надеюсь,
простит меня во имя памяти о проведенных вместе хороших днях...
   Моему отцу, который прожил  тяжелую  и  печальную  жизнь,  который  так
мужественно ведет свою повседневную борьбу за существование и  которого  я
надеюсь еще повидать до его кончины..."
   Однако Пайпер составил завещание на одиннадцати отпечатанных на машинке
страницах, полных "тогда как" и "в случае если", и  поэтому  теперь,  если
Майкл  умрет,  он  оставит  по  себе  память  в  виде   длинного   перечня
многосложных,    предусматривающих    всякие    варианты     пунктов     и
предусмотрительных оговорок бизнесмена.
   "Может быть, позднее, если я в самом деле буду уверен, что меня  убьют,
я напишу другое, лучшее,  чем  это",  -  думал  Майкл,  подписывая  четыре
экземпляра завещания.
   Пайпер нажал кнопку на столе, и в дверях появились две секретарши. Одна
из них принесла с собой печать. Она проштамповала все  бумаги,  затем  обе
секретарши подписали их как свидетели. Майкл вновь почувствовал,  что  все
было не так, как нужно, что это должны были сделать  его  хорошие  друзья,
давно знающие его, для которых его смерть была бы тяжелой утратой.
   Майкл посмотрел на календарь: тринадцатое число. Он не  был  суеверным,
но такое совпадение должно было что-то означать.
   Когда секретарши вышли, Пайпер поднялся и, протянув ему руку, сказал:
   - Я буду внимательно следить за вашими  делами  и  ежемесячно  сообщать
вам, сколько вы заработали и сколько я потратил.
   Пьеса Слипера, за постановку которой Кэхун дал ему  пять  процентов  со
сбора, пользовалась успехом и, несомненно, будет экранизирована, и тогда в
течение двух лет за нее будут выплачивать деньги.
   - Я буду самым богатым рядовым в американской армии, - сказал Майкл.
   - Я по-прежнему полагаю, - сказал Пайпер, - что вы должны разрешить мне
поместить эти деньги в какое-нибудь дело.
   - Нет, благодарю вас, - ответил Майкл.  Он  неоднократно  повторял  это
Пайперу, но тот никак не мог понять  Майкла.  У  него  самого  были  очень
прибыльные акции стального треста, и он хотел, чтобы и Майкл купил их.  Но
у Майкла было упорное, хотя  не  совсем  определенное  и  какое-то  робкое
нежелание зарабатывать деньги на деньгах, извлекать выгоду из труда других
людей. Он как-то пытался объяснить это Пайперу,  но  адвокат  был  слишком
здравомыслящим человеком, чтобы его понять, так  что  на  этот  раз  Майкл
только улыбнулся и покачал головой. Пайпер протянул ему руку и сказал:
   - Желаю счастья, я уверен, что война окончится очень скоро.
   - Конечно, - ответил Майкл, - благодарю.
   И он быстро вышел, с  чувством  облегчения  покидая  контору  адвоката.
Всегда, когда ему приходилось разговаривать или вести  какие-либо  дела  с
адвокатами, он испытывал непонятное беспокойство, словно его заманивают  в
ловушку, а сегодня ему было особенно не по себе.
   Он вошел в лифт, заполненный  спешившими  на  завтрак  секретаршами.  В
лифте пахло пудрой и не умолкала веселая болтовня вырвавшихся  на  свободу
людей. Спускаясь на сорок этажей вниз, он удивлялся тому, как эти молодые,
веселые, жизнерадостные люди могут мириться с тем, что всю свою  жизнь  им
придется провести среди машинок,  книг,  пайперов,  печатей  нотариусов  и
сухих юридических терминов.
   Выйдя на Пятую авеню и направляясь  к  ресторану,  где  он  должен  был
встретиться  с  Пегги,  он  почувствовал  себя  лучше.  Теперь  со   всеми
формальностями покончено. Полдня и всю ночь  до  половины  седьмого  утра,
когда он должен явиться на призывной пункт,  он  был  свободен  от  всяких
обязанностей. Гражданские власти отказались от  него,  а  военные  еще  не
приняли. Сейчас час дня. Оставалось  семнадцать  с  половиной  беззаботных
часов между одной жизнью и другой.
   Он чувствовал себя легко и свободно и с нежностью  смотрел  на  широкую
солнечную  улицу   и   спешивших   людей,   словно   владелец   плантации,
прогуливающийся после хорошего завтрака по широким газонам своего имения и
осматривающий раскинувшиеся на много акров владения. Пятая авеню была  его
газоном, город - имением, витрины магазинов - амбарами, Центральный парк -
оранжереей,  театры  -  мастерской;  все  были  заняты  делом,   во   всем
чувствовался хороший уход и полный порядок...
   Он представил себе, как на самое оживленное место - между  кафедральным
собором и Рокфеллеровским центром - упадет бомба, и внимательно  посмотрел
на непрерывно снующих вокруг него людей, стараясь прочитать  на  их  лицах
хоть какой-нибудь намек на предчувствие возможного бедствия. Но лица  были
такими, как всегда, все были заняты своими делами и совершенно  уверены  в
том, что бомбы могут падать  на  Сейвил-Роу,  на  Вандомскую  площадь,  на
Унтерденлинден, на площадь Виктора-Эмануила, на Красную  площадь,  но  мир
никогда не отойдет от благоразумно установленного порядка настолько, чтобы
могло быть разбито хотя бы одно окно в магазине Сакса.
   Майкл шел мимо серых стен кафедрального собора к Мэдисон-авеню.  Никому
из прохожих, видимо, и в голову не приходило, что здесь когда-нибудь может
упасть  бомба.  Перед  "Колумбия  бродкастинг  билдинг"  с  новообретенной
военной выправкой разгуливали два лейтенанта военно-воздушных сил в летней
форме, и Майклу показалось, что он прочел на их лицах сознание  того,  что
нет  неуязвимых  мест,  что  даже  каменные   стены   и   цветущий   газон
рокфеллеровского  центра  или  высокий  дворец  радиовещательной  компании
уязвимы. Но лейтенанты быстро прошли мимо, и, пожалуй, все,  что  он  смог
увидеть в их лицах, было беспокойство о  том,  что  девушки,  которым  они
назначили свидание, могут заказать на завтрак самые дорогие блюда.
   Майкл остановился перед шляпным магазином.  Это  был  хороший  магазин.
Здесь продавали фетровые шляпы по пятнадцать  и  двадцать  пять  долларов,
мягкие, темно-коричневые и серые, с лентами спокойных тонов. Не было здесь
ни касок, ни уродливых маленьких мягких  кепи,  какие  носят  американские
солдаты за океаном, ни за какие деньги нельзя  было  достать  ни  головных
уборов  для  гарнизонных  войск,  ни  галунов  для  авиации,  пехоты   или
военно-санитарной службы. Да, в армии это будет  проблема.  Ведь  в  армии
придется все время носить головной убор, а Майкл никогда не носил,  шляпу,
даже в дождь или снег:  от  шляпы  у  него  болит  голова.  А  если  война
продлится лет пять... Неужели все эти годы у него будет болеть голова?
   Он ускорил шаг и поспешил к ресторану, где его,  наверно,  уже  ожидала
Маргарет. Сколько всяких неожиданных проблем  возникает  во  время  войны,
как, например, эта история с шляпами. Но это еще не все. Майкл всегда спал
очень чутко и беспокойно, он просыпался от  малейшего  шума,  и  ему  было
очень трудно спать с кем-нибудь в одной комнате. А в армии в одной казарме
с тобой будут спать по крайней мере пятьдесят человек... Но разве можно не
спать до окончания войны? А дурацкая проблема ванны! Как и для большинства
благовоспитанных американцев двадцатого века, собственная ванная комната с
запирающейся дверью является для него  одной  из  основ  существования.  А
можно ли приостановить все необходимые отправления организма до  тех  пор,
пока не капитулирует  Гитлер?  И,  значит,  ему,  Майклу,  все  это  время
придется с ненавистью и отвращением смотреть, как солдаты нелепыми рядами,
плечом к плечу сидят на корточках в открытых  уборных?  Он  вздохнул,  ему
взгрустнулось на этой залитой солнцем улице.  "Легче  остаться  умирать  в
пропитанной кровью траншее, зная, что неоткуда ждать помощи, чем  войти  в
уборную для рядовых и... Современный мир, -  с  возмущением  думал  он,  -
очень плохо готовит нас к испытаниям, которым он нас подвергает".
   И еще половой вопрос. Может быть, это  дело  привычки,  как  утверждают
многие авторитеты, но это прочно укоренившаяся привычка.  Каждый  мужчина,
женатый  или  холостой,  пользуясь  свободными  отношениями  тридцатых   -
сороковых годов, уже с семнадцатилетнего возраста имел постоянные интимные
связи с женщинами. Если ему изредка приходилось по той  или  иной  причине
обходиться без женщины неделю, а то и  побольше,  то  это  были  для  него
беспокойные и несчастные дни.  Бурные  порывы  молодости  вызывали  в  нем
раздражение и нервозность,  мешали  ему  работать,  мешали  ему,  наконец,
думать о чем-нибудь другом. В армии, где собраны целые  орды  мужчин,  при
строгом казарменном режиме, в длительных походах и на полевых учениях, где
каждый раз приходится ночевать в незнакомом месте, едва ли будут  женщины,
способные ответить на прихоти безымянного солдата под  безымянной  каской.
Джин Танни [известный американский  боксер,  победивший  чемпиона  мира  в
тяжелом весе Демпси],  экс-чемпион  по  боксу  в  тяжелом  весе,  выступал
когда-то за обет безбрачия для солдат  республики,  торжественно  заявляя,
что медицинские авторитеты теперь  согласны  с  тем,  что  воздержание  не
причиняет  вреда  здоровью.  А  что  ответил  бы  Фрейд  [Фрейд,   Зигмунд
(1856-1939) - австрийский врач и психолог, создатель теории  психоанализа]
победителю Демпси? Майкл усмехнулся. Сейчас можно усмехаться, но он  знал,
что потом, когда он будет лежать всю ночь без сна на  своей  узкой  койке,
слушая  разносящийся  по  казарме-храп  мужчин,  он  найдет  в  этом  мало
смешного.
   "О  милая,  достойная  Демократия,  во  имя  тебя,  может  быть,  стоит
умереть... - думал он, - но что касается других  жертв,  на  них,  видимо,
решиться гораздо труднее".
   Пройдя еще несколько шагов, он подошел к входу в маленький  французский
ресторан. Через окно он увидел, что Пегги уже ждет у стойки.
   Ресторан был переполнен, и  они  сели  у  стойки  рядом  с  подвыпившим
моряком с ярко-рыжими волосами. Как и всегда,  когда  Майкл  встречался  с
Пегги в  такой  обстановке,  две-три  минуты  он  молча  смотрел  на  нее,
наслаждаясь спокойным выражением ее  лица  с  широким  лбом  и  изогнутыми
бровями, любуясь ее простой, строгой прической  и  красивым  платьем.  Все
лучшее, что есть в городе, казалось, находило какое-то  отражение  в  этой
высокой, стройной, располагающей к себе девушке... И теперь  представление
Майкла о городе обязательно связывалось с улицами, по которым они  гуляли,
с домами, куда они заходили, с пьесами, которые они смотрели, с галереями,
которые они посещали, и с барами, где они коротали зимние вечера. Глядя на
ее раскрасневшиеся от ходьбы щеки,  на  блестящие  от  радости  глаза,  на
длинные ловкие руки, касающиеся его рукава, невозможно было поверить,  что
этому наслаждению когда-нибудь придет конец, что наступит время, когда  он
вернется сюда и не найдет ее, неизменившуюся, неменяющуюся.
   Он смотрел на нее, и все печальные, нелепые мысли,  преследовавшие  его
по пути из конторы адвоката, рассеялись. Он грустно улыбнулся,  дотронулся
до, ее руки и передвинулся поближе к ней на соседнюю табуретку.
   - Что ты делаешь сегодня? - спросил он.
   - Жду.
   - Чего ждешь?
   - Жду, когда меня пригласят.
   - Что ж, считай, что тебя уже пригласили. Коктейль, -  обратился  он  к
буфетчику. Затем, опять  повернувшись  к  Пегги,  продолжал:  -  Один  мой
знакомый совершенно свободен до половины седьмого завтрашнего утра.
   - А что я скажу на работе?
   - Скажи, - серьезно проговорил он, - что ты участвуешь  в  передвижении
войск.
   - Не знаю, - ответила Пегги, - мой хозяин против войны.
   - Скажи ему, что войска тоже против войны.
   - Может быть, ему вообще ничего не говорить?
   - Я позвоню ему, - заявил Майкл, - и скажу: вас видели на улице,  когда
вы шли по направлению к Вашингтон-скверу пьяный в стельку.
   - Он не пьет.
   - Твой хозяин, - сказал Майкл, - опасный чужестранец.
   Они тихонько чокнулись. Майкл вдруг  заметил,  что  рыжеволосый  матрос
прислонился к нему и пристально смотрит на Пегги.
   - Точно, - произнес матрос.
   - С вашего позволения, - сказал Майкл, чувствуя, что  теперь  он  может
резко разговаривать с мужчинами в военной форме, -  у  нас  с  этой  дамой
частный разговор.
   - Точно, - повторил матрос и похлопал  Майкла  по  плечу.  Майкл  вдруг
вспомнил, как на второй день войны во время завтрака в Голливуде  какой-то
сержант вот так же жадно смотрел на Лауру. - Точно, - сказал матрос,  -  я
восхищаюсь тобой, ты разбираешься в этом деле. Что толку целовать  девушек
на городской площади, а потом идти на войну. Лучше оставайся дома и спи  с
ними. Точно.
   - Послушайте, - сказал Майкл.
   - Извините меня, - проговорил матрос, положив деньги на стойку, и надел
новенькую белую шапочку на свою рыжую голову. - Просто сорвалось с  языка.
Точно. Я направляюсь в Эри, в Пенсильванию. - И, держась очень  прямо,  он
вышел из бара.
   Глядя ему вслед, Майкл не мог удержаться от улыбки. Все  еще  улыбаясь,
он повернулся к Пегги.
   - Солдаты, - начал было он, - доверяют свои тайны всякому...
   Вдруг он заметил, что Пегги плачет. Она сидела выпрямившись на  высокой
табуретке, в своем красивом коричневом платье, и слезы  медленно  катились
по ее щекам. Она не вытирала их.
   - Пегги, - тихо произнес Майкл, с благодарностью заметив, что буфетчик,
наклонившись на  другом  конце  стойки,  делает  вид,  что  чем-то  занят.
"Вероятно, - подумал Майкл, касаясь рукой Пегги, -  в  эти  дни  буфетчики
видят много слез и знают, как вести себя в таких случаях".
   - Извини, - сказала Пегги, - я начала смеяться, а получилось вот что.
   Тут подошел  суетливый  итальянец-метрдотель  и,  обращаясь  к  Майклу,
сказал:
   - Мистер Уайтэкр, стол для вас готов.
   Майкл взял бокалы и направился вслед за Пегги и метрдотелем к столику у
стены. Когда они уселись, Пегги уже перестала плакать, но оживление  сошло
с ее лица. Майкл никогда не видел ее такой.
   Они молча приступили к еде. Майкл ждал, когда Пегги совсем  успокоится.
На нее это было совсем не похоже, он никогда раньше не  видел,  чтобы  она
плакала. Он всегда думал о ней, как о девушке, которая ко всему, что бы  с
ней ни случилось, относится со спокойным стоицизмом. Она никогда ни на что
не  жаловалась,  не  устраивала  бессмысленных   сцен,   как   большинство
представительниц женского пола, с которыми  встречался  Майкл,  и  поэтому
теперь он не знал, как ее успокоить, как рассеять ее уныние. Он  время  от
времени посматривал на нее, но она склонилась над тарелкой и не  поднимала
головы.
   - Извини меня, - наконец проговорила она,  когда  они  уже  пили  кофе.
Голос ее звучал удивительно резко. - Извини меня, что я так вела  себя.  Я
знаю, что должна быть веселой, бесцеремонной  и  расцеловать  на  прощание
молодого бравого солдата: "Иди, дорогой, пусть тебе снесут голову, я  буду
ждать тебя с рюмкой коньяку в руке".
   - Пегги, - пытался остановить ее Майкл, - перестань.
   - Возьми мою перчатку и надевай ее на руку, -  не  унималась  Пегги,  -
когда будешь в наряде на кухне.
   - В чем дело, Пегги? - глупо спросил Майкл, хотя  хорошо  знал,  в  чем
было дело.
   - Дело в том, что я очень люблю войны, - отрезала Пегги, - без  ума  от
войн. - Она засмеялась. - Было бы ужасно, если бы хоть кто-нибудь из  моих
знакомых не был убит на войне.
   Майкл вздохнул, чувствуя себя утомленным и беспомощным,  но  он  должен
был признаться себе, что ему не хотелось  бы  видеть  Пегги  в  числе  тех
патриотически настроенных женщин,  которые  с  таким  увлечением  занялись
войной, словно готовились к свадьбе.
   - Чего ты хочешь, Пегги? - спросил он,  думая  о  том,  что  неумолимая
армия ждет его завтра утром в половине седьмого, а другие армии  в  разных
частях света готовят ему смерть. - Чего ты хочешь от меня?
   - Ничего, - ответила Пегги, - ты подарил мне два драгоценных года своей
жизни. Чего еще могла бы желать девушка? А  теперь  отправляйся,  и  пусть
тебя разорвет на части. Я повешу "Золотую звезду" [медаль "Золотая звезда"
выдается за погибшего на войне сына или мужа] у входа в дамскую комнату  в
клубе "Сторк".
   Подошел официант.
   - Желаете  еще  чего-нибудь?  -  спросил  он,  улыбаясь  с  итальянской
любезностью состоятельным влюбленным, которые заказывают дорогие завтраки.
   - Мне коньяк, - ответил Майкл, - а тебе, Пегги?
   - Спасибо, - сказала Пегги, - мне больше ничего не надо.
   Официант отошел. "Если бы в двадцатом году  он  не  сел  на  пароход  в
Неаполе, - подумал Майкл, - сегодня он был бы, вероятнее всего, в Ливии, а
не на Пятьдесят шестой улице".
   - Знаешь, что я собираюсь сделать сегодня? - резко спросила Пегги.
   - Ну?
   - Кое-куда пойти и выйти за кого-то замуж. - Она вызывающе и со злостью
взглянула на него через небольшой, покрытый винными пятнами стол.
   Девушка  за  соседним  столиком,  яркая  блондинка  в  красном  платье,
говорила сиявшему улыбкой седовласому мужчине, с которым она завтракала:
   - Вы должны как-нибудь представить меня своей жене, мистер Копаудер.  Я
уверена, что она чрезвычайно обаятельна.
   - Ты слышал, что я сказала? - спросила Пегги.
   - Слышал.
   К столу подошел официант и поставил небольшой бокал.
   - Осталось только три бутылки, - заметил он, -  в  эти  дни  невозможно
достать коньяк.
   Майкл взглянул на официанта. Ему почему-то не понравилось его  смуглое,
приторно-сладкое, тупое лицо.
   - Держу пари, - сказал Майкл, - что в Риме это  не  составляет  никаких
трудностей.
   По лицу официанта пробежала дрожь, и Майклу показалось, что он  слышит,
как тот сокрушенно говорит про себя: "И этот стыдит меня за Муссолини. Все
эта война, ох, эта проклятая война".
   - Да, сэр, возможно, вы правы, - улыбаясь произнес официант  и  отошел,
растерянно двигая руками и скорбно поджав верхнюю губу, давая этим понять,
что он не несет никакой ответственности за итальянскую армию,  итальянский
флот, итальянскую авиацию.
   - Ну? - громко спросила Пегги.
   Майкл молча потягивал коньяк.
   - Что ж, мне все ясно.
   - Просто я не вижу смысла сейчас жениться, - ответил наконец Майкл.
   - Ты абсолютно прав, но так  надоело  смотреть,  как  убивают  одиноких
мужчин.
   - Пегги! - Майкл с нежностью прикрыл своей рукой ее руку. - Это на тебя
совсем не похоже.
   - А может быть, и похоже, - ответила Пегги, - может быть, я  раньше  не
была похожа на себя. Не думай, - холодно добавила она, -  что  через  пять
лет, когда ты вернешься  со  всеми  своими  медалями,  я  встречу  тебя  с
приветливой улыбкой на лице.
   - Ладно, - устало проговорил Майкл, - давай не будем говорить об этом.
   - А я хочу говорить об этом, - возразила Пегги.
   - Ну хорошо, говори, - согласился Майкл.
   Он заметил, что она старается сдержать  слезы,  лицо  ее  расплылось  и
размякло.
   - Я хотела быть очень веселой, - сказала она дрожащим голосом. -  Идешь
на  войну?  Давай  выпьем...  И  я  бы  сдержалась,  если   бы   не   этот
отвратительный моряк... Вся беда в том, что я могу забыть тебя. У меня был
один друг в Австрии, и я думала, что буду помнить его до конца своих дней.
Он был, пожалуй, лучше тебя, смелее  и  нежнее,  но  в  прошлом  году  его
двоюродная сестра написала мне из Швейцарии, что его убили в Вене.  В  тот
вечер, когда я получила это письмо, я собиралась  с  тобой  в  театр.  Мне
казалось, что в этот вечер  я  никуда  не  смогу  пойти,  но  стоило  тебе
появиться в дверях, и я почти совсем забыла того человека. Он был мертв, и
я уже почти не помнила его, хотя однажды я тоже просила  его  жениться  на
мне. Кажется, мне ужасно везет в этом отношении, не правда ли?
   - Перестань, - прошептал Майкл, - пожалуйста, Пегги, перестань.
   Но Пегги продолжала говорить, ее  глубокие,  выразительные  глаза  были
полны слез.
   - Я глупая, - говорила она. - Вероятно, я забыла бы  его,  если  бы  мы
даже поженились, и, видимо, забуду и тебя, если  ты  не  скоро  вернешься.
Может быть, это просто предрассудок, но у  меня  такое  предчувствие,  что
если бы ты был женат и знал, что тебе нужно вернуться именно сюда,  где  у
тебя есть дом и законная жена, ты бы непременно  вернулся.  Нелепо...  Его
звали Йозефом, у него не было дома и вообще ничего, поэтому,  естественно,
они и убили его. - Пегги вдруг поднялась.  -  Подожди  меня  на  улице,  -
сказала она, - я скоро приду.
   Она быстро вышла из небольшой темной комнаты с маленькой стойкой у окна
и  развешанными  по  закопченным  стенам  старыми  картами  винодельческих
районов Франции. Оставив официанту на столе  деньги  по  счету  и  хорошие
чаевые в качестве компенсации за свою грубость, Майкл неторопливо вышел на
улицу.
   Стоя у ресторана, он задумчиво курил  папиросу.  "Нет,  -  окончательно
решил он про себя, - нет, она не права. Я не собираюсь взваливать на  себя
это бремя и не позволю делать это ей. Если она забудет меня,  что  ж,  это
будет просто дополнительная цена,  которой  приходится  расплачиваться  за
войну, своего рода боевая потеря, которая  не  входит  в  подсчет  убитых,
раненых, уничтоженных ценностей, но, безусловно, относится к числу потерь.
Напрасно мы пытались бы избежать ее".
   Появилась Пегги. Ее волосы ярко блестели на солнце, видимо, она  только
что старательно  причесала  их  там,  наверху,  а  улыбающееся  лицо  было
спокойно.
   - Прости меня, - сказала она, касаясь его руки. - Я  так  же  удивляюсь
этому, как и ты.
   - Ну и хорошо, - ответил Майкл, - я сегодня тоже вел себя не блестяще.
   - Я совсем не то хотела сказать. Ты ведь веришь мне?
   - Конечно.
   - Когда-нибудь в другой раз я расскажу тебе об этом человеке  из  Вены.
Интересная история, особенно для солдата.
   - Хорошо, - вежливо ответил Майкл, - я с удовольствием послушаю.
   - А теперь, - Пегги посмотрела на улицу и сделала знак такси,  медленно
приближавшемуся с Лексингтон-авеню, - я  думаю,  мне  лучше  вернуться  на
службу и поработать до конца дня, не правда ли?
   - Нет необходимости...
   Пегги с улыбкой посмотрела на него.
   - Я думаю, что так будет лучше, - сказала она, - а вечером мы  увидимся
снова, будто и не завтракали сегодня  вместе.  Пусть  будет  так.  У  тебя
найдется достаточно дел на эти полдня, не правда ли?
   - Конечно.
   - Желаю хорошо провести время, дорогой, - она нежно поцеловала его, - и
надень вечером серый костюм. - Не оглянувшись, Пегги села в машину.  Майкл
смотрел вслед удалявшейся машине, пока она не  повернула  за  угол.  Потом
медленно пошел по теневой стороне улицы.
   Вскоре он вольно или невольно перестал  думать  о  Пегги,  было  о  чем
подумать и кроме этого. Война делает человека скупым, он бережет  для  нее
все свои чувства. Но это не оправдание,  ему  просто  не  хотелось  думать
сейчас о Пегги. Он слишком хорошо знал себя, чтобы вообразить, будто  два,
три, четыре года сможет сохранить верность фотографии, письму в месяц раз,
памяти... И он  не  хотел  предъявлять  ей  никаких  претензий.  Они  были
здравомыслящими, прямыми, искренними людьми, и сейчас  перед  ними  встала
проблема, которая так или иначе коснулась миллионов окружающих  их  людей.
Но разрешить эту проблему они могут ничуть не лучше,  чем  самый  простой,
самый неграмотный молодой парень из лесной глуши,  который,  оставив  свою
Кору Сью, спустился с гор, чтобы взяться за винтовку. Майкл знал, что  они
больше не будут говорить на эту тему ни этой ночью,  ни  другой,  пока  не
кончится война, но знал он и то, что не раз еще долгими  ночами  на  чужой
земле, воскрешая в памяти  прошлое,  он  будет  с  мукой  вспоминать  этот
чудесный летний день и внутренний голос будет шептать ему: "Почему  ты  не
сделал этого? Почему? Почему?"
   Майкл тряхнул  головой,  стараясь  отогнать  тяжелые  мысли,  и  быстро
зашагал по улице среди стройных и  приветливых  темных  зданий,  озаренных
солнечным  светом.  Он  обогнал  тяжело  опиравшегося  на  палку  старика.
Несмотря на теплый день, на нем было длинное  темное  пальто  и  шерстяной
шарф; желтоватая кожа лица и руки, сжимавшей  палку,  говорила  о  больной
печени. Он посмотрел на Майкла слезящимися злыми глазами, как будто каждый
быстро шагающий по улице молодой человек наносил ему, закутанному в шарф и
ковыляющему у края могилы, личное оскорбление.
   Взгляд его удивил Майкла, и он чуть не остановился, чтобы посмотреть на
старика еще раз: может быть, это какой-нибудь знакомый, затаивший на  него
обиду, но старик был ему незнаком, и Майкл пошел дальше,  но  уже  не  так
быстро. "Глупец, - подумал Майкл, - ты  съел  свой  роскошный  обед:  суп,
рыбу, белое вино и красное,  бургундское  и  бордо,  дичь,  жареное  мясо,
салат, сыр, а теперь ты перешел к десерту и коньяку, и только потому,  что
находишь сладкое горьким, а вино терпким, ты возненавидел тех, кто сел  за
стол позднее тебя. Я бы поменял, старик, свою молодость на прожитые  тобой
дни, лучшие  дни  Америки:  дни  оптимизма,  коротких  войн  с  небольшими
потерями, бодрящие и воодушевляющие дни начала двадцатого века. Ты женился
и двадцать лет, изо дня в день садился обедать в одном и том  же  доме  со
своим многочисленным потомством, а воевали тогда только другие страны.  Не
завидуй мне, старик, не завидуй. Это редкая удача, дар божий быть в тысяча
девятьсот Сорок втором году семидесятилетним, полумертвым стариком! Сейчас
мне жаль тебя, потому что на твоих старых костях  тяжелое  пальто,  теплый
шарф вокруг озябшей шеи, трясущаяся рука сжимает палку, без  которой  тебе
уже не обойтись... Но, может быть, себя мне придется пожалеть еще  больше.
Мне тепло, у меня крепкие руки и уверенный шаг...  Мне  никогда  не  будет
холодно в летний день, и моя рука никогда не  затрясется  от  старости.  Я
ухожу в антракте и не вернусь на второй акт".
   Рядом раздался стук высоких каблуков, и Майкл взглянул  на  проходившую
мимо женщину. На ней была широкополая  соломенная  шляпа  с  темно-зеленой
лентой; сквозь поля на лицо  падал  мягкий  розовый  свет;  светло-зеленое
платье мягкими складками облегало бедра. Она была без чулок, с  загорелыми
ногами.  Женщина  сделала  вид,  что  не  обращает  никакого  внимания  на
вежливый, но восхищенный  взгляд  Майкла,  быстро  обогнала  его  и  пошла
впереди. Глаза Майкла с удовольствием  задержались  на  изящной,  стройной
фигуре, и он улыбнулся, когда женщина, как и  следовало  ожидать,  подняла
руку и беспомощно-милым жестом поправила волосы, довольная тем, что на нее
смотрит молодой человек и находит ее привлекательной.
   Майкл усмехнулся: "Нет, старик, - подумал он, - я все это выдумал.  Иди
и умирай, старик, благословляю тебя, а я еще  с  удовольствием  посижу  за
столом".
   Было уже далеко за полдень, когда, насвистывая, он подошел к бару,  где
должен был встретиться с Кэхуном, чтобы проститься с ним,  перед  тем  как
отправиться на войну.





   В  жаркое  роковое  лето  1942  года  у  стойки  в  войсковой  лавке  в
Форт-Диксе, штат Нью-Джерси, где продавали слабое пиво, по  вечерам  можно
было слышать такие разговоры:
   - ...У меня один  глаз,  в  самом  деле  только  один.  Я  сказал  этим
мерзавцам, а они говорят: "Вполне годен", и вот я здесь.
   И еще: - У меня десятилетняя дочь. "Вы не  живете  со  своей  женой,  -
говорят мне. - Вполне годен". В стране полно  молодых  одиноких  бездетных
мужчин, а они сцапали меня.
   И еще: - В Старом свете, когда тебя хотели призвать в армию, ты  шел  к
специалисту, и он устраивал тебе грыжу. Небольшой нажим пальцем - и у тебя
грыжа, которой хватит на пятьдесят войн. А в Америке только раз взглянут и
уже говорят: "Сынок, мы вправим тебе ее за два дня, и будешь опять как  ни
в чем не бывало. Вполне годен!"
   И еще: - Разве это пиво?  Стоит  только  правительству  приложить  свою
руку, и все начинает вонять, даже пиво.
   И еще:  -  Кругом  блат.  Пусть  ты  можешь  побить  самого  Джо  Луиса
[известный американский боксер] за два раунда, но если у тебя есть рука  в
призывной комиссии, тебя забракуют из-за хрупкого здоровья.
   И еще: - У меня такая язва, что всякий раз, как зазвонит телефон, кишки
обливаются кровью. А рентген, говорят,  ничего  не  показывает  -  "Вполне
годен". Они не успокоятся, пока я не подохну. Хотел бы я знать,  похоронят
ли меня на Арлингтонском кладбище?  Пришлют  мне  "Пурпурное  сердце"  для
лечения  повышенной  кислотности,  потом  устроят  похороны  с   воинскими
почестями, а по мне пусть они  подавятся  всей  этой  ерундой.  Я  еще  не
притрагивался к их еде, но не могу же я вечно  голодать.  Стоит  один  раз
поесть эту пищу: копченую колбасу, сыр да арахисовое масло,  которое  суют
во все блюда, и одним покойником станет больше. Я предупредил  их,  а  они
говорят: "Вполне годен".
   И еще: - Я не прочь послужить своей стране, но  мне  не  нравится,  что
каждый месяц вычитают двадцать два доллара и отсылают их моей жене.  Я  не
живу с женой одиннадцать лет; она спала со всеми мужчинами  и  мальчишками
отсюда до Солт-Лейк-Сити, а с меня вычитают двадцать два доллара.
   И еще: - Когда я выберусь отсюда, то  первым  делом  убью  председателя
призывной комиссии. Я сказал ему,  что  люблю  море  и  хочу  поступить  в
береговую охрану,  об  этом  сказано  в  моем  заявлении;  а  он  говорит:
"Научись-ка лучше любить землю. Вполне годен".
   И еще: - Послушай меня, приятель, когда  будет  построение,  вставай  в
середине, ни впереди, ни позади, ни по бокам, а в середине,  понял?  Тогда
не будешь так часто попадать в наряд, понял? И держись подальше  от  своей
палатки, приходи только ночевать, потому что они повсюду суют свой нос  и,
как увидят, что кто-то лежит, так  хватают  его  и  отправляют  на  склады
разгружать машины.
   И еще: - Я  бы  мог  пройти  комиссию,  только  для  этого  требовалось
некоторое время, а на призывном пункте рвали и метали, чтобы поскорее меня
забрать.
   И еще: - Видел тех двух парней, что с полной выкладкой маршируют взад и
вперед перед ротной канцелярией? Они вот уже пять дней все  ходят  взад  и
вперед, взад и  вперед.  Должно  быть,  они  прошагали  уже  миль  двести.
Съездили в Трентон выпить пару кружек пива, а сержант поймал их, и  теперь
им придется шагать до самой отправки. За две кружки пива! И это называется
свободная страна!
   И еще: - Когда тебя вызовут для опроса, скажи, что ты умеешь писать  на
машинке. Неважно, умеешь ты в самом деле или нет, но говори,  что  умеешь.
Наша армия помешана на  переписчиках.  В  одном  ты  можешь  быть  уверен:
машинки никогда не помещают в такое место, где возможен  обстрел.  А  если
скажешь, что не умеешь печатать, пошлют тебя в пехоту, а тогда пиши  домой
маме - пусть ищет в магазинах красивую золотую звезду на окно.
   И еще: - Всех специалистов взяли в авиацию.
   И еще: - В артиллерии тебя не убьют.
   И еще: - Это будет первая ночь  с  тридцать  первого  года,  когда  мне
придется спать врозь с женой. Не знаю, как я это перенесу.
   И еще: - Вот это здорово! За двадцать пять центов  здесь  можно  купить
библию в бумажном переплете.
   И еще: - Эх, черт возьми, уже закрывают.


   Под  тихим,  усеянным  звездами  летним  небом   Майкл   спустился   по
заплеванным ступенькам войсковой лавки.  Отяжелевший  от  пива,  в  грубой
зеленой рабочей одежде, от которой  пахло  залежавшимся  бельем,  в  новых
неуклюжих тупоносых ботинках, уже успевших натереть ему ноги,  он  шел  по
ротной  линейке  между  палатками  мимо  двух  угрюмых  солдат,   медленно
марширующих взад и вперед с тяжелой выкладкой, расплачиваясь за выпитое  в
Трентоне пиво, мимо игроков в кости, которые начали  играть  еще  вчера  и
будут продолжать до тех пор, пока их не убьют  или  пока  не  капитулируют
японцы; мимо одиноких неряшливых  фигур,  стоящих  у  оттяжек  и  спокойно
смотрящих на темное небо; мимо солдат, связывающих в  узлы  свою  штатскую
одежду для сдачи Красному Кресту; мимо  рядовых  первого  класса,  которые
фактически управляли всей ротой с гордым  видом  привилегированных  людей,
облеченных  исключительными  правами,  а  сейчас  выкрикивавших   хриплыми
голосами: "Свет выключается через десять минут! Солдаты, свет  выключается
через десять минут!"
   Майкл вошел в свою палатку, казавшуюся  пустой  и  одинокой  при  свете
единственной лампочки в сорок ватт, медленно разделся и  улегся  в  нижнем
белье под грубое одеяло: он постеснялся взять с собой на войну пижаму.
   Солдат из Элмайры, спавший у входа в палатку,  выключил  свет.  Он  жил
здесь уже три недели, потому что был ветеринаром и ему старались подыскать
место,  где  он  мог  бы  лечить  мулов,   но   в   условиях   современной
механизированной войны это было довольно трудно. Солдат из Элмайры погасил
свет: будучи  ветераном  этого  лагеря,  он,  естественно,  взял  на  себя
обязанность распоряжаться подобными делами.
   Солдат справа от Майкла уже храпел.  Он  был  сицилийцем  и,  пользуясь
предлогом, что умеет читать и писать, собирался ожидать в лагере девяносто
дней, необходимых для получения американского  гражданства,  а  там  пусть
решают, что с ним делать дальше.
   Об остальных соседях по палатке Майкл ничего  не  знал.  Они  лежали  в
темноте и сквозь храп сицилийца  слушали  сигнал  тушить  огни,  громко  и
печально разносившийся репродукторами над огромным скопищем жалких  людей,
которые не были больше штатскими,  но  не  стали  еще  военными  и  теперь
готовились идти на смерть.
   "Вот я и здесь, - думал  Майкл,  чувствуя  запах  армейского  одеяла  у
подбородка. - Свершилось. Мне нужно было давно  пойти  в  армию,  а  я  не
сделал этого; я мог бы уклониться от нее, а я не уклонился. И вот я здесь,
в палатке, под грубым одеялом. Я всегда знал, что так будет. Эта  палатка,
это одеяло, эти храпящие люди ждали меня тридцать три года,  а  теперь  мы
встретились. Пробил час искупления. Началась расплата -  расплата  за  мои
взгляды, расплата за легкую жизнь, за  роскошную  еду  и  мягкую  постель,
расплата за доступных девушек и за все легко добытые деньги,  расплата  за
тридцатитрехлетнюю праздную жизнь,  которая  окончилась  сегодня  утром  с
окриком сержанта: "Эй, ты, подними-ка окурок".
   Он быстро уснул, несмотря на  раздававшиеся  вокруг  выкрики,  свист  и
пьяный плач, и всю ночь проспал без снов.





   У  прибывшего  с  инспекцией  на  фронт  генерала   был   необыкновенно
самонадеянный вид, поэтому все поняли, что должно что-то  произойти.  Если
уж даже итальянский генерал, сопровождаемый десятком  солидных,  одетых  с
иголочки офицеров, с биноклями, в защитных очках и при галстуках, излучает
такую  уверенность,  значит,  произойдет  что-то   важное.   Генерал   был
исключительно любезен: разговаривая с солдатами, он оглушительно  хохотал,
сильно хлопал их по плечу  и  даже  ущипнул  за  щеку  восемнадцатилетнего
юношу, только что прибывшего на пополнение в отделение Гиммлера.  Это  был
верный признак того, что очень скоро, тем или иным  образом,  будет  убито
множество солдат.
   Были и другие признаки. Гиммлер, который два дня тому назад был в штабе
дивизии, слышал по радио, что англичане снова сжигают бумаги в своем штабе
в Каире. Видимо, у англичан огромное количество  бумаг,  которые  подлежат
сожжению. Они жгли их в июле, потом в августе, сейчас октябрь, а  они  все
еще продолжают жечь бумаги.
   Гиммлер слышал также, как по радио говорили, что  общий  стратегический
план немцев состоит в том, чтобы прорваться к Александрии и Иерусалиму,  а
затем соединиться с японцами в  Индии.  Правда,  тем,  кто  уже  несколько
месяцев сидел под палящим солнцем на одном и  том  же  месте,  такой  план
казался  слишком  грандиозным  и  кичливым,  однако  в  нем  было   что-то
обнадеживающее. Во всяком случае, было ясно, что у генерала есть  какой-то
план.
   Ночь  была  совсем  тихая,  только  изредка  раздавалась  беспорядочная
стрельба и вспыхивали осветительные ракеты. Светила луна, и бледное  небо,
усеянное мягко мерцающими звездами, незаметно сливалось с темным простором
пустыни.
   Христиан стоял  один,  свободно  держа  автомат  на  согнутой  руке,  и
всматривался  в  таинственный  полумрак,  скрывавший  противника.  В   эту
безмятежную ночь с той стороны не доносилось ни звука, вокруг  тихо  спали
тысячи солдат.
   Ночь  имеет  свои  преимущества:  можно  свободно   передвигаться,   не
беспокоясь о том, что какой-нибудь  англичанин,  увидев  тебя  в  бинокль,
будет раздумывать, стоит ли потратить  на  тебя  один-два  снаряда;  ночью
ослабевает зловоние - этот вечный спутник войны в пустыне. Воды не хватало
даже для питья, поэтому никто не умывался. Весь день люди истекали  потом,
неделями не меняли белья. Одежда начинала гнить от пота и колом стояла  да
спине. Кожа покрылась непроходящей сыпью, зудела и горела. Но больше всего
страдал нос. Люди  терпимы  только  тогда,  когда  они  регулярно  смывают
неприятные  выделения   организма.   К   собственному   запаху,   конечно,
привыкаешь, иначе можно было бы покончить с  собой,  но  стоит  подойти  к
любой группе солдат, как зловоние чуть не сшибает с ног.
   Так что ночь была утешением, хотя с тех пор, как он  прибыл  в  Африку,
утешительного было мало. Правда, они одерживали победы,  и  он  прошел  от
самой Бардии  до  этого  пункта,  откуда  оставалось  каких-нибудь  сто  с
небольшим километров до Александрии. Однако победа, как  она  ни  приятна,
все-таки мало что дает солдату на  передовых  позициях.  Она,  несомненно,
имеет  большое  Значение  для  щеголеватых  штабных   офицеров,   которые,
вероятно, отмечают взятие городов торжественными обедами с вином и  пивом,
а для солдата победы означают только то, что он все  еще  сохраняет  шансы
быть убитым на следующее утро, а пока  по-прежнему  будет  жить  в  мелком
песчаном окопе, и от его  соседей  будет  так  же  нестерпимо  вонять  при
знойном ветре победы, как и при поражении.
   Хорошо провел Христиан только две недели, когда его, больного малярией,
отправили в тыл, в Кирену. Там было прохладнее и больше зелени, можно было
искупаться в Средиземном море.
   Когда Гиммлер передал  услышанное  им  по  радио  сообщение,  что  план
немецкого генерального штаба состоит в том, чтобы пройти через Александрию
и  Каир  и  соединиться  с  японцами  в  Индии,  то  недавно  прибывший  с
пополнением Кнулен, отчасти  заменивший  Гиммлера  в  роли  ротного  шута,
заявил: "Кто хочет, пусть идет и соединяется с япошками, а лично  я,  если
никто не возражает, останусь в Александрии".
   Христиан усмехнулся в темноте, вспомнив грубую шутку Кнулена. "Там,  на
другой стороне минного поля, - подумал он, - сегодня, наверно, было не  до
шуток".
   Вдруг небо на сотню километров озарилось  вспышками,  а  через  секунду
дошел и звук. Христиан упал на песок как раз в тот  момент,  когда  вокруг
начали рваться снаряды.


   Христиан открыл глаза: было темно, он почувствовал, что куда-то едет  и
что он не один, потому что вокруг был все тот же запах, напоминавший запах
запущенных парижских писсуаров, запекшихся ран и грязных  лохмотьев  нищих
детей. Он вспомнил звук снарядов над головой и снова закрыл глаза.
   Это, несомненно, грузовик, а где-то все еще  продолжается  бой,  потому
что невдалеке слышен грохот артиллерийских выстрелов и разрывов. Произошло
что-то неладное, потому что около него в темноте кто-то плакал и  повторял
сквозь рыдания: "Меня  зовут  Рихард  Кнулен",  словно  стараясь  доказать
самому себе, что он совершенно нормален и  хорошо  знает,  кто  он  и  что
делает.
   Христиан уставился в непроницаемую тьму  на  вонючий  брезент,  который
колыхался и трепетал над его головой. Ему казалось, что  у  него  поломаны
руки и ноги, а уши вдавились в голову. Некоторое время он лежал на дощатом
полу в полной темноте, думая, что умирает.
   -  Меня  зовут  Рихард  Кнулен,  -  раздался  голос,  -   я   живу   на
Карл-Людвигштрассе, дом три. Меня зовут Рихард Кнулен, я живу...
   - Заткнись, - сказал Христиан, и ему сразу стало гораздо лучше. Он даже
попытался сесть, но это оказалось свыше его сил, и он снова лег, наблюдая,
как под закрытыми веками  стремительно  проносятся  радужные  пятна.  Плач
прекратился, и кто-то сказал:
   - Мы собираемся соединиться с японцами, и я знаю где. - Потом  раздался
дикий смех: - В Риме! На балконе Бенито Муссолини в Риме! Я должен сказать
об этом тому типу.
   Тут Христиан понял, что  голос  принадлежит  Гиммлеру,  и  он  вспомнил
многое из того, что произошло за последние десять дней.
   В первую ночь был жестокий огневой налет, но все  хорошо  окопались,  и
убиты  были  только  Мейер  и  Хейсс.  Вспыхивали  ракеты,   шарили   лучи
прожекторов, позади горел танк, а впереди виднелись небольшие факелы  там,
где томми под прикрытием артиллерийского огня пытались проделать проходы в
минном поле для танков и пехоты; при свете ракет то тут, то там появлялись
суетливо бегавшие темные фигурки. Потом  открыли  огонь  немецкие  орудия.
Близко подошел только один танк, и все  орудия  в  радиусе  тысячи  метров
открыли по нему огонь. Вскоре поднялся люк, и они  с  изумлением  увидели,
что человек, пытавшийся вылезти из танка, горит ярким пламенем.
   Когда  закончился  огневой  налет,  англичане  тремя  последовательными
волнами атаковали их позиции. Атака на их участке продолжалась только  два
часа.  В  результате  на  поле  боя  осталось  семь  обгоревших  танков  с
порванными  гусеницами,  застрявших  в  песке  с  повернутыми  в   сторону
противника орудиями, и множество разбросанных вокруг неподвижных тел.  Все
в роте были довольны, они потеряли  только  пять  человек,  и  Гарденбург,
отправляясь в утренней тишине на доклад в батальон, широко ухмылялся.
   Но в  полдень  артиллерия  снова  открыла  огонь,  и  на  минном  поле,
неуверенно покачиваясь в клубах пыли, появилась чуть не целая рота танков.
На этот раз танки ворвались на передний край, но  английская  пехота  была
остановлена. Уцелевшие танки начали  отходить,  время  от  времени  злобно
поворачивалась башня, поливая  немецкие  окопы  огнем,  до  тех  пор  пока
позволяло расстояние. И  не  успели  они  перевести  дух,  как  английская
артиллерия  снова  открыла  огонь,  захватив  на  открытом  месте   группы
санитаров, оказывавших помощь раненым. Они  кричали  и  падали,  сраженные
осколками, но никто не мог выйти  из  окопов,  чтобы  помочь  им.  Видимо,
именно тогда и начал кричать Кнулен, и Христиан вспомнил, что в  то  время
он с удивлением подумал: "А они, кажется, не шутят".
   Потом его начало трясти.  Он  крепко  обхватил  себя  руками  и  плотно
прижался  к  стенке  окопа.  Когда  он  выглянул  через  край  окопа,  ему
показалось, что на него бегут, то  и  дело  подрываясь  на  минах,  тысячи
томми, а  среди  них  снуют  маленькие,  причудливые,  похожие  на  клопов
транспортеры, непрерывно ведя огонь из пулеметов. Ему хотелось подняться и
закричать: "Что вы делаете? Ведь я болен  малярией,  неужели  вам  хочется
брать на себя грех и убивать больного человека?"
   Так продолжалось много  дней  и  ночей,  а  лихорадка  то  стихала,  то
обострялась вновь, и в жаркий полдень в пустыне его пробирал озноб.  Время
от времени с тупой злобой он думал: "Нам  никогда  не  говорили,  что  это
может длиться так долго и что в это время нас будет трясти малярия".
   Потом все почему-то затихло, и он подумал: "Мы все  еще  здесь.  Ну  не
глупо ли было с их стороны пытаться нас взять?" - и он заснул, опустившись
на колени в своем окопе. Через секунду его уже тряс  Гарденбург  и,  глядя
ему в лицо, кричал: "Черт побери, ты еще жив?" Христиан пытался  ответить,
но у него отчаянно стучали зубы и никак не открывались глаза, и он  только
нежно улыбнулся в ответ. Гарденбург схватил его за шиворот и потащил,  как
мешок с картошкой. Голова Христиана болталась, словно  он  печально  кивал
лежавшим по обеим сторонам телам. Он с удивлением заметил,  что  было  уже
совершенно темно,  что  рядом  стоит  грузовик  с  включенным  мотором,  и
довольно громко произнес: "Тише вы там".  А  рядом  с  ним  кто-то  сквозь
рыдания повторял: "Меня зовут Рихард  Кнулен".  И  уже  много  позднее  на
темном дощатом полу, под вонючим брезентом, при каждом вытряхивающем  душу
толчке машины тот же голос  вскрикивал  и  повторял:  "Меня  зовут  Рихард
Кнулен, я живу на Карл-Людвигштрассе  дом  три".  Когда  Христиан  наконец
окончательно пришел в себя и понял, что, видимо, пока еще не умирает,  что
они вовсю отступают, а он все еще болен малярией,  он  рассеянно  подумал:
"Хотел бы я сейчас увидеть того генерала.  Интересно,  по-прежнему  ли  он
такой самонадеянный?"
   Грузовик остановился, и Гарденбург, зайдя сзади, крикнул:
   - Выходите, выходите все!
   Солдаты медленно, словно шли  по  густой  грязи,  двинулись  к  заднему
борту. Двое-трое из них упали, прыгая через борт, и  остались  лежать,  не
жалуясь, когда другие прыгали и падали на них. Христиан слез  с  грузовика
последним. "Я стою, - торжествующе подумал он, - я стою".
   При лунном  свете  он  увидел  Гарденбурга,  который  смотрел  на  него
испытующим взглядом. С обеих сторон сверкали вспышки орудий, и  в  воздухе
стоял сплошной гул, но Христиан был так упоен своей  маленькой  победой  -
тем, что ему удалось самому вылезти из машины  и  не  упасть,  что  он  не
заметил в окружающем ничего необычного.
   Он внимательно осмотрел полусонных, с трудом державшихся на ногах людей
и узнал лишь очень немногих. Может быть, при дневном свете он вспомнит  их
лица.
   - Где же рота? - спросил он.
   - Это и есть рота, -  ответил  Гарденбург  каким-то  чужим  голосом.  У
Христиана вдруг появилось подозрение, что кто-то  другой  выдает  себя  за
лейтенанта. Впрочем, по виду он был  похож  на  Гарденбурга,  но  Христиан
решил разобраться в этом потом, когда все более или менее уладится.
   Гарденбург поднял руку и резко ткнул Христиана в лицо.  От  руки  пахло
смазочным маслом и потом. Христиан заморгал и отшатнулся назад.
   - Ты здоров? - спросил Гарденбург.
   - Да, господин лейтенант, - ответил Христиан, - совершенно здоров. Надо
бы узнать, где остальная часть роты, но с этим тоже можно подождать.
   Грузовик тронулся с места, скользя по песчаной  колее,  и  двое  солдат
тяжелой рысцой побежали за ним.
   - Стой!  -  приказал  Гарденбург.  Солдаты  остановились,  глядя  вслед
грузовику,  который,  набрав  скорость,  с  шумом  уносился  на  запад  по
блестящему в лунном свете песку. Они стояли у подножия небольшого холма  и
молча наблюдали, как грузовик, стуча подшипниками, прошел  мимо  мотоцикла
Гарденбурга и полез в гору. На мгновение он  появился  на  вершине  холма,
огромный,  качающийся,  по-домашнему  уютный,  и,  перевалив  за  гребень,
скрылся из виду.
   - Мы окопаемся  здесь,  -  сказал  Гарденбург,  резким  движением  руки
указывая на блестящий песчаный склон. Солдаты тупо посмотрели на холм.
   - Приступайте немедленно! -  приказал  он  и,  обращаясь  к  Христиану,
добавил: - Дистль, останетесь со мной.
   - Слушаюсь, -  поспешно  ответил  Христиан  и  подошел  к  Гарденбургу,
довольный тем, что может двигаться.
   Гарденбург начал подниматься  на  холм,  как  показалось  Христиану,  с
необыкновенной  быстротой.  "Удивительно,  -  думал  он,  идя   вслед   за
лейтенантом, - такой худой и щуплый, после этих десяти дней..."
   Солдаты медленно шли за ними. Резкими жестами руки Гарденбург  указывал
каждому, где он должен окопаться. Их было тридцать семь, и Христиан  опять
вспомнил, что нужно будет потом спросить, что  же  случилось  с  остальной
частью роты. Гарденбург разместил  людей  на  склоне  холма  очень  редко,
длинной неровной линией на расстоянии одной трети пути до  вершины.  После
того как он указал место каждому солдату, они с  Христианом  обернулись  и
окинули взглядом склонившиеся фигуры, медленно  копавшие  песок.  Христиан
вдруг понял, что, если их атакуют, им придется стоять до конца, потому что
отступать вверх по открытому склону холма с той линии, где  их  расположил
Гарденбург, было невозможно. Теперь он начал понимать, что происходит.
   - Ладно, Дистль, - проговорил Гарденбург, - пойдешь со мной.
   Вслед за лейтенантом Христиан направился назад к дороге. Не  говоря  ни
слова, он помог Гарденбургу втащить мотоцикл на вершину  холма.  Время  от
времени кто-нибудь из солдат переставал копать, оборачивался и  пристально
следил, как эти двое медленно тащили мотоцикл к гребню  холма.  Когда  они
наконец  дотащили  машину  до  места,  Христиан  совсем   запыхался.   Они
обернулись и посмотрели вниз на извилистую ленту  солдат,  мирно  копавших
землю. Луна, безлюдная пустыня, вялые движения людей - все  это  выглядело
нереально, как пригрезившаяся картина из далеких библейских времен.
   - Если они ввяжутся в  бой,  отступить  они  уже  не  смогут,  -  почти
бессознательно заметил он.
   - Правильно, - решительно подтвердил Гарденбург.
   - Им придется умирать здесь, - сказал Христиан.
   - Правильно, - повторил  Гарденбург.  И  тут  Христиан  вспомнил  слова
Гарденбурга, сказанные ему еще в Эль-Агейле: "В тяжелой обстановке,  когда
нужно продержаться как можно дольше, умный офицер расставит  своих  солдат
так, чтобы у них не было возможности отступать. Если они будут  поставлены
перед выбором - сражаться или умереть, значит, офицер сделал свое дело".
   Сегодня Гарденбург сделал свое дело отлично.
   - Что произошло? - спросил Христиан.
   Гарденбург пожал плечами.
   - Они прорвались по обе стороны от нас.
   - Где они сейчас?
   Гарденбург устало посмотрел на вспышки артиллерийского огня  на  юге  и
более отдаленное мерцание на севере.
   - Ты сам мне лучше скажи  где,  -  ответил  он  и,  наклонившись,  стал
рассматривать  показание  бензомера  на  мотоцикле.  -   Хватит   на   сто
километров, - сказал он. - Ты хорошо себя чувствуешь? Удержишься на заднем
сиденье?
   Христиан сморщил лоб, изо всех сил стараясь  понять,  что  это  значит,
потом медленно начал соображать.
   - Да, господин лейтенант. - Он повернулся и посмотрел вниз  на  цепочку
шатающихся от усталости, увязающих в песке  людей,  которых  он  оставляет
умирать на этом холме. У него мелькнула было  мысль  сказать  Гарденбургу:
"Нет, господин лейтенант, я останусь здесь". Но какой от этого толк?
   Война имеет свои законы, и он знал, что если  они  отступали,  сохраняя
себя для грядущих дней, то это не была трусость со стороны  Гарденбурга  и
шкурничество с его, Христиана,  стороны.  Что  может  сделать  эта  жалкая
горстка людей? В лучшем случае они задержат на какой-нибудь час английскую
роту на этом голом скате, а потом погибнут. Если  бы  они  с  Гарденбургом
остались здесь, то, несмотря на все свои усилия, не смогли бы прибавить  к
этому часу хотя бы десять минут. Вот так  обстояло  дело.  Может  быть,  в
следующий раз его самого оставят на холме без всякой надежды на  спасение,
а кто-нибудь  другой  будет  мчаться  по  дороге  в  поисках  сомнительной
безопасности.
   - Оставайся здесь, - сказал Гарденбург, - садись  и  отдыхай.  Я  пойду
скажу им, что мы едем за минометным взводом для поддержки нашей обороны.
   - Слушаюсь, - ответил Христиан и тут же сел на  песок.  Он  видел,  как
Гарденбург быстро соскользнул вниз, туда, где медленно окапывался Гиммлер.
Потом он медленно повалился на бок и, не  успев  коснуться  плечом  земли,
сразу же уснул.
   Кто-то сильно тряс его за плечи. Он открыл глаза и увидел  Гарденбурга.
Он чувствовал себя не в состоянии подняться и сделать  хотя  бы  несколько
шагов. Ему хотелось сказать: "Оставьте, пожалуйста,  меня  в  покое"  -  и
снова уснуть, но Гарденбург схватил его  за  шиворот  и  с  силой  потянул
вверх.  Христиан  с  трудом  нашел  в  себе  силы  подняться.  Он   пошел,
Механически переставляя ноги, его ботинки хрустели по песку, напоминая ему
хруст жесткого, накрахмаленного белья под утюгом в доме матери.  Он  помог
Гарденбургу подтащить мотоцикл. Гарденбург проворно перекинул  ногу  через
сиденье и начал ударять по педали. Мотоцикл трещал, но не Заводился.
   Христиан смотрел, как Гарденбург при тусклом свете луны  изо  всех  сил
старается завести машину. Вдруг он почувствовал, что кто-то стоит рядом, и
понял, что за ними наблюдают. Всмотревшись, он узнал Кнулена, того самого,
что плакал в машине. Кнулен бросил копать и пошел за лейтенантом вверх  по
склону. Он ничего не говорил, просто  стоял  и  безучастно  наблюдал,  как
Гарденбург снова и снова ударял по педали.
   Гарденбург тоже заметил его. Он медленно и глубоко вздохнул,  перекинул
обратно ногу и встал около мотоцикла.
   - Кнулен, марш на свое место! - приказал он.
   - Слушаюсь, - ответил тот, но не пошевелился.
   Тогда Гарденбург подошел к нему и сильно ударил его кулаком по носу.  У
Кнулена брызнула из носа кровь, он засопел, но не двинулся с  места,  руки
его как плети висели по бокам, как будто они ему  были  больше  не  нужны.
Винтовку и лопату он оставил внизу, в окопе. Гарденбург отошел назад  и  с
любопытством  и  без  всякой  злобы  посмотрел  на  Кнулена,  словно   тот
представлял собой несложную техническую задачу, которую надо будет  решить
в свое время. Затем он снова подошел  к  солдату  и  дважды  очень  сильно
ударил его. Кнулен медленно опустился  на  колени.  Стоя  на  коленях,  он
беспомощно смотрел на Гарденбурга.
   - Встать! - скомандовал Гарденбург.
   Кнулен медленно  поднялся,  продолжая  молчать,  руки  его  по-прежнему
безвольно висели по бокам.
   Христиан с недоумением посмотрел на него. "Почему ты не остался лежать?
- подумал он, ненавидя  этого  мешковатого,  некрасивого  парня,  стоящего
здесь, на гребне  залитого  лунным  светом  холма,  молчаливым,  страстным
упреком. - Почему ты не умираешь?"
   - А теперь, - приказал Гарденбург, - пошел вниз.
   Но Кнулен продолжал стоять, как будто слова больше не доходили  до  его
сознания. Он только иногда всасывал стекавшую в рот  кровь,  и  эти  звуки
как-то не вязались с его согнутой, молчаливой фигурой. Все это было похоже
на одну из  современных  картин,  которые  Христиан  видел  в  Париже:  на
пустынном холме под заходящей луной три  изможденные,  молчаливые,  темные
фигуры; небо и земля, неприветливые и темные,  а  вокруг  почти  такое  же
таинственное неземное сияние.
   - Хорошо, - сказал Гарденбург, - идем со мной.
   Он взял мотоцикл за руль и покатил его по обратному скату холма вниз, в
противоположную сторону от копавших. Взглянув в последний раз на  тридцать
шесть фигур, ритмично и вяло копавшихся в  песке  пустыни,  Христиан  стал
спускаться по тропинке вслед за Гарденбургом и Кнуленом.
   Кнулен шел за мотоциклом, еле волоча ноги. Они прошли в полном молчании
метров пятьдесят. Потом Гарденбург остановился. - Подержи-ка, - сказал  он
Христиану.
   Христиан взялся за руль и прислонил мотоцикл к ноге. Кнулен остановился
и  безропотно  уставился  на  лейтенанта.  Гарденбург  откашлялся,  словно
собирался произнести  речь,  затем  подошел  к  Кнулену,  многозначительно
посмотрел на него и дважды жестоко и быстро ударил его между глаз.  Кнулен
отшатнулся назад и беззвучно опустился на  песок,  с  тупым  упорством  не
спуская глаз с лейтенанта. Гарденбург задумчиво посмотрел на  него,  потом
вынул пистолет и взвел курок. Кнулен  даже  не  пошевелился,  и  ничто  не
изменилось в его темном,  окровавленном  лице,  освещенном  скупым  светом
луны.
   Гарденбург выстрелил. Опираясь на руки, Кнулен пытался подняться.
   - Мой дорогой лейтенант, -  сказал  он  спокойным  и  ясным  голосом  и
повалился в песок вниз лицом.
   Гарденбург убрал пистолет.
   - Все в порядке, - сказал он.
   Затем, подойдя к мотоциклу, он  одним  махом  сел  в  седло,  нажал  на
педаль, и мотор на этот раз заработал.
   - Садись! - приказал он Христиану.
   Христиан осторожно закинул ногу  и  сел  на  заднее  сиденье.  Мотоцикл
задрожал и запрыгал.
   - Держись крепче, - сказал Гарденбург, - обхвати меня руками.
   Христиан плотно обхватил лейтенанта вокруг талии. "Чудно, - думал он, -
в такое время обнимать офицера, словно девушка, выехавшая с мотоклубом  на
воскресную прогулку в  лес".  Тесно  прижавшись  к  Гарденбургу,  Христиан
чувствовал ужасный запах, исходивший  от  его  тела,  и  боялся,  что  его
вырвет.
   Гарденбург включил скорость, дал газ,  машина  затарахтела  и  с  ревом
понеслась вперед. Христиану хотелось сказать: "Пожалуйста, не  шумите".  В
таких случаях надо  действовать  тихо,  нехорошо  так  открыто  показывать
остающимся здесь людям, что их бросают одних на смерть и что в  то  время,
как другие все еще будут жить, их кости будут гнить на этом холме,  потому
что отсюда невозможно спастись.
   "Теперь их тридцать шесть, - подумал  Христиан,  вспоминая  старательно
вырытые маленькие окопчики, стоящие на пути англичан,  на  пути  танков  и
бронемашин. - Три дюжины солдат, - думал он, крепко держась за  лейтенанта
на подпрыгивающей машине и  стараясь  отвлечь  себя  разными  посторонними
мыслями, чтобы не  начался  приступ  малярии  или  озноба,  -  три  дюжины
солдат..."
   Когда они выехали на равнину, Гарденбург прибавил скорость.  Они  ехали
по безлюдной пустыне, освещенной  последними  лучами  заходящей  луны;  по
всему горизонту  мелькали  вспышки  далекой  артиллерийской  стрельбы.  От
быстрой езды ветер свистел в ушах. У Христиана сдуло  фуражку,  но  он  не
обратил на  это  никакого  внимания;  зато  ветер  относил  исходивший  от
лейтенанта запах, и он больше его не чувствовал.


   В течение получаса они ехали в северо-западном направлении. Вспышки  на
горизонте  становились  все  сильнее  и  ярче,  пока  мотоцикл  петлял  по
извилистой дороге между дюн и случайных островков сухой низкорослой травы.
По  дороге  то  и  дело  встречались  обгорелые  танки,  автомашины.   Вот
перевернутый грузовик, огромная ось которого  при  тусклом  свете  торчит,
словно зенитное орудие.  Промелькнуло  несколько  свежих,  наспех  вырытых
могил с винтовками, воткнутыми штыком в землю  и  с  надетыми  на  приклад
касками  или  фуражками;  несколько  разбитых,  обгоревших   самолетов   с
погнутыми пропеллерами и поломанными крыльями, изуродованные металлические
части которых тускло отражали свет луны. Но, пока они не достигли  дороги,
проходившей значительно севернее и идущей почти строго  на  запад,  им  не
встретилось никаких войск. Выехав на дорогу, они вдруг оказались в длинной
колонне полкового транспорта. Грузовики, бронеавтомобили, разведывательные
машины, тягачи медленно двигались по узкой дороге в плотных облаках пыли и
отработанных газов.
   Гарденбург съехал на обочину, но не очень далеко от дороги, потому что,
когда местность несколько раз переходит из рук  в  руки,  не  знаешь,  где
можно наткнуться на мину. Он неожиданно  остановил  мотоцикл,  и  Христиан
чуть было не свалился с седла. Гарденбург быстро  повернулся  и  поддержал
его.
   - Благодарю вас, - вежливо сказал Христиан. У него снова начался озноб,
в голове шумело, язык распух, а челюсти от холода сжала спазма.
   - Можешь сесть  в  один  из  этих  грузовиков,  -  крикнул  Гарденбург,
взмахнув  рукой  (зачем  тратить  столько  энергии?)  в  сторону  медленно
проходившей с ровным гулом колонны, - но я не советую.
   - Как прикажете, господин лейтенант, - ответил Христиан с застывшей  на
лице  дружелюбной  улыбкой,  словно  пьяный,  попавший   на   чопорный   и
довольно-таки скучный прием.
   - Я не знаю, какие они имеют распоряжения! - крикнул  Гарденбург.  -  В
любой момент их могут повернуть и бросить в бой...
   - Конечно, - согласился Христиан.
   - Самое верное дело  -  держаться  своего  собственного  транспорта,  -
сказал Гарденбург. Христиан чувствовал благодарность к лейтенанту  за  то,
что он так любезно все ему объясняет.
   - Да, в самом деле, - подтвердил он.
   - Что ты сказал? - не расслышал Гарденбург; мимо  с  грохотом  проходил
броневик.
   - Я сказал... - Христиан запнулся, он уже не помнил, чти Говорил.  -  Я
согласен,  -  неопределенно  кивнув  головой,  сказал  он,  -   совершенно
согласен.
   - Хорошо, - сказал Гарденбург, развязывая у Христиана на шее платок.  -
Лучше прикрыть им лицо от пыли. - И он начал завязывать узел на затылке  у
Христиана.
   Но Христиан, слегка отстранив руки лейтенанта, сказал:
   - Извините, одну минуточку... - У него началась рвота.
   Люди в проходивших мимо машинах не обращали внимания ни на него, ни  на
лейтенанта,  они  смотрели  только  вперед  без  всякого   интереса,   без
любопытства, без цели и надежды, словно это были не живые  люди,  а  парад
теней, проходящий перед затуманенным взором умирающего.
   Христиан выпрямился. Он чувствовал  себя  уже  лучше,  хотя  неприятное
ощущение во рту усилилось. Он повязал платком нос и всю нижнюю часть лица.
Пальцы плохо повиновались ему, и лишь с трудом ему удалось завязать  сзади
узел.
   - Я готов, - доложил он.
   Гарденбург тоже успел завязать лицо платком.  Христиан  опять  обхватил
лейтенанта за талию,  и  мотоцикл,  тарахтя  и  подпрыгивая,  вклинился  в
колонну и поехал вслед за санитарной машиной, из оторванной двери  которой
торчали три пары ног.
   Христиан был исполнен глубокой симпатии к лейтенанту, твердо и уверенно
сидевшему перед ним в  маске  из  носового  платка,  придававшей  ему  вид
бандита из американского  фильма.  "Я  должен  как-то  выразить  ему  свою
признательность", - подумал он. Целых пять минут, трясясь в  клубах  пыли,
он старался найти способ показать свою благодарность  лейтенанту.  Наконец
ему в голову пришла идея. "Я расскажу ему о его жене и о себе,  -  подумал
Христиан, - больше я ничего не могу придумать. -  Он  покачал  головой.  -
Нет, это глупо, глупо, глупо". Но теперь, когда  эта  идея  пришла  ему  в
голову, он не мог от нее отделаться. Он закрыл глаза,  стараясь  думать  о
тех тридцати шести, медленно копающих окопы там, на  юге,  потом  старался
вспомнить, сколько пива, холодного  вина  и  холодной  воды  он  выпил  за
последние пять лет.  Однако  его  все  время  так  и  подмывало  крикнуть,
заглушая шум машин: "Лейтенант, я жил с вашей женой, когда ездил в  отпуск
из Ренна".
   Колонна остановилась, и Гарденбург, чтобы удержать машину в равновесии,
снял ногу с педали. В целях безопасности он решил  оставаться  в  середине
колонны. "Вот сейчас, - подумал Христиан, захваченный своей идеей,  -  вот
сейчас я скажу ему". Но в этот  момент  из  санитарной  машины  вышли  два
солдата, вытащили за ноги тело и положили его на дорогу.  Затем,  медленно
волоча усталые ноги, они оттащили  его  на  обочину,  подальше  от  машин.
Христиан наблюдал за ними поверх платка. Солдаты  виновато  посмотрели  на
него.
   - Он неживой, - серьезно сказал один из них,  подходя  к  Христиану,  -
какой смысл везти его, если он неживой?
   Колонна тронулась, и санитарная машина  поползла  на  первой  скорости.
Солдаты побежали следом, фляги хлопали их по бедрам. Они долго тащились за
машиной, прежде чем им удалось влезть в кузов по торчавшим  из  оторванной
двери ногам. Потом  стало  слишком  шумно,  чтобы  можно  было  рассказать
Гарденбургу о его жене.
   Трудно вспомнить, когда началась стрельба.  Сначала  в  голове  колонны
раздался сильный треск, и машины остановились. Потом до  Христиана  дошло,
что он уже давно слышит какой-то шум, но не может понять, что происходит.
   Люди тяжело выскакивали из машин, разбегались в обе стороны от дороги и
рассыпались по пустыне. Один раненый вывалился  из  санитарной  машины  и,
врываясь пальцами в песок, волоча за  собой  неподвижную  ногу,  пополз  к
небольшому островку травы, видневшемуся в десяти метрах справа от  дороги.
Он лег там и начал поспешно копать перед  собой  руками.  Со  всех  сторон
заработали пулеметы, и бронемашины, развернувшись как  придется  по  обеим
сторонам дороги, открыли яростный беспорядочный  огонь.  Какой-то  человек
без фуражки бегал вдоль, колонны брошенных с работающими моторами машин  и
злобно орал: "Вы ответите за это, ответите, сволочи!" Его лысая непокрытая
голова блестела при свете луны,  он  яростно  размахивал  стеком.  "Должно
быть, по меньшей мере полковник", - подумал Христиан.
   Мины падали метрах в шестидесяти.  Один  тягач  загорелся,  и  в  свете
пламени Христиан видел, как  люди  в  беспорядке  разбегаются  в  стороны.
Гарденбург поставил мотоцикл рядом с санитарной машиной и выключил  мотор.
Он внимательно всматривался в пустыню, и треугольная повязка на  его  лице
хлопала по подбородку, как плохо приклеенная борода.
   Англичане  открыли  огонь  трассирующими   пулями   и   малокалиберными
снарядами; изогнутые трассы вначале лениво поднимались в небо, а потом  по
мере приближения к колонне, казалось, набирали скорость. Христиан никак не
мог сообразить, откуда ведется  огонь.  "Никакого  порядка,  -  с  упреком
подумал он, - невозможно воевать в таких нелепых условиях". Он  стал  было
слезать с мотоцикла, решив лечь где-нибудь в сторонке и ждать,  что  будет
дальше.
   -  Оставайся  на  месте!  -  крикнул  Гарденбург,  хотя  их   разделяло
каких-нибудь тридцать сантиметров. "Опять непорядок", - с  обидой  подумал
Христиан, снова усаживаясь на багажник. Он старался нащупать свой автомат,
но никак не мог вспомнить, куда он девался. Из санитарной машины шел едкий
запах дезинфицирующих  веществ,  смешанный  с  трупным  запахом.  Христиан
закашлялся. Вдруг раздался  свист,  и  совсем  близко  разорвался  снаряд.
Христиан  пригнулся  за  металлическим  бортом   санитарной   машины.   Он
почувствовал легкий удар в спину и, подняв руку, сбросил с  плеча  горячий
измятый осколок. Опуская руку, он обнаружил, что автомат висит у  него  на
плече. Он старался расправить запутавшийся ремень, когда Гарденбург  вдруг
завел мотоцикл и резко рванул вперед. Христиан еле удержался в  седле.  Он
ударился подбородком о ствол автомата,  прикусил  язык  и  ощутил  во  рту
соленый  и  теплый  вкус  крови.  Он  прижался  к   Гарденбурга,   который
стремительно вел мотоцикл среди  согнутых  фигур,  среди  шума  и  грохота
разрывов. Вдали в сторону дороги изгибались дугой струи трассирующих пуль.
Гарденбург вел подпрыгивающую машину прямо под трассами. Вскоре они  вышли
из полосы, ярко освещенной горящими автомашинами.
   - Полный беспорядок, - пробормотал  Христиан,  вдруг  рассердившись  на
Гарденбурга. Если он едет к англичанам,  то  пусть  едет  один,  зачем  же
тащить  за  собой  Христиана?  Христиан  решил  схитрить  и  свалиться   с
мотоцикла. Он попытался поднять ногу, но зацепился  штаниной  за  какую-то
выступающую деталь и никак не мог освободиться. Вдруг впереди,  в  стороне
от дороги он заметил смутные силуэты танков, развертывающих  свои  орудия.
Из башни одного танка открыл огонь пулемет, и пули пронзительно засвистели
за самой спиной.
   Христиан пригнулся, плотно прижав голову  к  плечу  лейтенанта.  Пряжки
кожаного  снаряжения  Гарденбурга  царапали  ему   лицо.   Пулемет   снова
развернулся, и на этот раз пули  стали  падать  прямо  перед  ними,  гулко
ударяясь в песок и поднимая облачка пыли.
   Христиан закричал  и  еще  сильнее  прижался  к  лейтенанту.  Ему  было
страшно. Он знал, что ничего не может  сделать  для  своего  спасения;  их
обязательно убьют,  и  он,  лейтенант,  мотоцикл  превратятся  в  сплошную
дымящуюся массу, и на песке останется только груда  обгорелого  тряпья  да
лужа крови и бензина. Потом кто-то рядом закричал  по-английски,  отчаянно
размахивая руками.  Гарденбург,  ворча  что-то  себе  под  нос,  еще  ниже
склонился над рулем. Вскоре  свист  пуль  прекратился,  и  неожиданно  они
оказались одни на бледной  полоске  дороги,  а  стрельба  замирала  далеко
позади.
   Христиан наконец  успокоился.  Когда  Гарденбург  выпрямился,  он  тоже
разогнул спину и даже с некоторым интересом  посмотрел  на  простиравшуюся
перед подпрыгивающим мотоциклом открытую дорогу. Он чувствовал  неприятный
вкус во рту от рвоты и крови, щека ныла, так как под платок набился песок,
разъевший ссадины. Он глубоко вздохнул и почувствовал себя гораздо  лучше,
исчезла даже усталость.
   Вспышки и стрельба позади вскоре совсем стихли,  и  через  пять  минут,
казалось, они остались одни в тихой, залитой  лунным  светом  пустыне,  на
всем огромном пространстве от Судана до Средиземного моря, от Эль-Аламейна
до Триполи.
   Христиан нежно обнял Гарденбурга. Он вспомнил, что хотел что-то сказать
лейтенанту перед тем, как все это началось, но забыл, что именно. Он  снял
с лица платок, огляделся вокруг, чувствуя, как ветер  осушает  уголки  его
рта. Он был счастлив и в мире со всем миром. Гарденбург странный  человек,
но Христиан знал, что на него можно положиться, - он благополучно доставит
его в безопасное место. Когда и куда именно он его доставит,  Христиан  не
знал, но не было нужды об  этом  беспокоиться.  Как  хорошо,  что  капитан
Мюллер, который командовал их ротой, убит. Если бы он был жив,  то  сейчас
на мотоцикле сидели бы Мюллер и Гарденбург, а Христиан остался бы  на  том
холме с тремя дюжинами обреченных на смерть людей...
   Он глубоко вдохнул сухой воздух, мчавшийся  навстречу.  Теперь  он  был
уверен, что будет жить и, возможно, даже довольно долго.


   Гарденбург очень хорошо вел мотоцикл, и они проехали  уже  значительное
расстояние,  буксуя,  подпрыгивая  в  воздух,  но  неуклонно  двигаясь   в
северо-западном направлении. Позади небо осветилось розовым  светом  зари.
Пустыня и дорога оставались безлюдными,  кое-где  виднелись  обломки,  все
ценное было аккуратно подобрано  батальонами  сбора  имущества.  Время  от
времени сзади  все  еще  доносился  отдаленный  гул  стрельбы,  отраженный
многоголосым эхом пустыни.
   Взошло солнце. Гарденбург теперь, когда рассвело, увеличил скорость,  и
Христиану пришлось сосредоточить все внимание на том, чтобы не упасть.
   - Хочется спать? - громко спросил Гарденбург, обернувшись назад,  чтобы
Христиан мог услышать его сквозь шум мотора.
   - Немного, - признался Христиан, - не очень.
   - Разговаривай со мной, а то я чуть было сейчас не уснул.
   - Слушаюсь. - Христиан открыл было рот, намереваясь начать разговор, но
тут же закрыл его. Он никак не мог придумать, о чем говорить.
   - Ну давай, - раздраженно крикнул Гарденбург, - говори!
   - Слушаюсь, - повторил Христиан и беспомощно добавил: - А о чем?
   - О чем угодно, хоть о погоде.
   Христиан поглядел вокруг: погода была такая же,  как  и  все  последние
шесть месяцев.
   - Видимо, будет жаркий день, - проговорил он.
   - Громче, - крикнул Гарденбург, смотря прямо перед собой, - я не слышу!
   - Я сказал, что, видимо, будет жаркий день! - прокричал Христиан в  ухо
лейтенанта.
   - Вот так, - отозвался Гарденбург, - да, очень жаркий.
   Христиан старался найти другую тему.
   - Продолжай, - нетерпеливо крикнул Гарденбург.
   - О чем еще вы хотели бы поговорить? - спросил Христиан.
   Он был как в дурмане и не мог заставить себя сделать такое утомительное
умственное усилие.
   - Боже мой! Да о чем угодно! Ты был в том  греческом  борделе,  который
открыли в Кирене?
   - Был.
   - Ну и как там?
   - Не знаю, я стоял в  очереди,  и  за  три  человека  передо  мной  его
закрыли.
   - А кто-нибудь из твоих знакомых попал?
   Христиан мучительно думал.
   - Да, один раненный в голову ефрейтор.
   - Ну, и как ему понравилось?
   Христиан старался вспомнить.
   - Кажется, он сказал, что греческие девушки не очень хороши, в них  нет
страсти.  А  потом,  -  вспоминая,  добавил  он,  -   все   было   слишком
по-казенному.
   - Твой приятель идиот, - злобно произнес Гарденбург.
   - Так точно, - согласился Христиан и замолчал.
   - Продолжай. -  Гарденбург  резко  тряхнул  головой,  как  бы  стараясь
прогнать сон. - Продолжай говорить. Как ты провел свой отпуск в Берлине?
   - Я ходил в оперу, - быстро ответил Христиан, - и на концерты.
   - Ты тоже идиот.
   - Так точно,  -  ответил  Христиан,  с  опаской  думая,  что  лейтенант
начинает заговариваться.
   - Встречался с девушками в Берлине?
   - Да. - Христиан тщательно обдумывал ответ. - Я  познакомился  с  одной
девушкой, которая работала на авиационном заводе.
   - Было у тебя с ней что-нибудь?
   - Да.
   - Ну и как?
   - Отлично! -  громко  ответил  Христиан,  тревожно  всматриваясь  через
наклоненную голову лейтенанта в простирающуюся впереди пустыню.
   - Хорошо, - одобрительно сказал лейтенант, - а как ее звали?
   - Маргарита, - ответил Христиан после некоторого колебания.
   - Она была замужем?
   - Не думаю, она об этом не говорила.
   - Шлюхи, - выругался Гарденбург, обращаясь ко всем берлинским девушкам.
- Ты был когда-нибудь в Александрии?
   - Нет.
   - Мне так хотелось туда съездить, - сказал Гарденбург.
   - Не думаю, что теперь нам удастся туда попасть.
   - Молчать! - заорал Гарденбург. Мотоцикл резко рвануло в сторону, но он
успел его выправить. - Мы попадем туда! Слышишь? Я сказал,  что  мы  будем
там! И очень скоро! Ты слышишь меня?
   - Слышу, - крикнул Христиан навстречу ветру, через голову лейтенанта.
   Лейтенант повернулся на  своем  сиденье.  Лицо  его  исказилось,  глаза
мрачно блестели из-под черных от пыли век, рот был открыт, и зубы казались
ослепительно белыми на фоне почерневших губ.
   - Я приказываю тебе замолчать! - бешено заорал  он,  словно  обучал  на
плацу при сильном ветре целую роту новобранцев. - Заткни свою глотку,  или
я...
   В этот момент руль резко рванулся в сторону,  переднее  колесо  занесло
поперек дороги, и лейтенант выпустил рукоятки. Христиан понял, что падает,
и полетел вперед, увлекая  за  собой  лейтенанта.  Гарденбург  ударился  о
вздыбившееся переднее колесо, мотоцикл юзом  пошел  в  сторону,  продолжая
громко тарахтеть, и  опрокинулся.  Христиан  почувствовал,  что  летит,  и
закричал, но какой-то внутренний  голос  спокойно  говорил  ему:  "Это  уж
слишком". Потом он обо что-то ударился и почувствовал боль в плече, но все
же приподнялся на одно колено.
   Лейтенант лежал под мотоциклом,  переднее  колесо  которого  продолжало
крутиться, а заднее было совершенно исковеркано. Он лежал  неподвижно,  из
рассеченного лба  струилась  кровь,  нелепо  согнутые  ноги  были  прижаты
машиной. Христиан медленно подошел к нему и потряс его, но это не помогло.
Тогда он с трудом поднял мотоцикл и  перевернул  его  на  другую  сторону.
Отдохнув немного, он достал индивидуальный пакет и неумело наложил повязку
на лоб лейтенанта. Вначале казалось, что повязка сделана очень  аккуратно,
но вскоре через нее просочилась кровь, и она выглядела теперь так же,  как
все другие повязки, которые ему приходилось видеть.
   Вдруг лейтенант сел, одним взглядом окинул машину и твердо произнес:
   - Теперь пойдем пешком. - Но когда он попытался встать, у  него  ничего
не вышло. Он задумчиво посмотрел на свои  ноги.  -  Ничего  серьезного,  -
сказал он, словно стараясь убедить себя, - уверяю тебя, ничего серьезного.
А у тебя все в порядке?
   - Да, господин лейтенант.
   - Пожалуй, я отдохну минут десять, а там посмотрим. - Он лег на  спину,
прижав руками ко лбу пропитанную кровью повязку.
   Христиан присел  около  него.  Он  наблюдал,  как  все  еще  вертящееся
переднее колесо медленно останавливалось; оно негромко  гудело,  с  каждым
оборотом все тише и тише. Потом остановилось, и наступила  тишина.  Молчал
мотоцикл, молчал лейтенант, молчала пустыня, молчали армии, перепутавшиеся
друг с другом где-то позади.
   В лучах утреннего солнца пустыня  казалась  свежей  и  спокойной.  Даже
обломки мотоцикла при этом свете выглядели просто  и  безобидно.  Христиан
медленно откупорил флягу, отпил глоток воды, тщательно прополоскал  рот  и
только  тогда  проглотил  ее  с  громким,  деревянным  звуком.  Гарденбург
приоткрыл один глаз, чтобы посмотреть, что он делает.
   - Береги воду, - машинально приказал он.
   - Слушаюсь, - ответил Христиан, подумав с  восхищением:  "Этот  человек
будет приказывать самому дьяволу, когда тот станет  совать  его  в  адскую
печь. Гарденбург - это триумф немецкой военной школы. Приказы бьют из него
струей, словно кровь из артерии. Даже на смертном одре он  будет  излагать
свои планы на очередной бой".
   Наконец Гарденбург со вздохом  уселся.  Ощупав  промокшую  повязку,  он
спросил:
   - Это ты меня перевязал?
   - Я.
   - Она свалится при первом  движении,  -  сказал  Гарденбург  холодно  и
беззлобно,  как  беспристрастный  критик.  -  Кто  тебя  учил  накладывать
повязки?
   - Виноват, - смутился Христиан, - должно быть, мне тоже было не по себе
после этой встряски.
   - Вероятно, - согласился Гарденбург. - И все же глупо зря тратить бинт.
- Он расстегнул китель и достал клеенчатый планшет с  аккуратно  сложенной
картой местности. Разложив карту на песке, он сказал: - Сейчас  посмотрим,
где мы находимся.
   "Удивительно,  -  подумал  Христиан,  -  он  всегда   готов   к   любым
неожиданностям".
   Изучая карту, Гарденбург время от времени  зажмуривал  глаза,  а  когда
касался рукой повязки, лицо его искажалось от боли.  Однако  он  торопливо
что-то прикидывал, бормоча себе под нос. Затем свернул карту, быстро сунул
ее в планшет и тщательно запрятал его под китель.
   - Очень хорошо, - проговорил он, - эта  дорога  соединяется  с  другой,
ведущей на запад, километрах в восьми  отсюда.  Ну  как,  сможешь  столько
пройти?
   - Смогу, а как вы?
   Гарденбург презрительно посмотрел на него.
   - Обо мне не  беспокойся.  Встать!  -  рявкнул  он  так,  словно  опять
обращался к все той же воображаемой роте.
   Христиан медленно поднялся. Ныло плечо,  и  он  с  трудом  мог  двигать
рукой, но он был уверен, что если  не  все,  то  несколько  километров  из
восьми он сможет пройти. Он видел, как Гарденбург  с  невероятным  усилием
поднимался с песка; на лице его выступил пот, через повязку на  лбу  снова
просочилась  кровь,  но  когда  Христиан  наклонился,  чтобы  помочь  ему,
Гарденбург сурово посмотрел на него и рявкнул:
   - Уходи прочь!
   Христиан отступил назад и молча стал наблюдать, как Гарденбург изо всех
сил старается подняться; он уперся ногами в песок, как будто  приготовился
принять удар нападающего  на  него  гиганта,  затем,  опираясь  на  правый
локоть, он с невероятным усилием немного оттолкнулся от земли. Медленно, с
искаженным  от  боли  мертвенно-бледным  лицом   он   поднялся   и   встал
полусогнувшись, а затем  рывком  выпрямился.  Он  стоял,  покачиваясь,  но
совсем прямо. Пот  и  кровь,  смешавшись  с  грязью,  покрывали  его  лицо
страшной, плотной маской. "Плачет", - с удивлением заметил Христиан. Слезы
оставляли глубокие борозды на его грязных щеках. Он тяжело дышал,  из  его
горла порой вырывались  сухие  сдерживаемые  всхлипывания,  но  зубы  были
плотно стиснуты. Смешным, неловким движением он повернулся к северу.
   - Все в порядке, - сказал он, - шагом марш! И зашагал впереди Христиана
по глубокому песку, прихрамывая и чудно склонив голову на бок.
   Он упорно шел вперед, не оглядываясь. Христиан  следовал  за  ним.  Ему
страшно хотелось пить, болтавшийся за плечом  автомат  казался  невероятно
тяжелым, но он решил не пить и не просить отдыха, пока Гарденбург  сам  не
предложит.
   Они медленно шли  по  песку,  еле  переставляя  ноги,  среди  ржавеющих
обломков по направлению к дороге,  ведущей  на  север,  где,  быть  может,
другие немцы пробиваются к своим  после  боя.  А  возможно,  их  ждут  там
англичане.
   Об  англичанах  Христиан  думал  спокойно   и   бесстрастно.   Они   не
представляли для него  реальной  угрозы.  Единственными  реальными  вещами
сейчас  были  лишь  медный  вкус  во  рту,  словно  от  прокисшего  сусла,
Гарденбург, плетущийся впереди, как подбитый  зверь,  и  жестокое  палящее
солнце, поднимающееся все выше и выше. Если на дороге их  ждут  англичане,
то решение будет принято в свое время, а сейчас ему не до этого.
   Когда они во  второй  раз  присели  отдохнуть,  измученные,  изнуренные
палящим зноем, с  воспаленными  глазами,  на  горизонте  вдруг  показалась
машина. Она быстро приближалась, оставляя за собой клубы пыли. Вскоре  они
различили нарядную открытую штабную машину, а затем увидели, что она  была
итальянской.
   Гарденбург с огромным усилием поднялся и,  хромая,  медленно  вышел  на
середину  дороги.  Тяжело  дыша,  он   стал   спокойно   всматриваться   в
приближающуюся машину.  Он  выглядел  дико  и  угрожающе  с  окровавленной
повязкой на лбу, с воспаленными, запавшими глазами и  испачканными  кровью
полусогнутыми руками.
   Христиан тоже встал, но за Гарденбургом не пошел.
   Машина быстро приближалась, подавая громкие сигналы,  которые  замирали
где-то в пустыне, отдаваясь тревожным эхом. Гарденбург не  пошевелился.  В
открытой  машине  было  пять   человек.   Гарденбург   стоял   неподвижно,
хладнокровно наблюдая за ними. Христиан  был  уверен,  что  машина  собьет
лейтенанта, и только открыл было рот, чтобы предупредить его, как раздался
скрип тормозов и длинная красивая машина  остановилась  в  двух  шагах  от
лейтенанта.
   Впереди сидели два итальянских солдата, один за рулем, другой сгорбился
рядом. Позади  разместились  три  офицера.  Все  они  поднялись  и  злобно
закричали по-итальянски на Гарденбурга.
   Гарденбург по-прежнему не трогался с места.
   - Я желаю разговаривать со старшим из офицеров, - сказал он по-немецки,
сохраняя полнейшее хладнокровие.
   Они поговорили между собой по-итальянски, затем смуглый тучный майор на
ломаном немецком языке сказал:
   - Я старший. Если хотите что-нибудь сказать, подойдите сюда и говорите.
   - Будьте любезны сойти сюда, -  сказал  Гарденбург,  неподвижно  застыв
перед машиной.
   Итальянцы снова затараторили между собой,  потом  майор  открыл  заднюю
дверцу и спрыгнул;  толстый,  в  измятом,  некогда  нарядном  мундире,  он
воинственно направился к Гарденбургу. Тот  с  важным  видом  отдал  честь.
Приветственный жест со стороны такого пугала выглядел театрально в залитой
ослепительным светом пустыне. Щелкнув в  песке  каблуками,  майор  в  свою
очередь отдал честь.
   - Лейтенант, - с раздражением  заговорил  майор,  взглянув  на  нашивки
Гарденбурга, - мы очень торопимся, что вам нужно?.
   - Я имею приказание,  -  холодно  заявил  Гарденбург,  -  реквизировать
транспорт для генерала Айгнера.
   Майор с досадой открыл рот, но тут же закрыл его. Он поспешно огляделся
вокруг, словно ожидая, что генерал Айгнер внезапно появится  из  безлюдной
пустыни.
   -  Глупости,  -  наконец  проговорил  майор,  -  по  этой  дороге  идет
новозеландский патруль, и мы не можем задерживаться...
   - Я имею особое распоряжение, майор, - нараспев проговорил  Гарденбург,
- и о новозеландском патруле ничего не знаю.
   - Где генерал Айгнер? - майор снова неуверенно огляделся вокруг.
   - В пяти километрах отсюда, - ответил Гарденбург, - с  его  бронемашины
слетела гусеница, и я имею особое распоряжение...
   - Я уже слышал об этом! - воскликнул майор. -  Я  уже  слышал  об  этом
особом распоряжении.
   - Будьте настолько любезны, - сказал  Гарденбург,  -  прикажите  другим
господам выйти из машины. Водитель может остаться.
   - Уйдите с дороги,  -  закричал  майор  и  направился  к  машине,  -  я
достаточно наслушался этой чепухи.
   - Майор, - спокойно и вежливо сказал Гарденбург.  Майор  остановился  и
повернулся  к  нему;  на  лице  его  выступил  пот.  Остальные   итальянцы
беспокойно смотрели на него: они ни слова не понимали по-немецки.
   - Об этом не может быть и речи, - проговорил майор дрожащим от волнения
голосом, - это  совершенно  исключается,  машина  принадлежит  итальянской
армии, и мы выполняем задание...
   - Я очень сожалею, господин майор, - сказал Гарденбург,  -  но  генерал
Айгнер старше вас чином, и это территория немецкой армии.  Будьте  любезны
сдать машину.
   - Что за нелепость! - воскликнул майор, но уже неуверенно.
   - Имейте в виду, - продолжал Гарденбург, - что  впереди  заградительный
пункт,  который  имеет  распоряжение   конфисковывать   весь   итальянский
транспорт и, если нужно, силой. Вам придется там объяснить, что делают три
строевых офицера в такой момент так далеко  от  своих  частей.  Вам  также
придется объяснить, почему вы взяли на себя смелость  игнорировать  особое
распоряжение генерала Айгнера, командующего всеми войсками в этом районе.
   Он холодно уставился на майора. Тот поднял руку и взялся за  горло.  На
лице Гарденбурга не дрогнул  ни  один  мускул.  Оно  по-прежнему  выражало
усталость, презрение и скуку. Повернувшись спиной к майору, он  направился
к машине. Каким-то чудом ему удалось пройти эти несколько шагов не хромая.
   - Furi!  [быстрее!  (итал.)]  -  приказал  он  по-итальянски,  открывая
переднюю дверцу. -  Выходите,  водитель  останется.  -  Сидевший  рядом  с
водителем солдат умоляюще  поглядел  на  офицеров,  но  они,  избегая  его
взгляда, с тревогой смотрели на майора, следовавшего за Гарденбургом.
   Гарденбург похлопал по руке солдата, сидевшего рядом с шофером.
   - Furi, - спокойно повторил он.
   Солдат вытер лицо и, глядя под ноги,  вышел  из  машины,  с  несчастным
видом встав  около  майора.  Они  были  удивительно  одинаковые,  эти  два
итальянца, кроткие, смуглые, встревоженные, красивые и совсем непохожие на
военных.
   - Теперь, - Гарденбург недвусмысленным  жестом  пригласил  двух  других
офицеров, - вы, господа...
   Оба  офицера  взглянули  на  майора,  один  из  них  быстро   заговорил
по-итальянски. Майор вздохнул и ответил тремя словами.  Офицеры  вышли  из
машины и встали рядом с майором.
   - Унтер-офицер, - позвал Гарденбург, не оборачиваясь.
   Христиан подошел и встал по стойке смирно.
   - Освободите багажник машины, - приказал  Гарденбург,  -  отдайте  этим
господам все их личное имущество.
   Христиан заглянул в багажник: там были  жестяные  банки  с  водой,  три
бутылки кьянти и две коробки с продовольствием. Методично, одну за другой,
он достал бутылки и коробки и  поставил  их  к  ногам  майора  на  обочину
дороги. Все три офицера мрачно смотрели, как выгружают их  вещи  на  песок
пустыни.
   Христиан нерешительно дотронулся до жестянок с водой и спросил:
   - Воду тоже, лейтенант?
   - Воду тоже, - не колеблясь ответил Гарденбург.
   Христиан поставил жестянки с водой около коробок с продовольствием.
   Гарденбург подошел к задней части машины, где были привьючены скатанные
в рулоны постельные принадлежности, достал нож и тремя  быстрыми  взмахами
перерезал кожаные ремни. Брезентовые рулоны развернулись и упали  в  пыль.
Один из офицеров с раздражением заговорил по-итальянски, но  майор  резким
движением руки заставил его  замолчать.  Вытянувшись  перед  Гарденбургом,
майор сказал но-немецки:
   - Я требую расписку на машину.
   - Вполне законно, -  серьезно  ответил  Гарденбург.  Он  достал  карту,
оторвал от угла небольшой прямоугольный кусочек и начал медленно писать на
обороте.
   - Так вас устроит? - спросил он и не спеша, отчетливо  прочитал  вслух:
"Получена от майора такого-то"... я оставляю пустое место, майор,  вы  его
заполните  на  досуге...  "одна  штабная  машина   "фиат"   с   водителем.
Реквизирована по приказу  генерала  Айгнера.  Подпись:  лейтенант  Зигфрид
Гарденбург".
   Майор выхватил бумагу и внимательно прочел  ее.  Затем  размахивая  ею,
громко заявил:
   - Я предъявлю ее в должном месте и в должное время.
   - Пожалуйста, - согласился Гарденбург и уселся  на  заднее  сиденье.  -
Унтер-офицер, садитесь сюда, - приказал он.
   Христиан сел в машину рядом с лейтенантом. Сиденье было обито  красивой
рыжевато-коричневой  кожей;  в  машине  пахло  вином  и  туалетной  водой.
Христиан бесстрастно смотрел вперед на загорелую бронзовую  шею  водителя.
Гарденбург перегнулся через Христиана и захлопнул дверцу.
   - Avanti [вперед (итал.)], - спокойно сказал он водителю.
   Спина водителя на мгновение напряглась, и Христиан заметил, как по  его
голой  шее  разлилась  краска.  Водитель   осторожно   включил   скорость.
Гарденбург отдал честь,  все  три  офицера  один  за  другим  ответили  на
приветствие, а солдат, казалось, был настолько ошеломлен, что не мог  даже
поднять руку.
   Машина  плавно  двинулась  вперед,  и  над  небольшой   кучкой   людей,
оставшихся на обочине дороги, взвилась пыль.  Христиана  так  и  подмывало
обернуться, но Гарденбург резко сжал его руку.
   - Не смотри! - бросил он.
   Христиан старался расслабить свои напряженные мышцы. Он ждал выстрелов,
но их не последовало. Он  взглянул  на  Гарденбурга.  На  лице  лейтенанта
играла легкая, холодная улыбка. "Он наслаждается всем этим, - с удивлением
подумал Христиан. - Несмотря на все свои раны, на брошенную роту, не зная,
что  его  ждет  впереди,  он  наслаждается  этим  моментом,  смакует  его,
испытывает  истинное  удовольствие".  Христиан  тоже   улыбнулся,   глубже
опускаясь в мягкое кожаное сиденье и с  наслаждением  распрямляя  уставшие
члены.
   - А что, если бы они отказались отдать машину? - спустя некоторое время
спросил он.
   Гарденбург улыбнулся, полузакрыв веки от чувственного удовольствия.
   - Они убили бы меня, вот и все.
   Христиан серьезно кивнул головой.
   - А воду, - спросил он, - зачем вы оставили им воду?
   - О!  Это  было  бы  слишком,  -  ответил  он,  посмеиваясь  и  удобнее
усаживаясь на роскошном кожаном сиденье.
   - Как вы думаете, что с ними будет? - спросил Христиан.
   Гарденбург небрежно пожал плечами.
   - Они сдадутся в плен и пойдут в  английскую  тюрьму.  Итальянцы  любят
сидеть в тюрьме. Ну, а теперь помолчи, я хочу спать.
   Через несколько  минут  его  дыхание  стало  ровным,  а  окровавленное,
грязное лицо приняло спокойное  и  почти  детское  выражение  -  он  спал.
Христиан бодрствовал. "Кто-то, - думал он, - должен наблюдать за  пустыней
и за водителем". Водитель сидел впереди в напряженной позе, быстро ведя по
дороге мощную машину.


   Над городком Мерса-Матрух только что  пронеслось  дыхание  смерти.  Они
пытались найти кого-нибудь, чтобы доложить о себе, но в городе царил хаос.
Среди руин двигались машины, брели отставшие  от  частей  солдаты,  стояли
подбитые танки. Вскоре после их прибытия  налетела  эскадрилья  самолетов,
которая бомбила город в  течение  двадцати  минут.  Разрушений  стало  еще
больше.
   Из-под обломков разбитого санитарного  поезда  доносились  дикие  крики
людей. Казалось,  все  стремились  только  на  запад;  поэтому  Гарденбург
приказал водителю влиться в длинный медленно двигающийся  поток  машин,  и
они направились к окраине  города.  Там  находился  контрольный  пункт,  у
которого стоял изможденный капитан с приколотым на доску листом бумаги.
   Капитан  спрашивал  у  проходивших  мимо  него  потоком  запыленных   и
изнуренных людей фамилии и наименование частей и записывал их. Он  походил
на помешанного бухгалтера, пытающегося подвести баланс банка, разрушенного
землетрясением.  Капитан  не  знал,  где  находится  штаб  их  дивизии   и
существует ли он еще. Деревянным мертвым голосом  он  повторял,  с  трудом
шевеля покрытыми коркой губами:
   - Проходите, проходите. Черт знает что. Проходите.
   Увидев, что у них водитель итальянец, он приказал:
   - Оставьте его здесь, со мной, мы используем его для обороны города.  Я
дам вам водителя немца.
   Гарденбург мягко заговорил с  итальянцем.  Тот  заплакал,  но  все-таки
вышел из машины и направился к капитану, небрежно волоча по пыли винтовку,
ухватив ее  за  ствол  у  самого  дула.  В  его  руках  винтовка  казалась
безобидной и мирной. Он  безнадежным  взглядом  провожал  катившиеся  мимо
орудия и машины, полные солдат.
   - С таким войском нам ни за что не удержать Матрух, - мрачно проговорил
Гарденбург.
   - Конечно, - согласился капитан, - конечно, нет. Черт знает что.  -  И,
всматриваясь сквозь пыль  в  громыхавшие  мимо  него  два  противотанковые
орудия и бронемашину, поднявшие новые  облака  пыли,  он  стал  записывать
номера их частей.
   Капитан посадил к ним водителя танка, потерявшего свой танк,  и  пилота
мессершмитта,  сбитого  над  городом,  и  посоветовал  как  можно  быстрее
добраться до Эс-Саллума: там, в далеком  тылу,  обстановка,  вероятно,  не
такая тяжелая.
   Водитель танка был рослый белокурый  деревенский  парень;  он  уверенно
взялся за руль и повел машину. Он напомнил Христиану  ефрейтора  Крауса  с
окрашенными вишневым соком губами, давно уже погибшего под Парижем.  Пилот
был молодой, но лысый, с серым морщинистым лицом; у него нервно  дергалась
щека, и рот не менее двадцати раз в минуту скашивался вправо.
   - Еще сегодня утром, - повторял он, - у меня этого не  было,  а  теперь
становится все хуже и хуже. Это очень противно?
   - Нет, - ответил Христиан, - почти ничего не заметно.
   - Меня ведь сбил американец,  -  с  удивлением  заметил  он,  -  первый
американец, которого я увидел в жизни. - Он покачал головой, как будто это
была самая крупная неудача немецкого оружия за всю африканскую кампанию. -
Я даже не знал, что они здесь.
   Белокурый парень  был  хорошим  водителем,  он  умело  маневрировал  по
забитой машинами дороге, ловко объезжая воронки от бомб и ямы. Дорога  шла
вдоль берега Средиземного моря, спокойного  и  прохладного,  простирающего
свои сверкающие голубые воды до Греции, Италии, Европы...


   Это произошло на следующий день.
   Они все еще ехали на своей машине. Пополнив запас горючего из разбитого
грузовика, стоявшего  у  дороги,  они  продолжали  свой  путь  в  длинной,
медленно двигающейся колонне, которая то останавливалась, то снова шла  по
извилистой, разбитой  дороге,  поднимающейся  от  маленького  разрушенного
городка Эс-Саллум к  Киренаикской  возвышенности.  А  там,  внизу,  белели
остатки полуразрушенных стен,  живописно  разбросанные  по  берегу  бухты,
напоминавшей  своей  формой  замочную  скважину.   Вода   в   бухте   была
ярко-зеленой,  а  там,  где  она   вдавалась   в   обожженную   землю,   -
чисто-голубой. В воде покоились затонувшие суда, сохранившиеся,  казалось,
со времен войн глубокой древности; их контуры мягко и спокойно  колыхались
на легкой зыби.
   Лицо пилота дергалось теперь еще сильнее, и он все  просил,  чтобы  ему
дали посмотреться в зеркало водителя.  Бедняга  старался  поймать  момент,
когда начинается тик, и как-то остановить его, чтобы посмотреть,  как  это
выглядит, но это ему никак не удавалось. В течение всей  прошлой  ночи  он
каждый раз, засыпая, мучительно вскрикивал,  и  Гарденбурга  это  порядком
раздражало.
   Внизу,  казалось,  восстанавливался  порядок.  Вокруг   города   стояли
зенитные  орудия,  можно  было  видеть,  как  на  его  восточной   окраине
окапываются два батальона пехоты, а вдоль берета расхаживал взад и  вперед
генерал и, размахивая руками, отдавал распоряжения.
   Из растянувшейся, насколько мог видеть глаз, колонны  были  выведены  и
сосредоточены в резерве позади пехоты несколько танковых подразделений;  с
высоты было видно, как маленькие фигурки заливают в танки горючее и подают
боеприпасы в башни.
   Гарденбург, стоя в машине, внимательно наблюдал за всем происходящим; в
это утро ему даже удалось побриться, хотя его сильно лихорадило. Губы  его
потрескались и покрылись болячками, на  лбу  была  чистая  повязка,  но-он
опять выглядел как солдат.
   - Вот здесь мы их и остановим, - заявил он, - дальше им не пройти.
   В это время  со  стороны  моря  показались  самолеты,  гул  их  моторов
заглушал рокот танков, поднимавшихся вверх по дороге. Они шли на небольшой
высоте, правильным клином,  словно  выполняя  фигурный  полет  на  параде.
Казалось, они шли очень медленно и были легко уязвимы, но почему-то  никто
по ним не стрелял. Христиан видел, как, описывая в воздухе кривые,  начали
падать бомбы. Потом раздался взрыв  на  склоне  горы.  Шедшая  наверху  по
дороге  грузовая  машина  медленно  опрокинулась  и,  грузно   кувыркаясь,
полетела вниз со стометрового обрыва. Из машины  вылетел  ботинок,  описав
длинную дугу, как будто был выброшен человеком, который  решил  спасти  от
катастрофы первую попавшуюся ему под руку вещь.
   Следующая бомба разорвалась совсем рядом.  Христиан  почувствовал,  что
какая-то  сила  поднимает  его  в  воздух,  и  успел  еще  подумать:  "Это
несправедливо,  после  того,  как  я  ушел  так  далеко  и  пережил  такие
т-рудности! Нет, это очень несправедливо". Он знал, что его ранило, хотя и
не ощущал  боли,  и  подумал,  что  умирает.  Так  легко  и  приятно  было
погружаться без всякой боли  в  крутящийся  разноцветный  хаос.  Потом  он
потерял сознание.
   Через некоторое время он открыл глаза. Что-то тяжелое  давило  его,  он
попытался освободиться, но безуспешно; в воздухе чувствовался едкий  запах
кордита, медный запах обгорелых  камней,  знакомый  запах  горящих  машин:
резины, кожи и паленой краски. Потом он увидел китель и повязку  и  понял,
что это, должно  быть,  лейтенант  Гарденбург.  Лейтенант  тихо  повторял:
"Доставьте меня к врачу". Но только голос, нашивки и  повязка  говорили  о
том, что это лейтенант Гарденбург, потому что вместо лица у него была лишь
красно-белая бесформенная масса, а спокойный голос раздавался откуда-то из
глубины, сквозь красные пузыри и белые волокна; это было все, что осталось
от  лица  лейтенанта  Гарденбурга.  Как  сквозь  сон,  Христиан   старался
вспомнить, где он видел что-то похожее, но ему было трудно думать,  потому
что он снова начал впадать в беспамятство. Но он все-таки вспомнил  -  это
было похоже на гранат, грубо и неаккуратно разрезанный, испещренный белыми
жилками, с красным соком,  вытекающим  из  блестящих,  спелых  шариков  на
ослепительно белую тарелку. Он вдруг почувствовал сильную боль и долго  не
мог ни о чем больше думать.





   - Они уверяют, - говорил голос из-под бинтов, - что за два  года  могут
сделать мне лицо. Я не строю иллюзий и знаю, что  не  буду  выглядеть  как
киноактер, но уверен, что лицо будет сносное.
   Христиану приходилось видеть такие сносные лица, заштопанные  хирургами
на изуродованных черепах людей, доставленных к ним на стол. Поэтому он  не
разделял уверенности Гарденбурга, но все же поспешил ответить:
   - Конечно, господин лейтенант.
   - Уже почти точно можно сказать, - продолжал голос, - что через месяц я
буду видеть правым глазом; одно это  -  уже  победа,  даже  если  большего
сделать не удастся.
   - Конечно, - согласился Христиан. Разговор шел  в  затемненной  комнате
виллы, расположенной на прекрасном, залитом зимним солнцем острове Капри в
Неаполитанском заливе. Христиан сидел между койками, вытянув  перед  собой
забинтованную,  негнущуюся  ногу,  едва  касаясь  ею  мраморного  пола   и
прислонив костыли к стене.
   Другую койку  занимал  обгоревший  танкист.  Он  был  в  очень  тяжелом
состоянии и лежал  неподвижно,  весь  забинтованный,  наполняя  прохладную
комнату с высоким потолком запахом гниющего живого тела, который был  хуже
трупного запаха. Впрочем, Гарденбург не чувствовал  зловония,  потому  что
ему нечем было  чувствовать.  Расчетливая  сестра,  воспользовавшись  этим
счастливым случаем, поместила их рядом: в госпитале, бывшем некогда летней
резиденцией преуспевающего лионского фабриканта шелковых изделий, с каждым
днем становилось все  теснее  от  непрерывно  поступавших  с  африканского
фронта интересных в хирургическом отношении объектов.
   Христиан лежал в более крупном госпитале для солдат внизу,  под  горой.
Неделю назад ему дали костыли,  и  теперь  он  чувствовал  себя  свободным
человеком.
   - Очень хорошо с твоей стороны, Дистль, - сказал Гарденбург, -  что  ты
пришел навестить меня. Стоит заболеть, как люди начинают относиться к тебе
как к восьмилетнему мальчишке или как к слабоумному.
   - Я очень хотел видеть вас, - сказал Христиан, - и лично  поблагодарить
за все, что вы для меня сделали. Поэтому, когда я услышал, что вы тоже  на
острове, я...
   - Глупости! - Удивительно, что голос  Гарденбурга  звучал  все  так  же
отрывисто, резко, сердито, хотя  вся  прикрывавшая  его  внешняя  оболочка
теперь отсутствовала. - Благодарить меня не за что, я спас тебя отнюдь  не
из любви, уверяю тебя.
   - Так точно.
   - На мотоцикле было два места, и можно было спасти  только  две  жизни,
которые когда-нибудь в другом месте могут  оказаться  полезными.  Если  бы
нашелся другой, кого я счел бы более ценным для будущих боев, я оставил бы
тебя там.
   - Понимаю, -  сказал  Христиан,  глядя  на  гладкие,  белые,  аккуратно
наложенные вокруг головы бинты,  совсем  не  похожие  на  те,  пропитанные
кровью, которые он видел последний раз  на  холме  за  Эс-Саллумом,  когда
вдали замирал гул английских самолетов.
   Вошла сестра; это была женщина лет сорока с полным, добрым, материнским
лицом.
   - Достаточно, - сказала она. Тон у нее был  совсем  не  материнский,  а
скучающий и деловой. - На сегодня визит окончен.
   Она встала у  двери  в  ожидании,  пока  уйдет  Христиан.  Он  медленно
поднялся, взял костыли и пошел, гулко стуча по мраморному полу.
   - Я, по крайней мере, буду ходить  на  своих  двух  ногах,  -  произнес
Гарденбург.
   - Да, господин лейтенант, - сказал Христиан. - Я опять приду  навестить
вас, если разрешите.
   - Если хочешь - пожалуйста, - ответил голос из-под бинтов.
   - Сюда, унтер-офицер, - показала сестра.
   Христиан неуверенно заковылял к  выходу:  он  совсем  недавно  научился
ходить на костылях.  Как  приятно  было  очутиться  в  коридоре,  куда  не
доносился запах от обгоревшего танкиста.


   - Не думаю, что ее очень смутит перемена  в  моей  внешности,  -  глухо
доносился голос Гарденбурга через плотную белоснежную повязку. Он  говорил
о своей жене. - Я написал ей, что получил ранение в лицо, а она  ответила,
что гордится мной и что это ничего не изменит.
   "Нечего сказать - перемена  внешности!  У  него  вообще  нет  лица",  -
подумал Христиан, но ничего не сказал. Он сидел между двух  коек,  вытянув
ногу. Костыли стояли на своем обычном месте у стены.
   Теперь он навещал Гарденбурга почти ежедневно. Лейтенант часами говорил
через белую тьму бинтов,  а  Христиан  слушал,  время  от  времени  бросая
односложные "да" и "нет". Обгоревший распространял все тот же  нестерпимый
запах, но после первых неприятных минут Христиан  постепенно  свыкался,  а
потом даже вовсе забывал о  нем.  Изолированный  от  внешнего  мира  своей
слепотой, Гарденбург спокойно, как бы размышляя вслух, рассказывал  часами
без перерыва, медленно разматывая нить своей жизни, как  будто  сейчас,  в
эти дни вынужденной праздности, он проверял себя, взвешивал свои поступки,
анализировал свои прошлые победы и ошибки, строил планы  на  будущее.  Его
речи все сильнее зачаровывали Христиана, и он по полдня  проводил  в  этой
зловонной комнате, следя, как перед  ним  постепенно  раскрывается  жизнь,
которая все больше  казалась  ему  связанной  с  его  собственной  жизнью.
Госпитальная палата стала одновременно лекционным залом  и  исповедальней.
Здесь   Христиану   становились   ясными   собственные    ошибки,    здесь
кристаллизовались, выливались в определенную форму и становились понятными
его смутные надежды и стремления. Война казалась далеким сном,  где-то  на
других континентах сражались фантастические тени,  сквозь  шум  отдаленной
бури доносились приглушенные звуки труб, и только комната, где лежали  два
забинтованных, смердящих  тела,  выходящая  окнами  на  солнечную  голубую
гавань, была реальной, настоящей, значительной.
   - Гретхен будет очень нужна мне после войны, -  говорил  Гарденбург.  -
Гретхен - это имя моей жены.
   - Да, я знаю, - сказал Христиан.
   - Откуда ты знаешь? Ах, да! Я же отправлял ей с тобой посылку.
   - Так точно.
   - А ведь она хорошенькая, Гретхен, не правда ли?
   - Да.
   - Это очень важно, - продолжал Гарденбург. - Ты бы поразился,  если  бы
знал, сколько карьер испорчено в армии  некрасивыми,  неряшливыми  женами.
Она к тому же и очень способная, у нее есть  особое  умение  обращаться  с
людьми...
   - Да, - подтвердил Христиан.
   - Тебе пришлось поговорить с ней?
   - Минут десять, она расспрашивала меня о вас.
   - Она очень предана мне.
   - Так точно.
   - Я думаю встретиться с ней через восемнадцать месяцев, к тому  времени
мое лицо будет выглядеть достаточно прилично. Я не хочу волновать  ее  без
надобности. Замечательная  жена.  В  любом  обществе  она  чувствует  себя
свободно, непринужденно, всегда умеет сказать то, что нужно.
   - Так точно.
   - По правде говоря, я не любил ее, когда женился. Я был очень  привязан
к другой женщине, старше ее. Она была разведенная и имела двоих  детей.  Я
чуть было не женился на ней, но это погубило бы меня. Ее отец был  рабочим
на металлургическом заводе, а она  была  расположена  к  полноте  и  через
десять лет стала бы чудовищно толстой. Мне пришлось  постоянно  напоминать
себе, что через десять лет я собираюсь принимать в своем доме министров  и
генералов и что моя жена должна быть настоящей хозяйкой, а та женщина была
немного вульгарна, а дети - просто невозможные. Но даже  сейчас,  когда  я
думаю о ней, я чувствую, что слабею и  куда-то  проваливаюсь.  Приходилось
тебе испытывать что-нибудь подобное?
   - Приходилось.
   - Эта страсть погубила бы меня,  -  произнес  голос  из-под  бинтов.  -
Женщина - это самая обычная ловушка. Мужчина должен сохранять благоразумие
в таких делах, как и во всяких других. Презираю мужчин,  которые  жертвуют
собой ради женщины, это самое отвратительное потворство  своим  слабостям.
Будь моя воля, я сжег бы все романы, все, вместе с "Капиталом"  и  поэмами
Гейне.


   В другой раз, в ненастный день, когда серый залив за  окном  был  скрыт
завесой зимнего дождя, Гарденбург говорил:
   - Когда окончится эта война, мы должны сразу же начать  другую,  против
японцев. Своих союзников надо покорять. Правда, об этом ничего не  сказано
в "Mein Kampf", но, вероятно, у автора были на то  особые  соображения.  А
потом нужно будет дать возможность какой-нибудь стране  стать  сильной,  с
тем чтобы мы всегда имели перед собой достойного противника.  Чтобы  стать
великой, нация должна быть всегда  напряжена  до  предела.  Великая  нация
всегда находится на краю гибели и всегда стремится к нападению. Когда  она
теряет свой наступательный  дух,  история  начинает  выбивать  ее  имя  на
надгробном камне. Римская империя навсегда останется классическим примером
для любого разумного народа. Когда народ вместо того,  чтобы  задать  себе
вопрос: "Кому теперь нанести удар?", спрашивает:  "Кто  нанесет  следующий
удар мне?", он уже находится на  пути  в  мусорный  ящик  истории.  Словом
"оборона" трус заменяет слово "поражение". Не может быть успешной обороны.
Наша так называемая цивилизация, которая зиждется на лени и  страхе  перед
смертью, - великое зло. Взять, например, Англию.  В  мирное  время  нельзя
по-настоящему воспользоваться плодами войны: вкусить  их  можно  только  в
следующей войне,  иначе  вы  теряете  все.  Когда  англичане,  оглядевшись
вокруг. Сказали: "Посмотрите, что  мы  завоевали,  давайте  теперь  крепко
держаться за это", империя уже начала просачиваться сквозь их пальцы. Надо
оставаться варварами, потому что только варвары всегда одерживают победы.
   У нас, немцев, самые большие  возможности,  мы  располагаем  отборными,
смелыми и знающими людьми, у нас многочисленное  и  энергичное  население.
Правда, другие нации,  например  американцы,  имеют  не  меньше  смелых  и
знающих людей и не менее энергичное население, но  в  одном  отношении  мы
счастливее их и поэтому  должны  победить.  Мы  послушны,  а  они  нет  и,
вероятно,  никогда  не  будут.  Мы  делаем  то,  что  нам  приказывают,  и
становимся таким образом орудием в руках наших вождей, которое может  быть
использовано для решительных действий. Американцы могут быть превращены  в
орудие на год, на пять лет, а потом они не выдержат.
   Голос  его  лился,  как  голос  ученого,   с   упоением   читающего   в
университетской библиотеке отрывки из любимой книги, известной  ему  почти
наизусть. Дождь струями бил в окно, застилая вид на  гавань.  На  соседней
койке, вдыхая свой ужасный запах, без движения лежал  обгоревший,  далекий
от того, чтобы слушать, интересоваться и запоминать что бы то ни было.
   - В  некотором  отношении,  -  говорил  Гарденбург,  -  мое  ранение  -
счастливый случай. - Это было в другой день, тихий и сказочный. Солнце еще
высоко стояло в небе, а вода, воздух и горы за окном казались  прозрачными
и светились голубым светом. - В армии мне не очень везло,  а  это  ранение
означает, что я не буду больше с ней связан.  В  армии  я  все  время  был
как-то не на месте. Ты знаешь, что меня только один раз повысили в чине, а
моих товарищей по школе повышали уже по пять раз. Жаловаться бесполезно  -
дело здесь не в том, что выдвигают  любимчиков  или,  наоборот,  учитывают
заслуги. Все зависит от того, где  тебе  случится  быть  в  тот  или  иной
момент: в штабе ли, когда твой генерал получит выгодное назначение, или на
передовой, когда атакует противник; от того, как  составлены  донесения  в
такое-то утро и кто их будет читать, и какое у него будет настроение в это
время... Что ж, совершенно ясно, что в этом отношении мне не везло. Теперь
меня в войска больше не пошлют. Если солдатами будет командовать офицер  с
изуродованным лицом, это только подорвет их боевой  дух.  Вполне  логично:
ведь не поведешь же ты перед атакой  роту  через  военное  кладбище,  если
можешь его обойти. Это простое благоразумие.  И  все  же  израненное  лицо
будет потом представлять ценность. Я намерен заняться политикой. Раньше  я
думал заняться этим по окончании службы в армии, а теперь, значит, сберегу
лет двадцать. Когда  окончится  война,  руководящие  посты  будут  открыты
только для тех, кто сможет доказать, что хорошо служил отечеству  на  поле
боя. Мне не нужно будет носить ордена на отвороте пиджака, мое лицо  будет
моим орденом. Мое лицо будет  внушать  жалость,  уважение,  благодарность,
страх. Когда окончится война,  нам  придется  управлять  миром,  и  партия
найдет  мое  лицо  вполне  достойным  символизировать  ее  боевой  дух   и
представлять ее в других странах.
   Мысль о лице меня не тревожит. Когда с меня снимут повязки, я встану  и
посмотрю на себя в зеркало; я хорошо знаю, что у меня будет ужасное  лицо,
однако ужас должен действовать на солдата не сильнее, чем вид  молотка  на
плотника. Глупо притворяться, будто ужас не такое же орудие  для  солдата,
как молоток для плотника. Сеять смерть и грозить смертью - наша профессия,
и мы должны принимать смерть спокойно и правильно использовать это орудие.
Нашей стране нужна  опустошенная  Европа.  Это  математическая  задача,  и
знаком равенства в ней является  кровопролитие.  Если  мы  хотим  получить
верный ответ, то не должны отступать  от  правил  математики,  при  помощи
которых решается уравнение.
   Куда бы мы ни направлялись, все должны знать,  что  мы  не  остановимся
перед убийством. В этом самый верный ключ к господству. В конце  концов  я
полюбил убийство, как пианист начинает любить  этюды  Черни  [Черни  Карел
(1791-1857) - выдающийся  чешский  пианист-педагог;  автор  многочисленных
сборников  этюдов  и  упражнений],   придающие   его   пальцам   гибкость,
необходимую для исполнения Бетховена. Стремление убивать  -  самое  ценное
качество военного человека, и когда офицер теряет его, он должен  просить,
чтобы его уволили из армии, и пусть себе занимается бухгалтерией.
   Я читал некоторые твои письма к друзьям домой, и  они  меня  возмутили.
Ты, конечно, намного старше меня, и на тебя очень сильно повлияла вся  эта
чушь, которую проповедовали в Европе.  Я  видел,  что  твои  письма  полны
рассуждений о великих днях мира и процветания, которые  наступят  во  всем
мире после войны. Все это очень хорошо для женщин и политиков, но  солдату
следует знать больше. Ему незачем стремиться к миру, потому  что  мир  для
солдата -  это  рынок  дешевой  рабочей  силы,  и  он  должен  знать,  что
процветание может быть только односторонним. Мы  можем  процветать  только
тогда, когда вся Европа будет нищей, и солдат должен приветствовать  такую
концепцию. Разве я  хочу,  чтобы  процветал  неграмотный  поляк,  который,
напившись картофельной самогонки, валяется в грязи в своей деревне?  Разве
я хочу, чтобы вонючий пастух в Доломитах был богатым? Разве я хочу,  чтобы
толстый грек-педераст изучал право в Гейдельберге? Зачем  мне  это  нужно?
Мне нужны слуги, а не конкуренты. А если я не могу сделать их слугами,  то
пусть они будут трупами. Мы говорим так потому, что  мы,  немцы,  продавая
себя миру за  устаревший  и  никчемный  вотум  доверия,  все  еще  отчасти
остаемся политиками. Но пройдет десять лет,  и  мы  сможем  показать  себя
такими, какие мы есть: солдаты, и больше ничего, и тогда  мы  обойдемся  и
без этой чепухи. Мир солдата - это единственно реальный мир. Всякий другой
мир - это книга, которой не место  на  библиотечной  полке  -  напыщенная,
пустая, в потрепанном переплете; это мелкие желания и  торжественные  речи
за праздничным столом, вгоняющие в сон всех гостей. Десять тысяч  полок  с
книгами не могут остановить один легкий  танк.  Библия  печаталась,  может
быть, миллион раз, а одно отделение солдат с бронемашиной может за полчаса
пятьдесят раз нарушить десять заповедей в какой-нибудь украинской деревне,
и в тот же вечер отпраздновать победу двумя ящиками трофейного вина.
   Война - самое захватывающее занятие,  потому  что  она  наиболее  полно
отвечает истинной природе человека, хищной и эгоистичной. Я могу  говорить
так потому, что пожертвовал своим лицом, и никто не посмеет обвинить  меня
в том, что я люблю  войну  на  безопасном  расстоянии  и  за  одни  только
награды.
   Я не думаю, что  мы  проиграем  эту  войну:  мы  не  можем  себе  этого
позволить. Но если уж паче чаяния так случится, то причина  будет  лишь  в
том, что мы были недостаточно жестокими. Если бы мы  заявили  всему  миру,
что ежедневно в течение всей войны будем убивать по сто тысяч  европейцев,
и сдержали бы свое обещание, то, как ты думаешь, сколько  времени  длилась
бы война? И не только евреев, потому что все привыкли к тому,  что  евреев
убивают, и все, в большей или меньшей степени в  душе  восхищаются  нашими
эффективными действиями в этой области. Но в  конце  концов  запас  евреев
должен истощиться, как бы тщательно мы ни копались в родословных. Нет!  Мы
должны истреблять европейцев:  французов,  поляков,  русских,  голландцев,
англичан - всех военнопленных. Нужно печатать  на  хорошей  бумаге  списки
убитых с фотографиями и разбрасывать  их  над  Лондоном  вместо  бомб.  Мы
страдаем оттого, что наша практика еще  отстает  от  нашей  философии.  Мы
убиваем Моисея, но притворяемся, будто терпим Христа, и рискуем всем из-за
этого бессмысленного притворства.
   Когда мы преодолеем жалость, мы станем самым великим народом в истории.
Мы и без того можем добиться своей цели, но разве не легче поднять  якорь,
чем волочить его по дну?
   Я говорю тебе все это потому, что ты вернешься в армию, а я нет. За эти
месяцы  я  имел  возможность   продумать   все   и   могу   теперь   иметь
последователей. После первой  мировой  войны,  чтобы  спасти  Германию  от
поражения, потребовался раненый ефрейтор, а после  окончания  этой  войны,
возможно, потребуется раненый лейтенант, чтобы спасти Германию от  победы.
Ты можешь писать мне с фронта, а  я  буду  лежать  здесь  и  ждать,  когда
заживет мое лицо, зная, что мои труды не пропали даром. Я моложе тебя,  но
у меня гораздо более зрелый ум, потому что с тех пор, как мне  исполнилось
пятнадцать лет, я не сделал ни одного шага, который не был бы направлен на
осуществление моей цели. Ты  же  плыл  по  течению,  менял  свои  взгляды,
сентиментальничал, а потому и остался  неоформившимся  юнцом.  Современный
разумный человек - это человек, который умеет быстро, одним  ходом  мысли,
доводить вопросы до логического конца. Я научился этому, а ты еще  нет,  и
пока не научишься, будешь оставаться ребенком среди взрослых.
   Убийство - это объективный акт, и смерть не различает,  кто  прав,  кто
виноват. Зная эту истину, я могу убить девятнадцатилетнего лейтенанта, два
месяца назад окончившего Оксфорд, и оставить умирать на холме  три  дюжины
ненцев, потому что так требуют мои расчеты. Каждый вносит свой  вклад  чем
может; эти тридцать семь вносят его своей жизнью, умирая так и тогда,  как
и когда я сочту удобным или необходимым. Я не буду  оплакивать  никого  из
них, если только рота не будет видеть моих слез, которые должны вдохновить
ее на смерть в тот же вечер.
   Если ты думаешь, что я восхищаюсь немецким солдатом, то ошибаешься.  Он
лучше других солдат, потому что выносливее и,  будучи  лишен  воображения,
лучше поддается муштровке. А его храбрость, как и храбрость любого другого
солдата, - это самообман, злая шутка, ибо победа принесет  ему  не  больше
пива и не меньше пота, чем было раньше, но об этом он не  знает.  Армия  в
конечном счете - это не что иное, как произведение численности на качество
командиров. Это сказал Клаузевиц, и на сей раз он был прав.  От  немецкого
солдата никак не зависит тот факт, что имеется еще  десять  миллионов  ему
подобных и  что  им  командуют  самые  одаренные  люди  в  Европе.  Первое
обеспечивается приростом  населения  в  Центральной  Европе,  а  второе  -
случайностью и честолюбием тысяч людей.
   Немецкому солдату повезло, что в такой неустойчивый исторический момент
им руководят люди немного сумасшедшие. Гитлер  впадает  в  истерику  перед
картами в Берхтесгадене, Геринга вытащили из санатория  для  наркоманов  в
Швеции; Рем, Розенберг и  все  остальные  заставили  бы  старого  венского
доктора Фрейда потирать руки от удовольствия, если бы он увидел,  что  они
ожидают его в приемной.  Только  сумасшедший  своим  безумным  взором  мог
предвидеть, что  за  десять  лет  удастся  завоевать  империю  одним  лишь
обещанием ввести в систему погромы. Вообще-то евреев убивают уже в течение
двадцати столетий, но без сколько-нибудь ощутимых результатов.  Нас  ведут
против армий, состоящих из нормальных и благоразумных людей, не  способных
отклониться  от  установленных  правил,  даже  если  бы  они  лопнули   от
напряжения, тогда как нами управляют люди, одурманенные  парами  опиума  и
невнятными речами ефрейторов, которые приобрели свои  познания  в  военном
деле двадцать пять лет назад, подавая чай обессилевшему капитану в  окопах
Пассенделя [населенный пункт в Западной Фландрии (Бельгия), где с 15 по 20
октября 1914 года проходили тяжелые бои]. Как же мы можем проиграть войну?
   Если бы я был эпилептиком или страдал в прошлом амнезией или паранойей,
я имел бы больше оснований надеяться  на  успех  в  Европе  в  последующие
тридцать лет и лучше служил бы своей стране...


   Доктор был седой мужчина  лет  семидесяти.  Под  глазами  у  него  были
морщинистые багровые мешки, и, когда он резко тыкал Христиану в колено,  у
него тряслись руки. Он был полковником, но выглядел  слишком  старым  даже
для полковника. От него пахло  коньяком,  а  маленькие  слезящиеся  глазки
подозрительно осматривали покрытую рубцами ногу Христиана и вглядывались в
его лицо, стараясь уловить признаки симуляции и обмана,  которые  ему  так
часто  приходилось  обнаруживать  за  свою   тридцатилетнюю   практику   в
кайзеровской армии, в армии социал-демократов и в  армии  третьего  рейха.
"Только запах, исходящий от доктора, - подумал Христиан, - не изменился за
эти  тридцать  лет.  Сменяются  генералы,  умирают  унтер-офицеры,   круто
меняются философские взгляды, а от полковника исходит все  тот  же  густой
аромат бордо, что и в те времена, когда в Вене император Франц-Иосиф, стоя
рядом со своим братом-монархом [Франц-Иосиф I  (1830-1916)  -  австрийский
император (1848-1916); под "братом-монархом"  имеется  в  виду  германский
император Вильгельм  II  (1859-1941)],  провожал  в  Сербию  первые  части
Саксонской гвардии".
   - Пойдет, - сказал полковник,  и  санитар  быстро  нанес  два  условных
значка  на  карточку  Христиана.  -  Отлично.  Правда,  нога  выглядит  не
блестяще,  но  ты  пройдешь  пятьдесят  километров  в  день  и   даже   не
почувствуешь. Что ты сказал?
   - Я ничего не сказал, господин полковник, - ответил Христиан.
   - Годен к строевой службе,  -  сказал  полковник,  сурово  взглянув  на
Христиана, словно тот возражал ему. - Что ты сказал?
   - Так точно, господин полковник.
   Полковник нетерпеливо похлопал его по ноге.
   - Опусти штанину, - буркнул он. Христиан встал и расправил брюки. - Чем
занимался до войны?
   - Я был лыжным инструктором.
   - Что, что? - полковник взглянул на Христиана  таким  взглядом,  словно
тот чем-то его обидел. - Каким инструктором?
   - Лыжного спорта.
   - Ага, - бесстрастно сказал полковник. - С таким коленом ты не  сможешь
больше ходить на лыжах, но все равно это детское занятие. - Он  отвернулся
от Христиана и начал так тщательно мыть руки, как будто голое бледное тело
Христиана было невероятно грязным. - Временами ты будешь прихрамывать,  ну
и что ж такого? Почему бы человеку не хромать?  -  Он  засмеялся,  обнажив
желтые вставные зубы. - Как же иначе узнают, что ты был на войне?
   Доктор продолжал  старательно  скрести  руки  в  большой  эмалированной
раковине, от которой так сильно пахло  карболкой,  что  Христиан  поспешил
выйти из комнаты.


   - Достань мне  штык,  -  попросил  Гарденбург.  Христиан  сидел  у  его
постели,  глядя  на  вытянутую  вперед  ногу,  все  еще  несгибающуюся   и
ненадежную. Рядом на кровати лежал обгоревший,  как  всегда  затерянный  в
белоснежных бинтах, словно  в  безмолвной  ледяной  пустыне  Антарктики  и
окруженный ужасным тропическим запахом гниения. Христиан только что сказал
Гарденбургу, что завтра он уезжает на фронт. Гарденбург ничего не ответил.
Он неподвижно лежал, вытянувшись на постели. Гладко  забинтованная  голова
покоилась на подушке,  словно  пугающее  своим  необычным  размером  яйцо.
Христиан подождал немного, потом, решив, что  Гарденбург  не  слышал  его,
повторил:
   - Я сказал, господин лейтенант, что завтра уезжаю.
   - Я слышал, - ответил Гарденбург. - Достань мне штык.
   - Что вы сказали? - спросил Христиан, думая,  что  не  разобрал  слово,
потому что лейтенант говорил через повязку.
   - Я сказал, что мне нужен штык. Принеси его завтра.
   - Я уезжаю в два часа дня.
   - Принеси утром.
   Стараясь угадать, о чем думает Гарденбург, Христиан взглянул на круглую
гладкую поверхность, замотанную внакладку тонкими бинтами, но, конечно, не
увидел на ней никакого выражения. Ничего  нельзя  было  понять  и  по  его
всегда одинаковому, ровному, приглушенному голосу.
   - У меня нет штыка, - сказал он.
   - Стащи его ночью, здесь это нетрудно. Ведь сможешь же ты украсть штык?
   - Смогу.
   - Ножны не нужны, принеси только штык...
   - Лейтенант, - сказал Христиан,  -  я  вам  очень  благодарен  и  готов
служить вам, чем только могу, но если вы собираетесь... -  Он  замялся.  -
Если вы собираетесь покончить с собой, я не в силах...
   - Я не собираюсь кончать с собой, - произнес спокойный глухой голос.  -
Какой же ты олух! Ты слушаешь меня около двух месяцев, разве я говорю  как
человек, который собирается покончить с собой?
   - Нет, но...
   - Это для него, - сказал Гарденбург.
   Христиан выпрямился на маленьком деревянном стуле.
   - Что вы сказали?
   - Для него, для него, - с раздражением повторил Гарденбург, - для этого
человека на соседней койке.
   Христиан медленно повернулся и посмотрел  на  обгоревшего.  Тот  лежал,
спокойно, без движения, в полном молчании, как лежал уже два месяца.
   -  Я  не  понимаю,  -  сказал  Христиан,  обращаясь  к  комку   бинтов,
скрывавшему лицо лейтенанта.
   - Он просил меня убить  его,  -  проговорил  Гарденбург.  -  Это  очень
просто. У него совсем нет рук и вообще ничего нет, и он хочет умереть. Три
недели тому назад он просил доктора умертвить его, а этот  идиот  приказал
ему прекратить подобные разговоры.
   - Я не знал, что он может  говорить,  -  изумился  Христиан.  Он  опять
посмотрел на эту страшную постель, словно  обгоревший  должен  был  теперь
как-то проявить это вновь открытое свойство.
   - Он может говорить, - сказал Гарденбург, - мы подолгу разговариваем по
ночам. Он говорит только ночью.
   "От таких разговоров, - подумал Христиан, - между человеком, у которого
нет рук и вообще ничего не осталось, и человеком без лица в этой  комнате,
должно быть,  стынет  даже  теплый  итальянский  воздух.  Он  содрогнулся.
Обгоревший лежал неподвижно, его хрупкое тело было  покрыто  одеялом.  "Он
слышит и сейчас, - подумал Христиан, уставившись на  него,  -  и  понимает
каждое наше слово".
   - Он был часовщиком в Нюрнберге, - сказал Гарденбург, - специалистом по
спортивным часам. У него трое детей, но он решил умереть. Так ты принесешь
штык?
   - Если даже и принесу,  -  ответил  Христиан,  стараясь  уклониться  от
соучастия в ужасном самоубийстве этого безглазого, безголосого,  беспалого
и безлицего человека, - какой в этом толк? Он  не  сможет  воспользоваться
им.
   - Я воспользуюсь им, - сказал Гарденбург, - этого для тебя достаточно?
   - Как вы им воспользуетесь?
   - Встану с  кровати,  подойду  к  нему  и  сделаю,  что  нужно.  Теперь
принесешь?
   - Я не знал, что вы можете ходить... - с изумлением произнес  Христиан.
Сестра говорила ему, что Гарденбург начнет ходить месяца через три.
   Медленным, осторожным движением  Гарденбург  сбросил  с  груди  одеяло.
Христиан остолбенело смотрел на него, словно это был мертвец, вставший  из
могилы. Гарденбург деревянным, механическим движением перекинул ноги через
край кровати и встал. На нем была  мешковатая,  вся  в  пятнах  фланелевая
пижама. Босые ноги бледными, грязными пятнами выделялись на мраморном полу
виллы лионского фабриканта.
   - Где его койка? - спросил Гарденбург. - Покажи мне, где его койка?
   Христиан осторожно взял его за руку и повел через  узкий  проход,  пока
колени Гарденбурга не коснулись матраца другой кровати.
   - Здесь, - отрывисто произнес Гарденбург.
   - Почему вы никому не сказали, что можете ходить? -  спросил  Христиан.
Ему казалось, что  он  во  сне  разговаривает  с  пролетающими  мимо  окна
призраками.
   Стоя у кровати, слегка  покачиваясь  в  желтоватой  пижаме,  Гарденбург
хихикал из-под марлевого шлема.
   - Всегда нужно, - произнес он, - скрывать кой-какие важные  сведения  о
себе от начальства. - Он наклонился  и  стал  осторожно  ощупывать  одеяло
обгоревшего. Наконец его рука остановилась.
   - Здесь, - прозвучал голос из-под  "снежного  сугроба",  возвышавшегося
над покрывалом.  Голос  был  хриплый  и  нечеловеческий.  Казалось,  будто
умирающая птица или медленно захлебывающаяся в собственной крови  пантера,
или проткнутая острой веткой во время шторма  в  джунглях  обезьяна  вдруг
обрела дар речи, чтобы произнести одно последнее слово "здесь".
   Рука Гарденбурга  остановилась  на  белом  покрывале,  бледно-желтая  и
костлявая, словно старый рентгеновский снимок.
   - Где она? - резко спросил он. - Где моя рука, Дистль?
   - На его  груди,  -  прошептал  Христиан,  уставившись  на  раздвинутые
желтовато-белые пальцы.
   - На его сердце, чуть выше сердца.  Мы  практиковались  каждую  ночь  в
течение двух недель. - Он повернулся и с  уверенностью  слепого  дошел  до
своей кровати и снова лег. Он натянул простыню  до  того  места,  где  над
плечами поднималась маска из бинтов, похожая на древний шлем. -  А  теперь
принеси штык. За себя не беспокойся. После твоего отъезда я  припрячу  его
на два дня, так что никто не сможет обвинить тебя в убийстве. Я сделаю это
ночью, когда в течение восьми часов никто не входит в комнату, и он  будет
молчать. - Гарденбург усмехнулся. - Часовщик очень хорошо умеет молчать.
   - Хорошо, - тихо  произнес  Христиан,  вставая  со  стула  и  собираясь
уходить, - я принесу штык.
   На следующее утро он принес простой нож, который украл накануне вечером
в солдатском баре, пока  его  владелец,  сидя  за  кружкой  пива  с  двумя
солдатами из квартирмейстерской службы, громко распевал "Лили Марлин".  Он
пронес его под кителем в мраморную виллу лионского  фабриканта  и  засунул
под матрац, как велел Гарденбург. Попрощавшись с  лейтенантом,  он  уже  в
дверях бросил последний взгляд на  две  белые  слепые  фигуры,  неподвижно
лежавшие рядом в веселой, с высоким потолком комнате,  в  изящные  высокие
окна которой был виден сверкающий на солнце залив.
   Выйдя из комнаты, он  заковылял  по  коридору,  тяжело  ступая  грубыми
ботинками по мраморному полу. Он чувствовал себя как  студент,  окончивший
университет, проштудировавший и чуть не выучивший наизусть все учебники.





   -  Смирно!  -  тревожно  и  резко  прозвучал  голос  у  двери,  и  Ной,
вытянувшись, замер перед своей койкой.
   Вошел капитан Колклаф в сопровождении старшины  и  сержанта  Рикетта  и
начал свой субботний осмотр. Он медленно шел  по  тщательно  выскобленному
проходу казармы между неподвижными рядами чисто вымытых и выбритых солдат.
Тяжелым,  враждебным  взглядом  он  обводил  застывших  перед  ним  людей,
проверяя, как у них пострижены волосы и как вычищена обувь, не вглядываясь
в лица, словно перед ним были не солдаты его роты, а  позиции  противника.
Жаркое флоридское солнце ярко светило через незавешенные окна.
   Капитан остановился перед вновь прибывшим рядовым Уайтэкром.
   - Восьмой пункт инструкции об обязанностях часового, - бросил  Колклаф,
холодно уставившись на галстук Уайтэкра.
   - В случае пожара или беспорядка подать тревогу, - отчеканил Уайтэкр.
   - Разобрать постель этого солдата! - приказал Колклаф.  Сержант  Рикетт
прошел между койками и сорвал постель  Уайтэкра.  В  тишине  казармы  сухо
зашуршали простыни.
   - Это тебе не Бродвей, Уайтэкр, - заявил Колклаф,  -  ты  живешь  не  в
отеле  "Астор",  сюда  по  утрам  не  приходят  горничные.  Тебе  придется
научиться самому заправлять постель как полагается.
   - Слушаюсь, сэр.
   - Закрой свой поганый рот, - рявкнул Колклаф. - Когда я  захочу,  чтобы
ты говорил, я задам тебе прямой вопрос, а ты будешь  отвечать:  "Да,  сэр"
или "Нет, сэр".
   Колклаф пошел  дальше  по  рядам,  громко  скрипя  каблуками.  Сержанты
бесшумно двигались за ним, как будто производить  шум  -  тоже  привилегия
чина.
   Колклаф остановился перед Ноем и задержал на нем скучающий взгляд.  Изо
рта Колклафа шел противный запах, словно в его желудке что-то  медленно  и
постоянно гнило. Он был офицером национальной гвардии  из  Миссури,  а  до
войны служил приказчиком  в  похоронном  бюро  в  Джоплине.  "Его  прежние
клиенты, - подумал Ной, - вероятно, не замечали этого запаха".  Он  сделал
глоток, стараясь подавить дикий смех, который поднимался у него  в  горле,
когда капитан осматривал его подбородок, стараясь найти признаки бороды.
   Колклаф посмотрел на тумбочку  Ноя,  на  аккуратно  сложенные  носки  и
симметрично расставленные туалетные принадлежности.
   - Сержант, - приказал он, - снимите крышку.
   Рикетт наклонился и  поднял  крышку.  Внизу  были  аккуратно  сложенные
полотенца, рубашки, шерстяное нижнее белье, разные другие вещи и книги.
   - Сколько у тебя книг? - спросил Колклаф.
   - Три.
   - Только три?
   - Три, сэр.
   - Они государственного издания?
   Под  нижним  бельем  лежали  "Одиссея",  сборник  стихов  Т.С.Элиота  и
драматические произведения Бернарда Шоу.
   - Нет, сэр, - ответил Ной, - не государственного.
   - В тумбочках можно держать книги только  государственного  издания,  -
проговорил Колклаф, дыша в лицо Ноя. - Ты знал об этом, солдат?
   - Да, сэр, - ответил Ной.
   Колклаф наклонился, грубо отбросил в сторону  шерстяное  белье  и  взял
потрепанную, в сером переплете "Одиссею". Ной невольно наклонил  голову  и
стал наблюдать за капитаном.
   - Смирно! - крикнул Колклаф.
   Ной уставился на противоположную стену, на отверстие, образовавшееся  в
доске от выпавшего сучка.
   Колклаф открыл книгу и перелистал несколько страниц.
   - Я знаю эту книгу, - сказал он, - это непристойная, грязная  книжонка.
- Он бросил ее на пол. - Выкинь ее, все выкинь! Здесь не библиотека, и  ты
здесь не для того, чтобы читать. - Книга осталась одиноко лежать  на  полу
посредине  казармы,  открытая,  обложкой  книзу,  с  измятыми  страницами.
Колклаф направился мимо двухъярусных коек к окну.  Ной  почувствовал,  как
капитан тяжелой поступью прошел у него за спиной, и по его телу  пробежала
неприятная дрожь.
   - Это окно не  вымыто.  У  вас  не  казарма,  а  вонючий  свинарник,  -
прогремел Колклаф и опять направился к проходу.  Он  не  стал  осматривать
остальных солдат, молчаливо ожидавших  у  своих  коек,  а  пошел  прямо  к
выходу; за ним бесшумно следовали сержанты. Дойдя до двери, он повернулся.
   - Я научу вас поддерживать порядок, - сказал он. - Если среди вас  есть
один грязный солдат, знайте, что приучить его к чистоте - это  ваше  дело.
Запрещаю увольнение из казармы  до  завтрашнего  утра.  Увольнительных  на
конец недели никто не получит. Завтра в девять часов  утра  будет  осмотр.
Советую вам постараться, чтобы к этому времени казарма была  в  надлежащем
порядке.
   Он повернулся и вышел из казармы.
   - Вольно!  -  крикнул  сержант  Рикетт  и  последовал  за  капитаном  и
старшиной.
   Ной, чувствуя на себе взгляд сотни обвиняющих глаз, медленно  вышел  на
середину прохода, где лежала книга,  наклонился,  поднял  ее  и  рассеянно
расправил страницы; потом прошел к окну,  которое  явилось  причиной  всех
неприятностей.
   - Вот тебе и суббота! - произнес кто-то с другого конца  казармы  тоном
горького сожаления. - Запретить  увольнение  в  субботний  вечер!  У  меня
свидание с одной официанткой, которая уже готова уступить, а завтра  утром
приезжает ее муж! Я просто готов убить кое-кого!
   Ной посмотрел на окно. Сквозь прозрачные сверкающие стекла  видна  была
ровная, пыльная, сожженная солнцем земля. На нижней планке рамы  в  уголке
лежал мотылек, который каким-то образом  ухитрился  налететь  на  закрытое
окно и погиб, оставив на стекле небольшое желтое пятнышко. Ной  машинально
взял его в руку.
   Сквозь нарастающий рокот голосов он услышал позади приближающиеся шаги,
но продолжал стоять, не оборачиваясь, держа в руке злосчастного  мотылька.
Он ощущал неприятную покрытую пыльцой ткань поломанных крыльев и смотрел в
окно на сверкающую пыль и далекую  чахлую  зелень  сосен  в  другом  конце
лагеря.
   - Ну вот, еврейская морда, -  раздался  позади  голос  Рикетта.  -  Ты,
наконец, добился своего.
   Ной стоял, по-прежнему не оборачиваясь. Он видел в окно, как к  воротам
бегут трое солдат, бегут с драгоценными увольнительными в карманах,  бегут
к ожидающим их автобусам, городским барам, уступчивым  девушкам,  радуясь,
что хоть на тридцать часов освободились, от казармы.
   - Кру-гом! - скомандовал Рикетт. Солдаты смолкли, и Ной знал,  что  все
взгляды устремлены на него. Он медленно повернулся и стал лицом к Рикетту.
Рикетт был высокий, крепко сложенный парень со светло-зелеными  глазами  и
узким бесцветным ртом. Передних зубов у него не было - они были  выбиты  в
давно забытой потасовке - и, когда он говорил, его почти безжизненный  рот
жестоко кривился, а  в  протяжном  техасском  произношении  проскальзывали
порой какие-то шепелявые звуки.
   - Ну держись, -  прошепелявил  Рикетт.  Он  стоял  в  угрожающей  позе,
опираясь руками на спинки двух противоположных коек.  -  Теперь  я  возьму
тебя под свое крылышко. Ребята, - продолжая смотреть на  Ноя  с  затаенной
злой усмешкой, он повысил голос, чтобы  его  лучше  слышали  остальные,  -
ребята, я обещаю  вам,  что  этот  жиденок  в  последний  раз  портит  вам
субботний вечер. Даю вам торжественное обещание и клянусь богом. Это  тебе
не синагога  в  Ист-Сайде,  Абрам,  а  казарма  армии  Соединенных  Штатов
Америки, и здесь все должно блестеть, как  в  доме  белого  человека,  да,
Абрам, как в доме белого человека.
   Ной, не веря своим ушам, в упор смотрел на  высокого,  почти  безгубого
парня, неуклюже согнувшегося между двумя койками. Сержант был  назначен  к
ним в роту неделю назад и, казалось, до сегодняшнего дня не обращал на Ноя
никакого внимания. За все месяцы службы  в  армии  никто  до  сих  пор  не
попрекал Ноя тем, что  он  еврей.  Ной  с  удивлением  перевел  взгляд  на
товарищей, но они молчали, осуждающе посматривая на него.
   - А теперь один из вас, - прошепелявил Рикетт так, что в  другое  время
можно было бы рассмеяться, - сразу же начнет уборку. Абрам, надевай робу и
принеси ведро. Ты вымоешь все окна в этой проклятой казарме и  вымоешь  их
так чисто, как положено белому христианину, который  ходит  в  церковь.  И
смотри, чтобы я был доволен. Быстрее  одевайся,  Абрашка,  и  приступай  к
работе. А я потом проверю, и если окна  не  будут  блестеть,  то,  клянусь
богом, тебе придется пожалеть об этом.
   Рикетт вяло повернулся и медленно вышел из казармы. Ной подошел к своей
койке  и  начал  развязывать  галстук.  Натягивая   рабочую   одежду,   он
чувствовал,  что  все  в  казарме  следят  за  ним  жестоким,  непрощающим
взглядом.
   Только  вновь  прибывший  солдат,  Уайтэкр,  не  смотрел  на  него:  он
старательно заправлял свою койку; которую  разорил  Рикетт  по  приказанию
капитана.


   Перед вечером пришел Рикетт и начал осматривать окна.
   - Ладно, Абрашка, - проговорил он наконец, - на этот раз я тебе прощаю.
Я принимаю окна, но помни, что я буду держать тебя на примете. Знай, что я
терпеть не могу всяких негров, евреев, мексиканцев и  китайцев,  и  теперь
тебе придется туго в этой роте. А теперь подожми зад и не  вякай.  А  пока
что сожги-ка лучше книги, как приказал капитан. Должен тебе  сказать,  что
капитан тоже тебя не больно-то любит, и, если он опять увидит твои  книги,
тебе будет  кисло.  А  теперь  убирайся,  мне  надоело  смотреть  на  твою
противную рожу.
   Уже спустились сумерки, когда Ной медленно поднялся по лестнице казармы
и  вошел  в  дверь.  Некоторые  уже  спали,  а  посреди  казармы  на  двух
составленных вместе тумбочках шла азартная игра в  покер.  У  входа  пахло
спиртом, и на лице  Райкера,  спавшего  ближе  всех  к  двери,  расплылась
широкая, пьяная улыбка.
   Доннелли, лежавший в нижнем белье на своей койке, открыл  один  глаз  и
громко проговорил:
   - Аккерман, я ничего не имею  против  того,  что  ты  убил  Христа,  но
никогда не прощу тебе, что ты не вымыл это паршивое окно.  -  И  он  снова
закрыл глаз.
   Ной слегка улыбнулся. "Это шутка, - подумал  он,  -  пусть  грубая,  но
все-таки шутка. Если они превратят это в шутку,  то  все  еще  не  так  уж
плохо". Но его сосед по койке,  долговязый  фермер  из  Южной  Калифорнии,
сидевший обхватив голову руками, тихо и вполне серьезно заявил:
   - Это ваша нация втянула нас в войну. Так почему же сейчас вы не можете
вести себя как люди? - И Ной понял, что это совсем не похоже на шутку.
   Он медленно прошел к своей койке, опустив глаза, чтобы  не  встретиться
взглядом с другими, но чувствовал, что все смотрят на него. Даже  те,  что
играли в покер, прекратили игру, когда он проходил мимо них к своей койке.
Даже  новичок  Уайтэкр,  казавшийся  довольно   славным   парнем   и   сам
пострадавший в этот день от начальства, сидел на своей вновь  заправленной
койке и недружелюбно смотрел на него.
   "Странно, - подумал Ной. - Но это пройдет, это  пройдет..."  Он  достал
оливкового цвета картонную коробку, в которой хранил почтовую бумагу,  сел
на койку и начал писать письмо Хоуп.
   "Дорогая, - писал он, - я только что окончил свою  домашнюю  работу;  я
протер  сотни  стекол   так   же   любовно,   как   ювелир   отшлифовывает
пятидесятикаратный  бриллиант  для  возлюбленной  бутлегера  [бутлегер   -
торговец контрабандными спиртными напитками во  время  "сухого  закона"  в
США]. Не знаю, как бы я выглядел в бою с немецким пехотинцем или  японским
солдатом морской пехоты, но мои окна  могут  состязаться  с  их  отборными
войсками в любое время..."
   - Еврей не виноват, - четко произнес кто-то  из  игравших  в  покер.  -
Просто они хитрее всех. Вот почему их так мало в армии, и вот  почему  они
зарабатывают столько денег. Я их не обвиняю. Был бы я  похитрее,  меня  бы
тоже здесь не было. Сидел бы я в отеле в Вашингтоне и только смотрел,  как
катятся ко мне денежки.
   Наступило молчание. Ной был уверен, что все игроки смотрят на него,  но
он не поднял глаз от письма.
   "Мы часто ходим в походы, - медленно писал он, - поднимаемся в  гору  и
спускаемся вниз,  маршируем  и  днем  и  ночью.  Мне  кажется,  что  армия
разделена на две части: действующую армию и  армию  марширующую  и  моющую
окна. Мы как раз попали во вторую армию. Я научился ходить, как никто  еще
не умел в роду Аккерманов".
   - У евреев огромные капиталы во Франции и Германии,  -  раздался  голос
еще одного из игравших  в  покер.  -  Им  принадлежат  все  банки  и  дома
терпимости в Берлине и Париже, а Рузвельт решил, что мы должны защищать их
деньги, вот он и объявил войну. - Солдат говорил  нарочито  громко,  чтобы
уязвить Ноя, но Ной не поднимал глаз.
   "Я читал в газетах, - писал Ной, - что эта война - война машин,  но  до
сих пор я встретился только  с  одной  машиной  -  машиной  для  выжимания
половых тряпок".
   - У них есть международный комитет, - продолжал  тот  же  голос,  -  он
собирается в Польше, в городе Варшаве. Оттуда  они  рассылают  приказы  по
всему миру: купите это, продайте то, объявите войну этой стране,  объявите
войну той стране. Двадцать старых бородатых раввинов...
   - Аккерман, ты слышал об этом? - спросил другой голос.
   Ной, наконец, посмотрел через койки  на  игравших  в  покер.  Все  они,
повернувшись в его сторону, иронически посмеивались  и  смотрели  на  него
холодными, насмешливыми глазами.
   - Нет, я ничего не слышал, - ответил он.
   - Почему ты не присоединишься к нам? - с показной  вежливостью  спросил
Зилихнер. -  У  нас  небольшая  дружеская  игра,  и  мы  ведем  интересный
разговор. - Он был из Милуоки, и в его речи чувствовался  легкий  немецкий
акцент: как будто он  в  детстве  говорил  по-немецки  и  так  и  не  смог
полностью исправить произношение.
   - Нет, спасибо, я занят.
   - Мы хотели бы знать, - продолжал Зилихнер, - как  это  случилось,  что
тебя призвали? В чем дело? Разве в комиссии не было никого из членов вашей
организации?
   Ной посмотрел на бумагу, которую держал в руке. "Не дрожит,  -  подумал
он с удивлением, - ничуть не дрожит".
   - А знаете, ребята, я своими ушами слышал, - проговорил другой голос, -
что один еврей добровольно поступил на военную службу.
   - Не может быть! - удивился Зилихнер.
   - Клянусь богом! Из него сделали чучело и поместили в музей.
   Другие игроки в покер с наигранным удивлением громко расхохотались.
   - А мне жаль Аккермана, - снова заговорил Зилихнер,  -  честное  слово.
Подумать только, сколько денег смог бы он заработать, спекулируя шинами  и
бензином, если бы не был в пехоте.
   "Кажется, я еще не сообщал тебе, - твердой рукой  писал  Ной  на  север
своей далекой жене, - что на прошлой неделе к нам прибыл новый сержант;  у
него нет зубов, он шепелявит и говорит, как  новичок  из  юношеской  лиги,
впервые выступающий на собрании, когда он..."
   - Аккерман! - Ной поднял глаза. Около его койки стоял капрал из  другой
казармы. - Тебя вызывают в ротную канцелярию, быстро!
   Ной не спеша положил недописанное письмо обратно в оливковую коробку  и
засунул ее в тумбочку. Он знал,  что  все  пристально  наблюдают  за  ним,
оценивая каждое его движение. Когда он  проходил  мимо  них,  стараясь  не
торопиться, Зилихнер заметил:
   - Ему хотят вручить орден "Крест улицы Деленси" за то,  что  в  течение
шести месяцев он ежедневно съедал по целой селедке.
   Снова раздался взрыв притворного, неестественного смеха.
   "Надо  постараться,  -  подумал  Ной,  выходя  из   двери   казармы   в
спустившиеся над лагерем голубые сумерки, - как-то уладить это..."
   После тяжелого, спертого духа казармы воздух на улице казался  особенно
свежим, а тишина пустынных  линеек,  тянувшихся  между  низкими  зданиями,
после резких голосов в казарме приятно ласкала слух.  "Вероятно,  -  думал
Ной, медленно шагая вдоль зданий, - в канцелярии мне опять зададут  жару".
Но все равно он радовался короткому отдыху, временному перемирию с  армией
и со всем окружающим миром.
   Вдруг из-за угла здания, мимо которого он проходил, послышались быстрые
шаги, и не успел он повернуться, как кто-то сзади крепко  схватил  его  за
руки.
   -  Так-то,  еврейская  морда,  -  прошептал  голос,  показавшийся   ему
знакомым. - Это тебе первая порция.
   Ной резко дернул головой в сторону, и удар пришелся ему по уху. У  него
сразу онемело ухо и половина лица. "Бьют дубинкой, - с удивлением  подумал
он, стараясь вырваться, - зачем-они бьют дубинкой?" Но тут последовал  еще
удар, и он почувствовал, что падает.
   Когда он открыл глаза, было уже темно. Он лежал на пыльной траве  между
двумя казармами. Распухшее лицо было мокрым.  Несколько  долгих  минут  он
полз до казармы и с трудом уселся, прислонившись к стене.


   Медленно шагая позади Аккермана сквозь зной  и  пыль,  Майкл  мечтал  о
пиве. О пиве в стаканах, о пиве в кружках, о пиве  в  бутылках,  бочонках,
оловянных кубках, жестяных бидонах, хрустальных бокалах. Он вспомнил также
об эле, портере, стауте; потом опять стал думать о пиве. Он  вспоминал  те
места, где в свое время пил пиво. Круглый бар на Шестой авеню, куда обычно
заходили  по  пути  в  город  с  острова  Губернатора  одетые  в  штатское
полковники регулярной армии;  пиво  там  подавали  в  стаканах  конической
формы, и перед тем как наполнить  стакан  пенистой  влагой  из  блестящего
крана, буфетчик всегда бросал туда кусочек льда. Фешенебельный ресторан  в
Голливуде с гравюрами французских импрессионистов на стене позади  стойки,
где пиво подавали в матовых кружках и брали по семьдесят  пять  центов  за
бутылку. Его собственная гостиная,  где  поздно  вечером,  перед  тем  как
отправиться спать, он читал завтрашнюю утреннюю газету при спокойном свете
лампы, удобно расположившись в мягком плюшевом кресле  и  вытянув  ноги  в
ночных туфлях. На играх в бейсбол, на площадках для игры  в  поло  теплыми
подернутыми дымкой летними днями, где пиво наливали в бумажные стаканчики,
чтобы зрители не швыряли бутылки в судью.
   Майкл упорно шагал вперед. Он устал и ужасно хотел  пить,  а  руки  его
онемели  и  отекли,  как  всегда  после  пяти  миль  ходьбы.  Впрочем,  он
чувствовал себя не так уж плохо. Он  слышал,  как  тяжело  и  шумно  дышит
Аккерман, и видел, как его качает от усталости из стороны в  сторону  даже
на небольших подъемах дороги.
   Ему было жаль Аккермана: видимо, этот парень всегда был хилым, а марши,
учения и наряды превратили его в скелет, обтянутый кожей; он стал похож на
тень - такой он  был  худой  и  хрупкий.  Майкл  чувствовал  себя  немного
виноватым, смотря в упор на  его  качающуюся  согнутую  спину.  За  долгие
месяцы обучения Майкл тоже похудел, но заметно окреп: ноги стали  сильными
и  твердыми  как  сталь,  а  тело  -  плотным  и  упругим.  Ему   казалось
несправедливым, что в той же колонне прямо  перед  ним  шел  человек,  для
которого каждый шаг был страданием, в то время как он,  Майкл,  чувствовал
себя сравнительно бодро. На Аккермана вдобавок ко  всему  действовали  еще
отвратительные, злые шутки, которыми его изводили в течение последних двух
недель, постоянные  злобные  насмешки,  ядовитые  политические  разговоры,
которые солдаты затевали в присутствии Аккермана. Нарочито громким голосом
они говорили: "Пусть Гитлер и не прав во всем остальном; но  нужно  отдать
ему должное, он знает, как надо расправляться с евреями..."
   Раз или два Майкл пытался вмешаться в  разговор  и  защитить  Ноя,  но,
поскольку он был новичком в роте и приехал  из  Нью-Йорка,  а  большинство
солдат были южане, они игнорировали его и продолжали свою жестокую игру.
   В роте был еще один еврей, огромный детина по фамилии Фаин, но его  они
совсем не беспокоили.  Он  не  пользовался  популярностью,  но  ему  и  не
досаждали. Может быть, здесь играл роль  его  рост.  К  тому  же,  он  был
добродушным малым, хотя и выглядел грозно. У него были  длинные  узловатые
руки, и казалось, он принимал все легко  и  бездумно.  Фаина  трудно  было
обидеть, он даже не понимал, что ему наносят обиду, а потому  преследовать
его насмешками не  представляло  особого  удовольствия.  Но  если  бы  его
задели, то  обидчику,  вероятно,  не  поздоровилось  бы.  Поэтому  солдаты
оставили его в покое и продолжали терзать Аккермана. "Вот она,  армия",  -
думал Майкл.
   Может быть, он допустил ошибку, сказав человеку,  который  беседовал  с
ним в Форт-Диксе, что хочет пойти в пехоту. Романтика! Но  на  самом  деле
ничего романтичного здесь не оказалось. Стертые, усталые от  ходьбы  ноги,
невежественные люди, пьянство, шепелявый голос сержанта: "Я научу вас, как
поднимать винтовку и драться за свою жизнь..."
   "Думаю, что с вашими данными я смогу устроить вас в службу  организации
отдыха и развлечений", - сказал ему тот человек. Вероятно, это означало бы
работать всю войну в Нью-Йорке, в учреждении, однако  Майкл  робко,  но  с
достоинством ответил: "Нет, это не для меня. Я пошел в армию не для  того,
чтобы сидеть за столом". Так для чего же он пошел в армию? Для того, чтобы
измерить  ногами  всю  Флориду?   Перезаправлять   постель,   которая   не
понравилась бывшему приказчику похоронного бюро? Слушать,  как  издеваются
над евреем? Вероятно, он был бы намного  полезнее,  нанимая  хористок  для
военно-зрелищных предприятий, лучше бы служил своей стране на Шуберт-Элли,
чем здесь, бессмысленно шагая в жару по дорогам. Но он должен был  сделать
этот жест, жест, который-в армии так быстро потерял всякий смысл.
   Армия! Как выразить все, что о ней думаешь,  одной-двумя  фразами?  Это
просто невозможно. Армия состоит из десяти миллионов частиц,  которые  все
время находятся в движении, частиц которые никогда не соединяются, никогда
не движутся в одном  и  том  же  направлении.  Армия  подобна  священнику,
читающему проповедь после показа кинофильма  о  половой  гигиене.  Вначале
крупным планом идут всякие страхи,  а  затем  перед  пустым  экраном,  где
только что показывали потрепанных  проституток  и  отвратительную  похоть,
предстает служитель бога в форме капитана.  "Солдаты,  армия  должна  быть
практичной... - звучит монотонный голос баптиста в душном дощатом зале.  -
Мы говорим: "Солдаты будут подвергаться опасности  заражения,  поэтому  мы
показываем вам эту картину, где вы видите, как  работают  профилактические
пункты". Но я здесь для того, чтобы заявить вам, что вера в бога  надежнее
всякой профилактики, а религия полезнее для здоровья, чем блуд..."
   Одна частица, другая частица.  Вот  бывший  учитель  средней  школы  из
Харфорда с болезненным лицом и дикими глазами, словно каждую ночь он ждет,
что его убьют. Он шептал Майклу: "Я хочу сказать  вам  правду  о  себе:  я
отказывался от военной службы по религиозно-этическим мотивам. Я не верю в
войну. Я отказываюсь убивать своих собратьев. Поэтому меня послали в наряд
на кухню, и я пробыл там тридцать шесть дней  подряд.  Я  потерял  в  весе
двадцать восемь фунтов и все еще продолжаю худеть, но они не заставят меня
убивать своих собратьев".
   Армия! Вот солдат регулярной армии в Форт-Диксе,  который  прослужил  в
армии тринадцать лет, играя в армейских бейсбольных и футбольных командах.
Таких называют бездельниками от спорта. Это был крупный, здоровый  на  вид
мужчина с круглым животом от пива, выпитого в Кавите, в  Панама-Сити  и  в
Форт-Райли, в Канзасе. Вдруг он впал в немилость у начальства, был выведен
из постоянной команды и направлен в полк. Подъехала  грузовая  машина,  он
бросил в кузов два вещевых мешка и принялся  вопить.  Он  упал  на  землю,
рыдал и визжал с пеной у рта, потому что на этот раз ему предстояло  ехать
не на футбольный матч, а на войну. Из ротной  канцелярии  вышел  старшина,
ирландец в двести пятьдесят фунтов весом, служивший в армии еще с  прошлой
войны, и со стыдом и отвращением посмотрел на него. Потом, чтобы заставить
его замолчать, он стукнул его ногой по голове и  приказал  двоим  солдатам
поднять его и бросить в кузов. А тот все продолжал  дергаться  и  плакать.
Старшина повернулся к новобранцам, молчаливо наблюдавшим  эту  картину,  и
сказал: "Этот человек - позор для регулярной армии,  но  это  не  типичный
пример, совсем не типичный. Я извиняюсь за него. А теперь пусть  убирается
отсюда ко всем чертям!"
   Ознакомительные  лекции:  о  воинской  вежливости,  о  причинах  войны,
которую мы ведем. Эксперт по японскому вопросу, профессор из Лихая с узким
серым лицом, говорил им, что все это вопрос экономики: Япония нуждается  в
расширении своих владений и  хочет  захватить  азиатские  и  тихоокеанские
рынки, а мы должны остановить ее экспансию  и  сохранить  эти  рынки.  Это
вполне соответствовало взглядам Майкла на причины войн, сложившимся у него
за последние пятнадцать лет. И все же, слушая сухой профессорский голос  и
глядя на большую карту,  где  были  отчетливо  обозначены  сферы  влияния,
залежи  нефти,  каучуковые  плантации,  он  ненавидел  этого   профессора,
ненавидел все, что тот говорил. Он  хотел  бы  услышать  звучные,  горячие
слова о том, что он борется за свободу, за высокие моральные принципы,  за
освобождение угнетенных народов, чтобы,  возвращаясь  в  казарму  или  идя
утром на стрельбище, он верил в эти идеи. Майкл окинул взглядом утомленных
солдат, сидевших рядом. На скучающих, полусонных от усталости лицах нельзя
было прочесть, поняли ли они что-нибудь, проявляют ли интерес к  тому  или
иному исходу, нужны ли им источники нефти  и  рынки  сбыта.  На  них  было
написано  единственное  желание:  поскорее  вернуться  в  казармы  и  лечь
спать...
   В середине речи профессора Майкл решил было выступить в отведенное  для
вопросов время, после того как докладчик закончит лекцию. Он хотел сказать
то, что думает: "Это ужасно. За такие идеи не стоит  идти  на  смерть".  А
профессор все говорил: "Короче говоря, мы переживаем период  централизации
средств, когда... э... крупные  капиталы  и  национальные  интересы  одной
части земного шара  неизбежно  вступают...  э...  в  конфликт  с  крупными
капиталами других частей земного шара, и для защиты  американского  образа
жизни  совершенно  необходимо,  чтобы  мы  имели...   э...   свободный   и
беспрепятственный доступ к богатствам и рынкам сбыта Китая и Индонезии..."
Тут у Майкла вдруг пропало желание  говорить.  Он  чувствовал  себя  очень
усталым и, как все остальные солдаты, хотел только одного  -  вернуться  в
казарму и уснуть.
   Есть, правда, в армии и своя прелесть.
   Спуск флага на вечерней заре, когда  через  репродукторы  льется  гимн,
навевающий неясные думы о других горнах, которым внимали другие американцы
на протяжении ста лет в такие же моменты.
   Мягкие голоса южан на ступеньках казармы после отбоя, когда светятся  в
темноте огоньки сигарет, слышатся разговоры  о  прелестях  прежней  жизни,
когда вспоминают имена детей, цвет волос жены,  родной  дом...  И  в  этот
вечерний час уединения не чувствуешь себя больше ни одиноким и  отделенным
от других, ни судьей или критиком, не взвешиваешь свои слова и поступки  -
просто живешь, слепо веруя, усталый и примиренный в душе с этим  тревожным
временем...


   Шагавший впереди Майкла Аккерман начал спотыкаться. Майкл ускорил шаг и
поддержал его за руку, но Аккерман холодно взглянул на него и сказал:
   - Пусти, я не нуждаюсь ни в чьей помощи.
   Майкл отнял руку и отступил назад.  "Один  из  тех  гордых  евреев",  -
сердито подумал он, и, когда они переваливали через гребень холма, он  уже
без сочувствия наблюдал, как Аккерман шел, качаясь из стороны в сторону.


   - Сержант, -  обратился  Ной,  остановившись  перед  первым  сержантом,
который, сидя за столом в ротной канцелярии, читал  "Сьюпермен".  -  Прошу
разрешения обратиться к командиру роты.
   Первый сержант даже не взглянул  на  него.  Ной  стоял  вытянувшись,  в
рабочей форме, грязный и мокрый от пота после дневного марша. Он посмотрел
на командира роты, который сидел в двух шагах от него и  читал  спортивную
страницу джексонвилльской газеты. Командир роты тоже не поднимал глаз.
   Наконец первый сержант взглянул на Ноя.
   - Что тебе нужно? - спросил он.
   - Я прошу разрешения, - повторил Ной, стараясь говорить четко, несмотря
на усталость после дневного марша, - обратиться к командиру роты.
   Первый сержант, тупо посмотрев на него, приказал:
   - Выйди отсюда.
   Ной проглотил слюну.
   - Я прошу разрешения, - упрямо проговорил он, - обратиться к...
   - Выйди отсюда, - спокойно повторил сержант, - а когда придешь в другой
раз, помни, что надо являться в чистом обмундировании. А сейчас выйди.
   - Слушаюсь, сержант, - сказал Ной. Командир роты так и не  поднял  глаз
от  спортивной  страницы.  Ной  вышел  из  маленькой  душной   комнаты   в
сгущающиеся сумерки. Трудно было угадать, в какой форме  являться.  Иногда
командир роты принимал солдат в рабочей форме, а иногда нет. Казалось, это
правило менялось каждые полчаса. Он медленно  шел  к  своей  казарме  мимо
бездельничающих солдат, мимо множества маленьких  радиоприемников,  откуда
слышалась дребезжащая джазовая музыка или громкий голос диктора, читающего
детективный роман с продолжением.
   Когда Ной снова пришел в ротную  канцелярию  в  чистом  обмундировании,
капитана там не было. Ной уселся на траву напротив входа  в  канцелярию  и
стал ждать. Позади него в казарме кто-то нежным голосом пел: "Я не растила
сына быть солдатом, сказала, умирая, мать...", а два других солдата громко
спорили о том, когда окончится война.
   - В пятидесятом году, - настойчиво утверждал  один  из  них.  -  Осенью
пятидесятого года. Войны всегда заканчиваются с наступлением зимы.
   Другой солдат не соглашался:
   - Война с немцами, возможно, и закончится, но останутся еще японцы. Нам
придется еще заключать сделку с японцами.
   - Я готов заключить сделку с кем угодно, - проговорил третий голос, - с
болгарами, египтянами, мексиканцами - с любой страной.
   - В пятидесятом году, - громко произнес первый, - поверьте моему слову,
но прежде все мы получим по пуле в задницу.
   Ной  перестал  слушать.  Он  сидел  в   темноте,   на   чахлой   траве,
прислонившись спиной к деревянной  лестнице.  Его  клонило  ко  сну,  и  в
ожидании капитана он думал о Хоуп. На следующей неделе, во вторник,  будет
день ее рождения. Он скопил десять долларов на подарок и  запрятал  их  на
дно вещевого мешка. Что можно купить в городе на десять долларов,  что  бы
не стыдно было преподнести жене? Шарф, блузку... Он представил  себе,  как
бы она выглядела в шарфе, потом представил ее в блузке, особенно в  белой,
с ее стройной шеей и темными волосами. Пожалуй, это будет самый подходящий
подарок. Можно ведь достать за десять долларов  хорошую  блузку,  даже  во
Флориде.
   Наконец Колклаф пришел. Он  не  спеша  поднялся  по  ступенькам  ротной
канцелярии. По одному тому, как он двигал задом, можно было за  сто  шагов
узнать в нем офицера.
   Ной поднялся и вошел за Колклафом в канцелярию. Капитан сидел за столом
в фуражке и, нахмурив брови, с деловым видом просматривал бумаги.
   - Сержант, - спокойно сказал  Ной,  -  прошу  разрешения  обратиться  к
капитану.
   Сержант холодно взглянул на  Ноя,  потом  встал  и,  пройдя  три  шага,
отделявшие его от стола капитана, доложил:
   - Сэр, рядовой Аккерман просит разрешения к вам обратиться.
   Колклаф, не поднимая глаз, ответил:
   - Пусть подождет.
   Сержант повернулся к Ною:
   - Капитан приказал подождать.
   Ной сел и стал наблюдать за капитаном. Спустя  полчаса  капитан  кивнул
сержанту.
   - Слушаюсь, - сказал сержант и бросил Ною: - Говори покороче.
   Ной встал, отдал честь капитану и отрапортовал:
   -  Рядовой  Аккерман  по  разрешению  первого  сержанта  обращается   к
капитану.
   - Да? - Колклаф по-прежнему не поднимал глаз.
   - Сэр, - волнуясь заговорил Ной, - в пятницу вечером в город  приезжает
моя жена, она просила меня встретить ее в вестибюле отеля, и  я  хотел  бы
получить разрешение уйти из лагеря в пятницу вечером.
   Колклаф долго молчал. Затем, наконец, произнес:
   - Рядовой Аккерман, вы знаете распорядок роты, в пятницу вечером никому
увольнительные не даются, так как рота готовится к осмотру...
   - Я знаю, сэр, - сказал Ной,  -  но  это  был  единственный  поезд,  на
который она смогла достать билет, и она надеется,  что  я  встречу  ее.  Я
думал, что только один раз...
   - Аккерман! - Колклаф, наконец, взглянул на него.  Кончик  его  носа  с
белым пятном начал подергиваться. - В армии служба прежде всего: Не  знаю,
смогу ли я когда-нибудь научить вас этому, но я, черт возьми,  постараюсь.
Армию не интересует, встречаетесь ли вы со своей женой или нет. Вне службы
можете делать все, что угодно, а на службе исполняйте свои обязанности.  А
теперь идите.
   - Слушаюсь, сэр, - проговорил Ной.
   - А дальше? - спросил Колклаф.
   - Слушаюсь, сэр, благодарю вас, сэр, - сказал Ной,  вспомнив  лекции  о
воинской вежливости, отдал честь и вышел.
   Он послал телеграмму, хотя она стоила восемьдесят пять центов, однако в
последующие два дня ответа от Хоуп  не  поступило,  и  никак  нельзя  было
узнать, получила она телеграмму или нет. Всю ночь  в  пятницу  он  не  мог
сомкнуть глаз. Лежа в вычищенной  и  вымытой  казарме,  он  думал  о  ней.
Подумать только, что после стольких месяцев разлуки Хоуп находится всего в
десяти милях от него, что она ждет его в отеле  и  не  знает,  что  с  ним
случилось, не знает, что есть на свете такие люди, как Колклаф, что армией
правит слепая дисциплина, безразличная к любви  и  ко  всяким  проявлениям
нежности. "Как бы там ни было, - подумал он, засыпая, наконец, перед самым
подъемом, - я увижу ее сегодня днем, и возможно, все это к лучшему. К тому
времени, может быть, исчезнут последние следы  синяка  под  глазом,  и  не
придется объяснять ей, как я его получил..."


   Через пять минут  должен  появиться  капитан.  Волнуясь,  Ной  еще  раз
поправил углы койки, проверил, хорошо ли  сложены  полотенца  в  тумбочке,
блестят ли стекла в окне позади койки.  Увидев,  что  его  сосед  Зилихнер
застегивает последнюю пуговицу на плаще, висевшем на  установленном  месте
среди других вещей, Ной решил еще раз проверить свое обмундирование,  хотя
еще до завтрака убедился, что  все  оно  застегнуто,  как  полагается  для
осмотра. Он отодвинул шинель и не поверил своим глазам: куртка, которую он
проверял только  час  тому  назад,  была  расстегнута  сверху  донизу.  Он
лихорадочно стал застегивать пуговицы. Если  Колклаф  увидит,  что  куртка
расстегнута. Ной наверняка не получит увольнения на конец  недели.  Другим
доставалось хуже за меньшие проступки, а Колклаф и не думал скрывать своей
неприязни к Ною. У плаща две пуговицы тоже оказались  незастегнутыми.  "О,
боже! - взмолился про себя Ной, - только бы он  не  вошел  раньше,  чем  я
закончу".
   Ной  неожиданно  обернулся.  Райкер  и  Доннелли,   слегка   усмехаясь,
наблюдали за ним. Заметив, что он смотрит на них, они быстро  нагнулись  и
стали смахивать с обуви пыль. "Вот оно что, - с горечью подумал Ной, - это
они подстроили и, видимо, с одобрения всех остальных,  зная,  что  Колклаф
сделает  мне,  когда  обнаружит...  Наверно,  они  пришли  пораньше  после
завтрака и расстегнули пуговицы".
   Он успел тщательно проверить все до  мелочей  и  занять  свое  место  у
кровати, когда сержант у двери крикнул: "Смирно!"
   Внимательно и холодно  оглядев  Ноя,  Колклаф  долго  рассматривал  его
тумбочку, где царил  безупречный  порядок,  затем  прошел  позади  него  к
вешалке и внимательно осмотрел там каждую вещь. Ной слышал, как  шелестела
одежда, когда Колклаф перебирал ее. Затем  Колклаф,  печатая  шаг,  прошел
мимо. Теперь Ной знал, что все обойдется благополучно.
   Через пять минут осмотр окончился, и солдаты  заспешили  из  казармы  к
автобусной остановке. Ной достал вещевой мешок и нащупал на дне клеенчатый
мешочек, где у него хранились деньги. Он вынул "мешочек и открыл  его,  но
денег там не оказалось: десятидолларовая бумажка пропала, вместо нее лежал
клочок  бумаги,  на  котором  жирным  карандашом  печатными  буквами  было
выведено единственное слово: "сволочь".
   Ной засунул бумажку в карман и аккуратно повесил  мешок  на  место.  "Я
убью его, я убью того, кто это сделал, - думал он. - Вот  тебе  и  шарф  и
блузка - ничего нет. Я убью его".
   Ошеломленный, он медленно направился к автобусной  остановке,  стараясь
не попасть в один автобус с солдатами своей роты. Ему не  хотелось  видеть
их в это утро. Он знал, что наживет себе неприятность, если окажется рядом
с Доннелли, Зилихнером, Рикеттом или с  кем-либо  другим,  а  в  это  утро
некогда было ссориться. Он  простоял  двадцать  минут  в  длинной  очереди
нетерпеливых солдат, пока вошел в пахнувший бензином автобус. В машине  не
было никого из его роты, и выбритые, вымытые лица окружавших  его  солдат,
довольных тем, что они вырвались из  казармы,  неожиданно  показались  ему
дружескими. Стоявший рядом громадный парень с широким,  улыбающимся  лицом
предложил ему даже отпить хлебной водки из поллитровой бутылки,  торчавшей
у него из кармана.
   Улыбнувшись ему, Ной ответил:
   - Нет, спасибо, ко мне только что приехала жена, и я еще ее не видел. Я
не хочу, чтобы при встрече от меня пахло водкой.
   Солдат широко улыбнулся, словно  Ной  сказал  что-то  очень  лестное  и
приятное:
   - Жена? - удивился он. - Как вам это нравится? Когда же ты ее  видел  в
последний раз?
   - Семь месяцев назад, - ответил Ной.
   - Семь месяцев! - Лицо парня стало серьезным. Он  был  очень  молод,  и
кожа на его приятном, гладком лице была нежной, как у  девушки.  -  Первый
раз за семь месяцев! - Он наклонился к сидевшему солдату,  около  которого
стоял Ной, и сказал: - Эй, солдат,  встань-ка  да  уступи  место  женатому
человеку. Он семь месяцев не видел свою жену, а сейчас она ждет  его;  ему
нужно сохранить силы.
   Солдат улыбнулся и встал.
   - Сказал бы сразу, - проговорил он.
   - Не надо, - смущенно смеясь, возразил Ной, - я и так справлюсь,  зачем
мне садиться...
   Нежно, но властно подтолкнув его рукой, парень с бутылкой  торжественно
произнес:
   - Солдат, это приказание. Сиди и береги свои силы.
   Ной сел, и все окружавшие его солдаты приветливо заулыбались.
   - А у тебя случайно  нет  фотографии  твоей  дамы?  -  спросил  высокий
парень.
   - Видишь ли, дело в  том,  что...  -  Ной  достал  бумажник  и  показал
высокому парню фотографию Хоуп. Солдат внимательно посмотрел на нее.
   - Сад в майское утро, - восхищенно произнес  он,  -  клянусь  богом,  я
должен жениться, прежде чем меня убьют.
   Ной положил бумажник на место, улыбаясь парню и почему-то чувствуя, что
это предзнаменование, что с этого момента все пойдет по-иному.  Он  достиг
дна и теперь начинает подниматься наверх.
   Когда  автобус  остановился  в  городе  перед  почтой,  высокий  парень
заботливо помог ему спуститься со  ступенек  на  грязную  улицу,  тепло  и
ободряюще похлопав его по плечу.
   - Теперь иди, браток, - сказал он, - желаю тебе  приятно  провести  эти
дни, и до подъема в понедельник забудь, что есть  такая  вещь,  как  армия
Соединенных Штатов.
   Ной, улыбаясь, помахал ему и поспешил к отелю, где его ждала Хоуп.


   Он нашел ее в переполненном вестибюле среди толпившихся мужчин в хаки и
их жен.
   Ной заметил ее раньше, чем  она  увидела  его.  Слегка  прищурясь,  она
всматривалась в окружающих ее солдат и женщин, в пыльные пальмы в  кадках.
Она была бледна и выглядела возбужденной. Когда он подошел к ней сзади  и,
слегка тронув за локоть, сказал: "Полагаю, вы миссис Аккерман", по ее лицу
пробежала улыбка, но казалось, что она вот-вот заплачет.
   Они поцеловались, словно были одни.
   - Ну, - нежно успокаивал ее Ной, - ну, ну...
   - Не беспокойся, я не буду плакать.
   Отступив на шаг назад, она пристально посмотрела на него.
   - Первый раз, - сказала она, - вижу тебя в форме.
   - Ну, и как я выгляжу?
   У нее слегка дрогнули губы:
   - Ужасно.
   Они оба рассмеялись.
   - Идем наверх, - предложил он.
   - Нельзя.
   - Почему? - спросил Ной, чувствуя, как у него замирает сердце.
   - Мне не удалось получить комнату: кругом все переполнено. Ну ничего. -
Она коснулась его лица и усмехнулась, увидев его отчаяние. -  У  нас  есть
место, на этой улице, в меблированных комнатах. Да не смотри же так.
   Взявшись за руки, они вышли из отеля. Они молча шли по улице, время  от
времени посматривая друг на друга.  Ной  чувствовал  на  себе  сдержанные,
одобряющие взгляды солдат, мимо которых они проходили, - у них не было  ни
жен, ни девушек, и им не оставалось ничего другого, как напиться.
   Дом, где помещались меблированные комнаты, давно нуждался  в  покраске.
Крыльцо заросло диким виноградом, а нижняя ступенька была сломана.
   - Осторожно, - предупредила Хоуп,  -  не  провались,  не  хватает  тебе
только сломать ногу.
   Дверь открыла хозяйка. Это  была  худощавая  старуха  в  грязном  сером
фартуке. От нее пахло потом, помоями и старостью. Держась костлявой  рукой
за ручку двери, она холодно взглянула на Ноя и спросила Хоуп:
   - Это ваш муж?
   - Да, это мой муж, - ответила Хоуп.
   - Гм, - промычала старуха и даже не ответила на  вежливую  улыбку  Ноя.
Пропустив их в дом, она продолжала смотреть им вслед, пока они поднимались
по лестнице.
   - Это похуже, чем осмотр, - прошептал Ной, следуя за Хоуп  к  двери  их
комнаты.
   - Какой осмотр? - спросила Хоуп.
   - Я расскажу тебе как-нибудь в другой раз.
   Они вошли в маленькую комнату. В  ней  было  одно-единственное  окно  с
треснутым стеклом. Старые обои так выгорели, что  рисунок,  казалось,  был
нанесен прямо на стену. Выкрашенная в  белый  цвет  железная  кровать  вся
облупилась, а под сероватым покрывалом явственно вырисовывались бугры.  Но
Хоуп уже успела поставить на туалетный стол стакан с букетиком  нарциссов,
положила щетку для волос  -  символ  семейной  жизни  и  цивилизации  -  и
поставила небольшую фотографию Ноя, снятого в дни их  летнего  отдыха.  Он
стоит в свитере среди цветов и смеется.
   Они испытывали смущение и избегали смотреть друг на друга.
   - Мне пришлось показать  хозяйке  свидетельство  о  браке,  -  нарушила
молчание Хоуп.
   - Что? - переспросил Ной.
   - Наше свидетельство о браке. Она сказала, что ей приходится  стараться
изо всех сил, чтобы защитить свое респектабельное заведение от сотни тысяч
пьяных солдат, шляющихся по городу.
   Ной улыбнулся и удивленно покачал головой.
   - Как ты догадалась взять с собой свидетельство?
   Хоуп прикоснулась к цветам:
   - Я ношу его с собой все время, все эти дни, в своей сумочке, чтобы оно
напоминало мне...
   Ной медленно прошел к двери и повернул торчавший  в  замочной  скважине
ключ. Старый замок противно заскрипел.
   - Знаешь, - проговорил Ной, - я семь месяцев мечтал  об  этом.  О  том,
чтобы запереть дверь.
   Хоуп вдруг нагнулась и  быстро  выпрямилась.  Ной  увидел  в  ее  руках
небольшую коробку.
   - Вот посмотри, что я привезла тебе.
   Взяв коробку в руки, Ной вспомнил о  десяти  долларах,  предназначенных
для подарка, и о записке, которую  он  нашел  на  дне  вещевого  мешка,  -
оборванном клочке бумаги со злобной надписью "сволочь". Открыв коробку, он
заставил себя забыть о пропавших десяти долларах, с этим  можно  подождать
до понедельника.
   В коробке было домашнее шоколадное печенье.
   - Попробуй, - сказала Хоуп, - могу тебя обрадовать, что пекла его не я;
я попросила маму испечь и прислать его мне.
   Ной взял одно печенье: у него был настоящий домашний вкус. Он съел  еще
одно.
   - Блестящая идея! - похвалил он.
   - Сними ее, - вдруг с жаром проговорила Хоуп,  -  сними  эту  проклятую
одежду!


   На следующее утро они отправились завтракать поздно  и  после  завтрака
погуляли по улицам городка. Из церкви шли горожане, ведя за руку одетых  в
лучшее платье детей, чинно  шагавших  со  скучающим  видом  мимо  клумб  с
увядшими цветами. В лагере никогда не увидишь детей, и они придавали этому
утру какую-то домашнюю прелесть.
   По тротуару шел пьяный солдат, изо всех сил старавшийся прямо держаться
на ногах. Он свирепо поглядывал на идущих из церкви людей,  словно  бросая
вызов их благочестию и защищая свое право  напиваться  пьяным  с  утра  по
воскресеньям. Поравнявшись с Хоуп и Ноем, он с важным видом отдал честь  и
бросил на ходу:
   - Тес, не говорите военной полиции.
   - Вчера один парень в автобусе видел твою фотографию, - сказал Ной.
   - Ну и какой отзыв?  -  Хоуп  мягко  коснулась  пальцами  его  руки.  -
Положительный или отрицательный?
   - Сад, сказал он, сад в майское утро!
   Хоуп, довольная, засмеялась:
   - Армия никогда не выиграет войну с такими солдатами, как этот.
   - Он еще сказал: "Клянусь богом, я должен  жениться  прежде,  чем  меня
убьют!"
   Хоуп опять было  улыбнулась,  но  вдруг  нахмурилась,  задумавшись  над
последними словами. Она ничего не сказала: ведь она  могла  прожить  здесь
только неделю, и не стоило терять время на разговоры о подобных вещах.
   - Ты сможешь приходить каждый вечер? - спросила она.
   Ной утвердительно кивнул головой:
   - Даже если мне придется подкупить  всех  военных  полицейских  в  этом
районе, - сказал он. - В пятницу вечером, может быть, я не  смогу  прийти,
но в остальные дни... - Он  с  сожалением  посмотрел  вокруг  на  грязный,
запущенный город, весь окутанный пылью, сквозь  которую  пробивались  лучи
солнца, с десятью барами, освещавшими улицы ярким неоновым светом. - Жаль,
что ты не можешь провести эту неделю в более приличном месте...
   - Глупости, - возразила Хоуп, -  мне  очень  нравится  этот  город,  он
напоминает мне Ривьеру.
   - А ты была когда-нибудь на Ривьере?
   - Нет.
   Ной искоса посмотрел через железнодорожные пути туда, где изнемогал  от
зноя негритянский район, на уборные  и  некрашеные  доски  домов,  стоящих
вдоль разбитых дорог.
   - Ты права, - согласился он, - мне он тоже напоминает Ривьеру.
   - А ты был когда-нибудь на Ривьере?
   - Нет.
   Они рассмеялись и молча продолжали  путь.  Склонив  голову  к  нему  на
плечо, Хоуп спросила:
   - Сколько же? Как ты думаешь, сколько?
   Ной знал, о чем она говорит, но все-таки переспросил:
   - Что сколько?
   - Сколько времени она продлится? Война...
   Маленький негритенок сидел в пыли и с серьезным  видом  гладил  петуха.
Ной искоса посмотрел на него. Петух, казалось, дремал, загипнотизированный
ласковыми движениями черных ручонок.
   - Недолго, - ответил Ной, - совсем недолго. Все так говорят.
   - Ведь ты не станешь лгать своей жене, не правда ли?
   - Ни в коем случае, - сказал Ной. - У  меня  есть  знакомый  сержант  в
штабе полка, так он говорит, что, как думают в штабе, нашей  дивизии  вряд
ли вообще придется воевать. Он говорит, что полковник  страшно  расстроен,
потому что он надеялся получить Б.Г.
   - Что такое Б.Г.?
   - Бригадный генерал.
   - Очень я глупая, что не знаю всего этого?
   Ной рассмеялся:
   - Чепуха! Я обожаю глупых женщин.
   - Я очень рада, - сказала Хоуп, - так приятно это слышать.  -  Они,  не
сговариваясь, одновременно повернули обратно, как будто  все  их  импульсы
исходили из одного источника, и направились к меблированным комнатам.
   - Надеюсь,  что  этот  негодяй  никогда  не  получит  этого,  -  спустя
некоторое время мечтательно проговорила Хоуп.
   - Чего не получит? - в недоумении спросил Ной.
   - Б.Г.
   Некоторое время они шли молча.
   - У меня замечательная идея, - сказала Хоуп.
   - Какая?
   - Давай вернемся к себе в комнату и запрем дверь. - Она улыбнулась ему,
и они, ускорив шаг, направились к меблированным комнатам.


   В дверь постучали, и из-за нее послышался голос хозяйки.
   - Миссис Аккерман, миссис Аккерман, можно вас на минуточку?
   Хоуп сердито взглянула на дверь и, пожав плечами, ответила:
   - Я сейчас выйду.
   Она повернулась к Ною.
   - Оставайся здесь, я вернусь через минуту.
   Поцеловав его в ухо, она открыла дверь и вышла. Ной лежал  на  спине  и
смотрел сквозь полузакрытые веки на грязный потолок. Его клонило  ко  сну.
За окном подходил к  концу  навевавший  дремоту  теплый  воскресный  день,
где-то далеко раздавались свистки паровозов и слышны были голоса томящихся
от скуки солдат, напевающих знакомую  песенку:  "Веселиться  и  любить  ты
умеешь, любишь леденцами угощать. Ну, а деньги  ты,  дружок,  имеешь?  Это
все, что я хочу узнать". Сквозь дремоту до Ноя дошло, что  он  слышал  эту
песню раньше. Он вспомнил Роджера, вспомнил, что его уже нет в  живых,  но
тут мысли его оборвались, и он уснул.
   Он проснулся от  скрипа  медленно  открываемой  двери.  Чуть  приоткрыв
глаза, он увидел стоящую перед ним Хоуп и нежно улыбнулся.
   - Ной, - сказала она, - тебе придется встать.
   - Погоди, - ответил он, - еще рано. Иди ко мне.
   - Нет, - сказала она, и ее голос звучал решительно,  -  вставай  сейчас
же.
   Ной поднялся и сел в постели.
   - Что случилось?
   - Хозяйка требует, чтобы мы сейчас же оставили ее дом.
   Ной встряхнул головой, стараясь понять, в чем дело.
   - Ну-ка повтори, что ты сказала.
   - Хозяйка требует, чтобы мы оставили ее дом.
   - Дорогая, -  терпеливо  проговорил  он,  -  ты,  должно  быть,  что-то
перепутала.
   - Я ничего не перепутала. - Лицо Хоуп выражало  с  трудом  сдерживаемое
волнение. - Все совершенно ясно. Нам придется отсюда уйти.
   - Почему? Разве ты не сняла комнату на неделю?
   - Да, - ответила Хоуп, - я сняла ее на неделю, но хозяйка заявляет, что
я получила ее обманным путем: она, видите ли, не знала, что мы евреи.
   Ной встал и медленно прошел к туалетному столику. Он взглянул  на  свое
улыбающееся лицо на фотографии под нарциссами, которые уже начали вянуть и
засыхать по краям.
   - Она сказала,  -  продолжала  Хоуп,  -  что  вначале  у  нее  возникло
подозрение из-за фамилии, но я не похожа на еврейку. А когда  она  увидела
тебя, то заинтересовалась и спросила меня. Я, конечно,  ответила,  что  мы
евреи.
   - Бедная Хоуп, - нежно произнес Ной, - извини меня.
   - Не дури, - ответила она, - я не хочу больше слышать  от  тебя  ничего
подобного и прошу тебя никогда и ни за что не извиняться передо мной.
   - Хорошо, - сказал Ной, рассеянно  перебирая  пальцами  нежные  увядшие
цветы. - Давай собирать вещи.
   - Да, - согласилась Хоуп. Она достала свой  чемодан,  положила  его  на
кровать и открыла. - Лично к вам у меня претензий  нет,  сказала  хозяйка,
это просто правило моего дома.
   - Рад узнать, что лично к нам претензий нет, - ответил Ной.
   - Ничего страшного. - Хоуп начала, как всегда, аккуратно  складывать  в
чемодан нежно-розовое белье. - Сейчас  пойдем  в  город  и  найдем  другое
место.
   Ной потрогал щетку для волос на туалетном столике. Обратная сторона  ее
была украшена серебряной пластинкой с полустершимся грубоватым старомодным
орнаментом из листьев, которая тускло  поблескивала  в  пыльном  полумраке
комнаты.
   - Нет, - сказал он, - мы не станем искать другое место.
   - Но ведь мы не можем здесь оставаться...
   - Мы не останемся здесь и не будем искать другого места, - сказал  Ной,
стараясь говорить спокойно и не выдавать своего волнения.
   - Не понимаю, что ты хочешь этим сказать, - Хоуп  перестала  укладывать
вещи и посмотрела на него.
   - Я хочу сказать, что мы пойдем на автобусную  станцию,  узнаем,  когда
отходит автобус на Нью-Йорк, и ты уедешь на нем.
   В  комнате  наступила  тишина.  Хоуп  стояла  печальная  и  задумчивая,
уставившись на уложенное в чемодан розовое белье.
   - Ты знаешь, - прошептала она, - мне с таким трудом удалось вырвать эту
неделю, и бог знает, когда еще мы встретимся и что будет  с  тобой.  Может
быть, через  неделю  тебя  отправят  в  Африку,  на  Гуадалканал  или  еще
куда-нибудь и...
   - По-моему, есть автобус, который отходит в пять  часов,  -  проговорил
Ной.
   - Дорогой... - Хоуп по-прежнему стояла  в  спокойной,  задумчивой  позе
перед кроватью... - Я уверена, что мы могли бы найти другое место  в  этом
городе...
   - И я уверен, - сказал Ной, - но мы не будем искать. Я не  хочу,  чтобы
ты оставалась в этом городе, я хочу остаться один - вот и все. Я  не  могу
любить тебя в этом городе. Я хочу, чтобы ты уехала отсюда, и  чем  скорей,
тем лучше! Я готов поджечь этот город  или  сбросить  на  него  бомбы,  но
любить тебя здесь я отказываюсь!
   Хоуп быстро подошла к нему, обхватила его руками.
   - Ной, милый, - с жаром проговорила она, тряся его за плечи,  -  что  с
тобой случилось? Что они с тобой делают?
   - Ничего, - крикнул Ной, - ничего! Я скажу тебе после войны!  А  теперь
собирай свои вещи и пойдем отсюда!
   Хоуп опустила руки.
   - Хорошо, - упавшим голосом сказала она и снова стала свертывать  белье
и аккуратно укладывать его в чемодан.
   Через десять минут они были готовы. Ной вышел, неся ее чемодан  и  свою
брезентовую сумку, в которой лежала чистая рубашка  и  бритвенный  прибор.
Выходя из комнаты, он ни разу не  оглянулся.  Хоуп  же,  дойдя  до  двери,
обернулась. Косые лучи заходящего солнца проникали через  щели  ставней  и
рассыпались мелкой  золотистой  пылью.  Оставшиеся  на  туалетном  столике
нарциссы еще ниже склонили свои головки словно в  ожидании  приближающейся
смерти. В остальном комната была такой же, как и тогда, когда она в первый
раз вошла в нее. Хоуп осторожно закрыла дверь и пошла по лестнице вслед за
Ноем.
   Хозяйка стояла на крыльце все в том же сером  фартуке.  Она  ничего  не
сказала,  когда  Ной  уплатил  ей  деньги,  и  продолжала  молча   стоять,
распространяя запах пота, помоев и старости,  с  сознанием  своей  правоты
глядя вслед солдату и молодой женщине, медленно уходившим по тихой улице к
автобусной остановке.


   Когда Ной вернулся в казарму, несколько человек уже спало. Около  двери
храпел пьяный Доннелли, но никто не обращал на  него  внимания.  Ной  снял
свой вещевой мешок и еще раз тщательно проверил его  содержимое:  запасную
пару ботинок, шерстяные рубашки, чистую рабочую форму,  зеленые  шерстяные
перчатки, баночку сапожного крема - денег не было. Потом  он  взял  другой
вещевой мешок и проверил его. Денег не было и там.  Время  от  времени  он
резко оглядывался, чтобы посмотреть, не наблюдает ли кто-нибудь за ним, но
все крепко спали, издавая  громкий,  отвратительный  храп.  "Ну  ладно,  -
подумал он, - если только я замечу, что кто-то из них наблюдает за мной, я
его убью".
   Он  сложил  в  мешки  разбросанные  вещи,  достал  коробку  со   своими
канцелярскими принадлежностями и написал короткую записку. Положив коробку
на койку, он быстро направился к ротной  канцелярии.  На  доске,  висевшей
перед канцелярией, наряду с  объявлениями  о  городских  публичных  домах,
которые запрещалось посещать, с правилами, определяющими, в каких  случаях
носить  ту  или  иную  форму  одежды,  и  со  списком  повышений  в  чине,
поступивших за неделю, имелось свободное место для объявлений о пропажах и
находках. Ной прикрепил  кнопками  свой  листочек  бумаги  поверх  просьбы
рядового первого класса О'Рейли возвратить ему  перочинный  нож  с  шестью
лезвиями, который был взят из  его  тумбочки.  При  тусклом  свете  лампы,
висевшей у входа в канцелярию, Ной перечитал свое объявление.

   "Личному составу 3-й роты. Из вещевого мешка рядового 2-го  взвода  Ноя
Аккермана украдены десять долларов. Я не требую  возвращения  денег  и  не
буду настаивать на наказании виновного.  Я  хочу  получить  удовлетворение
лично, наказать его своими руками. Прошу причастного к этому  солдата  или
солдат немедленно сообщить мне.
   Подпись: рядовой Ной Аккерман".

   Ной с удовлетворением прочитал написанное. Когда он шел обратно, у него
было такое чувство, что если бы он не сделал этот шаг, то наверное,  сошел
бы с ума.
   На следующий вечер, идя на ужин, Ной остановился  у  доски  объявлений.
Его объявление все еще висело на месте, а под ним был прикреплен небольшой
листочек бумаги с двумя аккуратно напечатанными на машинке фразами:

   "Мы взяли их, еврейская морда. Мы ждем тебя.
   П.Доннелли Б.Каули
   Дж.Райт У.Демут
   Л.Джексон Э.Райкер
   М.Зилихнер Р.Хенкель
   П.Сендерс Т.Брейлсфорд".

   Майкл чистил винтовку, когда Ной подошел к нему и спросил:
   - Можно тебя на минутку?
   Майкл с досадой посмотрел на него. Он устал и, как  всегда,  неумело  и
неуверенно возился со сложным механизмом старой винтовки Спрингфилда.
   - Чего тебе? - спросил он.
   Аккерман ни разу не заговаривал с ним со времени того марша.
   - Я не могу здесь разговаривать, - сказал Ной, оглядываясь вокруг.  Это
было после ужина, и в  казарме  находилось  человек  тридцать-сорок:  одни
читали, другие писали  письма,  возились  со  своим  снаряжением,  слушали
радио.
   - Нельзя ли с этим подождать? - сухо проговорил Майкл. - Я очень  занят
сейчас...
   - Пожалуйста, -  попросил  Ной.  Майкл  посмотрел  на  него:  лицо  его
поблекло, губы  дрожали,  глаза  казались  больше  и  темнее  обычного.  -
Пожалуйста... - повторил он, - мне надо поговорить с тобой. Я подожду тебя
на улице.
   Майкл вздохнул.
   - Хорошо, - сказал он и начал собирать винтовку, мучаясь с затвором  и,
как всегда, стыдясь самого себя: уж очень трудно ему это  давалось.  "Черт
знает что, - подумал он, чувствуя,  как  его  масляные  руки  скользят  по
упрямым поверхностям деталей, - я могу написать пьесу, спорить о  значении
Томаса Манна, а любой  деревенский  парень  с  закрытыми  глазами  соберет
затвор лучше меня..."
   Он повесил винтовку и вышел из казармы, вытирая на ходу масляные  руки.
Аккерман стоял по  ту  сторону  ротной  линейки,  его  маленькая,  хрупкая
фигурка смутно вырисовывалась в темноте. Ной с видом заговорщика подал ему
знак рукой,  и  Майкл  медленно  направился  к  нему,  думая:  "Вечно  мне
приходится распутывать чужие дела".
   - Прочти это, - сказал Ной, как только подошел Майкл,  и  сунул  ему  в
руку два клочка бумаги.
   Майкл повернулся так, чтобы на  бумагу  падал  свет.  Прищурившись,  он
сначала прочел объявление Ноя, которое не видел  раньше,  а  затем  ответ,
подписанный десятью фамилиями. Майкл покачал головой и еще раз внимательно
прочел обе бумажки.
   - Что это, черт возьми, значит? - раздраженно спросил он.
   - Я хочу, чтобы ты был моим секундантом, - заявил Ной. Его голос звучал
мрачно и глухо, но, несмотря  на  это,  Майкл  едва  удержался,  чтобы  не
рассмеяться над этой мелодраматичной просьбой.
   - Секундантом? - недоверчиво переспросил он.
   - Да, - ответил Ной, - я  собираюсь  драться  с  этими  людьми,  но  не
уверен, что смогу сам  договориться  об  этом.  Я  не  сдержусь,  и  будет
неприятность. А я хочу, чтобы все было сделано как следует.
   Майкл  в  недоумении  заморгал  глазами.  Вот  уж  никак  нельзя   было
представить, что такое может произойти в армии.
   - Ты сумасшедший, - сказал он, - ведь это же просто шутка.
   - Возможно, - решительно заявил Ной, - но мне начинают надоедать  такие
шутки.
   - Почему ты выбрал именно меня?
   Ной глубоко вздохнул и со  свистом  выпустил  воздух  через  ноздри.  В
неверном свете  фонаря,  висевшем  по  ту  сторону  линейки,  он  выглядел
подтянутым, стройным и очень красивым, напоминая  чем-то  героя  старинной
трагедии.
   - Ты единственный во всей роте, кому я могу довериться, -  ответил  Ной
и, выхватив у Майкла свои бумажки, добавил: - Ладно, если  не  хочешь  мне
помочь, черт с тобой...
   - Подожди, - сказал Майкл. Он  смутно  чувствовал,  что  должен  что-то
предпринять, иначе эта дикая и нелепая шутка перейдет все границы. - Я  же
не отказывался помочь.
   - Хорошо, - резко сказал Ной, - тогда иди и договорись о расписании.
   - О каком расписании?
   - Их же десять. Что ж ты хочешь, чтобы я дрался со всеми в один  вечер?
Надо установить очередь. Узнай, кто хочет драться первым, кто вторым и так
далее. Мне все равно, какой будет порядок.
   Майкл молча взял из рук Ноя листок бумаги и перечитал  фамилии.  Потом,
не спеша, проставил порядковый номер против каждой фамилии.
   - Знай, что это десять самых  сильных  парней  в  роте,  -  предупредил
Майкл.
   - Знаю.
   - Каждый из них весит не меньше ста восьмидесяти фунтов.
   - Знаю.
   - А ты сколько весишь?
   - Сто тридцать пять.
   - Они убьют тебя.
   - Я не просил твоего совета, - спокойно проговорил Ной, - я просил тебя
подготовить, что нужно. Вот и все, а остальное предоставь мне.
   - Не думаю, что капитан разрешит это, - усомнился Майкл.
   - Разрешит, -  возразил  Ной.  -  Эта  сволочь  разрешит,  об  этом  не
беспокойся.
   Пожав плечами, Майкл спросил:
   - Что же я должен подготовить? Я могу  достать  перчатки,  организовать
двухминутные раунды, найти судью и...
   - Мне не нужны никакие раунды и никакие судьи, - ответил  Ной,  -  если
один из нас не сможет подняться, значит, бой окончен.
   Майкл опять пожал плечами:
   - А как насчет перчаток?
   - Никаких перчаток - голые кулаки. Что еще?
   - Ничего, это все.
   - Спасибо, - сказал Ной, - дай мне знать, когда договоришься.
   Не попрощавшись, он  негнущейся  походкой  зашагал  по  линейке.  Майкл
смотрел ему вслед, пока он не скрылся в темноте.  Покачав  головой,  Майкл
медленно направился к двери казармы, Надо было отыскать первого по очереди
- Питера Доннелли, парня ростом в шесть футов и один дюйм и  весом  в  сто
девяносто пять фунтов. В сорок первом году он выступал в  тяжелом  весе  в
"Золотой перчатке" в Майами и вышел в полуфинал.
   Доннелли сбил Ноя с ног. Ной вскочил, подпрыгнул и ударил его в лицо. У
Доннелли потекла из носа кровь, он стал засасывать ее уголком рта. На  его
лице уверенность  профессионального  боксера,  с  которой  он  начал  бой,
сменилась выражением злобы и удивления. Он  схватил  одной  рукой  Ноя  за
спину, подтянул к себе и, не обращая внимания на яростные удары,  которыми
Ной осыпал его лицо, нанес ему жестокий, короткий, рубящий удар  так,  что
наблюдавшие за ними солдаты даже ахнули. Доннелли нанес еще один  удар,  и
Ной упал на траву к его ногам.
   - Я думаю, - сказал Майкл, выступив вперед, - что этого достаточно...
   - Убирайся отсюда к дьяволу, - прохрипел Ной, упираясь руками в землю и
поднимаясь на ноги.
   Он стоял перед Доннелли,  качаясь,  с  залитым  кровью  правым  глазом.
Доннелли приблизился и замахнулся, как  для  удара  по  мячу  в  бейсболе.
Зрители опять ахнули, когда от сильного  удара  в  зубы  Ной  зашатался  и
отступил назад. Сначала  он  упал  на  солдат,  которые,  окружив  плотным
кольцом дерущихся, напряженно наблюдали  за  боем,  потом  соскользнул  на
землю и замер.
   Майкл подошел к нему и опустился на колени. Глаза Ноя были закрыты,  он
тяжело дышал.
   - Все в порядке, - сказал Майкл и, взглянув на Доннелли, добавил: - Ура
тебе, ты выиграл. - Он повернул Ноя на спину. Ной открыл глаза, но  в  них
не было и признака мысли, они бездумно смотрели в вечернее небо.
   Круг зрителей распался, и солдаты начали медленно расходиться.
   - Как вам это нравится! - донесся голос Доннелли,  когда,  схватив  Ноя
под мышки, Майкл медленно поднимал его на ноги. - Как вам  нравится,  этот
сопляк разбил мне нос в кровь.


   Майкл стоял у  окна  уборной  и,  куря  папиросу,  наблюдал,  как  Ной,
склонившись над раковиной, мыл холодной водой лицо. Он был голый до пояса,
и на его теле были видны большие красные пятна.  Ной  поднял  голову.  Его
правый глаз был закрыт, а изо рта продолжала течь  кровь.  Он  сплюнул,  и
вместе с кровью вылетели два зуба.
   Не взглянув на упавшие в раковину зубы, Ной начал старательно  вытирать
лицо полотенцем, которое быстро покрылось красными пятнами.
   - Ну хорошо, - сказал Майкл, - можно считать, что дело  сделано,  а  от
остальных лучше отказаться...
   - Кто следующий по списку?
   - Послушай, - пытался уговорить его Майкл, - они в конце  концов  убьют
тебя.
   - Следующий Райт, - решительно проговорил Ной, - скажи ему, что я  буду
готов встретиться с ним через три дня. - И не ожидая ответа, он накинул на
плечи полотенце и вышел из уборной.
   Майкл посмотрел ему вслед, затянулся еще раз, бросил окурок и вышел  на
улицу. Он не пошел в казарму, потому что ему  не  хотелось  в  этот  вечер
снова встречаться с Аккерманом.


   Райт был самым высоким в роте, но Ной и не думал избегать его. Встав  в
строгую, профессиональную боксерскую стойку, он  то  быстро  уклонялся  от
медлительно молотивших воздух кулаков Райта, то сам наносил  ему  удары  в
лицо, а когда он ударил Райта в живот, тот даже замычал от боли.
   "Удивительно, - подумал Майкл, с восхищением  и  завистью  наблюдая  за
Ноем, - он по-настоящему умеет боксировать, где он научился этому?"
   - В живот, - закричал Рикетт, стоявший в  первом  ряду  зрителей,  -  в
живот, ты, паршивый ублюдок!
   Минуту спустя все было кончено: резко выбросив в сторону  руку,  вложив
всю свою силу в узловатый, подобный молоту, кулак, Райт ударил Ноя в  бок.
Ной повалился лицом вниз и  встал  на  четвереньки,  широко  раскрыв  рот,
высунув язык и беспомощно глотая воздух.
   Стоявшие вокруг солдаты молчали.
   - Ну как? - воинственно спросил Райт, стоя над Ноем. - Ну как, здорово?
   - Шагай-шагай, - сказал Майкл, - ты был великолепен.
   Ной начал дышать, издавая хриплый свист:  воздух  с  трудом  пробивался
через  его  горло.  Презрительно  коснувшись  Ноя  носком  ботинка,   Райт
отвернулся и спросил:
   - Ну, кто мне поставит пива?


   Доктор посмотрел на рентгеновский снимок  и  сказал,  что  сломано  два
ребра. Он забинтовал Ною грудь, наложил пластырь и отправил Ноя в лазарет.
   - Ну, теперь ты успокоишься? - спросил Майкл, стоя  в  палате  над  его
кроватью.
   - Доктор говорит, что мне придется пролежать  недели  три,  -  произнес
Ной, с трудом шевеля бледными губами. - Договорись  со  следующим  на  это
время.
   - Ты сумасшедший, я не стану договариваться, - наотрез отказался Майкл.
   - Читай свои дурацкие нотации кому-нибудь еще, - прошептал Ной, -  если
не хочешь, можешь сейчас же уходить. Я все сделаю сам.
   - Ты думаешь, что делаешь? Что ты этим хочешь доказать?
   Ной молчал. Он смотрел дикими невидящими глазами в противоположный угол
палаты, где лежал солдат со сломанной ногой, упавший два дня тому назад  с
грузовика.
   - Что ты этим хочешь доказать? - крикнул Майкл.
   - Ничего, - ответил Ной, - просто мне нравится драться. Ну, что еще?
   - Ничего, больше ничего, - ответил Майкл и вышел.


   - Капитан, - говорил Майкл, - я по поводу рядового Аккермана.
   Колклаф сидел очень прямо.  Через  его  тугой  воротник  свисал  второй
подбородок, что придавало ему вид человека, который медленно задыхается.
   - Да? - спросил Колклаф. - Что вы хотели сказать о рядовом Аккермане?
   - Вероятно, вы слышали о... мм... споре, который возник  между  рядовым
Аккерманом и десятью солдатами роты.
   Уголки рта Колклафа чуть поднялись в довольной улыбке.
   - Я кое-что слышал об этом, - произнес он.
   - Я думаю, что в  настоящее  время  рядовой  Аккерман  не  в  состоянии
отвечать за свои действия, - продолжал Майкл. - Его могут  очень  серьезно
покалечить, покалечить на всю жизнь. Я думаю, если вы согласитесь со мной,
что было бы неплохо попытаться удержать его от дальнейших драк...
   Колклаф засунул палец в нос, медленно нащупал там что-то твердое, затем
вытащил палец обратно и стал рассматривать извлеченное сокровище.
   - В армии,  Уайтэкр,  -  заговорил  он  монотонным  спокойным  голосом,
который, должно быть, перенял от священников, говоривших на многочисленных
похоронах, свидетелем которых ему пришлось быть  в  Джоплине,  -  в  армии
некоторые трения между людьми неизбежны.  Я  считаю,  что  самым  здоровым
способом улаживания таких трений  является  честный,  открытый  бой.  Этим
людям, Уайтэкр, придется пережить значительно большие испытания, чем удары
кулаков, значительно большие. Их ждут пули и снаряды, Уайтэкр, - с  особым
смаком произнес он, - пули и снаряды. Было бы не по-военному запрещать  им
улаживать свои разногласия таким образом,  не  по-военному.  Моя  политика
такова, Уайтэкр, что я предоставляю солдатам моей роты  как  можно  больше
свободы в улаживании своих дел и не намерен вмешиваться.
   - Слушаюсь, сэр, - сказал Майкл, - благодарю вас, сэр.
   Он отдал честь и вышел.
   Медленно прохаживаясь  по  ротной  линейке,  Майкл  принял  неожиданное
решение. Он не может больше оставаться здесь при таких обстоятельствах. Он
подаст заявление в офицерскую школу.
   Вначале, когда он только что  вступил  в  армию,  он  решил  оставаться
рядовым.  Во-первых,  он  чувствовал,  что   несколько   староват,   чтобы
состязаться с двадцатилетними  атлетами,  которые  составляют  большинство
курсантов. Да и его ум уже настолько настроен на определенный лад, что ему
не легко было бы переключиться на изучение любых других вопросов.  И,  что
важнее всего, он не хотел оказаться в таком положении, когда жизнь  других
людей, столь многих людей, зависела бы  от  его  решений.  Он  никогда  не
чувствовал в себе призвания к военному делу. Война с  тысячами  скучнейших
мелких деталей казалась ему, даже пойле всех месяцев обучения,  невероятно
трудной, неразрешимой загадкой. Легче выполнять задачу, когда ты одинокая,
неприметная личность, подчиняющаяся чьим-то приказам.  Но  действовать  по
собственной инициативе... бросать в бой сорок человек, когда каждая ошибка
может  привести  к  сорока  могилам...  Однако  теперь  больше  ничего  не
оставалось. Если в армии считают, что  таким  людям,  как  Колклаф,  можно
доверить жизнь двухсот пятидесяти человек,  то  не  следует  быть  слишком
щепетильным,  слишком  скромно   оценивать   свои   качества   и   бояться
ответственности. "Завтра, - подумал Майкл, - я заполню анкету и сдам ее  в
ротную канцелярию.  И  в  моей  роте,  -  твердо  решил  он,  -  не  будет
Аккерманов, которых бы отправляли в лазарет со сломанными ребрами..."


   Через пять недель Ной снова оказался в лазарете. У него было выбито еще
два зуба и расплющен нос. Зубной врач делал ему мост, чтобы он мог есть, а
хирург при каждом посещении извлекал из  его  носа  мелкие,  раздробленные
кусочки кости.
   Майкл теперь с трудом мог разговаривать с Ноем. Он приходил в  лазарет,
садился на край кровати Ноя, но оба они избегали  смотреть  друг  другу  в
глаза и были довольны, когда приходил санитар и кричал:  "Время  посещения
окончилось".
   Ной к тому времени уже выдержал бой с пятью солдатами  из  его  списка.
Его  искалеченное  лицо  было  покрыто  шрамами,  а  одно   ухо   навсегда
изуродовано: оно напоминало расплющенную цветную капусту. Правую бровь  по
диагонали   пересекал   белый   рубец,   придававший   лицу   Ноя   дикое,
вопросительное выражение. Общее впечатление от его темного  изуродованного
лица с застывшими дикими глазами внушало сильнейшее беспокойство.
   После восьмого боя Ной опять попал в лазарет. От сильного удара в горло
были временно парализованы мышцы и повреждена гортань. В течение двух дней
у врача не было уверенности в том, что Ной сможет когда-либо говорить.
   - Солдат, - сказал доктор, стоя над Ноем, его простое студенческое лицо
выражало тревогу, - я не знаю, что вы задумали, но что  бы  это  ни  было,
игра не стоит свеч. Я хочу предупредить вас, что  один  человек  не  может
исколотить всех солдат американской армии... - Он наклонился над Ноем и  с
тревогой посмотрел на него. - Вы можете что-нибудь сказать?
   Ной долгое время беззвучно  шевелил  распухшими  губами,  потом  издал,
наконец, еле слышный, хриплый,  каркающий  звук.  Наклонившись  еще  ниже,
доктор переспросил:
   - Что вы сказали?
   - Идите занимайтесь своими пилюлями, док, - прохрипел Ной, - и оставьте
меня в покое.
   Доктор вспыхнул.  Он  был  славным  парнем,  но  с  тех  пор  как  стал
капитаном, не позволял, чтобы с ним так разговаривали.
   Он выпрямился и сухо сказал:
   - Рад, что вы снова обрели дар речи.  -  Потом  круто  повернулся  и  с
достоинством вышел из палаты.
   Посетил Ноя и Фаин, другой еврей из их роты. Он встал  у  кровати  и  в
смущении вертел в своих больших руках фуражку.
   - Послушай, друг, - заговорил он, - я не хотел вмешиваться в это  дело,
но всему есть предел. Ты поступаешь  неправильно.  Нельзя  же  размахивать
руками  всякий  раз,  как  услышишь,  что  кто-то  назвал  тебя  еврейским
ублюдком...
   - Почему нельзя? - лицо Ноя исказила болезненная гримаса.
   - Потому что это бесполезно, - ответил Фаин, - вот  почему.  Во-первых,
ты маленького роста. Во-вторых, если бы ты даже  и  был  ростом  с  дом  и
правая рука у тебя была бы как у Джо Луиса, это все равно не  помогло  бы.
Есть  на  свете  люди,  которые  произносят  слово   "еврейский   ублюдок"
машинально, что бы мы ни делали - ты, я, любой другой еврей - их ничто  не
изменит. А своим поведением ты заставляешь думать остальных ребят в  роте,
что все евреи ненормальные. Послушай-ка, они  ведь  не  такие  уж  плохие,
большинство из них. Они кажутся гораздо хуже,  чем  есть  на  самом  деле,
потому что не знают ничего лучшего. Они уже начали было  жалеть  тебя,  но
теперь, после этих  проклятых  боев  начинают  думать,  что  евреи  -  это
какие-то дикие звери. Они и на меня теперь начинают коситься...
   - Хорошо, - хрипло проговорил Ной, - я очень рад.
   - Послушай, - терпеливо продолжал Фаин, - я старше  тебя,  и  я  мирный
человек. Если мне прикажут, я буду убивать немцев, но я хочу жить в мире с
окружающими меня парнями. Самое лучшее  оружие  еврея  -  это  иметь  одно
глухое ухо. Когда кто-нибудь из этих негодяев начинает  трепать  языком  о
евреях, поверни к нему именно это, глухое ухо... Ты дашь им жить, и, может
быть, они дадут жить тебе. Послушай, война не будет длиться вечно, и потом
ты сможешь подобрать себе  друзей  по  вкусу.  А  пока  что  правительство
приказывает нам  жить  с  этими  жалкими  куклуксклановцами,  что  же  тут
поделаешь? Послушай, сынок, если бы все евреи были такими, как ты, то  нас
всех уничтожили бы еще две тысячи лет назад...
   - Хорошо, - повторил Ной.
   - А может быть, они правы, - возмутился Фаин, - может быть, ты в  самом
деле выжил из ума. Послушай, во мне двести фунтов весу, я  мог  бы  избить
любого в роте с завязанной за спиной рукой. Но ведь ты никогда  не  видел,
чтобы я дрался? Я ни разу не дрался с тех пор, как надел военную форму.  Я
практичный человек!
   Вздохнув, Ной проговорил:
   - Больной устал, Фаин, он не  в  состоянии  больше  выслушивать  советы
практичных людей.
   Фаин смотрел на него в упор, отчаянно стараясь найти какое-то решение.
   - Я все спрашиваю себя, - сказал он, - чего  ты  хочешь,  какого  черта
тебе надо?
   Ной болезненно усмехнулся.
   - Я хочу, чтобы с каждым евреем обращались так, словно он весит  двести
фунтов.
   - Ничего из этого не выйдет, - возразил Фаин. - А вообще, черт с тобой:
хочешь драться - иди и дерись. Если хочешь знать, я, кажется, понимаю этих
бедняков из Джорджии, которые никогда не носили башмаков, пока их не  обул
каптенармус, лучше, чем тебя. - И, надевая с  решительным  видом  фуражку,
добавил: - Парни маленького роста - это какая-то особая раса, и я никак не
могу их понять.
   Он направился к выходу, показывая каждым мускулом своих  могучих  плеч,
толстой шеей и  круглой  головой  полное  несогласие  с  этим  изувеченным
парнем, который по капризу судьбы и  призывной  комиссии  оказался  как-то
связан с ним.


   Шел последний бой, и, если только он останется на месте,  на  этом  все
кончится. Горящими ненавистью глазами, он смотрел  вверх  на  Брейлсфорда,
стоявшего перед ним в брюках  и  фуфайке.  Ему  казалось,  что  Брейлсфорд
колышется на фоне слившихся в сплошной белый  круг  лиц  и  мутного  неба.
Брейлсфорд уже во второй раз сбил его с ног. Но и Ной  успел  подбить  ему
глаз, так что он совсем заплыл, и нанес Брейлсфорду такой  удар  в  живот,
что тот взвыл от боли. Если он останется на месте, если только он простоит
вот так на  одном  колене,  тряся  головой,  чтобы  она  прояснилась,  еще
каких-нибудь пять секунд, все окончится.  Все  будет  уже  позади:  десять
боев, сломанные кости, долгие дни пребывания в лазарете, нервная  рвота  в
те дни, когда предстояли бои, ошеломляющий, болезненный стук крови в ушах,
когда  надо  подняться  еще  раз,   чтобы   встретиться   с   враждебными,
самоуверенными, ненавидящими лицами и с тяжелыми ударами кулаков.
   Еще пять секунд, и все будет доказано. Он добьется своего. Так  и  надо
бы сделать. Что бы он ни  намеревался  доказать  -  хотя  теперь  все  это
представлялось ему как в тумане и лишь причиняло мучительную боль, - будет
доказано. Им придется признать, что он одержал над ними  победу.  Но  нет:
девяти поражений и одного выхода  из  драки  до  ее  окончания  для  этого
недостаточно. Дух побеждает  только  тогда,  когда  пройдешь  полный  круг
испытаний и муки. Даже эти  невежественные,  грубые  люди  поймут  теперь,
когда он будет шагать рядом с ними сначала по дорогам Флориды, а  потом  и
по другим дорогам, под огнем противника, что  он  продемонстрировал  такую
волю и храбрость, на которую способны только лучшие из них...
   Все, что от него требуется, - это остаться стоять на одном колене.
   Но он встал.
   Он поднял руки, ожидая,  когда  подойдет  Брейлсфорд.  Постепенно  лицо
Брейлсфорда снова приняло четкие очертания. Оно"  было  белое  с  красными
пятнами и очень взволнованное. Ной прошел несколько шагов по траве и нанес
сильный удар по этому белому лицу. Брейлсфорд упал. Ной тупо уставился  на
распростертую у его ног фигуру. Брейлсфорд тяжело дышал,  хватаясь  руками
за траву.
   - Поднимайся, ты, трусливая сволочь, - выкрикнул кто-то из  наблюдавших
солдат. Ной удивился: в первый раз  на  этом  месте  обругали  не  его,  а
кого-то другого.
   Брейлсфорд встал. Это был толстый и  физически  неразвитый  парень,  он
служил ротным писарем и всегда ухитрялся найти отговорку, чтобы  увильнуть
от тяжелой работы. При каждом вдохе у него клокотало в  горле.  Когда  Ной
стал приближаться к нему,  на  его  лице  отразился  ужас.  Он  бестолково
размахивал перед собой руками.
   - Нет, нет... - умоляюще проговорил он.
   Ной остановился и пристально  посмотрел  на  него.  Потом  отрицательно
покачал  головой  и  медленно  пошел  на  противника.   Они   размахнулись
одновременно, и Ной от  удара  снова  повалился.  Брейлсфорд  был  высокий
парень, и удар пришелся Ною прямо в висок. Подогнув  под  себя  ноги,  Ной
глубоко и медленно дышал. Он взглянул на Брейлсфорда.
   Писарь стоял над ним, выставив вперед  крепко  сжатые  в  кулаки  руки.
Тяжело дыша, он шептал: "Прошу тебя, прошу тебя..." Ной продолжал сидеть в
прежней позе, в голове у него шумело, но он усмехнулся, потому что  понял,
что хотел этим сказать Брейлсфорд: он просил Ноя не вставать.
   - Ах ты, несчастная деревенщина, сукин ты  сын,  -  отчетливо  произнес
Ной, - сейчас я из тебя вышибу дух. - Он поднялся и, широко размахнувшись,
снова усмехнулся, увидев в глазах Брейлсфорда страдание.
   Брейлсфорд тяжело повис на нем, стараясь  захватить  его  и  продолжая,
больше  для  виду,  размахивать  руками,  но  удары  его  были  слабыми  и
неточными, и Ной их не чувствовал.  Зажатый  в  объятия  толстяка,  вдыхая
запах пота, обильно катившегося по его телу, Ной  знал,  что  уже  победил
Брейлсфорда, победил одним лишь тем, что  сумел  встать.  Теперь  это  был
только вопрос времени. Нервы Брейлсфорда не выдержали.
   Ной  внезапно  вывернулся  и  нанес  ему   сильный   удар   снизу.   Он
почувствовал, как его кулак ушел в мягкий живот писаря.
   Брейлсфорд беспомощно  опустил  руки  и  стоял,  слегка  покачиваясь  и
взглядом моля о пощаде. Ной рассмеялся.
   - Получай, капрал, - сказал он, метясь в  бледное  окровавленное  лицо.
Брейлсфорд не двигался с места. Он не падал и не защищался. Ной,  привстав
на цыпочки, продолжал колотить по смякшему лицу. - Вот тебе, - крикнул он,
далеко откинув руку и развернувшись  всем  корпусом  для  нового  режущего
удара, - вот тебе, вот тебе. - Он почувствовал прилив сил, словно  по  его
рукам, наполняя кулаки, стекало электричество. Все его  враги  -  те,  кто
украл у него деньги, кто проклинал его на марше, кто прогнал его  жену,  -
стояли здесь перед ним, измотанные и окровавленные. Всякий раз,  когда  он
ударял Брейлсфорда в лицо, полное муки, с  широко  раскрытыми  глазами,  у
него из суставов пальцев брызгала кровь.
   - Не падай, капрал, - приговаривал Ной,  -  еще  рано,  пожалуйста,  не
падай. - А сам снова и снова размахивался и все быстрее колотил  кулаками.
Удары звучали так,  словно  били  обернутым  в  мокрую  тряпку  деревянным
молотком. Увидев, что Брейлсфорд, наконец, падает,  Ной  подхватил  его  и
старался удержать одной рукой, чтобы успеть нанести еще два,  три,  дюжину
ударов.  И  когда  он  уже  не  смог  больше  удерживать   это   размякшее
окровавленное месиво, он заплакал от  досады.  Брейлсфорд  соскользнул  на
землю.
   Ной опустил руки и повернулся к зрителям. Все  избегали  встречаться  с
ним взглядом.
   - Все в порядке, - громко заявил он, - конец.
   Но все молчали,  а  затем,  словно  по  сигналу,  повернулись  и  стали
расходиться. Ной смотрел, как удаляющиеся фигуры растворяются  в  сумерках
среди казарменных стен.  Брейлсфорд  лежал  на  том  же  месте,  никто  не
остался, чтобы оказать ему помощь.
   Положив руку на плечо Ноя, Майкл сказал:
   - Теперь давай подождем до встречи с немецкой армией.
   Ной стряхнул дружескую руку.
   - Все ушли. Все эти мерзавцы просто взяли  да  ушли,  -  сказал  Ной  и
взглянул на Брейлсфорда. Писарь пришел в  себя,  хотя  все  еще  продолжал
лежать на траве лицом вниз. Он плакал. Он медленно поднес руку  к  глазам.
Ной подошел к нему и опустился на колени.
   - Не трогай глаз, - приказал он, - а то вотрешь в него грязь.
   С помощью Майкла он начал поднимать Брейлсфорда на  ноги.  Им  пришлось
поддерживать писаря на всем пути до казармы.  Там  они  вымыли  ему  лицо,
промыли раны, а он,  беспомощно  опустив  руки,  стоял  перед  зеркалом  и
плакал.
   На следующий день Ной дезертировал.
   Майкла вызвали в ротную канцелярию.
   - Где он? - закричал Колклаф.
   - Кто, сэр? - спросил Майкл, вытянувшись по команде "смирно".
   - Вы прекрасно знаете, черт возьми, кого я имею в виду.  Вашего  друга.
Где он?
   - Я не знаю, сэр.
   - Вы мне сказки не рассказывайте! - заорал Колклаф. Все  сержанты  роты
были собраны в канцелярии. Стоя позади Майкла, они напряженно смотрели  на
своего капитана. - Ведь вы были его другом, не так ли?
   Майкл колебался: трудно было назвать их отношения дружбой.
   - Отвечайте быстрее. Были вы его другом?
   - Я полагаю, что был, сэр.
   - Отвечайте прямо: "да, сэр" или "нет, сэр" и больше  ничего!  Были  вы
его другом или нет?
   - Да, сэр, был.
   - Куда он уехал?
   - Я не знаю, сэр.
   - Врете! - лицо Колклафа  побледнело,  кончик  носа  задергался.  -  Вы
помогли ему убежать.  Если  вы  забыли  воинский  кодекс,  я  вам  кое-что
напомню,  Уайтэкр:  за  содействие  дезертирству  или  несообщение  о  нем
предусмотрено точно такое же наказание, как и  за  само  дезертирство.  Вы
знаете, что за это полагается в военное время?
   - Да, сэр.
   - Что? - голос Колклафа неожиданно зазвучал спокойно, почти  мягко.  Он
сполз ниже и, откинувшись на спинку стула, кротко взглянул на Майкла.
   - Может быть, и смертная казнь, сэр.
   - Смертная казнь, -  повторил  Колклаф,  -  смертная  казнь.  Вот  что,
Уайтэкр, можно считать, что вашего друга уже поймали, и, когда он будет  в
наших руках, мы спросим его, не помогли  ли  вы  ему  дезертировать  и  не
говорил ли он вам, что собирается бежать. Больше ничего не требуется. Если
он говорил вам  об  этом,  а  вы  не  доложили,  это  рассматривается  как
содействие дезертирству. Вы знали об этом, Уайтэкр?
   - Да, сэр, - произнес Майкл, думая  про  себя:  "Невероятно,  не  может
быть, что это происходит со мной, ведь это же смешной анекдот об армейских
чудаках, который я слышал в компании за коктейлем".
   - Я допускаю, Уайтэкр,  что  военный  суд  вряд  ли  приговорит  вас  к
смертной казни только за то, что вы не доложили об  этом,  но  вас  вполне
могут  упрятать  в  тюрьму  на  двадцать-тридцать  лет   или   пожизненно.
Федеральная тюрьма, Уайтэкр, это не Голливуд и не  Бродвей.  В  Ливенуэрте
вам не очень часто придется встречать свое имя на столбцах газет. Если ваш
друг скажет, что он говорил вам о  своем  намерении  бежать,  этого  будет
достаточно. А он вполне может сказать это, Уайтэкр, вполне... Вот так... -
Колклаф с важным видом положил руки на стол. - Но я не хочу раздувать  это
дело. Меня интересует боевая подготовка роты, и я  не  хочу,  чтобы  этому
мешали подобные дела. Единственное, что от вас требуется,  -  это  сказать
мне, где находится Аккерман, и мы сразу же позабудем обо всем. Вот и  все.
Скажите только, где, по-вашему, он может быть... Ведь это не так уж много,
не правда ли?
   - Да, сэр, - ответил Майкл.
   - Вот и хорошо, - быстро проговорил Колклаф, - куда он уехал?
   - Я не знаю, сэр.
   Кончик носа Колклафа опять задергался. Он нервно зевнул:
   - Послушайте, Уайтэкр, - сказал он, -  надо  отбросить  ложное  чувство
товарищества в отношении такого человека, как Аккерман.  Все  равно  он  в
нашей роте пришелся не ко двору. Как солдат, он никуда не  годился,  ни  у
кого в роте не пользовался доверием и с начала  до  конца  был  постоянным
источником неприятностей. Надо быть безумцем, чтобы ради  такого  человека
идти на риск пожизненного тюремного заключения. Мне бы не хотелось,  чтобы
вы, Уайтэкр, сделали такую глупость. Вы интеллигентный  человек,  Уайтэкр,
до армии вы преуспевали  в  жизни  и  со  временем  можете  стать  хорошим
солдатом. Я хочу помочь вам... А теперь... - и он победоносно улыбнулся, -
где рядовой Аккерман?
   - Извините, сэр, - ответил Майкл, - но я не знаю.
   Колклаф поднялся.
   - Ну хорошо, - тихо  сказал  он,  -  уходите  отсюда,  вы,  покровитель
евреев.
   - Слушаюсь, сэр, благодарю вас, сэр. - Майкл отдал честь и вышел.


   У входа в столовую Майкла ожидал Брейлсфорд.  Прислонясь  к  стене,  он
ковырял в зубах и сплевывал. После памятной драки с  Ноем  он  еще  больше
растолстел, но в его чертах  появилось  выражение  затаенной  обиды,  а  в
голосе стали звучать жалобные нотки. Выходя из столовой, отяжелевший после
сытного обеда, состоявшего  из  свиных  отбивных  котлет  с  картофелем  и
макаронами и пирога с персиками, Майкл заметил, что Брейлсфорд  машет  ему
рукой. Майкл хотел было сделать вид, что не заметил ротного писаря, но тот
поспешил  вслед  за  ним,  крича:  "Уайтэкр,  подожди  минуточку".   Майкл
повернулся и посмотрел ему в лицо.
   - Привет, Уайтэкр, - сказал Брейлсфорд, - а я тебя искал.
   - В чем дело? - спросил Майкл.
   Брейлсфорд беспокойно огляделся вокруг. Разомлевшие  от  обильной  пищи
солдаты медленным потоком выходили из столовой и проходили мимо них.
   - Здесь неудобно, - сказал он, - давай пройдемся немного.
   - Мне еще надо кое-что сделать перед парадом... - возразил было Майкл.
   - Это займет не больше минуты. - Брейлсфорд многозначительно подмигнул:
- Я думаю, тебе будет интересно послушать.
   Майкл пожал плечами.
   - Ладно, - согласился он и пошел  рядом  с  писарем  по  направлению  к
плацу.
   - Эта рота, - начал Брейлсфорд, - мне осточертела. Сейчас  я  добиваюсь
перевода. В штабе полка есть один  сержант,  которого  должны  уволить  по
болезни, у него артрит, и я уже говорил кое с кем.  Как  подумаю  об  этой
роте, меня просто бросает в дрожь...
   Майкл вздохнул:  ведь  он  собирался  эти  драгоценные  двадцать  минут
послеобеденного отдыха полежать на койке.
   - Послушай-ка, - прервал Майкл, - к чему ты клонишь?
   - После того боя, - продолжал Брейлсфорд, - эти мерзавцы  не  дают  мне
прохода. Знаешь, ведь я не хотел  подписываться  на  том  листке.  Но  они
уверяли меня, что это только шутка, что он ни за что не станет  драться  с
десятью самыми крупными парнями в роте. Я  ничего  не  имел  против  этого
еврея. Я не хотел драться. Да я  и  не  умею.  Каждый  мальчишка  в  нашем
городе, бывало, побивал меня, хотя я был  большого  роста.  Какого  черта,
разве это преступление, если не любишь драться?
   - Нет.
   - К тому же я не могу долго сопротивляться. Когда мне было четырнадцать
лет, я болел воспалением легких и с тех пор быстро устаю. Врач  меня  даже
освобождает от походов. А попробуй скажи такое этому подлецу  Рикетту  или
еще кому-нибудь из них, - с горечью добавил он. - С тех пор  как  Аккерман
нокаутировал меня, они обращаются со мной так, словно  я  продал  немецкой
армии военные секреты. Я держался сколько мог, ведь правда? Я стоял, а  он
бил и бил меня, но я долго не падал, разве это не правда?
   - Правда, - согласился Майкл.
   -  Этот  Аккерман  прямо  бешеный,  -  продолжал  Брейлсфорд,  -   хоть
маленький, а до чего злой. Не люблю связываться с такими людьми.  В  конце
концов, он же разбил нос в кровь даже Доннелли, правда?  А  ведь  Доннелли
дрался в "Золотой перчатке". Чего же, черт побери, можно ожидать от меня?
   - Ладно, - сказал Майкл, - все это я знаю. Что еще ты хотел сказать?
   - Мне все равно житья не будет  в  этой  роте.  -  Брейлсфорд  отбросил
зубочистку и печально уставился на пыльный плац. - А сказать я  хотел  то,
что и тебе житья здесь не будет.
   Майкл остановился и резко спросил:
   - Что такое?
   - Только ты да тот еврей обошлись тогда со  мной  как  с  человеком,  -
сказал Брейлсфорд, - и я хочу помочь тебе. Я хотел бы помочь и  ему,  если
бы мог, честное слово...
   - Ты что-нибудь слышал? - спросил Майкл.
   - Да, - ответил Брейлсфорд. - Его  поймали  прошлой  ночью  на  острове
Губернатора в Нью-Йорке. Запомни, что никто об этом не должен знать -  это
секрет. Но я-то знаю, потому что все время сижу в ротной канцелярии...
   - Я никому не скажу. - Майкл  сокрушенно  покачал  головой,  представив
себе Ноя в руках военной полиции, одетого в синюю рабочую форму с  большой
белой буквой Р [начальная буква английского слова prisoner (заключенный)],
нанесенной по трафарету на спине, и шагающего впереди вооруженной  охраны.
- Как он себя чувствует?
   - Не знаю, ничего не говорят. Колклаф дал нам  на  радостях  по  глотку
виски "Три перышка". Вот все, что я знаю.  Но  я  не  об  этом-хотел  тебе
сказать. Дело касается  самого  тебя.  -  Брейлсфорд  сделал  паузу,  явно
предвкушая эффект, который  он  сейчас  произведет.  -  Твое  заявление  о
зачислении в  офицерскую  школу,  -  произнес  он,  -  то,  что  ты  давно
подавал...
   - Ну? Что с ним?
   - Оно вчера пришло обратно. Отказано.
   - Отказано? - тупо переспросил Майкл. - Но я прошел комиссию, и я...
   - Оно вернулось из Вашингтона с отказом. Двое  других  ребят  из  нашей
роты приняты, а ты нет. ФБР сказало "нет".
   - ФБР? - Майкл пристально посмотрел на Брейлсфорда, подозревая, что это
хитро задуманная шутка, что его разыгрывают. - Причем же здесь ФБР?
   - Оно проверяет всех, и тебя проверили. Они говорят, ты не  годишься  в
офицеры: нелоялен.
   - Ты меня разыгрываешь?
   - На кой черт мне тебя разыгрывать? - обиделся Брейлсфорд. -  Хватит  с
меня шуток. ФБР говорит, что ты нелоялен, вот и все.
   - Нелоялен. - Майкл  в  раздумье  покачал  головой.  -  В  чем  же  это
выражается?
   - Ты красный, - сказал Брейлсфорд, - они нашли это в твоем личном деле,
"в досье", как говорят в ФБР. Тебе нельзя доверять сведения, которые могут
быть полезны для врага.
   Майкл рассеянно смотрел на плац.  На  пыльных  островках  травы  лежали
солдаты, двое лениво  перебрасывались  бейсбольным  мячом.  Над  опаленной
рыжей землей и увядшей зеленью  под  легким  ветерком  трепетал  на  мачте
звездный флаг. А где-то в Вашингтоне сидел за столом человек, который в то
время, возможно, смотрел на такой же точно флаг на стене своего  кабинета,
и  этот  человек  спокойно  и  безжалостно  записал  в  его  личное  дело:
"Нелоялен. Связан с коммунистами. Не может быть рекомендован".
   - Испания, - сказал  Брейлсфорд.  -  Это  имеет  какое-то  отношение  к
Испании.  Мне   удалось   подглядеть   в   их   бумажке.   Разве   Испания
коммунистическая?
   - Не совсем.
   - Ты когда-нибудь был в Испании?
   -  Нет,  я  помогал  организовать  комитет,  который   отправлял   туда
санитарные машины и консервированную кровь.
   - На этом тебя и поймали, - сказал Брейлсфорд. - Тебе этого не  скажут.
Скажут, что у тебя нет необходимых  командирских  качеств  или  что-нибудь
вроде этого, но я говорю тебе правду.
   - Спасибо, - сказал Майкл, - большое спасибо.
   - Чепуха! - воскликнул Брейлсфорд. - Хоть ты обращаешься со мной как  с
человеком. Послушай меня. Постарайся добиться перевода.  Если  уж  мне  не
будет жизни в этой роте, то тебе тем более. Колклаф  помешан  на  красных.
Теперь до самой отправки за океан тебя будут гонять в наряд на кухню, а  в
наступлении тебя первого пошлют в разведку. Я и цента не поставлю  на  то,
что ты выйдешь оттуда живым.
   - Спасибо, Брейлсфорд. Постараюсь воспользоваться твоим советом.
   - Конечно, - сказал Брейлсфорд. -  В  армии  надо  уметь  спасать  свою
шкуру. Будь уверен, здесь никто о тебе не позаботится. - Он достал  другую
зубочистку и  принялся  ковырять  в  зубах,  время  от  времени  рассеянно
сплевывая. - Помни, - предупредил он, - я не говорил тебе ни слова.
   Майкл кивнул головой, и Брейлсфорд ленивой  походкой  направился  вдоль
плаца в ротную канцелярию, где ему не было жизни.


   Издалека, через тысячи миль  гудящих  проводов,  Майкл  услышал  слабый
металлический голос Кэхуна.
   - Да, это Томас Кэхун. Я согласен оплатить вызов рядового Уайтэкра...
   Майкл закрыл  дверь  телефонной  будки  отеля  "Ролингз".  Он  совершил
длительную поездку в город, потому что не хотел говорить  по  телефону  из
лагеря, где кто-нибудь мог подслушать его.
   -  Говорите,  пожалуйста,  не  больше  пяти   минут,   -   предупредила
телефонистка, - другие ждут.
   - Хэлло, Том, - сказал Майкл, - не думай, что я обеднел, просто у  меня
не оказалось нужных монет.
   - Хэлло, Майкл, - приветливо ответил Кэхун. - Не беспокойся,  я  убавлю
на эту сумму свой подоходный налог.
   - Том, слушай меня  внимательно.  У  тебя  нет  знакомых  в  Управлении
культурно-бытового обслуживания войск  в  Нью-Йорке,  из  тех  людей,  что
ставят пьесы, организуют развлечения в лагерях и так далее?
   - Есть кое-кто, с кем я постоянно работаю.
   - Мне надоело в пехоте, - сказал Майкл, - не попытаешься ли ты устроить
мне перевод? Я хочу уехать из Штатов. Подразделения этой  службы  чуть  не
ежедневно отправляют за границу. Не можешь ли ты меня устроить в  одно  из
них?
   На другом конце провода наступила короткая пауза.
   -  А-а,  -  протянул  Кэхун,  и  в  его   голосе   послышался   оттенок
разочарования и укора. - Конечно могу, если ты этого хочешь.
   - Сегодня вечером я отправлю тебе спешное письмо, в котором сообщу свой
личный номер, воинское звание и наименование части. Тебе это понадобится.
   - Хорошо, - ответил Кэхун все еще с некоторым холодком. -  Я  сразу  же
займусь этим.
   - Извини меня, Том, - сказал Майкл, - но я не могу  объяснить  тебе  по
телефону, почему я так поступаю. С этим  придется  подождать,  пока  я  не
приеду.
   - Ты знаешь, что мне не нужно никаких объяснений. Я уверен, что у  тебя
есть на то свои причины.
   - Да, у меня есть причины. Еще раз благодарю. Ну,  а  теперь  я  должен
закончить разговор. Здесь ожидает  один  сержант,  он  хочет  позвонить  в
родильный дом в Даллас-Сити.
   - Желаю успеха, Майкл, - сказал Кэхун, и Майкл  явственно  ощутил,  что
Кэхуну пришлось сделать над  собой  усилие,  чтобы  эти  слова  прозвучали
тепло.
   - До свидания, надеюсь, что скоро увидимся.
   - Конечно, - ответил Кэхун. - Конечно увидимся.
   Майкл повесил трубку, открыл дверь будки и вышел. В будку быстро  вошел
высокий техник-сержант с печальным лицом. Держа в  руке  горсть  монет  по
двадцать пять центов, он тяжело опустился на скамеечку под телефоном.
   Майкл вышел на улицу и пошел по тротуару, освещенному тусклым светом от
неоновых вывесок  баров,  в  конец  квартала,  где  находилось  помещение,
предназначенное для отдыха солдат. Он сел за один из  длинных  столов,  за
которыми сидели солдаты.  Одни  из  них  спали,  неловко  развалившись  на
потертых стульях, другие что-то старательно писали.
   "Я делаю то, - подумал Майкл, пододвигая к себе лист бумаги и  открывая
автоматическую ручку, - чего обещал себе никогда не делать,  чего  никогда
не смог бы сделать  ни  один  из  этих  усталых,  простодушных  парней.  Я
использую своих друзей, их  влияние,  выгоды  своего  прежнего  положения.
Разочарование Кэхуна, пожалуй, вполне законно. Нетрудно  представить,  что
сейчас должен думать Кэхун, сидя в своей квартире у телефона, по  которому
он только что говорил со мной. "Все интеллигенты  одинаковы,  -  вероятно,
думает он, - что бы  они  ни  говорили.  Когда  дело  принимает  серьезный
оборот, они идут на попятную. Как только становится слышнее грохот орудий,
они вдруг обнаруживают,  что  у  них  есть  более  важные  дела  в  другом
месте..."
   Нужно будет рассказать Кэхуну о Колклафе, о чиновнике из  ФБР,  который
одобряет Франко, а не Рузвельта, о том, что твоя Судьба висит  на  кончике
его пера и некуда на него жаловаться, негде искать  справедливости.  Нужно
рассказать Кэхуну об Аккермане и о десяти кровопролитных  боях  на  глазах
безжалостной роты. Нужно рассказать о том, что значит быть в подчинении  у
человека, который хочет, чтобы тебя убили. Штатским  трудно  понять  такие
вещи, но он  постарается  объяснить.  Существует  огромная  разница  между
гражданскими и армейскими условиями жизни. Американский  гражданин  знает,
что он всегда может направить свое дело властям, которым доверено  вершить
правосудие. А солдат... Стоит надеть  первую  пару  армейских  ботинок,  и
сразу теряешь всякую надежду, что кто-нибудь услышит твою жалобу. "Жалуйся
своей бабушке, приятель, никому нет дела до твоих горестей".
   Он постарается объяснить все это Кэхуну и уверен, что  тот  постарается
понять его. Но он знал, что все равно в голосе Кэхуна  навсегда  останется
едва заметная нотка разочарования. И Майкл знал, что, честно  говоря,  ему
не в чем будет винить Кэхуна, потому  что  и  он  сам  никогда  не  сможет
полностью избавиться от чувства разочарования.
   Он принялся писать письмо Кэхуну, тщательно  выводя  печатными  буквами
свой личный номер и номер части. И когда он выводил  эти  хорошо  знакомые
ему цифры, которые покажутся Кэхуну совсем незнакомыми,  он  почувствовал,
что пишет письмо чужому человеку.





   "Боюсь, что мое письмо может показаться бредом  сумасшедшего,  -  читал
капитан Льюис, -  но  я  не  сумасшедший  и  не  хочу,  чтобы  меня  сочли
ненормальным. Я пишу эти строки  в  главном  читальном  зале  Нью-йоркской
публичной библиотеки на углу Пятой авеню и 42-й улицы в  пять  часов  дня.
Передо мной на столе лежит экземпляр военного  кодекса  и  том  "Биографии
герцога Мальборо" Уинстона Черчилля,  а  сидящий  рядом  со  мной  мужчина
делает выписки из "Этики" Спинозы. Я пишу вам  об  этом  для  того,  чтобы
показать, что я знаю, что делаю, и что  мой  рассудок  и  наблюдательность
никоим образом не ослабли..."

   - За всю свою службу в армии,  -  сказал  капитан  Льюис,  обращаясь  к
секретарше из женской вспомогательной службы, сидевшей за соседним столом,
- я не читал ничего подобного. Откуда мы получили это письмо?
   - Нам его переслало управление начальника военной полиции,  -  ответила
секретарша. - Они хотят, чтобы вы посмотрели заключенного и  сообщили,  не
кажется ли вам, что он симулирует невменяемость.

   "Я закончу это письмо, - продолжал читать капитан Льюис, - потом  поеду
на метро до Бэттери,  переправлюсь  на  пароме  на  остров  Губернатора  и
отдамся в руки властей".

   Капитан Льюис вздохнул, пожалев  на  минуту,  что  он  когда-то  изучал
психиатрию. "Почти всякая другая работа в армии, - подумал он, -  была  бы
проще и благодарнее".

   "Прежде всего, -  говорилось  дальше  в  письме,  написанном  неровным,
нервным почерком на тонкой бумаге, - я хочу заявить, что никто не  помогал
мне бежать из лагеря и никто не знал о моем намерении. Мою  жену  тоже  не
нужно беспокоить, потому что с тех пор, как я приехал  в  Нью-Йорк,  я  ни
разу не видел ее и не пытался установить с ней какую-либо связь. Я  должен
был сам разобраться в этом деле и не хотел, чтобы на мое решение  так  или
иначе повлияли какие-либо претензии или  чувства.  Никто  в  Нью-Йорке  не
укрывал меня и не говорил со мной с тех пор, как я прибыл сюда две  недели
тому назад, и даже случайно я не  встречал  никого  из  знакомых.  Большую
часть дня я бродил по городу, а ночевал в различных  отелях.  У  меня  еще
осталось семь долларов, на которые я смог бы прожить  дня  три-четыре,  но
постепенно я пришел к определенному решению, которому должен следовать,  и
больше откладывать не хочу".

   Капитан Льюис посмотрел на часы.  У  него  была  назначена  встреча  за
завтраком в городе, и он не хотел опаздывать. Он  встал,  надел  шинель  и
засунул письмо в карман, чтобы прочесть его на пароме.
   - Если меня будут спрашивать, - сказал  он  секретарше,  -  я  уехал  в
госпиталь.
   - Слушаюсь, сэр, - сухо ответила девушка.
   Капитан Льюис надел фуражку и вышел. Был солнечный ветреный день, и  по
ту сторону гавани, уходя корнями в зеленую воду, стоял, не  боясь  никаких
штормов, город Нью-Йорк. Всякий раз, видя перед собой этот город - мирный,
огромный, сияющий, капитан  ощущал  легкий  укол  совести,  чувствуя,  что
солдату вряд ли подобает проводить войну в таком месте. Тем  не  менее  он
четко и энергично отвечал на приветствия солдат, встречавшихся ему на пути
к пристани, а когда поднялся на верхнюю палубу в отделение для офицеров  и
их семей, почувствовал себя  уже  настоящим  военным.  Капитан  Льюис  был
неплохим человеком и часто страдал от угрызений совести  и  чувства  своей
вины, которую он покорно признавал. Если бы его направили на  какой-нибудь
опасный  и  ответственный  участок,  он,  несомненно,  сумел  бы  проявить
храбрость и принести пользу.  Впрочем,  он  неплохо  проводил  время  и  в
Нью-Йорке. Он жил в хорошем отеле на льготных условиях, установленных  для
военных; жена его оставалась с детьми в Канзас-Сити, а  он  развлекался  с
двумя девицами-манекенщицами, которые,  кроме  того,  работали  в  Красном
Кресте; обе они были приятнее и опытнее  всех  девушек,  которых  он  знал
раньше. Иногда, просыпаясь утром в плохом настроении, он решал, что  этому
пустому времяпрепровождению надо положить конец,  что  он  должен  просить
назначения на фронт или, по крайней мере,  принять  какие-то  меры,  чтобы
оживить свою работу на острове Губернатора. Но, поворчав день-два,  наведя
порядок в своем столе и излив душу полковнику Брюсу, он снова погружался в
прежнюю рутину легкой жизни.

   "Я исследовал  причины  своего  поведения,  -  читал  капитан  Льюис  в
отделении для офицеров тихо качавшегося на якорях парома, - и считаю,  что
могу честно и вразумительно изложить их. Непосредственной  причиной  моего
поступка является то, что я еврей. Большинство солдат  в  моей  роте  были
южане, почти без всякого образования. Их недружелюбное  отношение  ко  мне
уже начинало, мне кажется, исчезать, как  вдруг  оно  было  опять  раздуто
новым сержантом, назначенным к нам командиром взвода. И все же,  вероятно,
я поступил бы точно так же, если  бы  и  не  был  евреем,  хотя  последнее
обстоятельство привело к кризису  и  сделало  невозможным  мое  дальнейшее
пребывание в роте".

   Капитан Льюис вздохнул  и  поднял  глаза.  Паром  приближался  к  южной
оконечности Манхэттена. Город выглядел чистым,  будничным  и  надежным,  и
тяжело было думать о парне, который бродил  по  его  улицам,  обремененный
своими невзгодами, готовясь зайти в читальный зал  библиотеки  и  изложить
все на бумаге начальнику военной полиции. Бог знает,  как  поняла  военная
полиция этот документ.

   "Я считаю, - говорилось дальше в письме, - что мой  долг  сражаться  за
свою страну. Я не думал так, когда уходил из лагеря, но теперь сознаю, что
был неправ, что не  представлял  себе  ясно  обстановки,  потому  что  был
целиком  поглощен  собственными  неприятностями   и   ожесточился   против
окружавших меня людей. Мое состояние стало  невыносимым  после  того,  что
произошло в последний вечер моего пребывания в лагере.  Враждебность  роты
вылилась в ряд кулачных боев со мной. Меня вызвали  на  бой  десять  самых
здоровых солдат роты. Я чувствовал, что должен принять этот вызов.
   Я потерпел поражение в девяти боях, однако дрался честно  и  не  просил
пощады. В десятом бою мне удалось побить своего противника.  Он  несколько
раз сбивал меня с ног, но в конце концов я нокаутировал его. Это было моим
высшим торжеством за долгие недели боев.  Солдаты  роты,  наблюдавшие  все
бои, обычно оставляли  меня  лежать  на  земле  и  осыпали  поздравлениями
победителя. Однако на этот раз, когда я стал перед ними, надеясь, вероятно
по глупости, увидеть хоть искру восхищения или завистливого уважения после
всего, что я совершил, они, все как один, молча повернулись и ушли.  Когда
я остался один, мне показалось просто невыносимым, что все, что я  сделал,
все, что испытал ради того, чтобы завоевать себе место в  роте,  оказалось
совершенно напрасным.
   Вот тогда, глядя на спины удаляющихся людей, бок о бок с  которыми  мне
предстояло сражаться и, может быть, умереть, я и решил уйти.
   Теперь я понимаю, что был неправ. Я верю в нашу страну и в эту войну  и
считаю такие одиночные действия недопустимыми. Я должен воевать, но думаю,
что имею право просить  о  переводе  в  другую  дивизию,  где  меня  будут
окружать люди, для которых важнее убивать  солдат  противника,  чем  убить
меня.
   С уважением, рядовой армии США Ной Аккерман".


   Паром подошел к пристани, и капитан Льюис медленно встал. Спускаясь  по
трапу, он задумался, сложил письмо и опустил его в  карман.  "Бедняга",  -
подумал он. На миг  у  него  появилась  мысль  отложить  завтрак,  тут  же
вернуться на остров и разыскать Ноя. "А, ладно, - подумал он, - раз  уж  я
здесь, то могу позавтракать  и  повидать  его  позже.  Постараюсь  быстрее
разделаться и пораньше вернуться обратно".
   Однако девушка, с которой он завтракал, в тот  день  была  свободна  от
работы. В ожидании, пока освободится столик,  он  выпил  три  коктейля,  а
потом девушка захотела поехать с ним домой. Последние три встречи она была
немного холодна с ним, и он не рискнул оставить  ее  одну.  К  тому  же  в
голове у него немного шумело, и он решил, что пойдет на свидание  с  Ноем,
когда будет совершенно трезвым, с ясной головой. Надо как-то помочь парню,
сделать все, что от него зависит. Итак, он отправился вместе с девушкой  к
себе домой, откуда позвонил на службу и сказал лейтенанту Клаузеру,  чтобы
тот расписался за него после окончания работы.
   Он отлично провел время с девушкой и к пяти часам убедился,  что  глупо
было думать, будто она охладела к нему.


   Посетительница была очень хорошенькой, хотя в твердом взгляде ее темных
глаз сквозила тщательно скрываемая тревога. Льюис заметил также,  что  она
беременна.  Судя  по  одежде,   она   была   небогата.   Льюис   вздохнул:
обстоятельства складывались хуже, чем он ожидал.
   - Очень любезно с вашей стороны, - сказала Хоуп, - что вы связались  со
мной. За все это время мне не давали возможности повидаться с Ноем, ему не
разрешали писать письма и не доставляли моих писем  ему.  -  Она  говорила
спокойным, твердым голосом, в котором не было и тени жалобы.
   - В армии свои порядки, миссис  Аккерман,  -  сказал  Льюис,  испытывая
чувство стыда за всех  окружавших  его  людей,  за  все  мундиры,  орудия,
казармы. - Вы понимаете?
   - Кажется, понимаю, - ответила Хоуп. - Ной здоров?
   - Он чувствует себя неплохо, - дипломатично ответил Льюис.
   - Мне разрешат повидаться с ним?
   - Думаю, что да. Как раз об  этом  я  и  хотел  с  вами  поговорить.  -
Нахмурив брови, он посмотрел на секретаршу  в  военной  форме,  которая  с
нескрываемым интересом наблюдала за ними  из-за  своего  стола.  -  Будьте
любезны, капрал, - обращаясь к ней, добавил Льюис.
   - Слушаюсь, сэр. - Секретарша неохотно поднялась и  медленно  вышла  из
комнаты. У нее были толстые ноги, и швы на чулках, как всегда, были не  на
месте. "Почему, - невольно подумал Льюис,  -  именно  такие  поступают  на
военную службу?" Но тут же спохватился, вспомнив, что думает не о  том,  о
чем нужно, и нервно нахмурился, словно эта  серьезная  женщина  с  твердым
взглядом,  сидевшая  перед  ним,  выпрямившись  на  жестком  стуле,  могла
каким-то образом прочесть его мысли.  Он  понимал,  что  в  своем  ужасном
положении она была бы шокирована и возмущена.
   - Полагаю, - сказал Льюис, - что вы немного в курсе дела,  хотя  вы  не
видели своего мужа и не получали от него никаких известий.
   - Да, - ответила Хоуп. - Его друг, рядовой Уайтэкр,  который  служил  с
ним во Флориде, проезжая через Нью-Йорк, зашел ко мне.
   -  Неприятная  история,  очень  неприятная,  -  сказал  Льюис  и  вдруг
покраснел, заметив, что молодая женщина, явно иронически, чуть  улыбнулась
уголками рта в ответ на его сочувствие. - Так вот, - быстро заговорил  он,
- суть дела такова:  ваш  муж  просит  перевести  его  в  другую  часть...
Согласно положению он может быть  предан  военному  суду  по  обвинению  в
дезертирстве.
   - Но он же не дезертировал, - возразила Хоуп, - он явился с повинной.
   - По положению, - сказал Льюис, - он  дезертировал,  потому  что  в  то
время, когда он оставил свой пост, он не намеревался возвратиться.
   - О, - воскликнула Хоуп, - положение  предусматривает  все  случаи,  не
правда ли?
   - Боюсь, что да, - ответил Льюис, испытывая неловкость под  пристальным
взглядом Хоуп. Было  бы  легче,  если  бы  она  заплакала.  -  Впрочем,  -
официальным тоном продолжал он, - мы понимаем, что имеются смягчающие вину
обстоятельства...
   - О боже, - сухо рассмеялась Хоуп, - смягчающие вину обстоятельства!
   - ...и принимая это во внимание, - настойчиво  продолжал  Льюис,  -  мы
склонны не предавать его военному суду, а вернуть в строй.
   Хоуп улыбнулась печальной, доброй улыбкой. "Какая обаятельная  женщина,
- подумал Льюис, - гораздо приятнее любой из моих манекенщиц..."
   - Что ж, в таком случае, - сказала Хоуп, -  все  решается  просто.  Ной
хочет вернуться в строй, и армия готова...
   - Это не так просто. Генерал, командующий  базой,  откуда  дезертировал
ваш муж, настаивает, чтобы он  был  возвращен  в  ту  роту,  где  проходил
службу, а здешние власти не станут вмешиваться.
   - А, - спокойно сказала Хоуп.
   - А ваш муж отказывается возвращаться, он предпочитает в  таком  случае
пойти под суд.
   - Если он вернется туда, - мрачно проговорила Хоуп, - его убьют.  Этого
они добиваются?
   - Ну, ну, - сказал Льюис, чувствуя, что, раз  он  носит  мундир  и  две
яркие капитанские полоски, он обязан в какой-то степени защищать армию.  -
Дело обстоит не так уж плохо, как вы думаете.
   - Не так плохо? - с горечью спросила Хоуп. - Что же, капитан, по вашему
мнению, было бы плохо?
   - Извините, миссис Аккерман, - смиренно проговорил Льюис, -  я  понимаю
ваши чувства, и знайте, что я стараюсь помочь...
   - Конечно, - сказала Хоуп, порывисто коснувшись его  руки,  -  простите
меня.
   - Если состоится суд, его наверняка посадят в тюрьму.  -  Льюис  сделал
паузу. - На длительный срок, на очень длительный срок. - Он не сказал, что
написал  по  этому  вопросу  резкое  письмо  в   управление   генерального
инспектора и положил его в стол, чтобы доработать следующим утром, а когда
стал перечитывать, то подумал, что он ставит себя под страшный удар, что в
армии  есть  хороший  способ:  отправлять  беспокойных  офицеров,  которые
считают нужным жаловаться  на  старших  начальников,  в  такие  неприятные
места, как Ассам, Исландия или Новая Гвинея. Он не стал рассказывать  Хоуп
и того, что положил это письмо в  карман  и  четыре  раза  в  течение  дня
перечитывал его, а в пять часов разорвал в клочки, а потом, вечером, пошел
и напился. - Двадцать лет,  миссис  Аккерман,  -  продолжал  он,  стараясь
говорить как можно мягче, - двадцать пять лет. Военный суд обычно  выносит
суровый приговор...
   - Теперь я знаю, зачем вы вызвали меня, - произнесла Хоуп  безжизненным
голосом. - Вы хотите, чтобы я убедила Ноя вернуться в свою роту.
   Льюис проглотил слюну.
   - Примерно так, миссис Аккерман.
   Хоуп посмотрела в окно. Трое заключенных в синей рабочей форме  грузили
мусор на машину, а позади стояли два конвоира, вооруженные винтовками.
   - Ваша гражданская специальность тоже психиатр, капитан?  -  неожиданно
спросила она.
   - Собственно  говоря...  гм...  да,  -  растерянно  ответил  Льюис,  не
ожидавший такого вопроса.
   Хоуп резко засмеялась.
   - Вам не стыдно сегодня за себя? - спросила она.
   - Попрошу вас, - сухо сказал Льюис, - у меня своя работа, и я  выполняю
ее так, как считаю нужным.
   Хоуп  тяжело  поднялась,  испытывая  некоторую  неловкость   от   своей
беременности. Одежда была ей тесна и нелепо  поднималась  спереди.  Льюису
вдруг представилось, как Хоуп отчаянно пытается переделать свое платье, не
имея возможности купить специальную одежду.
   - Ладно, - сказала она, - я это сделаю.
   - Ну вот и хорошо, - улыбнулся ей Льюис. "В конце концов, - подумал  он
про себя, - это лучший выход для всех, да и парень не слишком пострадает".
И когда он поднял трубку, чтобы позвонить капитану  Мейсону  в  управление
начальника военной полиции и сказать ему, чтобы  Аккермана  подготовили  к
свиданию, он уже сам почти верил этому.
   Он вызвал Мейсона через коммутатор и ждал ответа.
   - Кстати, - обратился он к Хоуп, - ваш муж знает  о...  ребенке?  -  Из
деликатности он старался не смотреть на нее.
   - Нет, он ничего об этом не знает.
   - Вы могли бы... гм... использовать это  как  довод,  -  сказал  Льюис,
держа около уха жужжащий телефон, - на тот  случай,  если  он  не  захочет
изменить своего решения. Ради ребенка... отец, опозоренный тюрьмой...
   - Должно быть, замечательно быть психиатром, - сказала Хоуп. -  Человек
становится таким практичным.
   Льюис почувствовал, что у него свело челюсти от смущения.
   - Я не имел в виду ничего такого... - начал он.
   - Прошу вас, капитан, придержите свой глупый язык за зубами.
   "О боже, - сокрушался про себя Льюис, - армия делает людей идиотами.  Я
никогда не вел бы себя так скверно, если бы на мне было штатское платье".
   - Капитан Мейсон, - послышался голос в трубке.
   - Хэлло, Мейсон, - обрадовался Льюис, - у меня здесь  миссис  Аккерман.
Не направите ли вы сейчас же рядового Аккермана в комнату для посетителей?


   - В вашем распоряжении пять минут, - предупредил конвоир.  Он  встал  в
двери пустой комнаты с решеткой на окнах и  двумя  небольшими  деревянными
стульями посередине.
   Самое главное  -  не  заплакать.  Какой  он  маленький!  Все  другое  -
потерявший форму разбитый нос, уродливо разорванное ухо, рассеченная бровь
- выглядело ужасно, но труднее  всего  было  примириться  с  тем,  что  он
казался таким маленьким. Жесткая синяя рабочая форма была  слишком  велика
ему, он терялся в ней и  казался  совсем  крошечным.  Сердце  разрывалось,
глядя на то, как его унизили. Все в нем выражало  покорность,  все,  кроме
глаз: и робкая походка, какой он вошел в комнату,  и  мягкая,  неуверенная
улыбка, какой он встретил ее, и смущенный, поспешный  поцелуй  на  виду  у
конвоира, и тихий, кроткий голос, каким он  сказал  "здравствуй".  Страшно
было подумать о той длительной, жестокой  обработке,  которая  сделала  ее
мужа таким покорным. Только глаза его горели диким и непокорным огнем.
   Они сели на жесткие стулья, почти касаясь друг друга  коленями,  словно
две старые дамы за послеобеденным чаем.
   - Ну вот, - мягко сказал Ной, нежно улыбаясь ей, - ну вот. - Во  рту  у
него между зажившими деснами зияли темные провалы  там,  где  были  выбиты
зубы,  и  это  придавало  его  искалеченному   лицу   ужасное   выражение:
придурковатое и вместе с  тем  чуть  хитрое.  Но  Уайтэкр  подготовил  ее,
рассказав про выбитые зубы, и на ее лице не дрогнул ни один мускул.
   - Знаешь, о чем я думаю все это время?
   - О чем? - спросила Хоуп. - О чем ты думаешь?.
   - О том, что ты однажды сказала.
   - Что же это?
   - "А ведь совсем не было жарко, даже нисколько!" - Он улыбнулся  ей,  и
снова ей стало ужасно трудно сдержать слезы. - Я хорошо помню, как ты  это
сказала.
   - Вздор, - сказала Хоуп, тоже пытаясь улыбнуться, -  стоило  вспоминать
об этом.
   Они молча смотрели друг на друга,  словно  им  не  о  чем  было  больше
говорить.
   - Твои тетка и дядя,  -  прервал  молчание  Ной,  -  все  еще  живут  в
Бруклине? Все в том же саду?..
   - Да. - У двери зашевелился  конвоир.  Он  почесался  спиной  о  косяк,
послышалось шуршание его грубой одежды.
   - Послушай, - сказала Хоуп, -  я  разговаривала  с  капитаном  Льюисом.
Знаешь, что он от меня хочет...
   - Да, я знаю.
   - Я не собираюсь уговаривать тебя, - сказала Хоуп, - поступай так,  как
считаешь нужным.
   Тут Хоуп заметила, что Ной пристально смотрит на нее, медленно переводя
взгляд на ее живот, туго обтянутый старым  платьем.  -  Я  ему  ничего  не
обещала, - продолжала она, - ничего...
   - Хоуп, - сказал Ной, не отрывая глаз  от  ее  округленного  живота,  -
скажи мне правду.
   Хоуп вздохнула.
   - Хорошо, - сказала она. - Пять с лишним месяцев. Не знаю, почему я  не
написала тебе, когда могла.  Почти  все  время  я  должна  была  лежать  в
постели. Пришлось  бросить  работу.  Доктор  говорит,  что,  если  я  буду
продолжать работать, у меня может быть выкидыш. Вот поэтому я, вероятно, и
не сообщила тебе. Я хотела быть уверенной, что все будет хорошо.
   Ной испытующе посмотрел на нее.
   - Ты рада? - спросил он.
   - Не знаю, - ответила Хоуп, мысленно желая конвоиру провалиться  сквозь
землю. - Я ничего не знаю. Это ни в какой мере не должно повлиять на  твое
решение.
   Ной вздохнул, потом наклонился и поцеловал ее в лоб.
   - Это замечательно, - сказал он, - просто замечательно.
   Хоуп посмотрела на конвоира, окинула взглядом пустую  комнату,  окна  в
решетках.
   - Разве в таком месте, - проговорила она, - ты должен  был  узнать  эту
новость!
   Конвоир, флегматично потираясь о косяк двери, напомнил:
   - Еще одна минута.
   - Не беспокойся обо мне, - быстро заговорила Хоуп,  так  что  слова  не
поспевали друг за другом. - Все будет хорошо.  Я  уеду  к  родителям,  они
позаботятся обо мне. Ради бога не беспокойся.
   Ной поднялся.
   - Я не беспокоюсь, -  сказал  он.  -  Ребенок...  -  Он  неопределенно,
по-мальчишески махнул рукой, и даже здесь, в этой  мрачной  комнате,  Хоуп
усмехнулась дорогому, знакомому жесту. - Вот это да!.. - сказал Ной. - Ну,
как тебе это нравится? - Он прошел к окну  и  выглянул  через  решетку  во
двор. Когда он повернулся к ней, его глаза казались пустыми и тусклыми.  -
Прошу тебя, - произнес он, - пойди к капитану Льюису и скажи  ему,  что  я
поеду, куда меня пошлют.
   - Ной... - Хоуп встала, пытаясь протестовать и чувствуя в то  же  время
облегчение.
   - Все, - сказал конвоир, - время кончилось. - И он открыл дверь.
   Ной подошел к Хоуп, и они  поцеловались.  Хоуп  взяла  его  руку  и  на
мгновение приложила к своей щеке, но конвоир еще раз предупредил:
   - Все, леди.
   Хоуп вышла в дверь и, прежде чем конвоир  успел  закрыть  ее,  еще  раз
оглянулась и увидела, что Ной стоит, задумчиво глядя ей вслед. Он  пытался
улыбнуться, но из этого ничего не  вышло.  Тут  конвоир  закрыл  дверь,  и
больше она его не видела.





   - Скажу тебе по правде, - говорил Колклаф, -  я  очень  жалею,  что  ты
вернулся. Ты позор для нашей роты, и я  не  думаю,  что  из  тебя  удастся
сделать солдата даже за сотню лет. Но, клянусь богом,  я  не  пожалею  для
этого сил, если даже мне придется разодрать тебя пополам.
   Ной уставился на белый дергающийся кончик капитанского носа. Ничего  не
изменилось: тот же ослепительный свет в ротной канцелярии,  а  над  столом
старшины все та же устаревшая шутка, написанная на прикрепленной  кнопками
к стене бумажке: "Номер священника 145. Плакать  в  жилетку  можете  ему".
Голос Колклафа звучал все так же, и казалось, говорит он то же самое, а  в
ротной канцелярии стоял все тот же запах  сырого  дерева,  пыльных  бумаг,
потной форменной одежды, ружейного масла и пива. Как будто он и не  уезжал
отсюда. Трудно было представить, что за это время что-то произошло, что-то
изменилось.
   - Само собой разумеется, у тебя не будет привилегий, - медленно и важно
говорил Колклаф, наслаждаясь собственными словами, - ты не будешь получать
ни увольнительных, ни отпусков. В течение ближайших двух недель ты  будешь
нести наряд на кухне ежедневно, а потом по субботам и воскресеньям. Ясно?
   - Так точно, сэр.
   - Спать будешь на прежней койке. Предупреждаю, Аккерман, ты должен быть
солдатом в пять раз больше, чем любой другой в подразделении, если  хочешь
остаться в живых. Ясно?
   - Так точно, сэр.
   - А теперь уходи отсюда и больше не появляйся в канцелярии. Все.
   - Слушаюсь, сэр. Благодарю вас, сэр. - Ной  отдал  честь  и  вышел.  Он
медленно направился по знакомой линейке к своей старой  казарме.  Когда  в
пятидесяти ярдах он увидел свет в незанавешенных  окнах  и  двигающиеся  в
помещении знакомые фигуры, у него защемило сердце.
   Он неожиданно повернулся. Следовавшие за ним  в  темноте  три  человека
остановились. Он узнал их: Доннелли, Райт, Хенкель. Он даже  заметил,  что
они ухмыляются. Угрожающе разомкнувшись,  они  медленно,  почти  незаметно
двинулись на Ноя.
   - Мы комитет по организации встречи, - заявил Доннелли. -  Рота  решила
устроить тебе хороший прием по старинному обычаю, когда ты вернешься.  Вот
мы тебе его сейчас и устроим.
   Ной быстро опустил руку в карман и вынул пружинный нож, который купил в
городе по пути  в  лагерь.  Он  нажал  кнопку,  и  из  рукоятки  выскочило
шестидюймовое лезвие, ярко и угрожающе блеснувшее в его руке. Увидев  нож,
все трое остановились.
   - Всякий, кто ко мне прикоснется, - спокойно произнес  Ной,  -  получит
вот это. Если кто-нибудь в роте снова тронет меня, я убью  его.  Передайте
это остальным.
   Он стоял выпрямившись, держа перед собой нож на уровне бедра.
   Доннелли посмотрел сначала на нож, потом на своих приятелей.
   - А, черт с ним, - предложил он. - Оставим его  в  покое  до  поры,  до
времени. Он же псих. - И они  медленно  пошли  прочь.  Ной  все  продолжал
стоять с ножом в руках.
   - До поры, до времени, - громко крикнул Доннелли, - не забудь, я сказал
- до поры, до времени.
   Посмеиваясь, Ной смотрел им вслед, пока они не скрылись  за  углом.  Он
взглянул на длинное зловещее лезвие, уверенно захлопнул нож и положил  его
в карман. Направляясь к казарме, он вдруг ронял, что  открыл  способ,  как
остаться в живых.
   И все же, подойдя к двери  казармы,  он  долго  колебался,  не  решаясь
войти. Он слышал, как в казарме кто-то пел; "Я возьму  тебя  за  ручку,  и
тогда поймешь..."
   Ной распахнул дверь и  вошел.  Райкер,  находившийся  у  двери,  первый
заметил его.
   - Боже мой! - воскликнул он. - Посмотрите, кто пришел.
   Ной опустил руку в карман и нащупал холодную костяную ручку ножа.
   - Э! Да это Аккерман, - крикнул через всю казарму Коллинс,  -  как  вам
это нравится?
   Все вдруг столпились около него. Ной незаметно отступил  к  стене  так,
чтобы никто не смог встать позади него.  Он  положил  палец  на  маленькую
кнопку, при помощи которой открывался нож.
   - Как там было, Аккерман? - спросил Мейнард.  -  Хорошо  провел  время?
Небось, побывал во всех ночных клубах?
   Все засмеялись, а Ной вспыхнул,  но,  внимательно  прислушавшись  к  их
смеху, понял наконец, что в нем нет ничего угрожающего.
   - Бог мой, Аккерман, - воскликнул Коллинс, - видел бы ты лицо  Колклафа
в тот день, когда ты смылся! Ради одного этого стоило пойти в армию. - Все
громко захохотали, с удовольствием вспоминая тот памятный день.
   - Сколько времени тебя не было, Аккерман?  -  спросил  Мейнард.  -  Два
месяца?
   - Четыре недели, - ответил Ной.
   - Четыре недели? - удивился Коллинс. - Четыре недели  отпуска!  Хватило
бы у меня духу на это, клянусь богом...
   - Ты отлично выглядишь, парнишка. - Райкер похлопал  его  по  плечу.  -
Тебе пошло это на пользу.
   Ной недоверчиво посмотрел на него. "Очередная шутка", -  подумал  он  и
крепче сжал рукоятку ножа.
   - После того как ты удрал, - сказал  Мейнард,  -  трое  ребят  с  твоей
легкой руки ушли в самоволку... Ты подал всем пример. Приезжал полковник и
задал жару Колклафу прямо при всех. "Что это за рота, -  орал  он,  -  где
всякий прыгает через забор! Ваша рота на самом плохом счету в  лагере",  и
все в таком роде. Я думал, Колклаф перережет себе горло.
   - Вот, мы нашли их под казармой, и я сохранил их  для  тебя,  -  сказал
Бернекер, протягивая ему небольшой завернутый в тряпку, пакет.
   С недоумением посмотрев на широко улыбающееся детское  лицо  Бернекера,
Ной стал медленно развертывать  тряпку.  Там  лежали  три  книги,  немного
заплесневевшие, но пригодные для чтения.
   Ной медленно покачал головой.
   - Спасибо, - сказал  он,  -  спасибо,  ребята.  -  Он  нагнулся,  чтобы
положить книги, и не решался подняться, чтобы наблюдавшие за ним парни  не
видели его растроганного лица. Он смутно понял, что его личное перемирие с
армией состоялось. Оно состоялось на безумных условиях: на угрозе ножом  и
на нелепом престиже, выросшем из его сопротивления  власти,  но  оно  было
реальным. Он стоял, смотря затуманенными  глазами  на  потрепанные  книги,
лежавшие на койке, прислушиваясь к невнятному гулу голосов  за  спиной,  и
чувствовал, что это перемирие, видимо, будет продолжаться, а  может  быть,
даже перерастет в союз.





   Лейтенант, командир взвода, был убит еще утром, и, когда пришел  приказ
отступать, взводом командовал Христиан. Американцы не  очень  нажимали,  и
батальон  занимал  отличные  позиции  на  высоте,  откуда  просматривалась
разрушенная деревня из двух десятков домов, где упорно продолжали жить три
итальянские семьи.


   - Я начинаю понимать, как делаются дела в армии,  -  услышал  Христиан,
как кто-то жаловался в темноте, когда взвод, гремя оружием, продвигался по
пыльной дороге. -  Приезжает  полковник  и  производит  осмотр.  Потом  он
возвращается в штаб и докладывает: "Генерал,  я  рад  доложить,  что  люди
занимают надежные позиции и живут в теплых, сухих землянках, которые могут
быть разрушены только прямым  попаданием.  Наконец  они  начали  регулярно
получать пищу, и  три  раза  в  неделю  им  доставляют  почту.  Американцы
понимают,  что  наши   позиции   неприступны,   и-не   проявляют   никакой
активности". - "Ну хорошо, - говорит генерал, - будем отступать".
   Христиан узнал по голосу рядового Дена и взял его на заметку.
   Он уныло шагал вперед, а висевший на ремне автомат оттягивал  плечо  и,
казалось, становился все  тяжелее.  В  эти  дни  он  все  время  испытывал
усталость, то и дело давала себя знать малярия:  болела  голова,  знобило,
хотя и не настолько сильно, чтобы было основание лечь в госпиталь. Тем  не
менее, такое  состояние  изнуряло  и  выбивало  из  колеи.  "Отступаем,  -
казалось, твердили его  ботинки,  когда  он,  хромая,  шагал  по  пыли,  -
отступаем, отступаем..."
   "По крайней мере, - тупо подумал он,  -  в  темноте  можно  не  бояться
самолетов. Это удовольствие нам предоставят потом, когда  взойдет  солнце.
Вероятно, сейчас где-нибудь около  Фоджи  молодой  американский  лейтенант
усаживается в теплой комнате за  завтрак.  Перед  ним  грейпфрутовый  сок,
овсяная каша, яичница с ветчиной, натуральный кофе  со  сливками.  Немного
погодя он заберется  в  самолет  и  пронесется  над  холмами,  поливая  из
пулеметов  разбросанные  вдоль  дороги  черные  фигурки,  притаившиеся   в
ненадежных мелких окопчиках,  и  этими  фигурками  будут  Христиан  и  его
взвод".
   Христиан продолжал брести вперед, исполненный ненависти к  американцам.
Он ненавидел их больше за яичницу с ветчиной и натуральный  кофе,  чем  за
пули и самолеты. Да еще за сигареты. Кроме всего прочего,  у  них  сколько
угодно сигарет. Как можно победить страну, у которой столько сигарет?
   Ему до боли хотелось вкусить целебный дым сигареты, но у него  в  пачке
осталось только две, штуки, и он ограничил себя одной сигаретой в день.
   Христиан вспомнил лица сбитых за линией фронта  американских  летчиков,
которых ему приходилось видеть. В ожидании, пока их возьмут, они нагло,  с
надменными улыбками на пустых, невозмутимых лицах раскуривали сигареты. "В
следующий раз, - подумал он, - когда я увижу летчика, я убью его, несмотря
ни на какие приказы".
   Он споткнулся на ухабе и вскрикнул от боли, пронзившей колено и бедро.
   - Что с вами, унтер-офицер? - спросил шедший позади солдат.
   - Ничего особенного, - ответил Христиан, - идите по обочине.
   Он захромал дальше, не думая больше ни о  чем,  сосредоточив  все  свое
внимание на дороге.


   Посыльный из батальона, как и было сказано  Христиану,  ожидал  его  на
мосту. Взвод шел уже два часа, и к  этому  времени  совсем  рассвело.  Они
слышали гул самолетов  по  другую  сторону  небольшой  цепи  высот,  вдоль
которой шел взвод, но никто их не атаковал.
   Ефрейтор-посыльный от страха спрятался в канаве у дороги. На дорогу  он
вышел весь грязный и мокрый: в канаве было сантиметров на пятнадцать воды,
но ефрейтор предпочитал комфорту безопасность.  На  другой  стороне  моста
находилось отделение саперов, которые должны были заминировать мост  после
того, как пройдет взвод Христиана. Этот мост не  имел  большого  значения,
потому что овраг, который он пересекал, был сухой и  ровный.  Взрыв  моста
задержал бы кого угодно не более чем на одну-две минуты, но саперы  упорно
взрывали  все,  что  взрывается,   словно   выполняли   какой-то   древний
религиозный ритуал.
   - Вы опаздываете, - нервно заметил ефрейтор. - Я уж боялся, что с  вами
что-то случилось.
   - Ничего с нами не случилось, - отрубил Христиан.
   - Очень хорошо. Осталось всего  только  три  километра.  Капитан  хотел
встретить вас и показать, где вы должны окопаться,  -  сказал  ефрейтор  и
беспокойно огляделся вокруг. Он все время вел себя так, словно ожидал, что
его застрелит снайпер или обстреляет в открытом поле самолет, или он будет
убит где-нибудь на  высоте  прямым  попаданием  снаряда.  Глядя  на  него,
Христиан подумал, что ефрейтора наверняка очень скоро убьют.
   Христиан  махнул  взводу  рукой,  и  солдаты  зашагали  через  мост  за
ефрейтором. "Хорошо, - вяло подумал Христиан, - еще три километра,  а  там
пусть принимает решения капитан". Саперы, внимательно наблюдали за ними из
своей канавы, беззлобно и равнодушно.
   Перейдя мост, Христиан остановился. Следовавшие  за  ним  солдаты  тоже
остановились.  Механически,  помимо  своей  воли,  он   начал   определять
дистанции, оценивать вероятные подступы, секторы обстрела.
   - Капитан ждет, - напомнил  ефрейтор,  беспокойно  скользя  глазами  по
дороге, где сегодня должны появиться американцы. - Чего вы остановились?
   - Помолчи, - ответил Христиан и направился обратно через мост. Он встал
посередине дороги и посмотрел назад. На протяжении ста метров  дорога  шла
прямо, затем огибала высоту и  скрывалась  из  виду.  Христиан  повернулся
кругом и стал всматриваться сквозь утреннюю дымку в дорогу и лежащие перед
ним высоты. Дорога в этом направлении поднималась в гору, извиваясь  среди
каменистых,  поросших  редким  кустарником   холмов.   Вдали,   метрах   в
восьмистах-тысяче на крутом обрыве виднелись  голые  валуны.  "Среди  этих
валунов, - механически отметил он, - можно установить пулемет и прикрывать
оттуда мост и подступы к нему".
   Ефрейтор стоял рядом.
   - Я не хочу надоедать  вам,  унтер-офицер,  -  проговорил  он  дрожащим
голосом, - но капитан прямо сказал: "Не задерживайтесь, я не приму никаких
отговорок".
   - Помолчи, - повторил Христиан.
   Ефрейтор хотел было возразить, но передумал. Он проглотил слюну и вытер
рукой рот. Стоя у въезда на мост, он грустно смотрел на юг.
   Христиан начал медленно спускаться по  склону  оврага  к  сухому  руслу
ручья.  Его  мозг  по-прежнему  автоматически  регистрировал  все  детали.
Примерно в десяти метрах  от  моста  он  заметил  спускавшийся  от  дороги
пологий скат. На нем не было ни глубоких ям, ни валунов. Под мостом  русло
ручья было  песчаным  и  мягким,  с  беспорядочно  разбросанными  гладкими
камнями и пробивающейся кое-где порослью.
   "Это можно  сделать,  и  очень  просто",  -  думал  Христиан,  медленно
поднимаясь к дороге. Солдаты  взвода  к  этому  времени  предусмотрительно
сошли с моста и стояли на другой стороне у края дороги, готовые при  звуке
самолета прыгнуть в канаву, где сидели саперы.
   "Словно кролики, - с возмущением подумал Христиан, - у нас не  осталось
ничего человеческого".
   Перед мостом в волнении расхаживал взад и вперед ефрейтор.
   - Все, унтер-офицер? - спросил он. - Можно двигаться?
   Христиан ничего не ответил. Он снова начал пристально  всматриваться  в
стометровый участок прямой дороги, отделявший их от  поворота.  Полузакрыв
глаза, он представил себе, как первый американец, лежа  на  животе,  будет
выглядывать из-за изгиба дороги, чтобы убедиться, что их  не  подстерегает
опасность. Затем голова исчезнет, за ней появится другая, вероятно, голова
лейтенанта  (казалось,  что  в  американской  армии  несчетное  количество
лейтенантов, которых можно бросать на ветер). Потом медленно, прижимаясь к
склону холма, напряженно глядя под ноги,  чтобы  не  наткнуться  на  мину,
из-за поворота появится отделение, взвод или  даже  рота  и  направится  к
мосту.
   Христиан повернулся и  снова  взглянул  на  кучу  валунов,  видневшихся
высоко на крутом обрыве, в тысяче метров от моста. Он  был  почти  уверен,
что оттуда будут просматриваться не только подступы к мосту и сам мост, но
и тот участок дороги, который они только что прошли, где она извивается по
невысоким  холмам.  Он  сможет   увидеть   американцев   на   значительном
расстоянии, прежде чем они скроются за этим холмом, чтобы потом  появиться
на изгибе дороги, ведущей к мосту.
   Тщательно  разработанный  план  полностью  созрел  в  его   мозгу.   Он
утвердительно  кивнул  головой,  словно  этот  план  был   подготовлен   и
представлен ему кем-то другим, а он только  давал  свое  согласие.  Быстро
пройдя  через  мост,  он  подошел  к  унтер-офицеру,  который   командовал
саперами.
   Тот вопросительно посмотрел на него.
   - Вы намерены зимовать на этом мосту? - сказал он Христиану.
   - Вы уже подложили заряды под мост? - спросил Христиан.
   - Все готово, - ответил сапер,  -  через  минуту  после  того,  как  вы
пройдете, мы зажжем шнур. Я не знаю, что у  вас  на  уме,  но  должен  вам
сказать,  что  ваше  хождение  взад  и  вперед  действует  мне  на  нервы.
Американцы могут появиться с минуты на минуту, и тогда...
   - Есть у вас длинный шнур? - спросил Христиан. -  Такой,  чтобы  горел,
скажем, минут пятнадцать?
   - Есть, - ответил сапер,  -  но  он  нам  ни  к  чему.  У  нас  заложен
одноминутный  шнур.  Этого  как  раз  достаточно,  чтобы  тот,  кто  будет
поджигать его, успел отбежать.
   - Выньте его и поставьте длинный.
   - Послушайте, - сказал сапер, - ваше дело провести эти чучела через мой
мост, а мое дело взорвать его. Я не указываю, как вам  поступить  с  вашим
взводом, и вы не указывайте, что мне делать с моим мостом.
   Христиан молча смотрел  на  унтер-офицера.  Это  был  невысокого  роста
человек, сумевший каким-то чудом сохранить свою полноту. Он был  похож  на
одного  из  тех  раздражительных  и  надменных  толстяков,  которые  вечно
страдают несварением желудка.
   - Мне потребуется еще десяток вон тех мин, - сказал Христиан,  указывая
жестом на мины, в беспорядке сложенные у края дороги.
   - Я расставлю эти мины на дороге по ту сторону моста, - ответил сапер.
   - Американцы выловят их миноискателями одну за другой.
   - Это уж не мое дело, - огрызнулся сапер, - мне приказано поставить  их
здесь, и здесь я их поставлю.
   - Я остаюсь здесь со своим взводом, - сказал Христиан, - и уверяю  вас,
что вы их не поставите на дороге.
   - Послушайте, унтер-офицер, - проговорил дрожащим от  волнения  голосом
сапер, - сейчас не время спорить. Американцы...
   - Возьмите эти мины, - приказал Христиан саперам, - и следуйте за мной.
   - Послушайте, - нервно взвизгнул сапер, - этими людьми распоряжаюсь  я,
а не вы.
   - Тогда прикажите им взять эти мины и  следовать  за  мной,  -  холодно
сказал  Христиан,  стараясь  как   можно   больше   подражать   лейтенанту
Гарденбургу. - Я жду, - резко добавил он.
   Сапер задыхался от гнева и страха. Подобно ефрейтору, он  теперь  через
каждые несколько секунд бросал тревожные  взгляды  в  ту  сторону,  откуда
должны были появиться американцы.
   - Хорошо, хорошо, - сказал  он,  -  в  конце  концов,  мне  все  равно.
Сколько, вы сказали, вам нужно мин?
   - Десять.
   - Беда нашей армии в том, - ворчал сапер, - что  в  ней  слишком  много
людей, которые Думают, что они могут одни выиграть войну. - Тем  не  менее
он дал знак своим людям взять  мины.  Христиан  повел  солдат  в  овраг  и
показал, где поставить мины. Он заставил солдат тщательно замаскировать их
травой, а вырытый песок собрать в каски и отнести в сторону.
   Наблюдая за работавшими внизу саперами, он заметил,  что  их  начальник
сам присоединяет  длинный  шнур  к  маленьким,  невинным  на  вид  зарядам
динамита под пролетом моста, и иронически улыбнулся.
   - Все в порядке,  -  мрачно  проговорил  сапер,  когда  Христиан  вновь
поднялся  на  дорогу,  расставив  мины  так,  как  ему  хотелось,  -  шнур
присоединен. Не знаю, что вы собираетесь делать,  но  я  присоединил  его,
чтобы доставить вам удовольствие. Ну, а теперь можно поджигать?
   - Теперь, - сказал Христиан, - попрошу вас отсюда уйти.
   - Мой долг, - напыщенно заявил сапер, - взорвать этот мост, и я  должен
лично убедиться, что он взорван.
   - Я не хочу поджигать шнур, -  сказал  Христиан,  на  этот  раз  совсем
любезным тоном, - пока американцы не подойдут совсем близко. Если  желаете
до тех пор оставаться под мостом, могу только приветствовать вас.
   - Сейчас не время для шуток,  -  с  чувством  собственного  достоинства
произнес сапер.
   - Уходите! Уходите! - свирепо и угрожающе  закричал  Христиан  со  весь
голос, вспоминая, как удачно применял такой прием Гарденбург. - Чтоб через
минуту вас здесь не было. Уходите, или вам будет плохо! - Приблизившись  к
саперу, он угрожающе смотрел на него сверху вниз, руки его  подергивались,
словно он еле сдерживался, чтобы не пришибить сапера на месте.
   Сапер отступил назад, его пухлое лицо побледнело.
   -  Переутомление,  -  хрипло  проговорил  он.  -  Вы,  наверно,  сильно
переутомились на передовой. Вам, видно, не по себе.
   - Быстро! - скомандовал Христиан.
   Сапер повернулся и поспешно перешел на другую сторону моста, где  опять
собралось его отделение. Тихим голосом он подал короткую команду, и саперы
вылезли из канавы. Ни  разу  не  оглянувшись,  они  двинулись  по  дороге.
Христиан некоторое время наблюдал за ними,  не  улыбаясь,  боясь,  как  бы
улыбка не нарушила эффекта, который произвел этот  эпизод  на  солдат  его
взвода.
   - Унтер-офицер, - заговорил теперь ефрейтор,  посыльный  из  батальона,
каким-то хриплым и тонким голосом, - капитан ждет...
   Христиан повернулся к ефрейтору, схватил его за воротник и  подтащил  к
себе. Трусливые глаза ефрейтора остекленели от испуга.
   - Еще одно слово, -  Христиан  тряс  его  так  ожесточенно,  что  каска
съехала ефрейтору на глаза и больно колотила по  переносице,  -  еще  одно
слово, и я убью тебя. - И он оттолкнул его в сторону.
   - Ден! - позвал Христиан. На другой стороне моста  от  взвода  медленно
отделилась фигура и направилась к Христиану. - Идем со  мной,  -  приказал
Христиан, когда Ден приблизился. Скользя,  Христиан  спустился  по  склону
оврага, старательно  избегая  участка,  заминированного  по  его  указанию
саперами. Он показал на длинный  шнур,  идущий  от  динамитного  заряда  к
северной стороне арки моста.
   - Будешь ждать здесь, - сказал он стоявшему рядом молчаливому  солдату,
- и, когда я дам сигнал, зажжешь этот шнур.
   Он слышал, как Ден, посмотрев на шнур, глубоко вздохнул.
   - Где вы будете, унтер-офицер? - спросил он.
   Христиан указал на высоту, на то место, где в восьмистах метрах от  них
виднелись валуны.
   - Вот там, ниже поворота дороги, валуны. Видишь?
   Последовала длинная пауза.
   - Вижу, - наконец прошептал Ден.
   Валуны ярко блестели на солнце  на  фоне  высохшей  зелени,  росшей  на
обрыве, и на таком расстоянии трудно было различить их цвет.
   - Я помашу тебе шинелью, - сказал Христиан. - Следи внимательно.  Тогда
зажжешь шнур и убедишься, что он горит. Времени у тебя  будет  достаточно.
Потом  выберешься  на  дорогу  и  побежишь  до  следующего  поворота;  там
подождешь, пока не услышишь взрыв, и тогда по дороге направишься к нам.
   Ден мрачно кивнул головой.
   - Я буду здесь один? - спросил он.
   - Нет, - ответил Христиан, - мы пришлем тебе двух балерин и гитариста.
   Ден не улыбнулся.
   - Теперь все ясно?
   - Так точно.
   - Хорошо, - сказал Христиан. - Если ты подожжешь шнур до моего сигнала,
лучше не возвращайся.
   Ден не ответил. Это был  крупный,  медлительный  парень.  До  войны  он
работал грузчиком в порту, и Христиан  подозревал,  что  он  когда-то  был
членом коммунистической партии.
   Окинув в последний раз взглядом свои  устройства  под  мостом  и  Дена,
который безучастно стоял, прислонившись к влажному  камню  арки,  Христиан
опять выбрался на дорогу. "В следующий раз, - мрачно подумал  он,  -  этот
солдат будет меньше заниматься критикой".


   Взводу потребовалось пятнадцать минут быстрой ходьбы,  чтобы  дойти  до
группы валунов, откуда просматривалась дорога. Христиан  тяжело  и  хрипло
дышал. Солдаты покорно шли за ним, словно  смирились  с  мыслью,  что  они
обречены маршировать всю свою жизнь, сгибаясь под тяжестью  железа.  Можно
было не бояться, что кто-нибудь отстанет, потому что  даже  самому  тупому
солдату во взводе было ясно, что, если американцы выйдут к мосту до  того,
как взвод скроется из виду за валунами, он будет  представлять  прекрасную
мишень для преследователей даже на большом расстоянии.
   Христиан остановился.  Прислушиваясь  к  своему  хриплому  дыханию,  он
некоторое время внимательно смотрел вниз на долину. На извилистой  пыльной
дороге мост казался маленьким, мирным и безобидным. Нигде  не  было  видно
движения, и растянувшаяся на многие километры пересеченная холмами  долина
казалась пустынной и заброшенной человеком.
   Христиан улыбнулся: его догадка о том, что позиция у  валунов  окажется
очень выгодной, оправдалась. В промежутке между холмами просматривался еще
один участок дороги, находящийся  на  некотором  расстоянии  от  поворота.
Американцы должны будут  пройти  этот  участок,  прежде  чем  скроются  на
короткое время из виду за выступом холма, который  они  обогнут,  и  снова
появятся на дороге к мосту. Если  даже  они  будут  двигаться  медленно  и
осторожно, то для того, чтобы пройти расстояние от  того  места,  где  они
впервые покажутся, до моста, им потребуется не более десяти  -  двенадцати
минут.
   - Геймс, Рихтер, - приказал Христиан, - останетесь со  мной,  остальные
пойдут с ефрейтором. - Он повернулся к  ефрейтору.  У  ефрейтора  был  вид
обреченного на смерть, который чувствует, однако,  что  у  него  есть  еще
десять шансов из ста  на  то,  что  казнь  будет  отложена  до  завтра.  -
Передайте капитану, - сказал Христиан,  -  что  мы  вернемся,  как  только
сможем.
   -  Слушаюсь,  -  обрадовался  ефрейтор  и  почти  бегом  направился   к
спасительному повороту дороги.
   Христиан смотрел, как взвод цепочкой пошел вслед за ефрейтором.  Отсюда
дорога шла по  самому  краю  высоты,  и  силуэты  солдат  величественно  и
печально  вырисовывались  на  фоне  зимнего   голубого   неба,   покрытого
клочковатыми облаками. Когда они один за другим скрывались  за  поворотом,
казалось, будто они проваливаются  в  ветреную  голубую  бездну.  Геймс  и
Рихтер составляли пулеметный расчет. Геймс нес ствол и коробку с  лентами,
а Рихтер сгорбился под  тяжестью  станка  и  второй  коробки.  Сейчас  они
стояли, тяжело опираясь на придорожные валуны. На этих солдат  можно  было
положиться, но, видя, как они  истекают  потом  даже  в  такую  прохладную
погоду, вглядываясь в  их  лица,  на  которых  трудно  было  прочитать  их
истинные мысли, Христиан неожиданно почувствовал, что предпочел бы в  этот
час иметь рядом солдат из своего старого взвода, которые уже много месяцев
лежат мертвыми в африканской пустыне. Он долгое время не вспоминал о своем
взводе, но почему-то, глядя на этих двух пулеметчиков, оказавшихся почти в
таком же положении, но на другой высоте, он воскресил в  памяти  ту  ночь,
когда тридцать шесть солдат  покорно  и  сосредоточенно  копали  одиночные
окопы, ставшие вскоре их могилами.
   Он смотрел на Геймса и Рихтера, и ему почему-то казалось, что  вряд  ли
они так же добросовестно выполнят свою задачу. Они  принадлежат  к  другой
армии, постепенно и незаметно утратившей свои боевые качества,  утратившей
свою молодость, утратившей, несмотря на  весь  свой  опыт,  воинский  дух,
готовность идти на смерть. "Если покинуть  этих  двоих  здесь,  -  подумал
Христиан, - они не долго будут оставаться на своем  посту.  -  Он  тряхнул
головой. - Глупости, вероятно, они хорошие солдаты.  Бог  знает,  что  они
думают обо мне".
   Оба солдата отдыхали, прислонившись к камням, и с опаской  посматривали
на Христиана, словно старались прочитать его мысли и узнать, предстоит  ли
им умереть в это утро.
   - Установите  его  здесь,  -  приказал  Христиан,  указывая  на  ровную
площадку между двумя валунами, соединявшимися в форме буквы  V.  Медленно,
но уверенно солдаты установили пулемет.
   Христиан улегся позади пулемета и начал его наводить. Он передвинул его
немного вправо и посмотрел через ствол, затем установил прицел  на  нужную
дальность с учетом поправки на превышение.  Далеко  внизу,  в  перекрестии
тонких нитей прицела, лежал залитый солнцем  мост,  временами  накрываемый
тенью от проплывавших по небу облаков.
   - Дайте им возможность скопиться перед мостом, - объяснял  Христиан,  -
они не станут сразу переходить его, так как подумают, что он  заминирован.
Когда я подам команду открыть огонь, цельтесь по тем солдатам, что  сзади,
а не по тем, которые близко к мосту. Понятно?
   - По тем, что сзади, - повторил Геймс, - а не по тем, которые близко  к
мосту. - Он  стал  медленно  крутить  подъемный  механизм  вверх  и  вниз,
всасывая воздух сквозь зубы. - Вы хотите, чтобы они побежали не назад,  не
туда, откуда пришли, а вперед?
   Христиан кивнул головой.
   - Они не побегут через мост, потому что тогда они окажутся на  открытом
месте, - размышлял вслух Геймс. - Они побегут в овраг,  под  мост,  потому
что там не простреливается.
   Христиан улыбнулся. "Может быть, я ошибался в Геймсе, - подумал  он,  -
он хорошо понимает свою задачу".
   - А там они попадут на мины, - спокойно добавил Геймс. - Понимаю.
   Геймс и Рихтер кивнули друг другу, и было  трудно  понять,  означал  ли
этот жест одобрение или порицание.
   Христиан снял шинель, чтобы быть готовым  подать  сигнал  сидящему  под
мостом Дену, как только появится противник.  Затем  он  уселся  на  камень
позади распростертого за пулеметом Геймса. Рихтер, стоя на  одном  колене,
держал наготове вторую ленту патронов. Христиан поднес к  глазам  бинокль,
который накануне вечером он снял с  убитого  лейтенанта,  направил  его  в
разрыв между холмами и  тщательно  навел  на  резкость.  Он  заметил,  что
бинокль очень хороший.
   Там, на  просматривавшемся  участке  дороги,  росли  два  темно-зеленых
мрачных тополя, они качались на ветру, поблескивая листвой.
   На открытом скате холма было холодно, и Христиан пожалел, что условился
подать Дену сигнал шинелью. Она бы сейчас ему  очень  пригодилась,  а  для
сигнала достаточно было бы и носового платка. От холода  у  него  по  коже
забегали мурашки, и он напрасно старался  согреться,  съежившись  в  своей
жесткой одежде.
   - Разрешите закурить? - спросил Рихтер.
   - Нет, - ответил Христиан, не опуская бинокля.
   Солдаты замолчали. "Сигареты, - вспомнил Христиан, - держу пари, у него
целая пачка или даже две. Если его убьют или тяжело ранят, надо не  забыть
обшарить его карманы."
   Они ждали. Дувший с долины ветер свистел в  ушах,  проникал  в  ноздри,
резал глотку. У Христиана начала болеть голова, особенно над глазами,  его
сильно клонило ко сну, и ему казалось, что такое состояние длится уже года
три.
   Геймс пошевелился. Он лежал перед Христианом на камнях,  вниз  животом,
широко раскинув ноги. Христиан на секунду опустил бинокль. Он  увидел  зад
Геймса в почерневших от грязи, неумело залатанных, широких и  бесформенных
брюках. "Вот так зрелище, - подумал Христиан, с трудом  подавляя  смех.  -
Какое уродство! Божественные формы человеческого тела!"
   Голова его горела. Малярия. "Мало с нас англичан,  французов,  поляков,
русских, американцев, так  еще  эти  комары.  Может  быть,  -  лихорадочно
пронеслась в его голове коварная мысль, - когда все это кончится,  у  меня
будет настоящий приступ, такой, что никто не посмеет его  отрицать,  и  им
придется отправить меня в тыл". Он снова поднял бинокль к глазам и, ожидая
очередного приступа озноба, пытался подчинить своей воле бушующие в  крови
микробы.
   Вдруг он увидел маленькие грязно-серые  фигурки,  медленно  двигавшиеся
перед тополями.
   - Тихо, - предупредил он, словно американцы  могли  услышать,  если  бы
Геймсу или Рихтеру вздумалось заговорить. Грязно-серые фигурки -  их  было
не меньше взвода - тихо ползли  в  поле  зрения  бинокля.  Они  шли  двумя
цепочками по обеим сторонам дороги, и даже на таком расстоянии было видно,
как они устали.
   - Тридцать семь, тридцать восемь, сорок  два,  сорок  три...  -  считал
Христиан. Потом они скрылись из виду. Все так же качались тополя, все  так
же выглядела дорога  перед  ними.  Христиан  опустил  бинокль.  Теперь  он
чувствовал себя совершенно бодрым и спокойным.
   Он поднялся и начал размахивать  над  головой  шинелью.  Он  представил
себе, как американцы медленно и осторожно двигаются сейчас вдоль  подножия
высоты, опустив головы вниз, напряженно выискивая мины.
   Вскоре он увидел, как Ден быстро выкарабкался  из-под  моста  и  тяжело
побежал по дороге. Он бежал, все замедляя шаг, вздымая ботинками маленькие
облачка пыли. Видно было, что он очень устал. Так он добрался до  поворота
и скрылся из виду.
   Шнур был зажжен, оставалось только, чтобы противник вел себя  так,  как
подобает солдатам.
   Христиан надел шинель и сразу почувствовал, что согревается. Он засунул
руки в карманы, и на душе у него стало спокойно и уютно.
   Оба солдата застыли у пулемета.
   Издалека послышался гул моторов. Высоко в небе на  юго-западе  Христиан
увидел медленно двигающиеся  маленькие  точки  -  строй  бомбардировщиков,
направлявшихся к северу на бомбежку. Над обрывом  щебеча  пронеслась  пара
воробьев, промелькнув быстрыми коричневыми крылышками в прицеле пулемета.
   Геймс рыгнул два раза подряд.
   - Извиняюсь, - вежливо сказал он.
   Они ждали. "Слишком долго, -  волновался  Христиан,  -  как  долго  они
плетутся. Что они там  делают?  Мост  может  взорваться  раньше,  чем  они
доберутся до поворота. Тогда все пропало".
   Геймс опять рыгнул.
   - Желудок у меня, - огорченно сказал он Рихтеру,  который,  не  отрывая
глаз от магазинной коробки пулемета, кивнул в ответ с таким видом,  словно
слышал об этом уже много раз.
   "Гарденбург, - размышлял Христиан, - сделал бы это лучше, он не стал бы
так рисковать. Он устроил бы все как-нибудь понадежнее.  Если  динамит  не
взорвется и мост останется цел  и  об  этом  узнают  в  дивизии,  а  потом
расспросят этого несчастного  унтер-офицера-сапера,  и  он  расскажет  обо
мне..."
   - О господи, - шепотом молил Христиан, - живей, живей, живей...
   Он навел бинокль на подступ к мосту. Бинокль плясал в руках, и Христиан
понял, что наступает озноб, хотя и не чувствовал его в этот момент.  Вдруг
совсем рядом кто-то зашуршало, и он невольно опустил бинокль.  На  вершине
обрыва, в трех метрах от него, быстро сновала белка. Потом она  уселась  и
уставилась своими  маленькими,  как  бусинки,  глазками  на  троих  людей.
Христиан вспомнил, как в другое время и в другом месте, на  лесной  дороге
около Парижа, перед заграждением, устроенным  французами  из  перевернутой
крестьянской повозки и матрацев, важно расхаживала маленькая птичка. Звери
и птицы, лишь на миг заинтересовавшись войной, возвращаются к своим  более
важным делам.
   Христиан прищурился и опять приложил к глазам бинокль. Взвод противника
уже вышел на дорогу;  солдаты  медленно  и  напряженно  двигались  вперед,
пригнувшись, с ружьями наготове, и ясно было видно,  что  они  всем  своим
существом чувствуют свою  уязвимость,  понимают,  что  представляют  собой
удобные мишени.
   Американцы двигались невыносимо медленно. Они шли  крошечными  шажками,
останавливаясь через  каждые  пять  шагов.  Лихая,  безрассудная  молодежь
Нового света!  Христиану  приходилось  видеть  захваченные  у  американцев
киножурналы, где показывали, как на учениях они смело прыгают с  десантных
барж в бурлящий прибой, устремляясь  на  берег  со  скоростью  спринтеров.
Сейчас они не бежали.
   -  Быстрее,  быстрее,  -  сам  того  не  замечая,  шептал  Христиан,  -
быстрее... - "Как лгут американскому народу о его солдатах!"
   Геймс рыгнул. Это был противный, режущий ухо стариковский звук.  Каждый
реагирует на войну по-своему, реакция Геймса исходила из желудка. Как лгут
нашему  народу  о  Геймсе  и  его  товарищах.  "Что  ты  испытывал,  когда
зарабатывал свой "железный крест"? - "Я рыгал, мама". Только Геймс,  он  и
Рихтер  знали  правду,  только  они  да  сорок  три   солдата,   осторожно
приближающиеся  к   старому   каменному   мосту,   построенному   ленивыми
итальянскими  рабочими  в  безмятежный  1840  год.  Они-то  знали  правду,
пулеметчики, он да сорок три солдата, волочившие ноги в пыли, под прицелом
пулемета, установленного в восьмистах метрах от них. Эта правда  связывала
их друг с другом гораздо крепче, чем с теми, кто не был здесь в это  утро.
Они все знали друг о  друге:  знали,  что  у  каждого  из  них  от  страха
начинаются спазмы в желудке,  что  к  каждому  мосту  они  приближаются  с
робостью и с чувством обреченности...
   Христиан облизал губы.  Из-за  поворота  вышел  уже  последний  солдат;
командующий  взводом  офицер,  неизменный  юноша-лейтенант,  махнул  рукой
солдату с миноискателем, и  тот  неохотно  направился  в  голову  колонны.
Солдаты медленно сбились в кучу, думая в своем заблуждении, что  держаться
ближе друг к другу безопаснее, и что если их до сих пор еще не убили, то и
на этот раз все обойдется благополучно.
   Солдат с миноискателем начал прочесывать дорогу в  двадцати  метрах  от
моста. Он действовал медленно  и  очень  осторожно.  Христиан  видел,  как
лейтенант  встал  посреди  дороги  и,  приложив  к  глазам  бинокль,  стал
осматривать  окружающую  местность.  "Конечно,  цейссовский   бинокль,   -
механически отметил Христиан, - изготовлен  в  Германии".  Он  видел,  как
бинокль поднялся кверху и застыл, направленный почти  на  их  валуны,  как
будто в молодом лейтенанте  говорил  какой-то  скрытый  инстинкт  военного
человека, подсказавший ему, что если их и подстерегает впереди  опасность,
то она кроется где-то здесь. Христиан пригнулся еще ниже, хотя был уверен,
что они надежно укрыты. Бинокль прошел над их  головами,  потом  опустился
вниз.
   - Огонь! - шепотом скомандовал Христиан. - По задним, по задним!
   Пулеметчик  открыл  огонь.  Необычный,   потрясающий   грохот   нарушил
спокойствие холмов. Помимо воли  Христиан  заморгал  глазами.  Внизу  двое
упали на дорогу, остальные стояли  ошеломленные,  с  удивлением  глядя  на
упавших. Потом упали еще трое. Тогда остальные бросились  вниз  по  склону
оврага под прикрытие моста. "Вот сейчас они бегут как в  кино,  -  подумал
Христиан, - где же кинооператор?"  Некоторые  несли  и  волочили  раненых,
другие, спотыкаясь, скатывались вниз по склону, побросав винтовки,  нелепо
размахивая руками и ногами. Все казалось далеким и бессвязным, и  Христиан
вел  наблюдение  почти  без  интереса,  словно  следил  за  борьбой  жука,
затянутого в муравейник.
   Тут взорвалась первая мина. Кувыркаясь, взлетела метров на  двадцать  в
воздух каска, тускло сверкая на солнце; видно  было,  как  развеваются  ее
ремешки.
   Геймс  прекратил  огонь.  Затем  взрывы  последовали  один  за  другим,
отражаясь многократным эхом среди холмов.  Над  мостом  поднялось  большое
грязное облако пыли и дыма.
   Грохот взрывов постепенно замер, словно звуки с трудом продвигались  по
лощинам и гребням, чтобы скопиться  где-то  в  другом  месте.  Наступившая
тишина  казалась   неестественной,   таящей   в   себе   опасность.   Пара
потревоженных воробьев, громко щебеча, носилась над пулеметом. Вдруг внизу
из-под арки моста вышла одинокая фигура. Человек шел  очень  медленно,  он
был мрачен, как доктор, отходящий от  смертного  ложа.  Он  прошел  метров
пять-шесть и медленно опустился на камень.  Христиан  наблюдал  за  ним  в
бинокль. Из-под разорванной в клочья рубашки виднелось белое, как  молоко,
тело. Человек все еще держал в руке винтовку. Медленно  и  сосредоточенно,
как помешанный, он поднял винтовку. "Да  ведь  он  целится  в  нас!"  -  с
удивлением заметил Христиан.
   Выстрелы прозвучали уныло и одиноко, но  пули  просвистели  удивительно
близко, чуть не над самой головой. Христиан усмехнулся.
   - Прикончите его, - приказал он.
   Геймс нажал на спуск. В бинокль было видно, как невдалеке от американца
широкой дугой бешено запрыгали быстрые фонтанчики пыли, но он не  двинулся
с места. Медленным, неторопливым движением, словно плотник у верстака,  он
заправлял в винтовку новую обойму. Геймс довернул пулемет, и всплески пыли
пододвинулись ближе к солдату, который  по-прежнему  отказывался  замечать
их. Он зарядил винтовку и снова поднял ее к обнаженному плечу. Было что-то
безумное, наводящее ужас в поведении этого полуголого человека, с  бледной
кожей, выделявшегося, словно шарик из слоновой кости, на зелено-коричневом
фоне оврага, в том, как он, удобно усевшись на камне, окруженный  мертвыми
товарищами, медленно и расчетливо вел огонь по пулемету,  которого  он  не
мог видеть  невооруженным  глазом,  не  обращая  внимания  на  непрерывные
щелкающие удары пуль, хотя знал, что все равно через  минуту  или  две  он
будет убит.
   - Убей его, - с раздражением пробормотал Христиан, - живо, убей его.
   Геймс на мгновение прекратил огонь и, тщательно  прищурившись,  покачал
пулемет. Раздался резкий, пронзительный скрип. Из долины снова  прозвучали
выстрелы. Они казались бессмысленными и не таящими  никакой  угрозы,  хотя
над головой Христиана снова просвистела пуля, а другая гулко шлепнулась  о
твердую землю пониже его.
   Геймс точно прицелился и дал одну короткую очередь. Солдат вяло опустил
винтовку, медленно поднялся  и,  пройдя  два-три  шага  в  сторону  моста,
повалился на землю, словно от усталости.
   В этот момент взорвался мост. На придорожные деревья посыпались  камни,
прорезая белые шрамы на стволах, сбивая ветви. Прошло немало времени, пока
осела пыль, и тогда Христиан увидел  изуродованные  трупы  в  грязно-серой
форме, торчавшие там и сям из груды обломков. Полуголый американец  исчез,
заваленный землей и камнями.
   Христиан вздохнул и опустил бинокль. "Дилетанты, - подумал он,  -  чего
они лезут на войну?"
   Геймс сел и повернулся к Христиану.
   - Теперь можно курить? - спросил он.
   - Да, - ответил Христиан, - можете курить.
   Он видел, как Геймс достал пачку сигарет и предложил одну Рихтеру.  Тот
молча взял ее. Христиану же пулеметчик закурить не предложил. "Жадюга",  -
с обидой подумал Христиан и достал одну из двух оставшихся сигарет.
   Он держал сигарету во рту и, прежде  чем  зажечь,  долго  смаковал  ее.
Приятно было ощущать губами ее круглую форму. Потом, вздохнув,  он  решил:
"В конце концов, я заработал ее" - и зажег спичку. Глубоко затянувшись, он
не выпускал дыма до  тех  пор,  пока  мог  удерживать  его  в  легких.  Он
почувствовал слабое головокружение, но ему стало легче. "Я должен написать
об этом Гарденбургу, - подумал Христиан, еще раз затягиваясь сигаретой,  -
он будет доволен, лучше он и сам бы не смог сделать".  Удобно  откинувшись
назад, он глубоко вздохнул и с улыбкой посмотрел на  ярко-голубое  небо  и
нежные, маленькие облачка,  гонимые  горным  ветром,  радуясь,  что  может
отдохнуть, по крайней мере, минут десять, пока сюда доберется Ден.  "Какое
чудесное утро", - подумал он.
   Вдруг он почувствовал, как по телу пробежала мелкая сильная дрожь.  "А,
- с радостью подумал он, - малярия, и кажется, начинается сильный приступ,
придется им отправить меня в тыл. Отличное утро". Его снова  затрясло.  Он
затянулся сигаретой и  с  удовольствием  оперся  спиной  о  валун,  ожидая
возвращения Дена и надеясь, что, взбираясь на склон, тот не будет  слишком
торопиться.





   - Рядовой  Уайтэкр,  встать!  -  скомандовал  сержант.  Майкл  встал  и
последовал за сержантом. Они вошли в большую комнату  с  высокими  темными
дверями. Она была освещена длинными свечами,  которые  тысячью  желтоватых
отблесков отражались в бледно-зеленых зеркалах, украшавших стены.
   В комнате стоял длинный полированный стол с  одним  стулом  посередине.
Майклу всегда представлялось, что это будет именно так. Он  сел  на  стул,
сержант встал позади. На столе  перед  ним  стояла  чернильница  и  лежала
простая деревянная ручка.
   Внезапно открылась  другая  дверь,  и  в  комнату  вошли  два  немецких
генерала в великолепных мундирах. Ордена, сапоги, шпоры  и  монокли  мягко
поблескивали при свете свечей. Чеканя шаг и  строго  держа  равнение,  они
подошли к столу, остановились, щелкнув каблуками, и отдали честь.
   Майкл мрачно ответил на приветствие,  не  вставая  со  стула.  Один  из
генералов расстегнул мундир, медленно извлек из кармана жесткий, свернутый
в трубочку пергамент и передал  его  сержанту.  В  тишине  раздался  сухой
шорох: сержант развернул пергамент и положил его на стол перед Майклом.
   - Документы о капитуляции, - сказал сержант. - Вас избрали  для  приема
капитуляции от имени союзников.
   Майкл с достоинством поклонился и небрежно взглянул на  документы.  Они
были как будто в порядке. Он взял ручку, обмакнул ее в чернила и  большими
буквами,  размашистым  почерком  расписался  внизу  под  двумя   немецкими
подписями: "Майкл Уайтэкр, N_32403008, рядовой первого класса. Армия США".
Скрип пера в полной тишине неприятно резал  слух.  Майкл  отложил  перо  в
сторону и поднялся.
   - Все, господа, - резко сказал он.
   Генералы  отдали  честь.  Их  руки  дрожали.  Майкл   не   ответил   на
приветствие. Он смотрел чуть поверх их голов на зеленоватые зеркала.
   Генералы четко повернулись кругом и направились к выходу.  В  ритмичном
стуке сапог по голому, блестящему паркету, в ироническом позвякивании шпор
слышались шаги побежденной Пруссии. Тяжелая дверь отворилась,  и  генералы
скрылись из виду. Дверь снова закрылась. Сержант исчез. Майкл остался один
в освещенной свечами комнате с единственным стулом и длинным  полированным
столом, на котором стояла чернильница и желтел жесткий квадрат  пергамента
с его подписью.
   - Пошевеливайся, надевай носки, -  раздался  зычный  голос.  -  Подъем!
Подъем!
   Резкие, пронзительные свистки раздавались по всем этажам старого дома и
доносились  от  соседних  домов.  Слышались   тяжелые   вздохи   и   стоны
просыпающихся в темноте солдат.
   Майкл открыл глаза. Он спал на нижней койке, и его взгляд упал на доски
и соломенный матрац над головой. Солдат, занимавший  верхнюю  койку,  спал
неспокойно, и каждую ночь на Майкла сыпались  каскады  пыли  и  соломенной
трухи.
   Майкл свесил с постели ноги и  грузно  уселся  на  край  койки,  ощущая
какую-то горечь во рту и ужасный запах немытого, потного тела,  исходивший
от двадцати человек, помещенных в  одну  комнату.  Было  половина  шестого
утра. Окна казармы, которые никогда не открывались, все  еще  были  плотно
занавешены светомаскировочными шторами.
   Дрожа от холода,  Майкл  оделся.  Его  притупленный  мозг  был  глух  к
раздававшимся вокруг стонам, ругательствам и непристойным звукам, которыми
солдаты встречали очередной день. - Щурясь от света, Майкл надел шинель и,
спотыкаясь, спустился  по  шаткой  лестнице  ветхого  дома,  занятого  под
казарму.  Он  вышел  на  улицу,  ощущая  пронизывающий  до  костей   холод
лондонского утра. Вдоль всей улицы вяло  строились  для  утренней  поверки
солдаты. Невдалеке был виден дом, на стене которого была прибита бронзовая
мемориальная доска, возвещавшая о том, что в девятнадцатом веке здесь  жил
и работал Уильям Блейк [Блейк, Уильям  (1757-1827)  -  английский  поэт  и
художник, представитель раннего романтизма]. Как бы отнесся Уильям Блейк к
утренней поверке? Что бы он подумал, если бы выглянул из окна и  посмотрел
на сбившихся в  кучу,  сквернословящих,  истосковавшихся  по  кружке  пива
заокеанских  солдат,  дрожавших  от  холода  под  аэростатами   воздушного
заграждения, все еще не видными в поднявшемся  высоко  над  землей  редком
темном тумане? Что сказал бы Уильям Блейк сержанту, который  приветствовал
каждое утро нового дня на долгом пути человечества  к  прогрессу  любезным
окриком: "Пошевеливайся, надевай носки!"?
   - Галиани?
   - Здесь.
   - Эйбернати?
   - Здесь.
   - Тэтнол?
   - Здесь.
   - Каммергард?
   - Здесь.
   - Уайтэкр?
   - Здесь.
   Я здесь, Уильям Блейк, я здесь, Джон Китс  [Китс,  Джон  (1795-1821)  -
английский поэт-романтик]. Я здесь, Сэмюэл Тейлор Колридж [Колридж, Сэмюэл
Тейлор  (1772-1834)  -   английский   поэт,   представитель   реакционного
романтизма].  Я  здесь,  король  Георг.  Я   здесь,   генерал   Веллингтон
[Веллингтон,  Артур  Уэлсли  (1769-1852)   -   английский   полководец   и
государственный деятель;  командовал  английскими  войсками  в  битве  при
Ватерлоо (1815)]. Я здесь, леди Гамильтон [Гамильтон, Эмма  (1765-1815)  -
жена английского посланника в Неаполе и любовница адмирала  Нельсона].  О,
быть бы в Англии сейчас, когда Уайтэкр там! [перефразировка  стихотворения
английского поэта Браунинга (1854-1926) "О, быть бы  в  Англии  сейчас,  в
чудесный день апреля..."] Я здесь, Лоренс Стерн [Стерн, Лоренс (1713-1768)
- английский писатель, один из основоположников сентиментализма]. Я здесь,
принц Хэл [прозвище английского короля Генриха V]. Я  здесь,  Оскар  Уайлд
[Уайлд, Оскар (1856-1900) -  английский  писатель  и  драматург,  один  из
родоначальников декаданса]. Здесь, с каской на  голове  и  с  противогазом
через плечо, с продуктовой карточкой в солдатскую лавку,  с  прививкой  от
столбняка, тифа, паратифа и оспы. Я знаю,  как  вести  себя  в  английских
домах (продуктов мало, и от добавки следует отказываться); знаю, что  надо
остерегаться сифилитичных саксонских нимф с Пиккадилли.  Я  начистил  свои
медные пуговицы так, чтобы не  ударить  лицом  в  грязь  перед  английской
армией.  Я  здесь,  Пэдди  Финьюкейн,  сбитый  над  Ла-Маншем   на   своем
"Спитфайре", я здесь, Монтгомери, я здесь, Эйзенхауэр, я здесь, Роммель, в
полной готовности за своей  пишущей  машинкой,  вооруженный  копировальной
бумагой. Я здесь, здесь, здесь, Англия. Я проделал путь  от  Вашингтона  и
семнадцатой призывной комиссии, через Майами  и  Пуэрто-Рико,  Тринидад  и
Гвиану, Бразилию и остров Вознесенья.  Я  пересек  океан,  где  по  ночам,
словно акулы в страшном сне, всплывают на поверхность  подводные  лодки  и
ведут огонь по самолетам, летящим без огней в  кромешной  тьме  на  высоте
десяти тысяч футов. Здесь история, здесь мое прошлое, здесь,  среди  руин,
где в  полночь  на  затемненных  улицах  слышатся  голоса  американцев  со
Среднего  Запада,  зовущих  такси.  Здесь,  сосед  Уильям  Блейк,   здесь,
американец, и да поможет нам бог!
   - Разойдись!
   Майкл вошел в дом и заправил  свою  койку.  Потом  он  побрился,  вымыл
уборную, взял столовые принадлежности  и,  позвякивая  котелком,  медленно
побрел по пробуждающимся серым лондонским  улицам  на  завтрак  в  большой
красный дом, где некогда жила семья  какого-то  пэра.  Вверху  был  слышен
равномерный гул тысячи моторов: "ланкастеры", возвращавшиеся  из  Берлина,
пересекали Темзу. На завтрак дали овсяную кашу и омлет из яичного  порошка
с толстым куском недожаренного,  плавающего  в  собственном  жиру  бекона.
Почему, сидя за завтраком, думал Майкл, нельзя научить  армейского  повара
сносно варить кофе? Как можно пить такую бурду?


   -  Летчики  энской  истребительной  группы  просят  прислать  комика  и
нескольких танцоров, - докладывал Майкл своему начальнику, капитану Минеи.
Стены комнаты были увешаны фотографиями известных артистов, которые прошли
через Лондон  по  линии  объединения  военно-зрелищных  предприятий.  -  И
требуют, чтобы мы не посылали больше пьяниц. В прошлом месяце  у  них  был
Джонни Саттер. Он оскорбил там какого-то летчика и был жестоко избит.
   - Пошлите к ним Флэннера, - слабым голосом сказал Минеи.  У  него  была
астма, и к тому же он слишком много пил. От сочетания виски  с  лондонским
климатом ему по утрам всегда было не по себе.
   - У Флэннера дизентерия, и он отказывается выезжать из Дорчестера.
   Минеи вздохнул.
   - Ну, тогда пошлите эту аккордеонистку. Как ее фамилия, той, с голубыми
волосами?
   - Но ведь они просят комика.
   - Скажите им, что у нас есть только аккордеонисты.  -  Минеи  поднес  к
носу склянку с лекарством.
   - Слушаюсь, сэр, - ответил Майкл. - Мисс Роберта Финч не может ехать  в
Шотландию.  С  ней  приключился  нервный  припадок  в  Солсбери.  Она  все
порывается раздеться донага в солдатской столовой и пытается  покончить  с
собой.
   - Пошлите в  Шотландию  ту  певичку,  -  со  вздохом  оказал  Минеи.  -
Подготовьте подробное донесение о Финч и отошлите его в штаб  в  Нью-Йорк,
чтобы нас потом не обвиняли.
   - Труппа Маклина сейчас находится в Ливерпульском  порту,  -  продолжал
Майкл, - но на  их  судно  наложен  карантин.  Один  из  матросов  заболел
менингитом, и всем запрещено сходить на берег в течение десяти дней.
   - Это просто невыносимо, - проворчал капитан Минеи.
   - Получено секретное,  донесение  из  энской  тяжелой  бомбардировочной
группы. В прошлую субботу у них играл оркестр Лэрри Крозета. В воскресенье
вечером они затеяли с летчиками игру в покер и выставили их на одиннадцать
тысяч долларов. Полковник Коукер утверждает,  что  у  них  были  крапленые
карты. Он требует, чтобы они вернули деньги, а в противном  случае  грозит
привлечь их к ответственности.
   Минеи устало вздохнул и поднес склянку с лекарством к другой ноздре. До
войны он содержал ночной клуб в Цинциннати, и теперь  часто  мечтал  снова
оказаться в Огайо среди комиков и танцоров.
   - Сообщите полковнику Коукеру, что  я  расследую  всю  эту  историю,  -
ответил он.
   -  Священник  транспортно-десантного   авиационного   командования,   -
бесстрастно докладывал Майкл, - протестует против непристойностей в  нашей
программе "Ошибки молодости". Он  говорит,  что  главный  герой  семь  раз
чертыхается, а инженю во втором акте обзывает одного  из  действующих  лиц
сукиным сыном.
   Минеи удрученно покачал головой.
   - Я же приказал этому олуху для представлений на  этом  театре  военных
действий выбросить из программы все непристойности, и он заверил меня, что
все сделает. Ох, уж эти артисты, - простонал он. -  Передайте  священнику,
что я с ним совершенно согласен и что все виновные будут наказаны.
   - На сегодня пока все, капитан, - закончил Майкл.
   Минеи вздохнул и сунул склянку в карман. Майкл направился к выходу.
   - Одну минуточку, - остановил его Минеи.
   Майкл повернулся к капитану. Минеи хмуро  оглядел  Майкла  воспаленными
глазами астматика. Нос у него был красный от насморка.
   - Ей богу, Уайтэкр, - сказал Минеи, - у вас ужасный вид.
   Майкл без всякого удивления посмотрел на  свой  измятый,  не  по  росту
большой китель и мешковатые брюки.
   - Так точно, капитан.
   - Мне лично на это наплевать. По мне вы могли бы являться сюда  хоть  в
негритянском костюме, в одной  травяной  юбочке.  Но  ведь  у  нас  бывают
офицеры из других частей, и у них создается плохое впечатление.
   - Да, сэр, - согласился Майкл.
   - Заведение, подобное нашему, - продолжал  Минеи,  -  должно  выглядеть
даже  более  военным,  чем  подразделение  парашютных  войск.  Мы   должны
блестеть, мы должны сверкать. А вы выглядите, как рабочий по кухне.
   - Так точно, сэр.
   - Неужели вы не можете добыть себе другой китель?
   - Я уже два месяца прошу об этом,  -  сказал  Майкл.  -  Каптенармус  и
разговаривать со мной больше не станет.
   - Вы бы хоть почистили пуговицы. Это ведь не так уж трудно,  не  правда
ли?
   - Да, сэр.
   - Как мы можем знать, - сказал Минеи, - что в один  прекрасный  день  к
нам не пожалует генерал Ли?
   - Да, сэр.
   - Кроме того, у вас на столе всегда слишком много бумаг. Это производит
плохое впечатление. Засуньте их в ящики. На  столе  должна  лежать  только
одна бумага.
   - Слушаюсь, сэр.
   - И еще один вопрос, - глухо проговорил Минеи. - Я хотел спросить, есть
ли у вас при себе деньги.  Вчера  вечером  я  задолжал  по  счету  в  "Les
Ambassadeurs", а суточные получу не раньше понедельника.
   - Один фунт вас устроит?
   - Это все, что у вас есть?
   - Да, сэр.
   - Хорошо, - сказал Минеи, взяв бумажку у Майкла. - Спасибо. Я рад,  что
вы  с  нами,  Уайтэкр.  Здесь   до   вашего   прихода   творилось   что-то
невообразимое. Если бы только вы чуть побольше походили на солдата!
   - Да, сэр.
   - Пошлите ко мне сержанта Московица, - сказал Минеи. - У  этого  сукина
сына денег хоть отбавляй.
   - Слушаюсь, сэр, - ответил Майкл. Он  направился  в  другую  комнату  и
послал сержанта Московица к капитану.
   Вот так проходили дни в Лондоне зимой 1944 года.


   Король после ухода Полония произнес:

   - О, мерзок, грех мой, к небу он смердит;
   На нем старейшее из всех проклятий - Братоубийство!..
   [В.Шекспир, "Гамлет", пер. - М.Лозинский]

   На маленьких ящичках, специально установленных по обеим сторонам сцены,
вспыхнул сигнал "Воздушная тревога",  и  несколькими  секундами  позже  до
слуха зрителей донесся вой сирен, а вслед за ним где-то далеко, в  стороне
побережья, заговорили зенитки.
   Король продолжал:

   ...Не могу молиться,
   Хотя остра и склонность, как и воля:
   Вина сильней, чем сильное желание...

   Грохот  зениток  быстро  приближался.  Самолеты  проносились  уже   над
пригородами Лондона. Майкл поглядел вокруг себя. В театре шла премьера,  и
притом необычная, с новым артистом в роли Гамлета. Публика  была  разодета
для военного времени шикарно. Среди зрителей было много  престарелых  дам,
которые, казалось, не пропустили ни одной  премьеры  "Гамлета"  со  времен
Генри Ирвинга [Ирвинг, Генри (1838-1905) - английский  актер  и  режиссер;
ставил произведения Шекспира, играл роль Гамлета].  В  ярком  свете  рампы
поблескивали седые волосы и черные вуалетки. Престарелые леди, как  и  все
остальные зрители, сидели тихо, не шевелясь, и не отрывали глаз от  сцены,
где встревоженный, охваченный отчаянием король  шагал  взад  и  вперед  по
темной комнате Эльсинорского замка.
   Король громко говорил:

   Прости мне это гнусное убийство,
   Тому не быть, раз я владею всем,
   Из-за чего я совершил убийство:
   Венцом, и торжеством, и королевой.

   Это была коронная сцена короля, и  артист,  очевидно,  немало  над  ней
поработал. Он был один на всей сцене, и ему предстояло произнести  длинный
и  красноречивый  монолог.  И  надо  сказать,  играл  он   очень   хорошо.
Взволнованный, страдающий, сознающий тяжесть совершенного преступления, он
шагал по сцене, а за кулисой притаился Гамлет и думал, прикончить его  или
нет.
   Грохот орудий становился все сильнее; в небе был  слышен  неровный  гул
немецких самолетов, приближавшихся к позолоченному куполу театра.  Монолог
короля  звучал  все  громче  и  громче,  казалось,  его  голосом   говорит
трехсотлетняя история английского театра, бросая вызов бомбам,  самолетам,
орудиям. Зал застыл. Зрители слушали с таким  напряженным  вниманием,  как
будто они присутствовали на первом представлении новой трагедии Шекспира в
"Глобусе" ["Глобус" - театр, основанный в 1599  году  в  Лондоне;  на  его
сцене шли произведения Шекспира; сам Шекспир был актером,  а  впоследствии
пайщиком этого театра].
   Король восклицал:

   В порочном мире золотой рукой,
   Неправда отстраняет правосудье,
   И часто покупается закон
   Ценой греха; но наверху не так:
   Там кривды нет...

   Как раз в этот момент открыла  огонь  зенитная  батарея,  расположенная
прямо за задней стеной театра; где-то совсем рядом  раздались  два  взрыва
бомб. Театр чуть вздрогнул.
   - ...Там дело предлежит воистине... - громко произнес актер,  продолжая
играть свою роль. Он говорил с расстановкой,  стараясь  вместить  фразы  в
промежутки  между  залпами  орудий,  и  сопровождал  свою  речь   изящными
трагическими жестами.
   - ...И мы принуждены... -  сказал  король,  когда  на  какой-то  момент
наступило затишье: зенитчики за стеной театра перезаряжали свои орудия.  -
На очной ставке с нашею виной свидетельствовать... -  Но  в  следующую  же
секунду где-то совсем рядом открыли огонь реактивные установки. Их ужасный
свист всегда напоминал звук падающей бомбы.  Король  молча  ходил  взад  и
вперед, ожидая очередного затишья. Свист и грохот на мгновение  ослабли  и
превратились в какой-то невнятный рокот. - Что же  остается?  -  торопливо
воскликнул король. - Раскаянье. Оно так много может.
   Затем  его  голос  снова  потонул  в  общем  грохоте.   Здание   театра
сотрясалось и дрожало под аккомпанемент нестройного хора орудий.
   "Бедный малый, - подумал Майкл, вспоминая  все  премьеры,  которые  ему
довелось видеть, - бедный малый. Наконец-то после стольких лет он дождался
этого огромного  события  в  своей  жизни,  и  вот...  Как  же  он  должен
ненавидеть немцев!"
   - ...О, жалкий жребий! - медленно выплыл голос актера из треска и шума.
- Грудь, чернее смерти!
   Гул  самолетов  пронесся   над   самым   театром.   Зенитная   батарея,
расположенная у театральной стены, послала им вдогонку в  грохочущее  небо
последний залп возмездия. Его  подхватили  другие  батареи,  расположенные
дальше, в северной части Лондона.  Звуки  стрельбы  все  больше  и  больше
удалялись, напоминая теперь барабанную дробь, как будто на соседней  улице
хоронили генерала. Король снова заговорил медленно,  уверенно  и  с  таким
царственным величием, какое доступно только актеру:

   Увязший дух, который, вырываясь,
   Лишь глубже вязнет! Ангелы, спасите!
   Гнись, жесткое колено! Жилы сердца!
   Смягчитесь, как у малого младенца!
   Все может быть еще и хорошо.

   Он встал на колени перед алтарем;  вошел  Гамлет,  изящный  и  мрачный,
затянутый в черное трико. Майкл посмотрел вокруг себя. Лица были спокойны,
зрители с интересом следили за тем, что происходит на сцене; и престарелые
дамы, и военные сидели не шевелясь.
   "Я люблю вас, - хотел сказать им Майкл, - я люблю вас  всех.  Вы  самые
лучшие, самые сильные и самые глупые люди на земле, и я с  радостью  отдал
бы за вас свою жизнь".
   Когда  Майкл  снова  взглянул  на  сцену  и  увидел,  как   раздираемый
сомнениями, Гамлет прячет меч в ножны, не  желая  убивать  дядю  во  время
молитвы, он почувствовал, что по его щекам покатились слезы.
   Где-то далеко одинокая зенитка послала  снаряд  в  теперь  уже  стихшее
небо. "По-видимому, - подумал Майкл, - это одна из  женских  батарей.  Они
немного опоздали к моменту налета и теперь с чисто женской  логикой  хотят
показать, что у них были самые лучшие намерения".


   Когда Майкл вышел из театра и направился в сторону  парка,  Лондон  был
охвачен ярким заревом пожаров. Все небо мерцало, и то там, то тут высоко в
облаках отражалось оранжевое зарево. К этому времени Гамлет был уже мертв.
"Почил высокий дух! - воскликнул Горацио. - Спи, милый принц! Спи, убаюкан
пеньем херувимов". Когда Горацио произносил свои  заключительные  слова  о
бесчеловечных и случайных карах,  кровавых  делах,  негаданных  убийствах,
последние  подбитые  немецкие  самолеты  падали  над   Дувром,   последние
англичане, ставшие жертвами бомбардировки, умирали в своих горящих  домах,
а занавес медленно опускался, и театральные служащие уже бежали на сцену с
цветами для Офелии и других артистов.
   По  Пиккадилли  сновали  целые  батальоны  проституток.  Они   освещали
электрическими  фонариками  лица  прохожих,  громко  хихикали  и  зазывали
хриплыми голосами: "Эй, янки, два фунта, янки!"
   Майкл, медленно пробираясь сквозь  толпы  проституток  и  солдат,  мимо
патрулей военной полиции, думал о словах Гамлета, обращенных к Фортинбрасу
и его воинам.

   "Вот это войско, тяжкая громада,
   Ведомая изящным, нежным принцем,
   Чей дух, объятый дивным честолюбьем,
   Смеется над невидимым исходом,
   Обрекши то, что смертно и неверно,
   Всему, что могут счастье, смерть, опасность,
   Так, за скорлупку".

   "Вот  как  мы  смеемся  над  невидимым  исходом,  -  усмехнулся  Майкл,
всматриваясь в темноте в солдат, торгующихся с женщинами, - что за  жалкая
и полная сомнения усмешка! Мы жертвуем всем, что смертно и неверно,  и  не
только за скорлупку; однако как все это не похоже  на  Фортинбраса  и  его
двадцать тысяч солдат за сценой. Должно быть, Шекспир все же хватил  через
край. Вряд ли какая-либо армия, даже армия  доброго  старого  Фортинбраса,
возвращавшаяся  с  польской  войны,  могла  выглядеть  так  воинственно  и
обладать  такой  бодростью  духа,  как  это  изображает   драматург.   Эти
возвышенные слова  выгодно  оттеняли  душевные  муки  Гамлета,  и  Шекспир
поэтому вложил их в его уста, хотя и знал, вероятно, что все это ложь.  Мы
не знаем, что думал рядовой первого  класса  пехоты  Фортинбраса  о  своем
изящном, нежном принце  и  о  дивном  честолюбии  его  духа.  А  могла  бы
получиться презабавная  сценка...  Двадцать  тысяч,  что  ради  прихоти  и
вздорной славы идут в могилу, как  в  постель,  возможно  ли  это?  Совсем
неподалеку, - размышлял Майкл, - находятся могилы, уготованные  для  более
чем двадцати тысяч окружавших его солдат, а быть может, и для него самого;
но, возможно, за триста лет прихоти и вздорная слава до некоторой  степени
утратили свою притягательную силу. И все же мы идем, мы идем.  У  нас  нет
той величавой решимости, которой восхищался человек в черном трико, но  мы
идем. С нами разговаривают не  белыми  стихами,  а  какой-то  искалеченной
прозой, малопонятным юридическим языком, слишком тяжеловесным для обычного
употребления. Безразличный к нашей судьбе суд присяжных, избранных большей
частью не из нашей среды, разбирает дело, которое не совсем входит  в  его
юрисдикцию, и выносит приговор чаще не в нашу пользу. Почти честный  судья
вручает нам повестку и говорит: "Иди на смерть. Так надо". Мы и верим и не
верим, но все же идем. "Идите на смерть, - говорят нам. - Мир не изменится
к лучшему после войны, но, может быть, он станет не намного хуже". Где  же
тот Фортинбрас, который, взмахнув  плюмажем  и  приняв  благородную  позу,
переложит всю эту прозу на красивый, ласкающий слух язык? N'existe pas [не
существует (франц.)], как говорят французы. Весь вышел. Нет его в Америке,
нет и в Англии, молчит он во Франции, хитро притаился в России. Фортинбрас
исчез с лица земли. Такую  попытку  предпринял  Черчилль,  но  на  поверку
оказалось, что в его голосе звучит тот же пустой, старомодный мотив, каким
трубы призывали к бою сотни лет  назад.  Насмешка  над  невидимым  исходом
переродилась в наши дни в скептическую ухмылку, в кислую гримасу, и тем не
менее  в  нынешней  войне  найдет  свою  смерть  достаточно  людей,  чтобы
удовлетворить  вкус  самого  кровожадного  посетителя   "Глобуса"   начала
семнадцатого века".


   Майкл медленно шел по Гайд-парку и думал о лебедях,  устраивающихся  на
ночь на своем островке,  об  ораторах,  которые  снова  появятся  здесь  в
воскресенье,  и  о  расчетах  зенитных  орудий,  приготавливающих  чай   и
отдыхающих после налета немецких самолетов. Он вспомнил, как  отозвался  о
лондонских зенитчиках один ирландский  капитан,  приехавший  в  отпуск  из
Дувра, где его батарея сбила сорок вражеских самолетов.
   - Они не сбили ни  одного  самолета,  -  слегка  картавя,  презрительно
говорил ирландец. - Удивительно, что Лондон  до  сих  пор  еще  не  совсем
разрушен. Они настолько поглощены посадкой  рододендронов  вокруг  огневых
позиций и так усердно надраивают стволы своих орудий, стремясь  произвести
хорошее впечатление на мисс Черчилль, когда ей  случится  проезжать  мимо,
что совсем разучились стрелять.
   Над старыми деревьями и над  избитыми  осколками  зданиями  поднималась
луна. Под ногами солдат, проходивших мимо со  своими  подругами,  хрустели
выбитые во время воздушного налета стекла.
   "Совсем разучились стрелять", - подумал Майкл, проходя  мимо  швейцара,
на ливрее которого блестели награды  времен  прошлой  войны,  в  вестибюль
"Дорчестера". "Совсем  разучились  стрелять",  -  повторил  он:  ему  явно
понравилось это выражение.
   Сверху доносились звуки танцевальной  музыки;  пожилые  серьезные  дамы
пили чай со своими племянниками; хорошенькие девушки,  повиснув  на  руках
американских офицеров, проплывали мимо в американский бар. Вся эта картина
казалась Майклу очень знакомой, как будто обо  всем  этом  он  уже  где-то
читал; персонажи, декорация, действие - все было точно таким  же,  как  во
время  прошлой   войны;   даже   в   костюмах   разница   была   настолько
незначительной, что ее едва можно было заметить. "Такова ирония судьбы,  -
думал он, - что наши юношеские мечты всегда претворяются в  жизнь  слишком
поздно, когда мы уже чужды всякой романтики".
   Он поднялся наверх в большую  комнату,  где  вечер  был  еще  в  полном
разгаре. Луиза обещала ждать его там.
   - Посмотри-ка, - сказала сидевшая у двери высокая черноволосая девушка,
- рядовой явился. - Она повернулась к сидевшему рядом с ней полковнику.  -
Я ведь говорила тебе, что в Лондоне есть  рядовые.  -  Она  повернулась  к
Майклу.
   - Придешь обедать во вторник вечером? - спросила она. - Ты будешь душой
общества. Костяк армии!
   Майкл улыбнулся  ей.  Полковник,  видимо,  был  не  очень-то  обрадован
появлением Майкла.
   - Пойдем, моя дорогая, - сказал он,  -  крепко  подхватив  девушку  под
руку.
   - Я дам тебе лимон, если придешь, - сказала девушка, обернувшись  через
плечо. Шурша шелками, она ушла с полковником. - Настоящий, целый лимон,  -
повторила она.
   Майкл обвел взглядом комнату. Насчитав шесть генералов, он почувствовал
себя очень неловко. До этого ему  никогда  не  приходилось  встречаться  с
генералами. Он смущенно посмотрел на свой плохо сидящий китель и  небрежно
начищенные пуговицы. Он не удивился бы, если бы один из генералов  подошел
к нему и записал его фамилию, звание и личный номер  за  то,  что  у  него
плохо начищены пуговицы. Луизы нигде не было видно, и Майкл не осмеливался
среди такого множества важных персон подойти к стойке и что-нибудь выпить.
После того как ему исполнилось шестнадцать лет, он думал, что  с  чувством
неловкости покончено  навсегда.  И  действительно,  с  тех  пор  он  везде
чувствовал себя как дома, свободно высказывал свои мысли и  сознавал,  что
может быть охотно принят, если не сказать больше, в любой компании.  Но  с
того дня, как он попал в армию, в нем  развилось  какое-то  новое  чувство
застенчивости, гораздо более сильное, чем в юности. Он робел в присутствии
офицеров и уже побывавших в боях солдат, и даже в  присутствии  женщин,  с
которыми при всех  иных  обстоятельствах  он  чувствовал  бы  себя  вполне
свободно.
   Он стоял в нерешительности, несколько отступив от двери, и во все глаза
смотрел на генералов. Их лица ему не нравились. Они  слишком  походили  на
лица   бизнесменов,   провинциальных   торговцев,   фабрикантов,   немного
располневших и избалованных комфортом, все помыслы которых  направлены  на
то, чтобы не прозевать какую-нибудь новую  выгодную  сделку.  "У  немецких
генералов лица лучше, - думал он, - не как лица людей, а именно  как  лица
генералов: более суровые, более  жестокие,  более  решительные.  Генералам
подходят  только  два  типа  лиц.  Генерал  должен  быть  похож   или   на
призера-тяжеловеса, холодно, с отвагой бессловесного зверя  взирающего  на
мир сквозь узкие щели глаз, или  на  какого-нибудь  одержимого  из  романа
Достоевского, злобного, почти  сумасшедшего,  с  лицом,  дышащим  зловещим
экстазом и отмеченным видениями смерти.  Наши  генералы,  -  думал  он,  -
выглядят так, как будто они готовы продать вам участок  под  строительство
или пылесос, но никак не похоже,  что  они  могут  повести  вас  на  штурм
крепостных стен. О Фортинбрас, Фортинбрас, неужели ты никогда  не  выезжал
из Европы?"
   - О чем ты думаешь? - спросила Луиза. Она стояла с ним рядом.
   - О лицах наших генералов, - ответил Майкл. - Они мне не нравятся.
   - Вся беда в том, - сказала Луиза, - что  у  тебя  психология  рядового
солдата.
   - Да, ты совершенно права, - согласился Майкл, внимательно  разглядывая
Луизу. На ней был костюм из серой шотландки и черная кофточка.  Ее  пышные
ярко-рыжие волосы, украшавшие небольшую элегантную фигурку, сверкали среди
военных мундиров. Он никак не мог решить, то  ли  он  действительно  любит
Луизу, то ли она просто раздражает его. Где-то на Тихом океане у  нее  был
муж, но  она  редко  говорила  о  нем.  Сама  же  она  выполняла  какую-то
полусекретную работу для бюро военной информации и, казалось, была знакома
со всеми важными персонами на Британских островах.  Она  ловко  и  искусно
вела себя с мужчинами, и ее всегда приглашали на уик-энд  в  фешенебельные
загородные дома, где словоохотливые высокопоставленные военные,  вероятно,
выбалтывали ей  немало  важных  военных  секретов.  Майкл,  например,  был
уверен, что она знает день открытия второго фронта, знает, какие объекты в
Германии подлежат бомбардировке в следующем месяце и когда Рузвельт  снова
встретится со Сталиным и Черчиллем. Ей уже давно перевалило  за  тридцать,
хотя выглядела она моложе. До войны она скромно жила в Сент-Луисе, где  ее
муж преподавал в колледже. Майкл был  уверен,  что  после  войны  она  или
выставит свою кандидатуру в сенат или будет назначена куда-нибудь  послом.
Когда он думал об этом, ему было  жаль  ее  мужа,  застрявшего  где-то  на
Бугенвиле или на Новой Каледонии и мечтавшего после войны вернуться в свой
скромный домик, к тихой жизни в Сент-Луисе.
   - Зачем, - спросил Майкл, спокойно глядя на  нее  и  чувствуя  на  себе
холодный взгляд двух-трех больших чинов, - зачем ты возишься со мной?
   - Я хочу поддерживать контакт  с  войсками  и  чувствовать  их  дух,  -
ответила Луиза. - "Простой солдат и его карьера" - я могу написать  статью
на эту тему для "Лейдиз хоум джорнэл".
   - Кто платит за этот вечер? - спросил Майкл.
   - Бюро военной информации, - ответила Луиза, крепко держа его за  руку.
- Все это делается ради поддержания  наилучших  отношений  с  вооруженными
силами и с нашими славными союзниками - англичанами.
   - Так вот куда идут наши деньги! На виски для генералов!
   - Бедняги, - сказала Луиза. - Не завидуй им. Их тихие дни уже сочтены.
   - Давай уйдем отсюда, - предложил Майкл. - Мне нечем дышать.
   - Разве ты не хочешь выпить?
   - Нет. Что скажет бюро военной информации?
   - Единственно, чего я не выношу у рядовых, - сказала Луиза, - это когда
они напускают на себя вид уязвленного морального превосходства.
   -  Пойдем  отсюда.  -  Майкл  увидел,  что  к  ним  приближается  седой
английский полковник, и хотел было повести Луизу  к  двери,  но  было  уже
слишком поздно.
   - Луиза, - обратился к ней полковник, - мы идем обедать в клуб, и, если
вы не заняты...
   - Извините, - ответила Луиза, слегка опираясь на руку Майкла.  -  Но  я
занята. Познакомьтесь: полковник Тренор, рядовой первого класса Уайтэкр.
   - Здравствуйте, сэр, - поздоровался Майкл, пожимая  руку  полковнику  и
почти машинально принимая стойку "смирно".
   Полковник,  как  заметил  Майкл,  был  красивым,  стройным  мужчиной  с
холодными тусклыми глазами и с красными петлицами  генерального  штаба  на
отворотах мундира. Он, однако, не снизошел до ответной улыбки Майклу.
   - Это правда, - проговорил он грубо, - что вы заняты, Луиза?
   Вплотную  придвинувшись  к  ней,  он  пристально  смотрел  ей  в  лицо,
покачиваясь на каблуках. Его лицо как-то  странно  побледнело.  Тут  Майкл
вспомнил имя полковника. Он как-то давно слышал, что между  ним  и  Луизой
что-то было, и капитан Минеи однажды,  после  того  как  увидел  Майкла  с
Луизой в баре, предупредил  его,  чтобы  он  был  поосторожнее.  Полковник
теперь служил не в войсках,  а  в  одном  из  отделов  планирования  штаба
верховного  командования  союзных  войск  и,  по  словам  Минеи,  был  там
влиятельной фигурой.
   - Я ведь уже сказала вам, Чарльз, - решительно повторила Луиза, - что я
занята.
   - Понимаю, - проворчал полковник сдавленным  и  нетвердым  голосом.  Он
круто повернулся и направился к стойке.
   - Итак, все ясно, - тихо произнес Майкл, - рядовой Уайтэкр  следует  на
десантной барже номер один.
   - Не говори глупости, - резко сказала Луиза.
   - Это шутка.
   - Глупая шутка.
   - Согласен. Глупая шутка. Давай мне мое "Пурпурное сердце"  [медаль  за
ранение в бою] сейчас. - Он улыбнулся ей, чтобы показать, что не принимает
все это всерьез. - А теперь, - продолжал он, - после того как ты испортила
мне карьеру в армии Соединенных Штатов, может, мы все-таки пойдем?
   - А разве ты не хочешь познакомиться с кем-либо из генералов?
   - Как-нибудь  в  другой  раз,  -  уклонился  Майкл.  -  Ну,  скажем,  в
шестидесятом году. А пока пойди возьми свое пальто.
   - Хорошо, - сказала Луиза. - Только не уходи. Я не перенесу этого.
   Майкл вопросительно посмотрел на нее. Она стояла совсем близко, забыв о
всех других мужчинах, находившихся в баре. Слегка  склонив  голову  набок,
она очень серьезно смотрела на Майкла. "Она говорит это вполне серьезно, -
подумал Майкл, - она действительно так  думает".  Он  почувствовал  прилив
нежности,  но  в  то  же  время  ее  слова  встревожили  его  и  заставили
насторожиться. "Чего она хочет?" - мелькнуло у него  в  голове,  когда  он
смотрел на ее  яркие,  искусно  уложенные  волосы  и  чувствовал  на  себе
серьезный, откровенный взгляд ее глаз.
   "Что ей нужно? Чего бы она ни хотела, - упрямо  подумал  он,  -  я,  во
всяком, случае, этого не хочу".
   - Почему ты не женишься на мне? - спросила она.
   Майкл заморгал глазами и посмотрел  вокруг:  его  ослепил  яркий  блеск
множества офицерских звезд и галунов. "Ну разве здесь место  для  подобных
вопросов!" - подумал он.
   - Почему ты не женишься на мне? - тихо повторила она.
   Майкл уклонился от ответа.
   - Прошу тебя, - сказал он, - сходи  за  своим  пальто.  -  Он  внезапно
почувствовал острую неприязнь  к  ней,  ему  вдруг  стало  жаль  ее  мужа,
школьного учителя,  облаченного  в  форму  морской  пехоты,  затерявшегося
где-то в далеких джунглях. "Должно быть, - подумал Майкл,  -  это  добрый,
простой, печальный человек, который погибнет в этой войне  просто  потому,
что ему не везет".
   - Не думай, - сказала Луиза, - что я пьяна. С той минуты, как ты  вошел
сюда, я знала, что задам тебе этот вопрос. Я наблюдала за тобой целых пять
минут, прежде чем ты меня заметил. Я поняла, что это  именно  то,  чего  я
хочу.
   - Я подам рапорт по команде,  -  усмехнулся  Майкл,  -  чтобы  получить
разрешение от моего командира...
   - Не шути с  этим,  черт  тебя  побери,  -  сказала  Луиза.  Она  резко
повернулась и пошла за пальто.
   Он  смотрел  ей  вслед,  когда  она  пересекала  комнату.  На  пути   в
гардеробную ее  перехватил  полковник  Тренор,  и  Майкл  видел,  как  тот
торопливым шепотом спорил о чем-то с Луизой, держа ее за руку. Она вырвала
руку и пошла в гардеробную. Она шла легкой походкой, с гордой  женственной
грацией, ступая своими красивыми маленькими ножками.  Майклу  было  не  по
себе.  Ему  очень  хотелось  набраться  смелости,  подойти  к   стойке   и
чего-нибудь  выпить.  Как  все  было  легко  и  просто.  Милые,  дружеские
отношения без забот и без ответственности - как  раз  то,  что  нужно  для
такого времени, когда в ожидании начала  настоящей  войны  приходится  как
дураку сидеть в нелепой конторе Минеи, сгорая от стыда. Все  было  просто,
приятно, и Луиза сама искусно воздвигла тонкую ширму из чего-то меньшего и
в то же время лучшего, чем  любовь,  чтобы  защитить  его  от  бесконечной
мерзости армейской жизни. А теперь всему этому, по-видимому, пришел конец.
"Женщины, -  с  возмущением  подумал  Майкл,  -  никак  не  могут  постичь
искусство легко менять предмет своего увлечения. В глубине  души  все  они
тяготеют к оседлости, инстинктивно, с  тупой  настойчивостью  они  создают
семейные очаги во времена наводнений и войн, накануне вражеского вторжения
и даже в моменты крушения государств. Нет, я на это не пойду. Хотя бы ради
самозащиты я постараюсь пережить эти времена один.  Да  наплевать  мне  на
все, - подумал Майкл, - есть тут генералы, нет ли  их  -  все  равно".  Он
решительно и быстро пересек комнату и направился к стойке.
   - Виски с содовой, пожалуйста, - бросил он буфетчику. С наслаждением он
сделал первый большой глоток.
   Рядом с  Майклом  какой-то  английский  полковник  транспортной  службы
разговаривал с английским подполковником авиации. Они не обращали на  него
никакого внимания. Полковник был слегка пьян.
   - Герберт, старина, - говорил полковник своему собеседнику, - я  был  в
Африке и могу сказать тебе совершенно авторитетно. Американцы сильны  лишь
в одном деле. Нет, скажу больше, они просто великолепны. Я  не  стану  это
отрицать. Они великолепны по части снабжения. Грузовики, склады  горючего,
служба движения - все  это  великолепно.  Но  давай  говорить  откровенно,
Герберт, - воевать они не могут. Если  бы  Монтгомери  трезво  смотрел  на
вещи, он  бы  просто  сказал  им:  "Ребята,  мы  передадим  вам  все  свои
грузовики, а вы передайте нам все свои танки и орудия. Вы, ребята,  будете
перевозить грузы, потому что в этом деле вы вне всякой конкуренции,  а  мы
уж как-нибудь с божьей помощью будем воевать, и тогда все мы будем дома  к
рождеству".
   Подполковник авиации торжественно поклонился в знак согласия, затем оба
офицера армии его величества заказали еще по одной порции виски.
   "Бюро военной информации, - подумал с горечью Майкл, глядя  на  розовый
затылок  полковника,  просвечивающий  через   редкие   седые   волосы,   -
несомненно, бросает деньги налогоплательщиков на  ветер,  расходуя  их  на
таких вот союзников".
   Тут он увидел Луизу, входившую в комнату,  в  сером  пальто  свободного
покроя. Он поставил свой стакан и поспешил ей навстречу. Ее  лицо  уже  не
было таким серьезным; на нем играла обычная слегка вопросительная  улыбка,
как будто она и наполовину не верила  тому,  что  говорят  ей  окружающие.
"Наверно, войдя в гардеробную, - подумал Майкл, беря ее под  руку,  -  она
взглянула на себя в зеркало и сказала себе, что на сегодня хватит,  больше
она ничем не выдаст себя, и после этого ее лицо автоматически приняло свое
прежнее выражение, сделав  это  также  легко  и  плавно,  как  она  сейчас
натягивает перчатки".
   - О боже, - засмеялся Майкл, ведя ее к выходу, - какая же мне  угрожает
опасность!
   Луиза взглянула на него и, наполовину  угадав,  что  он  имел  в  виду,
задумчиво улыбнулась.
   - Да, не думай, что ты в безопасности, - сказала она.
   - О господи, конечно, нет, - в тон ей ответил Майкл.
   Они оба рассмеялись и вышли  на  улицу  через  холл  "Дорчестера"  мимо
пожилых  дам,  пьющих   чай   со   своими   племянниками,   мимо   молодых
капитанов-летчиков с их хорошенькими подругами, мимо ужасного  английского
джаза, который так много терял от того, что в Англии не было негров, чтобы
вдохнуть в него жизнь и сказать саксофонистам и барабанщикам: "Эй, мистер,
давай начинай!  Послушай,  мистер,  это  делается  вот  так!  Обращайся  с
инструментом свободней, что ты вцепился в эту чертову  трубу..."  Майкл  и
Луиза шли, весело улыбаясь, взявшись за руки, снова вернувшись, быть может
лишь на одно мгновение, к своей непрочной счастливой любви.  За  парком  в
свежем  прохладном  вечернем  воздухе  догорали  после   налета   немецких
самолетов пожары, отбрасывая в небо какой-то праздничный отблеск.


   Они медленно направились в сторону Пиккадилли.
   - Сегодня вечером я кое-что решила, - сказала Луиза.
   - Что именно? - спросил Майкл.
   - Я должна  добиться,  чтобы  тебя  произвели  в  офицеры.  Хотя  бы  в
лейтенанты. Глупо оставаться всю жизнь рядовым. Я хочу  поговорить  кое  с
кем из моих друзей.
   Майкл рассмеялся.
   - Побереги свою энергию, - сказал он.
   - А разве ты не хотел бы быть офицером?
   - Может быть. Я как-то об этом не думал. Во  всяком  случае,  не  трать
понапрасну свои силы.
   - Почему?
   - Они не смогут этого сделать.
   - Они могут сделать абсолютно все, - сказала  Луиза.  -  И  если  я  их
попрошу...
   - Ничего из этого не выйдет. Дело пойдет в Вашингтон, а там откажут.
   - Почему?
   - Потому что в Вашингтоне сидит  человек,  который  утверждает,  что  я
коммунист.
   - Чепуха.
   - Чепуха-то чепуха, но дело обстоит именно так.
   - А ты в самом деле коммунист?
   - Примерно такой же, как Рузвельт, - ответил Майкл. - Его тоже  они  не
произвели бы в офицеры.
   - А ты пытался?
   - Да.
   - Ах, боже мой, - воскликнула Луиза, - какой глупый мир!
   - Это, в конце концов, не так важно, - сказал Майкл.  -  Мы  все  равно
выиграем войну.
   - И тебя все это не взбесило, когда ты узнал? - спросила Луиза.
   - Разве лишь самую малость, - ответил Майкл. - Я скорее  был  опечален,
чем взбешен.
   - Неужели тебе не хотелось бросить все к чертям?
   - В течение первого часа или двух. Потом я решил, что это ребячество.
   - Ты чертовски благоразумен.
   - Возможно. Впрочем, это не совсем верно, не так уж я  благоразумен,  -
возразил Майкл. - Все равно ведь я не ахти какой солдат.  Армия  не  много
теряет. Когда я пошел в армию,  я  решил,  что  отдаю  себя  в  полное  ее
распоряжение. Я верю в войну. Это не означает, что я верю в  армию.  Я  не
верю ни в какую армию. Нельзя ждать справедливости от  армии,  и  если  ты
здравомыслящий взрослый человек, то ждешь от нее только победы. И если  уж
вопрос стоит именно так, то наша армия, вероятно,  самая  справедливая  из
всех когда-либо существовавших. Я надеюсь, что армия позаботится  обо  мне
настолько, насколько это возможно, что она не допустит, чтобы меня  убили,
если сумеет, и что в конце  концов  она  победит  настолько  малой  ценой,
насколько предвидение и искусство человека могут это обеспечить. "Довольно
для каждого  дня  своей  победы"  [перефразировка  библейского  изречения:
"Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться
о своем: довольно для каждого дня своей заботы", (Матфей, VI, 34)].
   - Это цинизм, -  сказала  Луиза.  -  Бюро  военной  информации  это  не
понравилось бы...
   - Возможно, - сказал Майкл. - Я считал, что в  армии  царит  коррупция,
жестокость, расточительство, непроизводительная трата  сил,  и  оказалось,
что она действительно страдает всеми этими  пороками,  как  и  все  другие
армии, только в значительно меньшей мере, чем мне  казалось.  В  ней  нет,
например, такой коррупции, как  в  немецкой  армии.  Тем  лучше  для  нас.
Победа, которую мы одержим, не будет такой блестящей, какой она  могла  бы
быть, если бы армия была иной, но это будет наилучшая победа,  на  которую
можно рассчитывать в наше время, и я благодарен ей за это.
   - Что ты собираешься делать? - властно спросила Луиза. - Торчать в этой
дурацкой конторе и всю войну похлопывать хористок по заду?
   - Другие и не так еще живут во время войны, - усмехнулся Майкл. - Но  я
не думаю заниматься только этим. Так или иначе, - проговорил он задумчиво,
- в конце концов меня переведут куда-нибудь в другое место, где  я  должен
буду отработать свой хлеб, где я должен буду убивать и где могут  убить  и
меня.
   - И как же ты смотришь на такую перспективу? - спросила Луиза.
   - Мне страшно.
   - Почему ты так уверен, что это случится?
   - Не знаю, - ответил он. - Просто  предчувствие.  Какое-то  мистическое
чувство,  что  я  должен  выполнить  свой  долг  и  справедливость  должна
восторжествовать и по отношению ко мне. Еще с тридцать  шестого  года,  со
времени войны в Испании, у меня было такое чувство, что в один  прекрасный
день от меня потребуют расплаты. Год за годом я  уклонялся  от  нее,  и  с
каждым днем это чувство становилось все сильнее. Да!  От  меня  непременно
потребуют расплаты.
   - Ты думаешь, что еще не расплатился?
   - Только отчасти, -  улыбнулся  Майкл.  -  Проценты  по  задолженности.
Основная же сумма долга остается нетронутой. В один прекрасный день с меня
потребуют весь долг сполна, и платить придется, конечно, не в  объединении
зрелищных предприятий.
   Они свернули на  Сент-Джеймс-стрит.  В  конце  улицы  виднелась  темная
громада средневекового  дворца  с  тускло  освещенным  циферблатом  часов,
мягким серым пятном вырисовывающимся на фоне зубчатых стен.
   - Может быть, - проговорила Луиза, улыбаясь в темноту, - в конце концов
из тебя офицера и не получилось бы.
   - Вполне возможно, - мрачно согласился Майкл.
   - Но ты мог бы по крайней мере стать сержантом.
   Майкл рассмеялся.
   -  Как  измельчали  времена:  мадам  Помпадур  [маркиза  де   Помпадур,
Жанна-Антуанетта (1721-1764) - фаворитка французского короля Людовика  XV,
имевшая большое влияние на государственные дела]  в  Париже  добывает  для
своего фаворита маршальский жезл, а Луиза Маккимбер забирается  в  постель
короля ради трех сержантских лычек для своего рядового.
   - Не говори гадости, - с достоинством отрезала Луиза. - Ты  ведь  не  в
Голливуде.
   Три подвыпивших английских матроса в обнимку  пересекали  по  диагонали
широкую улицу, распевая похабную песенку.
   - Я вспоминал Достоевского перед нашей сегодняшней  встречей,  -  начал
Майкл.
   - Ненавижу образованных людей, - решительно заявила Луиза.
   - У Достоевского, кажется, князь Мышкин хотел жениться на  проститутке,
желая искупить свой грех и свою вину.
   - Я читаю только "Дейли экспресс", - отрезала Луиза.
   - Теперь не такие суровые времена, - продолжал Майкл. - Я не женюсь  ни
на ком. За свою вину я только остаюсь рядовым. Это не  так  уж  трудно.  В
конце концов, таких, как я, целых восемь миллионов...
   Майкл и Луиза свернули в боковую улицу, где от  бомб  пострадал  только
один дом.  Матросы,  с  трудом  сохраняя  равновесие  и  продолжая  орать,
удалялись  в  сторону  дворца,  и  их  молодые  и  приятные,  несмотря  на
безобразное содержание песни, голоса звучали все более приглушенно.


   Клуб-ресторан  для  союзных  войск,  несмотря  на   громкое   название,
представлял собой всего лишь полуподвальное помещение  из  трех  небольших
комнат, украшенных  пыльными  флагами.  Длинная  доска,  прибитая  к  двум
бочкам, служила стойкой. Иногда там можно  было  достать  оленьи  котлеты,
шотландскую семгу и бутылку пива, которое  хозяйка  бара,  угождая  вкусам
американцев, держала в жестяном наполненном льдом корыте.  Французы  почти
всегда могли получить там бутылку алжирского вина  по  твердой  цене.  Это
было место, где алкоголь делал братьями людей всех рангов, ибо они  твердо
знали, что холодный свет дня изгладит из памяти  неблагоразумные  поступки
прошедшей ночи. Почти всякий мог пользоваться кредитом,  если  он  в  этом
нуждался, и никого особенно не торопили с уплатой долга.
   Когда Майкл и Луиза вошли в бар,  в  задней  комнате  кто-то  играл  на
пианино.  Два  английских  сержанта  стояли  у  стойки  и  тихо  напевали.
Американская девушка-ефрейтор из вспомогательного женского корпуса  спала,
положив голову на плечо французского матроса. За  большим  столом  пожилой
американский подполковник  по  фамилии  Пейвон,  похожий  на  опереточного
комика, держал  речь  перед  четырьмя  военными  корреспондентами.  Пейвон
родился в Бруклине, в тридцатых годах содержал цирк во Франции, а в начале
войны служил во французской кавалерии. Он  всегда  курил  длинные  дорогие
сигары. В углу, почти никем не замеченный, сидел огромного  роста  смуглый
француз, которого, как говорили, по заданию  английской  разведки  два-три
раза в месяц сбрасывали на парашюте во Францию. Он был известен  тем,  что
грыз стеклянные рюмки, когда напивался и впадал в минорное  настроение.  В
маленькой кухне, расположенной за задней комнатой, высокий тучный старшина
из американской военной полиции, который крутил любовь с одной из  женщин,
работавших в баре, стоял у плиты и жарил себе целую  сковородку  рыбы.  За
маленьким столиком около кухни шла игра в покер в две руки  между  военным
корреспондентом и двадцатитрехлетним майором-летчиком, который только  что
вернулся после бомбежки Киля. Майкл услышал, как майор сказал: "Ставлю сто
пятьдесят фунтов", и увидел, как он мрачно  написал  долговую  расписку  и
положил ее на середину стола.
   - Принимаю и ставлю сто пятьдесят, -  ответил  его  противник,  который
носил  форму  американского   военного   корреспондента,   но,   судя   по
произношению, был венгром. Затем он тоже написал расписку на сто пятьдесят
фунтов и бросил ее на середину стола поверх кучки бумажных денег.
   - Два виски, пожалуйста, - сказал Майкл английскому  младшему  капралу,
который всегда стоял за стойкой, когда приезжал в Лондон в отпуск.
   - К сожалению, виски кончилось, полковник, -  ответил  капрал.  У  него
совсем не было зубов, и Майкл решил,  что  от  армейской  пищи  его  десны
должны быть в ужасном состоянии.
   - В таком случае два джина.
   Капрал, на котором поверх военного обмундирования был надет испачканный
серый фартук, ловко и любовно налил две порции джина.
   Из соседней комнаты, где играли на  пианино,  были  слышны  дребезжащие
мужские голоса:

   Отец торгует на базаре,
   Мамаша гонит самогон,
   Сестра гуляет на бульваре -
   Деньжонки прут со всех сторон!

   Майкл поднял свой стакан.
   - Будем здоровы, - сказал он Луизе.
   Они выпили.
   - Шесть шиллингов, полковник, - напомнил капрал.
   - Запиши в книгу, - сказал Майкл. -  Сегодня  я  банкрот.  Жду  крупную
сумму из Австралии. У меня там младший брат - майор военно-воздушных  сил.
Он получает летную надбавку и суточные.
   Капрал тщательно нацарапал фамилию Майкла в  замасленной  книге,  потом
открыл две бутылки теплого пива для сержантов-летчиков,  которые,  услышав
звуки мелодии, доносившиеся  из  соседней  комнаты,  направились  туда  со
стаканами в руках.
   - Я хочу обратиться к вам от  имени  генерала  де  Голля,  -  заговорил
смуглый француз, который грыз рюмки, прервав на время это занятие. -  Всех
присутствующих покорнейше прошу встать в честь генерала  Шарля  де  Голля,
вождя Франции и французской армии.
   Все с безразличным видом поднялись в честь генерала французской армии.
   - Мои дорогие друзья, - громким  голосом  с  сильным  русским  акцентом
начал француз. - Я не верю тому, что пишут в газетах. Я ненавижу газеты  и
всех газетчиков. - Он гневно взглянул в сторону  четырех  корреспондентов,
окруживших подполковника Пейвона. - Генерал Шарль де Голль - это  демократ
и человек чести. - Он сел и мрачно посмотрел на изгрызенную рюмку.
   Все снова сели на свои места. Из задней  комнаты  доносилась  печальная
песня английских летчиков.
   - Господа, - раздался вдруг голос пожилой блондинки, спавшей на стуле у
стены. Ее очки висели на одном ухе. Она  открыла  глаза,  улыбнулась  всем
присутствующим  и  указала  на  американку  из  женского  вспомогательного
корпуса, которая в этот момент  возвращалась  из  ванной  комнаты.  -  Эта
женщина украла у меня шарф, -  пробормотала  она  и  снова  уснула.  Через
мгновение она уже громко храпела.
   - Что мне нравится в этом баре, - сказал Майкл, - это дух старой сонной
Англии, который чувствуется здесь особенно сильно. Крикет,  чай  в  садике
викария, музыка Делиуса.
   В бар вошел тучный генерал-майор службы снабжения, который только утром
возвратился из Вашингтона. На руке у него висела грузная молодая женщина с
длинными  зубами.  Ее  лицо  было  закрыто  черной  вуалью.  За  генералом
неотступно следовал пьяный капитан с огромными усами.
   - А, моя дорогая миссис Маккимбер! - воскликнул генерал-майор. Широко и
приветливо улыбаясь, он направился прямо к Луизе и поцеловал ее. Женщина с
длинными зубами расточала обольстительные улыбки всем  окружающим.  У  нее
что-то было не в порядке с глазами: она быстро,  не  переставая,  моргала.
Позже Майкл узнал, что ее звали миссис Керни  и  что  ее  муж,  английский
летчик, был сбит над Лондоном в сорок первом году.
   - Генерал Рокленд, - сказала  Луиза,  -  разрешите  познакомить  вас  с
рядовым Уайтэкром. Он очень любит генералов.
   Генерал так горячо пожал Майклу руку, что чуть  было  не  раздавил  ее.
Майкл решил, что генерал, должно быть, играл  в  футбол,  когда  учился  в
Уэст-Пойнте [военное училище в США].
   - Рад с вами познакомиться, молодой человек, - пробасил  генерал.  -  Я
видел вас на вечере, откуда вы  улизнули  с  этой  очаровательной  молодой
дамой.
   - Он непременно хочет оставаться рядовым, - улыбнулась Луиза. -  Что  с
ним делать?
   - Ненавижу профессиональных рядовых, - пробурчал  генерал,  а  стоявший
позади капитан серьезно кивнул головой.
   - Я тоже, - сказал Майкл. - Я бы с радостью стал лейтенантом.
   - Ненавижу профессиональных лейтенантов тоже.
   - Ну что ж, сэр, - пошутил Майкл. - Если вам так угодно, можете сделать
меня подполковником.
   - Возможно, и сделаю, - серьезно сказал генерал, - возможно, и  сделаю.
Джимми, запиши его фамилию.
   Капитан, пришедший с генералом,  начал  шарить  в  карманах  и  наконец
извлек карточку-рекламу частных такси.
   - Фамилия, звание и личный номер, - автоматически произнес он.
   Майкл назвал свою фамилию, звание и личный  номер.  Капитан  записал  и
бережно засунул карточку в один  из  внутренних  карманов.  Когда  капитан
распахнул китель, Майкл заметил, что он носит ярко-красные подтяжки.
   Тем временем генерал отвел Луизу в уголок и, прижав ее к  самой  стене,
близко склонился к ее  лицу.  Майкл  направился  было  в  их  сторону,  но
длиннозубая дама загородила  ему  дорогу,  приветливо  улыбаясь  и  моргая
глазами.
   - Вот моя визитная карточка, - сказала она и вручила  Майклу  небольшую
твердую белую карточку. "Миссис Оттилия Манселл Керни, - прочитал Майкл, -
Риджент-стрит, 7".
   - Позвоните мне. Каждое утро до одиннадцати я бываю дома, - проговорила
она, недвусмысленно  улыбнувшись.  Потом  повернулась  и  с  развевающейся
вуалью пошла от столика к столику, раздавая всем свои визитные карточки.
   Майкл взял еще стаканчик джину и подошел  к  столу,  за  которым  сидел
подполковник Пейвон в окружении корреспондентов,  двух  из  которых  Майкл
знал.
   - ...После войны, - разглагольствовал подполковник,  -  Франция  пойдет
влево, и ни мы, ни Англия, ни Россия ничего не  смогут  с  этим  поделать.
Присаживайтесь, Уайтэкр, у нас есть виски.
   Майкл допил свой джин и присел к ним. Один из корреспондентов налил ему
почти полный стакан виски.
   - Я принадлежу к службе гражданской администрации, - продолжал  Пейвон,
- и не знаю, куда меня собираются послать. Но скажу вам прямо,  если  меня
пошлют во Францию, это будет просто  насмешка.  Французы  управляют  своей
страной уже сто пятьдесят лет,  и  они  бы  просто  рассмеялись,  если  бы
кто-либо из американцев вздумал, скажем, указывать им,  как  устанавливать
водопроводные трубы в мэрии.
   - Ставлю пятьсот фунтов,  -  объявил  венгр-корреспондент  за  соседним
столиком.
   - Принимаю, - согласился майор авиации. Оба написали расписки.
   - Что случилось,  Уайтэкр?  -  спросил  Пейвон.  -  Генерал  увел  вашу
девушку?
   - Я только  сдал  ее  в  краткосрочную  аренду,  -  отпарировал  Майкл,
посмотрев в сторону стойки,  где  хрипло  хохотал  генерал,  прижимаясь  к
Луизе.
   - Право старшего по чину, - съязвил Пейвон.
   - Генерал любит девочек, -  вмешался  один  из  корреспондентов.  -  Он
пробыл в Каире всего две недели и за  это  время  успел  поменять  четырех
девушек из Красного Креста. Когда он вернулся в Вашингтон, его  за  боевые
заслуги наградили орденом.
   - А вам досталась такая  штука?  -  спросил  Пейвон,  помахав  визитной
карточкой миссис Керни.
   - Это один из самых дорогих для  меня  сувениров,  -  серьезно  заметил
Майкл, доставая карточку из кармана.
   - Эта женщина, - сказал Пейвон, - должно быть,  тратит  уйму  денег  на
типографские расходы.
   - Ее отец - пивной король, - пояснил один из корреспондентов. -  У  них
куча денег.
   - "Не хочу я в авиацию, - запел английский летчик в соседней комнате, -
не хочу я воевать. Лучше в Лондоне болтаться, с леди знатными  встречаться
и их деньги потихоньку прожив-а-ать..."
   На улице завыли сирены, возвещая воздушную тревогу.
   -  Фриц  становится  слишком  расточительным,   -   заметил   один   из
корреспондентов. - Два налета за одну ночь.
   - Я рассматриваю это как личное  оскорбление,  -  отозвался  другой.  -
Только вчера я написал статью,  где  убедительно  доказал,  что  Люфтваффе
[военно-воздушные  силы  фашистской  Германии]  больше  не  существует.  Я
суммировал все опубликованные  в  печати  данные  об  авиационных  заводах
противника, уничтоженных Восьмой и Девятой воздушными армиями совместно  с
английскими военно-воздушными силами, прибавил сюда все немецкие самолеты,
сбитые во время налетов, и пришел к выводу, что у Люфтваффе осталось минус
сто  шестьдесят  восемь  процентов  их  прежней  мощи.  Статья  получилась
размером в три тысячи слов.
   - Вы боитесь воздушных  налетов?  -  спросил  Майкла  тучный  низенький
корреспондент по имени Эхерн. У него было очень  серьезное  круглое  лицо,
все в пятнах от чрезмерного  употребления  алкоголя.  -  Это  не  праздный
вопрос. Я хочу написать большую статью о страхе для  журнала  "Кольерс"  и
сейчас собираю данные. Страх -  это  общий  знаменатель  для  всех  людей,
участвующих в войне, на чьей бы стороне  они  ни  находились,  и  было  бы
интересно исследовать его в чистом виде.
   - Что ж, - начал Майкл, - дайте вспомнить, как я...
   - Что касается меня, - перебил Эхерн, с серьезным видом наклонившись  к
Майклу и обдавая его крепким, как стена винного погреба,  запахом,  -  что
касается меня, то я заметил, что, когда я испытываю страх, меня бросает  в
пот, и я начинаю видеть все окружающее  значительно  яснее  и  с  большими
подробностями. Как-то я  находился  на  одном  военном  корабле,  название
которого не могу вспомнить по сей день. Это было недалеко от Гуадалканала.
Вдруг  над  нами  появился  японский  самолет,  который  шел   на   высоте
каких-нибудь десяти футов прямо на орудийную башню, где  я  в  тот  момент
стоял. Я повернул голову и увидел правое плечо  стоявшего  рядом  матроса,
которого я знал уже три недели и не раз видел его раздетым.  Но  именно  в
тот момент я заметил то, чего не замечал раньше. На его правом  плече  был
вытатуирован  фиолетовой  тушью  висячий  замок,  дужка  его  была  обвита
зелеными листьями винограда, а сверху алой тушью латинскими  буквами  было
написано Amor omnia vincit [любовь побеждает все  (лат.)].  Я  помню  этот
рисунок совершенно отчетливо и, если хотите,  могу  воспроизвести  его  во
всех деталях, хотя бы вот на этой самой скатерти. Ну, а что  происходит  с
вами? Видите ли вы окружающее яснее в  минуты  смертельной  опасности  или
наоборот?
   - По правде говоря, - признался Майкл, - мне не приходилось...
   - Да, в такие моменты мне еще становится трудно дышать, - снова перебил
Эхерн, пристально  глядя  в  глаза  Майклу.  -  У  меня  появляется  такое
ощущение,  как  будто  я  лечу  в  самолете  на  очень  большой  высоте  в
разреженном воздухе, и  на  мне  нет  кислородной  маски.  -  Внезапно  он
отвернулся от Майкла. - Передайте, пожалуйста, виски,  -  обратился  он  к
кому-то.
   - Меня не очень-то интересует война,  -  продолжал  рассуждать  Пейвон.
Где-то вдалеке закашляли зенитки, провозглашая начало воздушного налета. -
В душе я гражданский человек, хотя  и  ношу  военную  форму.  Меня  больше
интересует мир после войны.
   Самолеты шли уже над головой. Они подходили  по  одному  и  по  два,  и
зенитки заговорили полным голосом. Миссис Керни вручила визитную  карточку
старшине военной полиции, выходившему из кухни со своей рыбой.
   - Исход войны, - убежденно заявил Пейвон, - предрешен. Поэтому она меня
не интересует. С того момента,  как  я  услыхал  о  нападении  японцев  на
Перл-Харбор, я знал, что мы победим...
   - "Что за чудесное утро, - пел у пианино американец,  -  славный  денек
настает! И на душе так чудесно - во всем мне сегодня везет".
   - Америка не может проиграть войну, - продолжал Пейвон.  -  Это  знаете
вы, знаю я, а теперь даже японцы и немцы знают это. Повторяю, - он  скроил
шутовскую гримасу и глубоки затянулся дымом сигары, - меня  не  интересует
война. Меня интересует мир, ибо этот вопрос все еще остается неясным.
   В бар вошли два польских капитана  в  жестких  остроконечных  фуражках,
которые всегда напоминали Майклу колючую проволоку и шпоры.  С  каменными,
осуждающими лицами они направились к стойке.
   - Мир, - продолжал Пейвон, - повернет влево. Весь мир,  за  исключением
Америки. Не потому, что люди читают Карла Маркса, не  потому,  что  придут
агитаторы из России, нет - он повернет влево потому, что, когда  окончится
война, ему будет некуда больше деваться. Все другие пути  к  тому  времени
уже будут испробованы  и  окажутся  негодными.  И  я  боюсь,  что  Америка
окажется изолированной, отсталой, всеми ненавидимой. Мы  будем  жить,  как
старые девы в одиноком доме среди леса, накрепко запирая двери, заглядывая
под кровати, зашив свое состояние в матрац. Мы не  сможем  уснуть,  потому
что всякий раз, как подует ветер и заскрипит половица,  мы  будем  думать,
что  к  нам  лезут  убийцы,  чтобы  прикончить  нас  и   завладеть   нашим
богатством...
   Венгр-корреспондент подошел к столу наполнить свой стакан.
   - У меня на этот счет своя теория, - сказал он. - Со временем  я  думаю
опубликовать  ее  в  журнале  "Лайф".  Представляете:  "Ласло  Шигли.  Как
сохранить капиталистическую систему в Америке".
   Зенитная  батарея,  расположенная  неподалеку,  в  Грин-парке,  открыла
интенсивный огонь. Венгр выпил виски и укоризненно посмотрел на потолок.
   - Я называю это "управляемая система демократии", - продолжал он, когда
шум несколько затих. - Взгляните вокруг...  -  Он  широко  развел  руки  в
стороны.  -  Что  мы  видим?  Небывалое  процветание.  Каждый,  кто  хочет
работать, имеет хорошую работу. Женщина,  которой  в  обычные  времена  не
доверили  бы  промывать  резиновые  соски,   сейчас   изготовляет   точные
инструменты и получает восемьдесят семь долларов в неделю. Полицейские  из
Миссисипи, в мирное время получавшие тысячу сто долларов в год, сейчас уже
полковники, получающие от шестисот двадцати  и  более  долларов  в  месяц.
Студенты колледжей, являвшиеся бременем для своей семьи, сейчас  -  майоры
военно-воздушных сил,  получающие  пятьсот  семьдесят  долларов  в  месяц.
Заводы, работающие днем и ночью, отсутствие безработицы, каждый ест больше
мяса, чаще ходит в кино... Все веселы,  счастливы,  в  хорошем  физическом
состоянии. Где же источник всех этих благодеяний? Война.  Но  вы  скажете,
что война не может продолжаться вечно. Увы,  это  правда.  Немцы  в  конце
концов предадут нас, капитулируют, и мы снова вернемся к закрытым  заводам
и фабрикам, к безработице, низкой заработной плате, к  разрухе.  Есть  два
выхода из положения: или заставить немцев все время воевать, но в этом  на
них положиться нельзя... или... -  Он  сделал  большой  глоток  из  своего
стакана и широко улыбнулся. -  ...или  сделать  вид,  что  война  все  еще
продолжается. Не останавливать заводы и фабрики, продолжать  выпускать  по
пятидесяти тысяч самолетов в год, платить по два с половиной доллара в час
всякому, кто может держать в  руках  гаечный  ключ,  продолжать  выпускать
танки по  сто  тысяч  долларов  за  штуку,  продолжать  строить  авианосцы
стоимостью в семь миллионов долларов  каждый.  Но,  скажете  вы,  в  таком
случае мы  столкнемся  с  проблемой  перепроизводства.  Но  система  Шигли
предусматривает все. Сейчас,  например,  немцы  и  японцы  поглощают  нашу
продукцию, не допускают  затоваривания  наших  рынков.  Они  сбивают  наши
самолеты, они топят наши авианосцы, они рвут наше обмундирование.  Решение
тут очень простое. Мы должны стать  своими  собственными  немцами,  своими
собственными японцами. Каждый месяц  мы  строим  установленное  количество
самолетов, авианосцев, танков... и что же мы делаем с  ними?  -  Он  обвел
гордым и пьяным взором свою аудиторию. - Мы  топим  все  это  в  океане  и
немедленно заказываем новые. - Теперь, - продолжал он вполне  серьезно,  -
возникает самая щекотливая проблема: как быть с  людьми?  Перепроизводство
товаров, говорим мы, это не неразрешимая проблема. Но как быть с проблемой
перепроизводства людей?
   И тут мы заходим в тупик. В настоящее время мы каждый месяц избавляемся
от ста, двухсот тысяч человек - я не знаю точных цифр. В мирное  же  время
убийство людей в таких масштабах вызовет определенные возражения,  даже  в
том случае, если это будет обеспечивать  поддержание  экономики  на  самом
высоком уровне. Некоторые организации будут  протестовать,  церковь  будет
сопротивляться, и даже я сам предвижу известные трудности. Нет, говорю  я,
давайте будем человечны, будем помнить, что  мы  цивилизованные  люди.  Не
надо их убивать. Просто-напросто держите их в армии. Платите им жалованье,
повышайте их в чине, награждайте генералов, выдавайте  пособие  их  женам,
только не держите их в Америке. Перемещайте, их по соответствующему  плану
большими партиями из одной страны в другую. Они будут насаждать дух доброй
воли, будут нести с собой процветание, будут тратить за  границей  крупные
суммы американских денег, они оплодотворят добрым демократическим  семенем
Нового  света  многих  одиноких  женщин  по  ту  сторону  океана  и,   что
чрезвычайно важно, послужат  примером  энергии  и  целеустремленности  для
местного  мужского  населения.  И,  что  самое  главное,  они   не   будут
конкурировать с рабочей силой у  себя  дома,  в  своей  стране.  Время  от
времени можно разрешать значительным  группам  солдат  демобилизоваться  и
отправляться на родину. Там они возвратятся к своей прежней жизни, к своим
женам  и  тещам,  к  своим  гражданским  работодателям.  Очень  скоро  они
убедятся, что совершили глупость. Они будут просить, чтобы их снова  взяли
в армию. Однако мы примем обратно только самых лучших.  В  конечном  счете
только десять или двенадцать миллионов лучших из лучших  будут  разъезжать
по разным странам. В самой Америке мы оставим лишь более  инертных,  более
глупых, которые не будут так отчаянно  конкурировать  друг  с  другом,  и,
таким образом, то нервное напряжение американской жизни,  на  которое  так
часто жалуются, постепенно ослабеет и со временем исчезнет совсем...
   Снаружи, откуда-то сверху, донесся  пронзительный  свист.  Затем  свист
перешел в звенящий, душераздирающий,  все  нарастающий  вой,  рвущийся  из
темноты, как поезд, терпящий крушение в сильную бурю. С  неумолимой  силой
он приближался к собравшимся в баре людям. Все мгновенно бросились на пол.
   Взрыв ударил в барабанные перепонки. Пол заходил ходуном. Раздался звон
тысячи выбитых оконных стекол. Свет начал мигать, и прежде, чем он  погас,
Майкл заметил в этом столпотворении, как пожилая  блондинка  как-то  боком
сползла на пол со стула, на котором спала; ее очки все  еще  болтались  на
одном ухе. Взрывы громыхали волна за волной, постепенно затухая,  рушились
здания,  разваливались  стены,  кирпичи  летели  в  комнаты  и  во  дворы.
Находившееся в задней комнате пианино загремело так, словно десять человек
одновременно ударили по клавишам.
   - Ставлю пятьсот, - послышался вдруг голос  венгра  откуда-то  с  пола.
Майкл расхохотался: он понял, что остался жив, что бомба их миновала.
   Свет снова замигал. Все встали на ноги. Кто-то поднял блондинку с  пола
и снова водворил ее, все еще спящую, на стул. Она открыла глаза  и  мрачно
уставилась в пространство перед собой.
   - Надо быть последним негодяем, - пробормотала  она,  -  чтобы  стащить
шарф у старой женщины, пока она спит. - Она снова закрыла глаза.
   - Черт побери, я разлил свое виски, - выругался венгр и  тут  же  снова
наполнил стакан.
   - Вот видите, - сказал Эхерн, стоявший рядом с Майклом, - с меня сейчас
градом льет пот.
   Майкл посмотрел в другой конец бара.  Генерал-майор  успокаивал  Луизу,
обхватив ее руками и нежно похлопывая по ягодице.
   - Ну, ну же, моя малютка, - ворковал он.
   -  Все  в  порядке,  генерал,  -  холодно  улыбнулась  Луиза.  -  Битва
окончилась. Отпустите меня.
   - Поляки, - говорил венгр, - это дети природы. Но нельзя отрицать,  что
они храбры как львы.  -  Венгр  поклонился  и  довольно  твердой  походкой
возвратился к столу, где его  поджидал  майор  авиации.  Он  сел,  написал
расписку на тысячу фунтов и трижды перетасовал карты.
   Раздался протяжный и длинный вой  сирены,  означавший  отбой  воздушной
тревоги.
   И тут Майкла начало трясти. Он ухватился руками за сиденье стула и сжал
челюсти, но зубы его продолжали стучать. Он  натянуто  улыбнулся  Пейвону,
который зажигал погасшую сигару.
   - Уайтэкр, - обратился к нему Пейвон,  -  какого  черта  вы  делаете  в
армии? Когда бы я вас ни встретил, вы непременно околачиваетесь где-нибудь
около стойки.
   - Так, пустяковая работа, подполковник, - ответил Майкл и тут же умолк,
чувствуя, что, если он скажет еще хоть слово, его челюсть  тут  же  начнет
плясать.
   - Вы можете говорить по-французски?
   - Немного.
   - А управлять автомашиной?
   - Да, сэр.
   - Хотели бы вы работать у меня?
   - Да, сэр, - сказал Майкл, так как Пейвон был старший по чину.
   - Что ж, посмотрим,  посмотрим,  -  сказал  Пейвон.  -  Парня,  который
работал у меня, предают военному суду и, видимо, признают виновным.
   - Да, сэр.
   - Позвоните-ка мне через пару недель, дело может оказаться интересным.
   - Благодарю вас, сэр.
   - Вы курите сигары?
   - Да, сэр.
   - Вот, возьмите. - Пейвон протянул Майклу три сигары.  -  Сам  не  знаю
почему, но мне кажется, что у вас смышленый взгляд.
   - Благодарю.
   Пейвон посмотрел в сторону генерала Рокленда.
   - Возвращайтесь-ка лучше туда, пока генерал не увел вашу девушку.
   Майкл засунул сигары в карман. Он  с  трудом  застегнул  пуговицу:  его
пальцы дрожали, словно через них пропускали электрический ток.
   - Я все еще продолжаю потеть, - поднимаясь из-за стола,  услышал  Майкл
слова Эхерна, - но вижу все чрезвычайно ясно.
   Майкл почтительно, но твердо остановился  около  генерала  и  осторожно
кашлянул.
   - Прошу прощения, сэр, - сказал он, - но я должен увести даму домой.  Я
обещал ее матери, что доставлю ее не позднее полуночи.
   - Ваша мать в Лондоне? - обратился генерал к Луизе.
   - Нет, - ответила Луиза. - Но рядовой Уайтэкр знал ее еще в Сент-Луисе.
   Генерал громко и добродушно расхохотался.
   - Понимаю, мне дают отставку. Мать! Это что-то новое, - сказал  генерал
и похлопал Майкла по  плечу.  -  Желаю  удачи,  сынок,  рад  был  с  тобой
познакомиться. - Он обвел взглядом комнату. - А где Оттилия? - рявкнул он.
- Она и здесь раздает свои поганые карточки?
   Он отправился искать миссис Керни, которая за несколько минут  до  того
ушла из бара с одним из сержантов-летчиков. Капитан с усиками следовал  за
ним по пятам.
   Луиза улыбнулась Майклу.
   - Хорошо провела время? - спросил Майкл.
   - Превосходно, - ответила Луиза. - Генерал ухитрился упасть как раз  на
меня, когда разорвалась бомба. Я думала, что он намерен провести  в  таком
положении все лето. Пошли?
   - Пошли, - кивнул Майкл.
   Он взял ее за руку, и они вышли.
   - Ставлю пятьсот, - донесся голос венгра,  когда  за  ними  закрывалась
дверь.


   В воздухе висел отвратительный зловещий запах дыма. Майкл  остановился,
чувствуя, что у него сдают нервы и снова начинают стучать  зубы.  Он  чуть
было не вбежал обратно в бар, но взял себя в руки и повел Луизу по темной,
дымной улице.
   Со стороны Сент-Джеймс-стрит доносился звон  стекла,  из  столбов  дыма
вырывались оранжевые языки пламени и слышался какой-то странный булькающий
звук. Они  свернули  за  угол  и  взглянули  в  сторону  дворца.  Дрожащее
оранжевое пламя миллионами искр отражалось в  осколках  разбитого  стекла,
усеявших улицу. Перед дворцом образовалась огромная лужа, в которой дрожал
отблеск  пожара.  Булькающий  звук  производили  кареты  скорой  помощи  и
пожарные машины, пробиравшиеся через воду на первой  скорости.  Не  говоря
друг другу ни слова, Майкл и Луиза поспешили к месту  падения  бомбы.  Под
ногами у них хрустели стекла, казалось, они идут по замерзшему лугу.
   Как раз напротив дворца бомба разбила небольшой автомобиль. Он  валялся
около стены, весь сплющенный, как будто его  пропустили  через  гигантский
пресс. Не было видно ни водителя, ни пассажиров, только на другой  стороне
улицы пожилой мужчина осторожно сметал  что-то  в  небольшую  кучу:  может
быть, это и было все, что от  них  осталось.  Невдалеке  от  машины  лежал
совсем целенький нарядный темно-голубой женский берет.
   Дома напротив дворца все еще  стояли,  хотя  их  фасады  обрушились  на
мостовую. В ночной темноте взору  открылось  знакомое  печальное  зрелище:
обжитые комнаты, скатерти на столах, откинутые одеяла на  постелях,  часы,
все еще отсчитывающие  время.  Взрыв,  как  ножом,  отсек  передние  стены
зданий. "Это как раз то, - подумал Майкл, - чего  стремятся  достигнуть  в
театре - удалить четвертую стену и заглянуть, что делается внутри".
   Из разрушенных  зданий  не  доносилось  ни  звука,  и  Майкл  почему-то
подумал, что от бомбы пострадали лишь  немногие.  "Поблизости  было  много
глубоких бомбоубежищ, - успокаивал он себя, - и, вероятно, обитатели  этих
домов были осторожными людьми".
   Никто, казалось, не предпринимал каких-либо усилий для спасения  людей,
которые  все  еще  могли  находиться  в  разрушенных   зданиях.   Пожарные
методически  сновали  взад  и  вперед,  хлюпая  по  воде,  хлеставшей   из
разрушенного  водопровода.  Рабочие  спасательной  команды  равнодушно   и
спокойно толкались вокруг развалин. И это, собственно, было все.
   У самой стены дворца, где когда-то стояли будки часовых,  маршировавших
вдоль здания и нелепо, как деревянные куклы, отдававших  честь  проходящим
за полквартала офицерам, теперь не  оставалось  ничего.  Майкл  знал,  что
часовым не разрешается оставлять свой пост,  и  они,  конечно,  продолжали
стоять - непреклонные, отлично вышколенные солдаты в пышных мундирах давно
прошедших времен. Они  слышали  свист  падающей  бомбы,  слышали  взрыв  и
безропотно умерли на своем посту. Взрывной волной во дворце выбило окна, а
вверху старинные часы на  башне  сорвались  с  петель  и  мрачно  повисли,
обнажив свои пружины. А Майкл в это время сидел за столом  со  стаканом  в
руке  всего  в  какой-нибудь  сотне  шагов  отсюда,  улыбался   и   слушал
рассуждения венгра об управляемой  системе  демократии.  А  там,  в  небе,
какой-то  малый  съежился  в  мечущемся  самолете,  охваченный  отчаянием,
ослепленный светом прожекторов. Внизу бешено крутился сверкающий вулканами
разрывов Лондон, вокруг угрожающе раскачивались Темза, здание  парламента,
Гайд-парк и Мраморная арка, у самых крыльев  вспыхивали  разрывы  зениток.
Время от времени он боязливо  поглядывал  вниз  и  наконец  нажал  кнопку,
которой пользовались немецкие летчики, чтобы убивать англичан, нажал  -  и
бомба полетела вниз  на  автомобиль  и  на  девушку  в  берете,  на  дома,
простоявшие сто лет, на двух часовых, чье подразделение  было  освобождено
от других обязанностей и удостоилось чести охранять дворец. А если бы этот
малый нажал кнопку на полсекунды раньше или на полсекунды позже,  если  бы
самолет в тот самый момент не качнулся от неожиданного взрыва, если  бы  в
тот вечер прожекторы секундой раньше не ослепили пилота, если  бы...  если
бы... если бы... то он, Майкл, лежал бы в  луже  собственной  крови  среди
развалин бара для союзных войск, а часовые были бы живы, девушка в  берете
была бы жива, дома продолжали бы стоять, часы продолжали бы тикать...
   Майкл понимал, насколько банальны все его рассуждения об этом фатальном
"если бы", но нельзя было не думать о нем, нельзя было не  думать  о  воле
случая, который спасает нам жизнь, чтобы завтра снова поставить нас  перед
лицом следующего "если бы".
   - Пойдем, дорогой, - сказала Луиза. Он с удивлением  почувствовал,  что
она дрожит, ведь она всегда была такой хладнокровной, такой сдержанной.  -
Все равно мы ничем не можем помочь. Пойдем домой.
   Они молча повернули назад. Пожарным, наконец, удалось отыскать какой-то
вентиль, и струя, бившая из поврежденного водопровода сначала  ослабла,  а
затем прекратилась совсем. Вода перед дворцом была спокойной и черной.
   В тот день в Лондоне произошло множество других событий.
   Генерал-майор, которому только что вручили план вторжения  во  Францию,
запросил еще одну пехотную дивизию для высадки на берег в  течение  первых
двух дней операции.
   Летчик-истребитель,  отслуживший  два  срока  службы  и  сбивший  шесть
вражеских самолетов, был отстранен от полетов за пьянство и застрелился  в
спальне своей матери.
   В театре  начались  репетиции  нового  балета,  в  котором  исполнитель
главной мужской роли должен был  проползти  на  животе  через  всю  сцену,
изображая подсознательный порыв страсти.
   На представлении музыкальной комедии девица  в  цилиндре  и  в  длинных
черных шелковых чулках пела: "Я напьюсь до потери  сознания,  когда  снова
зажгутся огни". Вместе с ней  эту  песенку  подхватили  все  зрители,  три
четверти из которых были американцами.
   Майор службы снабжения, который в течение двух лет работал без выходных
дней, по  шестнадцати  часов  в  сутки,  скончался  в  своем  кабинете  на
Гросвенор-сквер от язвы желудка. Он только что прочитал лежавшее у него на
столе донесение с грифом "секретно", в  котором  сообщалось,  что  пароход
"Либерти", шедший в Саутгемптон, раскололся в океане на две части во время
небольшого шторма, причем  погибло  сто  двадцать  тонн  105-миллиметровых
снарядов.
   Летчик с самолета Б-17 родом из штата Юта, которого  три  месяца  назад
объявили погибшим над Лорианом, явился в отель "Клэридж" с улыбкой до ушей
и с  запасом  в  сорок  французских  слов  и  потребовал  лучший  номер  в
гостинице. В  течение  двадцати  минут  он  обзвонил  шестнадцать  друзей,
пользуясь записной книжечкой, с которой никогда не расставался.
   Двадцатилетний фермер из Канзаса пробыл восемь часов в  холодной  воде,
учась нырять, чтобы в день  вторжения  взрывать  подводные  заграждения  у
побережья Европы.
   В палате общин  от  министра  внутренних  дел  потребовали  объяснения,
почему американские  солдаты,  обвиненные  в  изнасиловании,  были  судимы
американским военным судом и приговорены к смертной казни через повешение,
хотя  английский  закон  такой  меры   наказания   за   изнасилование   не
предусматривает, и, кроме  того,  преступление,  совершенное  в  отношении
английских граждан на территории, находящейся  под  суверенитетом  короля,
подлежало юрисдикции гражданского суда.
   Доктор философии Гейдельбергского университета, ныне рядовой инженерных
войск   армии   его   величества,   провел    день,    покрывая    брезент
водонепроницаемым шеллаком. За обедом он цитировал на немецком языке Канта
и Шпенглера другому солдату и сверял  с  одним  из  вновь  прибывших  свои
записи о лагере Дахау.
   В полдень горничная меблированных комнат в  Челси  почувствовала  запах
газа, доносившийся из номера. Открыв  дверь,  она  обнаружила  на  кровати
обнаженные тела американского сержанта  и  молодой  англичанки.  Оба  были
мертвы. Ложась спать, они оставили зажженной газовую печку. Муж англичанки
находился  в  Индии,  а  жена  сержанта  в  штате  Монтана.   Командование
американской армии в конце концов сообщило жене сержанта, что он  умер  от
сердечного приступа. Ему был двадцать один год.
   Капитан береговой авиации позавтракал в  клубе  и  отправился  на  свою
базу. Там он сел в свой "либерейтор" и вылетел в  обычный  противолодочный
дозор. Самолет поднялся в воздух, взял курс на юг  в  сторону  Бискайского
залива, и больше о нем ничего не слышали.
   Солдат из спасательной группы откопал в погребе семилетнюю черноволосую
девочку, которую засыпало во время воздушного налета восемь дней назад.
   Капрал американской армии, проходя  через  Гросвенор-сквер  по  пути  в
столовую, отдал честь сто одиннадцать раз.
   Шотландец  из  подразделения  по  обезвреживанию  неразорвавшихся  бомб
осторожно пробрался между двумя скрещенными балками  и  медленно  вывернул
взрыватель из двухтонной бомбы, которая упала, не  разорвавшись,  накануне
вечером. Бомба в течение сорока  пяти  минут  издавала  странный  тикающий
звук.
   Двадцатипятилетний американский поэт, ныне  сержант  инженерных  войск,
находясь  в  трехдневном  отпуске  в  Лондоне,   посетил   Вестминстерское
аббатство и заметил, что останкам  ничем  не  прославившихся  аристократов
отведено больше места, чем  целой  компании  поэтов  во  главе  с  Китсом,
Байроном и Шелли.  Он  подумал,  что  если  бы  Вестминстерское  аббатство
находилось в Вашингтоне, то там тоже было бы больше Гаулдов  и  Гарриманов
[Гаулд, Джей (1836-1892), Гарриман, Эдуард  Генри  (1848-1909)  -  крупные
американские финансисты и железнодорожные магнаты], чем  Уитменов  и  Торо
[Торо,  Генри  Давид  (1817-1862)  -  американский  писатель,   публицист,
философ; активный борец за освобождение негров].
   В течение дня тысячу двести раз повторялась шутка об американцах:  "Чем
вам не нравятся американцы?" - "Ничем. Просто им слишком много платят,  их
слишком жирно кормят, слишком хорошо  одевают,  их  слишком  балуют  своим
вниманием женщины, и их слишком долго держат в Англии".
   Мать троих малолетних детей, отец которых в это время, припав к  земле,
лежал на дне окопа где-то южнее Анцио [в районе Анцио (30 км юго-восточнее
Рима) в январе 1944 года был  высажен  англо-американский  десант  в  тылу
противника] под жестоким огнем немецких  минометов,  простояла  час  сорок
пять минут  в  очереди  и  принесла  домой  только  фунт  костлявой  рыбы.
Посмотрев на своих детей, она решила их убить, но передумала и приготовила
им тушеную рыбу с одной картофелиной, добавив немного соевой муки.
   Состоялось  заседание  высокопоставленных  офицеров  обеих  армий,   на
котором обсуждался вопрос  о  съемке  кинофильма  о  вторжении  в  Европу.
Основной темой фильма должно было быть взаимодействие всех  участвующих  в
операции войск. Представитель английских военно-воздушных сил разругался с
представителем  сухопутных  войск;  представитель  8-й   воздушной   армии
поссорился   с   представителем   американского   военно-морского   флота;
представитель  американской  службы  снабжения  поскандалил  с  английским
офицером, представлявшим береговую авиацию. В конце  концов  было  принято
решение передать вопрос на рассмотрение вышестоящей инстанции.
   В полдень можно было наблюдать, как среди бомбоубежищ и  серых  стволов
засохших  деревьев  обучали  штыковому  бою   отделение   "нестроевых"   -
конторщиков с Беркли-сквер. Другие конторщики сидели на холодных скамейках
под скудными лучами солнца и поглощали свой обед.
   Английский специальный комитет закончил свой тщательно сформулированный
доклад  вышестоящему  штабу,   в   котором   доказывалось,   что   дневные
бомбардировки американцев - неоправданное расточительство.
   На углах улиц появились тележки с первыми нарциссами. Изнуренные, плохо
одетые прохожие останавливались, с бьющимся от  радости  сердцем  покупали
букетики нежных цветов и уносили их в свои конторы и дома.
   Во время утреннего концерта в здании Национальной галереи  трио  играло
произведения Шуберта, Уолтона и Баха.
   Около Уайтчепеля был разобран на дрова забор, на котором  в  1942  году
огромными белыми буквами были написаны слова: "Немедленно  открыть  второй
фронт!"
   В устье Темзы, недалеко от Индийских доков, моряк  торгового  флота  из
Сиэтла молил бога, чтобы в эту ночь был воздушный налет,  потому  что  его
жена через два месяца должна была родить еще одного ребенка, а  за  каждый
налет, совершенный на судно во время стоянки в  порту,  выдавали  денежную
премию.
   В этот же день  четыре  миллиона  человек  отправились  в  конторы,  на
заводы, на склады и упорно и методично трудились, с  перерывами  на  чашку
чая в десять часов утра и в четыре часа дня. Они  складывали  и  вычитали,
чинили и полировали, монтировали и шили, переносили грузы  и  сортировали,
печатали и подшивали бумаги, наживали деньги и  теряли  их.  Они  работали
медленно, обдуманно, со знанием дела,  что  раздражало  всех  американцев,
которые с ними соприкасались. Потом они шли домой, и некоторые  из  них  с
тем же медлительным достоинством умирали во время ночных налетов.


   Четыре дня спустя после премьеры "Гамлета" Майкла вызвали в  канцелярию
роты специальной службы, где он жил и стоял на  довольствии,  и  приказали
явиться на пункт пополнения пехоты в Личфилд. На сборы ему дали два часа.





   Десантная баржа монотонно двигалась по кругу.  Брызги  воды  перелетали
через борт  и  падали  на  скользкую  палубу.  Солдаты  сидели,  заботливо
обхватив свое оружие, чтобы предохранить его от влаги. Баржи  кружились  в
миле от берега с трех часов утра. Было уже  половина  восьмого,  и  всякие
разговоры давно прекратились. Корабли завершали артиллерийскую подготовку.
Закончился учебный налет авиации.  Дымовая  завеса,  поставленная  поперек
бухточки с низколетящего самолета, все еще продолжала опускаться  на  край
воды у самого берега. Все промокли и озябли; все, кроме тех, кого  тошнило
от качки, были голодны.
   Ною все это нравилось. Присев  на  носу  баржи,  старательно  прикрывая
отданные на его попечение  толовые  заряды,  ощущая,  как  соленые  брызги
Северного моря ударяют по каске, вдыхая резкий,  свежий  утренний  воздух,
Ной чувствовал себя на верху блаженства.
   Это было последнее учение его полка, генеральная репетиция  высадки  на
побережье Европы при поддержке кораблей и авиации и с боевыми патронами. В
течение трех недель они  тренировались  группами  по  тридцать  человек  -
каждая группа на один дот - пулеметчики, стрелки, расчеты  противотанковых
ружей,  огнеметчики,  подрывники.  Это  была  последняя  репетиция   перед
настоящим делом. А в ротной канцелярии, как дар  провидения,  Ноя  ожидало
разрешение на трехдневный отпуск.
   Лицо  Бернекера  было  бледно-зеленым  от   морской   болезни.   Своими
крестьянскими ручищами он конвульсивно сжимал винтовку, как  будто  в  ней
можно было обрести устойчивую, прочную опору в этом ходуном ходящем  мире.
Он беспомощно улыбнулся Ною.
   - Черт меня побери, - выругался он. - Почему я такой слабый?
   Ной улыбнулся в ответ. За последние три  недели  совместной  службы  он
хорошо узнал Бернекера.
   - Теперь уже осталось немного, - успокоил его Ной.
   - А как ты себя чувствуешь? - спросил его Бернекер.
   - Хорошо.
   - Я бы отдал закладную на восемьдесят акров земли моего отца в обмен на
твой желудок, - сказал Бернекер.
   По воде разнесся смешанный гул усиленных рупорами голосов. Баржа  резко
повернула и, набрав скорость, устремилась к берегу. Ной прижался к мокрому
стальному борту, готовый спрыгнуть с баржи, как только опустят трап. Волны
все сильнее били о корпус несущейся вперед баржи. "Может быть,  -  подумал
Ной, - в лагере меня ждет телеграмма от  Хоуп,  извещающая,  что  все  уже
позади. Когда-нибудь потом я усядусь рядом с сыном и  скажу  ему:  "В  тот
день, когда ты родился, я высаживался на берег Англии с двадцатью  фунтами
тола в руках".
   Ной улыбнулся. "Было бы, конечно, лучше в это время быть рядом с  Хоуп,
- размышлял он, - но нет худа без добра. Здесь мы  настолько  заняты,  что
для тревожных мыслей почти не остается времени.  Мне  не  придется  нервно
шагать  по  коридору,  не  вынимая   изо   рта   сигареты,   не   придется
прислушиваться к ее крикам. Пусть это эгоистично, но  во  всем  этом  есть
несомненные преимущества".
   Баржа зашуршала по гладкому дну, и секундой позже опустился  трап.  Ной
спрыгнул и, чувствуя, как снаряжение сильно хлопает по спине и по бокам, а
поверх краг льется холодная вода, быстро выскочил  на  берег,  добежал  до
небольшого холмика и залег под его укрытием. Другие солдаты, выбравшись из
воды, быстро рассредоточились, ныряя в ямки или  прячась  за  низкорослыми
кустиками. Стрелки открыли огонь  по  доту,  расположенному  на  небольшом
утесе, нависшем  над  берегом  шагах  в  ста.  Солдаты  подрывной  команды
осторожно подползли  к  колючей  проволоке,  заложили  заряды  и  побежали
обратно. Подрывные заряды взорвались,  и  острый  запах  тола  смешался  с
ароматным, плотным запахом дыма поставленной самолетом завесы.
   Ной быстро вскочил на ноги и под прикрытием Бернекера  побежал  к  яме,
находившейся вблизи проволочного заграждения. Бернекер свалился  прямо  на
Ноя.
   Бернекер тяжело дышал.
   - Господи, - сказал он. - Сухая земля, разве это не замечательно?
   Оба рассмеялись и осторожно высунули головы из ямы. Солдаты действовали
точно,  как  футбольная  команда.  По  сигналу  они   перебегали   вперед,
продвигаясь, как их учили, к серому доту с разных сторон.
   Базука посылала гранату за гранатой, и среди шума  и  грохота  разрывов
было видно, как от дота взлетают в воздух большие куски бетона.
   - В такие минуты, - сказал Бернекер, - я задаю себе только один вопрос:
что же делают немцы, пока мы проделываем все это?
   Ной выскочил из ямы и, согнувшись,  держа  в  руках  заряды,  нырнул  в
разрыв, проделанный в проволоке. Базука заговорила снова; Ной упал в песок
на случай, если осколки бетона  полетят  в  его  сторону.  Бернекер  лежал
рядом, тяжело дыша.
   - А я раньше думал, что пахать землю  -  тяжелая  работа,  -  пропыхтел
Бернекер.
   - Давай, давай, деревенщина, -  закричал  Ной,  -  беги  вперед!  -  Он
вскочил на ноги. Бернекер со стоном поднялся вслед за ним.
   Они побежали вправо и бросились на землю за песчаным холмиком  футов  в
шесть высотой. Трава, росшая на его вершине, шелестела на влажном ветру.
   Они наблюдали, как солдат с  огнеметом  осторожно  полз  к  доту.  Пули
поддерживающих их стрелков все  еще  свистели  над  головами  и  рикошетом
отлетали от бетонной поверхности дота.
   "Если бы только Хоуп могла меня видеть в эту минуту!" - подумал Ной.
   Огнеметчик уже занял позицию, и сопровождавший его солдат отвернул кран
цилиндра, висевшего на его спине. Огромные тяжелые цилиндры таскал на себе
Доннелли. Его избрали для выполнения этой задачи потому, что он был  самым
сильным во взводе.  Доннелли  открыл  затвор.  Был  сильный  ветер,  пламя
отклонялось в сторону и вырывалось из огнемета неровными языками,  издавая
тяжелый маслянистый запах. Доннелли ожесточенно  поливал  огнем  амбразуры
дота.
   - Все в порядке, Ной, - крикнул Бернекер. - Теперь дело за тобой.
   Ной вскочил и легко и быстро побежал к доту с  наветренной  стороны  от
Доннелли. К этому времени люди,  находившиеся  внутри  дота,  теоретически
должны были быть убиты или ранены, сожжены или оглушены. Ной бежал быстро,
несмотря на глубокий песок. Он ясно  видел  обломки  почерневшего  бетона,
грозные узкие амбразуры, темно-зеленый крутой холм, нависший  над  берегом
на фоне серого неба. Он чувствовал себя сильным, способным  нести  тяжелые
заряды целые мили. Он бежал, ровно и глубоко дыша, точно зная,  куда  надо
бежать и что делать. Когда он добежал до  дота,  у  него  на  лице  играла
улыбка. Быстро и ловко он прислонил сумку с зарядом к  стене  дота.  Затем
просунул еще один заряд, на длинном стержне, в  вентиляционное  отверстие.
Он чувствовал, что глаза всех солдат взвода  прикованы  к  нему,  что  все
следят, как ловко и умело  он  исполняет  последний  акт  всей  церемонии.
Зашипел подожженный бикфордов шнур, и Ной помчался к щели, расположенной в
тридцати футах от дота. Он нырнул в щель и  спрятал  голову.  На  какое-то
мгновение над берегом воцарилась тишина; был слышен лишь  шелест  ветра  в
разбросанных  по  берегу  кучках  морской  травы.  Затем  один  за  другим
раздались взрывы. Осколки бетона взлетели в  воздух  и  глухо  попадали  в
песок  невдалеке  от  него.  Он  поднял  голову  и  осмотрелся.  Дот   был
разворочен, из него валил черный дым.  Ной  поднялся  и  не  без  гордости
заулыбался.
   Лейтенант, руководивший подготовкой взвода в лагере и теперь  прибывший
сюда в качестве наблюдателя, подошел к Ною.
   - Молодец, - сказал лейтенант. - Отлично сработано.
   Ной помахал Бернекеру, и  Бернекер,  стоявший,  опершись  на  винтовку,
помахал ему в ответ.
   В лагере Ноя ждало письмо. Он медленно и торжественно распечатал его.
   "Дорогой мой, - говорилось в письме, - пока еще  ничего  нет.  Я  стала
похожа на бочку. Все  думают,  что  ребенок  будет  весить  сто  пятьдесят
фунтов. Я все время ем. Я люблю тебя".
   Ной перечитал письмо три раза подряд,  чувствуя  себя  повзрослевшим  и
полным отцовской нежности. Затем аккуратно сложил его, спрятал в карман  и
пошел в свою палатку готовиться к трехдневному отпуску.
   Засунув руку в вещевой мешок, чтобы достать из него чистую рубашку,  он
потихоньку нащупал спрятанную там коробку. Она была на месте и по-прежнему
лежала завернутая в шерстяные подштанники. В коробке  было  двадцать  пять
сигар. Он купил их еще в Соединенных Штатах, провез через океан  и  хранил
для того дня, который теперь вот-вот уже настанет. В его  жизни  было  так
мало торжественных событий  и  церемоний,  что  нехитрая  и  довольно-таки
глупая идея ознаменовать рождение наследника раздачей сигар приобретала  в
его  мозгу  значение  огромного  торжества.  Он   купил   эти   сигары   в
Ньюпорт-Ньюсе, в штате Виргиния, и заплатил за них очень дорого  -  восемь
долларов и семьдесят пять центов. К тому же они занимали в его ранце много
драгоценного места. Однако он никогда не сожалел об этом. Он как-то смутно
сознавал, больше чувством, чем умом, что сам акт раздачи сигар, простой  и
нелепый символ торжества, даст  ему  возможность  и  за  три  тысячи  миль
реально и живо почувствовать присутствие ребенка, установит  между  ним  и
ребенком, как в его собственном сознании, так и в сознании окружающих  его
людей, нормальные, естественные отношения отца и сына или отца  и  дочери.
Иначе в вечно движущемся потоке солдатской жизни этот день прошел бы,  как
всякий другой день, а он остался бы таким же солдатом, как и все другие...
Но пока не перестанет клубиться дым  от  подаренных  им  сигар,  он  будет
больше, чем солдат, больше, чем один  из  десяти  миллионов,  больше,  чем
изгнанник, он будет значить больше, чем ружье и отдание чести, больше, чем
каска, - он станет отцом, олицетворением творческой силы, любви, связующим
звеном между поколениями людей.
   - Ого! - воскликнул Бернекер, валявшийся на койке без ботинок,  но  все
еще в шинели. - Взгляните на Аккермана! Шикарный, как  субботний  вечер  в
мексиканском дансинге. Все лондонские девушки попадают, как только завидят
эту прическу.
   Ной улыбнулся, испытывая  в  душе  благодарность  к  Бернекеру  за  эту
бесцеремонную шутку. Как все изменилось со времен Флориды! С  приближением
дня вступления в бой разногласия все больше отходили на задний план и  все
сильнее становились сплоченность и дружба солдат: ведь в бою жизнь каждого
из них будет зависеть от всех остальных.
   - Я еду не в Лондон, - ответил Ной, тщательно повязывая галстук.
   - У него герцогиня в Сассексе, - подмигнул  Бернекер  капралу  Анджеру,
который, сидя у печки, обрезал ногти на ногах. - Сугубо секретно.
   - Никакой герцогини у меня  нет,  -  сказал  Ной,  застегивая  пуговицы
кителя.
   - Куда же ты направляешь свои стопы в таком случае?
   - Еду в Дувр, - сказал Ной.
   - В Дувр? - От удивления Бернекер даже присел на постели... - В Дувр  в
трехдневный отпуск?
   - Угу.
   - Немцы же все время его обстреливают, - сказал Бернекер. -  Ты  правда
едешь в Дувр?
   - Угу. - Ной помахал им и вышел из палатки. - Увидимся в понедельник...
   Бернекер удивленно посмотрел ему вслед.
   - Заботы помутили разум этого человека, - сказал он. Потом снова лег  и
через минуту уже крепко спал.


   Ной вышел из чистенькой, старой,  деревянной  с  кирпичным  фундаментом
гостиницы, когда со стороны Франции только что начинало всходить солнце.
   По вымощенной  камнем  улице  он  спустился  к  Ла-Маншу.  Ночь  прошла
спокойно, был легкий туман. Вечером Ной заходил в ресторан,  расположенный
в самом центре города, где играл оркестр из  трех  человек.  В  просторном
зале английские солдаты танцевали со своими девушками. Ной не танцевал. Он
сидел один, прихлебывая несладкий чай, и всякий раз,  когда  встречался  с
призывным взглядом  какой-либо  девушки,  застенчиво  улыбался  и  опускал
голову. Он любил танцевать, однако  твердо  решил,  что  ему  не  подобает
кружиться в танце, обнявшись с девушкой, в тот  самый  момент,  когда  его
жена, быть может, испытывает родовые  муки  и  когда  его  ребенок  первым
криком возвещает о своем появлении на свет.
   Он рано вернулся в гостиницу. Проходя мимо оркестра, он увидел  плакат:
"Во время обстрела танцы прекращаются".
   Он запер дверь своей пустой, холодной комнаты и с  наслаждением  лег  в
постель, испытывая приятное чувство одиночества и свободы. Никто не мог им
командовать до самого вечера понедельника. Он сел в постели и начал писать
письмо Хоуп, вспоминая сотни писем, которые он написал ей с тех  пор,  как
они познакомились.
   "Я сижу в постели, - писал он,  -  в  настоящей  постели,  в  настоящей
гостинице, сам себе хозяин на целых три дня, пишу тебе это письмо и  думаю
о тебе. Я не могу сказать тебе, где я нахожусь, так как это не понравилось
бы цензору, но думаю, что  без  всякого  риска  могу  сообщить  тебе,  что
сегодня ночью здесь туман, что я только что  вернулся  из  ресторана,  где
оркестр играл: "Среди моих  сувениров"  и  где  висел  плакат:  "Во  время
обстрела танцы прекращаются". Мне кажется, что я могу также сказать  тебе,
что я тебя люблю.
   Я чувствую себя очень хорошо, и, хотя в течение последних трех недель у
нас была очень большая нагрузка, я прибавил целых  четыре  фунта.  К  тому
времени, когда я вернусь домой, я, по-видимому, так растолстею, что ни ты,
ни ребенок не узнаете меня.
   Пожалуйста, не переживай, если  будет  девочка.  Я  буду  очень  рад  и
девочке. Честное слово. Я очень много думал о воспитании нашего ребенка, -
с полной серьезностью писал  он,  согнувшись  над  блокнотом  при  тусклом
мигающем свете, - и вот что я решил. Мне не  нравятся  современные  модные
системы воспитания... Я  видел  немало  примеров  того,  как  они  уродуют
несформировавшийся ум, и хотел бы оградить от них  нашего  ребенка.  Идея,
согласно которой ребенку надо позволять делать все,  что  взбредет  ему  в
голову, ради  того,  чтобы  он  мог  свободно  проявлять  свои  инстинкты,
представляется мне абсолютной ерундой.  При  таком  воспитании  получаются
испорченные, капризные, непослушные дети, - писал Ной, черпая мудрость  из
глубин своего двадцатитрехлетнего житейского  опыта,  -  оно,  несомненно,
основывается  на  неправильном  представлении.  Общество,  безусловно,  не
позволит ни одному ребенку, даже нашему, вести себя в полном  соответствии
с его желаниями, и внушать  ребенку,  что  ему  все  дозволено,  -  значит
жестоко обманывать его. Я против детских яслей и детских садов,  и  думаю,
что в течение первых восьми лет жизни ребенка мы в  состоянии  лучше,  чем
кто-либо другой, научить его всему тому, что ему необходимо знать. Я также
против того, чтобы слишком рано принуждать ребенка к чтению. Надеюсь,  что
мои слова не звучат слишком догматично, ведь у нас с тобой не было времени
обсудить это со всех точек зрения, поспорить и прийти к единому мнению.
   Пожалуйста, родная, не смейся надо мной за то, что я  так  торжественно
говорю о бедной малютке, которая  в  момент,  когда  я  пишу  эти  строки,
возможно, еще не появилась на свет. Но, может быть, у  меня  теперь  очень
долго не будет отпуска, и возможно, сегодня в последний раз я могу в тихой
и спокойной обстановке внимательно обдумать все это.
   Я уверен, дорогая, - медленно и старательно писал  Ной,  -  что  у  нас
будет прекрасный ребенок, хорошо  сложенный,  сообразительный,  и  что  мы
будем очень любить его. Я обещаю  вернуться  к  нему  и  к  тебе  целым  и
невредимым, с сердцем, полным любви.
   Что бы ни случилось, я знаю, что вернусь.  Я  вернусь,  чтобы  помогать
ему, чтобы рассказывать ему перед сном сказки, чтобы кормить его  шпинатом
и учить пить молоко из стакана, чтобы по воскресеньям водить его в парк  и
говорить ему, как называются звери в зоологическом саду,  чтобы  объяснить
ему, почему он не должен обижать маленьких  девочек  и  почему  он  должен
любить свою маму так же сильно, как ее любит его отец.
   В своем последнем письме ты пишешь,  что  если  родится  сын,  то  надо
назвать его именем моего отца. Пожалуйста, не  делай  этого.  Я  не  очень
любил своего отца и всю свою жизнь старался быть подальше от  него,  хотя,
конечно, и у него были  свои  хорошие  черты.  Назови  его,  если  хочешь,
Джонатаном, по имени своего отца. Я немного  побаиваюсь  твоего  отца,  но
никогда не переставал  восхищаться  (Гм  с  того  рождественского  утра  в
Вермонте.
   Я не беспокоюсь о тебе. Я знаю, что ты будешь молодчиной. Не беспокойся
и ты обо мне. Теперь со мной ничего не случится.
   С любовью, Ной.
   P.S. Сегодня перед обедом  я  написал  стихотворение.  Это  мои  первые
стихи. Это запоздалая реакция на штурм укрепленных позиций.  Вот  оно.  Не
показывай его никому. Я стесняюсь.

   Страшись сердечного волненья -
   Сердца не терпят злых разлук...
   Дверей окованных засовы
   Коварный открывает стук.

   Это первая строфа. Сегодня напишу еще две строфы и пошлю их тебе.  Пиши
мне, родная, пиши, пиши, пиши..."
   Он аккуратно сложил письмо, встал с постели  и  положил  его  в  карман
кителя. Потом выключил свет и поспешно нырнул в теплую постель.
   В эту ночь обстрела не было. В первом часу завыли было сирены: в десяти
милях к западу от города пересекли побережье несколько немецких самолетов,
возвращавшихся на базу после налета на Лондон. Зенитки не стреляли.


   Выйдя на улицу, Ной потрогал оттопыренный карман,  где  лежало  письмо.
Ему хотелось узнать, нет ли в городе какой-либо американской части, где он
мог бы отдать свое письмо на  просмотр  цензору.  Ему  всегда  становилось
противно при мысли, что офицеры его  роты,  которых  он  терпеть  не  мог,
читают его письма к Хоуп.
   Солнце уже поднялось, посылая свои горячие  лучи  сквозь  редкую  дымку
тумана, из которой выплывали  бледно  освещенные  дома.  Ной  прошел  мимо
тщательно  расчищенных  фундаментов,  где  некогда  стояли  четыре   дома,
разрушенные при артиллерийском обстреле города. "Вот, наконец,  -  подумал
он, проходя мимо развалин, - я попал в город, который воюет".
   Внизу лежал Ла-Манш, серый и  холодный.  Через  редеющую  дымку  тумана
нельзя было различить берег  Франции.  Три  английских  торпедных  катера,
маленькие и проворные, плавно скользили по поверхности воды, направляясь в
порт к своим бетонным причалам. Всю ночь, вздымая белую, сверкающую  пену,
они рыскали у  вражеского  побережья  среди  лихорадочно  мечущихся  лучей
прожекторов,  потоков  трассирующих  пуль  и  подводных  взрывов   торпед,
вздымающих черные фонтаны воды на триста футов вверх. А сейчас,  солнечным
воскресным утром, они мирно и неторопливо возвращались  домой,  игривые  и
Праздничные, как быстроходные прогулочные катера на летнем курорте.
   "Город, который воюет", - повторил про себя Ной.
   В конце улицы стоял бронзовый памятник, почерневший и побитый  морскими
ветрами. Ной прочитал надпись, торжественно гласившую о том, что  монумент
воздвигнут в память английских солдат, которые прошли через это  место  по
пути во Францию в 1914-1918 годах и не вернулись обратно.
   "И снова в тридцать девятом году, - подумал Ной, - а потом в сороковом,
по пути из Дюнкерка. Какой памятник увидит солдат в Дувре  через  двадцать
лет, какие бои воскресит он в его памяти?"
   Ной пошел дальше. Весь город принадлежал ему. Дорога поднималась  вверх
по знаменитым скалам,  затем  шла  через  открытые  ветрам  луга,  которые
напоминали Ною - как и вся почти Англия - парк, где  заботливый,  любящий,
хотя и не одаренный большим воображением садовник  постоянно  поддерживает
порядок.
   Он шагал быстро, широко размахивая руками. Сейчас,  без  винтовки,  без
вещевого мешка, без каски, без котелка и фляги, без штыка в ножнах, ходьба
казалась  легким,  не  требующим  никакого  усилия  движением,  радостным,
стихийным проявлением физического здоровья.
   Когда он достиг вершины скалы, туман уже рассеялся,  и  Ла-Манш  игриво
сверкал, переливаясь голубыми и золотистыми красками, на всем пространстве
до самых берегов Франции. Вдалеке виднелись скалы Кале. Ной остановился  и
взглянул на противоположный берег. Франция казалась поразительно  близкой.
Он даже мог разглядеть грузовик, медленно ползущий в  гору,  мимо  церкви,
шпиль которой поднимался в  омытый  морем  воздух.  По-видимому,  это  был
военный грузовик и в нем сидели немецкие солдаты. Возможно,  они  ехали  в
церковь. Он  испытывал  какое-то  странное  чувство,  глядя  на  вражескую
территорию и сознавая, что противник, даже  на  таком  расстоянии,  может,
вероятно, увидеть его в бинокль. Это рожденное расстоянием перемирие  было
похоже на сон. Всегда почему-то казалось, что  на  войне,  как  только  ты
увидишь противника или он тебя, один из вас немедленно будет убит.  А  это
мирное обозревание друг друга выглядело неестественно, фальшиво, оставляло
беспокойное чувство неудовлетворенности. "Как ни странно, - думал  Ной,  -
но, возможно, впоследствии из-за этого их будет труднее убивать".
   Он стоял на самой вершине скалы, глядя на загадочное, безмятежно чистое
побережье Европы. Город Кале, с его доками и причалами, с крышами домов  и
голыми деревьями, устремленными в военное небо, лежал,  как  бы  застыв  в
тишине воскресного утра, точно так же, как город Дувр, расстилавшийся  под
его ногами. Как ему хотелось, чтобы сегодня здесь рядом с ним был  Роджер.
У Роджера нашлось бы что сказать об  этих  двух  тесно  связанных  друг  с
другом городах, близнецах истории, на протяжении множества лет посылавших,
друг другу рыболовные суда, туристов,  послов,  солдат,  пиратов,  ядра  и
снаряды. Он сказал бы что-нибудь туманное, но значительное. Как  печально,
что Роджера послали  на  Филиппины  умирать  среди  пальмовых  деревьев  и
мшистых зарослей. Было бы куда справедливее - раз уж ему суждено  умереть,
- чтобы пуля сразила его в момент штурма побережья Франции, которую он так
любил, или  чтобы  он  был  убит  при  въезде  в  деревушку  близ  Парижа,
улыбающийся, разыскивающий владельца кафе, где он как-то летом выпивал  со
всеми присутствовавшими,  или  чтобы  смерть  настигла  его  где-нибудь  в
Италии, сражающимся в той  самой  рыбачьей  деревушке,  через  которую  он
проходил по пути из Неаполя в Рим осенью тридцать шестого года, и,  падая,
сраженный вражеской пулей,  он  узнал  бы  церковь,  здание  ратуши,  лицо
девушки... Смерть, решил Ной, имеет свои степени справедливости, и  смерть
Роджера лежит у самого основания этой шкалы.

   Веселиться и любить ты умеешь,
   Любишь леденцами угощать.
   Ну, а деньги ты, дружок, имеешь?
   Это все, что я хочу узнать...

   Когда-нибудь после войны, решил Ной, он приедет сюда вместе с Хоуп.
   "Я стоял здесь, - скажет он, - вот на этом  самом  месте,  вокруг  была
полная тишина, и вон там виднелась Франция - она выглядела точно  так  же,
как сейчас. Я до сих пор не могу точно сказать, почему  я  решил  провести
свой, может быть последний отпуск именно в Дувре. Не знаю...  может  быть,
просто  любопытство,  желание  посмотреть,  как  выглядит  город,  который
по-настоящему воюет, взглянуть на место, где находится враг... Я так много
слышал о немцах, о том, как  они  воюют,  об  их  оружии,  о  злодействах,
которые они совершают, - словом, я хотел хотя бы мельком взглянуть  на  то
место, где они находятся. Да, иногда  стреляли,  но  я  не  слышал,  чтобы
стреляли со злостью, как нам обычно говорили в армии..."
   "Нет, - решил Ной, - мы вообще не будем говорить  о  войне.  Мы  придем
сюда в летний день, держась за руки, сядем рядышком на подстриженную траву
и будем смотреть через Ла-Манш. И я скажу: "Смотри, можно разглядеть  чуть
ли не шпиль церкви на том берегу, во Франции. Какой  прекрасный  день,  не
правда ли?.."
   Звук разрыва нарушил тишину. Ной посмотрел вниз, в  сторону  порта.  Со
стороны портовых складов, куда попал снаряд, медленно, лениво  поднималось
облачко  дыма,  на  расстоянии   казавшееся   совсем   маленьким,   словно
игрушечным.  Затем  разрывы  последовали  один  за  другим.  Облачка  дыма
беспорядочно расцветали над крышами домов по всему городу. В  одном  месте
медленно, беззвучно на таком большом расстоянии, стала падать труба, мягко
оседая,  подобно  игрушечным  стенам,  сделанным  из  конфет.   Семь   раз
прозвучали разрывы, и снова воцарилась тишина. Город, казалось, снова  без
всяких усилий погрузился в прерванный воскресный сон.
   Немцы по ту сторону пролива, утолив  этой  военной  демонстрацией  свою
злобу и охладив свой гнев, будут теперь чистить орудия и ждать.
   Ответных  выстрелов  с  английской  стороны  не  последовало.  Поднятые
разрывами клубы пыли рассеялись,  и  уже  через  пять  минут  трудно  было
поверить, что что-то произошло.
   Стремясь точно запечатлеть в памяти вид и звук разрывов,  Ной  медленно
начал  спускаться  в  город.  Обстрел  города  казался   таким   ненужным,
беспорядочным, таким по-детски злорадным... "Это и есть война? - спрашивал
себя Ной, скользя вниз по крутому склону. - Вот как она выглядит!"
   Город уже проснулся. Две пожилые дамы  в  шляпках  с  черными  перьями,
держа  в  обтянутых  ажурными  перчатками  руках  молитвенники,   степенно
шествовали в  церковь.  Высокий,  с  иголочки  одетый  лейтенант  в  форме
"коммандос", с одной рукой  на  перевязи  весело  и  быстро  промчался  на
велосипеде.  Совсем   маленькая   девочка,   которую   вела   на   поводке
направлявшаяся в церковь тетя, взглянула на  Ноя  и  серьезно  проговорила
обычное для английских детей обращение к американским солдатам:
   Солдат, дай жевательной резинки.
   - Хэрриет! - сухо одернула ее тетка.
   Ной улыбнулся и  отрицательно  покачал  головой  маленькому  белокурому
созданию, которое тянули к воскресной службе.
   Из высокой черной двери на улицу вышла семейная группа:  отец,  мать  и
целая куча детворы в возрасте от четырех до десяти  лет.  Отец  держал  за
руку самого младшего. Под строгим черным костюмом  заметно  вырисовывалось
округлившееся брюшко; его лицо под  старинной,  безукоризненно  вычищенной
шляпой выглядело сонным и самодовольным. Шествие замыкала  мать.  Оберегая
стайку детей, как шотландская овчарка, она вела их по улице в церковь.
   Очень красивая девушка, в туфлях на босу ногу  и  в  свободном  пальто,
рассеянно прошла мимо этой  семейной  группы,  читая  на  ходу  воскресную
газету.
   По другой стороне улицы  чинно  шагал  под  руку  с  женой  военный  со
стандартным лицом английского сержанта, холодным, неподвижным, сдержанным,
полным чувства собственного достоинства. Его жена была молода, и Ной мог с
уверенностью сказать, что она изо всех сил старается подражать  напыщенным
манерам мужа. Однако всякий раз, когда  она  сбоку  поглядывала  на  него,
каменное выражение ее лица сменялось живой улыбкой.  Это  создавало  очень
милый контраст, словно маленькая девочка с цветными  лентами  в  косичках,
забравшаяся на шустрого косматого  пони,  случайно  затесалась  в  колонну
выступающих на параде бронированных машин.
   - Доброе утро, доброе утро, - приветствовали друг друга жители  города,
встречаясь на разбитых снарядами улицах. - Чудесный день, не правда ли?  Я
слышала, что снаряд опять попал в рыбный рынок мистера Финчли. Как хорошо,
что ваш Альберт приехал на  уик-энд!  Как  хорошо,  что  рассеялся  туман!
Сегодня можно видеть Францию.  После  обеда  мы  собираемся  подняться  на
скалу. Да, я получила весточку  от  Сиднея.  Спасибо,  все  хорошо,  очень
хорошо, у него сняли последние швы три недели назад и теперь его  посылают
в Калькутту на  поправку...  В  субботу  к  моей  Роберте  снова  приходил
американский  сержант.  Он  принес  большую   жестянку   этого   чудесного
фруктового салата и целую коробку сигарет "Честерфилд".  Чудесный  парень,
очень, очень хороший; он говорит, что разрешение теперь уже должно  прийти
примерно через месяц, - вы ведь знаете, как медленно все делается в армии,
- и они должны пожениться здесь, если успеют до вторжения. Я уже  говорила
с викарием. Доброе утро, доброе утро, доброе утро...
   Ной остановился перед церковью. Это было приземистое каменное здание  с
тяжелой квадратной башней. Церковь выглядела так, будто  бог,  к  которому
обращались в ее стенах прихожане, был грозным  богом  из  Ветхого  завета,
установившим твердые, суровые, непреклонные законы  для  многих  поколений
верующих, живущих на  берегу  Ла-Манша;  богом  побережья  и  скал,  богом
ледяной воды  и  штормов,  строгим  в  ниспослании  кары  и  сдержанным  в
милосердии. На газоне перед церковью находилось бомбоубежище, позади  нее,
около  дома  викария,  расположенные  зигзагом  заграждения   из   колючей
проволоки, а далее, на краю газона, угрожающе  щетинились  противотанковые
бетонные пирамиды, предназначенные  для  того,  чтобы  остановить  немцев,
которым так и не удалось взобраться на скалы, как они обещали в 1940 году.
   Служба уже началась, и прихожане пели гимн  под  аккомпанемент  органа.
Высокие женские и детские голоса на фоне глубоких звуков органа  и  низких
мужских голосов казались удивительно нежными и легкомысленными  и  как  бы
исходящими из неровного серого камня церковных стен.  Повинуясь  какому-то
непонятному порыву, Ной вошел в церковь.
   Прихожан было немного, и Ной сел на одну из свободных  задних  скамеек.
Многие окна были  выбиты,  некоторые  были  заделаны  картоном,  в  других
торчали лишь осколки стекла,  задержавшиеся  в  тяжелых  свинцовых  рамах.
Соленый ветер с  Ла-Манша  врывался  в  отверстия,  шевеля  вуали  женщин,
перелистывая страницы библии, развевая длинные  седые  волосы  священника,
который стоял в мечтательной позе, мягко покачиваясь на  каблуках  в  такт
гимну. Своим тонким восковым лицом и  развевающимися  белыми  волосами  он
напоминал средневекового  пианиста,  увлеченного  фугами,  или  астронома,
слишком глубоко погруженного в созерцание звезд, чтобы  вспомнить  о  том,
что надо сходить к парикмахеру.
   Ной никогда не был в синагоге. Напыщенные речи отца,  полные  цитат  из
священных книг, рано затмили идею бога в сознании  Ноя.  Ему  ни  разу  не
приходилось даже разговаривать  со  священником,  ни  с  еврейским,  ни  с
христианским.  Они  всегда   казались   Ною   слишком   резкими,   слишком
энергичными, слишком воинственными и земными, слишком похожими на строевых
командиров, чтобы искать у них какого-либо духовного утешения. Ему  всегда
казалось, что подойди он к любому священнику  и  скажи:  "Святой  отец,  я
согрешил", или: "Святой отец, я боюсь ада", тот похлопает  его  по  плечу,
процитирует что-нибудь из армейского устава и отошлет чистить винтовку.
   Ной почти не слушал службы. Он вместе со всеми вставал, вместе со всеми
садился, ощущал, не вникая в смысл слов,  волнующую,  печальную  и  нежную
мелодию гимнов и все время смотрел на  усталое,  тонкое  лицо  священника,
слабо освещенное зимним солнцем, лучи которого  проникали  через  разбитые
окна над его головой.
   Пение гимнов  закончилось.  По  церкви  прошел  легкий  шум:  прихожане
убирали  молитвенники,   шаркали   ногами,   шептались   дети.   Задумчиво
склонившись над пюпитром и обхватив большими бледными руками  полированное
темное дерево, священник начал проповедь.
   Сначала Ной не вникал в слова проповеди. Он часто слушал так музыку: не
следя за мелодией и за развертыванием замысла  композитора,  он  в  то  же
время переносился с помощью абстрактных звуков музыки  в  какой-то  особый
мир образов, созданных его  собственным  воображением.  У  священника  был
низкий старческий голос, нежный и задушевный; порой он  терялся  в  порыве
врывавшегося  в   разбитые   окна   ветра.   Это   был   голос,   лишенный
профессиональной страсти проповедника, голос,  который,  казалось,  шел  к
богу и к пастве из глубины души. В нем звучали не старые каноны, а  только
что возникшие размышления,  в  нем  не  было  напыщенной  торжественности,
присущей служителям церкви. Это был голос поистине религиозного человека.
   - Любовь, - говорил старик, - это  слово  Христово;  оно  имеет  единый
смысл, чуждо  всякого  расчета  и  не  допускает  разных  толкований.  Нам
советуют любить ближнего как самого себя и врага своего любить как  брата,
и значение этих слов не вызывает сомнений, как и гири на весах, на которых
взвешиваются наши поступки.
   Мы жители Ла-Манша, но мы не живем  на  берегах  его;  мы  живем  среди
морской  травы  и  отшлифованных  водой  обломков,  среди  раскачивающихся
соленых папоротников и среди костей наших братьев, нашедших свою смерть  в
темной пучине моря, а над нами катятся глубокие потоки ненависти  человека
к людям и к богу. Сейчас поток идет с севера и питает  нас  ледяным  соком
отчаяния. Мы живем среди орудий, и их медные голоса заглушают тихий  голос
бога; в их грохоте можно услышать лишь дикие крики  возмездия.  Мы  видим,
как наши города рушатся от вражеских  бомб,  мы  оплакиваем  наших  детей,
погибших на заре своей жизни от пуль врага;  движимые  бездонным  чувством
ненависти, мы наносим ответные удары, жестокие и дикие, по его  городам  и
по его детям. Враг  злее  тигра,  прожорливее  акулы,  беспощаднее  волка;
защищая свою честь и свой скромный образ жизни, мы поднялись против  него,
мы боремся против него; но при этом мы  превосходим  врага  в  жестокости,
прожорливости, беспощадности. Разве, когда все это  окончится,  мы  сможем
лгать себе, что победа осталась за нами? Наша победа  несет  гибель  тому,
что мы защищаем и что не могло бы погибнуть при нашем поражении. Можем  ли
мы сидеть здесь, с окаменевшими в подводной глубине  сердцами,  и  думать,
что наша воскресная молитва дойдет до бога, после того как всю  неделю  мы
убивали невинных, сбрасывали бомбы на церкви и музеи, сжигали библиотеки и
хоронили детей и матерей под  обломками  железа  и  бетона,  этого  самого
отвратительного порождения нашего века?
   Не хвастайте в ваших газетах о том, что вы без разбора сбросили  тысячи
бомб на несчастную страну Германию, ибо я скажу вам, что вы  сбросили  эти
бомбы на меня, на вашу церковь, на  самих  себя,  на  вашего  бога.  Лучше
скажите мне, как  вы  оплакивали  того  единственного  немецкого  солдата,
которого вам пришлось убить, когда он стоял перед вами, угрожая оружием, и
тогда я окажу: ты мой защитник, ты защитник моей церкви и моей Англии.
   Здесь, среди прихожан, я вижу несколько солдат и знаю,  что  они  имеют
право  спросить:  "Что  такое  любовь  для  солдата?  Как  должен   солдат
повиноваться слову Христову? Как может солдат любить своего  врага?"  И  я
отвечу так: убивай, щадя, скорбя, чувствуя, что совершаешь  грех,  который
является в равной мере и грехом того, кто падает от  руки  твоей.  Ибо  не
твое ли прежнее безразличие, слабость духа,  жадность,  глухота  вооружили
его и послали на поле брани убивать тебя? Он боролся, он плакал, он взывал
к тебе, но ты ответил: "Я ничего не слышу. Через воду голоса  не  слышно".
Тогда в отчаянии он взял винтовку, и лишь после этого ты, наконец, сказал:
"Теперь я ясно слышу его. Давайте убьем его".
   - Не считайте, - продолжал старик тихим, слабеющим голосом,  -  что  вы
поступили  справедливо,  таким  жестоким  образом  обратив  на  него  свое
запоздалое внимание. Убивайте, если вы вынуждены  это  делать,  ибо  из-за
нашей слабости и наших ошибок мы не смогли найти другого пути к  миру,  но
убивайте, испытывая чувство раскаяния  и  печали,  сожалея  о  бессмертных
душах, павших в бою, несите в своем патронташе милосердие, а в своем ранце
- прощение, убивайте не из мести, потому что право  мести  принадлежит  не
вам, а богу, убивайте, сознавая, что каждая загубленная вами жизнь  делает
вашу собственную жизнь намного беднее.
   Воспряньте, дети, воспряньте со дна пролива, стряхните с  себя  обломки
разбитых кораблей,  вырвитесь  из  зарослей  морского  папоротника,  пусть
теплое течение согреет ваши души. Хотя мы и боремся против убийц, не будем
обагрять в крови наши собственные руки. Не будем превращать наших врагов в
бесплотных духов, лучше сделаем их нашими братьями. Если мы несем в  своих
руках меч господень, как мы хвастаемся, то будем помнить, что он сделан из
благородной стали, не допустим, чтобы в руках англичан  он  превратился  в
кровавый нож мясника.
   Старик вздохнул и поежился; ветер,  врывавшийся  в  окна,  шевелил  его
волосы. Он посмотрел отсутствующим взглядом через головы прихожан, словно,
предавшись своим старческим мечтаниям, совсем  забыл  об  их  присутствии.
Потом посмотрел вниз и мягко улыбнулся полупустым скамьям.
   Вместе с паствой он прочитал молитву и пропел заключительный  гимн,  но
Ной уже не слушал.  Слова  священника  взволновали  его,  он  почувствовал
трепетную нежность к этому старику, к окружающим его  людям,  к  солдатам,
стоящим у орудий здесь и по  ту  сторону  пролива,  ко  всему  живущему  и
обреченному на смерть. Они вселили в него какую-то  таинственную  надежду.
Логика  не  позволяла  ему  согласиться  со  словами  старика.  Обреченный
убивать, будучи сам мишенью для врага,  зная  путаный  характер  войны,  в
которой он участвовал, Ной понимал, что во время атаки нельзя  так  строго
придерживаться норм христианской морали, как желал этот  старик,  понимал,
что такая попытка легла бы слишком тяжелым бременем на плечи  армии,  дала
бы врагу слишком легко добытое преимущество, за что в один прекрасный день
он, Ной, мог поплатиться жизнью. И все же проповедь священника  вселила  в
него надежду. Если в такое время, в таком месте, где едва рассеялся дым от
последних семи посланных  в  бесцельной  злобе  снарядов,  в  церкви,  уже
пострадавшей  от  войны,  среди  солдат,  уже  раненных,  и  горожан,  уже
потерявших своих близких, если в такое  время  и  в  таком  месте  нашелся
человек, способный так страстно призывать  к  братству  и  милосердию,  не
опасаясь кары, значит, мир еще не погиб.  Ной  знал,  что  по  ту  сторону
Ла-Манша никто не осмелился бы говорить подобным образом, и именно там, по
ту сторону Ла-Манша, находятся люди,  которым  суждено  в  конечном  счете
потерпеть поражение. Владеть миром будут  не  они,  а  те  чуть  сонные  и
туповатые люди, которые сидят сейчас, кивая головой,  перед  своим  старым
проповедником. До тех пор, - размышлял Ной, - пока такие голоса,  суровые,
нелогичные и любящие, могут раздаваться в этом мире, его собственное  чадо
может жить в атмосфере уверенности и надежды...
   - Аминь, - сказал священник.
   - Аминь, - хором повторили прихожане.
   Ной медленно поднялся и вышел. Он остановился у двери и стал ждать.  На
улице какой-то мальчишка, вооруженный луком и стрелой, целился в  один  из
противотанковых надолбов. Он выстрелил и промахнулся,  подобрал  стрелу  и
снова тщательно прицелился.
   Священник, стоя в дверях, с серьезным лицом  пожимал  руки  прихожанам,
спешившим к воскресному обеду, приготовленному из нормированных продуктов.
Порывистый ветер трепал его волосы, а руки его, как  заметил  Ной,  сильно
тряслись. Он выглядел очень старым и хрупким.
   Ной ждал, пока не разошлись все прихожане. Затем, когда священник хотел
уже повернуть в церковь, Ной подошел к нему.
   - Сэр, - тихо проговорил он, не зная  еще,  что  хочет  сказать,  не  в
состоянии выразить словами охватившее его смешанное чувство  благодарности
и надежды. - Сэр, я... я хотел подождать и... я  извиняюсь,  что  не  могу
выразить это лучше... благодарю вас...
   Старик спокойно взглянул  на  него.  У  него  были  темные,  окруженные
морщинками проницательные и скорбные глаза. Он медленно наклонил голову  и
пожал Ною руку своей сухой и до  прозрачности  хрупкой  рукой.  Ной  очень
осторожно пожал руку священника.
   - Хорошо, - сказал священник. - Благодарю вас. Это к  вам,  молодым,  я
обращал свои слова, потому что именно вам предстоит  принимать  решения...
Благодарю вас. - Он стал  внимательно  разглядывать  форму  Ноя.  -  О,  -
вежливо воскликнул он, - канадец?
   Ной не мог сдержать улыбку.
   - Нет, сэр, - сказал он, - американец.
   - Американец! - воскликнул старик, несколько озадаченный. - О да.
   У Ноя было такое ощущение, словно старик не совсем усвоил тот факт, что
Америка участвует в войне. Должно быть, ему десятки раз говорили об  этом,
но он успел уже позабыть. Казалось, все мундиры сливались в его  глазах  в
однообразные тусклые пятна.
   - Очень рад, очень рад, - тепло и едва  слышно  произнес  старик.  -  Я
действительно очень рад. Да, - неожиданно воскликнул он, взглянув вверх на
окна церкви. - Надо достать новые стекла;  там  внутри,  по-видимому,  был
ужасный сквозняк.
   - Нет, сэр, - ответил Ной и снова не  смог  сдержать  улыбку.  -  Я  не
заметил.
   - Очень мило с вашей стороны, - сказал священник, - очень мило, что  вы
так говорите.  Американец?  -  В  его  голосе  снова  послышалась  слабая,
вежливая нотка сомнения.  -  Да  сохранит  вас  бог  и  да  возвратит  вас
невредимым домой к вашим родным и близким после ужасных дней, что ждут вас
впереди. - Он пошел было в церковь,  но  снова  вернулся  и  почти  сурово
взглянул на Ноя.
   - Скажите мне откровенно,  -  заговорил  он  живо  и  возбужденно,  как
молодой, энергичный человек, - скажите мне, ведь вы думаете, что я  просто
болтливый старый дурак? - Внезапно он твердо и с неожиданной силой схватил
руки Ноя.
   - Нет, сэр, - тихо сказал Ной. - Я думаю, что вы великий человек.
   Старик пронизывающим взглядом посмотрел на Ноя, как будто искал на  его
лице какой-либо  признак  насмешки  или  снисхождения  к  его  возрасту  и
устаревшему образу мыслей. Он, казалось, был удовлетворен тем, что увидел.
Отпустив руки Ноя, он попытался улыбнуться, но лицо его задрожало, а глаза
заволокло туманом.
   Он покачал головой.
   - Старый человек, - сказал он, - иногда  не  знает,  в  каком  мире  он
живет, говорит он о прошлом или о будущем... Я смотрю на своих прихожан  и
вижу лица умерших  пятьдесят  лет  назад  и  разговариваю  с  ними,  пока,
наконец, не очнусь и не вспомню, где я. Сколько вам лет?
   - Двадцать три, сэр, - ответил Ной.
   - Двадцать три, - задумчиво повторил священник, - двадцать  три.  -  Он
медленно поднял руку и потрогал лицо Ноя.
   - Живое лицо. Живое лицо. Я буду молиться за ваше спасение.
   - Благодарю вас, сэр, - сказал Ной.
   - "Сэр", - повторил священник. - "Сэр". Наверно, вас учат в  армии  так
обращаться.
   - Да, сэр, - ответил Ной.
   Он заморгал глазами и, казалось, на какое-то  мгновение  забыл,  с  кем
разговаривает. Потом рассеянно посмотрел вокруг.
   - Приходите как-нибудь еще в воскресенье, -  сказал  он  очень  усталым
голосом, - возможно, к тому времени мы уже  вставим  стекла.  -  Он  круто
повернулся и исчез в темном отверстии двери.


   В лагере Ноя ожидала телеграмма. Она была отправлена семь  дней  назад.
Дрожащими руками он вскрыл ее, чувствуя учащенное биение крови в  запястье
и в кончиках пальцев. "Мальчик, - прочитал он, - шесть с половиной фунтов.
Чувствую себя великолепно. Люблю тебя. Хоуп".
   Ошеломленный, он вышел из канцелярии.
   После ужина он раздал сигары. Он решил во что бы то ни  стало  наделить
сигарами всех тех, с кем он дрался во Флориде. Брейлсфорда  не  было,  так
как его отправили обратно в Штаты. Все же остальные застенчиво, с чувством
удивления и неловкости, взяли сигары. Они пожимали ему руку, неуклюже,  но
тепло поздравляли его, как будто здесь, вдали от дома,  под  аккомпанемент
мелкого английского  дождя,  среди  орудий  разрушения,  разделяли  с  ним
радость отцовства.
   - Мальчик, - пробасил  Доннелли,  тяжеловес  из  "Золотой  перчатки"  и
огнеметчик, до боли сжимая руку Ноя в своей огромной,  дружеской  руке.  -
Мальчик. Что ты скажешь на это? Мальчик. Надеюсь, что несчастному чертенку
никогда не  придется  носить  военной  формы,  как  приходится  его  отцу.
Спасибо, - сказал он, понюхав сигару. - Большое спасибо. Мировая сигара.
   Однако в самый  последний  момент  Ной  никак  не  мог  заставить  себя
предложить сигары сержанту Рикетту или капитану Колклафу. Вместо этого  он
отдал три штуки Бернекеру. Одну он выкурил сам. Это была первая  сигара  в
его жизни, и он лег спать, чувствуя легкое, приятное головокружение.





   Дверь отворилась, и на  пороге  появилась  закутанная  в  серый  платок
Гретхен Гарденбург.
   - Да? - сказала она, выглядывая из-за  приоткрытой  двери.  -  Что  вам
угодно?
   - Здравствуй, - улыбнулся Христиан. - Я только что приехал в Берлин.
   Гретхен приоткрыла дверь немного шире и пристально посмотрела на  него.
Она довольно долго рассматривала его погоны, потом, наконец, узнала его.
   - А, унтер-офицер, - воскликнула она. - Входи.  -  Она  открыла  дверь.
Христиан потянулся было поцеловать ее, но она опередила его и подала руку.
Они поздоровались. Рука у нее была костлявая и тряслась, словно ее  слегка
лихорадило.
   - Такой плохой свет в прихожей... - начала она извиняться. - Да ты  еще
так изменился. - Она отступила назад и смерила его критическим взглядом. -
Ты очень похудел. И цвет лица...
   - У меня была желтуха, - резко сказал Христиан. Ему самому был противен
этот цвет лица, и он не любил, когда другие напоминали ему об этом. Совсем
не так представлял он себе первые  минуты  встречи  с  Гретхен  -  сначала
заставила  стоять  у  полузакрытой  двери,  потом   пришлось   выслушивать
замечания о том, какой у него неприятный цвет лица. - Малярия  и  желтуха.
Поэтому я и попал в Берлин: отпуск по болезни. Я только  что  с  поезда  и
сразу же пришел сюда...
   -  Как  лестно,  -  сказала  Гретхен,  машинально  отбрасывая  со   лба
непричесанные волосы. - Очень мило с твоей стороны.
   - Не пригласишь ли ты меня войти? - спросил Христиан. - "Стоило мне  ее
увидеть, - с досадой подумал он, - и опять я выпрашиваю подачку".
   - О, извини, пожалуйста, - сухо  рассмеялась  Гретхен.  -  Я  спала  и,
наверно, еще не совсем пришла в себя. Конечно, конечно, входи...
   Она закрыла за ним дверь, фамильярно взяла его за руку и  крепко  сжала
ее. "Все еще, может быть, и обойдется", - подумал Христиан, направляясь  в
хорошо знакомую комнату. Видно, вначале она очень удивилась, а теперь  это
проходит.
   Войдя в гостиную,  он  было  направился  к  ней,  но  она  ускользнула,
закурила сигарету и села.
   - Садись, - сказала она. - Садись, мой милый. Я  часто  думала,  что  с
тобой случилось.
   - Я писал, - ответил Христиан, садясь. - Я послал тебе много писем,  но
ты ни разу не ответила.
   - Письма... - Гретхен сделала гримасу и помахала  сигаретой.  -  Иногда
просто не находишь времени. Я все собираюсь написать... А потом,  в  конце
концов, жгу  их,  потому  что  просто  невозможно...  Впрочем,  мне  очень
нравились твои письма, правда. Просто ужас, что они  сделали  с  тобой  на
Украине!
   - Я был не на Украине, - холодно заметил Христиан. - Я был в Африке и в
Италии.
   - Ах да, конечно, - согласилась Гретхен, нисколько  не  смущаясь.  -  В
Италии  у  нас  дела  идут  хорошо,  не  правда   ли?   Это   единственное
по-настоящему светлое пятнышко.
   Христиан недоумевал, как можно, даже будучи крайним оптимистом, считать
Италию  светлым  пятнышком,  но  промолчал.  Он  внимательно  наблюдал  за
Гретхен. Она выглядела гораздо старше, особенно в  этом  неряшливом  сером
халате. Глаза подернулись желтизной, под глазами мешки; волосы потускнели,
а некогда девически энергичные движения стали  нервными,  неестественными,
расхлябанными.
   - Я завидую тебе - ты живешь в Италии, - продолжала она.  -  В  Берлине
становится просто невыносимо. Ни согреться, ни уснуть: почти  каждую  ночь
налеты, невозможно добраться из одного района в другой. Я  просила,  чтобы
меня послали в Италию хотя бы только согреться... - Она засмеялась, и в ее
смехе послышались какие-то жалобные нотки. - Мне так  нужно  отдохнуть,  -
тараторила она. - Ты не можешь себе представить,  сколько  нам  приходится
работать и в каких условиях. Я часто говорю своему начальнику, что если бы
солдатам пришлось воевать в таких условиях, они объявили бы забастовку.  Я
так и говорю ему прямо в лицо...
   "Чудесно, - подумал Христиан. - Она нагоняет на меня скуку".
   - А! - воскликнула Гретхен, - теперь я все вспомнила. Ты из роты  моего
мужа. Черные кружева... Их украли прошлым летом.  Ты  не  имеешь  понятия,
сколько в Берлине развелось жулья,  приходится  следить,  как  ястреб,  за
каждой уборщицей...
   "Ко всему прочему она  стала  еще  и  болтлива",  -  отметил  про  себя
Христиан, хладнокровно прибавляя этот грех к другим ее порокам.
   - Не следовало бы говорить все это солдату, только что  вернувшемуся  с
фронта, - спохватилась Гретхен. - Все газеты трубят о том, как мужественно
ведут себя берлинцы, как безропотно они  переносят  страдания...  Впрочем,
нет смысла что-либо скрывать от тебя: стоит тебе  выйти  на  улицу,  и  ты
услышишь жалобы со всех сторон. Ты привез что-нибудь из Италии?
   - Что именно? - спросил озадаченный Христиан.
   - Что-нибудь поесть, - сказала Гретхен. - Многие привозят сыр  или  эту
чудесную итальянскую ветчину, и я думала, возможно, ты... - Она  кокетливо
улыбнулась ему и подалась  вперед,  ее  халат  приоткрылся,  чуть  обнажив
грудь.
   - Нет, - отрубил Христиан. - Я не привез ничего, кроме желтухи.
   Он почувствовал себя уставшим и немного растерянным. Все его  планы  на
эту неделю в Берлине связывались с Гретхен, и вот...
   - Ты не подумай, что у нас нечего есть, - сказала  Гретхен  официальным
тоном. - Просто хочется разнообразия...
   "Бог мой, - с горечью подумал Христиан. - Не прошло и двух минут, а  мы
уже говорим о еде!"
   - Скажи мне, - резко спросил он, - ты что-нибудь слышала о своем муже?
   - Мой муж? - неохотно ответила Гретхен, словно сожалея, что  приходится
прекращать разговор о еде. - О, он покончил с собой.
   - Что?
   - Он покончил с собой, - без тени печали  повторила  она.  -  Зарезался
перочинным ножом.
   -  Это  невозможно!  -  воскликнул  изумленный  Христиан.  У  него   не
укладывалось в голове,  как  такая  неистовая,  целеустремленная  энергия,
такая сложная, хладнокровная, расчетливая сила могла сама себя уничтожить.
- У него были такие большие планы...
   - Я знаю о его планах, - огорченно  проговорила  Гретхен.  -  Он  хотел
вернуться сюда. Он прислал мне свою фотографию. Ей-богу, я до сих  пор  не
пойму, как он  смог  заставить  кого-то  снять  такое  лицо.  Ему  удалось
восстановить зрение на один глаз, и он тут же решил вернуться домой и жить
со мной. Ты не представляешь, на что он был похож. - Ее даже  передернуло.
- Надо быть не в своем уме, чтобы решиться послать жене такую  фотографию.
Я, мол, пойму  и  найду  в  себе  достаточно  сил.  Он  всегда  имел  свои
странности, но без лица... Есть, в конце концов,  предел  всему,  даже  во
время войны. Ужас - неотъемлемая черта жизни, писал он, и  все  мы  должны
уметь его переносить...
   - Да, - сказал Христиан. - Я помню.
   - Наверно, он и тебе говорил что-нибудь такое.
   - Да.
   - Что ж, - раздраженно  продолжала  Гретхен.  -  Я  послала  ему  очень
тактичное письмо. Я просидела над ним целый вечер. Я написала,  что  здесь
ему будет неудобно, что лучше бы ему оставаться под присмотром в армейском
госпитале, по крайней мере до тех пор, пока они сделают что-нибудь  с  его
лицом... Хотя, говоря по правде, тут нельзя было ничего поделать, это было
уже не лицо, и, по сути дела, нельзя  разрешать  нашим  людям...  Впрочем,
письмо было исключительно тактичным...
   - У тебя сохранилась эта фотография? - внезапно спросил Христиан.
   Гретхен как-то странно взглянула на него и плотнее закуталась в платок.
   - Да, - сказала она, - фотография у меня. Не могу понять, -  продолжала
она, вставая и направляясь к столу у дальней стены, - что тебе за охота на
нее смотреть. - Она начала нервно ворошить содержимое двух  ящиков  стола,
пока, наконец, не извлекла небольшую карточку. Мельком  взглянув  на  нее,
она передала ее Христиану.
   - Вот она, - проговорила Гретхен. - Можно подумать, что в  наши  дни  и
без того нечем напугать человека...
   Христиан посмотрел на  фотографию.  Единственный  перекошенный  светлый
глаз холодно и властно выглядывал из  сплошной  бесформенной  раны  поверх
тугого воротника мундира.
   - Могу я взять ее? - спросил Христиан.
   - В последнее время все вы становитесь все более и более  странными!  -
пронзительно прокричала Гретхен. - Иногда у меня появляется такое чувство,
что всех вас следовало бы запереть под замок, да, да, именно так.
   - Могу я взять ее? - повторил Христиан, глядя на фотографию.
   - Пожалуйста, - пожала плечами Гретхен, - она мне ни к чему.
   - Я был очень привязан к нему, -  пояснил  Христиан,  -  и  многим  ему
обязан. Он помог мне узнать жизнь больше,  чем  кто-либо  другой.  Он  был
гигантом, истинным гигантом.
   - Не думай, - быстро проговорила Гретхен, - что  я  не  любила  его.  Я
очень его любила. Но я предпочитаю помнить его вот таким... - Она взяла со
стола фотографию Гарденбурга в серебряной рамке. Он  выглядел  красивым  и
строгим в своей офицерской фуражке. Она с наигранной  нежностью  погладила
фотографию. - Это он снимался в первый месяц нашей  семейной  жизни,  и  я
думаю, он хотел бы, чтобы я помнила его именно таким.
   В двери повернулся ключ. Гретхен нервно задергалась и  потуже  затянула
пояс халата.
   - Боюсь, - торопливо зашептала она, - что тебе придется уйти. Я  сейчас
занята и...
   В комнату вошла высокая, грузная женщина в черном пальто.  У  нее  были
серовато-стального цвета волосы, гладко  зачесанные  назад,  и  маленькие,
холодные глаза, глядевшие из-за очков в  стальной  оправе.  Она  мимоходом
взглянула на Христиана.
   - Добрый вечер, Гретхен, - сказала она.  -  Ты  еще  не  одета?  Ты  же
знаешь, что пора обедать.
   - А у меня гость, - сообщила Гретхен. - Это унтер-офицер из роты  моего
мужа.
   - Да? - холодно произнесла женщина. Она тяжелым взглядом посмотрела  на
Христиана.
   - Унтер-офицер... э-э... - Голос Гретхен звучал неуверенно. -  Я  очень
извиняюсь, но я не помню твоей фамилии.
   "Я бы с удовольствием убил ее", - подумал Христиан, вставая и глядя  на
пожилую  женщину.  Он  все  еще  продолжал  держать  в   руке   фотографию
Гарденбурга.
   - Дистль, - сказал он мрачно. - Христиан Дистль.
   - Унтер-офицер Дистль, мадемуазель Жиге.
   Христиан поклонился.  Женщина  ответила  на  приветствие,  лишь  слегка
опустив веки.
   - Мадемуазель Жиге приехала из Парижа, - нервно проговорила Гретхен.  -
Она работает у нас в министерстве. Она подыскивает себе  квартиру  и  пока
живет со мной. Она очень важная особа, не так ли, моя дорогая? -  Закончив
представление, Гретхен захихикала.
   Женщина не обратила на ее слова никакого внимания: она начала стягивать
перчатки со своих квадратных могучих рук.
   - Простите меня, - сказала она, - мне надо принять ванну. Есть  горячая
вода?
   - Так, тепловатая.
   - Этого  вполне  достаточно.  -  Квадратная  тучная  фигура  исчезла  в
спальне.
   - Она очень умная, - сказала Гретхен, не глядя на Христиана. -  Ты  был
бы поражен, если бы видел, как все в министерстве с ней советуются.
   Христиан взял фуражку.
   - Мне пора идти, - сказал он. - Благодарю за фотографию. До свидания.
   - До свидания, - сказала Гретхен,  нервно  теребя  воротник  халата.  -
Просто хлопни дверью, замок автоматический...





   - Мне чудятся видения, - говорил Бэр, медленно  шагая  вдоль  берега  к
тому месту, где они оставили свои сапоги. Их босые ноги утопали в холодном
песке. Волны, тихо набегавшие со  стороны  далекой  Америки,  по-весеннему
журчали в неподвижном воздухе. - Я вижу Германию, какой  она  будет  через
год. - Бэр остановился и закурил; его крепкие руки, руки рабочего, рядом с
хрупкой  сигареткой,   казались   огромными.   -   Руины.   Везде   руины.
Двенадцатилетние подростки вооружаются гранатами, чтобы добыть кило  муки.
На улицах не видно молодежи, за исключением тех, кто ковыляет на костылях.
Все остальные - в лагерях для военнопленных в России,  Франции  и  Англии.
Старые женщины тащатся по улицам, на них платья из мешковины, то одна,  то
другая вдруг падает и умирает от истощения, фабрики не работают:  все  они
до  основания  разрушены  бомбардировками.  Правительства  не  существует,
действует  только   закон   военного   времени,   введенный   русскими   и
американцами. Нет ни школ, ни домов, нет будущего...
   Бэр умолк и задумчиво посмотрел на море. День клонился к вечеру; погода
для такой ранней поры на побережье Нормандии стояла изумительно  теплая  и
мягкая. Большой оранжевый  шар  солнца  мирно  опускался  в  воды  океана.
Жесткая трава на дюнах  еле  шевелилась;  дорога,  вьющаяся  узкой  черной
полоской вдоль берега, опустела, а крестьянские домики  из  белого  камня,
видневшиеся   вдали,   казалось,   были   давным-давно   покинуты   своими
обитателями.
   - Будущего нет, - задумчиво повторил Бэр,  устремив  взгляд  в  сторону
моря, мимо колючей проволоки. - Будущего нет.
   Бэр был унтер-офицером в новой роте Христиана. Это был тихий,  могучего
сложения человек лет тридцати. Его жена и двое детей были убиты  в  январе
во время налета английской авиации на Берлин. Прошлой  осенью  он  получил
ранение на русском фронте, но говорить об этом не  любил.  Бэр  прибыл  во
Францию за несколько недель до возвращения Христиана из  отпуска,  который
он проводил в Берлине.
   За месяц знакомства с Бэром Христиан очень привязался к нему. Христиан,
видимо, тоже нравился Бэру, и они  стали  проводить  все  свободное  время
вместе, совершая большие  прогулки  по  цветущим  окрестностям  и  попивая
местный кальвадос и крепкий сидр в кафе той деревни, где  располагался  их
батальон. Они всегда носили с собой пистолеты, так как  офицеры  постоянно
предупреждали о деятельности французов из банд маки [французские партизаны
во время второй мировой войны]. Однако пока что  в  этом  районе  не  было
никаких  инцидентов,  и  Христиан  с   Бэром   решили,   что   настойчивые
предостережения  были  всего  лишь  симптомами  растущей   нервозности   и
неуверенности начальства. Поэтому они  беспечно  бродили  по  окрестностям
деревни и по побережью моря, неизменно вежливые со встречными  французами,
которые   казались   вполне   дружелюбно   настроенными,   хотя   и   были
по-крестьянски серьезными и сдержанными.
   Больше всего Христиану  нравилась  в  Бэре  его  уравновешенность.  Все
остальные, с кем Христиану приходилось иметь дело с той ужасной ночи около
Александрии,   были    измотанными,    раздражительными,    ожесточенными,
истеричными и переутомленными... От Бэра веяло  деревенским  спокойствием;
это был  хладнокровный,  уравновешенный,  собранный,  несколько  замкнутый
человек, редкого здоровья, и Христиан в его  присутствии  чувствовал,  как
успокаиваются его издерганные, истрепанные малярией и артиллерийским огнем
нервы.
   Вначале, когда его назначили в батальон  в  Нормандию,  Христиану  было
очень горько. "С меня довольно, - думал он. - Я больше не могу". В Берлине
он почувствовал себя больным и старым. Он проводил  свой  отпуск,  лежа  в
постели по шестнадцать-восемнадцать часов в день, не вставая даже во время
ночных налетов авиации. "Африка, Италия, израненная,  так  и  не  зажившая
окончательно нога, то и дело повторяющиеся приступы малярии - нет, с  меня
довольно. Чего еще им от меня надо? Теперь,  видно,  они  хотят,  чтобы  я
встретил американцев, когда они высадятся на берег. Это слишком,  -  думал
он, охваченный чувством горькой жалости к  себе,  -  они  не  имеют  права
требовать этого от меня. Ведь есть миллионы  других,  которых  война  едва
затронула. Почему бы не использовать их?"
   Но потом он познакомился с  Бэром,  и  спокойная,  уравновешенная  сила
этого человека постепенно излечила его.  За  один  месяц  тихой,  здоровой
жизни он прибавил в весе, к нему вернулся здоровый цвет лица.  У  него  ни
разу не было головной боли, и даже больная  нога,  казалось,  окончательно
приспособилась к своим поврежденным сухожилиям.
   И вот теперь Бэр шел рядом с ним по холодному песку морского  берега  и
смущал его покой своими речами.
   - Нет будущего, нет будущего. Они все  время  твердят,  что  американцы
никогда не высадятся в Европе. Чепуха. Они  видят  вокруг  себя  могилы  и
насвистывают, чтобы отогнать страх. Только это будут не их могилы, а наши.
Американцы высадятся, потому что они решили высадиться. Я готов умереть, -
сказал Бэр, - но не хочу умирать бесполезно. Они высадятся, что  бы  мы  с
тобой ни делали, они вступят в Германию и встретятся  там  с  русскими,  и
тогда с Германией будет покончено раз и навсегда.
   Некоторое время они шли молча. Песок, набившийся между  пальцами  босых
ног, вдруг напомнил Христиану о прошлом, когда он в летнюю пору  босоногим
мальчишкой бегал по песку. Эти воспоминания, прекрасный  берег,  чудесный,
радостный день совсем не располагали  к  серьезным  рассуждениям,  которые
навязывал ему Бэр.
   - Я слушал их по радио из Берлина, -  говорил  Бэр,  -  они  безудержно
хвастались, бросали вызов американцам, приглашая их  высадиться,  намекали
на какое-то секретное оружие, предсказывали, что очень скоро русские будут
сражаться против англичан и американцев. Когда я слушал  этот  вздор,  мне
хотелось биться головой о стенку и плакать. И знаешь  почему?  Не  потому,
что они лгут, но  потому,  что  это  такая  жалкая,  такая  наглая,  такая
пренебрежительная ложь. Именно  пренебрежительная.  Они  сидят  в  тылу  и
болтают все, что им взбредет в  голову,  потому  что  они  презирают  нас,
презирают всех немцев, всех жителей Берлина; они знают, что  мы  дураки  и
верим всему, что нам скажут; они знают, что мы всегда готовы умереть  ради
любой ерунды, которую они состряпают в свободные  пятнадцать  минут  между
завтраком и очередной выпивкой.
   - Послушай, - продолжал Бэр, - мой отец сражался четыре года в  прошлую
войну. Он был в Польше, России, Италии, Франции. Он был ранен три  раза  и
умер  в  двадцать  шестом  году  от   последствий   отравления   газом   в
восемнадцатом году в Аргоннском лесу. Боже мой, мы  настолько  глупы,  что
они даже заставляют нас снова и снова разыгрывать те  же  самые  сражения,
как будто несколько раз подряд крутят один и тот же фильм! Те же песни, та
же форма, те же враги, те же поражения. Только могилы новые.  Но  на  этот
раз и конец будет иным. Немцы, может быть, никогда и ничему  не  научатся,
но на этот раз  научатся  другие.  На  этот  раз  все  будет  по-иному,  и
поражение будет гораздо тяжелее. Прошлый раз  это  была  славная,  простая
война в европейском стиле. Каждому она была понятна, каждый  мог  простить
ее, потому что такого рода войны велись в течение  тысячелетий.  Это  была
война в рамках одной и той же культуры, когда одна  группа  цивилизованных
христианских джентльменов сражалась против  другой  группы  цивилизованных
христианских джентльменов,  с  соблюдением  одних  и  тех  же  общих,  все
предусматривающих правил. Прошлый раз, когда окончилась  война,  мой  отец
вернулся вместе со своим полком в Берлин, и на всем пути  девушки  бросали
им цветы. Он снял военную форму, снова вернулся в свою юридическую контору
и приступил к разбору дел в гражданских судах, словно ничего не случилось.
На этот раз никто не будет бросать нам цветы, даже если кто-либо из нас  и
уцелеет, чтобы вернуться в Берлин.
   - Нынешняя война, - говорил он, - это уже не та простая, понятная  всем
война в рамках одной и той  же  культуры.  Это  нападение  зверей  на  дом
человека. Я не знаю, что ты видел в Африке и Италии, но знаю, что я  видел
в России и Польше. Мы превратили в кладбище территорию  в  полторы  тысячи
километров длиной и в полторы тысячи километров шириной. Мужчины, женщины,
дети, поляки, русские, евреи - мы не делали различия. В наших поступках не
осталось ничего человеческого. Так  делает  только  ласка,  забравшаяся  в
курятник. Казалось, мы  боимся,  что  если  мы  оставим  на  востоке  хоть
что-нибудь живое, оно когда-нибудь послужит свидетельством  против  нас  и
осудит нас. А теперь, - продолжал Бэр своим низким ровным голосом, - после
всего этого мы совершаем последнюю ошибку.  Мы  проигрываем  войну.  Зверя
медленно загоняют в угол, и человек готовится подвергнуть  его  последнему
наказанию. А что, ты думаешь, будет с нами? Поверь мне, иногда по ночам  я
благодарю бога за то, что моя жена и двое детей погибли, и им не  придется
жить в Германии, когда окончится эта война. Иногда, -  сказал  Бэр,  глядя
поверх воды, - я смотрю на море и говорю себе: "Прыгай! Постарайся уплыть!
Плыви в Англию, плыви в Америку, проплыви восемь тысяч  километров,  чтобы
убежать от всего этого ужаса".
   Они дошли до того места, где лежали их сапоги, и остановились, глядя на
свою тяжелую обувь, задумчиво рассматривая тусклую, черную кожу, как будто
эти тупые подбитые гвоздями сапоги были символом их агонии.
   - Но я не могу уплыть в Америку, - продолжал Бэр, - я не могу уплыть  в
Англию. Я должен оставаться здесь. Я немец, и то, что постигнет  Германию,
постигнет и меня. Вот почему я так говорю с тобой. Ты понимаешь, -  сказал
он, - что, если ты заикнешься кому-нибудь о нашем разговоре, меня  возьмут
в ту же ночь и расстреляют...
   - Я никому не скажу ни слова, - обещал Христиан.
   - Я наблюдал за тобой целый месяц, - сказал Бэр, - присматривался и все
взвешивал, Если я в тебе ошибся, если ты не Тот  человек,  за  которого  я
тебя принимаю, это  будет  стоить  мне  жизни.  Мне  бы  хотелось  получше
приглядеться к тебе, но у нас не так много времени.
   - Насчет меня не беспокойся, - сказал Христиан.
   - У нас осталась лишь одна надежда, - сказал Бэр, глядя  на  валявшиеся
на песке сапоги. - Одна надежда для Германии. Мы должны показать миру, что
в Германии есть еще человеческие существа, а  не  одни  только  звери.  Мы
должны показать, что  эти  человеческие  существа  еще  могут  действовать
самостоятельно. - Бэр оторвал глаза от сапог и посмотрел своим  спокойным,
трезвым взглядом на Христиана, и Христиан понял, что  процесс  взвешивания
все еще продолжается. Он ничего  не  сказал.  Он  был  сбит  с  толку,  он
возмущался, что ему приходится выслушивать Бэра,  и  в  то  же  время  был
зачарован его речью и знал, что должен слушать дальше.
   - Никто, - сказал Бэр, - ни англичане, ни  русские,  ни  американцы  не
подпишут мира с Германией, пока Гитлер и его подручные находятся у власти,
потому что люди не заключают мир с тиграми. И если  что-нибудь  еще  можно
спасти в Германии, то мы должны подписать  перемирие  сейчас,  немедленно.
Что это значит? - подобно лектору, спросил Бэр. -  Это  значит,  что  сами
немцы должны убрать тигров,  сами  немцы  должны  пойти  на  риск,  должны
пролить свою кровь за это дело. Мы не можем ждать, пока наши враги победят
и дадут нам  в  дар  правительство,  потому  что  тогда  уже  нечем  будет
управлять, и не останется никого,  кто  бы  обладал  достаточной  силой  и
волей, чтобы руководить государством. Это значит, что мы  с  тобой  должны
быть готовы убивать немцев, чтобы доказать остальному миру, что  есть  еще
надежда для Германии. - Он снова посмотрел на Христиана.  "Он  пронизывает
меня насквозь, - с негодованием подумал Христиан, -  вбивает  в  мою  душу
один гвоздь за другим, чтобы укрепить  свое  доверие".  Однако  остановить
Бэра он не мог.
   - Не думай, - продолжал Бэр, - что я все это выдумал сам, что я одинок.
Во всей армии, по всей  Германии  медленно  готовится  план  и  постепенно
вербуются люди. Я не говорю, что это нам удастся. Я лишь  говорю,  что  по
одну  сторону  -  неизбежная  смерть,  неизбежная  гибель,  по  другую  же
сторону... небольшая надежда. Кроме того, - продолжал он, - лишь один  тип
правительства может нас спасти, и, если  мы  сами  за  это  возьмемся,  мы
сможем создать такое правительство. Если же мы  будем  ожидать,  пока  это
сделает противник, то у нас будет  полдюжины  марионеточных  правительств,
бесполезных, не имеющих никакого значения,  и  вообще  это  будут  уже  не
правительства. Тогда двадцатый год по сравнению  с  пятидесятым  покажется
мечтой. Мы можем своими руками создать коммунистическое  правительство,  и
Германия сразу же станет центром коммунистической Европы. Для нас нет иной
формы правительства, что бы ни говорили англичане и американцы, потому что
помешать немцам убивать друг друга в условиях, которые американцы  именуют
демократией,  так  же  безнадежно,  как,  скажем,  пытаться  предотвратить
нападение  волков  на  стадо  овец,  положившись  на  их  честное   слово.
Невозможно укрепить разрушающееся здание,  наложив  на  фасад  новый  слой
яркой краски; нужно заложить в стены и фундамент прочные  железные  балки.
Американцы наивны, они слишком ожирели  и  поэтому  могут  позволить  себе
расточительную роскошь игры в демократию, но им  никогда  не  приходило  в
голову, что их система покоится на толстом слое подкожного жира, а  не  на
красивых словах, которые содержатся в их конституции...
   "Кто это говорил? - пронеслось в голове Христиана смутное воспоминание.
- Где я это слышал раньше?" Потом он вспомнил то далекое  утро  на  лыжном
склоне и Маргарет Фримэнтл. Тогда он сам произносил те  же  слова,  но  по
другому поводу. "Как нелепо и  утомительно,  -  думал  он,  -  всякий  раз
перетасовывать одни и те же аргументы, чтобы получить нужный ответ".
   - Мы здесь можем кое-чем помочь, - продолжал Бэр. - Мы имеем  связи  со
многими людьми во Франции, с  французами,  которые  сейчас  стремятся  нас
уничтожить. Но в мгновение ока они могут  стать  нашими  самыми  надежными
союзниками. И то же  самое  можно  сказать  о  Польше,  России,  Норвегии,
Голландии  и  о  всех  других  странах.  В  короткий  срок  мы  могли   бы
противопоставить американцам объединенную Европу, с Германией в центре,  и
они были бы вынуждены признать ее, нравится им это или нет. Иначе... Иначе
остается лишь молиться о том, чтобы тебя поскорее убили  в  этой  игре.  А
теперь, -  сказал  Бэр,  -  о  некоторых  конкретных  делах,  которые  нам
предстоят. Могу ли я сказать моим товарищам, что ты готов действовать?
   Бэр сел на песок и стал надевать носки, медленно и методично, тщательно
разглаживая складки и счищая приставший к ним песок.
   Христиан смотрел на море. Он чувствовал  себя  утомленным  и  сбитым  с
толку. В нем  бушевала  глухая,  колючая  злоба  на  друга.  "Какой  выбор
остается в наши дни! - негодующе подумал он. - Выбор между одной смертью и
другой, между веревкой и пулей,  ядом  и  кинжалом.  Был  бы  я  бодрым  и
здоровым, был бы у меня продолжительный, спокойный,  здоровый  отпуск,  не
был бы я ранен, не был бы болен, тогда можно  было  бы  смотреть  на  вещи
спокойно и разумно, найти верное слово, выбрать верное оружие..."
   - Обувайся, - сказал Бэр. - Пора возвращаться. Ответ можешь  сейчас  не
давать. Подумай.
   "Подумать, - промелькнуло в голове Христиана, - больной думает о  раке,
разъедающем его желудок, осужденный думает о казни, солдат думает о  пуле,
которая вот-вот поразит его".
   - Имей в виду, - Бэр серьезно взглянул снизу на Христиана, держа в руке
сапог, - если ты кому-нибудь скажешь об этом, то в  одно  прекрасное  утро
тебя найдут с ножом в спине, независимо от того, что случится со мной.  Ты
мне очень нравишься, честно говорю, но  я  должен  был  оградить  себя  от
случайностей и сказал своим товарищам, что буду говорить с тобой...
   Христиан  посмотрел  на   спокойное,   здоровое,   простодушное   лицо,
обыкновенное, как лицо человека, приходившего  к  вам  в  довоенное  время
починить радио, или лицо полицейского, помогающего двум малышам, идущим  в
школу, перейти улицу.
   - Я  же  сказал,  что  можешь  не  беспокоиться,  -  хрипло  проговорил
Христиан. - Мне нечего обдумывать. Могу сказать тебе сейчас, я...
   Послышался какой-то звук, и Христиан автоматически бросился  на  песок.
Пули засвистели над головой, глухо шлепаясь в  песок,  и  он  почувствовал
странный, безболезненный удар металла, разрывающего его  руку.  Он  поднял
голову. В пятнадцати метрах над собой  он  увидел  "спитфайр",  взревевший
после долгого пикирования с выключенным мотором. В косых лучах  солнца  на
крыльях  сверкали  круглые  опознавательные  знаки,   хвостовое   оперение
отливало серебром. Самолет с  ревом  набирал  высоту  над  морем  и  через
мгновенье превратился в маленькую изящную фигурку,  не  больше  чайки.  Он
взлетел выше солнца, он летел ввысь, в сверкающий  зелеными  и  пурпурными
красками удивительно  свежий  весенний  день,  где  его  ожидал,  описывая
широкие сверкающие круги над океаном, другой самолет.
   Тут Христиан посмотрел на Бэра. Тот сидел  прямо,  задумчиво  глядя  на
свои руки, скрещенные на животе. Между пальцами медленно  сочилась  кровь.
На  секунду  Бэр  отнял  руки  от  живота,  и  кровь   полила   неровными,
пульсирующими струйками. Бэр снова прижал руки к  животу,  как  будто  был
удовлетворен проделанным экспериментом.
   Он взглянул на Христиана. Позже, вспоминая этот  момент,  Христиан  был
уверен, что Бэр тогда нежно улыбался.
   - Чертовски больно, - сказал Бэр своим спокойным, ровным голосом. -  Ты
можешь доставить меня к доктору?
   - Они спланировали, -  как-то  глупо  сказал  Христиан,  глядя  на  две
мерцающие, исчезающие в небе точки. - У этих негодяев оставалось несколько
патронов, и они не могли вернуться домой, не расстреляв их...
   Бэр попробовал было встать. Он поднялся на  одно  колено,  но  не  смог
удержаться и снова уселся на песок с тем  же  задумчивым  и  отсутствующим
выражением на лице.
   - Я не могу двигаться, - сказал он, - ты сможешь меня донести?
   Христиан подошел и попробовал поднять его. Но тут он обнаружил, что его
правая рука не действует. Он удивленно посмотрел на нее, вспомнив, что  он
тоже ранен. Рукав пропитался кровью, и рука онемела.  Но  рана,  казалось,
уже перестала кровоточить: присохшая к ней ткань рукава остановила  кровь.
Однако поднять Бэра одной здоровой рукой он не мог. Он приподнял  его,  но
затем, задыхаясь,  остановился,  держа  Бэра  под  мышки.  Из  горла  Бэра
исходили какие-то странные звуки, словно у него в груди что-то  щелкало  и
булькало.
   - Не могу, - сказал Христиан.
   - Посади меня, - простонал Бэр. - Ради бога, посади меня.
   С величайшей осторожностью Христиан опустил раненого на песок. Бэр сел,
вытянув ноги и прижав руки к ране, из которой продолжала  сочиться  кровь.
Он по-прежнему издавал странные, булькающие звуки, как будто внутри у него
взад и вперед ходил поршень.
   - Я пойду за помощью, - сказал Христиан.  -  Найду  кого-нибудь,  чтобы
унести тебя.
   Бэр пытался что-то сказать, но не мог. Он кивнул головой.  Он  все  еще
выглядел спокойным, уравновешенным,  здоровым,  с  копной  светлых  волос,
возвышающейся над загорелым лицом. Христиан осторожно сел и начал надевать
сапоги, однако ему никак не удавалось натянуть их  одной  левой  рукой.  В
конце концов  он  отказался  от  этой  попытки.  Похлопав  Бэра  по  плечу
фальшивым подбадривающим жестом, он тяжелой, медленной походкой направился
босиком в сторону дороги.
   Не доходя метров пятьдесят до дороги, он увидел двух французов, ехавших
на велосипедах. Они двигались  с  большой  скоростью,  легко,  ритмично  и
неутомимо работая ногами  и  отбрасывая  длинные  фантастические  тени  на
болотистые поля.
   Христиан остановился и закричал им, махая здоровой рукой:
   -  Mes  amis!  Camarades!  Arretez!  [Друзья!  Товарищи!  Остановитесь!
(франц.)]
   Велосипедисты сбавили ход, и Христиан мог видеть, как  они  недоверчиво
уставились на него из-под козырьков своих кепок.
   - 'Bless'e! Bless'e! [раненый, раненый (франц.)] -  закричал  Христиан,
показывая рукой в сторону Бэра, который сейчас походил на  небольшой  тюк,
валяющийся на  берегу  сверкающего  в  лучах  заката  моря.  -  Aidez-moi!
Aidez-moi! [Помогите! Помогите! (франц.)]
   Велосипедисты почти совсем остановились, и  Христиан  увидел,  как  они
вопросительно посмотрели друг на друга. Потом они  еще  ниже  прильнули  к
рулю и стали быстро набирать скорость. Они проехали совсем близко, всего в
каких-нибудь двадцати пяти - тридцати метрах  от  Христиана,  и  он  успел
хорошо  их  рассмотреть.  Из-под  темно-синих  кепи   виднелись   усталые,
коричневые от загара грубые лица, холодные и лишенные  всякого  выражения.
Вскоре они скрылись из виду за высоким песчаным холмом,  который  закрывал
дорогу почти на два километра вперед. Дорога  и  окружавшая  ее  местность
опустели и стали быстро тонуть в голубых сумерках. Только берег океана все
еще был освещен ярким красноватым светом.
   Христиан поднял руку, словно пытаясь остановить тех двоих, все  еще  не
веря, что их уже нет, надеясь, что это только игра  больного  воображения,
что они не могли просто так умчаться прочь. Он тряхнул головой  и  побежал
по направлению к группе домов, смутно видневшихся вдали.
   Однако уже через минуту ему пришлось остановиться: он сильно запыхался,
и раненая рука снова начала кровоточить. В ту же минуту он  услыхал  крик.
Он круто повернулся  и  стал  напряженно  вглядываться  через  сгущавшиеся
сумерки в ту сторону, где он оставил Бэра. Над  Бэром  склонился  какой-то
человек. Медленными движениями умирающего Бэр пытался уползти прочь. Снова
послышался крик Бэра, а  склонившийся  над  ним  человек,  шагнув  вперед,
схватил его за воротник и перевернул лицом кверху. В руке человека на фоне
серовато-серебристого моря ярко сверкнуло лезвие  ножа.  Бэр  снова  начал
было кричать, но тут же замолк.
   Левой рукой Христиан схватился за кобуру, однако выхватить пистолет ему
удалось не сразу. Он видел, как человек убрал нож и обшарил Бэра в поисках
пистолета. Взяв пистолет и засунув его в карман, он поднял валявшиеся  тут
же сапоги Христиана. Христиан, вынув  пистолет,  непослушными  пальцами  с
трудом опустил предохранитель и  выстрелил.  Ему  никогда  не  приходилось
Стрелять левой рукой, и выстрелы были  неточными.  Тем  не  менее  француз
побежал в сторону высокой дюны. Христиан  нетвердой  походкой  двинулся  к
берегу, где лежало тело  Бэра,  время  от  времени  останавливаясь,  чтобы
выстрелить по быстро убегавшему французу.
   Когда он, наконец, добрался до места, где вытянувшись, лицом кверху,  с
раскинутыми  в  стороны  руками  лежал  Бэр,  французы  уже  уносились  на
велосипедах по черной тряской дороге по ту сторону дюны. Христиан выпустил
по ним последнюю пулю. По-видимому, пуля ударилась где-то недалеко, потому
что он увидел, как свисавшая с руля  велосипедиста  пара  сапог  упала  на
дорогу, как будто человек испугался свиста пули. Французы не  остановились
и скрылись в лиловой дымке, начавшей заволакивать дорогу, бледный песчаный
берег, ряды колючей проволоки и желтые дощечки с изображением черепа  и  с
надписью "Внимание, мины!"
   Христиан взглянул на товарища.
   Бэр лежал на спине, устремив взор в небо,  с  выражением  предсмертного
ужаса, застывшим на его лице. Из горла, располосованного французом от  уха
до уха, сочилась еще не совсем запекшаяся кровь. Христиан  тупо  уставился
на  лежащего  перед  ним  Бэра.  "Нет,  это  невозможно,  -  думал  он.  -
Каких-нибудь пять минут назад он сидел здесь, надевал сапоги  и  обсуждал,
все равно как профессор  социологии,  будущее  Германии...  У  английского
летчика, злобно скользнувшего вниз на своем истребителе, и у  французского
крестьянина-велосипедиста, прячущего под одеждой нож, были свои взгляды на
политику".
   Христиан поднял глаза.  Море  с  тихим  рокотом  спокойно  катило  свои
пенистые волны на бледный и пустынный песчаный берег.  На  песке  все  еще
отчетливо были видны следы ног. На какое-то мгновенье в  голове  Христиана
промелькнула дикая мысль, что еще можно что-то сделать,  что  если  бы  он
предпринял один-единственный правильный шаг,  те  злополучные  пять  минут
исчезли бы, самолет не спикировал бы, не встретились бы  ему  те  двое  на
велосипедах, и мечтатель Бэр,  целый  и  невредимый,  встал  бы  с  песка,
предлагая Христиану принять решение.
   Христиан тряхнул головой. "Глупости, - подумал  он.  -  Те  пять  минут
действительно были и прошли.  Произошли  нелепые,  бессмысленные  события.
Светлоглазый юнец, выпивающий  по  вечерам  свою  кружку  пива  в  кабачке
где-нибудь в Девоне, возвращаясь с боевого вылета из Франции,  заметил  на
песке  две  крошечные  фигурки;   морщинистый   загорелый   фермер   нанес
непоправимый  удар  ножом.  Судьба  Германии  будет  теперь  решаться  без
дальнейших комментариев Антона Бэра, вдовца  и  философа.  Не  видать  ему
больше ни Германии, ни Ростока, не бродить по берегу моря".
   Христиан наклонился и, тяжело дыша, снял  сначала  один,  потом  другой
сапог с ног Бэра. "Негодяи, - рассуждал про себя  Христиан,  -  во  всяком
случае, хоть эти сапоги им не достанутся".
   Держа в руках сапоги, медленно волоча по песку ноги, он пошел в сторону
дороги. На дороге он поднял свои сапоги, брошенные  французом.  Зажав  под
мышкой раненой руки обе пары сапог, он побрел босиком, чувствуя под ногами
прохладу,  по  направлению  к  штабу  батальона,  расположенному  в   пяти
километрах.


   На следующий день Христиан присутствовал на похоронах  Бэра.  Рука  его
была на перевязи и  не  очень  сильно  болела.  Вся  рота  была  выстроена
торжественно, как на  параде,  сапоги  начищены,  ружья  смазаны.  Капитан
воспользовался случаем, чтобы произнести речь.
   - Солдаты, - начал он, держась подчеркнуто прямо, подтянув живот  и  не
обращая внимания на сильный дождь, - я даю вам обещание, что  этот  солдат
будет отомщен. - У капитана был высокий, скрипучий  голос.  Большую  часть
времени  он  проводил  в  крестьянском  доме,  где   жил   с   толстоногой
француженкой, которую привез с собой в Нормандию  из  Дижона,  где  прежде
располагалась его часть. Француженка была беременна  и  пользовалась  этим
предлогом, чтобы есть по пять раз в день с завидным аппетитом.
   - Он будет отомщен, -  повторил  капитан,  -  отомщен.  -  Капли  дождя
стекали с козырька фуражки прямо ему на  нос.  -  Население  этого  района
узнает, что мы можем быть надежными друзьями и жестокими врагами, что ваша
жизнь, солдаты, дорога для меня и для нашего фюрера. Мы уже напали на след
убийцы...
   Христиан мрачно думал об английском летчике: вероятно, в этот Мойент  -
по случаю дождливой погоды - он  безмятежно  сидит  с  девушкой  в  уютном
уголке таверны, согревает руками  холодное  пиво  и  посмеивается  с  этим
приводящим в ярость английским  высокомерием,  рассказывая,  как  ловко  и
удачно он спикировал накануне и поймал на прицел  двух  босоногих  фрицев,
совершавших променад перед заходом солнца.
   - Мы покажем этим  людям,  -  бушевал  капитан,  -  что  такие  гнусные
варварские действия им даром не пройдут. Мы протянули руку дружбы, и, если
нам  отвечают  ударом  ножа,  мы  знаем,  как  отплатить  за   это.   Акты
предательства и насилия не возникают  сами  по  себе.  Людей,  которые  их
осуществляют, толкают  на  это  их  хозяева,  находящиеся  по  ту  сторону
Ла-Манша. Неоднократно битые на поле брани, эти дикари,  которые  называют
себя английскими и американскими  солдатами,  нанимают  других,  чтобы  те
действовали исподтишка, как карманные воры и взломщики.  История  войн,  -
продолжал  капитан,  голос  которого  звучал  все  громче  и  громче   под
аккомпанемент дождя, - не знает примеров такого грубого нарушения  законов
человечности,  какое  допускают  наши  враги  сегодня.  В   Германии   они
обрушивают бомбы на безвинных женщин и детей, а их наемники в  Европе  под
покровом ночи вонзают кинжалы  в  горло  наших  солдат.  Однако,  -  голос
капитана возвысился до крика, - этим они ничего  не  добьются.  Ничего.  Я
знаю, как это действует на меня и на любого другого немца: это придает нам
силы, мы становимся еще беспощаднее,  а  наша  решительность  переходит  в
ярость!
   Христиан  посмотрел  вокруг.  Остальные  солдаты  печально  стояли  под
дождем.  Их  лица  не  выражали  ни  решимости,  ни  ярости;  на  кротких,
хитроватых физиономиях были написаны только страх и  скука.  Батальон  был
сформирован на скорую руку. В него вошло много солдат, получивших  ранения
на других фронтах, а также  новобранцы  последнего  призыва:  пожилые,  не
совсем пригодные к службе мужчины или  восемнадцатилетние  юнцы.  Христиан
почувствовал вдруг жалость к капитану; ведь он обращался к  несуществующей
армии, к армии, уничтоженной в сотнях предшествующих боев. Он обращался  к
призракам миллионов горящих яростью солдат, покоящихся ныне  в  могилах  в
Африке и России.
   - Но в конце концов, - кричал капитан, - им придется выползти из  своих
нор. Им придется вылезти из своих теплых постелей в Англии, они не  смогут
больше полагаться на наемных убийц и будут вынуждены  встретиться  с  нами
здесь, на поле брани, как солдаты. Я упиваюсь этой  мыслью,  я  живу  ради
этого дня, я бросаю им вызов: "Выходи на бой, как подобает солдату, узнай,
что  значит  сражаться  с  немцами!"  Я  жду  этого  дня  с  непоколебимой
уверенностью в победе, исполненный любви и преданности отчизне. И я  знаю,
что в душе каждого из вас горит такой же священный огонь.
   Христиан еще раз  оглядел  ряды  солдат.  Они  стояли,  мрачно  понурив
головы; дождь проникал  через  накидки  из  синтетической  резины,  сапоги
медленно увязали во французской грязи.
   - Тело этого унтер-офицера,  -  капитан  сделал  драматический  жест  в
сторону отрытой могилы, - не будет с нами в тот великий день,  но  с  нами
будет его дух, он будет поддерживать нас, призывать нас к твердости,  если
мы начнем колебаться.
   Капитан вытер лицо и  уступил  место  священнику,  который  пробормотал
слова молитвы. Он был сильно простужен и норовил как можно скорее скрыться
от дождя, пока его простуда не развилась в воспаление легких.
   Затем подошли два солдата с лопатами и начали засыпать  могилу  мокрой,
превратившейся в жижу землей.
   Капитан подал команду и, выпятив  грудь,  стараясь  не  слишком  вилять
задом, вывел роту с маленького кладбища,  на  котором  было  всего  восемь
могил, и повел ее по вымощенной камнями главной улице деревни. На улице не
было видно ни одного жителя, и ставни во всех домах были закрыты от дождя,
от немцев и от войны.


   Лейтенант войск СС был настроен весьма благодушно. Он приехал в большой
штабной машине. Одну за другой он курил небольшие гаванские сигары; на его
лице застыла широкая механическая  улыбка,  напоминавшая  улыбку  торговца
пивом, спускающегося в Ratskeller [винный  погребок  (нем.)],  а  изо  рта
сильно пахло коньяком. Он удобно развалился на  заднем  сиденье  машины  и
усадил  Христиана  рядом  с  собой.  Они  мчались  по  прибрежной  дороге,
направляясь  в  соседнюю  деревушку,  где  Христиан  должен  был  опознать
задержанного по подозрению в убийстве Бэра человека.
   - Ты хорошо разглядел тех  двоих?  -  пристально  глядя  на  Христиана,
спросил лейтенант СС,  со  своей  механической  улыбкой  покусывая  кончик
сигары. - Ты мог бы легко их опознать?
   - Так точно, господин лейтенант, - ответил Христиан.
   - Отлично, - просиял лейтенант. -  Все  будет  очень  просто.  Я  люблю
простые дела. Кое-кто из наших,  другие  следователи,  впадают  в  уныние,
когда встречаются с простым делом. Им нравится разыгрывать из себя великих
сыщиков. Они любят, когда все запутанно, неясно, чтобы можно было блеснуть
своими талантами. Я совсем не такой. О нет, мне это не нужно. -  Он  тепло
улыбнулся Христиану. - "Да или нет, это тот человек или не тот человек", -
вот это в моем вкусе.  А  остальное  оставим  интеллигентам.  До  войны  я
работал за станком на фабрике  кожаных  изделий  в  Регенсбурге,  и  я  не
притворяюсь особенно проницательным. У меня простая философия, когда  дело
касается французов. Я с ними действую напрямик и ожидаю того же от них.  -
Он посмотрел на часы. - Сейчас половина четвертого. К пяти  часам  ты  уже
будешь в своей роте. Это я тебе обещаю. Я обделываю дела  быстро.  Да  или
нет. Так или иначе, и будь здоров. Хочешь сигару?
   - Спасибо, не хочу, - ответил Христиан.
   - Другие офицеры, - сказал лейтенант, - не стали бы садиться  вот  так,
как я, рядом с унтер-офицером и угощать его сигарами. Но  я  не  такой.  Я
никогда не забываю о том, что работал на фабрике кожаных изделий. Это одно
из несчастий немецкой армии. Все они забывают, что когда-то были штатскими
и что им снова придется быть штатскими.  Все  они  мнят  себя  Цезарями  и
Бисмарками. Но я не таков. Я решаю дела просто, раз-два и баста!  Относись
ко мне по-деловому, и я буду так же относиться к тебе.
   К тому времени, когда большая  машина  подъехала  к  зданию  ратуши,  в
подвале которой был заперт подозреваемый, Христиан пришел  к  выводу,  что
лейтенант  СС,  фамилия  которого  была  Райхбургер,  законченный   идиот.
Христиан не доверил бы ему вести дело даже о пропаже авторучки.
   Лейтенант выпрыгнул из машины и бодро и весело зашагал  к  безобразному
каменному зданию, улыбаясь своей улыбкой торговца  пивом.  Христиан  вошел
вслед за ним в пустую, с грязными стенами комнату, единственным украшением
которой, не считая писаря и трех обшарпанных стульев, была  карикатура  на
Уинстона Черчилля, на которой он был изображен нагишом. Она была  наклеена
на картон и использовалась офицерами местного отряда СС в качестве мишени.
   - Садись, садись, - сказал лейтенант, указывая на стул.  -  Устраивайся
поудобнее. Не забывай, что ты совсем недавно был ранен.
   - Слушаюсь, господин лейтенант. -  Христиан  уселся.  Он  сожалел,  что
взялся опознать тех двух французов. Он ненавидел  лейтенанта  и  не  хотел
иметь с ним ничего общего.
   - Ты до этого имел ранения? - любезно улыбаясь, спросил лейтенант.
   - Да, - ответил Христиан. - Одно. Или,  вернее,  два.  Одно  тяжелое  в
Африке. Кроме того, имел легкое ранение в  голову  в  сороковом  году  под
Парижем.
   - Три раза ранен. -  Лейтенант  на  минуту  сделался  серьезным.  -  Ты
счастливый человек. Тебя ни за что не убьют. Видимо, что-то охраняет тебя.
Я знаю, что по моему виду этого не скажешь, но я фаталист. Одним  на  роду
написано быть только раненными, другим суждено быть убитыми. Что  касается
меня, то пока что меня не задело. Но  я  знаю,  что  прежде  чем  кончится
война, меня убьют. - Он пожал плечами и широко заулыбался.  -  Такова  моя
судьба. Поэтому я живу в свое удовольствие.  Я  живу  с  одной  из  лучших
поварих Франции, а в придачу у нее есть еще две  сестры.  -  Он  подмигнул
Христиану и самодовольно хихикнул. - Как  видишь,  пуля  сразит  человека,
вполне довольного жизнью.
   Дверь отворилась, и рядовой эсэсовец ввел высокого, загорелого  мужчину
в наручниках. Мужчина изо всех сил старался показать, что он нисколько  не
трусит. Он стоял у двери  со  связанными  за  спиной  руками,  и  напрягая
мускулы лица, пытался изобразить презрительную улыбку.
   Лейтенант мило улыбнулся ему.
   - Итак, - произнес он на плохом французском языке, - не  будем  тратить
ваше время, месье. - Он повернулся к Христиану и спросил: - Это не один из
тех людей, унтер-офицер?
   Христиан уставился на француза. Тот глубоко вздохнул и в  свою  очередь
уставился на Христиана. На его лице отразилось немое изумление и с  трудом
сдерживаемая ненависть. Христиан чувствовал, как в нем  закипает  гнев.  В
этом лице, тупом и вместе с тем отважном, как в  зеркале,  отражалась  вся
хитрость,  злоба  и  упорство  французов:  насмешливое   молчание,   когда
приходится ехать с ними в общем купе; иронический, едва сдерживаемый смех,
когда вы выходите из кафе, где двое-трое  французов  где-нибудь  в  уголке
потягивают вино; цифра 1918, нагло выведенная на церковной стене в  первую
же ночь после вступления в Париж... Француз хмуро посмотрел на  Христиана,
но даже в его кислой гримасе чувствовался  беззвучный  смех,  таившийся  в
уголках рта. "С каким удовольствием, - подумал Христиан,  -  двинул  бы  я
прикладом по этим гнилым, желтым зубам".  -  Он  вспомнил  о  Бэре,  таком
разумном и порядочном, который собирался работать с такими вот  людьми.  И
вот Бэр мертв, а этот человек все еще продолжает жить; он  скалит  зубы  и
торжествует.
   - Да, - твердо сказал Христиан. - Это он.
   - Что?! - воскликнул остолбеневший француз. - Что  такое?  Он  сошел  с
ума.
   С неожиданной для его довольно тучной  и  рыхлой  комплекции  быстротой
лейтенант прыгнул вперед и ударил француза кулаком в зубы.
   - Мой дорогой друг, - сказал он, - ты  будешь  говорить  только  тогда,
когда тебя спросят. - Он стоял перед совсем обалдевшим французом, который,
шевеля губами, старался слизнуть капельки крови, сочившейся  из  разбитого
рта. - Итак, - сказал лейтенант по-французски, - установлено, что вчера во
второй половине дня на берегу моря, в шести километрах от этой деревни, ты
перерезал горло немецкому солдату.
   - Позвольте, - начал было ошеломленный француз.
   - Нам остается теперь услышать от тебя одну  единственную  деталь...  -
Тут лейтенант сделал паузу. - Имя человека, который был вместе с тобой.
   - Позвольте, - возразил француз. - Я могу доказать, что после  обеда  я
вообще не отлучался из деревни.
   - Ода, - любезно согласился лейтенант, - ты можешь  доказать  все,  что
угодно, и собрать сотню подписей в течение одного  часа,  но  нас  это  не
интересует.
   - Прошу вас...
   - Нас интересует только одно,  -  сказал  лейтенант.  -  Имя  человека,
который был вместе с тобой,  когда  ты  слез  с  велосипеда,  чтобы  убить
беспомощного немецкого солдата.
   - Позвольте, - убеждал француз, - у меня нет никакого велосипеда.
   Лейтенант кивнул эсэсовцу. Солдат не очень крепко привязал  француза  к
одному из стульев.
   -  Мы  действуем  очень  просто,  -  сказал  лейтенант.  -   Я   обещал
унтер-офицеру, что он вернется в свою роту к обеду, и я  намерен  сдержать
свое слово. Могу лишь пообещать тебе, что если ты сейчас же  не  ответишь,
то скоро пожалеешь об этом. Итак...
   - У меня даже нет велосипеда, - невнятно пробормотал француз.
   Лейтенант подошел к письменному столу и выдвинул один из ящиков. Достав
оттуда клещи, он пощелкал ими, медленно направился к  французу  и  стал  у
него за спиной. Он быстро наклонился и схватил  своей  рукой  правую  руку
француза. Затем очень ловко и небрежно, резким профессиональным  движением
он вырвал ноготь из большого пальца человека.
   Раздался крик, какого Христиан не слыхал никогда в жизни.
   - Как я тебе говорил, - сказал лейтенант, стоя за спиной француза, -  я
действую очень просто. Нам предстоит вести долгую войну, и  я  не  склонен
зря тратить время.
   - Послушайте... - простонал француз.
   Лейтенант снова нагнулся над  ним,  и  снова  раздался  крик.  На  лице
лейтенанта было спокойное, почти скучающее выражение, как будто он стоял у
машины на фабрике кожаных изделий в своем Регенсбурге.
   Француз упал вперед на веревки,  которыми  он  был  привязан  к  стулу,
однако сознания не потерял.
   - Это самая обычная процедура, мой друг. - Лейтенант вышел из-за спинки
стула и остановился перед французом. - Это я сделал лишь затем,  чтобы  ты
убедился, как серьезно мы смотрим на это дело. Ну, а теперь будь настолько
любезен и назови мне имя своего друга.
   - Я не знаю, я не знаю, - простонал француз. По его лицу градом катился
пот, и оно не выражало ничего, кроме боли.
   Наблюдая все это, Христиан чувствовал легкую слабость и головокружение,
а крики казались совершенно невыносимыми в этой небольшой пустой комнате с
карикатурой голого, похожего на свинью Уинстона Черчилля на стене.
   - Я сейчас сделаю с тобой такое, чего ты и представить себе не  можешь,
- говорил лейтенант, повысив  голос,  словно  муки  воздвигли  в  сознании
француза глухую стену, через которую с трудом проникали звуки. - Я говорил
тебе, что я прямой человек, и  я  докажу  тебе  это.  У  меня  не  хватает
терпения для долгих допросов. Я перехожу от  одной  меры  к  другой  очень
быстро. Можешь мне не верить, как я уже сказал, но, если  ты  не  назовешь
имя человека, который был с тобой, я вырву у тебя правый глаз. Сейчас  же,
мой друг, сию же минуту, в этой самой комнате, своими собственными руками.
   Француз инстинктивно закрыл глаза, и из его потрескавшихся губ вырвался
низкий глубокий вздох.
   - Нет, - прошептал он. - Это ужасная ошибка. Я  не  знаю.  -  Затем,  с
логикой помешанного, он снова повторил: - У меня даже нет велосипеда.
   -  Унтер-офицер,  -  обратился  лейтенант  к  Христиану,  -   вам   нет
необходимости здесь оставаться.
   - Благодарю вас, лейтенант, - отозвался Христиан. Голос его дрожал.  Он
вышел в коридор, тщательно закрыл за собой дверь и прислонился к стене.  У
двери с безразличным видом стоял эсэсовец с винтовкой в руке.
   Через тридцать секунд раздался крик, от которого  у  Христиана  сжалось
горло; этот крик, казалось, проникал в самые легкие.  Он  закрыл  глаза  и
прижался затылком к стене.
   Он знал, что подобные вещи бывают, но ему казалось  невозможным,  чтобы
это могло случиться здесь, в солнечный день, в невзрачной пыльной комнате,
в захудалой деревушке, прямо напротив бакалейной лавочки, в окнах  которой
висели связки сосисок, в комнате, где висит карикатура жирного человека  с
румяными голыми ягодицами...
   Через некоторое время дверь отворилась, и на пороге появился лейтенант.
Он улыбался.
   - Подействовало, - сказал он. - Прямой путь - наилучший  путь.  Подожди
здесь, - сказал он Христиану. - Я скоро вернусь.  -  С  этими  словами  он
исчез за дверью другой комнаты.
   Христиан  и  солдат  стояли,  прислонившись  к  стене.  Солдат  закурил
сигарету, не угостив Христиана. Он курил с закрытыми  глазами,  как  будто
пытался уснуть стоя, прислонившись к потрескавшейся каменной стене  старой
ратуши. Христиан увидел, как из комнаты, в которую вошел лейтенант,  вышли
два солдата и пошли по улице. Из-за двери, у которой  он  стоял,  Христиан
услышал то усиливающийся, то ослабевающий рыдающий  шепот,  словно  кто-то
молился без слов.
   Пять минут спустя солдаты  вернулись,  ведя  круглого  лысого  человека
небольшого роста, без шляпы, с испуганными, бегающими из стороны в сторону
глазами. Солдаты,  держа  его  за  локти,  ввели  в  комнату,  где  ожидал
лейтенант. Вскоре один из солдат вышел в коридор.
   - Он просит вас войти, - сказал солдат Христиану.
   Христиан медленно направился по коридору в  другую  комнату.  Маленький
толстый француз сидел на полу и плакал,  обхватив  голову  руками.  Вокруг
него стояла темная лужа, свидетельствующая о том, что в  минуту  испытания
мочевой пузырь подвел его. Лейтенант сидел за письменным столом и  печатал
на  машинке  письмо.  В  комнате,  кроме  лейтенанта,  находился   писарь,
составлявший ведомость на выдачу денежного содержания, и еще один  солдат,
стоявший у окна и беспечно наблюдавший за молодой  матерью,  которая  вела
белокурого малыша в бакалейную лавочку.
   Лейтенант взглянул на вошедшего Христиана и кивнул в сторону  сидевшего
на полу француза.
   - Это второй? - спросил он.
   Христиан посмотрел на француза, сидевшего посередине  лужи  на  пыльном
деревянном полу.
   - Да, - подтвердил он.
   - Уведите его, - приказал лейтенант.
   Солдат  отошел  от  окна  и  направился  в  сторону  француза,  который
изумленно глядел на Христиана.
   - Я никогда не видел его, - воскликнул француз,  когда  солдат  схватил
его за шиворот и медленно поставил на ноги. - Бог мне судья, я  никогда  в
жизни не видел этого человека...
   Солдат выволок его из комнаты.
   - Итак, - сказал  лейтенант,  весело  улыбаясь,  -  с  этим  покончено.
Сейчас... через полчаса бумаги будут направлены  полковнику,  и  я  умываю
руки. А теперь... хочешь вернуться в свою роту немедленно или  переночуешь
здесь? У нас хорошая унтер-офицерская столовая, а завтра можешь посмотреть
казнь. Она состоится в шесть часов утра. Решай сам.
   - Я бы хотел остаться, - сказал Христиан.
   - Прекрасно, - согласился лейтенант. - Унтер-офицер Дехер  находится  в
соседней комнате. Пойди к нему и скажи,  что  я  приказал  тебя  устроить.
Придешь сюда в пять сорок пять  завтра  утром.  -  Он  вернулся  к  своему
письму, и Христиан вышел из комнаты.


   Казнь происходила в подвале  здания  ратуши.  Это  было  длинное  сырое
помещение, освещенное двумя яркими электрическими лампочками без абажуров.
У одной из стен в земляной пол  были  вбиты  два  столба.  Позади  столбов
стояли два низких гроба, сколоченных из некрашеных досок,  которые  тускло
поблескивали в свете электрических  лампочек.  Этот  подвал  служил  также
тюрьмой, и на сырых стенах мелом и углем  были  написаны  последние  слова
обреченных, обращенные к миру живых.
   "Бога нет", - прочитал Христиан, стоявший позади шести солдат,  которые
должны были привести приговор в исполнение... - "Merde,  Merde,  Merde"...
[дерьмо (франц.)] "Меня зовут Жак. Моего отца зовут Рауль. Мою мать  зовут
Кларисса. Мою сестру зовут Симона. Моего  дядю  зовут  Этьен.  Моего  сына
зовут..." Этому человеку не удалось закончить перечень.
   Ввели обоих осужденных. Они двигались так, как будто их ноги давно  уже
отвыкли от ходьбы: каждого из  них  тащили  два  солдата.  Увидев  столбы,
маленький француз тихо заскулил, но человек с  одним  глазом,  хотя  он  с
трудом передвигал ноги, попытался придать своему лицу выражение презрения,
и, как заметил Христиан, это ему почти удалось. Солдаты  быстро  привязали
его к столбу.
   Унтер-офицер, командовавший отделением, подал первую команду. Его голос
прозвучал как-то странно, слишком парадно и слишком официально для  такого
невзрачного подвала.
   - Никогда, - закричал одноглазый, - вы никогда...
   Залп не дал ему закончить фразу. Пули перерезали веревки, которыми  был
привязан низенький француз, и он  повалился  вперед.  Унтер-офицер  быстро
подбежал к ним и нанес coup de grace [удар милосердия (франц.)], выстрелив
в голову сначала одному, потом другому.  Пороховой  дым  на  время  затмил
запах сырости и разложения, господствовавший в подвале.
   Лейтенант кивнул Христиану, и тот последовал за ним наверх и  затем  на
улицу, затянутую серой утренней дымкой. У него все еще звенело в  ушах  от
выстрелов.
   Лейтенант слабо улыбнулся.
   - Ну, как тебе все это понравилось? - спросил он.
   - Ничего, - спокойно ответил Христиан. - Не могу пожаловаться.
   - Отлично! - воскликнул лейтенант. - Ты уже завтракал?
   - Нет.
   - Пойдем со мной. Меня уже  ждет  завтрак.  Это  совсем  близко,  всего
несколько шагов отсюда.
   Они зашагали рядом,  и  звуки  их  шагов  тонули  в  жемчужном  тумане,
надвигавшемся с моря.
   - Первый, - заметил лейтенант, - тот, что с одним  глазом,  терпеть  не
мог немецкую армию, правда?
   - Да, господин лейтенант.
   - Очень хорошо, что мы от него избавились.
   - Да, господин лейтенант.
   Лейтенант остановился и, улыбаясь, посмотрел на Христиана.
   - А ведь это были совсем не те люди, да?
   Христиан заколебался, но лишь на секунду.
   - Откровенно говоря, - признался он, - я не уверен.
   Лейтенант улыбнулся еще шире.
   - Ты умный парень, - весело сказал он. - От этого дело не меняется.  Мы
доказали им, что шутить не любим. - Он похлопал Христиана по плечу. -  Иди
на кухню и скажи Рене, что я велел тебя хорошенько накормить; пусть подаст
тот же завтрак, что и мне. Ты сумеешь объясниться с ней по-французски?
   - Да, господин лейтенант.
   - Очень хорошо. - Лейтенант еще раз похлопал Христиана по плечу и вошел
через большую массивную дверь в серый дом с горшочками цветущей герани  на
окнах и в палисаднике. Христиан направился в дом через заднюю  дверь.  Ему
подали обильный завтрак: яичницу с колбасой и кофе с настоящими сливками.





   Дым от горящих сбитых планеров заволакивал сырое предрассветное небо  с
востока. Повсюду слышалась ружейная стрельба. Над головой проносились  все
новые и новые самолеты и планеры, и каждый стрелял по ним, из чего  только
мог: из зениток, пулеметов, винтовок...  Христиан  запомнил,  как  капитан
Пеншвиц, стоя на заборе, стрелял из пистолета по  планеру,  который  упал,
зацепившись  за  верхушку  тополя,  прямо  перед  позициями  роты.  Планер
загорелся, находившиеся в нем  солдаты,  охваченные  пламенем,  с  криками
прыгали через парусиновые стенки фюзеляжа на землю.
   Вокруг царила неразбериха, все стреляли куда попало.  Это  длилось  уже
четыре часа. Пеншвиц в панике повел роту по дороге в сторону моря;  пройдя
три километра, они были обстреляны. Потеряв восемь  человек,  он  повернул
назад. На обратном пути в темноте рота  потеряла  еще  нескольких  солдат,
многие разбрелись по крестьянским домам. Позже, около семи часов утра, сам
Пеншвиц был убит перепуганным часовым зенитной  батареи.  Рота  продолжала
таять на глазах, и, когда во время минутного затишья, укрывшись за  стеной
огромного старинного нормандского  каменного  сарая,  среди  стада  жирных
черно-белых коров, подозрительно уставившихся на солдат, Христиан сосчитал
оставшихся, то оказалось всего двенадцать солдат и ни одного офицера.
   "Здорово, - мрачно размышлял Христиан, глядя на  людей.  -  Пять  часов
войны, и роты как не бывало. Если то же самое творится и в других  частях,
то война закончится к обеду".
   Однако, судя по доносившимся звукам боя, другие  части  были  в  лучшем
положении.   Слышалась   равномерная   и    как    будто    организованная
ружейно-пулеметная стрельба, глухо рокотала артиллерия.
   Христиан задумчиво посмотрел на уцелевших солдат роты. Он понимал,  что
они почти ни на что не годны. Один из солдат начал  рыть  для  себя  окоп,
другие последовали его примеру. Они  лихорадочно  копали  мягкую  землю  у
стены сарая, пятеро или шестеро уже окопались по  пояс,  и  вокруг  окопов
выросли холмики жирной темно-коричневой глины.
   "Какой от них толк? - подумал Христиан. - Никакого".
   За время войны ему приходилось видеть столько охваченных паникой людей,
что у него не оставалось никаких  иллюзий  в  отношении  этих  солдат.  По
сравнению с ними Геймс, Рихтер и Ден там, в Италии,  были  героями  первой
величины.  Сначала  у  него  мелькнула  мысль  ускользнуть  одному,  найти
какую-нибудь роту, Которая еще продолжает сражаться,  и  присоединиться  к
ней, предоставив этих скотов их собственной судьбе. Но потом он передумал.
"Я еще заставлю их воевать, - решил он про себя, - даже если мне  придется
вести их через поле под дулом пулемета".
   Он подошел к ближайшему солдату. Солдат, нагнувшись, возился с  корнем,
на который он наткнулся на полуметровой глубине. Христиан дал ему сильного
пинка, так что солдат ничком упал в навоз.
   - Вылезайте из своих нор! - закричал Христиан. -  Вы  что,  собираетесь
лежать здесь, пока не придут американцы и не расправятся с  вами,  как  им
заблагорассудится? А ну, вылезай! -  Он  пнул  ногой  в  ребра  следующего
солдата, который продолжал копать и, казалось, даже не  слышал  Христиана;
он выкопал самый глубокий окоп. Солдат вздохнул и вылез из окопа. Он  даже
не взглянул на Христиана.
   - Пойдешь со мной! - приказал  ему  Христиан.  -  Остальным  оставаться
здесь! Поешьте чего-нибудь. Другого случая поесть теперь долго не будет. Я
скоро вернусь.
   Он толкнул в плечо солдата, которому перед тем дал пинка, и  направился
к дому мимо молчаливых бледных  солдат  и  подозрительно  косивших  глазом
коров.
   Задняя дверь дома была заперта. Христиан начал громко  колотить  в  нее
прикладом. Солдат, фамилия которого, как наконец вспомнил  Христиан,  была
Бушфельдер, вздрогнул  от  этого  стука.  "На  что  он  годен?  -  подумал
Христиан, взглянув на него. - Абсолютно ни на что".
   Христиан снова  застучал  в  дверь,  и  на  этот  раз  послышался  звук
открываемого запора. Наконец  дверь  отворилась,  и  на  пороге  появилась
маленькая толстая старушка в вылинявшем зеленом фартуке. У нее  совсем  не
было зубов, и она все время шевелила сухими сморщенными губами.
   - Мы не виноваты... - начала было женщина.
   Христиан прошел мимо нее на  кухню,  Бушфельдер  последовал  за  ним  и
встал, прислонившись к печке и держа винтовку наготове. Это был  огромного
роста и могучего телосложения детина, и казалось, он  заполнил  собой  всю
кухню.
   Христиан осмотрелся. Кухня почернела от дыма  и  времени.  По  холодной
печке ползли два больших черных таракана.  На  подоконнике,  завернутое  в
капустные листья, лежало масло, а на столе - большая буханка хлеба.
   - Возьми  масло  и  хлеб,  -  сказал  Христиан  Бушфельдеру.  Затем  он
по-французски обратился к женщине: - Мамаша, тащи все спиртное, какое есть
в доме: вино, кальвадос, выжимки -  все,  что  есть.  А  если  попытаешься
утаить хотя бы каплю, мы сожжем дом и зарежем всех твоих коров.
   Старуха молча смотрела, как Бушфельдер забирает масло, губы ее  дрожали
от негодования. Однако, когда Христиан обратился к ней, она заговорила.
   - Это варварство, - сказала она. - Я сообщу о вас коменданту. Он хорошо
знает нашу семью, моя дочь работает в его доме...
   - Все спиртное, мамаша, - грубо повторил Христиан. - И быстро!
   Он угрожающе помахал автоматом.
   Женщина пошла в угол кухни и подняла дверцу подполья.
   - Алуа! - закричала она  вниз,  и  ее  голос  эхом  разнесся  по  всему
подполью. - Пришли солдаты. Они требуют кальвадос. Принеси его сюда.  Неси
все, иначе они убьют коров.
   Христиан усмехнулся. Он посмотрел в  окно.  Солдаты  все  еще  были  на
месте. К ним прибавились двое чужих,  без  оружия.  Они  быстро  говорили,
энергично жестикулируя, и все солдаты собрались вокруг них.
   На лестнице, ведущей в погреб, послышались шаги,  и  в  кухне  появился
Алуа, неся в руках большую бутыль. Ему было за шестьдесят, и годы тяжелого
труда нормандского фермера наложили отпечаток  на  его  морщинистое  лицо.
Большие, узловатые, коричневые руки, сжимавшие бутыль, дрожали.
   - Вот, - сказал он. - Это мое лучшее яблочное вино. Я вам ни в  чем  не
отказываю.
   - Очень хорошо, - сказал Христиан, забирая вино. - Спасибо.
   - Он благодарит нас, - с горечью сказала старуха,  -  но  ни  слова  не
говорит о плате.
   - Пошлите счет, - осклабился  Христиан,  забавляясь  сценой,  -  вашему
другу, коменданту. Идем, - подтолкнул он Бушфельдера.
   Бушфельдер вышел. На улице была слышна ожесточенная стрельба,  на  этот
раз значительно ближе; над самой головой с вибрирующим  ревом  проносились
самолеты.
   - Что это?  -  выглянув  из-за  двери,  встревоженно  спросил  Алуа.  -
Вторжение?
   - Нет, - ответил Христиан. - Это маневры.
   - Что же теперь станет с нашими коровами? - крикнул вслед ему Алуа.
   Христиан ничего не ответил старику. Он подошел к стене сарая и поставил
бутыль на землю.
   - Вот, принес, - сказал он солдатам, - подходите и пейте. Пейте сейчас,
кто сколько может, и налейте по одной фляге на двоих. Через  десять  минут
мы должны быть готовы отправиться на соединение  с  полком,  -  сказал  он
улыбаясь, однако никто не улыбнулся в ответ. Тем не менее один  за  другим
они подходили к бутыли, пили и наполняли фляги.
   - Не стесняйтесь, - сказал им Христиан. - Это за родину.
   Двое приблудившихся солдат подошли последними. Они жадно  начали  пить.
Их глаза налились кровью и беспокойно бегали по сторонам, вино стекало  по
подбородку.
   - Что с вами случилось? - спросил Христиан, когда они поставили  бутыль
на землю.
   Солдаты переглянулись, но продолжали молчать.
   - Они находились в двух километрах отсюда, - ответил за них  солдат  по
фамилии Штаух, стоявший рядом с Христианом. Он  жадно  кусал  от  большого
куска масла, которое держал в одной руке, запивая его вином из фляги. - Их
батальон был застигнут врасплох, и только им двоим  удалось  спастись.  На
них напали американские парашютисты. Они не берут пленных и  убивают  всех
подряд, и все они пьяные. У них танки и тяжелая артиллерия... - визгливым,
неровным голосом продолжал Штаух, жуя масло и  запивая  его  вином.  -  Их
тысячи.  Отсюда  до  самого  побережья  все  забито   войсками.   Никакого
организованного сопротивления нет.
   Двое спасшихся в знак согласия энергично кивали головами,  а  их  глаза
беспокойно перебегали от Христиана к Штауху.
   -  Они  говорят,  что  мы  отрезаны,  -  продолжал  Штаух.  -  Связной,
прорвавшийся из  штаба  дивизии,  сказал,  что  там  никого  не  осталось.
Американцы застрелили генерала и закололи ножами двух полковников...
   - Заткнись! - крикнул Христиан Штауху. Он  повернулся  в  сторону  двух
беглецов. - Убирайтесь отсюда! - закричал он на них.
   - Куда же мы пойдем?.. - взмолился один из них. - Везде парашютисты...
   - Убирайтесь отсюда! - еще громче крикнул Христиан,  проклиная  судьбу,
которая послала на его голову этих двух солдат и позволила им  пять  минут
болтать с его людьми.
   - Если я увижу  вас  здесь  через  минуту,  я  прикажу  своим  солдатам
пристрелить вас. И если вы еще  когда-либо  попадетесь  мне  на  глаза,  я
предам вас военному суду, и вас расстреляют за дезертирство.
   - Господин унтер-офицер, пожалуйста...
   - Даю вам одну минуту, - повторил Христиан.
   Двое солдат дико оглянулись  вокруг,  повернулись  и  затрусили  прочь.
Затем их охватил панический страх, и они побежали что есть силы,  пока  не
скрылись за изгородью соседнего крестьянского поля.
   Христиан  сделал  несколько  больших  глотков  из  бутыли.  Вино   было
неразбавленное, очень крепкое и  страшно  обжигало  горло.  Но  уже  через
минуту он почувствовал себя уверенным и сильным. Прищурив глаза и глядя на
своих солдат оценивающим взглядом, он думал: "Я  заставлю  вас,  негодяев,
сражаться за целую роту отборных гвардейцев".
   - Приложитесь еще разок к флягам!.. - закричал он.  -  Приложитесь  еще
разок перед выступлением!..
   Все солдаты сделали еще  по  нескольку  глотков.  Потом  они  двинулись
гуськом с Христианом во  главе  по  дну  канавы  вдоль  плотной  изгороди,
разделявшей крестьянские поля, навстречу звукам стрельбы,  доносившимся  с
востока. Первые десять минут они шли быстро,  делая  небольшие  остановки,
лишь когда подходили к границе поля или когда их путь пересекала  одна  из
узких, обнесенных изгородью дорожек. В таких случаях Христиан или один  из
солдат выглядывал из-за изгороди, убеждался, что путь впереди свободен,  и
затем звал остальных. Солдаты  вели  себя  хорошо.  Кальвадос,  с  мрачным
удовлетворением заметил Христиан, пока что делал свое дело.  Солдаты  были
бдительны, подтянуты, не поддавались панике; усталость  как  рукой  сняло.
Они быстро реагировали на слова команды, действовали четко и  смело  и  не
стреляли без толку, даже тогда, когда над их головами свистели  пулеметные
очереди.
   "Только бы мне удалось за час  добраться  с  ними  до  штаба  полка,  -
размышлял Х