лчали, и вновь прижала к уху телефонную трубку. -- Благодарю вас,-- сказала она.-- Прошу вас, сообщите мне, если вам что-то станет известно. -- Уму непостижимо! -- воскликнул отец.-- Разве может взрослый мужчина бросить мальчишку в лесу, чтобы он умер там от переохлаждения? И все это ради того, чтобы завладеть парой его лыж. Невероятно! -- Попался бы он мне в руки,-- вторила ему мать,-- пусть даже минут на десять. Роберт, дорогой, напрягись. Как он тебе показался? Это был... нормальный человек? -- По-моему, вполне нормальный,-- ответил Роберт.-- Мне так показалось. -- Ты ничего особенного в нем не заметил? Подумай-ка хорошенько. Может, какую-то деталь, которая поможет нам найти его. И это нужно не только нам, Роберт. Если в этом городке объявился человек, способный на такое, то очень важно предупредить людей, они должны знать этого злодея, чтобы не позволить ему сотворить то же самое, что с тобой, с другими мальчиками, если не хуже... -- Мама,-- сказал Роберт, чувствуя, что этот допрос матери сейчас доведет его до слез.-- Я же тебе все рассказал, все, как было. И, поверь, я не лгу тебе, мама. -- А какой у него был голос, Роберт? -- продолжала мать, не замечая состояния сына.-- Низкий, высокий? Какой у него был выговор? Такой, как у нас с папой? Можно было бы по нему предположить, что он жил в Париже? Может, у него был такой голос, как у твоих учителей или у кого-нибудь из живущих здесь, а он... -- Ах, да,-- спохватился Роберт, неожиданно вспомнив то, что ускользнуло из его памяти. -- Ну что? Что такое? Что ты хочешь сказать? -- звонко затараторила мать. -- Мне пришлось разговаривать с ним по-немецки,-- сказал Роберт. "Как он об этом забыл? Скорее всего, из-за этого морфия и дикой боли". -- Как так? Тебе пришлось разговаривать с ним по-немецки? -- Я начал говорить с ним по-французски, но он ничего не понял. Поэтому мы поговорили на немецком. Отец с матерью переглянулись. Затем мать тихо спросила его: -- Он говорил на хорошем, настоящем немецком? Или это был швейцарский немецкий? Ты ведь знаешь, что это далеко не одно и то же, не правда ли? -- Конечно, знаю, о чем ты говоришь? -- обиделся Роберт. Одной из любимых забав отца перед гостями в Париже было подражание своим швейцарским друзьям. Вначале он говорил на французском, а потом переходил на швейцарский немецкий. У Роберта был тонкий слух и ему легко давались языки. Не говоря уже о том, что в детстве он постоянно слышал, как говорили на немецком его дедушка с бабушкой, выходцы из Эльзаса, в школе он изучал немецкую литературу, знал наизусть большие отрывки из произведений Гете, Шиллера и Гейне.-- Тот человек говорил на нормальном, хорошем немецком языке,-- сказал он. В палате наступила тишина. Его отец снова подошел к окну и задумчиво смотрел на падающий, похожий на белое пушистое покрывало снег. -- Я знаю,-- тихо сказал он,-- он не мог этого сделать только ради твоих лыж. * * * В конце концов отец выиграл в семейном споре. Его мать хотела обратиться в полицию, попросить их поискать этого человека, хотя отец был против и все время убеждал ее в том, что это -- бесполезная затея. В этот швейцарский городок приезжают до десяти тысяч лыжников, чтобы провести здесь свой отпуск, среди них довольно много голубоглазых, хорошо говорящих на немецком языке людей. Пять раз в день сюда прибывают поезда, битком набитые пассажирами, и столько же убывает назад. Отец Роберта был уверен, что этот человек уехал отсюда в тот же вечер, когда Роберт сломал ногу, но, несмотря на это, чтобы лишний раз удостовериться в своей правоте, мистер Розенталь бродил по занесенным снегом городским улочкам, заглядывал во все бары на своем пути, внимательно всматриваясь в лица посетителей,-- нет ли среди них человека, похожего на того голубоглазого злодея, с которым столкнулся его сын там, высоко в горах. Он убеждал жену, что обращение в полицию ничего хорошего не даст, а лишь повредит, так как стоит только предать эту печальную историю огласке, как найдется немало людей, которые станут повсюду жаловаться, стенать,-- вот, мол, еще одна истеричная жидовская фантастическая история о нанесенном им вымышленном вреде. -- В Швейцарии полно нацистов всех национальностей,-- говорил отец Роберта матери во время этого спора, тянувшегося несколько недель кряду,-- и это лишь подбросит горючего в огонь. Теперь они смогут везде заявлять: "Вот, смотрите, там, где появляются евреи, обязательно начинается буза!" Мать Роберта, сделанная из более круто замешенного теста, чем отец, несмотря на то, что у нее были родственники в Германии, требовала справедливости любой ценой, но вскоре и сама убедилась в полной безнадежности поставленной перед собой цели. Дальше заниматься этим делом не имело смысла. Четыре недели спустя после несчастного случая, когда Роберт, правда, с трудом, но уже мог передвигаться самостоятельно, она, сидя рядом с ним в "скорой", которая везла их в Женеву, а оттуда в Париж, сказала ему безжизненным глухим голосом, сжимая его руку: -- Мы скоро уедем из Европы. Разве можно жить на континенте, где позволяют вытворять такое? Гораздо позже, во время войны, после того, как мистер Розенталь умер в оккупированной фашистами Франции, а Роберт с сестрой и матерью уже жили в Америке, один его друг, который, как и он, часто катался на лыжах в Европе, услыхал похожую историю о человеке в белом картузе и сказал, что его внешность в точности соответствует тому описанию, которое дал ему Роберт. Речь шла о лыжном инструкторе из Гармиш-Кирхена, или, может, Оберсдорфа или Фройденштадта. У него была пара богатых австрийских клиентов, и вместе с ними он кочевал каждую зиму с одного лыжного курорта на другой. Друг не знал имени этого человека, а когда однажды сам Роберт очутился в Гармише вместе с французскими войсками в последние дни войны, там уже никто на лыжах не катался... И вот этот человек стоял рядом с ним, в каких-то трех футах -- по ту сторону от итальянской красавицы -- на фоне выстроившхся в линию черных связок лыж; его холодные, нагловатые глаза насмешливо разглядывали Роберта из-под белых, как у альбиноса, ресниц. Но человек его не узнавал. Немцу было теперь под пятьдесят, мясистое суровое лицо здорового человека с тонким шнурком губ придавало ему выражение уверенности в себе, говорило о его умении подчиняться дисциплине. Роберт ненавидел его. Ненавидел за попытку преднамеренного убийства четырнадцатилетнего мальчишки в 1938 году; ненавидел за сотрудничество с нацистами во время войны и за те преступления, которые он совершил, но, по-видимому, был прощен; ненавидел за смерть своего отца и за насильственную высылку матери из Германии; ненавидел за те оскорбительные слова, которые он произнес в адрес молодой красивой девушки небольшого роста в черной мерлушковой шапочке с ворсом; ненавидел за самоуверенный, наглый взгляд, за пышущее здоровьем, равнодушное лицо и могучую шею; ненавидел за то, что он мог смело, не таясь, глядеть прямо в глаза человека, которого пытался когда-то убить, а теперь не узнавал; ненавидел за то, что он здесь, за то, что вносил дыхание смерти вместе с ощущением не доведенного до конца возмездия в этот журчащий серебристый говорок в поднимающемся в гору вагончике, который словно застыл в безмятежном воздухе над доброй, гостеприимной страной. Но больше всего он ненавидел этого человека в белом картузе за то, что тот предательски нарушил с таким трудом созданный им, Робертом, его хрупкий мир, заключенный им с женой, детьми, работой, с его таким удобным, беспечным, щедрым на прощение послевоенным американизмом. Этот немец лишил его чувства возвращения к обычной жизни. Жизнь с женой, тремя детьми, в чистом, оживленном весельем доме уже не была чем-то обычным; не было теперь обычным включение его имени в телефонный справочник, как и раскланивание с приподыманием шляпы с соседом, как плата по счетам; теперь уже не были чем-то обычным повиновение закону и расчет по праву на помощь со стороны полиции. Этот немец отбросил его назад, через годы, к старой, более правдивой обычности,-- убийствам, пролитой крови, массовому исходу, преступному сговору, грабежам и руинам. Как долго он, Роберт, заблуждался, считая, что природу повседневной жизни можно изменить. И вот этот немец поставил его на место. Встреча с ним была, конечно, случайной, но этот случай приоткрыл ему то, что было постоянным, не случайным в его жизни, в жизни окружающих его людей. Мэк что-то ему говорил, девушка в мерлушковой шляпке пела своим нежным, мягким голоском американскую песню, но он не слышал, что говорил ему Мэк, и слова этой песни казались ему абсолютно бессмысленными. Отвернувшись от немца, он глядел на крутой скалистый угол горы, теперь почти совсем закрытый резво набежавшим откуда-то облаком, и пытался лихорадочно придумать, как ему избавиться от Мэка, от молодых американцев, чтобы пойти следом за этим немцем, дождаться, когда он будет один, и убить его. Он не собирался устраивать поединок, не собирался давать этому человеку шанс сохранить свою жизнь в кровавой драке. Нет, ему нужна была кара, возмездие, а не символ чести. Ему на память пришли рассказы заключенных в концлагерях во время войны о том, как они неожиданно столкнулись со своими палачами позже и передали их властям. Они добились удовлетворения, став свидетелями их казни. Ну а кому он может сдать этого немца, кому? Швейцарской полиции? За какое преступление? Где его отыскать в уголовном кодексе? Можно, конечно, сделать то, что сделал в Будапеште один бывший заключенный через три или четыре года после войны. Когда он случайно встретил на мосту через Дунай одного из своих тюремщиков, он просто схватил его за шиворот и столкнул в воду, наблюдая за тем, как тот тонет. Он объяснил властям, кто он такой и кем был тот человек, которого он утопил. Его отпустили с миром, и он стал общенациональным героем. Но Швейцария -- это вам не Венгрия, а Дунай слишком далеко отсюда, и война давным-давно закончилась. Нет, он будет действовать по-другому. Он будет идти за ним следом, идти, покуда тот не останется один, потом неожиданно нападет на него где-нибудь на крутом склоне, совершит убийство, смахивающее на несчастный случай, засыплет труп снегом и оставит в каком-нибудь глухом месте, где его только летом обнаружат местные фермеры, когда погонят в горы на пастбища свои стада. И никому ничего не говорить. Только нужно все делать быстро, не давая немцу времени догадаться, что он стал предметом особого внимания со стороны Роберта, чтобы не вызвать у него подозрений в отношении постоянно преследующего его американца, чтобы механизм памяти не заработал, и лицо худосочного, костлявого четырнадцатилетнего мальчика, которого он встретил на погрузившейся в темноту горе, в его сознании вдруг не трансформировалось в охваченное местью лицо взрослого человека. Роберт никогда в своей жизни не убил ни одного человека. Во время войны он был откомандирован американским штабом в качестве офицера связи во французскую дивизию, и хотя в него стреляли неоднократно, он после прибытия в Европу ни разу не выстрелил из своего пистолета. Когда закончилась война, он тайно благодарил Всевышнего за то, что Он лишил его возможности убивать. Теперь он понял, его тоже не пощадила война, она для него не закончилась. -- Послушай, Роберт...-- наконец где-то в подсознании всплыл голос Мэка.-- Что с тобой? Я с тобой разговариваю уже чуть ли не минуту, а ты, по-моему, не слышал ни слова. Ты случайно не заболел? У тебя какой-то странный вид, парень. -- Нет, все в порядке,-- ответил Роберт.-- Просто немного болит голова, вот и все. Может, мне нужно что-то съесть, выпить горячего. Так что ты спускайся один, без меня. -- И не подумаю,-- возразил Мэк.-- Я подожду. -- Не будь дураком,-- сказал Роберт, стараясь, чтобы его тон оставался дружеским и естественным.-- Послушай, ты рискуешь потерять свою "графиню". Знаешь, честно говоря, мне расхотелось сегодня кататься. Видишь, погода испортилась.-- Он махнул рукой в сторону темного облака, все плотнее окружающего вагончик.-- Ни черта не видно. Может, я даже вернусь назад этим же рейсом... -- Эй, послушай,-- перебил его Мэк.-- Что-то мне это все не нравится. Я буду с тобой. Может, отвести тебя к врачу? -- Оставь меня в покое, Мэк, прошу тебя,-- сказал Роберт. Он понимал, что его намерение избавиться от опеки Мэка может того обидеть, ну, ничего, он все как-нибудь уладит, только позже.-- Когда у меня начинаются эти головные боли, мне лучше побыть одному. -- Ты это серьезно? -- спросил Мэк. -- Вполне. -- О'кей. Значит, встретимся в отеле за чаем? -- Да, конечно,-- сказал Роберт. "После убийства,-- подумал он,-- я всегда пью хороший чай". Теперь он молил Бога, чтобы итальянка сразу же после того, как они окажутся на вершине, надела лыжи и убежала, а Мэк, вполне естественно, помчался за ней. И тогда Роберт спокойно пойдет следом за человеком в белом картузе. Вагончик теперь миновал последнюю опору и, замедляя ход, готовился к въезду на станцию. Пассажиры зашевелились, поправляя одежду, пробуя надежность креплений,-- в общем шла обычная подготовка к спуску. Роберт бросил быстрый взгляд на немца. Полная женщина рядом с ним суетливыми движениями заботливо, словно жена, наматывала ему на шею шелковый шарф. У нее было лицо поварихи. Ни она, ни ее спутник не смотрели в его сторону. "Ладно,-- подумал он,-- проблему с этой женщиной решу на месте". Вагончик остановился, и лыжники начали гурьбой выходить из него. Роберт стоял рядом с дверью и поэтому оказался в числе первых. Не оглядываясь, он быстро зашагал от станции; с внешней стороны скалистая гора уходила отвесно вниз. Роберт постоял на краю пропасти, глядя вниз. Если немцу вдруг взбредет в голову подойти сюда, к нему, чтобы полюбоваться открывающимся отсюда захватывающим дух видом или же оценить состояние трассы Кайзергартен, расположенной там, чуть дальше, то у Роберта появится вполне реальная возможность сделать только одно резкое движение, и этот человек с грохотом, увлекая за собой снежную лавину, полетит вниз, прямо на острые скалы, торчащие внизу, на расстоянии ста метров, и все будет кончено. Повернувшись, Роберт посмотрел на выход со станции, пытаясь отыскать в толпе лыжников человека в белом картузе. Он увидел Мэка. Тот выходил вместе с итальянкой. Он нес ее лыжи, что-то ей говорил, а она мило улыбалась ему в ответ. Помахав ему рукой, Мэк опустился на колени перед "графиней", чтобы помочь девушке надеть лыжи. Роберт глубоко вздохнул. Наконец-то Мэк больше ему не помеха. Американцы решили пойти позавтракать в ресторане, расположенном здесь, на вершине, в двух шагах от станции. Но он нигде не видел этого человека в белом картузе. Немец со своей спутницей пока еще не выходили. В этом не было ничего необычного. Иногда лыжники предпочитают натирать мазью свои лыжи на станции, в тепле, или им нужно сходить в туалет перед началом спуска. Все это только на руку ему. Чем дольше там задержится немец, тем меньше будет поблизости людей, когда он начнет свое преследование. Роберт ждал их, стоя на краю бездны. В этом все плотнее окутывающем вершину холодном облаке ему было тепло,-- он сейчас чувствовал себя способным на многое, могущественным, властным человеком, а в голове, как ни странно, не было никаких мыслей. Впервые в жизни он ощутил, какое глубокое, какое чувственное удовольствие получаешь от чьей-то гибели. Он весело помахал Мэку и его девушке-итальянке. Они вместе направлялись по дорожке к одной из самых простых трасс на той стороне горы. Двери станции отворились, и оттуда вышла, вернее выехала, женщина, которая была с немцем. Она была на лыжах, и Роберт понял, почему они так долго задержались. Они надевали лыжи в зале ожидания. В плохую погоду это делают очень многие лыжники, чтобы не мерзли руки при прикосновении к ледяному металлу креплений на холодном, пронизывающем ветру. Женщина придерживала дверь, и Роберт увидел, как через нее проходит этот человек в белом картузе. Он не выходил, как выходят все,-- он с удивительной ловкостью прыгал на одной ноге. Другая была ампутирована до бедра. Немец удерживал равновесие с помощью миниатюрных лыж, прикрепленных на концах лыжных палок, вместо обычных переплетенных ремешками колец. На протяжении многих лет Роберт видел и других одноногих лыжников, ветеранов гитлеровских армий, которые не желали из-за своего увечья лишать себя удовольствия побывать в любимых горах, и он всегда только восхищался их силой духа и искусством. Но никакого восхищения перед этим человеком в белом картузе он не испытывал. Сейчас, в эту минуту, он ощущал только горькое чувство утраты от того, что у него отняли в последний момент то, что ему было обещано и что ему было нужно позарез. И это потому, что у него не было достаточно сил, чтобы убить калеку, наказать того, кто уже получил свое наказание, и он презирал себя за проявленную слабость. Он смотрел вслед этому человеку, видел, как тот как-то хитро, по-крабьи, передвигается по снегу, ссутулившись над своими палками с игрушечными лыжами на их концах. Дважды или трижды, когда перед ним оказывался пригорок, женщина молча заходила ему за спину и подталкивала его, покуда он не преодолевал его и не выходил на спуск, где мог скользить дальше, уже без ее помощи. Окутавшее вершину облако унес налетевший ветер, и на какое-то мгновение из своего облачного плена вырвалось солнце. Роберт видел, как этот человек со своей женщиной направляются к входу на самую крутую трассу на этой горе. Без всяких колебаний этот человек смело, бесстрашно, с поразительным искусством быстро заскользил вниз, обгоняя многих робких и слабых лыжников, которые осторожно, словно на ощупь, катились вниз по склону. Глядя на эту пару, которая очень скоро превратилась в две крошечные фигурки в белом громадном пространстве под ним, Роберт понимал, что ничего не поделаешь, ему больше нечего ждать, не на что рассчитывать, кроме как на холодное вечное прощение, лишающее его всякой надежды. Обе фигурки, миновав освещенную солнечным светом верхнюю часть снежного склона, стремительно въехали в нижнюю, затянутую непроглядным облаком. Роберт вернулся к тому месту, где оставил лыжи. Надел их. Но делал это очень неловко. Руки его замерзли, так как он снял лыжные перчатки еще в вагончике подвесной канатной дороги, в том полном надежд, коротком, всего десять минут, невинном прошлом, когда считал, что за оскорбление, нанесенное немцем, можно расквитаться несколькими ударами голого кулака. Он скользил вниз по трассе, выбранной Мэком с итальянкой, и быстро догнал их, когда они преодолели всего половину склона. Когда они дошли до деревни, пошел снег, и они организовали для себя очень веселый, радостный ланч с изобилием вина, и девушка дала свой адрес Мэку, сказав, что он должен непременно навестить ее, когда снова приедет в Рим. ГОРОДСКИЕ ЗВУКИ Свернув с Шестой авеню, Уизерби зашагал вверх по улице к своему небольшому жилому дому в центре квартала. Каково же было его удивление, когда он увидел, что в окнах ресторана все еще горит свет. Он назывался "Святая Маргарита" и, по существу, был ресторанчиком итальянским, но с определенными французскими полутонами. Главная работа кипела там во время ланча, а по вечерам он рано закрывался, в десять тридцать. Иной раз, когда их одолевала лень или когда Уизерби брал работу на дом, они с женой там обедали. Ресторан был недорогой, и к тому же бармен по имени Джиованни был его другом. Время от времени, по дороге с работы домой, он заглядывал туда, чтобы опрокинуть рюмочку, потому что напитки там были высокого качества, всегда царила спокойная атмосфера и не гремел телевизор. Он уж было прошел мимо, но вдруг остановился, решив пропустить стаканчик виски. Жена сообщила, что идет в кино и поэтому вернется не раньше одиннадцати тридцати, он устал, и ему совсем не улыбалось возвращаться в пустую квартиру и пить в одиночестве. В ресторане был всего один посетитель, он сидел у стойки маленького бара, у самого входа. Все официанты давно разошлись по домам, а Джиованни сам менял стаканчики для него, наполняя их бурбоном1. Уизерби устроился в самом конце стойки, но их с этим посетителем разделяли всего два высоких стула -- такой короткой она была. Джиованни подошел к нему поздороваться. -- Добрый вечер, мистер Уизерби. Поставив перед ним стакан, бармен налил двойного виски, так, на глазок, не измеряя, открыл бутылку содовой, предлагая самому Уизерби сделать себе нужную смесь. Джиованни был совсем не похож на итальянца: крупный мужчина, с суровым квадратным лицом и седыми волосами, с прической на прусский манер. -- Ну, как дела сегодня, мистер Уизерби? -- поинтересовался он. -- Превосходно,-- ответил тот.-- По крайней мере, все было превосходно, когда я разговаривал с женой сегодня днем. Я только возвращаюсь с работы. -- Вы слишком много работаете, мистер Уизерби,-- сказал Джиованни. -- Да, вы правы,-- Уизерби отхлебнул большой глоток виски. "Ну что может быть лучше шотландского виски",-- подумал он, мысленно благодаря его умельцев-производителей, ласково, с удовольствием поглаживая стакан теплой ладонью.-- Что-то вы сегодня поздновато... -- Ничего, не беспокойтесь,-- сказал Джиованни.-- Мне некуда спешить. Пейте в свое удовольствие, пейте, сколько хотите. Хотя он разговаривал с Уизерби, тому все же показалось, что в первую очередь эти слова он адресует посетителю, сидевшему у другого конца стойки. Положив локти на крышку красного дерева, тот держал двумя руками стакан, глядя в него с чуть заметной улыбкой, подобно ясновидцу, который видит что-то неопределенное и расплывчатое в стеклянном шаре, но все равно нечто очень приятное, доставляющее ему удовольствие. Стройный, седоватый мужчина с вежливым интеллигентным лицом. Узкий, по моде, темно-серый костюм, яркая в полоску бабочка и застегнутая на пуговички сверху донизу оксфордская рубашка. На пальце левой руки Уизерби заметил обручальное кольцо. Он не был похож на таких завсегдатаев, которым нравится сидеть одним в баре и пить допоздна. В баре было полутемно, и у Уизерби возникло такое ощущение, что, будь сейчас здесь немного посветлее, он наверняка узнал бы этого человека: он мог оказаться тем, с кем они когда-то, пусть мимолетно, но пару раз встречались. В Нью-Йорке всегда так. Стоит некоторое время пожить в этом городе, и очень многие лица начинают казаться тебе мучительно знакомыми. -- Мне известно о ваших планах,-- сказал Джиованни,-- вы хотите переехать в деревню. -- В конечном счете, думаю, что да,-- подтвердил Уизерби.-- Если только удастся подыскать что-то поприличнее и не так далеко. -- Да, детям нужен свежий воздух,-- продолжал Джиованни.-- Заставлять их расти в городе, по-моему, нечестно по отношению к ним. -- Вы правы,-- согласился с ним Уизерби. Его жена Дороти была на седьмом месяце беременности. Они женаты уже целых пять лет, и это будет их первенец, и ему всегда доставлял абсурдное, примитивное удовольствие разговор о деревенском здоровом воздухе, которым должен дышать его ребенок.-- Ну, само собой, потом вопрос о школах...-- Как все же приятно болтать всякую банальную чепуху о детях, если ты только уверен, что они у тебя обязательно будут. -- После того, как это произойдет,-- сказал Джиованни, стоя перед ним,-- думаю, мы потеряем вас как своего клиента навсегда. -- Ну что вы,-- возразил Уизерби,-- мы все равно будем время от времени к вам заглядывать, чтобы поесть. -- Мистер Уизерби,-- донеслось до него вдруг. К нему обращался этот одинокий посетитель.-- Можно поздороваться с вами? Уизерби неохотно повернулся. У него не было настроения завязывать случайные беседы с незнакомцами. К тому же возникло мимолетное ощущение, что Джиованни не одобрял инициативы, проявленной этим человеком. -- Вы меня, конечно, не помните,-- продолжил он, нервно улыбаясь.-- Мы с вами встречались лет восемь или даже десять назад... ах, да... в моем магазине.-- Он издал какой-то свистящий звук -- прелюдию к смущенному смеху.-- По сути дела, мне кажется, вы заходили два, а может, и три раза... Тогда возник вопрос о нашей возможной совместной работе, если я все точно помню. Потом, когда я услыхал, как Джиованни назвал вас по имени, я невольно подслушал, что поделаешь. Я... ну... я Сидней Госден. Называя себя по имени, он понизил голос, как это иногда делают знаменитые люди, не желая продемонстрировать свою нескромность. Уизерби бросил взгляд через весь бар в сторону Джиованни, словно обращаясь к нему за помощью, но Джиованни в это время натирал до блеска стакан полотенцем, намеренно опустив глаза, по-видимому, не желая вступать в их беседу. -- Ах... да... да...-- сказал Уизерби довольно неопределенно. -- У меня был, то есть и сейчас есть, магазин на Третьей авеню,-- сказал Госден.-- Антиквариат, украшение интерьеров.-- Снова этот мягкий, свистящий, унижающий его достоинство смех, который и на смех-то не похож.-- Это было тогда, когда я собирался заняться рядом домов неподалеку от Бикмэн-плейс, а вы обратились к моему другу... -- Да, да, конечно,-- приветливо сказал Уизерби. Он до сих пор не мог вспомнить этого человека, как ни старался, но он отлично помнил этот случай. В то время он только начинал свою карьеру архитектора, и ему казалось, что удастся со всем справиться одному, когда до него донеслись слухи о том, что четыре старых здания на Ист-Сайде собираются соединить вместе и потом разбить на небольшие квартирки-студии. Какой-то человек из одной крупной фирмы, которая отказалась от этого подряда, сказал ему, что, может, все-таки стоит заняться этим проектом, и назвал в этой связи имя Госдена. Их беседа не отложилась твердо в его памяти -- минут пятнадцать -- двадцать довольно общего разговора в темном магазине, с незажженными бронзовыми лампами и сваленными в кучу, один на другой, старинными американскими столами. У него сложилось тогда впечатление о напрасной трате времени, о том, что он снова оказывается в тупике. -- Ну и чем все закончилось? -- спросил он. -- Да ничем,-- сказал Госден.-- Вы же знаете, как у нас это часто бывает. В конце концов, они просто снесли с лица земли весь квартал и на его месте построили один из этих чудовищных девятнадцатиэтажных жилых домов. Просто отвратительно. Ваши идеи тогда произвели на меня сильное впечатление. Сейчас он был похож на женщину на вечеринке с коктейлем, которая, загнав мужчину в угол, быстро тараторила, говорила ему все, что приходит ей в голову, только чтобы он не улизнул от нее в бар, не оставил ее одну, и тогда ей уже не удастся больше ни с кем поговорить за весь этот вечер, за всю свою жизнь. -- Я хотел пойти по вашим стопам, сделать такую же карьеру,-- торопливо продолжал Госден.-- Я тогда был абсолютно уверен, что вы самой судьбой призваны для великих свершений, но любой человек в этом городе постоянно занят какой-то чепухой, и, само собой, все его наилучшие упования...-- Он осекся, безнадежно махнув рукой, так и не закончив витиеватой своей фразы.-- Я уверен, что каждый день прохожу мимо возведенных вами зданий, этих монументов, поставленных в честь вашего таланта, не зная... -- Это не совсем так,-- сказал Уизерби.-- Я поступил на работу в одну большую фирму.-- Он назвал ее Госдену, и тот понимающе, с серьезным видом кивнул, давая ему понять, с каким уважением относится к их заметным достижениям.-- Я занимаюсь всякой мелочевкой. -- Все в свое время,-- весело заметил Госден.-- Значит, вы один из тех молодых людей, которые заталкивают нас, несчастных нью-йоркцев, в эти холодные, поблескивающие стеклом клетки. -- Ну, я не так уж молод,-- возразил Уизерби, мрачно размышляя о том, что это на самом деле так. А этот Госден мог быть старше его лет на десять -- самое большее. Он допил свой стакан. Ему не нравились манеры Госдена -- он был человеком словоохотливым, навязчивым, женоподобным, и от этого Уизерби было не по себе.-- Ну,-- сказал он, вытаскивая бумажник,-- думаю, мне... -- Ах, прошу вас, не уходите...-- попросил Госден. В его голосе чувствовались тревожные, мучительные нотки, и это Уизерби удивило.-- Если вы уйдете, Джиованни немедленно уберет все бутылки под замок и тут же выпроводит меня. Выпьем еще. Прошу вас. И вы со мной тоже. Сейчас ведь так поздно. Идти некуда. -- На самом деле мне...-- начал было Уизерби. Но тут он перехватил странный, настоятельный взгляд Джиованни, словно тот хотел передать ему какое-то экстренное сообщение. Бармен быстро налил второй стаканчик виски для Уизерби, бурбона для Госдена и не пожалел того же напитка для себя. -- Ну, вот,-- сказал Госден, сияя от удовольствия.-- Так-то оно лучше. Не подумайте только, мистер Уизерби, что я такой человек, который слоняется здесь постоянно, угощая выпивкой за свой счет всех подряд. На самом деле -- я скряга, просто невозможный скупердяй, в чем постоянно меня упрекает жена, ей это, конечно, не нравится. Он церемонно поднял свой стакан. Его длинная, узкая рука дрожала, и, глядя на нее, Уизерби подумал, уж не пьяница ли он. -- За эти холодные, красивые, пропитанные одиночеством стеклянные небоскребы города Нью-Йорка,-- произнес Госден свой тост. Они выпили. Джиованни расправился со своим стаканчиком одним залпом, он сразу его вымыл, насухо вытер до блеска, не меняя обычного выражения на лице. -- Мне здесь так нравится,-- сказал Госден, с довольным видом оглядывая тусклые лампы и картины с изображениями лигурийского побережья, плотно развешанные на стенах.-- Это уютное местечко вызывает у меня особые воспоминания: однажды, холодным зимним вечером, я сделал здесь предложение своей жене,-- торопливо добавил он, словно опасаясь, как бы Уизерби не заподозрил его в том, что он не здесь сделал предложение своей жене.-- Мы сюда с тех пор не так часто приходили.-- Он печально покачал головой.-- Не знаю, право, почему. Может, потому, что жили в другом конце города.-- Он потягивал выпивку, скосив глаза на картину в самом конце бара, на которой были изображены море и горы.-- Мне всегда хотелось свозить жену в Нерви1. Чтобы посмотреть там на храм,-- мечтательно сказал он,-- "Золотую ветвь". Но, как говорят французы, "hiles!" -- увы, мы так туда и не поехали. Я, конечно, самым глупым образом успокаивал себя: мол, еще есть время впереди, можно совершить такое путешествие и на следующий год. Но ведь, как я уже сказал, мое скопидомство нашептывало мне, что придется пойти на большие, просто неподъемные расходы... Он снова, пожав плечами, занял знакомую позу ясновидящего. Обхватив свой стакан ладонями, он внимательно изучал его содержимое. -- Скажите мне честно, мистер Уизерби,-- спросил он ровным, обычным, абсолютно спокойным тоном,-- вам когда-нибудь приходилось убивать человека? -- Что-что? -- вздрогнул от неожиданности Уизерби, думая, уж не ослышался ли он. -- Вы когда-нибудь убивали человека? -- Госден в третий раз издал свой свистящий смешок.-- По сути дела, такой вопрос может звучать довольно часто по самым различным поводам. В конце концов, в нашем городе немало свободно разгуливающих лиц, которые когда-то убили человека: полицейские, несущие свою патрульную службу, безрассудные водители, боксеры, доктора и медсестры, с их самыми благими намерениями в жизни, дети с пневматическими ружьями, грабители банков, бандиты, солдаты, принимавшие участие в этой великой войне... Уизерби бросил осторожный взгляд на Джиованни. Тот молчал, но по выражению на лице бармена он понял, что тот не прочь, чтобы он исполнил прихоть другого клиента, ублажил его. -- Ну,-- начал Уизерби,-- я воевал... -- В пехоте, штыком,-- подсказывал ему Госден своим совершенно другим голосом -- любопытным, неравнодушным, в котором не было и следа женоподобия. -- Я служил в артиллерии,-- продолжал Уизерби,-- в батарее 105-миллиметровых орудий. Думаю, можно в таком случае сказать... -- Отважный, смелый капитан,-- все подсказывал Госден, улыбаясь,-- глядя в бинокль, приказывает открыть огонь из боевых орудий по штабу противника. -- Нет, не совсем так,-- сказал Уизерби.-- Мне тогда было только девятнадцать, я был рядовым, одним из заряжающих. Большей частью приходилось работать лопатой. Окапываться. -- Тем не менее,-- настаивал на своем Госден,-- можно сказать, что вы своими усилиями этому способствовали, то есть, благодаря им, люди гибли. -- Ну,-- продолжал Уизерби,-- мы произвели немало выстрелов. Где-то, вероятно, в зоне поражения в результате были убиты люди. -- Прежде я был страстным охотником,-- сказал Госден.-- Ну, когда был мальчишкой. Я вырос на юге. Если быть точным,-- в Алабаме, хотя я горжусь тем, что об этом никто не догадается по моему акценту. Однажды я подстрелил рысь.-- Он все цедил свой напиток.-- В конце концов, я почувствовал внутреннее отвращение из-за того, что отнимаю жизнь у животных. Хотя я не испытывал таких же чувств по отношению к птицам. Вам не кажется, что в птицах есть какая-то враждебность, что она существовала до появления на земле человека? Что скажете, мистер Уизерби? -- Я как-то над этим не задумывался,-- признался Уизерби, уверенный в том, что его собеседник уже пьян, и теперь приходилось только гадать, когда тот, соблюдая приличия, отсюда уйдет и ему не придется ставить ему ответный стаканчик. -- Когда лишаешь жизни человека, то, вероятно, испытываешь момент высочайшей экзальтации,-- сказал Госден,-- после чего тебя окатывает холодная волна малодушного, неискоренимого стыда. Ну, например, на войне, когда вы общались со своими друзьями, солдатами, такой вопрос наверняка возникал... -- Боюсь,-- перебил его Уизерби,-- что в большинстве случаев солдаты не чувствуют того, что вы хотите им приписать. -- Ну а вы сами? -- не унимался Госден.-- Даже если учесть ту скромную роль, которая вам выпала, роль заряжающего, как вы сказали, винтика в громадной военной машине, что вы чувствовали тогда, что чувствуете теперь? Уизерби колебался, стоит ли ему отвечать на такой вопрос, тем более что он уже начинал сердиться на этого человека. Как бы не сорваться. -- Теперь,-- сказал он спокойно,-- я сожалею об этом. А когда все это происходило, то ведь речь шла лишь о сохранении собственной жизни. -- Вам приходилось когда-нибудь размышлять о таком юридическом институте, как высшая мера наказания, мистер Уизерби? Госден говорил, не глядя в его сторону, уставившись в отражение ряда выстроившихся бутылок в зеркале позади стойки, предаваясь своим мрачным размышлениям. -- Государство отнимает у человека жизнь. Вы за это или против? Вам никогда не приходилось выступать за отмену смертной казни? -- Когда-то в колледже я подписал такую петицию, как мне кажется. -- Когда мы молоды,-- продолжал Госден, обращаясь к своему дрожащему отражению в зеркале,-- мы куда более чувствительны в отношении ценности человеческой жизни. Я и сам когда-то принял участие в марше протеста против повешения нескольких цветных юношей. Я тогда уже не жил на юге -- мы перебрались на север. Но тем не менее я принял участие в такой процессии. Во Франции существует популярная теория, что смерть под ножом гильотины наступает мгновенно, хотя понятие о таком мгновении -- вещь весьма растяжимая, как это ни странно. Существует такое мнение, что отрубленная голова, скатывающаяся в корзину, все еще способна чувствовать и мыслить несколько мгновений после того, как совершен акт возмездия. -- Довольно вам, мистер Госден,-- примирительно сказал Джиованни.-- Разве вы завели приятный разговор? Нет, этого никак не скажешь. -- Прости меня, Джиованни,-- сказал Госден, мило улыбнувшись.-- Мне, конечно, должно быть стыдно перед вами за самого себя. В таком очаровательном, уютном баре, в присутствии такого чувствительного, талантливого человека, как мистер Уизерби. Прошу простить меня. Ну, если я прощен, то мне нужно позвонить.-- Он сполз со своего высокого стула у стойки, пошел, подпрыгивая, в своем узком темном костюме в дальний конец пустого ресторана, открыл небольшую дверь, ведущую в туалеты и к телефонной будке. -- Господи,-- вздохнул Уизерби,-- что все это означает? -- Разве вы его не знаете? -- тихо спросил Джиованни, не спуская глаз с темной глубины ресторана. -- Ну, только то, что он сам рассказал о себе,-- ответил Уизерби.-- А почему вы спрашиваете? Неужели вы считаете, что все обязаны знать, кто он такой? -- Но его имя упоминалось во всех газетах два-три года назад,-- сказал Джиованни.-- Его жену изнасиловали и потом убили. Где-то на Ист-Сайде. Он пришел домой к обеду и обнаружил ее труп. -- Боже мой,-- тихо произнес Уизерби, испытывая к этому человеку внезапную жалость. -- Преступника задержали на следующий день,-- сказал Джиованни.-- Он оказался то ли плотником, то ли водопроводчиком. Иностранец, из Европы, у него жена, трое детей, жили они где-то в Куинсе. Никакого криминального прошлого, никаких жалоб на него, все чисто. Он занимался своей работой в жилом доме, позвонил не в ту дверь, она открыла ему, сама была в легком халатике или что-то в этом роде. -- Ну и что с ним сделали? -- спросил Уизерби. -- Убийство первой степени,-- ответил Джиованни.-- Его должны посадить на электрический стул там, в верховье реки, сегодня поздним вечером. Вот почему Госден пришел сюда. Чтобы узнать, покончили с ним или нет. Обычно казнь совершается, насколько я знаю, часов в одиннадцать, в половине двенадцатого. Уизерби посмотрел на свои часы. Было почти половина двенадцатого. -- Ах, какой несчастный человек,-- вздохнул он.-- Если бы его сейчас спросили, кого он имеет в виду,-- преступника или Госдена, он наверняка не смог бы дать четкого ответа. -- Госден, Госден,-- повторял он, пытаясь что-то вспомнить.-- Нет, вероятно, в это время меня не было в городе. -- Был большой шум,-- пояснил Джиованни.-- Пару дней. -- И часто он приходит сюда, заводит такие разговоры? -- поинтересовался Уизерби. -- Впервые слышу от него такое,-- признался Джиованни.-- Обычно он приходит сюда пару раз в месяц, заказывает стаканчик в баре, ведет себя тихо, вежливо, потом довольно рано ест в глубине зала с книжкой в руке. Никогда и не подумаешь, что с ним что-то произошло. Но сегодня все происходило иначе. Он пришел около восьми вечера, ничего не стал есть, уселся возле стойки и медленно пил весь вечер. -- Поэтому у вас и открыто? -- догадался Уизерби. -- Да, вы правы. Нельзя же выпроваживать человека в такую ночь. -- Конечно нет,-- согласился с ним Уизерби. Он еще раз посмотрел на дверь, ведущую к телефонной будке. Ему захотелось уйти. Ему совсем не хотелось слышать, что скажет этот человек, когда вернется к стойке от телефонной будки. Ему хотелось поскорее уйти, чтобы быть дома, когда вернется жена. Но он понимал, что не может вот так просто взять и убежать, хотя такая идея, конечно, была весьма соблазнительной. -- Впервые я услыхал, что он сделал предложение своей жене здесь, у меня,-- сказал Джиованни.-- Думаю, поэтому...-- он осекся, не высказав до конца свою догадку. -- И как она тогда выглядела, его жена? -- спросил Уизерби. -- Милая, красивая, маленькая женщина... Она не привлекала к себе особого внимания. Дверь в глубине ресторана открылась, и Госден большими шагами направился назад, к стойке бара. Уизерби наблюдал за ним. Он не остановился ни перед одним столиком, ни справа по проходу, ни слева, перед тем из них, который мог вызывать у него особые воспоминания. Он вскочил, как в седло, на высокий стул, улыбнулся своей торопливой, извиняющейся улыбкой, и по выражению его лица никак нельзя было сказать, что же ему сообщили по телефону. -- Ну,-- сказал Госден,-- вот и я. -- Позвольте мне предложить вам от себя стаканчик,-- сказал Уизерби, ткнув пальцем в сторону Джиованни. -- Вы очень любезны, мистер Уизерби,-- ответил Госден.-- Очень добры, на самом деле. Они наблюдали за тем, как Джиовани наполняет их стаканы. -- Ожидая там, когда меня соединят с абонентом,-- продолжал Госден,-- я вдруг вспомнил одну забавную историю. О том, что одни люди счастливы, а другие -- нет. Это рыбацкая история. Вполне приличная. Я никогда не запоминаю неприличных историй, даже если они очень смешные. Не знаю почему. Жена моя говорила по этому поводу, что я большой скромник, и, может, она была права. Попытаюсь передать все точно, ничего не исказить. Дайте подумать,-- он явно колебался, поглядывая на свое отражение в зеркале.-- Это о двух братьях, которые решили пойти на рыбалку на целую неделю на одно горное озеро... Вы, может, ее уже слышали, мистер Уизерби? -- Нет, не слышал,-- заверил он его. -- Прошу вас, не нужно со мной особой вежливости,-- сказал Госден.-- Мне будет неприятно сознавать, что я вам наскучиваю. -- Нет,-- снова повторил Уизерби,-- на самом деле, я ее никогда не слышал. -- Ну, это довольно старая история, с "бородой", и я, вероятно, впервые услыхал ее давным-давно, много лет назад, когда еще посещал вечеринки, ночные клубы и прочие увеселительные заведения. Так вот. Два брата отправляются на озеро, там нанимают лодку и заплывают на глубину. Только один из них забросил леску, как у него клюнуло, и он тут же вытащил из воды громадную рыбину. Он вновь забрасывает удочку, и у него вновь клюет, и он снова вытаскивает такую же громадную рыбину. Снова, снова, и так весь день. А второй с горестным видом сидит в лодке целый день, держит удочку в руках, но ни одна, даже самая маленькая рыбка не попадается на его наживку. На следующий день -- та же картина. И на третий, и на четвертый. Тот брат, которому ничего не достается, только все мрачнеет, мрачнеет, все сильнее сердится, сердится на своего брата, который знай вытаскивает из воды одну рыбину за другой. Наконец, удачливый брат, понимая, что нужно все же в семье поддерживать мир, говорит неудачнику, что на следующий день он на озеро не пойдет, останется на берегу, так что тот будет удить один на всем озере целый день. Ну, на следующее утро, встав пораньше, на зорьке, невезучий брат отправляется на рыбалку со своей удочкой, леской и самой вкусной приманкой, забрасывает леску за борт и принимается терпеливо ждать. Ждал он долго-долго. Никаких признаков клева. Вдруг за бортом раздается всплеск, выплывает самая большая рыбина,-- такую он и сроду не видел,-- выпрыгивает из воды и спрашивает человеческим голосом: "Послушай, приятель, что, сегодня твоего брата не будет?" Госден с тревогой посмотрел на Уизерби, какова будет его реакция. Уизерби сделал вид, что довольно фыркнул. -- По-моему, я пересказал все верно,-- сказал Госден.-- Мне кажется, что у этой истории гораздо более глубокий смысл, чем у подобных анекдотов. Ну, здесь ведь идет речь о везении, счастье, судьбе и о другом, подобном, надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю. -- Да, согласен с вами,-- сказал Уизерби. -- Людям, конечно, больше нравятся скабрезные истории, знаю по своему опыту, но, как я уже вам сказал, я их не запоминаю.-- Он не торопясь отпил из стакана. -- Думаю, что Джиованни кое-что рассказал вам обо мне, когда я звонил,-- сказал он. И снова в его голосе почувствовались непривычные нотки,-- ровные, замирающие, совсем не женоподобные. Уизерби бросил на Джиованни взгляд. Тот едва заметно кивнул ему. -- Да,-- ответил он,-- кое-что. Совсем немного. -- Так вот. Моя жена, когда я женился на ней, была девственницей,-- продолжал Госден.-- Мы испытывали друг к другу испепеляющую страсть с самого начала, и у нас с ней были прекрасные отношения. Она была одна из тех редких женщин, созданных только для брака, только для того, чтобы быть женой, и ничем больше. Никто особо не замечал ни ее красоты, ни глубины чувств, если просто глядел на нее или разговаривал с ней. Внешне она была самой робкой, самой положительной из всех женщин. Так, Джиованни? -- Да, мистер Госден, вы, несомненно, правы,-- отозвался Джиованни. -- Во всем мире было только два мужчины, которые ее познали. Это я и... Он осекся, замолчал. Лицо у него задергалось. -- В одиннадцать часов восемнадцать минут они включили рубильник. Этот человек мертв. Я всегда убеждал ее закрывать двери на цепочку, но она была такой безрассудной, доверяла всем людям в мире. В городе полно этих диких зверей, поэтому смешно принимать нас за цивилизованных людей. Она громко закричала. Несколько соседей в доме слышали ее вопли, но в нашем городе никто не обращает внимания на звуки, доносящиеся из соседской квартиры. Позже одна леди, живущая этажом ниже, под нами, сказала, что слышала крики, но думала, что у нас с женой -- ссора, хотя мы никогда не ссорились за все четыре года нашего брака, а другая соседка сказала, что, как ей показалось, это гремел включенный на полную мощность телевизор, и она даже собиралась написать жалобу в домоуправление, что ей мешают спать. Госден поставил ноги на кольцо под сиденьем своего стула, теперь сидел, как девушка, снова обхватив двумя ладонями стакан, упорно разглядывая его содержимое. -- Как приятно сознавать, что вы внимательно слушаете меня, мистер Уизерби,-- сказал он.-- Люди с тех пор начали меня всячески избегать, все эти три года мои старые клиенты торопливо проходили мимо моего магазина, не заглядывая ко мне, старых друзей не оказывалось дома, когда я им звонил. Теперь я полагаюсь в своей торговле только на иностранцев и на общение только с ними. На Рождество я отослал анонимно сто долларов по почте одной женщине в Куинсе. Я поступил так под влиянием минуты, импульсивно, я долго не размышлял, не искал причин, может, во всем виноваты праздники... я даже хотел попросить приглашения на... эту церемонию казни в Оссининге, сегодня ночью. Я серьезно думал об этом, и, уверен, все можно было уладить. В конце концов, я передумал -- ничего хорошего от этого ожидать не приходилось, говорю вам честно. Ну и, вместо этого, я явился сюда в бар, чтобы выпить с Джиованни.-- Он улыбнулся ему через весь бар.-- Итальянцы,-- сказал, он,-- такие нежные, такие чувствительные души. Ну а теперь мне на самом деле пора домой. Хотя я сплю очень плохо, все же из принципа не прибегаю к снотворному.-- Вытащив бумажник, он положил на стойку несколько банкнот. -- Подождите еще немного, всего несколько минут,-- попросил его Джиованни.-- Сейчас я все здесь запру и провожу вас домой, открою вам дверь. -- Ах,-- вздохнул Госден,-- будет очень любезно с твоей стороны, Джиованни. В такой тяжелый момент в моей жизни. Открыть мне дверь. Ведь я ужасно одинок. В конце концов, я уверен, что все образуется, и все со мной будет в порядке. Уизерби слез со стула, сказал Джиованни: -- Внесите, пожалуйста, в мой счет.-- Теперь и он мог идти.-- Спокойной ночи, Джиованни, спокойной ночи, мистер Госден.-- Он хотел сказать ему что-то еще, чтобы утешить, вселить в него надежду, но понимал: что бы он сейчас ему ни сказал, слова нисколько не облегчат его страданий. -- Спокойной ночи,-- отозвался Госден теперь уже зычным, с придыханием голосом.-- Мне было приятно возобновить знакомство с вами, пусть и на столь короткое время. И прошу вас, передайте привет вашей супруге! Уизерби вышел на улицу. В баре Джиованни запирал в шкафу свои бутылки, а Госден все еще медленно допивал свой стакан, уверенно сидя, словно на насесте, на высоком стуле. На улице было темно, и Уизерби торопливо, большими шагами шел к своему дому, удерживая себя, чтобы не побежать. Он стремительно взлетел по лестнице, так как подниматься на лифте -- очень долго. Открыв металлическую дверь квартиры, увидел, что в спальне горит свет. -- Это ты, дорогой? -- услыхал он сонный голос жены. -- Сейчас приду,-- крикнул Уизерби.-- Только запру дверь. Он задвинул еще один засов, которым они никогда не пользовались, и только после этого со спокойной душой, не спеша, пошел, как обычно, в любую ночь, по ковру через темную гостиную. Дороти лежала в кровати, рядом с ней на ночном столике горела лампа. На полу у кровати валялся журнал, который она, по-видимому, читала, ожидая его прихода. Она сонно улыбнулась ему. -- Какая у тебя, однако, ленивая жена,-- сказала она, когда он начал раздеваться. -- Я думал, что ты пошла в кино,-- сказал он. -- Да, я ходила. Но там я все время клевала носом. Поэтому вернулась,-- объяснила она. -- Ты чего-нибудь хочешь? Может, принести тебе молока? Крекеры? -- Ничего не хочу, только спать,-- сказала она. Повернувшись на спину, она подтянула к подбородку одеяло с простыней, ее распущенные волосы лежали на подушке. Он, надев пижаму, выключил свет, лег с ней рядом, положив голову ей на плечо. -- Виски,-- сонно произнесла она.-- И почему только у людей столько предрассудков в отношении этого напитка? Какой восхитительный аромат. Ты хорошо поработал, дорогой? -- Неплохо,-- ответил он, чувствуя прикосновение ее прохладных волос к лицу. -- Угу,-- сказала она, засыпая. Он лежал с открытыми глазами, нежно обняв ее, чутко прислушиваясь к приглушенным звукам, доносившимся до него снизу, с улицы. "Боже, храни нас от всевозможных несчастий,-- подумал он,-- и научи понимать истинную природу всех городских звуков вокруг нас". ГОД НА ИЗУЧЕНИЕ ЯЗЫКА -- La barbe!1 -- сказала Луиза.-- Как можно выносить такую вонь? -- Она сидела на полу, сложив ноги и опершись спиной на книжную полку, от ее голых ступней, высовывавшихся из джинсов, дурно пахло потом. На нос она нацепила очки в тяжелой оправе из черепашьего панциря, которые всегда надевала при чтении, и, перелистывая страницы книги, лежащей на коленях, жевала миниатюрные пирожные эклер из маленькой коробки, стоявшей рядом с ней. Луиза вот уже год изучала французскую литературу в Сорбонне, но в данный момент читала "Гекльберри Финна" во французском переводе. Французская литература, признавалась она, производила на нее угнетающее впечатление, и она всегда скучала по пряному запаху вольной Миссисипи. Она приехала из Сент-Луиса, а на вечеринках от нее часто слышали, что Миссисипи -- это Богиня-Вода всей ее жизни. Роберта не вполне понимала, что она имела в виду, но в глубине души такое заявление производило на нее глубокое впечатление своей мистикой, свойственной сердцевине Американского континента, как и ее отчаянная смелость, объясняемая самообразованием. У нее, Роберты, насколько ей известно, никогда в жизни не было Матери-Воды. Роберта сидела у мольберта посередине большой темной комнаты, в которой царил полный беспорядок. Они жили в ней вдвоем вот уже восемь месяцев с того времени, как приехали учиться в Париж. Роберта работала над длинным полотном для парижских витрин, стараясь преодолеть влияния Шагала, Пикассо и Жоана Миро1, и все эти влияния овладевали ею, сбивая с толка, в различные периоды одного только месяца. Ей было всего девятнадцать лет, и она страшно волновалась из-за своей восприимчивости других стилей живописи и других художников, и поэтому всегда старалась смотреть другие картины как можно реже. Луиза поднялась с пола медленно, изящно и грациозно, как лебедь, слизывая остатки эклера с пальцев, приводя в волнообразное движение свои блестящие черные волосы. Подойдя к окну, она настежь распахнула его и сделала несколько нарочито шумных глубоких вдохов, втягивая в легкие сырой полуденный парижский зимний воздух. -- Я опасаюсь за твое здоровье,-- сказала она.-- Могу держать пари, если кому-то в голову придет провести исследование, то они непременно придут к выводу, что в истории половина художников умерли от силикоза1. -- Это шахтерская болезнь,-- отозвалась Роберта, продолжая спокойно работать над своим полотном.-- Эта болезнь от скопления в легких пыли. А какая пыль в масляных красках? -- Ладно,-- сказала Луиза, не желая уступать подруге. Она посмотрела из окна третьего этажа вниз, на улицу.-- Его можно было бы назвать и красивым,-- сказала она,-- вот только бы ему постричься. -- У него прекрасные волосы, о чем ты говоришь? -- возразила Роберта, с трудом подавляя в себе импульсивное желание подбежать к окну.-- В любом случае, сейчас все ребята носят такие прически. -- Все ребята,-- мрачно повторила за ней Луиза. Она была на год старше Роберты и у нее уже были две любовные связи с французами, которые, по ее собственным словам, завершились для нее полной катастрофой, и теперь она пребывала в дурном настроении, переживая болезненный рефлексивный период. -- У тебя с ним свидание? -- спросила она. -- Да, в четыре,-- ответила Роберта.-- Он повезет меня на правый берег Сены.-- Она рассеянно тыкала кистью по полотну. Мысль о том, что Ги рядом, мешала ей сосредоточиться на своей работе. Луиза посмотрела на часы. -- Сейчас только три тридцать,-- сообщила она.-- Надо же, какая любовь! Роберте не нравились ироничные нотки в голосе Луизы, но она не знала, как ей с этим бороться. Ей так хотелось, чтобы Луиза сохранила свою заумь для самой себя. Мысль о Ги заставила Роберту трепетать, ее словно било электрическим током, и она начала мыть кисти, понимая, что в таком возбужденном состоянии работать нельзя. -- Ну и что он там делает? -- спросила она, стараясь казаться как можно равнодушнее. -- Он вожделенно изучает витрину мясной лавки,-- сказала Луиза.-- У них сегодня там деликатес. Вырезка. Семьсот пятьдесят франков -- кило. Роберта почувствовала легкий укол разочарования. Уж если он оказался рядом, то было бы куда приятнее, если бы он вожделенно взирал на нее, а не на витрину. -- Какая все же невыносимая эта мадам Рюффа, просто ужас! -- сказала она.-- Не позволять никому приходить к нам! Мадам Рюффа была их домовладелицей. Она жила с ними в одной квартире, кухня и ванная комната были общими. Маленькая толстая женщина, которая с трудом влезала в свои платья с потрескивающими от ее полноты поясами, втискивала свои груди в узкие лифчики, чтобы они у нее не висели, а торчали, и при этом обладала очень неприятной привычкой врываться к ним в комнату без стука. Она оглядывала их своими бегающими, недоверчивыми глазками, словно подозревая, что жилички намерены испортить ее покрытую пятнами камчатную ткань1 на стенных панелях или контрабандой привести к себе на ночь недостойных молодых людей. -- Ах, Луиза,-- сказала Роберта,-- почему ты всегда хочешь казаться такой... такой разочарованной? -- Потому что я на самом деле разочарована,-- ответила Луиза.-- То же очень скоро будешь испытывать и ты, если будешь продолжать вести себя в том же духе. -- Ни в каком духе я себя не веду,-- возразила ей Роберта. -- Ха! -- Что значит твое "ха"?! Луиза не удостоила ее ответом. Она еще дальше высунулась из окна и на ее лице появилось критическое, разочарованное выражение. -- Так сколько ему лет, говоришь? -- Двадцать один. -- Он набрасывался на тебя? -- спросила Луиза. -- Конечно нет. -- В таком случае, ему не двадцать один.-- Луиза, оторвавшись от окна, пошла через комнату к своему прежнему месту. Опустилась на пол перед коробкой с оставшимся единственным микроскопическим пирожным и, прислонившись к книжному шкафу, снова взяла в руки французский перевод "Гекльберри Финна". -- Послушай, Луиза,-- сказала Роберта, надеясь, что голос ее звучит довольно сурово и вполне убедительно.-- Я не намерена вмешиваться в твою частную жизнь и буду тебе весьма признательна, если и ты последуешь моему примеру... -- Просто я хочу, чтобы ты помнила о моем личном опыте и не обожглась,-- ответила Луиза с набитым пирожным ртом.-- Моем горьком опыте. К тому же я обещала твоей матери присматривать за тобой. -- Забудь о моей матери, прошу тебя. Одна из причин, объясняющих мой приезд во Францию,-- это как раз желание быть подальше от нее. -- Думаю, на свою голову,-- оценила ее шаг Луиза, щелчком переворачивая страницу.-- Всегда нужно полагаться на подругу. Она не подведет. В комнате воцарилась продолжительная тишина. Роберта занималась делами -- проверяла свои акварельки в портфеле, которые собиралась захватить с собой, расчесывала волосы, повязывала шарфик помоднее, красила помадой губы, с тревогой поглядывая на себя в зеркало,-- ее, как всегда, беспокоило множество вещей. Ей казалось, что она выглядит слишком юной, слишком голубоглазой, слишком невинной, слишком по-американски, слишком робкой, слишком безнадежно неподготовленной. Остановившись у двери, она сказала Луизе, нарочито углубившейся в книгу: -- Я не вернусь домой к обеду. -- Мое последнее тебе предупреждение,-- сказала беспощадная Луиза.-- Будь настороже! Роберта что было сил захлопнула за собой дверь и пошла по длинному темному холлу с портфелем в руках. Мадам Рюффа сидела в салоне на маленьком, с позолотой стульчике спиной к окну, и ее горящие любопытством глаза впились через открытую дверь салона в пространство холла; так она, сидя в одиночестве, строго контролировала все уходы и все приходы. Они с Робертой холодно кивнули друг дружке. -- Старая невыносимая сука,-- процедила сквозь зубы Роберта, мучаясь с тремя замками на входной двери, с помощью которых мадам Рюффа оградила себя от окружающего мира. Спускаясь по темной лестнице с ее привычными, как в пещере, сырыми запахами подземных рек и давно остывшими обедами, Роберта почувствовала, как ее охватывает меланхолия, как она ее угнетает. Когда отец там, в Чикаго, сказал ей, что сможет наскрести деньжат, чтобы послать ее на год в Париж заниматься живописью, то добавил: "Ну, даже если у тебя ничего не получится, по крайней мере, у тебя будет год, чтобы выучить язык". Роберта тогда была уверена, что сразу погрузится в новую, незнакомую ей жизнь, жизнь свободную, независимую и надежную, которая сулит ей процветание с легким волнующим налетом авантюры. Но что она получила на самом деле? Все эти треволнения по поводу чужого влияния на ее живопись, мрачная бдительная слежка за ней со стороны мадам Рюффа, постоянные, нудные, беспросветные предостережения Луизы. Роберта теперь чувствовала себя гораздо более связанной, неуверенной в себе, подчиненной чужой воле, чем прежде. Ей даже солгали по поводу языка. "Ах,-- говорили все,-- в твоем возрасте всего через три месяца ты будешь говорить, как заправский местный житель". Прошло уже не три, а целых восемь месяцев, она старательно штудировала французскую грамматику, понимала почти все, о чем говорили люди вокруг нее, но стоило самой произнести пять слов по-французски, как собеседники начинали отвечать ей по-английски. Даже Ги, который убеждал, что ее любит, сам говорил на английском так, как Морис Шевалье1 в своих первых картинах, всегда настаивал на том, чтобы они вели свои, даже самые интимные, самые французские по характеру беседы только по-английски. Иногда, вот, как, например, сегодня, казалось, что ей никогда не выпорхнуть из клетки детства, как бы она ни старалась, что ощущение свободы, отчаянного риска, конечные воздаяния и кары молодости ей недоступны. Остановившись на секунду, чтобы нажать кнопку и заставить с жужжанием открыться дверь на улицу, она представила себя одной из худых, целомудренных старых дев, навечно закованных в хрупкие цепи детской невинности, рядом с которыми никто не отваживался говорить о громких скандалах, страстях, смерти. Чувствуя громадное неудовлетворение собой, она поправила шарф, намотанный на голову ради простого кокетства, и вышла на улицу, где ее уже ждал перед витриной мясной лавки Ги, протирая тряпкой руль своей "Веспы". Его продолговатое смуглое, напряженное лицо средиземноморского жителя, казалось, написанное самим Модильяни, хотя она об этом обмолвилась только раз перед Луизой, озарилось приветливой улыбкой. Но на сей раз не произвело на Роберту обычного впечатления. -- Луиза была права,-- зло сказала она, не щадя его самолюбия,-- тебе нужно постричься. Улыбка тотчас исчезла с его лица. Вместо нее появилось скучноватое, утомленное выражение, одна бровь поползла вверх. Это часто раздражало Роберту, но сегодня -- отметила она про себя холодно -- это ее совсем не тронуло. -- Твоя Луиза,-- сказал Ги, морща нос,-- старый мешок, набитый гнилыми помидорами. -- Прежде всего,-- сурово возразила Роберта,-- Луиза -- моя подруга, и ты не имеешь права так отзываться о моих друзьях. Во-вторых, если ты возомнил, что говоришь на американском сленге, то должна тебя разочаровать. Ну, "старый мешок",-- еще куда ни шло, если именно это ты имеешь в виду. Но никто в Америке со времен Перл-Харбора не называет девушку "помидором". Если тебе угодно оскорблять моих друзей, почему ты не прибегаешь к французскому? -- Еcoute, mon chou1,-- сказал Ги усталым, поистине безжизненным тоном, который делал его куда более старше и возбуждал ее больше, чем эти малоподвижные, жужжащие над ухом, как шмели, ребята там, в Чикаго.-- Я хочу общаться с тобой и заниматься с тобой любовью. Может, даже женюсь на тебе. Но я не желаю служить заменой Берлитской школы живописи. Если будешь со мной вежлива до конца дня, то я разрешу тебе забраться на заднее сиденье и отвезу тебя туда, куда ты захочешь. Ну а если ты собираешься действовать мне на нервы, то лучше отправляйся пешком, куда угодно. Такой резкий и грубый отпор отстаивающего свою независимость молодого человека, терпеливо ожидавшего ее на морозе целых полчаса, вдруг подействовал на Роберту, и она сразу сникла. Это лишний раз подтверждало то, что она не раз слышала от других (большей частью от самого Ги), что французы умеют держать женщину в руках решительным образом, что делало в ее глазах всех тех парней, которые гонялись за ней на берегу озера Мичиган, слабаками и размазнями. -- Ну что особенного я сказала? -- продолжала она уже более мирно.-- Может, тебе на самом деле будет лучше с короткой стрижкой? -- Ладно, садись,-- сказал Ги. Он сел на седло мотоцикла, она устроилась за его спиной. Ей было довольно неудобно прижимать к себе одной рукой громадный портфель, а другой держаться за талию Ги. На ней были голубые джинсы, которые она надевала специально для прогулок на мотоцикле, так как ей не нравилось, что ветер раздувал ее юбки, как парашют, когда она пару раз отважилась их надеть, к тому же это неприлично -- в самый неожиданный момент их задирало порывами шаловливого ветра, и прохожие мужчины, останавливаясь, бросали на нее многозначительные, неприятные для нее, похотливые взгляды. Она дала Ги адрес художественной галереи на улице Фобур Сент-Оноре, где была назначена встреча с ее директором, устроенная специально для нее месье Раймондом, художником из того же ателье, в котором она занималась. -- Галерея Патрини ничего особенного из себя не представляет,-- рассказывал ей месье Раймонд,-- но этот парень постоянно ищет молодых художников, которые не требуют больших денег за свои работы, чтобы на них, естественно, нажиться. К тому же ему нравятся американцы. Может, тебе повезет, и он возьмет и выставит у себя пару твоих акварелей, может, для начала временно, в заднем зале, только чтобы увидеть, к чему это может привести. Ничего с ним загодя не подписывай, ничего, и тогда убережешься от всяких неожиданных неприятностей. Ги завел свою "Веспу", и они с места рванули вперед, с грохотом петляя между несущимися автомобилями, автобусами, велосипедистами и зазевавшимися прохожими с обреченным выражением на лицах. Ги гнал и гнал свою машину, демонстрируя железные нервы и добродушное безразличие к смертельному риску. Это -- одна из черт его характера,-- объяснял он свое безрассудство Роберте, и к тому же символ его мятежа против того, что он называл робкой буржуазной любовью своих родителей к полной безопасности. Он жил с родителями, потому что еще учился, хотел стать инженером и после получения диплома строить плотины в Египте, железнодорожные мосты в Андах, дороги по всей Индии. Так что он не был одним из тех лохматых, ни к чему не способных лоботрясов, которые только и слонялись и день и ночь вокруг Сен-Жермен-де-Пре1, "доили" иностранцев, проклинали свое будущее и занимались любым видом секса, как персонажи в картинах "новой волны". Он верил в любовь, верность, в достижение поставленной перед собой цели, но здесь ему не хватало серьезности, и к тому же ужасно нравилось порисоваться; он не только на нее не "набрасывался", как неудачно выразилась Луиза, но за три месяца знакомства только раз поцеловал ее, да и то в щечку, когда однажды прощался с ней, желая "спокойной ночи". -- Я против всякого дешевого юношеского промискуитета2,-- высокопарно объяснял он свое поведение Роберте.-- Когда мы сексуально созреем друг для друга, мы это сразу почувствуем. Роберта обожала его за это, чувствуя, что ей в одном пакете преподносятся все наилучшие ценности Чикаго и Парижа. Он ее так и не представил родителям. -- Они хорошие, солидные люди -- de pauvres mais braves gens,-- говорил он Роберте,-- но они не представляют никакого интереса ни для кого, кроме своих родственников. Стоит тебе провести с ними лишь один вечер, и они тебе так наскучат, что побежишь на вокзал, на первый поезд, уходящий в Гавр. Они с ветерком домчались до Кэ д'Орсе, переехав Сену через мост, и Лувр, эта греза Франции, остался на том берегу. Ветер, свирепея от скорости, набранной мотоциклом, яростно развевал шарф ярких цветов на шее Ги и его черные длинные волосы, покрывал пунцовыми пятнами щеки Роберты, сразу замораживая выступающие у нее на глазах слезинки. Она крепко обхватила одной рукой талию Ги, чувствуя его мягкое пальто из овчины, радуясь захватывающему дух стремительному движению по городу в этот серый, промозглый, зимний день. Подпрыгивая на заднем жестком сиденье грохочущей, чихающей дьявольской машинки, мчащейся по мосту перед Национальной Ассамблеей, стараясь не выпустить из-под мышки портфель со своими рисунками, она сильнее прижималась к этому самому красивому во всей Европе ее мальчику, который все энергичнее крутил ручку газа, гнал, ловко маневрируя в густом потоке уличного движения, все вперед и вперед, мимо обелиска и каменных лошадей на площади Согласия; он понимал, что никак нельзя опаздывать на встречу с человеком, продавшим двадцать тысяч картин за всю свою карьеру дельца от искусства. Вдруг неожиданно все сомнения покинули Роберту. Теперь она была уверена, что правильно поступила, уехав из Чикаго, что она правильно выбрала для себя новый город -- Париж, что на самом деле нужно было дать свой номер телефона Ги три месяца назад, когда он попросил ее об этом на вечеринке, куда пригласила ее Луиза, в доме своего второго любовника-француза. Счастливые предзнаменования, предчувствия удачи витали у нее над головой, словно невидимые звонко поющие птицы. Когда она соскочила с заднего сиденья перед маленькой художественной галереей на улице Фобур Сент-Оноре, она глядела на массивную дверь с уверенностью спортсмена, готового одержать только безукоризненную победу. -- Еcoute, Roberta,-- сказал Ги, похлопывая ее по щечке,-- je t'assure gue tout va trиs bien se passer. Pour une femme, tu es un grand peintre, et bientфt tout le monde le saura1. Она улыбнулась ему своими подернутыми пленкой тумана глазами, мысленно благодаря его за веру в нее, в ее талант, за деликатность, которую он на сей раз выразил на французском. -- Сейчас,-- продолжал он уже на английском Мориса Шевалье,-- мне придется выполнить несколько утомительных поручений моей мамы. Жду тебя через полчаса в Квенни. Помахав ей рукой на прощание, он элегантно прыгнул на седло своей "Веспы" и, дав газ, снова помчался вперед, лавируя на забитой машинами улице по направлению к английскому посольству. Его шарф ярких цветов и черные волосы развевались за спиной. Роберта, посмотрев ему вслед, подошла к заветной двери. В витрине галереи стояла большая картина, выполненная в ярко-красных тонах, на которой была изображена либо стиральная машина, либо перипетии кошмара. Роберта, бегло оглядев это яркое творение, подумала про себя: "Ну, все в порядке, я делаю гораздо лучше". С этой успокаивающей мыслью она толкнула дверь и вошла. Галерея оказалась маленьким помещением, пол которого был покрыт мохнатым ковром. На стенах толпились, не уступая друг дружке ни дюйма поверхности, картины,-- это были, главным образом, произведения того автора, который нарисовал ярко-красную стиральную машину, и его учеников. По галерее разгуливал лишь один посетитель, мужчина лет пятидесяти, в пальто с соболиным воротником и красивой черной шляпе "гомбург". Владелец галереи, выделявшийся красной гвоздичкой в бутоньерке и усталым и в то же время хищническим выражением на худом, давно избавившемся от всяких иллюзий лице, почтительно стоял в сторонке, держась подальше от этого господина в отделанном дорогим мехом пальто. Его белые холеные руки, опущенные по швам, дергались, словно им не терпелось скорее извлечь незаполненный чек из кармана или схватить потенциального клиента за шиворот, стоило тому подать мгновенный знак. Роберта сама представилась месье Патрини, владельцу галереи, на своем самом изысканном французском, а Патрини, как она и ожидала, ответил на отличном английском. -- Да, мне говорил Раймонд, что вы не без таланта. Вот, можете использовать этот мольберт. Он отошел футов на десять от мольберта, слегка нахмурившись, словно вспоминая какое-то блюдо, поданное ему за ланчем, которое ему не понравилось. Роберта, открыв портфель, поставила на мольберт свою первую акварель. Картина ни чуточки не изменила прежнего выражения на лице Патрини. Казалось, он с отвращением вспоминал очень жирный соус или рыбу "второй свежести", которую слишком долго доставляли к столу от берегов Нормандии. Он не позволял себе никаких комментариев. Время от времени его губы чуть заметно подергивались, словно от болей в желудке, а Роберта, приняв это за признак одобрения, смело выставила вторую акварель. В самый разгар демонстрации Роберта вдруг заметила, что господин в "гомбурге" перестал расхаживать по галерее, разглядывая картины на стенах, и теперь стоял чуть в сторонке, сбоку, бросая косые взгляды на ее акварели, которые она доставала из портфеля одну за другой, как из рога изобилия. Она была так увлечена наблюдениями за реакцией Патрини, что ей просто было некогда бросить взгляд на "шляпу". Губы Патрини дернулись еще раз, словно от газов в желудке. -- Ну вот,-- ровным тоном сказала Роберта, чувствуя в душе, как он ей противен,-- все. Больше нет.-- Она уже приготовилась к равнодушному отказу. -- Гм... гм... гм...-- мычал Патрини. У него был густой бас, и Роберта вдруг испугалась. Ей казалось, что он сказал ей что-то по-французски, а она не поняла. Но он сказал по-английски.-- Какая-то надежда есть,-- сказал он,-- но затаилась слишком глубоко. -- Прости меня, cher ami1,-- вмешался человек в шляпе "гомбург".-- Здесь есть нечто гораздо большее.-- Он говорил по-английски так, словно всю жизнь прожил в Оксфорде, хотя, несомненно, был французом.-- Дорогая леди,-- продолжал он, снимая шляпу и открывая ее взору густую копну седых волос со стальным отливом.-- Не могу ли я вас еще побеспокоить? Будьте настолько любезны, разложите все ваши картины вокруг, чтобы я мог внимательно все их разглядеть и сравнить без всякой спешки. Роберта бросила немой взгляд на Патрини. Ей показалось, что от удивления она широко раскрыла рот и, спохватившись, закрыла его, громко клацнув зубами. -- Дорогой барон,-- начал Патрини, и все лицо его неожиданно преобразилось, на нем появилась сияющая, полусоциальная, полукоммерческая улыбка,-- позвольте вам представить нашего американского друга с большим талантом, мисс Роберту Джеймс. Мисс Джеймс, это барон де Уммгугзедье. Так прозвучало его имя в ушах Роберты, и она теперь кляла себя за то, что до сих пор не изучила произношения французских имен, но она, не смущаясь, мило улыбалась этому седовласому французу. -- Конечно, конечно,-- сказала она, голос ее от волнения зазвучал на октаву выше.-- Буду просто счастлива.-- Она начала снимать картины с мольберта и расставлять на полу, прижимая их верхнюю рамку к стене. Патрини, вспомнив, что он профессионал, со всех ног кинулся ей помогать, и через пару минут все ее работы за последние восемь месяцев красовались по галерее, словно она открыла свою персональную выставку. Все долго молчали. Барон переходил от одной картины к другой, у одних он задерживался на несколько минут, у других не задерживался, быстро проходил мимо, заложив руки за спину, с легкой, вежливой улыбкой на губах. Время от времени он кивал головой. Роберта следовала за ним чуть в сторонке и жадно пожирала глазами знакомую акварель, к которой приближался барон, стараясь теперь взглянуть на нее по-новому, проницательными глазами этого, по-видимому, весьма сведущего в искусстве человека. Патрини, повернувшись к ним спиной, с равнодушным видом стоял у окна, наблюдая за уличным движением. На оживленной улице и в этой большой комнате, устланной мохнатым ковром, оно постоянно отзывалось глухим эхом -- хаш-хаш! Первым заговорил барон. Он стоял у картины, которую Роберта написала в зоопарке в Венсенне, на ней была изображена группа детишек в бледно-голубых лыжных костюмчиках у клетки с леопардом. -- Никак не могу решить,-- сказал он,-- нужна она мне или не нужна.-- Он медленно пошел вдоль стены.-- А может, вот эта? -- У меня есть дельное предложение,-- пришел ему на помощь Патрини, живо повернувшись к ним от окна, заслышав голос клиента.-- Вы можете взять обе домой и там, изучив их как следует, принять окончательное решение. -- Ну, если эта леди не будет возражать,-- сказал барон, направив на Роберту свой заинтересованный, даже умоляющий взгляд. -- Нет,-- ответила Роберта, всеми силами стараясь не заорать от счастья.-- Я не буду возражать. -- Отлично,-- сухо сказал барон.-- Я пришлю за ними завтра.-- Он, слегка поклонившись, надел свою красивую шляпу на седовласую голову и направился к двери. Патрини в ту же секунду, словно маг, распахнул ее перед ним. Проводив клиента, Патрини быстро вернулся в галерею, поднял обе картины, которые выбрал барон. -- Превосходно,-- сказал он.-- Это лишь подтверждает мое старинное убеждение, что в некоторых случаях художнику весьма полезно с самого начала встретиться с клиентом. Держа обе акварели под мышкой, он критически разглядывал другую многоцветную акварель, на которой была изображена обнаженная женщина. Ее Роберта написала в студии Раймонда. -- С вашего позволения, я подержу ее у себя недельку-другую,-- сказал Патрини.-- Если я дам кое-кому знать, что барон проявил интерес к вашим работам, этого достаточно, чтобы заинтересовать вашим творчеством еще одного, может, двух любителей.-- Он взял и акварель с обнаженной.-- Вам, конечно, известно, что у барона знаменитая коллекция картин. -- Конечно,-- солгала Роберта. -- У него несколько превосходных картин Сутина1, довольно много Матисса и первоклассный Брак2. Ну, само собой, как и у всех видных коллекционеров, у него есть несколько произведений Пикассо. Когда он мне что-нибудь сообщит, я вам напишу. В задней комнате зазвонил телефон, и Патрини побежал отвечать на звонок, держа под мышкой три ее акварели. Вскоре началась оживленная беседа шепотом, по тону которой можно было легко догадаться, что при общении эти два агента-интеллектуала применяют свой разработанный ими код. Роберта, постояв в нерешительности посередине зала, собрала все свои картины и снова сунула их в портфель. Патрини все еще что-то нашептывал по телефону. Роберта подошла к двери, постояла там. Он выглянул. -- Au revoir, mademoiselle3,-- помахал он ей рукой и вновь продолжил свое невнятное закодированное мы-чание. Конечно, Роберта рассчитывала на более радушную, более прочувствованную прощальную церемонию. Еще бы, впервые кто-то выразил, пусть смутное, желание купить ее картину! Но Патрини был настолько увлечен беседой, что вряд ли оторвется от трубки до полуночи, и, по-видимому, давно позабыл о ее присутствии. Она, неопределенно улыбнувшись, вышла на улицу. В холодных сгущавшихся сумерках она легко и весело шагала по улице, мимо ярко освещенных, сияющих, словно драгоценные камни, витрин дорогих магазинов, в своем развевающемся скромном шарфике, коротком пальтишке мышиного цвета, в голубых джинсах и ботинках, с видавшим виды зеленым портфелем под мышкой, стараясь держаться по-пуритански подальше от красивых, разодетых в дорогие меха женщин, в роскошных туфлях на высоких каблуках, от которых пахло ароматными духами,-- это они составляли естественную природную фауну на улице Фобур Сент-Оноре. Осторожно пробираясь между ними, она мечтала о том, как перед ней распахнутся двери музея, и она, словно в каком-то желанном, дорогом для нее трансе, уже видела перед собой большие афиши с написанным на них аршинными буквами ее именем -- Джеймс, повсюду на стекле киосков и в дверях художественных галерей. Те невидимые птицы, которые так дивно пели сегодня утром у нее над головой, теперь старались вовсю, куда громче, они пели только для нее одной, и она, такая счастливая, шла к кафе Квенни, где ее ожидал Ги. Повинуясь чувству суеверия, она решила ничего не рассказывать Ги о том, что произошло в галерее Патрини. Когда все удачно завершится, когда ее картины купят (неважно, какие именно), когда за них будут отданы деньги, а сами картины повешены на стене в доме барона, вот тогда можно будет обо всем подробно рассказать и отметить такое важное событие на славу. К тому же было стыдно признаваться Ги, что она не расслышала фамилию барона, что робела, стеснялась спросить ее у него еще раз, когда он уходил из галереи. Завтра она непременно зайдет к Патрини, и так, словно невзначай, попросит его произнести фамилию барона по буквам. Ги сидел в углу большого кафе, в котором было полно народа, нетерпеливо поглядывая на часы. Перед ним на столике стоял выпитый наполовину стакан с ананасовым соком. К разочарованию Роберты, которое она держала в строгой тайне, он не пил вина и вообще не употреблял никакого алкоголя. -- Алкоголь -- проклятье Франции,-- все время повторял он.-- Только из-за вина мы превратились во второсортную державу. Сама Роберта пила очень редко, но ей всегда было немного не по себе от того, что общается с французом, здесь, в Париже, который заказывает всякий раз, когда к их столику подходит ведающий спиртными напитками официант с картой вин в руках, бутылку кока-колы или лимонад. Это было ей так же неприятно, как и там, в Чикаго. Ги неловко встал, когда она подошла к его столику. -- Что случилось? -- спросил он.-- По-моему, я жду тебя здесь уже целую вечность. За это время я выпил три стакана ананасового сока. -- Прости,-- извинилась перед ним Роберта, поставив на пол свой портфель и усаживаясь на стул рядом с Ги.-- Этот человек был занят. Ги сел, слегка смягчившись. -- Ну, как все прошло? -- Не так плохо,-- ответила она, отчаянно борясь с соблазном выпалить правду.-- Он сказал, что ему интересно взглянуть на мои картины маслом. -- Все они дураки,-- резюмировал Ги, сжимая ее руку.-- Вот увидишь, ему придется кусать свои локти, когда ты станешь знаменитостью. Да будет поздно.-- Он махнул официанту рукой.-- Два ананасовых сока, пожалуйста.-- Он в упор смотрел на Роберту.-- Скажи мне,-- начал он,-- каковы твои намерения? -- Мои намерения? -- удивилась Роберта.-- По отношению к чему? Ты имеешь в виду себя? -- Да нет,-- с досадой отмахнулся от нее Ги.-- Все это проявится само собой, когда придет время. Ну, я имею в виду в философском смысле -- твои намерения в жизни. -- Ну,-- неуверенно сказала Роберта. Хотя она часто думала над этим вопросом, особенно сейчас, она не знала, как все это выразить словами.-- Ну, я, конечно, хочу стать хорошей художницей, само собой. Мне хочется точно знать, что я делаю, и почему, и что я пытаюсь заставить чувствовать людей, когда они смотрят на мои картины. -- Это хорошо. Очень хорошо,-- сказал Ги, словно учитель, довольный подающим надежды учеником.-- Ну, что еще? -- Я хочу, чтобы вся моя жизнь была именно такой,-- продолжала Роберта.-- Мне не хочется, ну, идти вслепую. Вот почему мне не нравятся многие молодые люди моего возраста у меня на родине,-- они не знают, чего хотят в жизни и как этого можно добиться. Ну, знаешь, вот они и бредут вслепую, на ощупь. Ги, казалось, был совершенно сбит с толку. -- Вслепую, на ощупь,-- повторил он.-- Что это значит? -- По-французски -- "tвtonner",-- объяснила Роберта, довольная представившейся ей возможностью продемонстрировать перед ним свое лингвистическое превосходство.-- Мой отец изучает историю, он специалист по военной истории, ну, все эти битвы, сражения, постоянно только и говорит о войне, о царящей там суматохе, когда все вокруг бегают, безжалостно убивают друг друга, не зная, правильно они поступают или неправильно, выигрывают или проигрывают, вообще ничего не понимают. В общем, вся эта муть... -- Да,-- сказал Ги,-- я слышал эту фразу. -- Я считаю,-- продолжала Роберта,-- что муть войны есть ничто по сравнению с мутью молодости. Битва при Геттисберге была кристально чистой по сравнению с жизнью в девятнадцать лет. Я хочу выйти из этой мути, этого тумана молодости, мне хочется быть цельной. Мне не хочется во всем полагаться на случай. Это -- одна из причин моего приезда в Париж, все повсюду твердят, какие цельные люди эти французы. Может, и мне, глядя на них, стать такой же? -- Как ты думаешь, я -- цельный человек? -- спросил ее Ги. -- Очень. Именно эта черта мне больше всего нравится в тебе. Ги задумчиво кивнул в знак согласия. Его черные большие глаза с густой бахромой черных ресниц засияли. -- Послушай, ты американка,-- сказал он,-- ты станешь прекрасной женщиной, просто супер... И я еще тебя никогда не видел такой красивой.-- Он, наклонившись к ней, поцеловал ее в щеку, еще холодную с улицы. -- Какой приятный денек! -- сказала она. Они пошли в кино, чтобы посмотреть какой-то фильм, который, как слышал Ги, был очень хорошим, после сеанса -- в бистро на левом берегу, чтобы пообедать. Роберта хотела съездить домой, чтобы оставить там портфель и переодеться, но он запретил ей это делать. -- Сегодня вечером,-- сказал он с таинственным видом,-- у меня нет настроения выслушивать отзывы о себе от твоей подруги Луизы. Когда они подходили к кинотеатру, то повсюду пестрели большие афиши-предупреждения -- детям до восемнадцати лет смотреть этот фильм нельзя, и ее смутил ироничный взгляд билетера, когда они проходили мимо него. Как она жалела, что не захватила с собой паспорт, чтобы утереть ему нос,-- ей уже за восемнадцать! Роберта без особого интереса смотрела на экран. Фильм был ей непонятен, ей всегда было трудно понимать французский, когда на нем говорят в кино, по радио или телевидению. Обычные продолжительные постельные сцены, когда обнаженная пара молодых людей долго о чем-то болтает, все слишком эротично и слишком откровенно, по ее мнению. Она просидела большую часть сеанса с закрытыми глазами, вспоминая и чуть приукрашивая события сегодняшнего дня; даже позабыла, что рядом с ней сидит Ги, который напоминал ей о себе, то и дело поднося к губам ее руку и нежно целуя ее пальчики, один за другим, причем делал это в необычной манере и в самые драматические моменты действия. Во время обеда он вел себя с не меньшей странностью. Он подолгу молчал, что было ему совсем несвойственно, смотрел на нее в упор через столик, и от этого его намеренно сверлящего взгляда ей становилось не по себе, и приходилось ерзать на своем стуле. Наконец, когда принесли кофе, Ги, откашлявшись, протянул к ней через стол обе руки. Взяв ее ладони, он, стараясь подражать ораторскому искусству, выспренно сказал: -- Все. Я решил. Время созрело. Мы наконец достигли этого неизбежного момента. -- О чем это ты? -- нервно спросила Роберта, видя, что бармен в холле маленького пустого ресторанчика не спускает с них любопытных глаз. -- Просто мне хочется говорить так, как говорят взрослые,-- пояснил он.-- Сегодня ночью мы станем любовниками. -- Тс-с-с...-- Роберта озабоченно поглядела в сторону бармена. Она быстро выдернула свои руки, спрятала их под стол. -- Больше я не могу жить без тебя,-- пылко сказал он.-- У меня есть ключ от квартиры приятеля. Он уехал в Тур, чтобы навестить свою семью. Его сегодня ночью не будет. Это рядом, за углом. Роберте не нужно было и притворяться, что такое предложение Ги ее не шокировало. Как и все девственницы, приехавшие в Париж, она в глубине души была убеждена, что ей уже не придется возвращаться домой в том целомудренном состоянии, в котором приехала сюда. От такой идеи можно было приходить в восторг, ожидать неизбежного с нетерпением или отказаться от нее, но все равно, рано или поздно, такое должно случиться. В любое другое время за эти три месяца знакомства с ним она могла бы понять настроение Ги и принять его предложение. Даже сейчас ей понравилось, с какой откровенностью, стараясь не уронить ее девичьего достоинства, он это сделал. Но то же чувство суеверия, которое терзало ее сегодня днем в галерее и помешало рассказать Ги о двух акварелях, теперь снова охватило ее с новой силой. Как только судьба ее двух картин прояснится, она подумает о предложении Ги, сделанном ей столь откровенно. Но не раньше. Сегодня этого не будет еще и по другой причине. Даже если это случится и от судьбы никуда не уйдешь, то она была уверена в одном: никогда не согласится на первую физическую любовь, когда на ней -- джинсы. Она покачала головой, еще больше раздражаясь от того, что вся вспыхнула,-- ее щеки и шея горели огнем. Она опустила глаза на тарелку, не могла больше смотреть на Ги -- ее заливала пунцовая краска. -- Нет, прошу тебя, только не сегодня. -- Почему же? -- спросил он. -- Это... так неожиданно... -- Ничего себе неожиданность,-- громко воскликнул он.-- Мы с тобой видимся почти каждый день вот уже три месяца подряд. Разве ты к этому не привыкла? -- Я ни к чему не привыкла, и ты это отлично знаешь,-- резко возразила она.-- Прошу тебя, не будем больше говорить об этом. Я твердо сказала: только не сегодня. -- Но у нас квартира только на сегодняшнюю ночь,-- настаивал Ги.-- Мой приятель не будет торчать в Туре целый год.-- У него было такое кислое, такое мученическое лицо, что впервые Роберта за все время их знакомства вдруг поняла, что он нуждается в утешении. Она, наклонившись к нему, нежно похлопала его по руке. -- Ну, не нужно кукситься,-- сказала она.-- Может быть, только в другой раз. -- Хочу тебя предупредить,-- сказал он, стараясь не терять своего мужского достоинства.-- В следующий раз ты будешь приставать ко мне, а не я. -- Хорошо,-- быстро ответила она,-- буду,-- чувствуя одновременно и облегчение и досаду из-за такого быстрого его согласия.-- А теперь заплати по счету. Мне завтра утром рано вставать. Позже, лежа в своей узкой кровати на комковатом матраце под тяжелым стеганым одеялом, она никак не могла уснуть. Слишком возбуждена. "Ну что за день,-- думала она.-- Я становлюсь художницей. Уже на грани. И я становлюсь женщиной. Тоже на грани". Она хихикнула от выспренности своих фраз и обняла себя под одеялом. Она была очень довольна гладкостью своей кожи. Если бы Луиза не спала, она бы ей во всем призналась. Но Луиза крепко спала в своей постели у противоположной стены в своих бигуди, все ее лицо было жирно смазано кремом от морщин, которые явно не появятся в ближайшие двадцать лет. С сожалением Роберта закрыла глаза. Как ей хотелось, чтобы сегодняшний день никогда не кончался! Два дня спустя, когда она вошла в свою комнату, включила свет, то увидела на своей кровати письмо, присланное по пневмопочте. Уже смеркалось, и в квартире было холодно и пустынно. Луизы дома не было, и в кои веки на наблюдательном пункте в салоне мадам Рюффа не оказалось. Так что ее никто не видел, когда она прошла по холлу к своей двери. Она вскрыла письмо. -- "Дорогая мисс Джеймс,-- прочитала она.-- Немедленно свяжитесь со мной. У меня есть для вас важное сообщение". И подпись -- Патрини. Роберта посмотрела на часы. Пять вечера, Патрини еще мог быть в своей галерее. Чувствуя, как у нее заколотилось сердце, как у нее кружится голова, она снова через холл прошла в салон, где стоял телефон. Когда мадам Рюффа куда-нибудь выходила по своим делам, она запирала диск на крошечный замочек, но все же был какой-то, пусть незначительный, шанс, что на этот раз она забыла это сделать. Нет, мадам Рюффа ничего никогда не забывала. Телефон был на замочке. "Негодная старая сука!" -- трижды в сердцах повторила Роберта. Она пошла на кухню, нет ли там горничной. На кухне было темно, и Роберта вдруг вспомнила, что у нее сегодня выходной. -- Ах, ну и Франция,-- воскликнула она.-- Будь ты проклята! Она вышла из дома и поспешила к кафе на углу, где был платный телефон. Но там, в телефонной будке, как назло, стоял какой-то мужчина с портфелем в руках и с унылым выражением на физиономии что-то записывал на листе бумаги и одновременно что-то говорил в трубку. Из того, что ей удалось понять, этот тип с портфелем говорил о какой-то сложной сделке относительно установки водопроводных труб. Он и не думал заканчивать. Ну и город, этот Париж, с досадой плюнула Роберта. Здесь все висят на телефонах часами, и днем и ночью. Она, конечно, была неправа. Она снова посмотрела на часы. Четверть шестого. Патрини закрывает в шесть. Роберта вернулась в бар, заказала себе стакан красного вина, чтобы успокоить взвинченные нервы. Потом придется пожевать жвачку, чтобы отбить запах вина изо рта. У нее на семь намечена встреча с Ги, и ей придется выслушать долгую и нудную нотацию, если он только почувствует, что она выпила. В баре было полно работяг из окрестного квартала, они громко разговаривали, смеялись, пили, сколько хотели, и ни одного из них не волновало, будет ли от него пахнуть спиртным или не будет. Наконец, этот зануда слесарь вышел из будки, и туда немедленно влетела Роберта. Она опустила в щель жетон. Вдруг, к своему ужасу, она вспомнила ту бесконечную беседу, которую Патрини вел с другим агентом по телефону, и паника стала медленно овладевать ею. Она трижды пыталась дозвониться, но все напрасно,-- телефон Патрини был занят. Уже двадцать пять минут шестого. Она выскочила из телефонной будки и, расплатившись за вино, побежала к станции метро. Предстоял долгий путь практически через весь город, но другого выхода у нее не было. Мысль о том, что она ляжет спать, так и не узнав, что есть от Патрини, была ей просто невыносима. Хотя уже наступил вечер и было по-зимнему холодно, ее прошиб пот, и, когда она добежала до дверей галереи, чуть не задохнулась. Ярко-красная картина, изображающая не то стиральную машину, не то перипетии кошмара, была на месте, в витрине. Роберта, открыв дверь, влетела внутрь. В галерее никого не было, но из кабинета в глубине доносился заговорщический шепот Патрини, разговаривавшего по телефону. У нее сложилось вполне оправданное впечатление, что он говорил по телефону тем же голосом и стоя в том же положении с того времени, когда они расстались с ним два дня назад. Немного отдышавшись, она прошла в глубь галереи к его кабинету и показалась на пороге. Он, наконец, поднял на нее глаза, дружески махнул рукой и продолжал свой невыносимый треп. Она вернулась в галерею и сделала вид, что изучает большое полотно, на котором было изображено что-то вроде яиц малиновки, только увеличенных раз в тридцать. Она была рада, что пока может передохнуть. За это время она могла собраться, взять себя в руки. Патрини -- это наверняка такой человек, который не переносит никаких проявлений возбужденного состояния, энтузиазма или благодарности. Она была в этом уверена. К тому времени, когда он, наконец, вышел из своего кабинета, на ее лице застыла отчаянная скука, что ее слегка забавляло. Он подошел к ней, как большое ласковое животное, ступающее лохматыми мягкими лапами по ворсистому ковру. -- Добрый вечер, дорогая мадмуазель,-- начал он.-- Сегодня утром я звонил по оставленному вами телефону, но какая-то пожилая леди ответила мне, что там такая не проживает. -- Это моя домовладелица,-- объяснила Роберта. Старый трюк мадам Рюффа, она всегда стремилась не поощрять то, что она называла невыносимым рэкетом телефонных звонков. -- Я хотел вам сказать,-- продолжал Патрини,-- что месье барон заходил ко мне сегодня утром и сказал, что никак не может выбрать, какая из двух ваших акварелей ему приглянулась больше, поэтому он решил взять их обе. Роберта невольно закрыла глаза в этот неожиданный, славный, счастливый для нее момент. Чтобы не выдать себя, она косилась на картину, висевшую на противоположной стене. -- На самом деле? -- спросила она.-- Обе сразу? Оказывается, он куда более интеллигентный человек, чем я предполагала. У Патрини вырвался из горла какой-то странный звук, словно он подавился, но Роберта была готова простить его за это, в эту счастливую минуту она простила бы любого и каждого за все что угодно. -- Он также попросил меня передать вам, что приглашает вас к себе сегодня вечером на обед,-- продолжал Патрини.-- До семи я должен сообщить о вашем решении его секретарю. Так вы свободны сегодня вечером? Роберта колебалась, не зная, что ответить. У нее в семь свидание с Ги, и она знала, была уверена, что он явится раньше, в шесть сорок пять, и будет ждать ее на холодной улице -- окоченевшая жертва ненависти мадам Рюффа к мужскому полу. Потом подумала о том, что художники должны быть людьми жестокими, иначе они не художники. Вспомните Гогена, Бодлера. -- Да,-- небрежно ответила она Патрини.-- Думаю, что меня это устроит. -- Он живет на площади Буа де Булонь, девятнадцать "бис",-- объяснил ей Патрини.-- Это сразу же за авеню Фош. В восемь часов. Ни в коем случае не обсуждайте с ним цену картин. Этим займусь я сам. Вам понятно? -- Я этого никогда не делаю,-- высокомерно ответила ему Роберта. Она была счастлива, что сумела сдержаться. -- Я позвоню секретарю барона,-- пообещал Патрини.-- А завтра я выставлю в витрине вашу "Обнаженную". -- Я как-нибудь заскочу,-- пообещала Роберта. Она понимала, что ей нужно как можно скорее убираться из галереи, чувствовала -- стоит ей произнести еще одну фразу, состоящую пусть всего из четырех слов, как она издаст примитивный вопль триумфатора. Роберта вышла из галереи. Она совсем не ожидала, что Патрини сам любезно откроет перед ней дверь. -- Юная леди,-- сказал он ей на прощание,-- я понимаю, это не мое дело, но прошу вас, будьте поосторожнее. Роберта кивнула, его слова показались ей забавными, но она прощала его и за это предостережение. Только после того, как она прошагала ярдов двести в западном направлении, вдруг вспомнила, что до сих пор не знает, как зовут барона. Когда она проходила мимо почетной гвардии с отомкнутыми штыками у Дворца Миньон, то осознала, что есть еще пара проблем, которые ей необходимо решить. Она была одета так, как одевалась ежедневно,-- для чего наряжаться, если приходилось целый день пешком бродить по улицам в эти сырые, ветреные и холодные дни в Париже? На ней был плащ, на шее повязан шарфик, шотландская шерстяная юбка со свитером, а на ногах зеленые шерстяные чулки и лыжные ботинки. Вряд ли в таком костюме следует являться на обед на авеню Фош. Но если она пойдет домой, чтобы переодеться, то обязательно застанет там Ги, который будет торчать в ожидании ее на улице, и у нее, конечно, не хватит мужества признаться ему в том, что она "кинула" его сегодня ради обеда с пятидесятилетним представителем французской знати. Он, конечно, расстроится, будет с ней груб и беспощаден и в конце концов заставит ее расплакаться. Это у него выходило очень просто, стоило ему только захотеть. Но в этот вечер она не могла появиться в гостях вся зареванная, с красными, воспаленными глазами. "Ну,-- подумала она,-- ничего не поделаешь, придется барону принять ее такой, какая она есть, в этом затрапезном наряде, в зеленых шерстяных чулках. Если он намерен общаться с художниками, пусть привыкает к их некоторой эксцентричности". Но ей было не по себе от одной мысли, что она заставляет Ги ждать ее на холодной улице. У него слабые легкие, и каждую зиму он по несколько раз страдал от приступов бронхита. Она вошла в кафе на авеню Миньон и попыталась дозвониться до своей квартиры. Никто не отвечал. "Луиза, черт бы тебя побрал,-- с досадой подумала Роберта,-- вечно ее нет на месте, когда она нужна позарез! Могу поспорить, что она ушла на любовное свидание к третьему французу". Роберта повесила трубку телефона, взяв неиспользованный жетон. Она впилась глазами в телефонный аппарат, словно что-то соображая. Ей, конечно, следовало позвонить Ги домой, и в конце концов ему передадут, что она звонила, но она уже два или даже три раза звонила ему, к телефону подходила мать, с ужасно высоким раздраженным голосом, и она всегда притворялась, что не понимает французского Роберты. Сегодня ей вовсе не хотелось снова так разговаривать с его матерью. Задумчиво подбросив жетон пару раз на руке, она вышла из будки. Ладно, придется отложить решение проблемы с Ги до завтрашнего утра. Идя к Елисейским полям, под этим отвратительным моросящим мглистым дождиком, она усилием воли выдавила Ги из своего сознания. Ну, если любишь, нужно быть готовым пережить и немного сердечной боли. Роберта медленно шла к площади Буа де Булонь. Она долго не могла найти этот дом, долго плутала, сделала большую ненужную петлю под сплошным темным дождем, пока не подошла к нужному дому. На ее часах было восемь пятнадцать. Дом номер 19 "бис" оказался большим непривлекательным особняком, перед которым стоял "бентли" и еще несколько машин поменьше. Перед ними кучкой стояли три или четыре шофера. По этим явным признакам Роберта с удивлением поняла, что в дом приглашены и другие гости. По тону предостережения Патрини,-- "Прошу вас, будьте поосторожнее",-- она считала, что предстоит уютный интимный обед тет-а-тет, который барон устроит для своей юной протеже. Во время своего продолжительного пешего перехода сюда почти через весь город она думала над этим и в конце концов решила ничему не удивляться, не теряться, не впадать в шоковое состояние, что бы там ни случилось, и неизменно вести себя в высокомерной парижской манере. Кроме того, она была уверена, что сумеет совладать с пятидесятилетним стариком, независимо от того, сколько картин он у нее купит. Она позвонила, чувствуя, как сильно озябла и промокла до нитки. Дверь ей отворил дворецкий и тут же уставился на нее, словно не верил собственным глазам. Она смело вошла в холл с высоким потолком, с большими зеркалами вокруг, сняла свое промокшее насквозь пальто, шарф и передала слуге. -- Dites au baron que mademoiselle James est lа, s