"Я знаю, что можно противопоставить ненависти, которая беснуется во мне", -- подумала она, выходя на набережную, подметенную и чистую, как комната, вошла в лавку и выбрала несколько вещей. -- Дайте мне вон тот платок, одну трубку, вот этот стул, пару перчаток и перстень. -- Так покупки не делают, барышня Тенецкая, -- решил посоветовать ей продавец. -- Вы должны сказать мне, какую именно трубку. Трубки бывают мужские и женские. Бывают пенковые и бывают такие, что не гаснут. Иногда трубки делают по руке, которая их будет держать, в таких случаях заранее снимают мерку. -- Я еще не сняла мерку, -- ответила Ерисена и решила, что слезы выдали ее. Ей казалось, что по ее лицу можно прочитать все мысли, а по слезам не только мысли, но и сны. "Слезы предают даже после того, как высохнут, -- подумала Ерисена, -- когда они уже не отличаются от вчерашнего пота и лежат на щеках, как рыбья чешуя". Все же она выбрала крепкую трубку из сливового дерева с мундштуком из рога, как будто ей нужна была не трубка, а свирель. -- А что касается перчаток, дайте мне мужские. Такие, поверх которых можно носить перстень. И перстень такой, чтобы к ним подошел. Продавец проворчал, что лучше было бы перчатки заказать по руке того, кто будет их носить, да и размер перстня надо бы знать точно, но Ерисена ответила, что она и так знает размеры того, для кого делает покупки. На самом деле это было не так. Тот, кому все это предназначалось, был ей незнаком. Она не знала, как он выглядит, как его зовут. Она никогда его не видела. Ерисена Тенецкая подбирала вещи для еще неизвестного ей суженого, для будущего мужа, который рано или поздно должен вынырнуть из открытого моря будущего. Из моря будущего, к которому Дунай, лежащий у ее ног и у ног всего города, постоянно и неизменно катит свои волны. Она купила все это разом, как покупают все необходимое для венчания. И в тот момент, когда она расплачивалась за перстень, ее тело вдруг запахло персиками. Затем у одного из уличных торговцев, сидевших на ступенях, она сняла с крючка пару крошечных, шитых серебром и шелком туфелек, туфельки были связаны шнурком из крученой золотой нити. -- Не продашь ли одну из этих туфелек? -- спросила она продавца. -- Одну? -- удивился торговец и почувствовал, что его борода начала расти быстро, как у мертвого. -- Кто же, барышня, покупает туфли по одной? Ерисена Тенецкая махнула рукой, заплатила за пару и тут же бросила одну туфельку в канаву, а вторую повесила на шею как медальон. Так, с туфелькой, которая сверкала у нее на груди как драгоценность, вернулась она домой. Вечером, когда ей принесли из лавки купленные сегодня вещи, она разложила их по комнате и каждой дала имя. Перстень она назвала Борзой и только тут заметила надпись на нем: "Помни обо мне! Перстень -- это невинность, которая восстанавливается. Потеряв меня, теряешь нечто большее. Я жду твоего пальца, как жениха!" Она положила его в свою третью туфельку и задремала. Когда на церкви Святого Николая, стоявшей неподалеку от ее дома, начало бить двенадцать часов, она во сне почувствовала, что ее тело снова запахло персиками. И испугалась этого запаха. Ерисена Тенецкая не любила спать. Она боялась провалиться в сон. Девятый ключ. Отшельник Поручик французской армии Софроний Опуич скакал верхом разувшись, как человек, который сунул золотую монету в кусок хлеба и пустил его вниз по течению реки. Неподалеку от холма он разрешил своим солдатам сделать привал, а сам отправился на вершину, где находился скит, рядом с которым его обитатель неумело колол дрова. Опуич приказал солдатам помочь отшельнику. Позже, ночью, когда они возвращались с боевого задания, сгустился такой мрак, что им пришлось остановиться. И тут на вершине холма загорелся светильник. Отшельник указывал им дорогу, светом благодарил за огонь. Поручик скомандовал двигаться, но едва он произнес эти слова, как светильник погас. Стоило ему замолчать, и свет появился снова. Поручик приказал всем хранить молчание, но в этот момент заржал конь, и свет снова исчез в тумане и мраке. "Кто нам даст благодетеля, благодеяния которого не умирают вместе с ним, ведь даже звезды падают с сияющих высот, как листья с деревьев?" -- подумал Софроний и приказал завязать лошадям морды. Так они добрались до холма. Опуич велел остановиться на ночлег, а сам постучал в двери скита. Отшельник впустил его и предложил лечь в углу. Они лежали в полной темноте, и Софроний молчал, как воды в рот набрал. Отшельник был из тех, кто по прыжку дикой козы определяет, какой сегодня день, а по звуку воды -- какой будет завтра погода. Поручик чувствовал, как в нем пробуждается голод, тот самый маленький голод под сердцем, и сквозь голод и боль слушал, как глубоко под землей ревут подземные реки, как они поворачивают, как срываются в бездны или разливаются по металлической гальке и серебряному песку. Он слышал, как эти реки несут на север подземную рыбу и как его желание на дне души откликается на эти движения и звуки, на эту музыку, на ее трепет, и знал, что все происходящее в земной утробе -- это лишь отблеск мерцания звезд, лишь разговор подземного золота с золотом во Вселенной и с животными, растениями и предками в человеке. Он страстно желал, чтобы все, что связано с ним, как можно больше изменилось. У него не было никаких причин любить свое прошлое, но он надеялся на будущее и любил его, хотя понимал, что оно ведет его в смерть. Впереди было все, позади -- ничего. Его подстегивала и несла вперед жажда и надежда, что, может быть, случится чудо и изменится расположение планет над его головой, что время, которое подобно второму сердцу бьется в его кармане, перестанет отмерять часы ему в ущерб, что Водолей и Скорпион займутся другим делом и тогда отшельник по прыжку дикой козы не сможет определить, который час показывают часы поручика Софрония Опуича. Благодаря этому бестелесному желанию в нем сиял какой-то свет, но не обычный, а удивительный, такой, что его можно было, как воду, набрать в рот. Это был свет не от мира сего, он мог бы озарить подземелье, но не мог рассеять ночной мрак. А ему нужно было и немного света из этого мира. -- Знаю, почему ты не спишь, -- заговорил тут отшельник. -- Скоро вы пойдете в бой. И ты пришел узнать у меня, что случится во время этого боя... Поручик Опуич молчал и слушал, потому что он уже знал, что свет будет дарован ему только в молчании. -- Вот как, сын мой, обстоит с тобой дело. Представь себе два числа -- одно мужское, второе женское. А еще лучше, чтобы тебе было легче, представь себе две армии, воюющие друг против друга. Одна побеждает, как это было с французской армией, в которой служил твой отец, в прошлой войне. Вторая проигрывает. Так же, как тогда проиграла австрийская. Но смотри, у победы детей нет, у нее есть лишь отец. А у поражения сотня детей. Подумай теперь, кто из них сильнее? И что после победы происходит с победителями? Страшный, бородатый и незнакомый тебе человек, вооруженный до зубов, заросший грязью, неожиданно врывается в дом, до смерти пугает тебя своим чужим запахом и валит на спину твою мать еще до того, как ты успеваешь выскочить из комнаты и понять, что это твой отец. И точно то же происходит в домах всех победителей. Они тогда крепко схватили и до сих пор не выпускают из рук своих жен, своих коней, свою силу. А своих детей, тебя и твое поколение, они будут держать в тени и на привязи до тех пор, пока вы не начнете считать седые волосы на голове. А теперь посмотри на другую сторону, на вражеские мундиры, на соседнее государство, которое потерпело поражение от твоего отца и французов. Там отцы вернулись домой, как побитые псы, -- начисто разгромленные. Армия побежденных отцов захлестнула бедностью всю страну. Всю Австрию и Пруссию. И что произошло дальше? На их сыновей, твоих сверстников, которые тогда еще не носили оружия, не легла тяжесть вины за проигранную войну. У них на душе не было никаких грехов, перед ними не было никаких преград, и на их шее не было отцов, которые бы их понукали. Зато сегодня им дозволено все, что вам никогда не дозволялось. Им можно все, что было можно вашим отцам. Тебе нужны доказательства? Одно доказательство у тебя на плечах. В прошлую войну твой отец Харлампий Опуич убил знаменитого австрийского снайпера Пахомия Тенецкого. И теперь, столько лет спустя, ты, сын своего отца-победителя, и сын потерпевшего поражение Пахомия Тенецкого тоже служите в армии. Но смотри, у тебя в наполеоновской и у него в австрийской разные чины. Ты поручик, а он уже капитан, хотя вы сверстники. Это значит, что поколение сильных в армии соседней страны, проигравшей прошлую войну вашим отцам, на одно поколение младше поколения сильных в вашей армии, где до сих пор все держат в своих руках ваши отцы. Однако сейчас с теми, кто силен по другую сторону от прицела, столкнулись вы, слабые, до сих пор лишенные всех прав, хотя именно вам придется теперь нести всю ответственность и рисковать при этом новом противостоянии. В этой войне слабое поколение сыновей былых победителей воюет с мощным поколением сыновей тех, кто потерпел поражение. Поэтому берегись и помни, что для тебя настает час тяжелых испытаний... Но кое-что хотел бы спросить и я о том, чего не понимаю, когда речь заходит о тебе и твоем отце. И не только о вас, но и о вашем враге, капитане Тенецком. Почему вы воюете в чужих армиях, а не в своей? Воюете и гибнете, и те и другие, за две чужие империи, за Францию и Австрию, в то время как ваши соплеменники в Сербии и Белграде борются против турок за свою землю? Пока отшельник говорил, офицер, находившийся рядом с ним во мраке, слушал, как под скитом, на огромной, головокружительной глубине, парят во мраке разноцветные туманы, красные, желтые, зеленые и голубые, такие же, как ветры, дующие над их головами. Он больше не думал о предстоящем бое. Был тот самый час ночи, когда усы растут гораздо быстрее обычного, и он чувствовал, как что-то похожее на паутину налипает на его губы. -- Какая дорога правильная, отче? -- спросил он наконец. -- Как распознать ее среди других дорог? -- Если движешься в том направлении, в котором твой страх растет, ты на правильном пути. И помогай тебе Бог. Десятый ключ. Колесо фортуны Однажды вечером в дом, где остановился поручик Опуич на постой, привели женщину. Ее волосы цвета воронова крыла были осыпаны сединой в виде звездочек и полумесяцев, похожих на мелкие белые цветы. "Может, это серебряная пудра?" -- подумал молодой Опуич, а девушка сказала: -- Меня прислал твой отец, капитан Опуич, передать тебе привет и перстень. -- Какой перстень? -- спросил молодой Опуич. Девушка молчала. -- Ты что, ночь во рту прячешь? -- спросил он, а она проговорила стыдливо: -- Твой отец слышал, что ты ранен в плечо. -- А при чем здесь ты? -- Я знахарка. Твой отец прислал меня зализывать твою рану, сказал, что это лучше, чем если б собака лизала. А перстень он прислал для того, чтобы ты наградил меня за труд, -- и она протянула ему перстень с печаткой, на которой поручик узнал инициалы своего отца. -- Как твое имя? -- спросил он. -- Я Дуня Калоперович, из Карловцев, с Дуная, -- ответила девушка. Офицер лег, а Дуня отпила глоток ракии и перекрестила его рану. Но прежде чем взяться за дело, предупредила его: -- Посмотри на мои волосы. Когда рана заживет после моего лечения, то, наверное, не останется даже шрама, но зато вырастет клок волос черного цвета, таких же, как мои. Ты сможешь эти волосы постригать, как усы или бороду, но учти, они будут постоянно расти. Понял? Молодой Опуич только махнул рукой. Пока она зализывала его рану, он спокойно лежал навзничь и сквозь стеклянный вечер вслушивался, как под землей ревет вода, как там, в самой глубине мира, бушуют бури. Потому что с тех пор, как его охватила та самая неясная ему самому страсть, у поручика Опуича открылся слух к тайнам земли, и он слышал, что делается в ее недрах, гораздо лучше, чем другие слышат происходящее на поверхности. Перед его внутренним взором отступал мрак ночи, он слушал плач погребенной воды, шипение озер, которые глубоко внизу гасят непробудившиеся вулканы, заливая бушующий в них огонь. Он слушал, как в земной утробе дыханию луны отвечает дыхание подземных рек, их приливы и отливы. И как на удары подземного пульса отвечают, пульсируя в том же ритме, его рана, его голод и его боль. Закончив свое лечение, Дуня перекрестилась и сказала, глядя как бы неохотно на его одиннадцатый палец: -- Придется тебе какое-то время мочиться сидя... И рассмеялась в свой рукав, наполненный лунным светом. Опуич-младший тогда спросил об отце, и она ответила, что у капитана все хорошо. И опять засмеялась в рукав. -- Что ты смеешься? -- спросил поручик, и Дуня рассказала, что видела неподалеку от города в поле гадалок, ясновидцев и скоморохов. В большом шатре они показывают представления о жизни отца поручика, капитана Харлампия Опуича. -- Точнее, о его любовях. Один такой спектакль, очень грустный, называется "Последняя любовь в Константинополе", -- добавила она громким шепотом, -- я его еще раньше видела, в Сегедине. И плакала. Твой отец расстается там с жизнью из-за своей последней любви, когда одна женщина в Константинополе полюбила его и захотела иметь от него ребенка... Дуня ушла в свою комнату, а молодой Опуич отхлебнул вина и, не покидая постели, с удивительной точностью загасил струей изо рта стоявшую на окне свечу. Когда рана поручика начала зарастать, он дал Дуне отцовский перстень -- это означало, что им пора расстаться. Но она, смеясь в рукав, сказала, что сейчас, после раны, нужно вылечить кое-что другое. -- А что еще ты бы хотела вылечить? -- спросил он, ущипнув ее за щеку. -- Нехорошо, что твой мужской знак все время стоит навытяжку. Интересно, сколько ему уже лет? Он у тебя не опадает и после того, как попробует женщину? -- Нет. -- Господин мой, я должна тебе кое в чем признаться. Твой отец послал меня сюда вовсе не для того, чтоб тебя лечить. Он и не знает, что ты ранен. А я не имею никакого представления о знахарстве. И вообще никакая я не знахарка. -- Зачем же он тебя прислал? -- Он сказал, что у меня хорошие груди. Поэтому он меня и прислал. И велел передать, что пришлет тебе еще какую-нибудь девушку, которая ему особенно нравится. -- И ты только теперь мне сказала об этом? -- Ты же лежал раненый. -- А сколько у него еще девушек? -- По нему все девушки с ума сходят. -- И что он с вами делает? -- Он нам как отец родной. С ним ничего не страшно. Кроме того, он все время развлекает и удивляет нас. А меня удивить трудно. -- А как ему удалось тебя удивить? -- Оставь это. Я давно хочу узнать, как меня удивишь ты. На эти слова поручик улыбнулся и спросил: -- Как зовут ту чужую радость, что у тебя между ног? -- Евдокия. -- Ну так давай угостим Евдокию. Скажи, что хотелось бы Евдокии на ужин? Дуня прошептала ему что-то на ухо, и Софроний велел приготовить роскошный ужин на три персоны. Он приказал расстелить прямо на кровати льняную дамасскую скатерть, принести столовое серебро, а ужин, состоявший из всевозможных яств и напитков, подать в хрустальной посуде. Они с Дуней растянулись на постели, и он угостил Евдокию сначала ложкой супа из цветной капусты, потом дал ей попробовать немного запеченных в сметане грибов, предложил плов, редиску, куриную ножку, которую она обглодала до кости и они ее выбросили, а под конец на десерт угостил виноградиной. Убедившись, что Евдокия сыта, он обнял Дуню и сказал: -- Давай зальем ужин! После любви она осталась в постели, а Софроний накинул на плечи шинель, выложил на стол бумаги и письменный прибор и сел писать своим родным: "И напишите мне, как в этом году у вас идут дела -- какие виды на сенокос и на пшеницу, будет ли ее довольно, и много ли принесут виноградники и все остальное, что у нас родится. Ничего вы мне не писали, братья мои Марко и Лукиан, ведете ли вы торговлю или нет, и скотина, что у вас была, здорова ли, цела ли... Мы здесь ждем событий всякий час и Бога молим, чтобы сподобил нас Господь Бог увидеться с вами еще на этом свете! Поклонитесь от меня моим милым и любимым сестрам Йоване и Саре и милым и добрым моим невесткам Марте и Анице, пусть обо мне не беспокоятся, но пусть между ними царит почтение и согласие, и мою мать Параскеву пусть слушаются и почитают, чтобы послал им Господь Бог все блага, которые Он верным слугам своим дарит... В день святого апостола Еремея, в последний день нашего мая, а в их июне месяце, ваш сын и брат во снах ваших Софроний". Одиннадцатый ключ. Справедливость Капитан австрийской армии Пана Тенецкий в компании трех офицеров своей роты вошел в парикмахерскую "У мужчины" и распорядился постричь его и подать жареных гусят, откормленных сыром. Посреди парикмахерской стояла деревянная человеческая фигура, из которой струйкой вытекала вода. Парикмахеры засуетились вокруг офицеров, одни стригли, другие предлагали ракию и засахаренные цветы -- фиалки и розы. Потом тут же, в парикмахерской, был накрыт стол, и офицеры пообедали. К изумлению мастера по парикам, брадобрея и их помощников, капитан Тенецкий после обеда, не вытаскивая из-под подбородка салфетки, снова сел в парикмахерское кресло и потребовал, чтобы и его, и тех, кто был с ним, постригли наголо. И сбрили брови. -- Зачем это вам, господин капитан? -- едва осмелился спросить хозяин парикмахерской. -- Ведь волосы все равно что одежда. -- Вот именно, -- сказал Тенецкий, развалившись в кресле. -- Чем ты страшнее, тем лучше воюешь. Пока его стригли, он приказал своему ординарцу, ждавшему у входа, наточить саблю для левой руки. И ножны от сабли. -- Господин капитан, должно быть, имел в виду, чтобы я наточил саблю, а не ножны? -- Сабля у меня всегда острая, а ты -- ноги в руки и исполняй! -- рявкнул он, и ординарец помчался точить ножны и саблю для левой руки, что было особенно странно, принимая во внимание, что капитан вовсе не был левшой. -- Готовитесь к новым победам, mein Herr? -- спросил парикмахер, второй раз на дню занимаясь головой капитана. -- Не угадал, сокол мой, готовлюсь остаться там же, где я есть. -- Как это понять, mein Herr? -- Ты когда-нибудь видел на фреске причащающего Христа? -- Христа? Видел. Их там двое, один раздает народу хлеб, а другой -- вино. Один всегда смотрит в одну сторону, а второй -- в другую. -- Правильно. Вот видишь, как быстро ты понял. Поскольку нельзя раздавать одновременно и хлеб и вино, выходит, что тот Христос, который с хлебом, старше того, который с вином, и наоборот. Другими словами, в один и тот же момент хлеб -- это прошлое, а вино -- будущее. Так же и со сторонами света. Таким образом, фреска причащения апостолов в самом деле изображает время. -- А где же здесь вы, господин капитан? -- Я всегда посредине. Между двумя Иисусами, между Востоком и Западом, между хлебом и вином или, если хочешь, между прошлым и будущим. Там, где не умел быть мой покойный отец. Он, в сущности, и не был солдатом. Он был музыкантом и думал только во время пауз. И не знал, что жизнь зависит не от друзей, а от врагов. -- Да, правда, вы, сербы, больше думаете о врагах, чем о друзьях. Достойно похвалы, господин капитан. Говорят, на стороне противника, у французов, воюет поручик Софроний Опуич. Один из тех известных, триестских Опуичей. Будьте с ним осторожны. Берегитесь его. Он, как я слышал, пошел в отца. Стремительный, как молния. На всякий случай держите поближе к себе снайпера, который мог бы его убрать. -- Никакой он не известный Опуич. Он все еще писается в тени своего папочки, -- вмешался один из офицеров. -- В любом случае это необычный человек. Несколько дней назад он заходил к нам сюда. -- Что ты говоришь! Не может быть! -- удивился другой офицер. -- Вот вам крест! Заходил, и по очень странному делу. А вас, господин капитан Тенецкий, он называл в разговоре по имени. Говорил, что его отец был знаком с вашим отцом. -- Ну и компания, -- оборвал его капитан Тенецкий. -- Отца важно иметь всего раз в жизни. Когда -- сами знаете. Потом он больше не нужен. Что же касается поручика Опуича, я хорошо знал его сестру Йовану, но теперь мы с ней больше незнакомы. -- Что поделаешь, mein Herr, никуда не денешься, люди видят дьявола, а дьявол -- Бога. -- А что хотел от вас Опуич? -- поинтересовался из соседнего кресла третий офицер. -- Он попросил постричь и побрить его после смерти, если, не дай бог, с ним случится самое страшное. Говорят, он перед каждым боем заботится об этом. И платит вперед. Опуичи даже мертвыми хотят оставаться красавцами. -- Так оно и будет, -- прервал разговор капитан Тенецкий, сбросил на пол простыню, вышел на улицу, и его обритая голова заблестела на солнце. -- Что все это значит? -- спросил один из мальчишек, служивший в парикмахерской, у другого такого же мальчишки на побегушках, когда офицеры вышли. -- А ты не понял? -- удивился тот. -- Нет. -- Капитан Пана Тенецкий добивается справедливости. Он хочет сейчас, на войне 1813 года, отомстить поручику Софронию Опуичу, сыну капитана Харлампия Опуича, который во время прошлой войны, в 1797 году, убил его отца, Пахомия Тенецкого. Три дня спустя Софроний и Пана действительно встретились на поле боя. Пана Тенецкий и его офицеры, обритые наголо и без бровей, походили на призраков. Капитан Тенецкий при этом держал в левой руке саблю, а в правой -- ножны. Когда они неслись навстречу друг другу, поручик Софроний Опуич, заметив саблю в левой руке противника, решил, что он левша, и не придал значения его правой руке... Тенецкий проткнул его наточенными ножнами, и молодой Опуич упал как подкошенный. Последнее, что он видел, теряя сознание и пригвожденный к земле, был капитан Пана Тенецкий, который в знак окончания боя и победы вложил свою саблю в ножны, торчавшие из груди Опуича. Сабля легко вошла в ножны и в тело Опуича, не причинив ему никакой боли. Двенадцатый ключ. Повешенный Покидая поле победы, капитан Пана Тенецкий приказал подвесить поручика Софрония Опуича за одну ногу к дереву. Так тот и остался висеть, со связанными за спиной руками, головой вниз. Его длинные и красивые волосы свисали почти до земли, и теперь, впервые за многие годы, он не слышал звуков ни под ней, ни на ней. Между тем в ту же ночь повешенного нашла девушка с туфелькой на шее, появившаяся на поле боя. Она внимательно всмотрелась в него, заметила, что его член стоит, и на этом основании решила, что он жив. Девушка тут же приказала своим слугам снять поручика с дерева, развязать и доставить в находившийся поблизости городок. Австрийские солдаты из роты капитана Тенецкого не только не препятствовали ей в этом, но даже, казалось, немного ее боялись. В доме Софрония раздели догола и положили в чистую постель. При этом девушка обнаружила растущий на его плече клок черных волос с сединой в виде крошечных звездочек и полумесяцев, а на поясе кисет с золотым браслетом. Как и все молоденькие девушки, она была уверена, что самое важное написано в зеркале, однако ей было любопытно узнать и то, что говорила надпись на браслете. Потом она надела браслет на руку и осталась довольна. Затем девушка промыла поручику рану. Удивительно, но он так же, как и его белые царские борзые, не имел никакого запаха, будто ни они, ни он никогда не становились грязными и их тело само собой сохраняло чистоту. Но в данном случае пользы от этого было мало. Софроний Опуич находился в безнадежном состоянии, и девушка поняла, что действовать ей следует исключительно быстро. Она храбро взялась за дело. Внимательно вслушиваясь в дыхание раненого, она поймала момент, когда тот только начал выдыхать воздух, и с силой вдохнула в себя его боль, стараясь вобрать всю энергию зла, которую распространяло его тело. Затем, когда Софроний начал вдох, она выдохнула воздух, сообщая больному свою здоровую энергию. Так она дышала вместе с ним, и все вредное, что было в нем и что девушка не боялась вдыхать, развеивалось по ветру. Она быстро устала от такого лечения, устал, как ей показалось, и поручик. Это было похоже на роды, утомительные и для матери, и для ребенка. Она сделала перерыв и заметила, что поручик начал прислушиваться к чему-то в глубине себя. Сначала он услышал, как дребезжат стекла в шкафах просторной комнаты, в которой он лежал. Затем уловил на глубине десяти аршин под землей, под тем местом, где стояла его кровать, стук камня на дне расселины и понял, что у человеческой души есть свой восток, свой запад, юг и север. И ему откуда-то было известно, что сейчас он находится на севере своей души. Было холодно, и он старался поймать южный ветер, а когда тот действительно подул, поручик медленно повернулся и сквозь ночь двинулся на юг. На юг своей души. И пока длилось это путешествие, а длилось оно много дней и недель, перед поручиком открывалась и прояснялась одна удивительная вещь. Человек -- становилось ясно Опуичу, покачивавшемуся в деревянной кровати, напоминавшей лодку с балдахином вместо паруса, -- человек многие тысячелетия жил, не замечая, что в окружающей его природе есть числа. Миллиарды чисел. Однажды утром случайно, как цветок в траве, нашел он свое первое число. Как первую улыбку. Он открыл это первое число с таким же трудом, с каким открыл свое будущее. Но для того, чтобы добраться до следующего числа, ему потребовалось несколько тысячелетий, то есть больше, чем нужно, чтобы открыть послезавтра. В конце концов он начал приручать и укрощать числа вокруг себя, плодить их, и они множились от его прикосновения и взгляда. Но только для него. Больше ни для кого в мире числа не существовали, ни на земле, ни в земле, ни над землей. Ни для животных, ни для растений. Сначала он думал, что мертвые забывают числа, но как-то раз, глядя на отражения звезд в воде, понял, что числа есть и на небе, причем в несметных количествах. И так же, как его предок Адам дал имена животным, человек начал давать имена всем этим бесконечным числам. Однако чисел было так много, что душа Софрония отступила перед ними. В его душе не осталось ни капли сил как раз тогда, когда должно было начаться укрощение небесных чисел. Он оказался вдруг в северо-западном верхнем углу комнаты и увидел себя нагим, лежащим на постели, с волосами, рассыпанными по изголовью. В этих волосах были седые пряди, которые он не сразу узнал и которые очевидно, росли медленнее, чем черные, цвета воронова крыла, отчего и были короче. Вокруг его груди была птичья клетка без дна и верха, в которую он был заключен, чтобы оставаться недвижимым. Несмотря на то что из своего угла поручик Опуич все видел, он вовсе не раздвоился -- раздвоилась его рубашка, раздвоились его сапоги и его двурогая шляпа. Тут он начал умирать, и первое, потерянное им, был его пол, потом он почувствовал, что собственная рубашка стала ему тесна в боках и на груди, сапоги, наоборот, слишком свободны, а шляпа мала. Из своего угла на северо-западе он увидел, что глаза его порябели, как два змеиных яйца. Умирая, поручик Опуич превращался в собственную мать, госпожу Параскеву. И тогда госпожа Параскева под тесной ей рубашкой своего сына почувствовала неожиданно для себя как собственную боль тот самый Софрониев голод под сердцем, а затем эту боль под сердцем она ощутила как Софрониев голод. Так Софроний вспомнил свое желание и выздоровел. "Да, половина жизни себе, а половина -- Божьей истине. Так и должно быть", -- подумал молодой Опуич, улыбнулся и потрогал свой ус. Он был заплетен, как плетка. Кто-то причесывал его, пока он был болен. И тогда его перевезли в Земун. Тринадцатый ключ. Смерть Преодолев Эльбу, по грязи, под дождем и сильным огнем противника капитан Харлампий Опуич добрался до маленького, покинутого обитателями замка неподалеку от города Торгау и расположился на отдых. Восемь готических окон рассекали своим светом на восемь частей не только овальный зал, служивший библиотекой, но и каждый орудийный выстрел, доносившийся с поля боя. В остальных частях замка было глухо и царила полутьма. Вокруг стен, сплошь заставленных полками с книгами, шла галерея, а в центре зала на каменном полу стояла огромная медная ванна в форме цветка. Капитан Харлампий Опуич лежал, развалившись, как медведь, в горячей, хорошо посоленной воде. Он смывал с себя кровь и грязь и мурлыкал, как кошка, попивая маленькими глотками ледяной чай из крапивы с медом. Некоторое время спустя ординарец положил на края ванны доску, а на нее небольшой деревянный молоток. Привычными движениями он заплел бороду капитана в косички, разложил их на доске и как следует отбил молотком, чтобы выцедить воду и придать им красоту. Затем расстелил на той же доске белое покрывало и принес капитану легкий ужин -- немного сыра, сделанного из женского и козьего молока и смешанного с растительным маслом, мужскими (продолговатыми) помидорами и луком, сырокопченое мясо и бокал токайского вина из погребов Харлампиева приятеля Витковича. Это вино капитан возил с собой на протяжении всей войны от Егры до России и назад до Эльбы. Во время ужина капитан Опуич вдруг выпалил как из пушки: -- De figuris sententiarum! Как они там называются? И начал считать, загибая пальцы левой руки: -- Interogatio, subjectio, anteoccupatio, correctio, dubitatio... Как же дальше?.. Счастье, что на голове у нас все еще растут волосы, а не трава, -- обратился капитан к своему ординарцу, -- выпей за это, mon cher, бокал токайского и почитай мне "Илиаду". -- Есть, -- ответил ординарец и прочел название: -- "Илиада". Есть за морями, возле Трои, горький источник, и воду из него пить нельзя. Сюда на водопой собираются разные звери, но они не пьют, пока не появится единорог. Рог у него волшебный, и когда, опустив голову к источнику, он касается им воды, она становится вкусной. Тогда вместе с ним начинают пить и другие звери. А когда он, утолив жажду, поднимает рог из воды, она делается такой же горькой, как и была. Итак, если единорог мутит рогом воду, то от его взгляда она делается прозрачной. И в ее глубине как на ладони видно все будущее мира. Много раз приходил к этой воде и ждал единорога вместе со зверями и мой брат Елен Приямужевич... -- А у тебя есть брат? -- прервал ординарца сидевший в ванне капитан Опуич. -- Это не у меня брат, mon seigneur. Это брат того, из книги. -- Тогда читай дальше. -- Много раз приходил к этой воде и ждал единорога вместе со зверями и мой брат Елен Приямужевич. Как-то раз, пока все другие пили, он нашел в воде то место, которое стало прозрачным под взглядом единорога. И тогда перед ним, неудачником и трусом, вдруг открылось необозримое и бесчисленное множество бессмыслиц, которые он видел так ясно, что они до краев наполнили его. Он смотрел все дальше и дальше, сквозь дни, которые накатывались подобно волнам, и не умолкая рассказывал нам все, что видел. А видел он свою субботнюю бороду, проросшую раньше времени в воскресенье, так что он не мог ее ухватить и расчесать. Открылась перед ним суша, и будущие растения зашумели у него в ушах, и вкус камня вскипел у него во рту. Пересчитывая солнечные годы, видел он, как переселяется огненное яблоко Евы и Адама в наш город Трою. И видел меня, своего брата Париса Пастиревича Александра, как я, став гораздо старше, чем сейчас, протыкаю пастушьим посохом лежащую на земле шляпу и, переменив носки, иду в Спарту, чтобы пальцем, намоченным в вине, написать любовное признание на столе одной красивой и чужой женщине по имени Елена. И затем видел, что я краду эту женщину, как овцу, и несу ее в наш город Трою, и после этого Троя принимает огненное яблоко и сгорает до основания... -- С каких это пор тебя зовут Парис Пастиревич? Он был красивым, поэтому Елена и пошла за ним, а ты посмотри на себя: если бы уши не мешали, твой рот расползся бы до затылка. -- Но это не мое имя, mon seigneur. Это имя того, из книги. -- Да ты же только что сказал, что твое. Читай дальше и больше не путай имена! -- Видел еще дальше, еще глубже мой брат Елен Приямужевич сквозь время всякую чушь и чепуху и не мог остановиться, утопая глазами в прозрачной воде и погружаясь во время, когда ни этих глаз, ни этой воды уже не будет. От пальмы он узнал, что стоять больнее всего, однако он стоял и стоял у окна своей смерти между своими ушами и видел крестоносцев в Константинополе в 1204 году, видел, как они грузят на венецианские галеры четырех огромных коней, видел перепуганных Палеологов и обутых в грязь славян, которые втыкали копья в главные константинопольские ворота, видел, как рушится империя. Он видел и то, как Рим переселяется в Константинополь, и видел Рим в Москве, и корабль Козьмы Индикоплова, и корабль Колумба у берегов Нового Света, видел турок на подступах к Вене и французов в Венеции, где они снимали с собора Святого Марка четырех константинопольских коней, и снова рушилась империя... -- Врешь! Empire de Napoleon не рушится! -- Но разве наши не сняли оттуда этих коней? -- Читай, посмотрим, что там дальше. -- И видел галлов в Белоруссии, жующих конское мясо, и битву под Лейпцигом, и Наполеона на двух островах... -- Воистину глупость! Что делать нашему императору на островах? И что это за битва под Лейпцигом? Это же здесь, рядом! Доплюнуть можно. Ничего я не понимаю в будущем... В этом я никогда силен не был. Мое дело не будущее. Мое дело смерть. Воистину. -- И видел мой юродивый брат Елен Приямужевич со стен Трои Шлимана и красный снег октября в России, и видел охоту на евреев, и Blitzkrieg, и четверых в Ялте, и Сталина в 1948 году, и, перепуганный, раздирающий мглу своих грехов, видел Иерусалим, видел Стену плача, и арабов, и нефть, по-прежнему текущую с востока, и англо-саксов на Луне, во Вселенной, где советские русские, и сербов лицом к лицу со всем миром, и кто знает, что еще и до каких глубин видел он, пока черпал из колодца своих пророческих глаз... А мне надоели все эти выдумки и вздор, и я действительно проткнул пастушьим посохом свою лежавшую на земле шляпу, переменил носки и отправился в Спарту, чтобы пальцем, обмакнутым в вино, написать на столе признание в любви той прекрасной женщине, Елене Василевсе. Пусть наконец начнется то, что я видел! В этот момент капитан почувствовал, что вода остыла. -- Klarinetto! -- рыкнул он и встал в ванне, выпрямившись во весь свой огромный рост, так резко, что половина воды выплеснулась на пол. Обнаженное тело он перетянул поясом-коморанцем, сплетенным из красных шерстяных шнуров, и забрался в постель. Тогда ему принесли кларнет и зеленую трубку, уже раскуренную. Сидя в постели с музыкальным инструментом на коленях, он сделал одну-две затяжки. Тут перед ним предстал солдат с точно таким же инструментом в руках. -- Правду ли говорят, -- спросил капитан солдата, -- что у тебя такие ловкие пальцы, что можешь украсть у бегущего человека туфлю? -- Врут. На что мне одна туфля? Но вас, господин капитан, я могу научить и тому, и другому. И играть, и красть. Что вам больше нравится. На это капитан Опуич разразился смехом, от которого из трубки полетел пепел и она погасла, взял кларнет, и на двух инструментах вместе с солдатом они исполнили одну из вещей Paisiello. Капитан французской кавалерии Харлампий Опуич во время военного похода учился играть на кларнете. И изучал латинскую риторику. Ему в отличие от французской армии сопутствовал успех. Может быть, именно поэтому никто не удивился такому преображению капитана Опуича. Слишком много смертей было на Эльбе, чтобы это могло привлечь чье-то внимание. Четырнадцатый ключ. Умеренность Поручик Опуич выздоровел ближе к весне. Он все еще не всегда мог отличить явь ото сна, но уже знал, как его зовут. Мысли свои он ловил, как мух, почти всегда безуспешно. Чаще они ускользали от него. А если и удавалось какую-то поймать, она мертвой оставалась на ладони или, изуродованная, пыталась улететь. Он заметил, что на груди, в том месте, куда он был ранен, шрама не было, а вырос небольшой, похожий на хвостик, пучок рыжих волос. Возле себя он обнаружил слугу, которого прислал сюда его отец, и старый кисет, почему-то пустой. Из него исчезла единственная драгоценность, которую носил с собой Софроний. Браслет, данный ему матерью "для будущей суженой". Слуга ни о чем таком не слышал, правда, он поминал какую-то девушку, которая ухаживала за поручиком во время болезни. -- Должно быть, и она была из тех, кого присылает ваш отец лечить ваши раны, зализывать их, как будто они суки, простите за выражение. Опуич спросил, куда делась та девушка, однако слуга ответил, что ему это неизвестно, потому что она не появлялась с того дня, как сюда прибыл он. Поручик махнул рукой и вышел из дома, осведомившись предварительно у слуги, как называется город, в котором они находятся. -- Земун, -- ответил тот удивленно. На улице Опуич впервые за последние полгода натянул свои перчатки и нащупал в них что-то твердое. Это был перстень, которого он никогда не видел. Мужской перстень с печаткой -- заключил молодой Опуич. Он надел его на палец поверх перчатки и пролетел взглядом по улице, ища рыжеволосую женскую голову. В тот день ему не повезло, но уже на следующее утро он заметил недалеко от дома девушку, чья рыжая коса так блестела на солнце, будто была сплетена из медной проволоки. На пальцах у нее вместо украшений были золотые и серебряные, очень дорогие наперстки. А на шее вместо ожерелья висела крошечная вышитая серебром туфелька. "Быть не может!" -- воскликнул Софроний про себя и пошел за ней следом. Она подошла к Дунаю, разула одну ногу и, пробуя, холодная ли вода, в один момент оказалась стоящей и на суше, и в реке, затем повернула назад, взбежала по ступенькам и исчезла за дверью, украшенной четырьмя подковами. Он запомнил, что подковы были расположены так, будто это следы, оставленные передними ногами двух коней, стоявших мордами друг к другу. На следующий день он снова увидел девушку. Она сидела на балконе здания прямо напротив дома, в котором он жил, и, повернувшись спиной к нему и к прохожим, заплетала, расплетала и снова заплетала свою рыжую косу. Поручик изумился, узнав на ее руке свой браслет. Только тут он внимательнее всмотрелся в девушку. Ему понравились ее ступни, узкие, с длинными пальцами, и он подумал: "У этой должна быть твердая..." И прошелся под балконом, но тут же вернулся домой, продолжая думать о девушке. Она все еще оставалась на прежнем месте и теперь, скучая, переливала вино из золотой чаши в серебряную и обратно. Устремив взгляд на одну чашу и не замечая второй, она задумчиво сидела, просунув ступню сквозь решетку балкона. "По ее рукам видно, что у нее будет двое детей, -- подумал Опуич. -- По манере носить платье ясно, что она разведется, а по тому, как она причесана, можно догадаться, что умрет она в 48 лет. Так же как музыканты думают ушами, эта думает своими грудями", -- заключил молодой Опуич и обратился к девушке: -- Ты украла мой браслет, вон он у тебя на руке! Она перевела взгляд на него, и он ощутил, как все ее тело запахло персиками. А ее коса под действием этого взгляда начала, словно змея, приподниматься вверх. -- Такое каждый может сказать. Докажи. -- Я знаю, что написано на браслете. Там выгравировано: "Я талисман. Если исчерпаешь мою силу, я не смогу тебе больше служить. Если сумеешь меня снова наполнить, стану опять полезен. Но имей в виду, если талисман не помогает тебе, это не значит, что он не помогает другим..." Вот что написано на моем браслете. Теперь я тебе не позавидую! Придется вернуть его, но этот браслет откусывает руку, на которую надет! Если ты его снимешь, останешься без руки. Девушка на балконе в ответ расхохоталась. -- Тогда я его не сниму. Мы с тобой просто поменяемся. -- Чем? -- Ты утверждаешь, что я украла твой браслет, но я могу сказать, что ты украл мой перстень. Вон он у тебя на пальце. Перстень с печаткой, которым набивают трубку. И на нем тоже кое-что написано внутри, по кругу. Поручик посмотрел на перстень и про себя прочитал надпись: "Помни обо мне! Перстень -- это невинность, которая восстанавливается. Потеряв меня..." -- и тут услышал, как девушка на балконе громко сказала: -- Помни обо мне! Перстень -- это невинность, которая восстанавливается. Потеряв меня, теряешь нечто большее. Я жду твоего пальца, как жениха. Тут он вздрогнул, почувствовав под сердцем маленький голод, который плакал, как маленькая боль, и мертвых в глубине земли, под булыжником мостовой, которые щипали корни проросшей сквозь нее травы. Волосы встали у него дыбом, и он спросил: -- Кто ты такая? -- Я третья туфля, -- сказала девушка и исчезла в доме с входной дверью, украшенной четырьмя подковами. Два вечера мучился молодой Опуич с перстнем, а на третий пошел к двери с четырьмя подковами и мелом нарисовал на ней мужской крест. Наутро девушка прислала слугу узнать, что означает этот крест. -- Это что -- угроза? -- Нет, не угроза, напротив, это значит, что жизни мне нет по эту сторону двери. На следующее утро девушка взяла мел и на внутренней стороне двери нарисовала женский крест, а ближе к вечеру приоткрыла дверь так, чтобы Софроний смог увидеть этот знак, и он увидел его. Он услышал доносившийся из глубины дома, тихо, как сквозь лунный свет, голос девушки, которая пела "Воспоминания -- это пот души". И вошел. Она предложила ему засахаренные цветы -- розы и фиалки. -- Кто ты такая? -- снова спросил он. -- Кто я такая? Меня зовут Ерисена Тенецкая. Но мне все непонятнее, кто я такая, я все больше удивляюсь и себе, и тому, что делаю и во что превращаюсь. Я все меньше и меньше понимаю себя, а должно было бы быть наоборот. Я становлюсь чужестранкой в собственной жизни. И радуюсь этому... А ты кто такой? -- На реке с наступлением сумерек бывает, что на одну и ту же мушку бросаются и рыба, и птица. Я -- такая мушка, и в моей жизни сейчас как раз такой момент, как в сумерки над рекой. Но не думай, что мне безразлично, кто меня проглотит, ты или кто-то другой. Сказав это, Софроний ощутил запах персиков от ее тела и поцеловал ее. -- Что у тебя под языком? -- спросила она. -- Камень? -- Да, здесь я храню тайну. -- Дай, дай мне свою тайну! -- проговорила она, и в следующем поцелуе камень поменял место, оказавшись под языком у нее. С камнем во рту Ерисена сказала: -- Каждый вечер ангел вытаскивает мою душу из моей жизни и моего тела, как огромную сеть, полную добычи. Вчера вечером в эту сеть попалось что-то новое. Моей душой он уловил твою душу. Потом он узнал, что она одной помадой мажет и губы, и соски на груди, и, когда часы на башне начали отбивать полночь, он испустил в нее свое семя двенадцать раз, одновременно с каждым ударом. Это было началом великой любви. А от великой любви быстро стареют. От великой любви стареют быстрее, чем от долгой, несчастливой и тяжелой жизни. Ерисена скакала на своем всаднике далеко-далеко по незнакомым ей просторам и возвращалась из долгого путешествия усталая, счастливая и запыхавшаяся. А ее лоно с тех пор отзывалась эхом на все удары башенных часов. Любовь не оставляла ей времени на то, чтобы поесть. Иногда она ставила вечерний завтрак на грудь своего возлюбленного, ела и угощала его любовью и вареными овощами одновременно. Они были счастливы среди общего несчастья, им сопутствовал успех среди общего поражения, и это им не прошло даром.  * Семь третьих ключей *  Пятнадцатый ключ. Дьявол Нежить родился на мосту через реку Караш, в Банате, когда его властелин со скуки перекрестил собственную тень. Ему давали бесчисленное множество имен, таких, как "Не к ночи будь помянут", "Тот самый", "Камень ему в зубы", "Брат Божий", "Нечестивый". Он и сам считал себя именно тем, кем его называли, и боялся, как бы кто не бросил в огонь бумажку, на которой написано его имя. Он любил мочиться хвостом, никогда не знал того, что сеял, а все вокруг плевали на него через плечо. Он вырос у Букумирского озера, в Черногории, среди камней. Умел писать, но не умел читать, потому что если бы он прочел свое имя, то тут же бы умер. От него осталась бы только обглоданная кость. Он не любил роз и не любил показывать свои черные зубы, поэтому никогда не смеялся. Носил чудные сапоги с каблуком впереди и носком сзади, и о нем говорили, что он ни на кого не похож и что, несмотря на хромоту, везде поспевает быстрее ангела. Его не раз видели играющим на пыльной дороге с детьми -- он катил хвостом обруч. Когда он был маленьким, то боялся грома и в грозу часто залезал от страха мужчинам в штанины, а женщинам под юбки, потому что верил, что гром ищет именно его. Он любил рассматривать свое отражение на поверхности топора, поэтому, когда наверху начинало греметь, топоры выносили из дома, чтобы в него не ударил гром. Говорят, особой его обязанностью было заботиться о том, кому придет черед в третий раз стать вампиром. Такого в третий раз народившегося вампира он водил за собой по снам разных людей, обучая их заиканию. Он любил скакать верхом на взрослых, доить чужих коров, переодеваться в женское платье, подпоясываться хвостом и выдавать себя за невесту какого-нибудь парня из города. У него был свой цирюльник и много братьев по всему свету. Каждый из них говорил на своем языке. А он сажал терновник, глотал любую насмешку, всюду совал свой нос и всегда ходил самой короткой дорогой. Ребенок, увидевший его во сне, мочился в постель. Он знал языки животных, любил музыку, женщины его ненавидели и загоняли в бутылки, потому что считали, что у него женское тело и мужская голова, но они же продавали ему свою душу, потому что он знал, что Ева была изгнана из рая гораздо позже Адама, а кроме того, он умел хорошо хлестнуть хвостом или чем другим, что доставал из своих широких штанов. Он был хорошим пахарем, мог вспахать даже речное дно. Боялся черных собак, пения петуха и любил сидеть на весах в водяной мельнице. Он никогда не искал компании, компания всегда сама находила его, хотя его же при этом и боялась. Про него говорили: -- Если он за полу схватит, отрежь полу! А он боялся ножа в черных ножнах и осинового кола. Отбрасывал тень с очертаниями коня, везде чувствовал себя как дома, но дети издевались над ним, крича ему вслед: -- Брысь, брысь! Иди пасти белых кобылиц! Однажды в молодости он сделал из палки и овечьей шкуры волка, но тот никак не мог научиться ходить. Тогда он во сне помолился Богу, в которого верил только во сне. И Бог ему сказал: -- Скажи своему волку: прыгни на отца! Тут он и оживет. Так он и сделал, и волк только чудом не растерзал его. Рыбаки причащали его так: взяв в рот причастие, не глотали, а выплевывали в реку со словами: -- Я тебе причастие, а ты мне рыбу! Люди говорили, что он клеветник, а он боялся кукиша, пестрых щенков и черного пояса. Если ему давали пощечину, он тут же подставлял вторую щеку, чтобы получить и по ней, но мужчины знали, что этого делать не следует, потому что тут же народятся двое таких же, как он. Такое предоставлялось женщинам, и те колотили его так, что хвост у него лишь чудом держался на месте, а как-то раз все-таки отвалился, и он создал из хвоста красавицу, которой по красоте не было равных. Ее звали Петра Алауп, и жила она в Триесте. Он хвастался на всех перекрестках: -- Бог сотворил человека по своему образу и подобию, и посмотрите, что за дрянь получилась, а я сестру себе сделал из собственного хвоста, вы только поглядите, какая красавица. Как-то ночью, во время страшного ненастья, он сделал ее своей женой, и она три месяца держала под мышкой петушиное яйцо и не умывалась. Из этого яйца вылупился ребенок с коровьими ушами, похожий на отца как две капли воды. Кроме этого ребенка, у Нежитя был еще один. Это был отец лжи. Он никогда не делал зла тому, кто его ненавидит, но всегда вредил его родным и близким. Его жизнеописание было составлено в Нише (Павле Софрич. "История сербского дьявола", "Голос нишской епархии"). Стоял 1813 год, ему наскучило даже кузнечное ремесло, и он спросил свою жену Петру Алауп, что ему делать, а она что-то шепнула ему из губ в губы. Тогда он обул желтые турецкие туфли, вскочил на свою белую кобылу и завербовался в наполеоновскую кавалерию. Его направили в роту капитана Опуича, которая как раз в это время терпела поражение под Лейпцигом. Шестнадцатый ключ. Башня Однажды утром комнаты в домах Земуна проснулись светлыми от выпавшего ночью снега, и зеркало на стене белизной и блеском раньше времени разбудило Софрония и Ерисену. В то снежное утро он спросил ее за завтраком: -- Почему у нас никогда не бывает твой старший брат? -- Потому что он тот самый австрийский офицер, который проткнул тебя ножнами от сабли и повесил на дерево. Он далеко. Гонит французов. -- И ты только сейчас об этом рассказала? А почему ты меня спасла? Она посмотрела, как он жует один кусок, как его дед по материнской линии, а второй -- как бабка по отцовской, и ответила: -- Есть два типа женщин. И в этом смысле женщины имеют как бы два разных пола, как две туфли на ногах. Первый тип можно назвать женой победителя. У нее нет отца. Она полностью опирается на мужа и обожает его как обладающего могуществом, как Адама и отца своего потомства и победителя, царящего над миром животных, которым он дал имена, и над природой, которой он сопротивляется. Такая женщина помнит, где пуп земли. Благодаря мужу она имеет силу и деньги. "Дни его длятся дольше, и в жизни его больше ночей, чем у меня" -- так думает она о своем мужчине и презирает сыновей, которых считает мягкотелыми и разделенными, как Каин и Авель, одиночками без силы и влияния. "Пусть-ка они вспашут собственную тень и польют ее потом, чтобы там что-то проросло", -- думает о них она. Такая женщина не выносит и сверстников своих детей, все их поколение, которое бородой затыкает уши. Когда она выбирает, то выбирает не того, кого любит, а того, кого ненавидят или ее отец, или ее сын. Любовь у нее связана с клитором и означает наслаждение, не имеющее отношения к зачатию. Другой тип -- это дочь победителя. Она влюблена в отца, который о себе может сказать: "Мудрость моя раньше меня родилась". В нем она видит творца, победителя, властелина, который вокруг себя и вокруг нее связывает друзей крепкой связью единодушного братства. Своего мужа она презирает. Он может быть прекрасным человеком и мастером своего дела, но она будет говорить о нем: "Все из него веревки вьют, он под чужую дудку пляшет, у него мох на ушах растет!" Она не прощает ему склонности к одиночеству. "Зачем мне нужен человек без силы и без влияния, такой, у которого власти не больше чем у снежной бабы?" По той же причине она презирает и своих братьев, и их сверстников. "Они имели свой шанс -- и упустили его", -- говорит она. Поэтому она обожает сына и его приятелей, ведь наступает их время, в них она видит новое великое братство, связанное тем же духом, что и братство ее отца, в них она видит будущих победителей. "Они сбросили с себя четыре корки от пота, высохшие на четырех ветрах, и теперь они свободны" -- так думает она, потому что получает силу и богатство или через отца, или через сына. Обычно она оказывается в постели одного из приятелей собственного сына. Выбирая, она выбирает не того, кого любит, а того, кого ненавидит ее муж или ее брат... Любовь у нее связана с маткой и, значит, с зачатием, не имеющим отношения к наслаждению. -- А ты, к какому из двух типов относишься ты? Какого ты пола? -- спросил он со страхом. -- Никакого. У меня в некотором смысле нет пола. И, по крайней мере пока, я представляю собой исключение. Я третья туфля. Выбирая, я выбираю того, кого больше всех люблю. -- Значит, третья туфля действительно существует! -- Да. Я стараюсь вести себя не так, как другие женщины. Я не повинуюсь законам смены поколений победителей и побежденных, потому что эти нормы поведения свойственны мужчинам. Я знаю, что мужчины реализуют себя через других, а женщины -- через самих себя. И когда тени вечерних растений взлетают к небу, я знаю, что я дочь победителя. И я своего отца обожаю наперекор всем. -- А разве ты не знаешь, что мой отец убил твоего отца еще на прошлой войне, в прошлом веке? -- Это вина не твоя, а скорее моего брата, Паны Тенецкого, капитана австрийской армии, который так же кровожаден, как и твой отец, капитан французской кавалерии Харлампий Опуич. И в таком случае вина может рикошетом отскочить назад, в прошлое. Поэтому я не переношу самодовольную компанию своих братьев и их друзей -- победителей и насильников, которые вместе со своими женами отвечают мне тем же. И я с ужасом думаю о своих и об их детях, которым предстоит на себе испытать с их стороны насилие победителей, если они победят в войне, которую сейчас проигрываешь и ты, и все твои. Я бы хотела, если, конечно, доживу до того времени, оказаться в постели кого-нибудь из беспомощных сверстников моего будущего сына, причем больше в роли матери, чем любовницы, так же как получилось и с тобой, ведь я тебя выбрала как слабого сына могучего отца-победителя. Я выбрала тебя потому, что тебя не любили ни мать, ни сестры, ни любовницы, тебя не будет любить и дочь, если она у нас родится. Для меня самым страшным поражением и наказанием была бы необходимость в случае неудачи вернуться в могучую стаю моих братьев-победителей, к которой принадлежат не только все мои сверстники, но и твой отец. Если мне придется сбросить с себя третью туфелю, это будет концом моего пути. Оставим, однако, меня в покое. Давай посмотрим, что с тобой, то есть с нами. Ты хочешь вернуться в свою часть, которая, продолжая отступать, движется на северо-запад. Все это неминуемо закончится где-нибудь во Франции. Я не знаю, гражданин ли ты французского государства, но знаю, что служишь во французской армии. Также я знаю, что государство -- это необходимое зло. Самое большое, чего можно ждать от государства, -- это чтобы оно не плевало тебе в тарелку. А войны? Ты говоришь -- народ, говоришь, что воюешь ради славы своей нации. Что такое народ? Посмотри на меня. Мне семнадцать лет. Я ровесница человечества, потому что человечеству всегда семнадцать лет. Это значит, что любой народ всегда остается ребенком. Он постоянно растет, и ему постоянно становится тесен его язык, его дух, его память и даже его будущее. И поэтому каждый народ должен время от времени менять костюм, который снова и снова становится ему коротким, сковывает движения и трещит по швам оттого, что сам он растет. Это одновременно и трудно и радостно. Ты говоришь -- язык. Во сне мы понимаем все языки. Сон -- наша родина времен Вавилонской башни. Во сне мы все говорим одним, единым и великим праязыком, общим для всех нас, живых и мертвых... Зачем тогда войны? Почему нужно двигаться в истории назад? Каждое убийство -- это отчасти и самоубийство. -- Если я правильно понял, ты уговариваешь меня отказаться от призвания военного? -- Да. Я хочу, чтобы ты оставил это дело. Для твоего отца это призвание, а для тебя нет. Давай выскочим из башни, объятой пламенем, из поражения, из катастрофы, они не принесут нам ни денег, ни безопасности, как ты надеешься. Давай начнем все сначала. -- Душа моя, я кое-чему научился на войне. Те мои сверстники, с которыми я вместе воевал и которые должны были погибнуть раньше других, были мудрее и знали о мире, окружающем нас, больше, чем все остальные, именно по этому признаку мы узнавали их и предчувствовали их скорую смерть. Они знали, что каждое убийство совершается преднамеренно, и намерениям этим бывает даже по тысяче лет... Другие, те, которым суждено умереть позже, были глупее. Но все это никак не было связано с врожденным умом или ограниченностью как тех, так и других. Таким образом, есть две категории. Мы относимся ко второй. -- Как это? -- Мы с тобой счастливые влюбленные. Разве нет? А от счастья глупеешь. Счастье и мудрость вместе не ходят, так же как тело и мысль. Боль -- это мысль тела. Поэтому счастливые люди всегда глупы. Только утомившись своим счастьем, влюбленные могут снова стать мудры, если они такими могут быть в принципе. Поэтому давай не будем сейчас принимать решения о том, что я должен отстегнуть свою саблю... Мы всего лишь слуги наших поступков, они -- наши хозяева... Так говорил зимним утром в Земуне молодой и глупый поручик Опуич из Триеста, не замечая того, что уже отстегнул свою саблю. Семнадцатый ключ. Звезда Отстегнув саблю и отказавшись от военной карьеры, поручик Софроний Опуич поселился с Ерисеной Тенецкой на небольшом участке земли, и они занялись ее возделыванием. В этот вечер они ели прекрасный молодой и немного резкий на вкус мед со своей пасеки, собранный всего месяц назад, и пирог с дикими каштанами и апельсиновой цедрой. Они лежали в постели и разговаривали в темноте о глупых и мудрых звездах. Окно было открыто, занавеска, надувшись пузырем, проникла глубоко в комнату, она то приподнималась, то опускалась, как живот беременной женщины, в котором лежал неподвижный ветер. Софроний вспоминал, как ребенком дома, в Триесте, катался на огромной створке ворот, вцепившись в их ручку, а потом они, как обычно, погружались в тысячу и одну ночь. Они пытались подсчитать, в какую из ночей Шехерезада зачала свое дитя от Гаруна и какая сказка рассказывалась в ту ночь. Но расчеты путались, потому что им всегда не хватало ночи и всегда не хватало сна. Жили они стремительно: каждый день -- все четыре времени года, как говорила Ерисена. Той ночью у них была еще одна тема для беседы. Капитан Харлампий Опуич в письме сообщал им, что читает Горация, играет на кларнете, и среди тысячи прочих глупостей писал, что хотел бы с ними повидаться, увидеть свою будущую сноху в первый раз, а сына по прошествии многих лет и узнать, как он выглядит, чтобы не ошибиться потом при случайной встрече. Отца перевели в специальный отряд, который сопровождал посланника, направляющегося в Константинополь с дипломатической миссией, и путь их проходил как раз по тем краям, где сейчас жили Ерисена и Софроний... Однако, к большому удивлению Ерисены, Софроний не спешил отвечать на отцовское письмо. Он колебался. Иногда ей даже казалось, что он что-то скрывает от нее. И он действительно скрывал. Скрывал то же, что скрывал от других людей, что скрывал от всего мира, -- свой маленький голод под сердцем, который на дне души превращался в маленькую боль. Иногда он запирался в комнате один, что-то там делал, ждал каких-то писем, время от времени уезжал на день-два. А по ночам прислушивался и слышал музыку магнитных бурь, которые своими ударами и эхом открывали перед ним подземные коридоры, лабиринты, целые города, давно разрушенные и исчезнувшие с лица земли, и по улицам которых, заваленным камнями, его вел хохот холодных или жарких запахов подземелья. Или же слышал сквозь камни и песок рокот разных групп металлов, представлявших собой лишь эхо континентов, давно-давно затонувших в Паннонском море, море, которое больше не существует, но которое по-прежнему сохраняет через какие-то пуповины связь с обеими Атлантидами... Ерисена гляделась в глаза коров и коз, змей и собак и чувствовала в нем какое-то беспокойство. В каждой из комнат их дома, где замки и щеколды стреляли, как заряженные холостыми патронами пистолеты, он вел себя и разговаривал по-разному. За каждой дверью он становился другим. В кухне говорил только по-турецки, в гостиной -- на языке Ерисениной матери, которому он учился у своей возлюбленной, в библиотеке всегда молчал. Вечером ложился в постель нагим и горячим, как фитиль лампады, а во сне постепенно остывал, как огромная печь, и на заре, когда он что-то бормотал по-гречески, ей приходилось накрывать его, как ребенка. Как-то днем она поцеловала его, и он вздрогнул от этого поцелуя. -- Что у тебя во рту? -- спросил он. -- Камешек с твоей тайной внутри. Ты забыл, что твоя тайна теперь живет у меня? Я хорошо берегла ее все это время. Сейчас открой ее мне. Слишком долго она в тебе томится, как письмо в бутылке. Да и вообще, что ты так о ней заботишься? Любую тайну хранит ее собственная стыдливость. Пусть она сама позаботится о себе. -- Хорошо, -- ответил он, -- послезавтра, когда ты принесешь на поле мне и батракам свежеиспеченный хлеб, я придумаю, как нам это сделать. Потому что дело это вовсе не такое безобидное... Так оно и произошло. Он отправился в поле, захватив для батраков ракию, настоянную на семи травах. Утром работники проголодались раньше времени, еще до того, как Ерисена принесла им хлеб. Когда они стали просить Софрония чего-нибудь дать им, чтобы утолить голод, он обрадовался. В это время они сидели под смоковницей, и он сказал: -- Смоковница, дай нам своих плодов, чтобы работники могли поесть! Это были слова из одной сказки, которую он слышал в детстве. И смоковница действительно дала им несколько плодов за два месяца до обычного срока. А Ерисена, в повозке с хлебами и другой снедью, появилась только через два месяца после этого утра... Она несла два взятых из повозки кувшина, ступая одной ногой по воде, а другой по берегу небольшого озера, находившегося рядом с полем. Она не заметила, что прошло столько времени. И была еще красивее, чем всегда. -- Придумал? -- спросила она, а про себя подумала: "Сколько горечи в его губах, будто вся душа отразилась!" -- Да, придумал, -- ответил он, -- и ты услышишь это ртом, а не ушами. -- Как это? -- Так надо. Я расскажу тебе одну песню на своем языке, а ты слушай ее на твоем родном. -- Но это же разные языки, -- ответила она. -- В том-то все и дело. Если ты готова слушать, правда откроется тебе в тишине между ними. Потому что между языками пролегают океаны тишины. Я все рассчитал так, что слова, которые ты будешь слышать на моем языке, прозвучат так же, как и на языке твоей матери, правда, значить они будут нечто совершенно другое. Они откроют тебе мою тайну. Их смысл на моем языке не имеет никакого значения. И он начал: Прошу Тебя, Богородица, Владычица, Не обращай Свой взор на нее, мою любовь. И не услышь ее молитвы И не поминай ее в молитвах Твоих! Незаметно перелети душой Твоей Через все, что она соделает. Ибо то, что соделает моя любовь, Страшно так, что я не смею решиться Подумать и узнать, что же это. А если Ты позаботишься о ней, о моей любви, Узнаешь все о ней, все, что я не решаюсь узнать, Если Ты помолишься за нее и за ее грехи, То смогу знать о них и я, который Тебе молится. Прошу Тебя, Богородица, Владычица, Не обращай Свой взор на нее, мою любовь! Ерисена слушала его внимательно, и постепенно ее лицо прояснялось, потому что она понимала, что в большом желании, мучившем его, не было женщины, или, точнее говоря, в его желании были все женщины вместе со всем миром, и в будущее его влекло что-то другое, что-то поистине волшебное и непреодолимое. Как только они вернулись домой, она вытащила из шкафа желтые кавалерийские сапоги Софрония и сложила дорожные сундуки. -- Поедем с твоим отцом в Константинополь. Прямо к той самой колонне, на которой висит медный щит. Восемнадцатый ключ. Луна Было как раз то время года, о котором говорят "между двумя хлебами", когда Ерисена Тенецкая и ее возлюбленный отправились на восток, в сторону границы, где на одном из постоялых дворов их должен был поджидать Харлампий Опуич вместе с миссией, которую он сопровождал. Ерисена спала в повозке, нагруженной скарбом, а молодой Опуич ехал рядом верхом. Он чувствовал, как под копытами его коня постоянно перекликаются две дороги -- верхняя, константинопольская, а под ней, как звонкая тень, стремящаяся на восток, та дорога, по которой прошагали римские легионеры. Их путь лежал через места, о которых в народе говорят, что зимой здесь пробираешься "между волком и собакой"; вдали, по обе стороны дороги, виднелись две башни. Вдруг они услышали ружейную стрельбу. Опуич пришпорил коня, за поворотом показалась река. От реки пахло икрой, течение несло вниз грецкие орехи, которых в том году уродилось столько, что под их тяжестью ломались ветки и в волны сыпались и листья, и плоды. На берегу реки им предстал огромный, полусгнивший постоялый двор, похожий на паука, висящего на струйке дыма из красной печной трубы, собравшиеся перед ним люди палили из ружей по чему-то, что находилось в воде. -- Не давай ему, не давай, не да-давай перебраться! -- кричал, заикаясь, один. -- Эх, чтоб ему, вон он, уже пристает! -- сокрушался другой, заряжая ружье. Софроний Опуич решил, что они чем-то забавляются, и вошел в постоялый двор узнать, есть ли свободные комнаты. -- Осталась только одна, -- сказала хозяйка и провела Ерисену и Софрония на второй этаж, вокруг которого шел выложенный камнем балкон. Через камни проросла трава, комната когда-то, видно, была выкрашена в зеленый цвет. В комнате была печь, из тех, что топят брикетами навоза с рубленой соломой, на плите грелась вода. -- Лучшая наша комната, -- сказал сопровождавший их слуга, почему-то глядя при этом в сторону, будто ему хотелось плюнуть. -- Я вижу, вы здесь упражняетесь в стрельбе, -- сказал за ужином Софроний тому человеку, который днем больше всех кричал на берегу реки. -- Ты, господин, ничего не п-п-понимаешь, -- пробурчал тот, -- завтра, когда немножко разберешься в том, что здесь происходит, сам начнешь стрелять. С-с-скажи-ка, в какой вас комнате п-поселили? -- Случайно не в зеленой? -- вступил в разговор другой постоялец. -- Если в зеленой, будьте осторожны, когда вам ночью начнет что-то сниться. -- Это почему же, прошу прощения? -- ответил Опуич со смехом. -- Все мы, кто ждет здесь разрешения пересечь границу, прошли через эту комнату. И все после первой же ночи требовали, чтобы нас переселили в другую. Всем, кто ночевал в той комнате, снился один и тот же сон. -- Какой, если не секрет? -- продолжал веселиться Софроний. -- Что ты за человек такой! -- вмешался, не выдержав, третий, сидевший с ними за столом. -- Всем нам, брат, снился в точности один и тот же человек, от которого пахло грецкими орехами. У него были длинные волосы, схваченные на затылке пряжкой в виде перламутровой бабочки. Одет он был в мундир и хотел убить каждого, кто в этой комнате видел его во сне. Меня он пытался зарубить саблей, но я вовремя проснулся. Однако это удалось не всем. -- И что с ними теперь? -- Они стали з-з-заикаться, -- ответил тот, которого Софроний заметил на берегу. -- П-поэтому мы и стреляем. -- А в кого вы стреляете? -- спросила Ерисена, тоже посмеиваясь. -- Да в ореховые скорлупки. На них по воде из Турции нечистая сила сюда переправляется. Потому что просто по воде она не может. Вот и ищет скорлупки от орехов, чтобы ими воспользоваться. Вчера один тут спал в зеленой комнате, он тоже видел во сне того, который всем снится. И узнал его. Говорит, что это хозяин колокольной мастерской в Земуне. -- Глупости, в ореховых скорлупках по воде плавают только ведьмы, а вы хотите остановить колдуна. Напрасно стараетесь! Они переправляются через реку в скорлупе от яиц, -- насмешливо пояснила всем Ерисена, но наутро и она проснулась бледной. В ту ночь она с молодым Опуичем рано отправилась спать. Она лежала навзничь в зеленоватом лунном свете и чувствовала, как речные запахи наслаиваются один на другой, более легкие поверх тяжелых: внизу запахи дегтя, воды и ила, над ними запах дыма, и, наконец, на поверхности облаками плавал аромат липы. И у самого лунного света было несколько запахов, и в тот вечер в нем смешивались все фазы луны. Через окна в комнату проникала речная свежесть, и где-то здесь же, на постоялом дворе, кто-то заиграл на кларнете. Играли, очень тихо, их песню "Воспоминанья -- это пот души", и Софроний Опуич взял в рот прядь волос Ерисены. Он лежал на животе, дивился звучавшей в таком месте музыке и чувствовал, как стареет и он сам, и постоянно томившее его страшное желание. Ночь всегда возвращала его куда-то в прошлое, а дни тянули в противоположном направлении, и теперь будущее показалось ему мраком, который отступает при каждом шаге. Он волновался за Ерисену без какой бы то ни было видимой причины, ощущал вкус пыли, скопившейся под кроватью, и запах гнили от стен постоялого двора. Он слышал, как в лунном свете раки выползают на берег реки, и его нюх проникал все глубже, натыкаясь под землей на запахи влажного серебра и обожженного камня. Он чувствовал, как подземные газы гонят по расселинам земной утробы реки нефти, как там, в глубине, смешиваются запахи истлевших растений, серы и горячей железистой воды. А на заре его разбудил крик Ерисены, лежавшей рядом: -- Здесь все не слава богу! Мне он тоже приснился, -- сказала она. -- А как ты узнала, что это он? -- У него в волосах была та самая перламутровая бабочка... А за поясом заткнута какая-то книга, мне показалось, что стихи... -- А он не напал на тебя? -- Нет. Наоборот, увидев меня, он смертельно испугался. В этот момент снаружи снова раздался ружейный выстрел. Опуич встал, вышел на балкон и окаменел. Постояльцы, с которыми он вчера ужинал, целились прямо в его отца. Ерисена крикнула: -- Это он! Я его узнала! Вон у него и бабочка перламутровая в волосах! Софроний прервал ее: -- Замолчи! Это мой отец, а эти болваны хотят его убить. И схватился за ружье. Но капитану Харлампию Опуичу помощь была не нужна. Его кавалеристы в мгновение ока разоружили нападавших, влепили затрещину тому заике, который выстрелил в капитана, после чего он перестал заикаться, и к постоялому двору подъехала роскошная коляска французского посланника. Она была покрыта слоем позолоты толщиной в палец и грязью толщиной в два пальца. Когда открыли дверцу коляски и спустили ступеньку, сначала появился фиолетовый сапог, а затем выпрыгнул молодой человек в голубом мундире, перепоясанный шелковым шарфом. О нем шепотом было сообщено, что это посланник его императорского величества Наполеона и что едет он к месту своего назначения, в Константинополь. Девятнадцатый ключ. Солнце -- Вы красивы и счастливы, и я желаю вам всего, что с вами уже случилось, -- сказал капитан Харлампий Опуич, когда сын познакомил его с Ерисеной. Опуич-старший сидел в корчме постоялого двора с окровавленными шпорами на сапогах, которые в то утро спасли ему жизнь, чуть было не оборванную неожиданным выстрелом, и курил зеленую трубку. Он все еще был крепок, как изразцовая печь, хотя и старел скачками -- то десять лет без перемен, а потом вдруг на десять лет за ночь. Он мог бы на плечах осла через реку перенести, как сам о себе говорил в шутку. Постояльцы, ждавшие разрешения перейти границу, со страхом поглядывали на перламутровую бабочку, украшавшую его завязанные хвостом длинные волосы, принюхивались к запаху грецких орехов, который распространялся вокруг него, а Ерисене стало не по себе, когда она заметила сборник стихов Горация, заткнутый у капитана за поясом. Он тем временем весело заказывал ужин для всех, кто находился на постоялом дворе, в том числе и для посланника, который намеревался ужинать у себя в комнате. Французский посланник включил в свою свиту, сопровождавшую его по дороге в Константинополь, секретаря, а капитан -- пятерых кавалеристов в красных сапогах, как будто они ехали на свадьбу, и одного в желтых турецких туфлях. Они могли и догнать кого угодно, и ускакать, и в самом страшном бою выстоять. С капитаном Опуичем ехала также девушка с необычной сединой в волосах цвета воронова крыла, такая грудастая, что могла бы сама себя за грудь укусить. Ее звали Дуня. Увидев Ерисену и молодого Опуича, она посмеялась над третьей туфлей, висевшей на шее у Ерисены, а Софрония спросила, как его рана. Так Ерисена поняла, что девушка из свиты капитана -- это одна из тех знахарок, которых отец посылал к сыну через три линии обороны, кроме того, в волосах Дуни она узнала ту прядь, что росла на плече у ее Софрония. Она была усыпана такими же звездочками седины. -- Помнишь, как мы ужинали вместе с Евдокией? -- спросила Дуня Софрония и обратила на Ерисену свои золотистые глаза, похожие на половинки сваренного вкрутую яйца. -- Посмотрим, посмотрим, -- заранее радовался ужину капитан, потирая руки, тяжелые даже без перстней (перстни он не носил, потому что они мешали ему держать саблю). -- Посмотрим... Сначала каждому по порции седой травы с языком в похлебке из мякины... И принеси нам, если есть у тебя, хлебцев, замешенных с глиной. А что касается любви к отечеству, то с этим, дорогой мой, дело обстоит так: все для народа, ничего вместе с народом! А мне, парень, принеси два раза по миске божьих слез, один взгляд в панировке, знаешь, тот, что из горьких, из тех, что стареют в одно мгновение, с лимоном. И фасоль, сваренную в савской воде. Нет савской воды? Жалко! Тогда бобов в панировке... А госпоже Тенецкой тушеные мидии. Моей Дуне -- то, что захочет Евдокия. И под конец немного чая из крапивы с медом. "Неужели это мой отец?" -- спрашивал сам себя Софроний и вспоминал детство и отца, который лежал в спальне, в их огромном доме в Триесте, во мраке, рядом с женой Параскевой Опуич и, приподняв голову, прислушивался. Сейчас Софроний наконец-то узнал, к чему прислушивался его отец столько лет назад и почему ночью, в темноте, мать опускала его голову на подушку. Опуич-старший прислушивался, не раздастся ли где-то на нижних ступенях лестницы шорох женского платья. -- Что же касается тех, что в Сербии, -- продолжал капитан, -- им я посылаю деньги, которые зарабатываю, тратя французский порох, чтобы и они себе могли пороха купить. А ты, парень, ножи наточи нам так, чтобы можно было ими фитиль у зажженной свечи отрезать. И подбери для нас черные ложки. Я больше всего люблю ложки черного цвета, они самые красивые, не правда ли, госпожа Тенецкая? Ну, давай пошевеливайся, приятель! У каждого из нас завтра с ранней зари трудная дорога под ногами... Не успел капитан покончить с заказом, как в корчму ворвались несколько женщин, которые привели за собой медведя. Вместе с ними был мужчина в мундире французского офицера. Они представились гостям как странствующие актеры. -- Учтите, за это представление нам заплатил наш благодетель и покровитель, капитан Харлампий Опуич, -- сказал человек в мундире, -- большой любитель театра, сейчас он где-то в Силезии. А мы вам покажем страшное представление под названием "Три смерти капитана Опуича". На эти слова капитан Опуич громогласно расхохотался и обратился к актерам: -- Играйте, ребята, пусть ваши бумажные слова немного отдохнут в нашем воображении, согреются нашей кровью и хоть немного пострадают и помучаются в нашей жизни! Затем одна из женщин сказала, обращаясь к поддельному капитану Опуичу, тому, что был одет во французский мундир: -- У каждого из твоих предков, капитан, было по одной смерти. Но не у тебя. У тебя будет три смерти, и вот они (тут она показала на остальных женщин из труппы). Вот они стоят: старуха, красавица рядом с ней и девочка,-- это три твои смерти. Посмотри на них хорошенько... -- И это все, что от меня останется? -- вмешался тут в представление настоящий капитан Опуич. -- Да. Это все. -- Не так уж мало! -- снова вставил капитан Опуич. -- Но учти, капитан, ты не заметишь своих смертей, проскачешь под ними верхом, как под триумфальной аркой, и продолжишь свой путь, будто ничего не случилось. -- А что же тогда будет после моей третьей смерти, когда я в третий раз стану вампиром? -- еще раз подал голос с места капитан, наслаждаясь замешательством актеров и изумлением сидевших в корчме зрителей. -- И тебе, капитан, и другим людям некоторое время будет казаться, что ты еще живешь, что ничего не случилось, и так будет до тех пор, пока не придет к тебе последняя любовь, пока не полюбит тебя та женщина, от которой ты мог бы иметь детей. Тогда ты тут же исчезнешь с лица земли, потому что у третьей души не может быть детей, так же как у того, кто в третий раз становится вампиром, не может быть потомства... В этот момент откуда-то сверху, из постоялого двора, послышались звуки кларнета. На этот раз играли Гайдна -- "Хорал святого Антония". Услышав музыку, капитан как ошпаренный вскочил, остановил представление, велев актерам убираться вон, и устремился на вымощенный камнем балкон. Чуть позже он вошел обратно в корчму, держа за руку даму с голубой подушечкой, которую та прижимала к себе. В ее глубоком декольте виднелись надушенные мушки, а отверстия ушей были намазаны кроваво-красной губной помадой. Другой рукой капитан Опуич вел за руку молодого человека с волнистыми волосами, одетого в форму австрийского гусара. Увидев возле капитана этих двоих, Дуня вскрикнула, прикрыв рот рукавом, а бубенцы на голубой подушке новой дамы, появившейся с капитаном, зазвенели. Тут все услышали голос капитана Опуича, певшего так, как поют в церкви, не своим голосом: Заступница, как много я прошел, Скорбеть устал, Прибежища я в жизни не нашел, Покрова не сыскал, И одиноким среди сербов Теперь я стал. Принес поющий перстень для тебя, Но ты меня не осенила взглядом, Не знал певец твой младости отрады, Уж не узнает на исходе дня. Из страшных снов меня ты позвала в другое, страшное виденье, Я видел сердце, что от ран дымилось И, как звезда, на запад закатилось Под звуки варварского песнопенья. После того как прозвучали эти слова, капитан представил вновь прибывших: госпожу Растину Калоперович из Сремски-Карловцев и ее сына Арсения, подпоручика австрийской армии, которые по случайному, но счастливому стечению обстоятельств после продолжительной разлуки встретились со своей дочерью и сестрой Дуней Калоперович, присутствующей здесь. Дуня встала навстречу пришедшим, поцеловала мать в голубую подушечку с бубенцами, брата в губы, и все снова сели. -- Не узнаю тебя. Как будто впервые вижу. Ты так похорошела с тех пор, как я узнал, что ты моя единоутробная сестра, -- сказал Арсений Дуне. -- Я привез тебе кое-что. Твои серьги. Ты их наденешь? -- Не хочу это делать здесь. Ухо теряет невинность всякий раз, когда в него вставляешь серьгу, -- всегда немного крови, -- сказала Дуня и улыбнулась. Эта улыбка показалась подпоручику Арсению незнакомым и драгоценным инструментом, на котором она играет с непревзойденным мастерством. А Дуня посмотрела своему единоутробному брату в глаза и поцеловала черную ложку из своей тарелки так, будто целует его. "Уже заметил мои ступни, -- сердито подумала Ерисена Тенецкая, которая на другом конце стола ела мидии, и испуганно посмотрела на капитана Опуича. -- Неужели это человек, убивший моего отца?" В этот момент, будто услышав вопрос, старший Опуич взял бокал и встал, чтобы сказать тост. -- Mesdames, вы наверняка задаетесь вопросом, неужели действительно не осталось ни одного светлого места в душе человека, стоящего перед вами. Permettez moi l'opportunite de vous expliquer mon cas... Я в церкви напелся вдоволь на весь человеческий век и перестал петь. Вина напился на две жизни и вырубил оба своих виноградника, наигрался тоже достаточно и разбил свой инструмент. Сейчас я все могу сказать... Вы знаете, что ваш прекрасный пол часто хочет получить на память прядь волос кого-нибудь из выдающихся военачальников этой войны. Правда, среди нас есть и люди другой судьбы, люди, носящие на своем израненном теле прядь женских волос -- знак того, что женщины-знахарки лечили нас. В этой мужской и женской пряди волос и кроется разница между нами, солдатами, и теми, кто нами управляет. Потому что люди делятся на тех, кто убивает, и на тех, кто ненавидит. Мы, солдаты, мы просто бесталанная порода, которая может только убивать, мы обычные босяки по сравнению с теми даровитыми властителями, которые умеют ненавидеть. Можно научить человека орудовать саблей быстрее, чем вилкой. А ненависть -- это дело, которому учатся поколениями. Это дар. Как красивый голос. Дар куда более опасный, чем любая сабля. Если бы я им обладал, я был бы не солдатом, а мастером по литью колоколов по ту сторону райской реки Дунай, в вашем Земуне, mademoiselle Тенецкая, пил бы вино из самого красивого колокола, из одного уха у меня росла бы верба, из другого -- виноград, и плевал бы я на все с высокой крыши вашей литейной мастерской, украшенной железным петухом. Сидел бы посиживал в своей лодке, ловил бы мудрых рыб и кого-нибудь так бы ненавидел, что у него уши бы поотсыхали, будь он хоть в самом Париже. Но я не одарен даром ненависти, поэтому должен убивать своих противников. Однако это такая грустная тема, а ведь у нас сегодня радостный день. Я снова, спустя много лет, оказался в кругу своей семьи и предлагаю выпить этот бокал именно за это и за здоровье всех моих дорогих и любимых. Vivat! Капитан Опуич выпил до дна и швырнул свой бокал за окно, прямо в реку. И он упал в воду, между орехами и ореховой скорлупой, которые плыли во мраке вниз по течению. Наутро противоположный берег реки вынырнул из тумана, купаясь в лучах солнца. Он был высокий, снизу подмытый водой, сверху обильно поросший травой, которая, как неподвижная волна с зеленой пеной, постоянно катилась над рекой. Когда караван тронулся в путь, молодой Опуич вскочил на свою кобылицу почти нагой, как он теперь, после того как расстался с саблей, чаще всего и ездил в седле, догнал отца и спросил, заплачено ли по счету за ужин, на что получил ответ: -- С каждого из нас взяли по одному апрельскому вторнику, да еще и по часу сдачи вернули... Я думал, ты спросишь, когда мы, греки и сербы, спасемся от бед, а ты об ужине. -- А когда мы спасемся от бед? -- Тогда, когда каждый сербский гроб сможет, как лодка, по воде плавать и когда за каждую сербскую сливу его можно будет привязывать. Караван двигался на восток, через Грецию, справа от них осталась святая Афонская гора и окружающее ее море, шепотом прошелестел слух, что французский посланник болен, что в его семье мужчины в каждом следующем поколении умирают на год раньше, чем в предыдущем, и что сейчас, исходя из этого, число лет жизни сократилось уже до двадцати девяти. -- Попытайся посмотреть на солнце -- увидишь, что оно напоминает медный щит с отверстием посредине, -- сказал капитан Опуич сыну, скакавшему рядом с ним, коснувшись его сапога своим. Молодой Опуич посмотрел на него с ужасом, но отец спокойно поднял руку и показал вдаль. -- Вот и Константинополь! Там, у Фанарских ворот, вас ждет отец Хризостом с моим золотым в мантии. Я сделал пожертвование ему и его храму, и он обвенчает тебя с барышней Тенецкой. И будьте счастливы! Двадцатый ключ. Суд Вспомни Константинополь в Афинах, это будет один Константинополь, вспомни его в Риме, и это будет совсем другой Константинополь. В огромный город, выстроенный на трех морях и четырех ветрах, на двух континентах и над зеленым стеклом Босфора, они прибыли в начале осени. Ночи, как носки, выворачивались наизнанку в их доме над водой, доме, из которого можно было считать проплывающие корабли и ветры и из которого они часто выходили на набережную покупать ароматические масла. Ерисене это очень нравилось, и при каждом удобном случае она заходила в маленькую лавку посреди Мисир-базара, обращенную на Золотой Рог, выпить белого чая с гашишем и посмотреть, как дети ловят рыбу на голый крючок без приманки. Рыбы в том месте было столько, что только успевай вытаскивать. В этой лавке они встретили чудного человечка с веревкой вместо воротника на рубашке, про которого им сказали, что у него сербская кровь, но турецкая вера. Этот человек раз в месяц спускался вниз через Капали-чаршию к Золотому Рогу и заходил в лавку купить душистые масла. С продавцом он всегда заводил один и тот же разговор, как будто читал одну и ту же молитву. -- Он когда-то был каменщиком, -- рассказал им продавец, -- а сейчас болен странной болезнью: в его снах время течет гораздо быстрее, чем наяву, так что каждую ночь он успевает прожить не меньше десяти лет. Поэтому никто в Константинополе, даже самые старые люди, не знает, сколько же ему лет. Может, он и сам этого не знает. В тот день, когда они встретили его в лавке, он вошел туда как во сне и потребовал, чтобы ему продали все равно что. -- Сандал? -- спросил хозяин лавки, поднес маленький пузырек из матового стекла снизу под горлышко другого наклоненного флакона и стал ждать. Ждали в полутьме лавки и они, однако ничего не происходило. И тогда, когда покупатель уже хотел отказаться от своего намерения и уйти, торговец сказал: -- Нужно подождать столько, сколько читается одна сура Корана. Покупатель был неграмотным и не знал, сколько времени нужно на то, чтобы прочесть одну суру Корана, но в это мгновение на горлышке наклоненного флакона появилась сверкающая, как комета, капля. Она медленно спустилась на своем хвосте ниже и скользнула в маленький пузырек. -- Хочешь понюхать? -- спросил торговец и, ловко вытерев край горлышка пальцем, протянул руку покупателю. Тот, прикоснувшись к его пальцу своим, взял немного масла и хотел обтереть палец об одежду. -- Только не так! -- предостерег его торговец. -- Прожжет дырку. На ладонь. Сначала на ладонь. -- А когда покупатель сделал так и хотел понюхать, продавец снова остановил его: -- Не сегодня, господин мой, не сегодня! Через три дня! Только тогда вы почувствуете настоящий запах. И он сохранится столько же, сколько и запах пота. Но он будет гораздо сильнее пота, потому что в нем есть сила слез... Такой разговор услышали Софроний и Ерисена в тот день на берегу Золотого Рога, а торговец пригласил их снова зайти на чай, потому что хотел предложить им что-то особенное. -- День создан для любви, а ночь -- для песни, -- сказал им отец Хризостом, которого они навестили в его церквушке в Фанаре, -- потому что любовь видит, а ночь слышит. Они слушали его слова, а на фреске, у них за спиной, в полумраке из моря появлялись рыбы и морские чудовища, а из пастей морских чудовищ выходили мужчины, дети, женщины с музыкальными инструментами в руках, музыкой и гимнами отвечая на звуки ангельской трубы, возвещавшей о Страшном суде. Венчались они в воскресенье, на Пятидесятницу, и в это время любили друг друга больше, чем когда бы то ни было. Ерисена Опуич часто приводила своего мужа к храму Мудрости, который при турках хоть и не был превращен в мечеть, но церковью быть перестал. Они входили в огромную, тяжелую тень церкви, которая соотносилась с самим храмом так же, как смерть соотносится со сном. Там, в церкви, они увидели высокую колонну с бронзовым щитом, прикованным к ней. В щите было отверстие, в которое можно было вложить большой палец и описать ладонью круг, не вынимая при этом пальца. И если загадать при этом желание, то Бог награждал тех, кого любит, одновременно и большим счастьем, и большой бедой. Именно поэтому Софроний не решался войти в храм. Однако сидя в тени огромного сооружения, он чувствовал, что оно имеет еще одну тень. Внизу, под его фундаментом, в земной утробе скрывались купола, клирос, лестницы, наклонные каменные поверхности, ведущие в глубину, к подземным водам Босфора и пресной воде с суши, которые отражали возвышавшийся над ними храм так же, как эхо отражает речь. Этот подземный контур состоял из звуков, но не только из них одних, а еще и из твердого материала, такого же, как и тот, что был над ним. Не только в воде отражалась святая Мудрость, но и в земле. Но в земле отражалось и небо над ней. Здесь, в ее тени, Софроний вдруг начал различать движение металлических созвездий под землей, которые столь же безошибочно, как эхо со звуком, были связаны с небесными созвездиями. Он ясно распознавал под земной корой движение Рака, Весов, Льва или Девы. Он становился астрологом подземного пояса зодиака. Однако он чувствовал, что его желание или голод, которые вынуждали его делать все это, были простым ученичеством и подготовкой к какой-то полной сытости и навечному утолению желания. И он не решался войти в храм. "Мысль -- свеча, от которой можно зажечь чужую свечу, но для этого нужно иметь огонь", -- думал Софроний. Его же огонь сам находился под землей. И так продолжалось до того дня, пока однажды торговец снова не позвал их на чай. Он раздобыл ту самую вещь, которую давно хотел им показать. Спустившись к нему в лавку, они застали там и человечка с веревкой на шее. От него пахло эбеновым деревом, и продавец шепнул им, что это запах его пота. -- У него потеют уши. Только его поту по крайней мере полтораста лет, -- добавил торговец, улыбнулся, вытащил из своей чалмы монету и, положив себе на ладонь, показал им. -- Эти деньги отчеканены в аду, -- сказал он шепотом, и монета, как бы в ответ на его слова, заблестела. Потом он вытащил из-под прилавка и поставил перед ними ведро с водой и попросил Ерисену бросить туда монету. Монета не тонула в воде. Ерисена удивилась, но Софроний, носивший в себе тень святой Мудрости, почувствовал, что монета, которую он видел впервые в жизни, сделана из смеси меди, серебра и стекла. И действительно, сунув ее в рот, он услышал в ней рокот серебряной руды и звонкий голос стекла, сотворенного в подземном огне. А еще яснее, чем этот рокот, слышал он нечто похожее на звук медной трубы. -- Существуют еще две такие монеты, -- раздался тут голос каменщика, который до этого молча следил за всем происходящим. -- За эту можно купить завтрашний день, за две другие -- сегодняшний и вчерашний, -- сказал он, обращаясь к Софронию, и Ерисене показалось, что каменщик и Софроний увиделись не в первый раз, что они были знакомы давно и что между ними существует что-то вроде договора встречаться время от времени именно здесь, на Мисир-базаре. Как бы в подтверждение этих мыслей, молодой Опуич, не говоря ни слова, заплатил за монету. И назавтра отправился прямо в Святую Софию. Войдя в храм, он почувствовал себя как человек, потерявшийся на огромной площади под куполом, какой показалась ему эта церковь. Все вокруг скрывал мрак, и лишь через огромные замочные скважины пробивался солнечный свет. Он пробежал взглядом по всем колоннам внутри церкви, но нигде не увидел медного щита. Лишь на одной из колонн на высоте человеческого роста блестел солнечный луч. Подойдя к ней, он обнаружил под этим лучом щит и отверстие в нем. Софроний сунул туда, как в жерло огромной медной трубы, большой палец и описал круг, прошептав при этом свое заветное желание. И ничего не произошло. Правда, Софроний Опуич и не ждал, что все, что происходит с ним теперь, вдруг сразу изменится настолько, что это можно будет заметить. Но ему было все же странно, что он совершенно ничего не почувствовал. Вернувшись домой, он сказал Ерисене, что дело сделано. Она обняла его, потом подошла к окну и выплюнула в Босфор камешек, хранивший в себе его тайну. -- Покончено с тайнами и скрытностью! Теперь все исполнится. Это было чем-то похожим на пробуждение? Она вела себя так, будто наступил праздник, поставила на стол засахаренные цветы, розы и жасмин в сладком масле, они сели на подоконник огромного окна, которое когда-то было бойницей для пушек, и принялись вспоминать сказки "Тысяча и одной ночи" и свои расчеты. -- Должно быть, у нас оттого нет детей, что мы не смогли подсчитать, в какую из ночей Шехерезада зачала и какую сказку тогда рассказывала, -- сказала Ерисена, и Софроний, глядя на нее, почувствовал, что постарел от любви. -- Есть истины, которым человек помогает умереть, -- сказала она, -- и сам человек -- это истина, которая умирает. Человечеству всегда семнадцать лет, но ко мне это теперь не относится! В ту ночь она слышала, как Софроний борется с огромным одеялом из собачьей шерсти, в которое он был укутан. Еще она слышала, как его отросшая борода царапает изголовье, и видела через нее ямку на подбородке, похожую на пупок. И это ее удивило. Наутро она сказала ему: -- Каждая большая любовь -- своего рода наказание. -- Знаешь, у всех нас с Богом договор. Половина всего, что мы имеем, делаем, половина времени, сил, красоты, половина наших дел и путешествий остается в нашем распоряжении, а другая половина отходит к Богу. Так и с любовью. Половина нашей любви остается нам, вторая половина идет к Богу и остается там, в лучшем месте, и длится уже всегда, что бы ни случилось с нашей половиной любви здесь, среди людей. Подумай об этом как о чем-то прекрасном и радостном! Но слова эти были напрасны. Ее тело больше не пахло персиками при его приближении или прикосновении. Ерисена не красила больше соски своей груди той же помадой, что и губы. Она смотрела на своего мужа и не понимала, что он ей говорит. А он так же, как некогда с огромной скоростью приближался к ней, теперь вдруг подобно какой-то небесной комете стремительно удалялся от Ерисены. И так же, как тогда он не мог сопротивляться силе притяжения к ней, сейчас он не мог ничего сделать, чтобы остановить это головокружительное и бесповоротное удаление. Тогда Ерисена сказала ему: -- Ты оказался прав! От великой любви глупеют. И мы поглупели. По крайней мере, я. И я больше не могу летать. Не только по комнате, но и во сне. Возможно, любовь даже убивает. А про себя подумала: "Возможно, от другого мужчины я могла бы иметь ребенка". Двадцать первый ключ. Мир В 1813 году, вскоре после прибытия в Константинополь, французский посланник решил устроить прием в саду своей резиденции. Гостей должны были развлекать предсказатели и танцовщицы, и когда в огромный дом юного посланника входили первые гости, музыка уже играла. Капитан привел с собой Дуню, судя по лицу которой можно было предположить, что она проплакала всю ночь, госпожа Растина Калоперович пришла со своим сыном, и волосы ее блестели серебряной пудрой; молодой Калоперович все время искал кого-то взглядом и был удивлен, увидев в большом зале на стене овальное окно, выходящее в соседнюю комнату. Рама окна была из позолоченного багета, поэтому окно походило на картину. Оно напомнило Софронию похожее окно в доме его родителей в Триесте. В этот момент в саду пустились в пляс кавалеристы майора, и ведущий круг засеменил такими стремительными и мелкими шажками, что трудно было разобрать, где его пятки, а где носки. Ерисена при этом шепнула: -- Этот танец -- настоящий лабиринт. Гости продолжали прибывать, хозяин был одет в голубино-голубой мундир без знаков различия, его шелковистые волосы тоже отдавали голубизной, а тонкая талия была по обычаю того времени перепоясана шелковым шарфом. Его секретарь был весь в черном, с серебряными застежками на камзоле и такой же пряжкой на поясе. Озабоченное выражение его лица столь же бросалось в глаза, сколь незаметным было оно на лице находившегося рядом с ним юноши в голубом, обеспокоенность которого выдавали лишь его сапоги, постоянно искавшие себе место. Неожиданно в зале стало темно, и в окне-раме, как живая картина, появилась обнаженная танцующая фигура с повязанным вокруг бедер покрывалом. Трудно было определить, какого она пола, хотя грудь ее была обнажена. Эта грудь женщинам казалась мужской, а мужчины считали, что это грудь девочки. Когда танец окончился, фигура застыла в раме, как нарисованная. Она стояла, согнув в колене одну ногу, и молодому Опуичу это вдруг напомнило то положение, в котором он был подвешен к дереву по приказу капитана Тенецкого. Разница была только в том, что фигура не висела, а стояла. Тут и в зал, и в сад, звеня бубенцами, пришитыми к подолам юбок, ворвались десяток цыганок. Они бросились к гостям смотреть их карты. Капитан воскликнул: -- Tarocchi! Tapocchi! -- схватил сына за руку и усадил в саду рядом с одной из гадалок. -- Карты, господин мой, то же, что и язык. Скажи только, хочешь Старшие Арканы или Младшие? И кому гадать? -- Нам обоим, по одним и тем же картам, -- сказал капитан. -- Хорошо, господин мой. Только, пока я гадаю, не смейтесь, вам это может навредить. Сейчас про себя, так, чтобы я не слышала, задайте каждый по одному вопросу. Цыганка расстелила перед собой платок, напомнив им, что "по камням не валяются", вытащила из кожаного мешочка двадцать две карты и передала их Опуичам, чтобы они их "разогрели". Когда карты были перетасованы, Софроний снял, а Харлампий перекрестил колоду. Цыганка разложила их левой рукой крестом по платку, а в центре одну из карт, тоже крестом, перекрыла другой картой. Открыв их, она сказала молодому Опуичу: -- Твой отец убит. А ты хранишь в себе большую тайну. -- Мой отец не убит, -- рассмеялся молодой Опуич, -- вот он здесь, перед нами. При этих словах гадалка с ужасом взглянула на капитана Опуича, сгребла свои карты и опрометью бросилась бежать. Как раз в этот момент гостей пригласили к столу. К концу ужина охваченные усталостью гости французского посланника снова слушали музыку. Подпоручик Калоперович, как зачарованный, не сводил глаз со своей единоутробной сестры Дуни, и его мать, заметив этот взгляд, тихо сказала ему: -- Надеюсь, ты помнишь нашу клятву? Ты исполнил свою часть обещаний? Ее ты тоже уложил? -- Дуню? Да. Еще на постоялом дворе. Госпожа Растина горько усмехнулась. -- По моим расчетам, -- добавила она сыну на ухо, -- нам осталось совсем немного, и наш договор будет исполнен. Мне до него еще два шага, а тебе один. -- Один? -- переспросил молодой Калоперович, весь трепеща, а мать обласкала его своими серебряными глазами. -- Этот последний шаг, -- заметила она небрежно, -- будет для нас общим. В этот момент кто-то тихо запел "В