Милорад Павич. Последняя любовь в Константинополе Пособие по гаданию --------------------------------------------------------------- Оригинал этого текста расположен на сайте "ИЛ" на Агаме http://russia.agama.com/r_club/journals/default.htm ? http://russia.agama.com/r_club/journals/default.htm Перевод с сербского Л.САВЕЛЬЕВОЙ --------------------------------------------------------------- Major Arcana (Старшие Арканы, или Большая тайна) -- так называется колода из 22 карт для гадания. Каждая карта обозначена цифрой от 0 до 21, и все они вместе с другой, большей частью (Minor Arcana -- Младшие Арканы) из 56 карт составляют Таро (Tarok, Tarocchi). Возникновение Таро связывают с жрецами (иерофантами), которые в Греции руководили элевсинскими мистериями. Есть также мнение, что Таро восходит к традиции культа Гермеса. Такими картами часто пользуются для гадания цыгане, которые, как считается, перенесли этот тайный "язык" из Халдеи и Египта в Израиль и Грецию, откуда он распространился по всему Средиземноморскому побережью. Насколько можно судить, Таро уже почти семь веков известны в Центральной Европе, Франции и Италии и в наши дни превратились в одну из популярных карточных игр. Самые старые из дошедших до нас карт Таро относятся к 1390 и 1445 годам (колода Minhiati из музея Корер в Венеции). Major Arcana обычно делится на три группы по семь карт. Во время гадания смысл каждой отдельной карты и сочетаний карт обычно истолковывает гадающий, которому известны уже их устоявшиеся значения (ключи), однако он может иметь и собственный набор ключей, то есть значений, который держит в тайне. Смысл карты Таро меняется в зависимости от того, легла ли она обычно или вверх ногами -- во втором случае ее значение противоположно основному. В наше время картам Таро и ключам к ним уделяется большое внимание в многочисленных пособиях и справочниках о картах, причем часто между ними существуют большие разночтения. Корни Таро уходят к глубинам символического языка, общего для человеческого сознания. Символика и ключи Таро связаны с Древней Грецией, с каббалой, с астрологией, с учением о числах и т.д. Мистическую силу и эзотерическую мудрость Таро достигает через свою двадцать первую инициацию (таинственное превращение) Шут -- карту, которая символическим образом является одновременно нулевой, центральной и последней картой Большой тайны Таро. Из одной энциклопедии ---------------------------------------------------------------  * Ключи Большой тайны
для дам одного и другого пола *  Особый ключ. Шут Кроме своего родного языка, он говорил по-гречески, по-французски, по-итальянски и по-турецки, на свет появился в Триесте, в семье богатых сербских купцов и меценатов Опуичей, владевших на Адриатике кораблями, а на берегах Дуная полями пшеницы и виноградниками, с детства служил в воинской части своего отца, кавалерийского офицера французской армии Харлампия Опуича, знал, что и в атаке, и в любви выдох важнее вдоха, носил роскошный кавалерийский мундир, даже в самые сильные холода спал на снегу под повозкой, чтобы не тревожить свою русскую борзую, находившуюся внутри с целым выводком щенков, в разгар боя мог расплакаться из-за испорченных желтых кавалерийских сапог, самовольно оставил однажды службу в пехотном отряде, чтобы не расставаться со своим кавалерийским обмундированием, страстно любил хороших лошадей, хвосты которых заплетал в косы, заказывал себе в Вене серебряную посуду, обожал балы, маскарады, фейерверки и как рыба в воде чувствовал себя в салонах и гостиных среди музыки и женщин. Отец говорил о нем, что он неуправляем, как ураган, и постоянно идет по краю пропасти, он же попеременно походил то на мать, то на деда, то на еще не родившегося сына или внучку. Был он человеком очень видным, выше среднего роста, белолицым, с ямкой на подбородке, похожей на пупок, и волосами длинными, густыми и черными, как уголь. Брови он искусно закручивал, как это обычно делают с усами, а усы его были заплетены, как две плетки. На бесконечных дорогах войны, протянувшихся по Баварии, Силезии и Италии, он вызывал восхищение женщин своей фигурой, манерой держаться в седле и длинными, всегда хорошо расчесанными волосами, когда, утомленный долгими переходами и тяготами военной жизни, сушил их, сидя возле огня в какой-нибудь придорожной корчме. Иногда его поклонницы шутки ради переодевали его в женскую одежду, втыкали в волосы белую розу, вытряхивали из него последний грош на танцульках, уступали ему, больному и усталому, свои постели и со слезами на глазах прощались с кавалеристами, когда те покидали зимние квартиры. А он говорил, что все его воспоминания помещаются в походном ранце. С чужой, женской, улыбкой на лице, через которую у него проросла борода, молодой Опуич вместе с отцом проскакал, еще подростком, а позже уже сам, как офицер французской кавалерии, по всей той части Европы, которая протянулась от Триеста и Венеции до Дуная и оттуда до Ваграма и Лейпцига, и вырос на французских биваках, отмечая каждое свое новое десятилетие новой войной. Госпожа Параскева Опуич, его мать, напрасно посылала ему "пирожные с грустными грецкими орехами". Молодой Софроний стал отцом своего дьявола раньше, чем ребенка. Одним глазом он был в бабку по матери, которая прежде всего была гречанкой, а вторым -- в отца, который в конечном счете был сербом, поэтому молодой Опуич из Триеста видел мир косыми глазами. Он шептал: -- Бог -- это Тот, Который Есть, а я тот, которого нет. Он носил в себе с самого детства хорошо запрятанную большую тайну. Он будто чувствовал, что что-то с ним как с существом, принадлежащим к человеческому роду, не совсем так, как надо. И естественно было его желание измениться. Желал он этого тайно и сильно, немного стыдясь такого желания, как какого-то неприличного визита. Все это походило на легкий голод, который, как боль, сворачивается под сердцем, или на легкую боль, которая пробуждается в душе, подобно голоду. Он, пожалуй, и не помнил, когда именно проклюнулось это скрытое томление по перемене, принявшее вид маленькой, бесплотной силы. Словно он лежал, соединив кончики среднего и большого пальцев, и в тот момент, когда на него навалился сон, уронил руку с кровати и пальцы разъединились. И тогда он встрепенулся, будто выпустив что-то из рук. На самом деле он выпустил из рук себя. Тут появилось желание. Страшное, неумолимое, тяжелое настолько, что под его грузом он начал хромать на правую ногу... Или, как ему иногда казалось, это произошло в другой раз, давно, когда он в тарелке, полной тушеной капусты, обнаружил чью-то душу и съел ее. Как бы то ни было, но в нем зародилось загадочное и сильное движение. Трудно сказать, что же это было -- возможно, какие-то головокружительные амбиции, связанные с его собственным и отцовским призванием военного, какое-то непостижимое томление по новому, истинному врагу и разумным союзникам, стремление поменяться местами в отношениях с отцом, возможно, не давала покоя тяга к югу, где его, императорского кавалериста, манили к себе когда-то простиравшиеся здесь до самого Пелопоннеса погибшие балканские царства, и в нем говорила кровь его бабки, гречанки, чей род создавал свое огромное богатство на торговле между Европой и Азией. А возможно, дело было в каком-то третьем счастье и желании, из тех, мутных и сильных, которые заставляют лицо человека постоянно меняться. Оно то выглядит таким, каким будет в старости, то таким, каким было в те дни, когда его хозяин еще прислушивался к мнениям окружающих. Потому что лицо человека дышит, оно постоянно вдыхает и выдыхает время. С тех пор он постоянно и много работал над тем, чтобы что-то существенным образом изменить в своей жизни, чтобы мечта, томившая его, стала реальностью, но все это приходилось делать как можно более скрытно, поэтому его поступки часто оставались непонятными окружающим. Теперь молодой Опуич, скрывая ото всех, носил под языком камень как тайну, или, говоря точнее, -- тайну как камень, а его тело претерпело одно изменение, которое трудно было скрывать и которое постепенно стало известно всем как легенда. Сначала это заметили женщины, но они ничего не сказали; потом, уже вслух, на эту тему начали шутить офицеры в его полку, после чего о нем заговорили по всему театру военных действий. -- Он прямо как женщина. Всегда может! -- смеясь говорили служившие вместе с ним офицеры. Молодой Опуич с того самого, решающего дня шел по свету с тайной в самом себе и с всегда готовым к бою мужским копьем под животом. Именно тогда его одиннадцатый палец выпрямился и начал считать звезды. И оставался таким всегда. Ему это не мешало, скакал верхом он по-прежнему весело, но о своей тайне, которая могла быть причиной всего, не рассказывал никому и никогда. -- Дурака валяет, -- говорили офицеры из его полка и продолжали марш на северо-запад, в направлении неизвестности. На покрытую грязью солдатскую дорогу он вступил по желанию отца, но самого его, капитана Харлампия Опуича, почти никогда не встречал. Иногда ему вспоминалось, как отец ночью в их огромном доме в Триесте среди мрака поднимает с подушки голову и бесконечно долго прислушивается. -- К чему он прислушивается? -- с удивлением спрашивал себя мальчик. -- К дому? Войне? Времени? Морю? Французам? Своему прошлому? Или он прислушивается к страху, который проникает из будущего? Ведь будущее -- это конюшня, из которой является нам страх. А потом мать заставляла отца положить голову на подушку, чтобы он не заснул в таком положении, с вытянутой шеей и настороженными ушами. Опуич-старший вызывал страх и у подчиненных, и у тех, кто им командовал, а сына своего любил больше, чем его мать. И заботился о нем через огромные расстояния постоянно перемещавшихся на протяжении жизни полей боев. Сын не видел его давно и даже не знал, как выглядит отец и сможет ли узнать его при встрече. Не говоря о матери в Триесте. Не случайно она сказала о сыне: -- Этот из двух кровей замешен -- сербской и греческой. Бессонницу хочет превратить в радугу, а сон -- в лавку, где торгуют. На самом же деле поручик Софроний Опуич был похож на своих борзых. Он слышал и видел из-за угла. Он давно уже стал солдатом, он видел и победу при Ульме, когда ему только что исполнилось четырнадцать лет, и поражение в Пруссии в двадцать два года, но в глубине души по-прежнему оставался сопляком. Он все еще за одним углом видел отца, а за другим слышал мать. И страстно желал встречи с ними. Он не знал, кто он такой.  * Семь первых ключей *  Первый ключ. Маг -- Не желаете ли, чтобы я покормила вас грудью, mon lieutenant? -- спросила молодого Опуича девушка, стоявшая перед большим шатром в предместье Ульма. Внимание поручика привлекла птица, которая над шатром на сильном ветре летела, оставаясь на одном месте, будто была привязана. Из шатра раздавался мужской голос, певший "Воспоминанья -- это пот души", и Опуич заплатил и вошел. Внутри на столе стоял Маг, опоясанный змеей, державшей во рту свой хвост, и пел. В его волосах были красные розы. Заканчивая песню, он, словно прицелившись, направил свой высокий голос через один из клыков во рту прямо на птицу, застывшую в воздухе над шатром, и сбил ее голосом, как стрелой. Затем предложил свои услуги посетителям. Он мог съесть имя любого из присутствующих всего за четверть наполеондора, а за чуть большую сумму не только имя, но и фамилию. -- Того, кто согласится, никогда больше не будут звать так же, как звали до прихода сюда! Если у вас есть ключи от дома, а сам дом разрушен войной, я могу его восстановить в самых мельчайших деталях, просто бросив ключи в медный котел, потому что каждый ключ отзывается звуком, описывающий в ухе с абсолютной точностью форму и размеры того помещения, которое он запирает. Под конец Маг предложил присутствующим задумать по одному желанию, с тем что он попытается способствовать их исполнению, а mademoiselle Marie на выходе каждого из присутствующих господ с радостью угостит молоком из собственной груди в знак благодарности за то, что они посетили это место. Когда пришла очередь загадывать желание Опуичу, Маг, несмотря на то что присутствующие свои желания вслух не сообщали, заметно забеспокоился, слез со стола и выскочил из шатра. "Любой день содержит хоть что-то разумное, и любой цветок -- хоть немного меда", -- подумал Опуич и, догнав Мага, схватил его за шиворот, а затем, усевшись на стоявшую тут же бочку, усадил себе на колено. -- Высуни язык! -- приказал он ему, что и было тут же исполнено. -- Дождь идет? Маг кивнул, хотя никакого дождя не было. -- Врешь! Ты что же думаешь, что сможешь играть со мной, как с той птицей, которая летит, оставаясь на одном месте, над твоим шатром? Тебе известно, кто я такой? -- Известно, поэтому я и хотел убежать. Ты сын капитана Харлампия Опуича из Триеста. -- Хорошо, перейдем тогда к делу. Ты действительно можешь помочь исполнению желаний? -- В случае с тобой не могу. Но я знаю, где это возможно. И расскажу тебе по секрету. В Константинополе в одном храме есть колонна, к которой прикреплен медный щит. В центре щита отверстие. Тот, кто думает о своем желании, засовывая в это отверстие большой палец и ладонью описывая круг так, чтобы ладонь ни на миг не отделилась от медной поверхности щита, а большой палец не покинул отверстия, -- будет услышан. Но только смотри, будь осторожен, мой господин. Когда Бог хочет кого-нибудь наказать, он одновременно одаряет его и исполнением желания, и бедой. Возможно, он поступает так только со своими любимцами, мы этого не знаем, но в любом случае нам это безразлично, мы люди маленькие. Поэтому, мой господин, берегись. И не забывай песню "Воспоминанья -- это пот души". -- Ни одному твоему слову не верю, -- ответил ему поручик, -- но все же задам тебе вопрос. Можешь ли ты помочь мне разыскать моего отца? Я не видел его с тех пор, как камень похудел, а ветер прибавил в весе. Знаю только, что он отступал в сторону Лейпцига, а где находится сейчас, не имею представления. -- Тут я тебе не помощник, могу только сказать, что в этот самый шатер по четвергам приходит компания жуликов и шарлатанов, они показывают здесь представления для легковерных. И есть у них одно о смертях капитана Харлампия Опуича, твоего отца. -- О каких смертях? Он же жив! -- Знаю, господин поручик, что жив. Но так называется представление: "Три смерти капитана Опуича". -- Ни одному твоему слову не верю, -- повторил поручик и отправился спать. Однако в четверг он занялся расспросами. Оказалось, что действительно в шатре Мага давали представление о трех смертях Харлампия Опуича, его отца. Войдя в шатер, молодой Опуич схватил первого попавшегося из ряженых и спросил, как они посмели изображать смерть живого человека, на что тот спокойно ответил: -- Знаете, за это представление нам лично заплатил сам капитан Харлампий Опуич, который, сударь мой, очень любит артистов и оказывает покровительство и помощь и нам, и театру. Сейчас он находится где-то на Эльбе. Зная, конечно же, что его триестские Опуичи издавна были театральными меценатами, поручику Софронию Опуичу не оставалось ничего другого, как сесть и посмотреть спектакль. Артисты, находившиеся в шатре, увидев его, просто окаменели. Они узнали его. Он попросил их, не стесняясь, начинать. Сначала перед зрителями появился какой-то человек с чужой бородой и во французском мундире. Он играл капитана Опуича. Вокруг него стояли четыре женщины и девочка. Одна из женщин обратилась к нему: -- Чтобы сразу было ясно, в чем дело, имей в виду, что я вовсе не дух твоего прадеда по материнской линии и не он сам в обличии вампира. Он умер, и от него не осталось ничего, ни духа, ни тела. Но постольку, поскольку смерти не умирают, здесь стою я. Я его смерть. А рядом, возле меня, смерть твоей прапрабабки. Это все, что от нее осталось. Если с этим все ясно, двинемся дальше. Твои предки, таким образом, имели только по одной смерти. С тобой не так. У тебя будет три смерти, вот они. Эта старуха, что стоит здесь, и красавица рядом с ней, и девочка -- это три твои смерти. Посмотри на них хорошенько... -- И это все, что от меня останется? -- Да. Это все. Но это не так уж мало. Однако имей в виду, капитан, ты не заметишь своих смертей, ты верхом проскачешь под ними, как под триумфальной аркой, и продолжишь свой путь так, будто ничего не случилось. -- А что же произойдет после моей третьей смерти, после того, как я в третий раз стану вампиром? -- И тебе, и другим будет еще некоторое время казаться, что ты еще живешь, как будто ничего не случилось, и так будет до тех пор, пока не придет к тебе последняя любовь, пока не засмотрится на тебя та женщина, от которой ты мог бы иметь детей. Тогда ты тут же исчезнешь на глазах всего света, потому что у третьей души не может быть детей, так же как у того, кто в третий раз становится вампиром, не может быть потомства... Потом в шатре наступил полный мрак и послышался рев медведя. Когда сцена вновь осветилась, оказалось, что там человек во французском мундире (который изображал капитана Опуича) не на жизнь, а на смерть борется с огромным медведем. Человек нанес зверю удар ножом, и тот в предсмертной судороге залил его мочой и придушил. Оба рухнули на землю... Зрители зааплодировали, актеры поделили между всеми сидящими в зале по ложечке кутьи за упокой души убитого, и кто-то предположил, что это была первая смерть капитана Харлампия Опуича. На очереди была вторая. Перед зрителями появилась красавица из первого действия и сказала: -- Вы, люди, не умеете измерять свои дни. Вы меряете только их длину и говорите, что день длится 24 часа. А дни ваши иногда имеют и глубину, причем большую, чем длина, и глубина эта может достигать месяца или даже года длины дней. Поэтому вы не можете окинуть взглядом свою жизнь. Не говоря уж о смерти... При этих словах в шатер верхом на коне въехал капитан Опуич. В одной руке он держал подзорную трубу, а в другой -- плетку, которой разгонял перед собой публику. Вслед за ним появился человек с ружьем, одетый в австрийский мундир. Капитан обернулся и поднес трубу к глазу. Австрийский офицер вскинул ружье и, выстрелив через трубу, убил его. Капитан рухнул на землю, конь, освободившись от узды, галопом ускакал в ночь... Это была вторая смерть капитана Опуича. И снова раздали кутью за упокой его души. Тогда на сцену вышла девочка из первого действия и поклонилась. -- Не уходи! Моим мертвым плохо сегодня вечером; засунь мне палец в ухо, чтобы я и во сне знала, что ты здесь. Слушай! Сердце во мраке отстукивает сумму чьих-то лет, которые исполняются в нас... Это было предвестием третьей, самой младшей смерти капитана. На сцене стояла ночь (такая же, как и за стенами шатра). Два человека с фонарями и саблями шли навстречу друг другу. Было очевидно, что это дуэль. Один из них изображал капитана Опуича (во французском мундире), а другой -- австрийского офицера. Тот, что изображал Опуича, вдруг остановился, воткнул саблю в землю, повесил на нее фонарь, а сам, отступив в сторону и намереваясь напасть на соперника со спины, стал подкрадываться к нему в темноте, следя за тем, как тот нерешительно стоит с фонарем в руке в нескольких шагах от него и не понимает, что задумал его враг и почему остановился. В этот момент, совершенно того не ожидая, Харлампий Опуич в темноте напоролся прямо на штык австрийца, далеко от его сабли и фонаря, которые он тоже хитроумно оставил воткнутыми посреди дороги. И это стало третьей смертью капитана Харлампия Опуича. "Ничего не понимаю", -- думал молодой Опуич, покидая шатер. В этот момент у себя за спиной он услышал голос: -- Тем лучше, что не понимаешь! Оглянувшись, поручик увидел Мага с розами в волосах и спросил его: -- Где же правда? Жив мой отец или нет? -- У каждого человека не одно прошлое, а два, -- отвечал Маг, -- одно называется "Замедление", это прошлое растет вместе с человеком с самого его рождения и ведет к смерти. Второе прошлое называется "Ход", и оно возвращает человека к его рождению. У них разная продолжительность. В зависимости от того, какое из них длиннее, человек заболевает или не заболевает от своей собственной смерти. Второе означает, что человек строит свое прошлое и по ту сторону могилы, и оно продолжает расти и после его смерти. Истина же находится где-то между первым и вторым прошлым... Но почему бы господину поручику не поискать Папессу? -- спросил вдруг Маг и удалился. Второй ключ. Папесса Папесса могла прочитать в слезах любого человека все, что он видел во сне. Весь свой век она провела в Ульме и в молодости гаданием не занималась. Она говорила: -- К чему мне смотреть в чужой кусок времени только для того, чтобы увидеть, из чего это время сшито? Меня не интересует, что господа носят в своих часах и который час у дам под корсетом. Рассказывают, что она решила на углу одной улицы построить небольшой домик. Как только закончились земляные работы, строители потребовали, чтобы она принесла свои карты, велели их хорошо перемешать и перекрестить, а затем под каждый из 78 камней фундамента ее дома положили вверх рубашкой по одной карте. И не открывали их, чтобы посмотреть, где какая. В этом доме как-то вечером Папессе приснился сон, из тех, что длятся в два раза дольше, чем ночь, в течение которой они снятся... Она лежала в своей кровати с металлическими шарами на каждой из четырех опор. К ней подошли мужчина и красивая молодая женщина, обвязали ей шею ее косой, а косу привязали к ножкам кровати в изголовье. Потом немного приподняли кровать, ровно настолько, чтобы коса натянулась. И сказали ей: -- Сейчас мы перенесем твой дом на небо. Для этого нам нужна всего лишь одна хорошая ночь. Мы работаем быстро, сил у нас много. Если не будешь сопротивляться и кричать, мы тебя не тронем. А закричишь -- увидишь свой дом на небе тут же. Мы даже не заставим тебя покидать кровать. Она принялась кричать, поэтому они приподняли изголовье еще выше. И продолжали выносить из дома все подряд и укладывать на телегу. Она продолжала кричать, и тогда они просто подняли на дыбы ее кровать вместе с ней, и она осталась в кровати подвешенной за свою косу до самого утра. Проснулась она в своей постели, но посреди пустыря. За эту ночь, пока она спала крепким сном, воры действительно украли ее дом и вывезли все до последнего камня и плитки черепицы. Никогда позже не было найдено ни оконной рамы, ни дверной ручки. Единственное, чего воры не тронули, была кровать с балдахином на четырех опорах, однако она стояла почти вертикально, прислоненная изголовьем к стене соседнего дома, так что ее хозяйка лежала в ней полузадушенная своей косой и глядела в землю себе под ноги. После этого Папесса не захотела строить новый дом, а поселилась по соседству. Тем временем на месте фундамента украденного дома выросли белые и красные розы, кипарисы, подсолнухи, колосья пшеницы, лилии и пальмы, а посреди сада тянулось вверх древо жизни, а рядом с ним древо познания, и повсюду ветки и цветы растений сплетались в венки и образовывали арки. С тех пор Папесса говорит, что дом ее на небе, держит в саду кровать с балдахином и, расположившись в ней, разглядывает свои карты. Здесь и застал ее поручик Опуич. Он прошел, как ему и сказали, между двумя камнями, черным и белым, и вошел в сад. -- Это ты Папесса? -- спросил он занимавшуюся чем-то старуху. -- Я Лунная Дева, -- ответила она. Поручик потребовал ему погадать. Погадать и на него, и на отца. Старуха велела ему прийти вечером. Когда Опуич пришел, она разложила карты по кровати и, перевернув первую карту, начала читать по ней следующее: -- Твой отец принадлежит к ордену прочно связанных друг с другом людей. В монастырях таких зовут общежителями -- это монахи, живущие в сообществе, они вместе едят, ходят на молитвы, вместе живут. А здесь, в миру, где живем мы, это люди, которые прежде всего держат в своих руках власть, ведут войны. Твой отец обладает силой, в руке у него сабля, а под сапогами одна выигранная война. Кроме того, и он сам, и все подобные ему -- отличные врачи, травники, певцы, строители, виноградари, музыканты и писатели. Что касается тебя, -- продолжала Папесса, по-прежнему глядя в ту же самую карту, -- ты не сможешь войти в их круг, в круг людей вроде твоего отца. Трудно приходится сыну победителя! Мир никогда не будет принадлежать ему. Так и с тобой. Твой отец и его братство до самой смерти будут рядить тебя и других своих детей в ползунки. Так и состаришься в люльке. Тебе постоянно снится родительский дом, ты больше любишь не мужские иконы, а женские, и твое место в братстве тех одиночек, которые живут, каждый сам заботясь и о себе, и об одежде, и об очаге. В одиночестве ты и ешь, и спишь. -- Погоди-ка, -- перебил ее Софроний, -- ты по одной и той же карте читаешь моему отцу одно, а мне совсем другое! Как же так? -- Очень просто. Один пьет вино, и оно ему на пользу, а другому это вино во вред. Что же ты хочешь? -- Продолжай. Лунная Дева открыла новую карту и прочитала по ней следующее: -- Твой отец и его сотоварищи поддерживают друг друга как члены одного большого святого семейства, даже в разных государствах сохраняют они свой святой дух братства, которому все подчиняется. У твоего отца нет никакой собственности, потому что все, что он имеет, -- общее. Его церковь -- это и их церковь, ибо они сами составляют церковь. Твой отец день любит больше, чем ночь, а мужские иконы предпочитает женским. До тех пор, пока государство, которому ты служишь, будет становиться все более могущественным и богатым, все это будет принадлежать твоему отцу. Ему и членам его братства. А ты, красавец мой, полюбишь широкие поля и никогда не станешь воином, наоборот, ты выучишь языки врагов твоего отца. И научишься наслаждаться беседой, а поэтому научишься и молчать. Может, будешь молчать годами. И еще вот что. Не жмет ли тебе иногда правый сапог? -- Жмет. -- Я так и думала. Ты годами будешь скрывать и носить под сердцем что-то огромное, какую-то мечту, какую-то тайну или желание, настолько большое, что под его тяжестью ты уже начал хромать на правую ногу. Тебе придется много странствовать в погоне за этим желанием, за этим голодом, который напоминает боль, ты будешь блуждать по дорогам в погоне за твоей болью, которая твой голод гонит по свету. Будешь годами бороться с ней. Тайком и в одиночку. Потому что такие, как ты, друг друга не переносят. У тебя не будет друзей... И поэтому ты не будешь знать, кто ты такой. -- Я прекрасно знаю, кто я и что я, -- снова прервал ее поручик. -- Я из тех, кому люди плюют на руки, когда работает, и в тарелку, когда ест. Я из тех, кто глотает шпаги и мрак, сигает из огня в полымя, а моя левая нога не желает добра правой. В одном кармане у меня растет пшеница, в другом -- трава, душу свою ношу в носу, а все меня учат чихать. У отца моего только иногда облако набегает на солнце, а мне то дождь льет в миску, то снег валит в кровать. Я из тех, кто вилкой чешется и ножи в землю сажает да растит зубы, потому что ложки у меня не растут, пока я ем... Твой куцый рассказ мне не нужен. -- А что же тебе нужно, соколик мой? -- То, что ты говорила, -- мужская история. Ее я уже слышал в монастырях. А что с женской историей? Может, ты скажешь, где место женщины в твоей, или в монастырской, или в какой угодно истории? Ты что, забыла о женщинах? Или все эти истории лишь для мужчин? Я хочу знать, кто моя мать, кто мои сестры, кто мои будущие дочери. -- Этого я тебе не скажу. На эти вопросы ответит кто-то другой, а точнее, третья туфля. -- Что это еще за третья туфля? -- Это женщина обоих полов. -- Как так? -- изумился поручик. -- У мужчин только один пол. У женщин -- два. А третьей туфли остерегайся! В этот момент молодой Опуич снова ощутил под сердцем тот самый маленький голод, который молчит в душе, как боль. Он почувствовал, что в саду, как в церкви, пахнет ладаном, и начал читать и понимать значение запахов так же, как понимал значения слов. А запахи вели его своей дорогой, через растения, в землю. Лилия открылась ему как чистая мысль, не затронутая желанием, как вечная жизнь, как молоко женской груди, питающее во сне, как ослиный член, как одеяние, недоступное мужчине, но покрывало, доступное молодости. Белая роза запахла Фракией, Евой до грехопадения, потом Магомета, человеческой душой и кровью Венеры, свободной от низменной похоти, а когда эта кровь окрасила ее в красный цвет, роза запахла страстью, Евой после грехопадения, проклятьем дьявола и Божьим благословением, и в этот момент роза с пятью листьями хлестнула его жизненной силой, принадлежащей богу войны. Кипарис зашелестел, как святое древо богини любви, почувствовалось присутствие рая и Святой горы, огня, скипетра Зевса и стрелы Амура, благоухающего пламени с корнями из серебра, золота и тука. Пшеница пахла телом Христа, Матерью-землей, плодом граната и подземельем, а эхо ее отдавало солью и вином. Пальма несла победу над смертью и силу движения, подсолнухи глядели не на солнце, а на него, и древо познания за спиной у старухи предлагало ему как пять человеческих чувств все пять своих плодов, а на дереве жизни, у него за спиной, появилось вместо двенадцати листьев ровно столько же язычков пламени, которые тут же оказались связаны чем-то общим с созвездиями на небе и с той самой болью внутри его. Тут он увидел, что Папесса снова начала открывать на своей кровати карты: сперва выпал Маг, потом Жрец, а затем Два жезла, Туз денариев, Туз кубков и Умеренность. -- Для лилии довольно, -- сказала она. И продолжила выкладывать новые карты. На кровать упали Шут для белой розы, Маг, Жрец и Королева денариев -- для красной, а для розы с пятью листьями она открыла Смерть. Для пальмы выпала карта самой Папессы, для кипариса и пшеничных колосьев открылась Императрица, подсолнухам достались карты Королева жезлов и Солнце, а древу любви и древу познания выпали карты Влюбленные и Колесница. -- Значит, растения заговорили языком карт, находившихся в фундаменте твоего украденного дома? -- спросил поручик. -- Нет. Карты уже тысячу лет говорят языком растений, в которых записана судьба человечества. А третья туфля -- это та, которая не топчет растений. Выйдя на заре из сада, поручик Софроний Опуич почувствовал себя так, как если бы он стоял у края пропасти. Охрипшая ворона пролетела над ним и двумя черными крыльями расчесала ветер. Он ощутил, что его одиночество вдруг удвоилось. А потом стало расти, немного выросло и на миг остановилось, а после снова вернулось к количеству, достаточному для двоих. В его одиночестве пребывал еще кто-то, такой же одинокий. И он подумал, что для одинокого человека это настоящее счастье. Третий ключ. Императрица На Пасху 1813 года поручик Софроний Опуич был послан с секретным военным поручением в главный штаб своего участка фронта. Дорога проходила через Триест, и Софроний наконец-то по прошествии многих лет снова увидел красноватую землю, рыжих коров с блестящими шарами на рогах, вдохнул горький морской ветер и заночевал в родительском доме, не успев, правда, в тот же вечер повидаться со своей матерью. В огромном сонном доме его встречала красавица с драгоценным камнем в зубе, волосами цвета воронова крыла, щедро посыпанными серебряной пылью, и с искусственной родинкой между грудями. "Этой всегда будет семнадцать лет", -- подумал Софроний, а она сказала, что зовут ее Петра Алауп, что ему она приходится кем-то вроде тетки и что от госпожи Параскевы, его матери, получила задание позаботиться о его ночлеге. После этого красавица провела его в комнату, где на стене висели икона, зеркало и картина в овальной раме. Опуич с изумлением заметил, что на картине не изображено ничего, кроме бархатного занавеса. Петра повернула зеркало к стене, чтобы оно не привлекало ночных бабочек, не говоря ни слова, помогла молодому Опуичу раздеться и уложила его в постель так, как сделала бы это с маленьким ребенком. Увидев его одиннадцатый палец в том положении, в каком тот всегда находился, она заметила: -- Госпожа Параскева говорит, что в таком виде тебе нельзя завтра в церковь. Затем села под светильником и взяла в руки вязальные спицы. -- Ты голоден? -- спросила она, пытаясь спрятать смех в вязанье. Опуич тоже засмеялся и сказал: -- У меня есть имя рыбы. Еще мне нужна рыба, и буду сыт. Но рыба не каждому достается. -- Ты погляди на него! -- ответила Петра. -- Сейчас ему все надо, и он все готов отдать, только бы получить то, что хочет, а стоит дать, так он тут же на тебе и заснет, да еще в рот тебе напустит слюней из какого-нибудь своего поганого сна, где ему дают то, что наяву никогда бы не дали. Да и не вдруг выберешься из-под него. Вот тебе клубок, держи, пока не заснешь. Смотри только не порви нитку. Если порвешь, тот, кому я вяжу, пропал. -- А что ты вяжешь? -- Собрала волос и вяжу начленник. -- Кому? -- Ну уж, конечно, не тебе, я с тебя мерку не снимала. В этот момент Петра прервала работу и поднесла к груди свою красиво вылепленную руку. -- О-о-о, тяжко мне, -- прошептала она. -- Что с тобой? -- У меня гость. -- Какой гость? -- Это какая-то маленькая боль под сердцем, которая плачет, как слабый голод. Или, лучше сказать, слабый голод, который ищет боль. -- Скорее подумаешь, что гость у тебя побывал раньше, а боль и голод на дне души после гостя обычно появляются сами, не будь я тем, кто носит белую бороду под черной. Мне известно, в какую чашу вина не доливают. -- Ох, тяжко мне! В какую? -- В полную, сама знаешь. -- Ничего-то ты не знаешь. Ум твой работает на одни только уши. Знаешь сколько их было, тех, кто провел ночь под этими волосами? -- Не знаю. -- Хм, не знаю и я. Но знаю, что с этим голодом я родилась. Сказав это, Петра подошла к окну и вырвала из цветочного горшка пук ежиной травы, взяла ее в рот, языком завязала в узел и показала узел Софронию. -- Готово дело. Больше не болит... А ты? Я бы сказала, что женского хлеба ты еще не пробовал. Что? Никак не откроется третий глаз? Ну-ну, не бойся. Даже остановившиеся часы иногда показывают время правильно... Давай научу тебя, как молиться в четыре руки, если ты кое-что отгадаешь. -- Что? -- Угадай, как зовут мою левую грудь! -- Не знаю. -- А правую? -- Знаю! -- и поручик Опуич шепнул что-то в темноту. -- Угадал! -- залилась смехом Петра, сорвала со стены гитару и протянула ему. -- Да я не умею играть. -- А я тебя и не прошу. Брось в нее серебряную монету и заходи. Софроний решил тогда разыграть последнюю карту. Он тоже положил руку себе на грудь и застонал. -- Что с тобой? Уж не пришел ли гость и к тебе? Маленькая боль под сердцем, которая плачет, как слабый голод? -- Нет, не то. -- А что же? -- У меня нет серебряной монеты. -- Скряга, -- сказала Петра, повернула зеркало в комнату, а икону ликом к стене и легла в постель к Софронию. На каждой груди у нее было что-то наподобие маленькой груши. -- Если серебряной монеты нет у тебя, найдется у твоей матери, -- проговорила она неслышным шепотом, губы к губам... -- Ой-ой-ой, золотые мои, будьте мудры и не верьте каждому ветру! Такими словами в среду, в день святого Мартина-исповедника, кто-то разбудил молодого поручика Опуича в глубине его дома в Триесте. -- Ой-ой-ой, золотые мои, -- говорил голос, такой глубокий, как будто он доносился из ее женского лона, -- подсвечник ваш пусть будет единственным из тысячи! Волк-то и в стаде овцу зарезать может. Ой-ой-ой, золотые мои. Не ходите на сторонку, где слезы льют, не ходите к черному оврагу, с берега счастья и лада не ходите на берег, где лес да ветер, где все, что весит и стоит, идет за цену шапки без головы. А и на другой стороне поберегитесь! Как бы не перебрался к вам сынок мой, разбойник, у которого из глаз выглядывает мрак, а из-за зубов поцелуи. Он вас настигнет и там, куда никакая чума не доберется... Ой-ой-ой, золотые мои... Над постелью склонилась крупная женщина с волосами, украшенными седыми прядями, которые были гораздо короче черных волос, так как седина растет медленнее. На него смотрели зрачки, покрытые рябинками, как змеиные яйца. Прежде чем поднять веки и увидеть все, Софроний почувствовал всегда сопровождавший ее запах акации и по этому запаху узнал свою мать. Вместе с ней над постелью склонилось четыре или пять женщин в шуршащих платьях с кринолином и лысый молодой человек с черными усами. -- Поднимайся, лежебока, в церковь пора! -- ласково приговаривала мать, поворачивая икону ликом в комнату. -- Что клюет курица? Пшеницу. А чем кормят часы? Тиканьем, милый мой. Послушай, они клюют и тикают одно и то же: сей-час! сей-час! сей-час! И госпожа Параскева сдернула с сына одеяло, а женщины вскрикнули, увидев его нагого и в полной готовности. -- Эту Петру убить мало! Как же ты в таком виде в церковь пойдешь? -- взорвалась госпожа Параскева и, скрестив руки, схватила себя за уши. Церковь Святого Спиридона была полна. Бросалось в глаза, что фундамент ее с одного бока оседает, поэтому нижний край икон, висевших на южной стене, немного отделялся от ее поверхности. Участок земли, на котором построили церковь, лежал над подземными водами. Во время службы кто-то наступил Софронию на шпору, он обернулся и увидел Петру, одетую в черное. Она сверкнула улыбкой с драгоценным камнем на дне. -- Посмотри, -- сказала Петра, обращая его внимание на окружающих, -- та, что стоит возле иконы святого Алимпия, вон та, которая обернула косу вокруг шеи, это твоя сестра Сара. Она носит перстень под языком, чтобы обмануть голод, а вечером вместо перчаток натягивает на руки носки, потому что нет у нее никого, кто бы ее согрел. Та, рядом с твоей матерью, которая может перепоясаться ресничкой, -- это твоя невестка Аница. Ей можно между грудями налить бокал вина и выпить, и ни одна капля не прольется. А возле нее -- другая твоя невестка, Мартица, и кое-что от нее получить так же легко, как легко заставить ее прослезиться. Если она тебе приснится, переверни подушку на другую сторону, и она тоже увидит тебя во сне. А тот лысый -- ее муж и твой брат Лука. Сейчас он держит в руке камень, чтобы не заснуть во время службы. Если заснет, камень упадет и разбудит его. А твоя мать говорит, что камень он держит и в постели, когда заваливается с Мартицей... -- А сейчас немного пьяного хлебца, -- сказала госпожа Параскева Опуич, усаживаясь за накрытый на двенадцать персон стол, -- а потом окунем взгляд в суп. А вот что я говорю им, еретикам, о Тебе, Господи, хранящий на пороге наше счастье. Чья повозка меня везет, тому я и коня нахваливаю! Помилуй, Господи, хозяина нашего и моего повелителя Харлампия, очисти руки и его, и наши, Господи, перед хлебом Твоим и кровью Твоею, ибо руки Твои извечно чисты и глаголы Ты в них не берешь. Буду хранить себя, Господи, храни и Ты и меня, и все, что принадлежит нашему Харлампию. Аминь. После того как все уселись, госпожа Параскева взяла кусок хлеба и засунула себе за пояс. -- Погляди, сынок, на сестер своих и братьев, на жен их, твоих невесток, -- шесть месяцев в году у них июнь, а декабрь едва заглядывает к ним в дом. И все это подарил им отец наш, Харлампий. Ты только посмотри, Марта: пирожки жареные с пахучими травами; глянь, Марко, поросенок, запеченный в сахаре, и капуста, заквашенная в день святого Луки; возьми, Сара, вареников, а ты, Лука, знаю, больше всего любишь сардины, сваренные в вине, берите, детки мои, и голубков и с двумя, и с тремя крылышками... Любуйтесь на эту красоту да кушайте. Все сладостью растекается во рту, греет, пощипывает язык, хрустит на зубах, сок пускает, за ушами потрескивает, горло распирает. А как проглотишь, снова возвращается, в нос шибает. Да и после того как в живот проскочит, след оставляет: воспоминания, сладкие воспоминания, которые тебя, как икону, целуют... А ты, Аница, заткни за ухо чесночную дольку, от нечистой силы, она от тебя совсем близко ходит и от шалопая моего, Софрония, который чужой жаждой напивается да чужим голодом наедается. А знаешь ли ты, Софроний, что вкуснее всего? -- Не знаю, матушка. -- Отцовский дом. Обглодаешь как следует косяки и дверные ручки, окна и пороги, а выплюнешь один ключ. -- Мне, матушка, отцовский дом не нужен. -- Смотри-ка! Всю жизнь как сыр в масле катается, с детства к этому приучен, а тут вдруг ему и дом родной не дом! Поди, я лучше знаю, что тебе нужно. Жена тебе нужна! А тут, в этом кошельке, браслетик для нее. И брат Софрония, Марко, быстро передал ему шелковый мешочек, в котором тот нашел золотой браслет с надписью, начинавшейся словами "Я талисман...". -- Спасибо, матушка. Но я не собираюсь жениться. -- А мне что тогда прикажешь делать? Болеть твоей молодостью, пока ты от нее выздоравливаешь? Дом тебе не нужен, жена тебе не нужна. Но твоя жена нужна мне, а дом нужен твоим сестрам. Йована остается бесприданницей, если наш дом не пойдет ей в приданое. Я держу тебя, как туза в рукаве, и женю, каких бы слез это мне ни стоило! В церкви ты видел Петру, эта не пойдет ни за мужским, ни за женским крестом, но виноградников у нее столько же, сколько и кораблей, она даже огонь взвесить может. Женись на ней. Она и очаг твой посолит, и вилку приручит. Тогда мы отдадим половину нашего дома Йоване в приданое, и она сможет выбрать себе женишка. А не согласишься -- у нее нет выбора. Пойдет за старого и богатого. Вот теперь ты выбирай. -- Или ткни пальцем наугад, -- вмешалась в разговор невестка Софрония Марта, на что Аница рассмеялась и добавила, указывая на стол: -- А этого каплуна пекли на женских или на мужских дровах? -- Не хочу я, матушка, чтобы меня так за каплуна замуж выдавали. -- А знаешь ты, как я выходила? Как-то ночью прикусила во сне язык. И следующей ночью снова, даже рана на языке осталась. Сама себя спрашиваю: что это такое я ночью говорю, если сама себе язык прикусываю? Перебрала в памяти все слова, какие знала, и -- нашла! Нашла то единственное слово, которое ложилось в эту рану на языке, как сабля в ножны. Триест! -- крикнула я и с первой почтовой каретой прилетела прямо сюда, прямо в объятия Харлампия Опуича. Я это помню так хорошо, будто все вчера было. Нас познакомили на балу в одном доме, и я захотела с ним танцевать. Стала его искать, дамы сказали мне, что он занят. "Что значит занят?" -- спросила я, а они засмеялись, подвели меня к маленькому окошку в двери и велели посмотреть. Я заглянула и вижу -- Харлампия заперли в комнате вместе с живым медведем, а когда он зверя смертельно ранил ножом, тот от боли с ног до головы залил его мочой. Мы с ним много смеялись и сильно любили друг друга, и в том же 1789 году, в самый лютый зимний холод, родила я тебя, Софроний. Так вот это делается... Да ты ешь, соколик мой, ешь и ни о чем не беспокойся. Чем лучше ешь, тем лучше слышишь. А что собираешься делать, мне не говори, скажи это своей сестре Йоване. Что до меня, то я уж свадебные лепешки готовлю. Месишь их, а они откликаются под пальцами, как барабан в полку твоего отца. Внутри у них по два желтка дрожат, как две сиськи, а стоит укусить -- так и дышат!.. Ну, будьте здоровы! В тот вечер Софроний вошел в свою комнату один и, не зажигая света, растянулся на кровати. На стене рядом с иконой и зеркалом висела та самая овальная картина в золотой раме, на которой был изображен бархатный занавес, но теперь он заметил там еще и прекрасный женский поясной портрет, написанный так искусно, что женщина казалась живой. В ее светлых волосах поблескивала золотая пыль, а грудь была обнажена, как полагалось по последней моде, и лишь прикрыта прозрачным шарфом. Просвечивали соски, покрашенные той же помадой, что и губы. Все это выглядело таким живым, что Софроний подошел ближе и недоверчиво протянул руку к прекрасно изображенной груди. И тут же получил по пальцам из царившего в комнате сумрака. -- А ну, не трогай! -- сказал портрет. -- Я твоя сестра Йована, и это не картина, а окно в мою комнату. А тебе, господин брат, спасибо и за то, что ты мне дал, и за то, чего не дал. Я держу в своей душе слугу земного -- свое тело. И оно меня слушается. Смотри, какое покорное... И Йована облокотилась о раму своего окна и заплакала. -- А когда, господин брат, ты разгневаешься на меня и забросаешь меня годами, как камнями, сойдет сверху, с ампирного неба, на небесный сквозняк, где проносятся птицы, Дева и заплачет вместе со мной. И, наполнив молоком два стеклянных сосуда и засветив огонь в паникадилах, с черной фиалкой под одеждами, пойдет она медленно навстречу своему жениху, навстречу року. И все будет ей служить покорно: и стеклянные сосуды, и паникадила, и цветок, а есть у нее и слуга земной -- ее тело. Вот так встретятся друг с другом Милость и Истина. А я не могу прибегнуть ни к ней, ни к тебе. Тут Йована зарыдала в окне еще громче. Софроний подошел к ней и стал утешать, а она дотронулась до его волос и сказала: -- Как ты зарос. Иди сюда, я тебя постригу. И помогла ему пролезть через окошко. Софроний уселся посреди комнаты, сестра дала ему глиняный горшок, который он положил на колени, взяла с полки нож, наточила его о вилку, подошла к брату, зажала нож в зубах и принялась вилкой расчесывать ему волосы. Расчесав, надела ему на голову горшок и стала состригать, как овце, все, что висело из-под края горшка. Тут ему на руку капнула капля. -- Что это -- дождь? -- Да, дождь. -- Нет, не дождь, это ты плачешь. Неужели ты так любишь того, другого? -- Вижу, брат, душу не родишь телом. Похоже, души наши происходят от разных земных родителей, не то что ноги. Души наши берут свое начало не от Харлампия и Параскевы, их источники другие, и каждая из них катится по жизни за своей волной и ищет, кто бы ее услышал, потому что брат и сестра не слышат друг друга и души наши не родня друг другу, как наши руки. Откуда пришла твоя душа? Во сне создавали цветок, а проросла колючка. А тот, кого я жду, тих голосом, да дорог правдой. -- Уж наверняка голова у него как ступа и разума крупица, -- разозлился Софроний и сбросил горшок с головы. -- Да кто он такой? -- Брат моей душе и муж моему телу. Зовут его Пана Тенецкий, он из Земуна. Я его еще не очень хорошо знаю. Знаю только, что он существует, и никак не могу заснуть, вспоминая его красоту... Сегодня ночью он приедет сюда посмотреть на меня. А ты не вертись, успокойся, не то могу тебя порезать. И Йована снова надела брату на голову горшок и продолжила стрижку. -- Он войдет через твою комнату. Ты нас не выдашь? -- спросила она. -- Не выдам, -- ответил Софроний и решил заснуть сразу, как ляжет. Однако, к его испугу, приблизительно в полночь через комнату прошел мужчина в мундире офицера австрийской армии, и сразу после этого он услышал шепот, доносившийся из окна в золотой раме. Женский голос, голос сестры Софрония, прошептал: -- Вы меня напугали. Человек может заснуть и тогда, когда плачет... -- Почему ты плакала? -- Тот, кого мне присмотрели, стар, а я молодая, как мне выходить за него? Будь отец здесь, он защитил бы меня от матери. Он меня любит. А вы? Дайте совет, что мне делать. -- Не дам. -- Почему? -- спросил в темноте умоляющий женский голос. -- Потому что совета здесь нет. Каждый должен сам проесть себе дорогу, как земляной червяк. -- Значит, помощи нет. -- А кто говорил о помощи? Помощь, которую я могу тебе предложить, существует. Она действует быстро и надежно, но я не уверен, что это тебе понравится. -- А почему нет? -- Потому что эта помощь такого рода, что после нее уже ничего не исправишь. -- Что вы имеете в виду? -- Я ничего не имею в виду. Моя помощь состоит не в том, чтобы что-то иметь в виду, а в том, чтобы что-то сделать. В этот момент Софроний услышал, как тяжелый офицерский ремень, звякнув пряжкой, упал на пол. -- Так сделайте же что-нибудь, ради всех святых, пока еще не поздно! Спасите меня! -- теперь уже шептал женский голос. -- Я не решаюсь. -- Почему? -- Ты будешь кричать. -- Кричать? Зачем мне кричать? Если бы эти губы были немы, и твоя любовь была бы глуха. -- Знаешь, как говорят: прими кровь мою и тело мое, и я стану жертвой за тебя и искуплю тебя. Но ты должна верить мне. А ты не веришь, что будет больно. -- Почему будет больно? -- Из-за моей помощи. Во всяком случае, в первый раз... Можно ли расстегнуть пуговицы на твоей рубашке языком? -- Зачем их расстегивать языком? -- Потому что, пока они застегнуты, я не смогу тебе помочь... В этот момент Софроний Опуич начал тихонько одеваться; натягивая сапоги, он слышал последние слова своей сестры; это был шепот, который ни на одно мгновение не превратился в крик: -- Помогите! Насильник! Ох, господин мой, не делайте со мной этого, прошу вас! Помогите! Какой ты тяжелый, слезь, мне нечем дышать, что ты меня так придавил... Колется, не трогай здесь, щекотно... какой же ты волосатый, что ты делаешь? Захлебнусь твоей слюной, убери губы, полный рот натекло... Откусишь, пусти! Давит... На помощь, убивают!.. Так это и есть кровь и тело?.. Ох, господин мой, не делайте со мной этого. Ох, господин мой, прошу вас... Поручик Софроний Опуич тихо, как вор, крался по своему собственному дому. В зале, где находилась входная дверь, горела свеча, воткнутая в пупок небольшой ковриги хлеба, а на серебряном подносе лежали пасхальные яйца. Он взял одно яйцо, расписанное узорами, такое крупное, как будто его снес петух, быстро оседлал коня и в парадной форме французской кавалерии поскакал прямо к дому Петры. Разбудил ее, дал яйцо и сказал, что заехал проститься, а потом спросил: -- Скажи, что связывает нас, Опуичей, с Тенецкими из Земуна? -- Неужели ты не знаешь? Это началось во время последней войны, еще в прошлом веке. В том самом 1797 году, когда пало венецианское государство. Тогда встретились твой отец и Пахомий Тенецкий, отец того самого Паны Тенецкого, который сейчас подмял под себя твою сестру. -- И какие же это отношения? Петра поцеловала его на прощание и в тот момент, когда губы их соприкасались, прошептала беззвучно: -- Такие, что хуже не придумаешь. Софроний скакал на северо-запад и чувствовал, что у него гость. Маленький голод стонал у него под сердцем, как неутоленное желание, а может, это была слабая боль, которая скулила в нем, как голод. Четвертый ключ. Император Пахомий Тенецкий был из тех самых Тенецких, которые в двух поколениях дали двух прекрасных художников, он был из тех Тенецких, которые знали, что у Веласкеса можно найти 27 оттенков черного цвета. В Земуне они поселились в 1785 году, когда Георгию Тенецкому заказали портреты известных Караматов. Пахомий Тенецкий, принадлежавший к побочной ветви этого рода, по матери был поляк. И, вероятно, именно благодаря ее крови обладал музыкальным талантом. Ему досталась в наследство мастерская по отливке колоколов, но он не стал заниматься ею, а отправился в Будим учиться музыке. Еще ребенком, то есть тогда, когда в снах ему не являлся никто из усопших, Тенецкий принял необычное решение. Он очень хорошо играл на кларнете, и радость, которую он испытывал от игры, однажды пробудила в нем такую жажду жизни, что он решил, неожиданно для себя самого, жить так долго, как только это возможно. Как говорится -- вечность и еще один день. Каким образом этого достигнуть, он не знал, и никто не мог открыть ему эту тайну, однако Пахомий ощутил, что полон решимости и необузданного желания все подчинить этой цели. Он задавался вопросом: что человек утрачивает сначала -- тело или душу? К тому же он слышал, что та самая "вечность" из известной поговорки касается души, а "еще один день" -- тела. При этом, как сказал ему священник, в этих сложных расчетах, которые так занимали Тенецкого, гораздо легче было утратить "вечность", чем "еще один день". Позже, став взрослым, Пахомий Тенецкий учился музыке в Вене, ноги его стали горячими, как горящая лампада, так что в дождь от обуви его шел пар, а одна рука всегда была ледяной, так что ею, а не пивной кружкой он остужал разгоряченные щеки. Он больше всего любил композиции Paisiello и мог поделить все воспоминания о Земуне, Пеште и родителях на горячие и ледяные. Он был уже женат, имел двух сыновей, Пану и Макария, и дочь Ерисену, когда услышал от кого-то из своих друзей случайно произнесенную фразу, которая резко изменила всю его жизнь. Фраза эта звучала так: "Дольше всех живет тот, кто убил больше всего людей". Пахомий Тенецкий на другой же день начал упражняться. Но это был уже не кларнет, не Paisiello и не Гайдн. Он упражнялся в стрельбе из ружья. Правда, некоторое время он все же колебался, выбирая между музыкой и войной, но невероятная ловкость его пальцев, годами упражнявшихся с кларнетом, оказалась исключительно полезной и в другом, новом деле. Эта ловкость позволила Тенецкому быстро стать одним из лучших стрелков в Вене. И не только это. Холодные и горячие воспоминания Тенецкого, одна холодная и другая горячая рука были как будто созданы для этого нового искусства Пахомия. Такие свойства делали его непревзойденным и, что в деле стрельбы еще важнее, непредсказуемым мастером. Люди, вместе с которыми он ходил на стрельбы, начали побаиваться его, а некоторые даже избегать. -- Он стреляет, как будто на кларнете играет, -- шептали у него за спиной, -- с таким не совладать никому. Так оно и было. Как только началась новая война, та, в которой французы в 1797 году уничтожили Венецианскую республику, Пахомий Тенецкий подкоротил свои семилетние усы, уложил ружье в обитый бархатом футляр, как будто это был кларнет, и пошел служить в австрийскую армию. Его сразу отправили воевать, и в одном из первых же боев он продемонстрировал свою чудовищную ловкость в обращении с оружием, а кроме того спас, а вернее, взял в плен сидевшую в одном подвале черноволосую девушку. С тех пор он постоянно возил ее за собой. Он не знал о ней ничего, не знал, понимает ли она его язык, умеет ли писать, но считал, что скорее всего -- нет. Вместо того чтобы что-нибудь сказать ей при первой же встрече, он влепил ей оплеуху, потому что слово можно оставить без внимания, а оплеуху нельзя. Таким образом, они с первого дня без лишних разговоров поняли друг друга. Она упорно молчала, мало ела и становилась все красивее. Он не знал ни ее имени, ни какой она веры. Не знал он и того, невинна она или нет, потому что любовью с ней не занимался. Но каждый вечер, как только начинало смеркаться, она должна была сосать его. Девушка мазала кроваво-красной помадой отверстия своих ушей и делала то, что он от нее требовал, прикасаясь к нему легкими движениями пальцев и губ и не показывая при этом никаких знаков ни отвращения, ни удовольствия. Чем дольше длились их отношения, тем более продолжительными и необычными становились эти сеансы. Иногда Тенецкому казалось, что ее прикосновения и ласки напоминают ему что-то такое, чего он никак не может вспомнить. Впрочем, у него не было времени ломать голову над такими вещами. Он просто махнул на все это рукой, решив, что судьбу женщины всегда решает ее "да", а судьбу мужчины -- его "нет". Война против Франции становилась все более ожесточенной, и о Пахомии Тенецком уже заговорили многие. Вскоре вокруг него образовалось пустое пространство, соответствующее досягаемости его выстрела, так же как уже было на стрельбище в Вене. Его боялись и по ту, и по другую сторону линии огня. А он что хотел, то и делал. И если то, что он слышал в молодости, было правдой, то продолжительность его жизни увеличивалась с каждым днем... Но тут вдруг его командир сказал: -- Здесь тебе делать больше нечего. Здесь нет никого, кто был бы тебе под стать. Никого, с кем бы ты мог действительно помериться силой. Так ты опустишься и утратишь свое мастерство. Что это за донесение? Сам посуди: "И дрались мы с шести часов утра и до десяти часов, и одних мы в воду загнали, и они там утонули, других в лесу порубили, третьих на деревьях перестреляли, а некоторые бежали, и мы захватили десять знамен неприятельских и трубы". Неужели тебе такими делами заниматься? Для этого есть другие. А ты собирайся в дорогу. В другом месте, к северу отсюда, есть равный тебе, может, даже и лучший, чем ты. Только имей в виду, он не на нашей, а на французской стороне. Езжай туда и разделайся с ним. Пахомий Тенецкий взял футляр со своим ружьем, подзорную трубу, забрал девушку и уехал. Но там, куда его послали, о том, другом, не было ни слуху ни духу. Не было никого, кто мог бы помериться силами с Тенецким. Пахомий и на войне продолжал делать все что хотел, а вечера по-прежнему проводил с девушкой. Как-то после полудня с ним случилась странная история. Невооруженный человек, как позже выяснилось, купец по имени Еремия Калоперович, напал на него и попытался задушить. Тенецкий не стал его убивать, а только ранил в руку. Несмотря на рану, тот, словно был не в своем уме, продолжал блуждать по передовой, издали следя за Тенецким. Он постоянно таскал с собой какую-то черную шкатулку, украшенную слоновой костью, плакал и пытался подкупить солдат, чтобы они передали шкатулку госпоже Растине. -- Кто такая эта Растина? -- спросил своих солдат удивленный Тенецкий. -- Как кто такая Растина? Это та женщина, с которой господин капитан изволит жить. Она невеста этого самого торговца из Карловцев, кира Калоперовича. Тенецкий расхохотался и отправился к Растине провести с ней еще один вечер. При этом он обнаружил, что у нее был совершенный embouchure -- так называли в Вене, где он учился музыке, охват губами при игре на духовом инструменте. Он попытался более глубоко осмыслить это открытие, Растина по-прежнему продолжала молчать, но маленькая грязная война еще раз прервала ход его мыслей. Его вызывали обратно в тот полк, который он недавно покинул. Там, на французской стороне, появился тот, кто был ему нужен. И он тоже, совершенно очевидно, искал Тенецкого. Тенецкий вернулся в свой старый полк, а Растина наконец заговорила: -- Какого черта нам не сидится на месте? -- спросила она. -- Смотри-ка, заворковала голубка! -- изумился Тенецкий. -- И заворковала в самый подходящий момент. Тебя интересует тот, другой? Тот, кто охотится за мною? Ну так слушай меня внимательно. Того, кого я ищу, зовут Харлампий Опуич. Род Опуичей богат, это купцы из Триеста, они сербы. Этот -- капитан, у него самый хороший конь на этом фланге французской армии, за ним в обитом кожей сундуке возят его столовое серебро, а за поясом у него на всякий случай всегда есть нож с вилкой в одном футляре. Он содержит собственную труппу актеров, которые ездят за ним и показывают представление о приключениях его жизни, но что самое удивительное, они показывают и его смерти, несмотря на то что он жив. Известно, что женщины его любят. Он же любит мягкое женское лоно, его пальцы всегда пахнут женщиной, и он совершенно ненасытен. Мать любит его больше, чем своего мужа, жена -- больше, чем сына, а дочь -- больше, чем братьев, и больше, чем любого другого мужчину. У него крупная фигура и быстрые движения. Он, как медведь, может одним рывком выхватить из реки рыбу. Крестится таким стремительным жестом, будто хочет на лету поймать муху, а силу и здоровье укрепляет женским молоком. Ему, как грудному ребенку, нанимают кормилиц, которые баюкают его по вечерам и делают ему из своего молока творог, а одна из них каждое утро цедит молоко на щетку, которой он потом чистит зубы. После любовных дел он никогда не поднимается на ноги прежде, чем выкурит трубку. Наложниц своих в походы он не берет, но всегда одна из них ждет его где-нибудь на берегу Дуная. Сейчас Харлампий Опуич, тот человек, которого мы преследуем, лежит, окруженный тьмой, в башне, что виднеется напротив нашего бивака, и, подперев голову рукой, думает. От его мыслей там вдали, во мраке ночи, у кого-то кровь стынет в жилах и во сне замирает сердце. Но только не у меня. Я страха не знаю. Я вижу даже, как на лету седеет ворона. Но и капитан Опуич тоже кремень. От Рейна и до Невы, от Ваграма до Дуная он досыта насмотрелся на птичьи гнезда из женского волоса и навоевался сначала в австрийской, а потом во французской армии. Что же касается его смертей, я видел их и на театральных сценах, и в балаганах на ярмарках и знаю о них все. К капитану Опуичу трудно подобраться. Он, например, пьет ракию, настоянную на двадцати четырех травах, но никогда не бывает пьян. Если алкоголь и одурманит его, он берет в кулак головку лука, сжимает так, чтобы потек сок, и нюхает. Это сразу снимает похмелье и проясняет мысли. Он знает, что между народами любви нет, но есть ненависть. Он любит говорить, что у победы много отцов, а поражение всегда сирота. Но кроме того, он думает, хотя никогда не произносит вслух этого, что и у победы, и у поражения одна мать. Знает он, так же как и все мы, что больше всего люди ненавидят именно то, благодаря чему живут. Но кроме всего прочего, ему сопутствует исключительное военное счастье. До сих пор в боях под ним пало девять лошадей. А выстрелом из ружья он может убить карпа, когда тот, играя, выскакивает над поверхностью воды. Его боятся и свои и чужие. Я слышал, что однажды какой-то французский майор то ли что-то с ним не поделил, то ли над ним подшутил. Опуич смолчал, проглотил обиду, больше того, даже проводил этого майора вечером до дома, который тот занял в городе Ульме, на Дунае. Француз спокойно улегся спать, но наутро оказалось, что на этом месте нет ни дома, ни двора. Ночью люди Опуича украли дом, в котором спал майор. И кирпичика не оставили. Посреди пустыря стояла кровать майора под балдахином, в кровати лежала старуха, а под кроватью груда карт. А сам майор пропал без следа. Еще рассказывают, что у капитана Опуича слабеет слух. Причем как-то очень странно. Говорят, что чем лучше слышит все происходящее под землей его сын Софроний Опуич, тем хуже становится способность его отца слышать звуки нашего земного мира. Что же касается сына, то известно, что он растет и слышит все лучше и лучше. Поэтому у капитана Опуича есть присказка: "Хочешь быть услышанным -- повтори два раза". Вот что за господин лежит в башне напротив нас и сквозь мрак и звезды целится в меня так же, как я в него. Пятый ключ. Жрец Капитан Тенецкий и Растина лежали в башне, находившейся неподалеку от позиций, одни. Тенецкий на войне всегда был один. На стене комнаты висела картина, изображавшая корабль в бурю, и Растина, прежде чем заснуть, смотрела на море, освещенное лунным светом, и боялась, как в детстве, описаться от этой нарисованной воды. На другой стене была картина, где кентавр с закинутой назад головой нес на спине женщину и на ходу сосал ее грудь. Подпись под картиной сообщала, что это элевсинский иерофант, а женщина у него на спине символизирует весь мир. Этот кентавр-жрец из одной груди женщины сосал милосердие, а из другой -- жестокость, из одной -- закон, а из другой -- свободу соблюдать или не соблюдать его. Растине казалось, что этот мастер сакральных мистерий войны, этот император, превращающийся в жреца, этот кентавр стоит во мраке за стеной башни и выжидает момент, чтобы показать Тенецкому свой священный огненный предмет, а из нее, Растины, высосать молоко. Как бы то ни было, два непревзойденных стрелка наконец встретились. Оба заняли позиции в двух башнях, удаленных друг от друга на расстояние одной восьмой выстрела. Оба считали, что начинается изнурительная дуэль, которая может тянуться несколько недель, однако дело не продлилось и дня. Начинало смеркаться, Тенецкий расположился на чердаке, глядя в крышу над собой, походившую на внутренности корабельного трюма. Одновременно, вдыхая запахи, которые становились все более и более резкими, он контролировал находившуюся под ним башню. Потом он спустился вниз. Он чувствовал Растину и ее пальцы и губы на своем теле. И думал о том, что эти прикосновения, неисчерпаемые в своем разнообразии, продолжаются уже бесконечно, как будто целую вечность. А потом вдруг перестал чувствовать касания и начал их слушать. Впервые он слышал Растинины губы и пальцы изнутри, сквозь самого себя. И тут он наконец понял. Во время всех боев, во время падения Венеции, во время переезда с одного поля сражения на другое и обратно Растина не на кларнете, а на нем, капитане австрийской армии Пахомии Тенецком, исполняла Франца Йозефа Гайдна. В настоящий момент она играла "Allegro con spirito" из дивертисмента Гайдна "Corale di Sant'Antonio" для флейты, гобоя, кларнета, фагота и рога, причем эта композиция была в совершенстве известна ее губам и пальцам. Пахомий Тенецкий понял, что Растина обладает такой виртуозной техникой игры на кларнете, по сравнению с которой исполнение самого Тенецкого вместе с его Paisiello было просто детской забавой. Он в изумлении посмотрел на девушку на себе и кончил как раз в тот момент, когда она перешла к "Minuetto". Но тут снова вмешалась маленькая грязная война. Тенецкий почувствовал запах дыма, выругался и подумал: "Никогда не остается времени на вечность!", и с этой мыслью он подбежал к окну. В ночной темноте было ясно видно, что из стоявшей напротив башни, в которой скрывался капитан Опуич, валит дым. Тенецкий не верил своим глазам. Башня Опуича горела. Времени на раздумья не оставалось. Ведь если в башне действительно пожар, тот, другой, мог или сгореть вместе с ней, или выскочить через единственную дверь прямо на мушку Тенецкому. Огонь вскоре появился и на втором этаже башни. Это было просто невероятно. Тенецкий схватил подзорную трубу и начал внимательно рассматривать выход из башни, немного при этом высунувшись за окно. И тут капитан Опуич одним выстрелом выбил стекло из подзорной трубы и глаз из головы Тенецкого, а спустя мгновение выскочил из пламени пожара, который он сам же и устроил. Вскоре после этого в башню, где с простреленной головой лежал Тенецкий, вошел человек такого мощного сложения, что, казалось, мог бы унести и церковный колокол. Он был одет в роскошный мундир офицера французской кавалерии, а в руках у него было ружье. Подбежав к распростертому на полу Тенецкому, он отшвырнул ногой его оружие и почувствовал непреодолимое желание помочиться на поверженного врага. Однако, увидев в углу башни скорчившуюся и перепуганную девушку, сдержался, подошел к ней, обнял и стал тихим голосом утешать. Он шептал, как будто молился: -- Что же это такое, Господи? Разве огонь ракией заливают, Господи, Боже мой? Как же Ты допустил, Господи, что мы Тебя не перед собой ставим, а за спину прячем? А этот-то обманул меня, да не перехитрил. И что ж мы живем, будто соль в море бросаем, только тратим ее да воду портим. Боже ты мой! Куда нас это заведет? Потом он обратился к Растине, продолжая гладить ее по голове: -- Пойдем, детка, не бойся, там внизу ждут тебя твой брат и жених, оба поседели, пока тебя искали. Когда они вышли из башни, внизу в темноте их действительно поджидали два человека -- Растинин брат и ее жених, Еремия Калоперович. У брата в руках было ружье, а Еремия держал под мышкой черную шкатулку, украшенную слоновой костью, в которой находился Растинин кларнет. Она, однако, даже не посмотрела на них. Не говоря ни слова, взяла у своего жениха черную шкатулку и направилась в ночной мрак вслед за капитаном Опуичем. Тот, удивленный, оглянулся и сказал: -- Куда ты, детка? У меня и усы старше тебя будут. Одумайся. -- Я хочу иметь от тебя ребенка. Жизнь за жизнь. -- И отказалась покинуть его. На первом ночлеге, сидя за ужином в корчме "Пуп земли", капитан постился, ел только чечевицу и пил ракию. И не мог расслабиться. В корчму вошла нищенка с мужской шляпой в руках и закричала: -- Пусть одарят эту шляпу те женщины, которые никогда в жизни не обманули своего мужа! Только они! Другие пусть не лезут... Растина на это оторвала от своей рубашки серебряную пуговицу и бросила ее в шляпу. Капитан улыбнулся и повел ее с собой спать. По дороге он бормотал: -- Знаешь, Тенецкий неправильно рассчитал. Он думал и даже верил, что, чем больше людей перебьет, тем дольше жить будет. Воистину глупость. Суть же в другом: никогда не известно, кто кого на самом деле убил -- победитель побежденного или побежденный победителя. Тенецкий сейчас лежит там, в этой башне, птицы уже садятся на него, как на ветку, и он не знает, что, может быть, я более убит, чем он... Видя, что капитан взволнован не меньше, чем его кобыла-двухлетка, Растина осыпала его поцелуями и хотела что-то шепнуть ему на ухо, но он ладонью закрыл ей рот. -- Не волнуйся, душа моя, я знаю, у тебя их было много. Но это не имеет значения. Потому что именно я сделаю тебя женщиной. И он надавил своим мужским жезлом на ее клитор так, что губы у нее сами раскрылись. Она заплакала и шепнула ему на ухо: -- Придется повторить. Когда капитан Опуич лег на Растину второй раз, он с изумлением понял, что она была девственницей. Шестой ключ. Влюбленные Когда Растина Brunswick в 1797 году вернулась с полей сражений в Сремски-Карловци, потому что капитан Опуич не мог возить ее за собой из боя в бой, она первым делом разыскала Еремию Калоперовича, бывшего своего жениха. На руке у него был виден шрам от пули покойного Пахомия Тенецкого, а в бороде -- звездочки седины. -- Если тебе нужна жена, которая три раза теряла невинность, которая тебя презирает и которая тебе родит чужого ребенка, женись на мне, -- сказала она киру Еремии. Он подумал: "Боль -- это эхо чужой боли" -- и взял ее в жены. Итак, Растина Brunswick в Карловцах вышла замуж и поселилась в просторном доме Калоперовича на Шекер-сокаке. Сначала у нее родился сын Арсений, потом дочь Дуня. Муж Растины никогда не показывал никаких признаков нетерпимости, и единственная его странность состояла в том, что иногда в его речи слова удивительным образом перескакивали с места на место, потому что он всегда хотел сказать сразу две вещи. Он рассказывал детям, что в морях есть такие рыбы, которые могут выдержать только строго определенное количество соли. И если вода окажется более соленой, чем они переносят, у них начинается помутнение разума. Так же обстоит дело и с нами. Потому что человеческое счастье как соль. Когда его слишком много, теряешь рассудок. Господин Калоперович купил Растине и Дуне по шляпе из рыбьей чешуи и подписал их на "Сербскую газету императорского города Вены". Дуня выросла в худенькую, прожорливую девочку. Она запихивала в себя, во все отверстия своего тела, все, что попадалось ей под руки, -- пуговицы, кузнечиков, поющие юлы, живую рыбу, шпильки для волос, зерна фасоли, улиток, мячи, морковь, яйца, стручки гороха, пузырьки с одеколоном, огурцы, стеклянные шарики, венецианские альманахи, карандаши, дверные ручки, часы с музыкой, а однажды даже рыбий пузырь, который у нее внутри лопнул... Мальчика господин Калоперович отдал учиться. -- Пусть будет как Цицерон. И юный Арсений Калоперович отправился в карловацкую сербско-латинскую школу, откуда в первый же день привел домой удивительного ребенка, ласкового, как котенок, но уже напичканного латинскими цитатами и при этом хорошенького, как куколка. Эту куколку, а точнее говоря, кукленка, звали Авксентий Папила, и он был соседом Арсения по парте и дальним родственником одного отставного генерала. Сирота, не имеющий никаких средств, Папила в обносках своих соучеников выглядел гораздо наряднее, чем они в новой, дорогой одежде. От рождения у него был маленький шрам на виске, и это придавало ему загадочный вид. -- Тот самый, с пробитой головой, -- в шутку говорили о нем товарищи, но при этом любили его. Его обожали все кошки, все попадьи и все школьники Карловцев. Из-за этого, а может, и из-за чего-то другого, повсюду, где бы Папила ни появился, о нем рассказывали невероятные, а зачастую даже просто страшные истории. Самым замечательным было то, что он сам этих историй никогда не слышал и бывал изумлен, случайно узнав про себя что-нибудь из того, что говорили. Иногда он чувствовал, что жизненный путь перед ним извивается, как червяк. Мальчики уже перешли в класс риторики, и Папила все время проводил теперь в большом доме Калоперовича, почти не бывая в своем бедном жилище. Как-то вечером он начал переписывать для себя и Арсения рукописный учебник, взятый на несколько дней у одного из учеников. Он писал своим прекрасным почерком, макая перо то в чернильницу, то в свой рот и громко произнося переписываемые фразы: -- Praecepta artis oratoriae in tres partes digesta et Juventuti Illyrico-Rasciane tradita ac explicata in Collegio Slavono-Latino Carloviciensi, Anno Domini... Тут вдруг у себя под носом он обнаружил зеркальце. Рядом с ним смеялась госпожа Растина, указывая на его лицо, перепачканное чернилами. Она обтерла ему губы своим надушенным рукавом. -- А ты не мог бы научить нас с Дуней латыни? А то нам так скучно. -- Можно, -- сказал Папила, -- но только если вы меня свозите в театр в Темишоару и если господин Еремия согласится купить мне одну книгу. -- А какую бы ты хотел? -- Про Элладия, того, который продал душу дьяволу. Написал Викентий Ракич, и еще одну, немецкую, о докторе Фаусте. Обе напечатаны в 1808 году. С этого дня в доме господина Калоперовича, который был хорошо виден с кораблей, плывущих по Дунаю, начались уроки латыни. Сначала Авксентий Папила на веранде занимался с Дуней, а потом шел в гостиную вместе с Арсением, которому мать время от времени, послюнявив пальцы, приглаживала красивые волосы. Тут начинался урок латыни для госпожи Растины. На стол подавали вареники с улитками и пироги с пахучими травами. Вареники лежали в фарфоровой миске, по дну которой проходил желобок, соединявшийся с углублением в форме сердца. В этом углублении собиралось масло, чтобы вареники не плавали в нем. К пирогам подавали чай из крапивы с медом, любимый напиток молодого господинчика Папилы, который, после того как с угощением было покончено, обучал госпожу Растину приемам риторики или читал ей отрывки из "Илиады" голосом, похожим на мурлыканье кота: -- Есть за морями, возле Трои, горький источник, и воду его пить нельзя. Сюда на водопой собираются разные звери, но они не пьют, пока не появится единорог. Рог у него волшебный, и когда, опустив голову к источнику, он касается им воды, она становится вкусной. Тогда вместе с ним начинают пить и другие звери. А когда он, утолив жажду, поднимает рог из воды, она делается такой же горькой, какой и была. А если единорог мутит рогом воду, от его взгляда она делается прозрачной, и в ее глубине как на ладони видно все будущее мира... Однажды вечером, когда Арсения не было в гостиной, а Папила только начал объяснять новую главу из "De tropis dictionis" своей ученице и благодетельнице госпоже Растине, она вдруг сказала: -- Хочу рассказать тебе кое-что, мой милый. Госпожа Авакумович доверила мне тайну, которая стоит внимания. Так что слушай. Лет шестнадцать назад случилось так, что в одной достойной семье мать поняла, что у нее будет ребенок. Она мечтала иметь сына, отец мечтал иметь дочь, однако никто из них не мечтал о том, что ребенок будет от другого отца. Таким образом, этот еще только зачатый ребенок сразу стал нежеланным. Мать должна была устранить его еще до того, как муж что-то заподозрит. Знахарка, которую она пригласила, сказала, что легче всего это сделать, переместив зародыш в утробу какого-нибудь другого лица или даже предмета. Как они это осуществили, никто не знает, но только зародыш действительно оказался внутри мягкого, обитого бархатом кресла. Там он продолжал расти, и как-то раз, когда муж уселся в кресло, он услышал, как в нем что-то постукивает... Тут молодой Папила вдруг прервал рассказ госпожи Растины, он был явно смущен, даже принялся было продолжать урок, как будто она ничего и не говорила: -- К тропам относятся: метафора, синекдоха, метонимия, антономазия, ономатопея, катахреза и металепсис. Allegoria nihili alius est quam continua Metaphora... Однако на этом месте госпожа Растина приложила к губам Папилы свой веер, обласкала его серебристым взглядом и спокойно продолжала: -- Метафорически или аллегорически, не важно, но женщина, о которой я рассказываю, однажды, исполненная ужаса, позвала своего мужа прислушаться к креслу -- в спинке его совершенно отчетливо билось чье-то сердце... -- Dic quibus interris et eris mihi magnus Apollo... -- Через месяц-другой под обивкой кресла были уже хорошо видны очертания скорчившегося тельца, а если кто-нибудь в него садился и откидывался на спинку, ребенок прижимался к спине сидевшего в поисках тепла и биения чужого сердца. Вскоре под бархатом можно было даже разобрать, что это мальчик... -- Crudelis Mater magis, an puer imquebus ille Improbus ille puer, crudelis tu quaque Mater... Этими словами обезумевший Авксентий, в душе которого воцарился ужас, попытался продолжить свои безуспешные попытки все-таки провести урок, но госпожа Растина решительно, одной фразой закончила рассказ: -- Наконец обивку кресла распороли и в спинке нашли тебя, Авксентий Папила! При этих словах Авксентий затрепетал, вскрикнул и бросился в раскрытые объятья госпожи Растины, которая, чтобы успокоить его и защитить от страшных мыслей, прижала к своей груди и перенесла из описанного в рассказе кресла прямо в свою постель. В те дни 1813 года в Карловцах лунный свет был подбит зеленым, дул ветер, уносивший вместо шляп имена, и лились жирные, обильные дожди. -- Вы только посмотрите на них, -- ворковала госпожа Растина, показывая из окна своей комнаты, которое напоминало парящий над улицей паланкин со стеклянными стенками, на прохожих, идущих по продуваемой ветром улице. -- Посмотрите, каждая спрятала свое имя между грудями. Первый же, кто запустит туда руку, может его унести. Больше всего остерегайтесь красивых, -- говорила своему сыну и своему любовнику госпожа Калоперович, переполненная счастьем оттого, что к ней неожиданно вернулась молодость, -- остерегайтесь тех, у кого верхняя губа накрашена зеленой, а нижняя -- фиолетовой помадой. Тех, на чьи серьги садятся птицы. Такие с руки будут поить вас водой, в которой переночевал цветок шалфея, водой, попив которую забудешь свою мать. Она говорила, а ее сын Арсений смотрел на нее и не узнавал, она же смотрела на Папилу так, как будто перед ней был ангел. Госпожа Растина теперь по-новому воспринимала вкус сока из грибов, который она очень любила, а запах корицы перестала отличать от запаха кофе. Госпожа Калоперович, которая уже слышала деревянный стук копыт коня с берега своей ночи и видела, как опускается мрак на берегу ее имени, совершенно преобразилась. -- Не можешь ли ты как-нибудь прийти ко мне, когда я сплю? -- говорила она своему любовнику. -- Мне никак не удается насладиться тобой и во сне. А мой сын Арсений мне больше не снится. Как-то утром она сказала Папиле: -- Прошлой ночью во сне ты страшно напугал меня. Ты подкрался ко мне с фонарем. Я звала тебя в свои сны, чтобы ты меня ласкал, а ты хотел меня убить. Гусарской саблей. Чтобы ее успокоить, молодой Папила подарил ей ту самую свою улыбку, о которой женщины в Карловцах говорили, что она "дороже верхового коня стоит", и подушку голубого цвета с четырьмя бубенчиками по углам, чтобы она вспоминала о нем и тогда, когда спит. На подушке было вышито золотыми нитками по-латыни: "Когда госпожа Растина ложится, бубенчики звенят, и из них сыплются сны. Когда госпожа Растина встает, сны возвращаются назад в бубенчики, а в кровать забирается кошка госпожи Растины. Кошка мурлычет и бьет лапой по бубенцам, и стоит одному из снов госпожи Растины выпасть из бубенца, кошка хватает его в пасть и глотает. Но это слишком грубая пища, и кошке она вредна, поэтому, испугавшись того, что проглотила, она несколько дней не мурлычет и ищет траву иссоп, которой лечатся от укуса змеи. С помощью этой травы она излечивается и от снов госпожи Растины". На другой стороне подушки было написано: "Кошку зовут Авксентий Папила". Госпожа Растина с гордостью отнесла подушку на свое любимое окно, она не сводила влюбленного взгляда своих серебристых глаз с Папилы, ради него каждый день по целому часу ходила, поставив на темя подсвечник с горящей свечой, и после многолетнего перерыва снова достала из черной шкатулки, обитой бархатом и украшенной слоновой костью, свой кларнет. Немного краснея, она играла однажды после полудня своему сыну и своему любовнику "Divertismento-Corale di Sant'Antonio -- per flauto, oboe, clarinetto, fagoto e corno", и как раз в тот момент, когда она добралась до "Minuetto", в комнату вошла ее дочь Дуня с верхней губой, накрашенной зеленой, а нижней -- желтой помадой. Госпожа Растина поперхнулась, отложила флейту и в тот же вечер тайком застелила постель дочери тонким покрывалом из козьей шерсти. Взглянув на следующий день на спину своего любовника, она заметила, что вся кожа Авксентия в красных царапинах от жесткой козьей шерсти. Сходя с ума от ужаса, она вечером тайком подсмотрела, как моется ее дочь. Разглядывая ее через полупрозрачную занавеску, госпожа Растина вдруг подумала, что мужчине никогда не понять, что чувствует моющаяся женщина, так же как и женщина не может представить себе ощущения мужчины, отряхивающегося после того, как помочился... Тут она увидела, что Дунины колени покраснели от козьей шерсти. Так она узнала больше, чем хотела узнать. В бессильной ярости она не спала всю ночь и прошла по своей комнате столько, сколько потребовалось бы ей идти пешком до соседнего города Сланкамена. Утром позвала к себе сына, обняла его и все ему рассказала. Они поплакали, прижавшись друг к другу, а потом он встал, вошел в комнату, где Папила давал урок латыни его сестре, и, угрожая двумя пистолетами с взведенным курком, обоих выгнал из дома. Седьмой ключ. Колесница Одно время о Дуне и Папиле ничего не было слышно за исключением того, что старший Калоперович тайком от жены посылал им деньги на пропитание. Но скоро до госпожи Растины дошла одна из страшных историй, связанных с Авксентием Папилой. После того как любовники были изгнаны из дома Калоперовича, Папила еще некоторое время продолжал помогать в одной из карловацких церквей Верхнего города в Карловцах вести записи в книге рождений и смертей. Однако как-то раз его застали за тем, что он против имен только что появившихся на свет детей записывал не только данные об их рождении, но и число, месяц и год будущей смерти. Несмотря на то что записи эти были стерты сразу после того, как стало известно об этих бесчинствах Папилы, повергнутые в ужас родители не могли забыть даты, внесенные рукой Авксентия, где были обозначены годы, очень далекие от тысяча восьмисотого. Но этим дело не кончилось. После того как один ребенок умер от оспы и дату его смерти сравнили с недавно стертой, но теперь восстановленной записью Папилы в одной из церковных книг, оказалось, что совпало все: день, месяц, год. Некоторые родители пытались даже силой заставить показать им эти полустертые записи, чтобы узнать наперед судьбу своих детей. Наконец была проведена экспертиза на месте. Судебный исполнитель доставил Папилу, которого к этому времени уже перестали пускать в школу, для того, чтобы тот показал, что он делал с записями в книге регистрации рождений и смертей. Когда разложенные перед ним книги открыли, Папила в мгновение ока отыскал запись о собственном рождении, вырвал перо из рук сидевшего рядом дьякона, смочил его собственной слюной и вписал в книгу дату своей смерти. Вынужденные покинуть Карловци, Дуня и Папила отправились по свету в поисках счастья. Папила завербовался в австрийскую армию, и Дуня проводила его на войну с французами. При этом она с ужасом думала о том дне, который Папила записал напротив своего имени в церковной книге, о том дне, который тут же был стерт и который Папила никому не хотел открывать. Когда она спросила его про этот день, он ответил: -- Убьешь рыбу камнем, как птицу на лету комком земли, сваришь суп и на дне найдешь рыбье имя. Это имя ни есть нельзя, ни рассказывать о нем. Но сам-то он, конечно, знал этот день. Дата смерти Папилы относилась ко второй половине столетия и обещала ему долгую жизнь. Удивительные истории сопровождали Авксентия Папилу и на войне. В одной из них говорилось о том, как Авксентий вместе с офицером, под началом которого служил, Паной Тенецким, сыном прославившегося Пахомия Тенецкого, ходил смотреть представление одного бродячего театра. Оно называлось "Три смерти капитана Опуича". Когда спектакль кончился, Авксентий подумал: "Так ведь этот капитан Опуич тот самый, которого мы сейчас вместе с его частью преследуем. Тот самый, который у моего капитана Паны Тенецкого на прошлой войне убил отца. А капитан Пана молчит, будто воды в рот набрал. Может, он меня таким образом испытывает?" И тут же сделал вывод -- третьей и последней смерти капитана Опуича еще не было! А это означало, что капитана можно убить. У него было всего три жизни, и если отнять его третью жизнь, такую же важную, как девятая жизнь у кошки, придет конец его власти на поле боя. Авксентий раздобыл фонарь и твердо решил в первом же бою разыскать капитана Опуича. -- Я добуду его шпоры! -- сказал Папила, который уже успел показать, на что способен и на войне. Он взял на себя роль "зайца" -- первым стремительно шел в атаку и таким образом увлекал за собой остальных, после чего уходил в задние ряды и ждал нового случая. Сейчас он тоже ждал подходящего момента. И он вскоре представился. Отряд австрийской армии под командованием подпоручика Папилы остановился в одном городе на маленькой каменной площади, тихой, как комната в доме. В центре стояло здание университета. С изумлением Папила заметил, что его стены до высоты в половину человеческого роста были обильно залиты человеческой мочой. Следы свидетельствовали о том, что в этом деле участвовало много людей. Было очевидно, что так с университетом обошлись студенты. На одной стене крупными буквами было написано углем: ICH HATTE SCHLECHTE LEHRER, DAS WAR EINE GUTE SCHULE За стеной с этой надписью, в здании университета, находился тот самый отряд французов, который они преследовали. Капитан Опуич, делавший обход постов, и подпоручик Папила, который с безумным бесстрашием искал встречи с ним, встретились в одной из боковых улиц, отходивших от площади, той же ночью. Настал момент, когда они столкнулись на ничейной земле, оба с фонарем и саблей в руках. Папила не делал никаких тактических расчетов. Он решил просто руководствоваться тем представлением, которое видел недавно в театре и в котором именно так начинались события, ведущие к третьей смерти Опуича. Папила воткнул саблю в землю, повесил на нее фонарь и со штыком в руке отступил в темноту. Капитан, как предполагал Папила, на своем конце улицы сделал то же самое, то есть воткнул саблю в землю и повесил на нее фонарь. Юноша рассчитывал на то, что после этого Опуич в темноте двинется к нему и напорется на штык, который он сжимал в полной готовности. Был даже такой миг, когда Папила молниеносно обернулся, заслышав какой-то шорох у себя за спиной, и взмахнул штыком, однако рядом никого не было. Только ночная бабочка, похожая на два ключа, подвешенных к кольцу, коснулась на лету его щеки. Короче говоря, Папила никого в темноте не нашел. Он все искал капитана Опуича, но того нигде не было. Подпоручик уже решил, что над ним просто издеваются. После напрасных поисков по грязи и во мраке, злой и промокший, он направился прямо к сабле и фонарю своего врага, чтобы унести хотя бы трофеи. И когда до этих трофеев было уже рукой подать, капитан, который вообще ни на шаг не отходил от сабли с фонарем, резко задул огонь и в темноте так полоснул Папилу саблей, что язык у него свесился за ухо. Опуич продолжил обход постов, а Авксентий Папила остался лежать на грязной земле. Молодым он уже не был, потому что мертвые молодыми не бывают. Известие о смерти Авксентия пришло в Сремски-Карловци по воде. Первым его услышал господин Еремия Калоперович. В его лавку вошел один из известных карловацких шутников, из тех, что под себя могут только свою тень подостлать и тенью же укрыться, и рассказал следующее: -- Сегодня слыхал я на пристани забавную историю. Два крестьянина продали волов, получили немало денег и возвращались домой. Французы в это время отступали через Пруссию. С ними вместе и те сербы, которые служат Бонапарту. От нечего делать один из этих крестьян поспорил, что за деньги съест лягушку. Это наши сербы, которые служат в австрийской армии и бьют французов по всей германской земле, и с ними наш Папила, Авксентий Папила, из церкви в Верхнем городе. Тот, что спорил, съел лягушку и деньги положил в карман. Так вот, Папила вызвал на дуэль какого-то французского капитана Опуича, из тех Опуичей, что в Триесте. А тот, который проиграл спор из-за лягушки, подумал: "Меня все село на смех поднимет, если узнают, за что я деньги отдал". А ваша Дуня, она больше уже не с нашими, австрийцами. Капитан Опуич послал ее лечить своего раненого сына, поручика французской армии Софрония. Поэтому и второй тоже поспорил, что съест лягушку, потому что уж очень ему хотелось вернуть назад свои деньги. И съел. Тогда капитан Опуич убил саблей Папилу, даже не узнав его имени, а того, что вторую лягушку съел, первый и спрашивает после того, как вернул ему его же деньги: -- Слушай, ради чего же мы, сербы, лягушек этих глотали? Господин Калоперович выставил болтуна из лавки и целый день боялся с этой страшной новостью показаться на глаза жене. Он еле сдерживал слезы, но весть распространилась очень быстро, и госпожа Растина, которая не выпускала из рук промокшую от слез подушку с бубенцами, услышала о гибели Папилы сразу же после мужа, но раньше мужа она узнала еще одну страшную историю из тех, что продолжали роиться вокруг Папилы даже тогда, когда он был уже мертв. В тот полдень на веранде, выходящей прямо на Дунай, сидели госпожа Растина и ее подруга, госпожа Авакумович, которая пришла именно затем, чтобы как можно скорее рассказать то, что она случайно узнала. -- Когда Авксентия Папилу убили, -- рассказывала госпожа Авакумович, -- ваша Дуня взяла нож, похожий по форме на рыбу, и пошла куда глаза глядят, чтобы отомстить за смерть своего возлюбленного. Она искала того, кто его убил. А кто его убил, было известно -- Опуич-старший, капитан. Нашла она его на одном биваке у французов, солдаты привели ее к нему. -- Я давно тебя ищу, мне нужна твоя рука. Я слышала, она у тебя легкая и быстрая, когда держит саблю. Поэтому я тебя и искала. У меня к тебе просьба. -- Что за просьба? -- спросил капитан Опуич. -- Кое-кого нужно отправить на тот свет. -- Это денег стоит. -- Разумеется, стоит, -- сказала Дуня и показала ему мешочек с золотом. -- Хорошо, -- ответил он. -- Кого нужно убрать? -- Меня. -- Тебя? Ты сама платишь за то, чтобы тебя убили? -- Верно. И у меня нет времени на разговоры. Я спешу. Но у меня есть одно-единственное условие. Видишь мои волосы, немного поседевшие? Они должны остаться точно такими же и после того, как ты сделаешь свое дело. Ты не должен повредить ни одну звездочку, ни один отблеск седины. В ответ на это он неожиданно накинул на нее уздечку и сунул в зубы удила. Солдаты остолбенели от изумления, но уздечка так ловко села на ее голову, словно была сшита по мерке, и удила тоже сразу встали на место, найдя углубления между зубами, будто для Дуни и были сделаны. -- Теперь мне ясно, в чем дело. На жирную кошку блоха не пойдет, -- заметил капитан, перевернул ножны, и сабля выскользнула из них. Протянул ножны Дуне, и она наполнила их золотыми монетами. После этого он разнуздал ее и приказал поставить на стол лепешки, которые пекутся целый день, потому что каждую из них снимают с огня сразу, как только раскатана и смазана маслом следующая, а потом снова ставят на огонь вместе с другими. После ужина он повел Дуню к своей постели со словами: -- Уж верно, ты не боишься лечь с человеком, от которого потребовала такой услуги, как от меня? -- Я больше ничего не боюсь, -- ответила Дуня, -- но скажи, что ты собираешься со мной делать? Говорят, от тебя можно ожидать самых странных поступков... -- и посмотрела на небо, будто хотела узнать, сколько прошло времени. -- Твоя смерть будет такой, лучше которой для женщины и не придумаешь. Во мне перемешано семя смерти и семя жизни. Ты зачнешь от меня и родишь того, кого хочешь. Я оплодотворю тебя смешанным семенем, и ты сама выберешь то, какое захочешь... Семя жизни или семя смерти. -- Слишком долго ждать. А я бы хотела сразу. -- Не долго. Все случится сегодня же ночью. Тогда Дуня обняла своего палача и почувствовала, как ночь раздваивается в ней и оставляет место какому-то сладкому свету. А потом все затихло. И она не воспользовалась своим спрятанным ножом. Ножом в форме рыбы. -- Теперь ты можешь остаться со мной, -- сказал он ей утром, целуя ее в перстень. Дуня поняла, что будет жить, и, кажется, обрадовалась. -- Твое семя меня не убило, -- сказала она ему. -- Не убило, но оно тебя и не оплодотворило. Ты бесплодна. -- И оба улыбнулись... Такую ужасную историю услышала госпожа Растина от своей подруги. В тот вечер она опять разгневанно ходила взад-вперед по своей комнате и повторяла как в бреду: -- Она просто не женщина! Она не женщина! Потерять Папилу! Такого человека! И не воспользоваться ножом! За ужином муж сказал ей, что их сын Арсений записался на военную службу, чтобы отомстить за своего друга Папилу, убить Опуича и вернуть домой сестру. Тут госпожа Растина от ужаса совсем потеряла голову, позвала к себе сына и сказала ему вся в слезах: -- Сейчас и у тебя, и у меня по камню на шее. Но петля еще не затянута, и при желании ее можно сбросить и сделать вид, что ничего не было. Ты согласишься на это? -- Конечно нет, -- ответил молодой Калоперович, уже одетый в гусарский мундир. -- Тогда поклянись мне, что переспишь с каждой из тех, кто был любовницей Папилы. При этих словах глаза ее сына странно сверкнули, и госпожа Растина, казалось, обрадовалась. Она действительно добилась от сына клятвы лечь с каждой женщиной, с которой был близок его покойный друг Авксентий Папила. Ей казалось, что таким способом, через женщин, любивших его, она сможет сохранить его в воспоминаниях, а значит, в каком-то смысле и в этой жизни. А сама дала себе слово отнять у своей дочери и соперницы и сделать своими всех, с кем та была или хотела быть близка, за то, что она разлучила ее с Авксентием. -- И еще одно, -- прошептала она сыну на ухо, провожая его в поход на французов, когда он, уже сидя в седле, нагнулся, чтобы поцеловать ее. -- Знаешь, я не решалась тебе сказать. Но сейчас придется. Капитан Опуич твой отец. Услышав это, молодой Арсений Калоперович вздрогнул и почувствовал, как у него из языка прорастает трава. И вместо картины мести перед глазами у него в один миг промелькнула вереница быстрых и коротких романов друга, которые теперь должен будет повторить он сам. В тот момент, когда он решился смешать свое семя с семенем мертвого Папилы, Арсений еще не мог до конца осознать, что это значит. Единственным, что тут же сверкнуло перед ним в этом новом свете, было то, что Дуня ему сестра лишь частично, по матери. И он радостно пришпорил коня.  * Семь вторых ключей *  Восьмой ключ. Сила Ерисена Тенецкая не могла помнить своего отца, который в 1797 году погиб в какой-то башне на берегу Дуная, но, думая о нем, она научилась летать. Сначала летала во сне. Потом стала понемногу летать и по своей комнате в Земуне. Ерисена Тенецкая смотрела из своего окна на воду Дуная, по ночам она чувствовала, как изменяется запах этой воды, а днем видела, как волны отбрасывают тени на берег. Где-то в этой воде был похоронен ее отец, и она, особенно сильно любившая отца за то, что он на войне терпел поражения, иногда шептала реке: -- Черт, черт, поиграй да отдай. Но отец не возвращался. В то утро она выбежала из своей комнаты, где из шкафов несло холодом и где ей снились дождливые сны. Собственные груди казались ей чужими; сбегая по ступеням к реке, она дивилась им и прислушивалась к своему новому и непривычному телу, которое она должна была носить, как сосуд с переливающимися разноцветными жидкостями. И еще она чувствовала, что обязана это тело заселить. Что оно пусто. Что эта пустота причиняет боль. Что молодость -- это грех и наказание. Здесь, на этой лестнице, она возненавидела своего красивого, с похожими на львиную гриву неукротимыми волосами старшего брата, капитана австрийской армии Пану Тенецкого, который только что вернулся из Триеста. Она ненавидела его столь же сильно, сколь сильно боялись его все окружающие, а спустившись вниз, к пристани, она возненавидела и младшего брата Макария Тенецкого, который до женитьбы вел дела семейной мастерской по отливке колоколов, где изготовляли замки и засовы, точные, словно часы, а женившись, начал в той же мастерской делать столь же совершенные и точные мушки и спусковые крючки для пистолетов и ружей по заказам австрийской армии. Перед церковью Святого Николая она ощутила ненависть к своим узким и длинным ступням, которые казались ей некрасивыми, а в конце пути, возле фонтана, возненавидела жену Макария, которая о ней, Ерисене Тенецкой, сказала как-то "ни Богу свечка ни черту кочерга". Некоторое время ненависть боролась в ней с противоположными чувствами, а потом она заплакала, и это помогло ей решиться.