ибудь предмет, и она ему говорила, как это называется по-французски, но вдруг каким-то образом началась драка, и появились лягушечьи фараоны, и ребятам пришлось удирать. Они улизнули от фараонов и успели попасть на борт, но фараоны столпились на пристани и чего-то верещали добрых полчаса, покуда старик Перри, только что вернувшийся из города на извозчике, не послал их куда надо. Обратное плаванье было медленное, но очень приятное. На Хэмптонском рейде они простояли только неделю, взяли груз стальных болванок и боеголовок и пошли в Кардифф. Работа была нервная. Капитан взял курс на север, и они попали в сплошной туман. Потом после целой недели зверского холода и сильной качки они увидели Роколл. Джо стоял у штурвала. Молодой матрос заорал с марса: "По курсу впереди военное судно", - и старик Перри, стоя на мостике и глядя на скалу в бинокль, захохотал. Наутро с юга показались Гебриды. Капитан Перри как раз указывал помощнику на мыс Льюис, когда вахтенный на носу испуганно закричал. На этот раз это была самая настоящая подводная лодка. Они увидели сначала перископ, вздымавший перистую пену, потом залитую водой боевую рубку. Не успела подводная лодка всплыть, как открыла огонь по носу "Северной звезды" из маленькой пушки, которую колбасники зарядили, когда палубы была еще под водой. Джо побежал на корму поднимать флаг, хотя флаг был нарисован по обоим бортам судна. Капитан Перри приказал дать полный ход назад, зазвенел машинный телеграф. Колбасники перестали стрелять, и четверо из них подъехали к "Северной звезде" в хрупкой шлюпке. Все ребята надели спасательные пояса, и кое-кто уже побежал вниз за барахлом, когда немецкий офицер, поднявшийся на борт, заорал по-английски, что им дается пять минут на то, чтобы покинуть корабль. Капитан Перри передал ему судовые бумаги, шлюпки были спущены в мгновение ока, так как тали были хорошо смазаны. Что-то заставило Джо побежать на ростры и перерезать карманным ножом тали спасательных плотов, так что он и капитан Перри и судовая кошка покинули "Северную звезду" последними. Колбасники заложили в машинное отделение бомбы и так усиленно гребли обратно к подводной лодке, словно за ними гнался сам дьявол. Только успела отвалить капитанская шлюпка, как раздался взрыв, и их ударило по борту. Шлюпка опрокинулась, и, прежде чем они сообразили, что произошло, они очутились в ледяной воде посреди всевозможных обломков и барахла. Две шлюпки еще держались на поверхности. Старуха "Северная звезда" спокойно тонула, на корме ее развевался флаг, и вымпела красиво трепетали в легком ветерке. Они пробыли в воде полчаса, а может быть, час. Когда пароход утонул, им удалось вскарабкаться на спасательные плоты, и шлюпки помощника и старшего механика взяли их на буксир. Капитан Перри сделал перекличку. Оказалось, все на месте. Подводная лодка давно уже погрузилась в воду и ушла. Начали грести к берегу. До самой ночи сильный прилив быстро нес их к проливу Пентленд-Ферт. В сгущающемся сумраке можно было разглядеть высокие взгорья Оркнейских островов. Но потом начался отлив, и они не могли плыть против течения. В шлюпках и на плотах посменно работали веслами, но справиться с течением не было никакой возможности. Кто-то сказал, что скорость течения достигает тут восьми миль в час. Ночь была скверная. На рассвете они увидели легкий крейсер, шедший на них. Его прожектор ударил им прямо в лицо, и все кругом стало черным. Британцы приняли их на борт и отправили в машинное отделение греться. Краснолицый стюард принес им ведро чаю с ромом и стал разливать его ковшом. Легкий крейсер доставил их в Глазго, но прежде их здорово потрепало в Ирландском море, и вот они стояли под моросящим дождем на пристани и ждали капитана Перри, отправившегося искать американского консула. У Джо закоченели ноги от стояния на месте, и он прошел к чугунным воротам в конце пристани, хотел глянуть на улицу, но немолодой военный ткнул его штыком в брюхо, и он остановился. Джо вернулся к своим и сказал, что они - пленные, точно колбасники. Ох и рассердились же ребята. Флэннеген принялся рассказывать, как его однажды арестовали лягушатники и чуть было не расстреляли за то, что он подрался в одном баре в Марселе с оранжистом, потому что, говорят, все ирландцы на стороне немцев. Джо рассказал, как цинготники упрятали его в тюрьму в Ливерпуле. Они стали дружно ругаться, какое все это гнусное дело, как вдруг появился помощник Бен Тарбелл с каким-то старым хрычом из консульства и приказал всем идти за ним. Им пришлось пройти по крайней мере полгорода по улицам, мокрым от дождя и неосвещенным по случаю воздушных налетов, покуда они добрались до длинного, крытого толем барака за проволочным заграждением. Бен Тарбелл сказал, что, как ему ни грустно, по придется им побыть тут некоторое время и что он заставит консула предпринять какие-нибудь шаги, а капитан телеграфировал судовладельцам - может, удастся получить для команды сколько-нибудь денег. Девицы из Красного Креста принесли им поесть - хлеб, мармелад и паштет из мяса, ничего такого, что можно было бы по-настоящему пожевать, - и тонкие одеяла. Двенадцать дней торчали они в этой чертовой дыре, играли в покер, болтали, читали старью газеты. Иногда вечером какая-нибудь оборванная, полупьяная женщина пробиралась мимо пожилого караульного солдата, заглядывала в дверь барака и подмигивала кому-нибудь из ребят, звала в туманный мрак, куда-нибудь за отхожее место. Кое-кому было противно, и сии не шли. Они сидели взаперти так долго, что, когда наконец пришел помощник и сказал, что их отправляют домой. У них уже не хватило силы орать "ура!". Опять они прошли весь город с запруженными улицами и мигающими сквозь туман газовыми фонарями и погрузились на новый грузовой пароход "Виксбург", только что сдавший груз хлопка. Смешное это было чувство - ехать домой пассажиром и весь день валяться на палубе. В первый солнечный день, когда Джо лежал развалившись на крышке люка, к нему подошел старик Перри. Джо встал. Капитан Перри сказал, что он не имел случая выразить ему свое восхищение тем присутствием духа, которое Джо проявил, догадавшись перерезать тали плотов, и что добрая половина команды обязана ему жизнью. Он сказал, что Джо молодец и что ему следовало бы начать учиться, чтобы выбраться из кубрика, и что американское торговое мореплавание растет с каждым днем благодаря войне и в таких ребятах, как он, ощущается нужда, из него вышел бы прекрасный помощник. - Напомните мне, мой мальчик, когда мы придем на Хэмптопский рейд, - сказал он, - я погляжу, может быть, мне удастся устроить вас на том судне, куда меня назначат. Вам надо будет чуточку подзаняться в мореходных классах, и вы сразу же получите диплом третьего помощника. Джо осклабился и сказал, что это для него самое подходящее дело. После этого разговора он всю дорогу радовался. Ему не терпелось повидаться с Делл и рассказать ей, что он больше не будет маяться в кубрике. Черт возьми, ему надоело всю жизнь чувствовать себя каторжником. "Виксбург" стал в док в Ньюпорт-Ньюсе. Никогда еще Джо не видал на Хэмптонском рейде такого количества кораблей. В порту только и было разговору, что о "Дойчланд", только что сдавшей в Балтиморе груз красок. Когда Джо получил расчет, он даже не выпил на прощание с товарищами и побежал на паром, чтобы переправиться в Норфолк. Ох, до чего же медленно двигалось это старое корыто! Только к пяти часам вечера добрался он до Норфолка. Идя по улице, он все боялся, что ее еще не будет дома. Делл была дома и, видимо, обрадовалась ему. Она сказала, что вечером у нее свидание, но он уговорил ее никуда не ходить. В конце-то концов, они ведь помолвлены. Они вышли и поели мороженого в кондитерской, и она рассказала ему, что она теперь служит у "Дюпонов" и получает на десять долларов в неделю больше, и все ее знакомые мальчики и даже девушки работают на военных заводах, и некоторые зарабатывают до пятнадцати долларов в день и покупают себе автомобили, и у того мальчика, с которым она сегодня условилась встретиться, собственный "паккард". До Джо нескоро дошла очередь рассказать ей, что ему сказал старик Перри, и она ужасно разволновалась, как это в них пустили торпеду, и сказала, отчего бы ему не начать работать в ньюпортских доках и зарабатывать настоящие деньги, не нравится ей, что в него каждую минуту могут пустить торпеду, но Джо сказал, что он теперь ни за что не бросит моря, ведь ему наконец-то представился случай выдвинуться. Она спросила, сколько он будет получать в качестве третьего помощника на грузовом пароходе, и он сказал, что сто двадцать пять в месяц, но, кроме того, постоянно будут выдаваться премии за опасную зону, и сейчас строят много новых судов, так что, в общем, он думает, перспективы блестящие. Делл скорчила какую-то странную гримасу и сказала, что она не уверена, что ей захочется стать женой человека, которого никогда не будет дома, но все же она зашла в телефонную будку и позвонила тому кавалеру и отменила назначенное свидание. Они вернулись к Делл, и она состряпала нечто вроде ужина. Ее родители поехали в крепость Монро к тетке ужинать. Джо приятно было глядеть, как Делл хозяйничает на кухне в передничке. Она позволила ему раза два поцеловать ее, но когда он подходил к ней сзади и обнимал и запрокидывал ей голову и целовал ее, она говорила, что не надо: ей трудно дышать. Он ощущал смутный запах ее волос, касался губами ее кожи, белой, как молоко, и у него кружилась голова, казалось, он сходит с ума. Ему стало легче, когда они снова пошли по улице под резким северо-западным ветром. Он купил ей в кондитерской коробку конфет. Они пошли в "Колониал" поглядеть водевиль и кино. Бельгийская военная картина была ужасно захватывающая, и Делл сказала, что, не правда ли, это очень страшно, и Джо начал рассказывать ей, как один его знакомый парень рассказывал ему, как он был в Лондоне во время воздушного налета, но она не слушала. Целуя ее на прощание в прихожей, Джо ужасно разгорячился и прижал ее в угол за вешалкой и попробовал залезть ей рукой под юбку, но она сказала, что только, после свадьбы, и он сказал, прижавшись ртом к ее рту, когда же они поженятся, и она сказала, что они поженятся, как только он получит новую должность. В эту минуту они услышали за собой щелканье ключа, и она втолкнула его в гостиную и шепнула, чтобы он не говорил, что они уже помолвлены. Это вернулись родители Делл и обе ее сестренки, и отец поглядел на Джо мрачно, а сестренки захихикали, и Джо ушел разобиженный. Было уже поздно, но Джо так разгорячился, что не ног лечь спать и пошел побродить, а потом заглянул к Стернам узнать, в городе ли Уилл. Уилл был в Балтиморе, искал работу, но мамаша Стерн сказала, что если ему негде ночевать и он согласен спать в кровати Уилла, то пожалуйста, но он не мог заснуть и все думал о Делл, какая она душка, и как он ее обнимал, и какой сумасшедший запах у ее волос, и как ужасно он ее хочет. В понедельник с утра он первым делом отправился в Ньюпорт-Ньюс повидать капитана Перри. Старик встретил его замечательно ласково, расспросил, чему он учился и про его родителей. Когда Джо сказал, что он сын капитана Уильямса, старик Перри прямо не знал, куда его усадить. В добрые старые времена он служил вместе с отцом Джо на паруснике "Альберт и Мэри Смит". Он сказал, что он устроит Джо младшим офицером на "Генри Б.Хиггинботем", как только тот выйдет из ремонта, и что Джо должен пока заниматься в мореходных классах в Норфолке и готовиться к экзаменам и диплому. Самые заковыристые штуки он пройдет вместе с ним. Когда он уходил, старик сказал: - Если ты будешь учиться так, как полагается учиться сыну твоего отца, и война затянется, то ручаюсь тебе, через пять лет ты будешь иметь собственный пароход, мой мальчик. Джо не терпелось встретиться с Делл и рассказать ей обо всем. Вечером он повел ее в кино на "Четырех всадников". Картина была чертовски захватывающая, они все время держались за руки, и он прижимался ногой к ее полной ножке. У него шумело в голове от ее близости, и воины, и мерцающего экрана, и музыки, как в церкви, и ее волос у его щеки, и ее чуточку потного тела, прижимавшегося к нему в темноте. Когда картина кончилась, он почувствовал, что сойдет с ума, если не возьмет ее. А она прямо-таки дразнила его, и он рассердился и сказал - к черту, либо они сию же минуту поженятся, либо конец. Довольно она его мучила. Она заплакала и подняла к нему залитое слезами лицо и сказала, что если бы он по-настоящему любил ее, то не говорил бы так и что так вообще не разговаривают с порядочными женщинами, и у него стало ужасно погано на душе. Когда они вернулись к ней домой, все уже спали, и они пошли в чулан за кухней, не зажигая света, и она позволила ему ласкать ее. Она сказала, что, честное слово, она так любит его, что позволила бы ему все что угодно, но только она уверена, что он потом сам перестал бы уважать ее. Она сказала, что ей надоело жить дома и вечные нотации матери, и она завтра же утром скажет родителям, что он получит место офицера на пароходе и они поженятся прежде, чем он уйдет в плавание, и пускай он сейчас же заказывает себе офицерскую форму. Когда Джо вышел на улицу и пошел искать пристанища, он задумался. Он не собирался так скоро жениться, но, какого черта, надо же в конце концов иметь собственную бабу. Он стал размышлять, что он напишет Джейни, но потом решил, что она не одобрит этого брака и лучше ей вовсе не писать. Жалко, что Джейни стала такой чванной, правда, она зато здорово преуспевает. Когда он будет шкипером, она все одобрит. Джо провел два месяца на суше. Он каждый день посещал мореходные классы, жил в ХСМЛ, не пил, не играл на бильярде, не позволял себе ничего такого. Жалованья, которое он скопил за два рейса "Северной звезды", хватало на жизнь. Примерно раз в неделю он ездил в Ньюпорт-Ньюс посоветоваться со стариком Перри, который говорил ему, какие вопросы ему будут задавать на экзамене и какие бумаги ему нужны. Джо сильно волновался по поводу своих документов, но теперь у него были уже новые, и, кроме того, он имел рекомендации от капитанов тех судов, на которых служил. Какого черта, он уже четыре года плавает, наверно, он уже неплохо знает, как вести корабль. Он чуть не заболел от волнения накануне экзамена, но, когда он предстал перед старыми морскими волками из комиссии, оказалось, что все не так страшно, как он думал. Когда он наконец получил диплом третьего помощника и показал его Делл, оба они были ужасно довольны. Получив аванс, Джо купил себе форму. Потом он весь день бегал по порту, выполняя разные мелкие поручения старика Перри, который еще не набрал команды. По вечерам он красил стены маленькой спальни с кухонькой и ванной, которую снял для себя и Делл. Родители Делл настояли на венчании в церкви, и Уилл Стерн, который зарабатывал пятнадцать долларов в день в балтиморских доках, согласился быть его шафером. Джо чувствовал себя во время венчания ужасно глупо, а Уилл Стерн хватил где-то виски, и от него несло, как из кабака, и кое-кто из ребят тоже был пьян, и Делл и ее родители ужасно злились, и Делл, видно, здорово хотелось выругать его еще во время службы. Когда служба кончилась, Джо заметил, что у него размяк воротничок, и отец Делл начал отпускать шуточки, а ее сестры в муслиновых платьях так хихикали, что он чуть не поколотил их. Они вернулись к Мэтьюсам, и все держались ужасно натянуто, кроме Уилла Стерна и его приятелей, которые принесли с собой бутылку виски и напоили старика Мэтьюса. Миссис Мэтьюс выгнала их из дому, и все старые карги из Женского Комитета Помощи закатывали глаза и говорили: "Как вам это нравится?" И Джо и Делл сели в такси, которым правил один знакомый парень, и все стали бросать в них рис, и Джо обнаружил, что ему к пиджаку пришпилили бумажку: "Молодожен", и Делл все плакала и плакала, и, когда они приехали домой, заперлась в ванной, и, как он ни окликал ее, не хотела отвечать, и он испугался, что она упала в обморок. Джо снял новую синюю куртку и крахмальный воротничок с галстуком и ходил по комнате, не зная, что предпринять. Было шесть часов вечера. В полночь он должен был быть на корабле, так как они на рассвете уходили во Францию. Он не знал, что ему делать. Он подумал, что ей, может быть, захочется поесть, и поджарил на плите яичницу с ветчиной. Когда все остыло, а Джо ходил взад и вперед и вполголоса ругался, Делл вышла из ванной как ни в чем не бывало, свежая и розовая. Она сказала, что есть ей не хочется, а пойдем-ка лучше в кино. - Но, солнышко, - сказал Джо, - я же в двенадцать ухожу в плаванье. Она опять заплакала, и он покраснел и ужасно смутился. Она прижалась к нему и сказала: - Мы не будем сидеть до конца. Мы вернемся вовремя. Он обхватил ее и начал тискать, но она решительно отстранила его и сказала: - Потом. Джо не мог смотреть на экран. Когда они вернулись домой, было уже десять. Она позволила ему раздеть ее, но сейчас же прыгнула в кровать и завернулась в простыню и захныкала, что боится забеременеть, пускай он потерпит, покуда она разузнает, как избежать беременности, Она только и позволила, что полежать рядом с ней, а потом оказалось уже десять минут двенадцатого, и ему пришлось наспех одеться и бежать в порт. Старый негр перевез его на лодке к пароходу. Безлунная весенняя ночь пряно пахла. Он услышал над головой курлыканье и прищурил глава, пытаясь разглядеть птиц, пролетавших под бледными звездами. - Это гуси, хозяин, - тихонько сказал старый негр. Когда он взобрался на палубу, все принялись дразнить его и говорить, что он ужасно осунулся. Джо не знал, что сказать, и стал хвастать, и отшучиваться, и врать почем вря. НОВОСТИ ДНЯ XXI Прощай Бродвей Франция алло Нас десять миллионов ВОСЬМИЛЕТНИЙ МАЛЬЧИК ВЫСТРЕЛОМ ИЗ ВИНТОВКИ УБИТ СВОИМ ТОВАРИЩЕМ полиция уже довела до нашего сведения, что всякого рода увеселения в Париже должны носить не публичный, но строго интимный характер и быть ограничены в смысле времени; мы и без того уделяем слишком много внимания танцам капиталовложения возросли на 104%, в то время как торговый оборот достиг 520% ГЕРМАНИЯ ПОТЕРЯЛА КОНТРОЛЬ НАД ГАВАЙСКИМ САХАРОМ попытки большевистского правительства добиться путем переговоров о перемирии эвакуации из России северо-американских и союзных войск не встречают серьезного отношения БРИТАНСКИЙ ЛЕТЧИК СРАЖАЕТСЯ С ШЕСТЬЮДЕСЯТЬЮ ВРАГАМИ Сербы продвинулись на 10 миль; заняли 10 городов; угрожают Прилепу Почтенье м-р Цип Цип Цип Как вы чувствуете себя Почтенье м-р Цип Цип Цип Вас постригли точка в точку Вас постригли точка в точку Вас постригли точка в точку как меня ПО СЛУХАМ ЛЕНИН ЖИВ РУКОПЛЕСКАНИЯ И СЛЕЗЫ НА ТОРЖЕСТВЕННОМ СОБРАНИИ В "ИППОДРОМЕ" в моем распоряжении имеются бесчисленные и вполне достоверные свидетельства невероятной жестокости Гинденбурга; подробности столь ужасны, что их невозможно огласить в печати. Они говорят об изнасилованных женщинах и девушках, о самоубийствах и невинной крови, обагряющей стопы Гинденбурга ПАДЕНИЕ РОЖДАЕМОСТИ И БРАКОВ КАК СЛЕДСТВИЕ ВОЙНЫ Прахом к праху отыдешь Пеплом в землю уйдешь От гранаты спасешься Под шрапнель попадешь КАМЕРА-ОБСКУРА (29) дождевые капли падают одна за другой с конского каштана над беседкой на стол в пустынном саду пивной и размокший гравий и мой стриженый череп по которому осторожно скользят взад и вперед мои пальцы ощупывая пушистые шишки и впадины весна и мы только что купались в Марне выше по берегу где-то за жирными тучами на горизонте стучат молотком по жестяной крыше в дождь "весной после купанья в Марне этот стук молотка где-то на севере вколачивает в наши уши мысль о смерти хмельная мысль о смерти просачивается в весеннюю кровь пульсирующую в сожженной солнцем шее вверх и вниз по животу под тугим кушаком зудит как коньяк в пальцах моих ног и ушных мочках и пальцах поглаживающих пушистый коротко остриженный череп робкие щекочущие пальцы ощупывают очертание твердого бессмертного черепа под мясом скелет с черепом в очках сидит в саду под сияющими редкими дождевыми каплями в новой защитной форме в моем двадцатилетнем теле которое плавало в Марне в бело-красных полосатых трусах в Шалоне весной. РИЧАРД ЭЛСУЭРС СЕВЕДЖ Когда Дик был маленький, он ничего не знал о своем отце, но по вечерам, готовя в своей каморке на чердаке школьные уроки, он иногда думал о нем; он кидался на кровать и лежал на спине, пытаясь вспомнить, как он выглядел, и Оук-парк, и что было до того, как мама стала такой несчастной и им пришлось перебраться на восток и поселиться у тети Беатрисы. Пахнет вежеталем и сигарным дымом, и он сидит на спинке коврового дивана рядом с толстым мужчиной в панаме, и, когда тот начинает хохотать, диван трясется: он хватается за папину спину и колотит его по руке выше локтя, и мускулы на руке твердые, как стул или стол, и, когда папа хохочет, смех эхом отдается у него в спине. "Дики, убери грязные ноги с моего костюма", и он ползает на четвереньках в солнечных лучах, льющихся сквозь кружевные занавески, и пытается сорвать с ковра большие, пурпурные розы; они все стоят перед красным автомобилем, и у папы красное лицо, и он пахнет подмышками, и кругом появляется белый пар, и все говорят: "Предохранительный клапан". Папа и мама обедают внизу, и у них гости, и вино, и новый лакей, и, должно быть, всем очень весело, потому что они беспрерывно смеются, и ножи и вилки все время стучат: клик-клик; папа ловит его - он подглядывает в ночной рубашке из-за портьер - и выходит к нему ужасно веселый и возбужденный, от него пахнет вином, и он шлепает его, и мама выходит и говорит: "Генри, не бей ребенка", и они стоят за портьерами и шипят друг на друга сдавленными голосами, потому что рядом гости, и мама хватает Дика и несет его, плача, наверх, на ней вечернее платье, все в кружевах и рюшках, с большими шелковыми буфами; от прикосновения к шелку у него ноют зубы, мурашки бегают по спине. У него и у Генри желтые пальто с карманами, как у взрослых, и желтые кепи, и он потерял пуговку со своего кепи. И все время солнце и ветер. Дик уставал и слабел, когда пытался вспомнить все это, и был до того захвачен, что никак не мог сосредоточиться на завтрашних уроках, и доставал "Двадцать тысяч миль под водой", спрятанные под матрацем, так как мама отнимала у него все книги, не имевшие прямого касательства к урокам, и сначала только заглядывал в книгу, а потом забывал за чтением все на свете и назавтра не знал ни одного Урока. Тем не менее он учился очень хорошо, и учительницы любили его, в особенности мисс Тизл, учительница английского, за то, что у него были хорошие манеры и он умел говорить разные пустяки, которые не были дерзки и в то же время смешили их. Мисс Тизл говорила, что он пишет определенно неплохие английские сочинения. Однажды он послал ей к рождеству сочиненное им стихотвореньице про младенца Христа и трех волхвов, и она заявила, что у него есть дарование. Чем больше ему нравилось в школе, тем неприятней становилось дома. Тетя Беатриса брюзжала и брюзжала с утра до вечера, как будто бы он сам не знал, что он и его мать едят ее хлеб и спят под ее крышей; но они же платят за стол и квартиру, верно ведь? - ну, правда, не столько, сколько платят майор Глен и его жена или доктор Керн, - а работают они во всяком случае так много, что окупают себя. Он слышал, как миссис Глен говорила пришедшему в гости мистеру Этвуду, когда тети Беатрисы не было в комнате, что это просто стыд и срам, что бедненькая миссис Севедж, такая прелестная женщина, и притом такая набожная, да еще генеральская дочь, принуждена работать, как поденщица, на свою сестру - сварливую старую деву, дерущую такие дикие цены, правда, хозяйство у нее замечательное и стол отличный, совсем не как в пансионе, а скорей как в самой аристократической семье, прямо счастье, что удалось найти такой дом в Трентоне, в этом коммерческом городе, где столько рабочих и инородцев; какая жалость, что дочерям генерала Элсуэрса приходится содержать пансион; Дик подумал про себя, что миссис Глен могла бы обмолвиться и о том, как он выгребает золу и убирает снег и тому подобное. Все же не следует отрывать от занятий и нагружать домашней работой ученика средней школы. Доктор Этвуд был настоятелем англиканской церкви св.Гавриила. Дик пел там в хоре каждое воскресенье по два раза, в то время как его мать и брат Генри, который был на три года старше его и служил в Филадельфии в чертежном бюро и приезжал домой только в конце недели, сидели на удобной скамье. Мама любила церковь св.Гавриила, потому что все в ней было на английский лад, крестные ходы и даже ладан. А Дик ненавидел ее за то, что он должен был петь в хоре и беречь свой стихарь, и у него никогда не было карманных денег, и он не мог играть в кости за скамьей в ризнице, и ему вечно выпадало сторожить у двери и шептать: "Прячьте", когда кто-нибудь входил. Однажды в воскресенье, вскоре после того, как ему исполнилось тринадцать лет, он шел домой из церкви с мамой и Генри; он был голоден и всю дорогу гадал, будут ли к обеду жареные цыплята. Все трое как раз поднимались на крыльцо, мама слегка опиралась на руку Дика, и пурпурные и зеленые маки на ее широкополой шляпе покачивались в лучах октябрьского солнца, как вдруг он увидел за стеклянной парадной дверью встревоженное худое лицо тети Беатрисы. - Леона, - сказала она взволнованным и укоризненным тоном, - он здесь. - Кто, дорогая Беатриса? - Ты сама знаешь... Я не знаю, что делать... Он говорит, что ему нужно повидаться с тобой. Я просила его обождать внизу, в передней, из-за... э-э... наших друзей. - Господи боже мой, Беатриса, неужели я еще не достаточно страдала из-за него? Мама опустилась в передней на скамейку под оленьими рогами, служившими вешалкой для шляп. Дик и Генри удивленно смотрели на бледные лица женщин. Тетя Беатриса поджала губы и сказала неприязненно: - Дети, пойдите-ка пройдитесь по улице. Прямо невозможно - два взрослых лодыря весь день бродят по дому. Ровно в половине второго будет обед, и вы вернетесь... А теперь марш. - Что случилось с тетей Беатрисой? - спросил Дик, когда они вышли на улицу. - Спятила, должно быть... Терпеть ее не могу, - сказал Генри высокомерно. Дик шел, ударяя носками по панели. - Послушай-ка, сходим выпьем содовой... У Драйера замечательная содовая. - Деньги есть? Дик покачал головой. - Не воображай, пожалуйста, что я тебя стану угощать... Черт возьми, до чего поганая дыра этот Трентон... Я видел в Филадельфии одно заведение минеральных вод, так там содовый сифон был длиной в полквартала. - Да что ты! - Держу пари, Дик, что ты не помнишь, как мы жили в Оук-парке... Да, Чикаго - это город! - Конечно, помню... Мы с тобой еще ходили в детский сад, и папа там был, и вообще. - Фу черт, как курить хочется! - Мама заметит. - А мне плевать, пускай замечает. Когда они пришли домой, тетя Беатриса встретила их у парадной с кислой, как лимон, миной, и сказала, чтобы они спустились в нижний этаж. Мама хочет поговорить с ними. На черной лестнице пахло воскресным обедом и куриным фаршем. Они ползли вниз как можно медленней - должно быть, опять скандал из-за того, что Генри курит. Мама сидела в темной передней нижнего этажа. При свете стенного газового рожка Дик не мог разглядеть лицо мужчины. Мама пошла им навстречу, и тут они увидели, что у нее красные глаза. - Дети, это ваш отец, - сказала она слабым голосом. Слезы потекли по ее лицу. У мужчины была седая, бесформенная голова, волосы коротко острижены, веки красные и без ресниц, глаза того же цвета, что и лицо. Дик испугался. Он видел этого человека, когда был маленьким, только это не папа. - Ради бога, перестань реветь, Леона, - сказал мужчина слезливым голосом. Стоя и разглядывая мальчиков в упор, он слегка пошатывался, словно у него подгибались колени. - Славные ребятишки, Леона... Должно быть, они не часто вспоминают о своем бедном, старом папе. Все четверо стояли, не говоря ни слова, в темной передней, среди жирных, душных запахов воскресного обеда, доносившихся из кухни. Дик почувствовал, что ему нужно заговорить, но в глотке застрял ком. Он пролепетал: - В-в-вы были больны? Мужчина повернулся к маме. - Ты им лучше все расскажи, когда я уйду... Не щади меня. Меня никто никогда не щадил... Не глядите на меня, как на привидение, мальчики, я вас не обижу. - Нижнюю часть его лица передернула нервная судорога. - Меня самого всю жизнь все обижали... Да, от Оук-парка досюда - далекий путь... Я только хотел поглядеть на вас, будьте здоровы... Я думаю, людям, подобным мне, лучше уходить черным ходом... Ровно в одиннадцать жду тебя в банке, Леона, больше я уже никогда ни о чем тебя не попрошу. Когда открылась дверь и отраженный солнечный свет затопил переднюю, газовый рожок побагровел. Дик трясся от страха, что мужчина поцелует его, но тот лишь потрепал их дрожащей рукой по плечу. Одежда висела на нем мешком, и он, по-видимому, с трудом волочил ноги в широких ботинках по ступенькам, ведущим на улицу. Мама захлопнула дверь. - Он едет на Кубу, - сказала она. - Больше мы его не увидим. Надеюсь, бог простит ему все, а ваша бедная мать простить не может. По крайней мере он вырвался из этого ада. - Где он был? - спросил Генри деловым тоном. - В Атланте. Дик убежал наверх, на чердак, в свою комнату, и, всхлипывая, повалился на кровать. Ни тот ни другой не сошли вниз к обеду, хоть они и были голодны и на лестнице вкусно пахло жареными цыплятами. Когда Перл мыла посуду, Дик спустился на цыпочках в кухню и выклянчил у нее целую тарелку с жареным цыпленком, фаршем и картошкой; она сказала, чтобы он шел на задний двор и ел поскорей, потому что у нее сегодня выходной день и ей нужно еще перемыть всю посуду. Он сел на пыльную стремянку в буфетной и стал есть. Он с трудом глотал куски, его горло как-то странно окостенело. Когда он кончил есть, Перл заставила его вытереть вместе с ней тарелки. Летом его устроили мальчиком на побегушках в небольшую гостиницу в Бей-Хеде, которую содержала одна дама, прихожанка доктора Этвуда. Перед отъездом майор Глен и его супруга, самые почетные тетины постояльцы, дали ему бумажку в пять долларов на карманные расходы и "Маленького пастуха грядущего царства" для вагонного чтения. Доктор Этвуд попросил его остаться в воскресенье после урока закона божьего и рассказал ему притчу о таланте (*9), которую Дик и так знал назубок, потому что доктор Этвуд четыре раза в год произносил проповедь на эту тему, и показал ему письмо от директора Кентской школы о том, что в будущем году он будет принят стипендиатом, и сказал, что он должен усердно учиться, ибо господу угодно, чтобы каждый из нас трудился сообразно своим способностям. Затем он рассказал ему то немногое, что следует знать подрастающему мальчику, и сказал, что он должен избегать соблазнов и оставаться чистым душой и телом, дабы достойно служить господу и блюсти себя для той прелестной чистой девушки, которая некогда будет его женой, все же прочее неизбежно приводит к помешательству и болезням. Дик ушел с горящими щеками. В "Бейвью" все складывалось, в общем, недурно, только все жильцы и прислуга были старики; лишь Скинни Меррей, второй мальчик на побегушках, был почти одних лет с ним - высокий, светловолосый парнишка, ни о чем не умевший толком поговорить. Он был года на два старше Дика. Они спали на двух койках в тесной, душной каморке под самой крышей, которая к вечеру так накалялась, что к ней больно было прикоснуться. Через тонкую перегородку они слышали, как в соседней комнате возятся и хихикают, ложась спать, служанки. Дику были омерзительны эти звуки, и бабий дух, и запах дешевой пудры, проникавший сквозь щели в стене. В особенно жаркие ночи он и Скинни вынимали оконную раму и ползли вдоль кровельного желоба на плоскую крышу верхней веранды. Там их терзали москиты, но все-таки это было лучше, чем лежать без сна на койках. Однажды служанки выглянули из окна и увидели, как они ползут вдоль желоба, и подняли страшный крик, будто мальчишки подглядывают, и пригрозили пожаловаться хозяйке, и они перепугались до смерти и всю ночь строили планы, что они будут делать, если их выгонят. Они отправятся в Барнегат и наймутся на рыболовное судно; но наутро служанки никому не сказали ни слова. Дик был даже разочарован, потому что ему надоело прислуживать и бегать на звонки вверх и вниз по лестнице. Скинни первому пришла идея завести побочный заработок - продавать домашние сладости. Когда Дик получил от матери посылку с домашними сладостями, он продал ее за четвертак одной из служанок. Миссис Севедж еженедельно посылала по почте посылки с конфетами и постным сахаром, и Дик и Скинни стали продавать их в коробочках постояльцам. Скинни покупал коробочки и вообще делал большую часть работы, но Дик убедил его, что с его стороны нечестно будет брать больше десяти процентов прибыли, так как основной капитал принадлежит ему и его матери. Следующим летом эта торговля конфетами развилась в целое предприятие. Скинни трудился еще больше, чем в прошлом году, потому что Дик провел всю зиму в частной школе и водился с богатыми мальчиками, родители которых имели уйму денег. К счастью, никто из них не приехал на лето в Бей-Хед. Он рассказывал Скинни про школу, декламировал баллады о святом Иоанне Иерусалимском (*10) и святом Христофоре (*11), сочиненные им и напечатанные в школьном журнале; он рассказывал ему, как он пел в алтаре, и как прекрасна христианская вера, и как он играл левого аутсайда в бейсбольной команде младших классов. Дик каждое воскресенье таскал Скинни в маленькую английскую церковь, именовавшуюся церковью Богоматери-на-водах. Дик обычно оставался в церкви после службы и обсуждал разные канонические и обрядовые вопросы с мистером Терлоу, молодым священником, который в конце концов позвал его к себе обедать и познакомил со своей женой. Супруги Терлоу жили в некрашеном бунгало с островерхой крышей на песчаном строительном участке близ станции. Миссис Терлоу была смуглая брюнетка с тонким орлиным носом и челкой, она курила сигареты и ненавидела Бей-Хед. Она говорила, как ей скучно и как она шокирует всех пожилых прихожанок, и Дику она показалась замечательной женщиной. Она была горячей поклонницей "Светской жизни" и "Черной кошки" (*12) и разных книг, считавшихся передовыми, и издевалась над попытками Эдвина вновь сделать примитивное христианство ходовым, как она выражалась, товаром. Эдвин Терлоу поднимал на нее бледные глаза с бесцветными ресницами и робко лепетал: - Не говори так, Хильда, - потом он оборачивался к Дику и мягко говорил: - Вы знаете, собака, которая лает, - не кусает. Они подружились, и Дик стал забегать к ним всякий раз, как ему удавалось вырваться из гостиницы. Несколько раз он брал с собой Скинни, но Скинни, как видно, чувствовал, что их разговоры ему недоступны, и сидел недолго; он заявлял, что ему нужно идти продавать конфеты, и исчезал. Следующим летом Дик довольно охотно отправился работать в "Бейвью" только потому, что рассчитывал опять увидеться с супругами Терлоу; миссис Хиггинс назначила его клерком из-за его хороших манер. Дику было шестнадцать, и у него ломался голос; ему снились разные истории с женщинами, он много думал о грехе и был тайно влюблен в Спайка Келбертсона, белокурого капитана школьной команды. Он ненавидел свою жизнь дома, тетку, запах ее пансиона, мысли об отце и украшенные цветами шляпы матери; его мучило, что у него нет денег, чтобы хорошо одеться или поехать на шикарный летний курорт, куда ездили его товарищи по школе. Его все страшно возбуждало, и ему с трудом удавалось это скрыть. Покачивание бедер и грудей служанок, подающих обед, женское белье в витринах, запах купален, и соленое щекотное прикосновение влажного купального костюма, и загорелая кожа юношей и девушек, валяющихся в купальных костюмах на солнечном пляже. Он всю зиму писал Эдвину и Хильде длинные письма обо всем, что приходило в голову, ко, когда наконец увидал их, испытал странное смущение. Хильда душилась какими-то новыми духами, от которых у него щекотало в носу; даже за столом, когда он завтракал у них, и ел холодную ветчину и картофельный салат из гастрономической лавки, и говорил о примитивных литаниях и грегорианской музыке, он невольно раздевал их обоих мысленно и представлял себе, как они лежат голые в кровати; он ненавидел себя за эти мысли. По воскресеньям после обеда Эдвин ездил в Элберон, где он служил еще в одной маленькой летней церкви. Хильда оставалась дома и приглашала Дика гулять или пить чай. У них постепенно создавался свой маленький мир, с которым Эдвин не имел ничего общего; они вспоминали о нем только для того, чтобы посмеяться над ним. Хильда стала являться Дику в его странных, отвратительных снах. Хильда начала говорить о том, что вот она и Дик, в сущности, брат и сестра и что люди, лишенные страстен и никогда ничего по-настоящему не желающие, не могут понять таких людей, как они. Дику редко удавалось вставить слово. Он и Хильда сидели на ступеньках заднего крыльца в тени и курили египетские сигареты, покуда их не начинало слегка тошнить. Хильда говорила, что ей наплевать, видят ее или нет эти омерзительные прихожанки, и говорила и говорила, как бы ей хотелось, чтобы в ее жизни что-нибудь произошло, и хорошо бы иметь элегантные платья, и путешествовать по чужим странам, и тратить деньги без счета, и не возиться с хозяйством, и как ей иногда кажется, что она готова убить Эдвина за эту его кроткую, овечью физиономию. Эдвин обычно приезжал поездом в 10:53, и, так как Дик бывал воскресными вечерами свободен, он и Хильда ужинали вдвоем, а потом ходили гулять на пляж. Хильда брала его под руку и шла, прижавшись к нему; он спрашивал себя, чувствует ли она, как он вздрагивает, когда их бедра соприкасаются. Всю неделю он думал потом об этих воскресных вечерах. Иногда он говорил себе, что больше он не пойдет. Он оставался дома и читал Дюма, либо ходил гулять со знакомыми ребятами; после этих встреч с Хильдой он всегда чувствовал себя ужасно мерзко. Потом однажды лунной ночью, когда они пошли на пляж и забрели далеко за розовые отсветы костров, разложенных дачниками, и сели на песок, и сидели бок о бок, беседуя об "Индийской любовной лирике", которую Хильда вечером читала вслух, она внезапно прыгнула на него, и растрепала ему волосы, и уперлась коленями ему в живот, и, засунув обе руки под рубашку, стала шарить по его телу. Она была довольно сильна для женщины, но ему все же удалось оттолкнуть ее, при этом он схватил ее за плечи, и она повалилась на пего. Никто из них не сказал ни слова, они лежали на песке и тяжело дышали. Наконец она прошептала: - Дик, мне нельзя иметь ребенка... У нас нет средств на ребенка... Поэтому Эдвин не живет со мной. Господи, я хочу тебя, Дик. Понимаешь, как все это ужасно! - Она говорила, а руки ее жгли его, ползали по его груди, по бедрам, по округлости живота. - Не надо, Хильда, не надо. Москиты жужжали над их головами. Невидимые волны прибоя с протяжным шипеньем разбивались у их ног. В эту ночь Дик не пошел, как обычно, на станцию встречать Эдвина. Он вернулся в "Бейвью" с трясущимися коленями и повалился на кровать в своей душной каморке под крышей. Он задумал покончить с собой, но боялся попасть в ад; он пробовал молиться, вспомнить хотя бы "Отче наш". Он дико испугался, когда оказалось, что он даже не может вспомнить "Отче наш". Может быть, они согрешили против святого духа. Когда он наконец заснул, небо уже посерело, и на дворе зачирикали птицы. Весь следующий день, сидя с осунувшимся лицом за конторкой, передавая служанкам просьбы постояльцев относительно холодной воды и полотенец, отвечая на вопросы, есть ли свободные комнаты и когда отходят поезда, он мысленно сочинял поэму о пурпуре моего греха, и пурпуре твоего греха, и темных птицах, что с криком над волнами моря летают, и проклятых душах, что страстно вздыхают. Когда поэма была написана, он показал ее супругам Терлоу. Эдвин поинтересовался, откуда у него такие нездоровые идеи, но был доволен, что вера и церковь в конце все-таки восторжествовали. Хильда истерически рассмеялась и сказала, что он смешной мальчик, но что, может быть, он когда-нибудь будет писателем. Когда Скинни приехал на двухнедельные каникулы и заменил одного заболевшего мальчика на побегушках из новеньких, Дик весьма высокопарно заговорил с ним о женщинах и о грехе и о том, что он живет с замужней женщиной. Скинни сказал, что это ни к чему, ведь есть сколько угодно доступных женщин, которые вполне могут удовлетворить любого парня. Но когда Дик узнал, что он никогда еще не путался с бабой, несмотря на то что был на два года старше, он до того расхвастался насчет своих греховных приключений, что однажды вечером, когда они пошли в заведенье минеральных вод выпить содовой, Скинни подцепил двух баб, и они вчетвером отправились на пляж. Бабам было по крайней мере по тридцати пяти лет, и Дик только то и делал, что все время рассказывал своей спутнице, какая у него несчастная любовь и что он должен быть верен своей возлюбленной, хотя она, быть может, и изменяет ему в эту самую минуту. Она сказала, что в его годы не стоит относиться к таким вещам серьезно и той женщине должно быть стыдно, что она заставляет мучиться такого славного мальчика. - Господи, с какой радостью я бы осчастливила парня, если бы только могла, - сказала она и разревелась. На обратном пути в "Бейвью" Скинни все беспокоился, не поймал ли он чего-нибудь такого, но Дик сказал, что все физическое несущественно и что раскаянье есть ключ к искуплению. Оказалось, что Скинни действительно заболел, таи как летом он написал Дику, что он платит доктору пять долларов в неделю за леченье и что это на него ужасно действует. Дик и Хильда продолжали грешить по воскресным вечерам, покуда Эдвин служил в Элберонской церкви, и, когда Дик осенью вернулся в школу, он чувствовал себя настоящим бонвиваном. Во время рождественских каникул он поехал вместе с супругами Терлоу в Ист-Ориндж, где Эдвин получил место помощника настоятеля церкви св.Иоанна Апостола. Там он познакомился за чаем у настоятеля с Хайрамом Хелси Купером, адвокатом и политическим деятелем из Джерси-Сити, любителем англиканской церкви и первых изданий Гюисманса; он пригласил Дика к себе. Когда Дик пришел к нему, мистер Купер угостил его стаканом хереса, показал ему первые издания Бердслея, Гюисманса и Остина Добсона, повздыхал о своей потерянной юности и предложил ему место у себя в конторе, как только Дик кончит школу. Оказалось, что покойная жена мистера Купера была урожденная Элсуэрс и кузина матери Дика. Дик обещал присылать ему все свои стихи и статьи из школьного журнала. Всю неделю, что он прожил у супругов Терлоу, он пытался остаться с Хильдой наедине, но она избегала его. Он узнал о существовании презервативов и хотел сообщить ей об этом, но только в последний день Эдвин ушел из дому, чтобы навестить кое-кого из прихожан. На этот раз Дик был атакующей стороной, и Хильда отталкивала его, но он все же заставил ее раздеться, и, лежа вместе, они все время смеялись и хихикали. На этот раз они уже не так сокрушались о греховности своего поведения, и Эдвин, вернувшийся к ужину, спросил их, отчего у них такое хорошее настроение. Дик принялся рассказывать разные смешные небылицы про тетю Беатрису и ее постояльцев, и они распрощались на вокзале, заливаясь смехом. Летом в Балтиморе был партийный съезд. Мистер Купер снял там дом и очень много принимал. В обязанности Дика входило сидеть в приемной и быть вежливым с посетителями и записывать их фамилии. Он носил синий костюм и производил прекрасное впечатление своими волнистыми черными волосами, похожими, по словам Хильды, на вороново крыло, ясными синими глазами и розово-белой кожей. Он не вполне разбирался в том, что происходило, но вскоре стал понимать, кого мистер Купер действительно хочет видеть, а кого нужно просто водить за нос. Потом, когда он и мистер Купер оставались вдвоем, мистер Купер доставал бутылку Амонтильядо, наливал себе и ему по стакану, и садился в глубокое кожаное кресло, и тер себе лоб ладонью, словно хотел выкинуть политику из головы, и начинал говорить о литературе и девяностых годах и как бы ему хотелось опять быть молодым. Подразумевалось, что он даст Дику деньги на Гарвардский университет. Только что Дик осенью вернулся в школу, как получил телеграмму от матери: "Возвращайся немедленно, дорогой, твой несчастный отец скончался". Он не очень расстроился, ему скорей было стыдно, и он боялся встретиться с кем-нибудь из учителей или товарищей, чтобы они не задавали ему разные вопросы. На станции он никак не мог дождаться поезда. Была суббота, и на вокзале было несколько его товарищей до классу. В ожидании поезда он думая только об одном - как бы не столкнуться с кем-нибудь из них. Он сидел выпрямившись на своей скамейке в пустом вагоне и глядел на красно-бурые октябрьские холмы, сжимаясь от страха - не дай бог, кто-нибудь с ним заговорит. Он облегченно вздохнул, выйдя с Большого Центрального вокзала на шумные нью-йоркские улицы, где его никто не знал и где он никого не знал. Сидя на пароме, он чувствовал себя счастливым и готовым на любую авантюру. Он с ужасом думал о необходимости ехать домой и нарочно пропустил первый поезд в Трентон. Он зашел в буфет Пенсильванского вокзала, съел печеных устриц и сладкого маису и потребовал стакан хереса, хотя и побаивался, что негр-официант не подаст ему спиртного. Он долго сидел в буфете, читал "Светскую жизнь" и пил херес, чувствуя себя светским мужчиной и путешественником, но его ни на минуту не покидала мысль о том человеке, о его дрожащем, бледном, измученном лице и как он тогда плелся по лестнице. Ресторан постепенно пустел. Официанту, пожалуй, кажется смешным, что он так долго сидит. Он уплатил по счету и, прежде чем успел собраться с мыслями, уже сидел в трентонском поезде. У тети Беатрисы все выглядело и пахло по-старому. Мама лежала на кровати, шторы были опущены, и на лбу у нее был платок, пропитанный одеколоном. Она показала ему фотографию, полученную из Гаваны, - ссохшийся человек, летний костюм и панама казались на нем слишком широкими. Он служил писцом в консульстве и оставил в ее пользу десятитысячную страховую премию. Во время разговора появился Генри с озабоченным и сердитым лицом. Братья вышли на задний двор и закурили. Генри сказал, что перевезет маму к себе в Филадельфию, надо избавить ее от грызни тети Беатрисы и этого проклятого пансиона. Он хотел, чтобы Дик поехал с ним и поступил в Филадельфийский университет. Дик сказал нет, он поступит в Гарвард. Генри спросил, откуда он достанет деньги. Дик сказал, что устроится, ему не нужно ни гроша из этой проклятой премии. Генри сказал, что и он не прикоснется к этим деньгам - деньги принадлежат маме, и они пошли обратно, готовые дать друг другу по морде. Все же у Дика стало легче на душе, можно будет рассказать товарищам по школе, что отец был консулом в Гаване и умер от тропической лихорадки. Все лето Дик служил у мистера Купера и получал двадцать пять долларов в неделю; он составлял проект для художественного музея, который тот намеревался основать в Джерси-Сити, и посвятил мистеру Куперу стихотворный перевод Горациевой оды "Меценату", сделанный им при помощи подстрочника. Мистер Купер был так растроган, что подарил ему тысячу долларов на ученье в университете; чтобы соблюсти форму и чтобы Дик чувствовал ответственность, он выписал на эту сумму вексель сроком на пять лет из четырех процентов годовых. Он провел две недели каникул у супругов Терлоу в Бей-Хеде. Он еле усидел в поезде, до того ему хотелось поскорей увидать Хильду, но все вышло не так, как он думал. Эдвин был уже не таким белесым и робким, как прежде; его назначили помощником настоятеля богатой церкви на Лонг-Айленде, и его волновало только одно, что часть прихожан против англиканской обрядности и слышать не хочет ни о пении, ни о ладане. Он утешался тем, что ему позволили по крайней мере зажигать свечи в алтаре. Хильда тоже изменилась. Дик расстроился, заметив, что за ужином она и Эдвин держались за руки. Когда они остались одни, она сказала ему, что она и Эдвин теперь очень счастливы и что у нее будет ребенок, а что было, то прошло. Дик шагал взад и вперед и ерошил волосы и туманно говорил про смерть и про муки ада и что он решил, чем скорей, тем лучше, провалиться в преисподнюю, но Хильда только рассмеялась и сказала, чтобы он не валял дурака, что он красивый и привлекательный мальчик и найдет сотню прелестных девушек, которые будут добиваться его любви. До того как он уехал, у них был длинный разговор о религии, и Дик сказал им, бросив горящий взгляд на Хильду, что он потерял веру и отныне верит только в Пана и Вакха - древних богов сладострастия и вина. Эдвин был прямо-таки огорошен, но Хильда сказала, что все это вздор и болезни роста. Уехав, он написал весьма туманную поэму со множеством античных имен, которую назвал "К обыкновенной проститутке" и послал Хильде с припиской, что намерен посвятить свою жизнь Красоте и Греху. У Дика была переэкзаменовка по геометрии, по которой он провалился весной, и еще один дополнительный экзамен по латыни, так как он хотел получить по латыни высший балл; поэтому он приехал в Кембридж за неделю до начала занятий. На Южном вокзале он сдал чемоданы транспортной компании, а сам сел в поезд подземной дороги. На нем был новый серый костюм, на голове - новая серая фетровая шляпа, и он все время боялся потерять чек на Кембриджский банк, лежавший у него в кармане. Когда поезд вышел из туннеля и понесся по мосту, мелькающие краснокирпичные дома Бостона и Капитолий штата с золотым куполом за сине-серыми водами реки Чарлз напомнили ему те чужие страны, о которых он мечтал с Хильдой. Кендел-сквер... Сентрал-сквер... Гарвард-сквер. Поезд остановился, нужно было сходить. Когда он увидел щит с надписью "В университет", по спине у него побежали мурашки. Он и двух часов не пробыл в Кембридже, а уже заметил, что шляпе его следовало бы быть не серой, а коричневой, и не новой, а старой и что он совершил непростительную ошибку - первокурсник не должен был селиться в университетском общежитии. Может быть, именно потому, что он жил в университетском общежитии, он познакомился с людьми, с которыми не следовало знакомиться, - с двумя-тремя евреями-социалистами с первого курса юридического факультета, с окончившим университет молодым человеком со Среднего Запада, сдавшим экзамен на доктора философии, с неким юношей из Дорчестера - приверженцем ХСМЛ, каждое утро ходившим в церковь. Вместе с прочими первокурсниками он занимался греблей, но не вошел ни в одну команду и три раза в неделю греб один в ялике. Ребята, с которыми он встречался на лодочной станции, были с ним вполне любезны, но большинство из них жило на Золотом пляже, либо в Беке, и все разговоры между ними ограничивались "приветом" и "пока". Он ходил на все футбольные матчи, и "мальчишники", и пивные вечера, но непременно попадал туда вместе с кем-нибудь из своих приятелей - евреев или бывших студентов, и поэтому никак не мог познакомиться с действительно стоящими людьми. Однажды весной в воскресное утро он столкнулся в клубе с Фредди Уиглсуорсом - оба они шли завтракать; они сели за один столик. Фредди, старый товарищ Дика по Кенту, был уже на предпоследнем курсе. Он спросил Дика, что он поделывает и с кем встречается, и, по-видимому, пришел в ужас от того, что услышал. - Дорогой мой мальчик, - сказал он, - теперь у тебя один выход - попытаться попасть в "Ежемесячник" или в "Адвокат"... Не думаю, чтобы тебе подошло "Злодеяние", как по-твоему? - Я сам хотел разослать по журналам кое-что из моих вещей, но только у меня духу не хватает. - Как жалко, что мы не встретились прошлой осенью... Мы же с тобой все-таки старые товарищи, я должен был бы поначалу все тебе объяснить. Разве тебе никто не говорил, что в университетском общежитии живут только старшие курсы? - Скорбно покачав головой, Фредди выпил кофе. Потом они пошли в комнату Дика, и Дик прочел несколько своих стихотворений вслух. - Ну что ж, по-моему, не так плохо, - сказал Уиглсуорс, попыхивая сигаретой. - Чуточку слишком пышно, я бы сказал... Дай несколько штук перепечатать на машинке, я их отнесу Р.Дж. Давай встретимся в понедельник на той неделе в восемь часов в клубе и пойдем вместе к Копи... Ну пока, мне пора. Когда он ушел, Дик зашагал по комнате, сердце сильно стучало. Хотелось поговорить с кем-нибудь, но ему надоели все его кембриджские знакомые, поэтому он сел за стол и написал Хильде и Эдвину длинное письмо со стихотворными вставками о том, как он преуспевает в колледже. Наконец настал понедельник. Заранее утешая себя на тот случай, если Фредди Уиглсуорс забудет о свидании и не явится, Дик пришел в клуб на целый час раньше назначенного времени. Глухой шум и запах ресторана, глупые остроты студентов за его столом и потная лысина мистера Кенрича, прыгающая над медными духовыми инструментами оркестра на хорах, - все казалось ему в этот вечер особенно мерзким. В стриженых садиках Кембриджа цвели тюльпаны, время от времени дуновенье ветра приносило запах лилий. У Дика зудило под платьем все тело; ноги не слушались, но он все ходил и ходил вокруг желтых стандартных домов и зеленых газонов, к которым так хорошо успел приглядеться. Кровь так быстро и так жарко пульсировала в жилах, что, казалось, остановиться невозможно. Либо он вырвется из Кембриджа, либо сойдет с ума. Когда он ровно в восемь медленно поднимался по лестнице клуба, Уиглсуорса, разумеется, еще не было. Дик поднялся выше, в библиотеку, и взял какую-то книгу, но так нервничал, что не мог даже прочесть название. Он опять спустился вниз и стал ждать в вестибюле. Студент, работавший рядом с ним в 1-й физической лаборатории, подошел к нему и заговорил о чем-то, но Дик с трудом выдавил из себя ответ; Студент удивленно взглянул на него и отошел. Было двадцать минут девятого. Ну конечно, он не придет, будь он проклят, глупо даже было думать, что он придет, станет этот напыщенный сноб Уиглсуорс ходить на свидание с таким, как ты. Фредди Уиглсуорс стоял перед ним, засунув руки в карманы. - Ну-с, пошли, - сказал он. С ним был еще кто-то, мечтательного вида юноша с пушистыми золотыми волосами и очень бледными голубыми глазами. Дик не мог отвести от него глаз, до того он был красив. - Это Блейк, мой младший брат... Вы на одном курсе. Блейк Уиглсуорс едва взглянул на Дика, когда они обменивались рукопожатьем, но рот его скривился в улыбку. Когда они шли по университетскому двору ранними летними сумерками, студенты лежали на подоконниках и орали "Рейнхарт, о, Рейнхарт", и птицы чирикали в вязах, и с Массачусетс-авеню доносился скрежет трамвайных колес; но в комнате с низким потолком, освещенной свечами, царила мертвая тишина, и обшарпанный маленький человечек читал вслух рассказ Киплинга "Человек, который хотел быть королем". Все сидели на полу и внимательно слушали. Дик решил стать писателем. На второй год Дик и Блейк Уиглсуорс стали закадычными друзьями. Дик снимал комнату в Риджли, и Блейк дневал и ночевал у него. Дик внезапно почувствовал, что он любит университет, недели пролетали для него незаметно. Истекшей зимой "Адвокат" и "Ежемесячник" напечатали каждый по одному его стихотворению; он и Нед, как он окрестил Блейка Уиглсуорса, пили после обеда чай и беседовали о книгах и поэтах и зажигали в комнате свечи. В столовке они почти никогда больше не обедали, хотя Дик был там абонирован. У Дика не осталось ни гроша на мелкие расходы после того, как он заплатил за стол и право учения и комнату в Риджли, но Нед получал от родителей сравнительно большие деньги, которых хватало на двоих. Уиглсуорсы были состоятельные люди, по воскресеньям они приглашали Дика к себе в Нахант обедать. Отец Неда был когда-то художественным критиком и носил седую вандейковскую бородку; в гостиной у них был итальянский мраморный камин, над которым висела картина, изображавшая мадонну с двумя ангелами и лилиями; Уиглсуорсы утверждали, что это - Боттичелли, хотя Б.Б. - по злому умыслу, как объяснял мистер Уиглсуорс, - настаивал на том, что это Боттичини. Субботними вечерами Дик и Нед отправлялись в Бостон и обедали у "Торндайка" и чуточку пьянели от искристого итальянского вина. После обеда они шли в театр или в варьете. Следующим летом Хайрам Хелси Купер агитировал за Вильсона. Несмотря на иронические письма Неда, Дик до самозабвения увлекся "Новой свободой" (*13) - _Мы слишком горды, чтобы воевать, Нейтралитетом на словах и наделе, Промышленной гармонией между капиталом и трудом_ - и работал по двенадцати часов в день, печатая воззвания, уговаривая провинциальных редакторов, чтобы они предоставляли побольше места в своих газетах речам мистера Купера, в которых клеймился монополистический капитал и привилегии. Он испытал разочарование, когда ему пришлось вернуться к умирающим вязам университетского сада и лекциям, в которых никто ни за что не боролся и ни на кого не нападал, к "Холму снов" и послеобеденному чаю. Он получил стипендию филологического факультета и снял вместе с Недом комнату на Гарден-стрит. У них завелось много приятелей, интересовавшихся литературой, изящными искусствами и тому подобным; они собирались в комнате Дика и Неда в сумерки и засиживались до позднего вечера при свечах, в клубах дыма и ладана, курившегося перед бронзовым Буддой, которого Нед как-то купил спьяна в китайском квартале, пили чай, и ели кекс, и разговаривали. Нед не произносил ни слова и оживлялся, только когда речь заходила о выпивке или парусных судах; когда кто-нибудь заговаривал о политике или войне или еще о чем-нибудь в этом роде, он закрывал глаза, откидывал голову назад и говорил: "Белиберда". В день выборов Дик так волновался, что пропустил все лекции. После обеда он и Нед пошли погулять по Нортэнду и дошли до верфи. Был промозглый, серый день. Они обсуждали свой план, которым никогда ни с кем не делились: по окончании занятий они решили раздобыть ялик или кеч и добраться вдоль побережья до Флориды и Вест-Индских островов, а потом выйти Панамским каналом в Тихий океан. Нед купил учебник навигации и зубрил его. Он сердился на Дика за то, что тот не склонен был разговаривать о мореплавании, а все гадал вслух, за кого будет голосовать такой-то штат, а за кого - такой-то. Они мрачно пошли ужинать в "Венецию"; ресторан был битком набит, и они ели холодные scalopini [эскалопы (итал.)] и спагетти; подавали отвратительно. Не успели они выпить fiasco белого Орвието, как Нед заказал еще одну; они вышли из ресторана преувеличенно твердой походкой, слегка прислонившись друг к другу. Бестелесные лица проносились мимо них в розовато-золотых сумерках Ганновер-стрит. Внезапно они очутились на краю площади в толпе, которая читала бюллетень выборов, висевший на здании "Бостон геральд". - Кто победил? Бей его... Да здравствуют наши! - орал Нед, не переставая. - Вы что, не знаете, что сегодня выборы? - сквозь зубы сказал за их спиной кто-то, не разжимая рта. - Белиберда, - заблеял ему Нед прямо в лицо. Дику пришлось утащить его в боковую аллею, чтобы избежать драки, - Нас непременно посадят, если ты не прекратишь, - тревожно шепнул ему Дик. - И кроме того, я хочу дождаться результатов. Может быть, Вильсон победит. - Пойдем к "Франку Локку", выпьем. Дику хотелось остаться и дождаться результатов; он волновался и не хотел больше пить. - Это значит, что мы не будем воевать. - Лучше пускай война, - сказал Нед, еле ворочая языком. - Будет забавно... Все равно, война не война, выпьем еще по маленькой. Буфетчик у "Франка Локка" отказался подавать им, хотя раньше они часто там пили, и они поплелись, обескураженные, по Вашингтон-стрит в другой кабак, как вдруг мимо них промчался газетчик с экстренным выпуском, в котором четырехдюймовыми буквами было напечатано: "ХЬЮЗ ВЫБРАН" (*14). - Ура! - завопил Нед. Дик заткнул ему рот ладонью, и они стали возиться посредине улицы; вокруг них собралась враждебно настроенная толпа. Дик слышал глухие неприязненные голоса: - Студенты... Из Гарварда... У Дика свалилась шляпа. Нед выпустил Дика, чтобы дать ему возможность поднять ее. К ним, расталкивая толпу, приближался фараон. Они встали и ушли трезвой походкой, с раскрасневшимися лицами. - Все это белиберда, - сказал Нед задыхаясь. Они пошли по направлению к площади Сколлей. Дик был взбешен. Толпа на площади Сколлей ему тоже не понравилась, и ему захотелось домой, в Кембридж, но Нед затеял разговор с каким-то подозрительным субъектом и матросом, еле стоявшим на ногах. - Знаешь что, Чеб, поведем-ка их к мамаше Блай, - сказал подозрительный субъект, толкая матроса локтем в бок. - Только тихо, братец, только тихо... - бормотал матрос. - Куда угодно, только чтоб не видеть этой белиберды! - заорал Нед пошатываясь. - Слушай, Нед, ты пьян, идем в Кембридж, - отчаянно завопил ему Дик в самое ухо, хватая его за рукав. - Они тебя напоят и ограбят. - Кто меня напоит, я и так пьян... Белиберда! - заржал Нед и, стащив с матроса белую шапочку, надел ее себе на голову вместо шляпы. - Ну черт с тобой, как хочешь, я пойду. - Дик внезапно выпустил руку Неда и стремительно ушел. Он шел по Бикон-хилл, и в ушах у него звенело, в висках стучало, голова горела. Он добрался пешком до Кембриджа и вошел в свою комнату, дрожа от усталости, готовый расплакаться. Он лег в кровать, но не мог заснуть и лежал всю ночь, дрожа от холода, несмотря на то что навалил ковер поверх груды одеял, и прислушивался к каждому звуку, доносившемуся с улицы. Наутро он встал с головной болью и с отчаянным жжением во всем теле. Он как раз пил кофе и ел поджаренную булку у стойки буфета, когда вошел Нед, свежий и розовый, с улыбкой, кривившей весь его рот. - Ну-с, дорогой мой политик, профессор Вильсон выбран, и нам придется расстаться с мечтой о сабле и эполетах. - Дик что-то буркнул и продолжал есть. - Я беспокоился о тебе, - как ни в чем не бывало продолжал Нед. - Куда ты исчез? - А как по-твоему? Пошел домой и лег спать, - отрезал Дик. - Этот Барни оказался очень забавным малым, инструктором бокса. Если бы не больное сердце, он был бы чемпионом тяжелого веса Новой Англии. Мы в конечном счете попали в турецкие бани... удивительно забавное место. У Дика было такое чувство, словно ему дали пощечину. - Мне надо идти в лабораторию, - сказал он хрипло да вышел из столовой. Он вернулся в Риджли только в сумерки. В комнате кто-то был. Это Нед шагал взад и вперед в голубых сумерках. - Дик, - пробормотал он, как только Дик закрыл за собой дверь, - не надо сердиться. - Он стоял посредине комнаты, засунув руки в карманы, раскачиваясь. - Дик, не надо сердиться на человека, когда он пьян... Не надо вообще сердиться на людей. Будь другом, согрей мне стакан чаю. - Дик налил воду в чайник и зажег спиртовку. - Мало ли какие глупости люди делают, Дик. - Но с такими типами... матрос с площади Сколлей... Подумай, какой риск, - растерянно сказал Дик. Нед повернулся к нему с легким и радостным смехом. - А ты мне еще вечно твердил, что я противный бостонский сноб. Дик ничего не отвечал. Он опустился на стул подле стола. Он больше не сердился. Он старался не расплакаться. Нед лег на кушетку и попеременно задирал то одну, то другую ногу. Дик смотрел не отрываясь на синее пламя спиртовки, прислушиваясь к мурлыканью чайника, пока сумерки не сгустились и в комнату не просочился пепельный свет улицы. В эту зиму Нед напивался каждый вечер. Дик сотрудничал в "Ежемесячнике" и "Адвокате", напечатал несколько стихотворений в "Литературном сборнике" и "Боевой рубке", посещал собрания Бостонского поэтического общества, и Эми Лоуэлл пригласила его на обед. Он часто ссорился с Недом, так как он был пацифистом, а Нед говорил, что он, черт побери, пойдет во флот, все равно все белиберда. На пасхальных каникулах, после того как был проведен закон о вооружении торгового флота, Дик имел продолжительную беседу с мистером Купером, который хотел устроить его на службу в Вашингтон, потому что, по его словам, такой талантливый юноша не должен был подвергать свою карьеру опасностям военной службы, а кругом уже поговаривали о всеобщей воинской повинности. Дик, как и полагалось, покраснел и сказал, что его совесть запрещает ему участвовать в войне в каком бы то ни было качестве. Они долго топтались на месте, говоря об обязанностях гражданина, партийном руководстве и высшем долге. В конце концов мистер Купер взял с него обещание но предпринимать никаких решительных шагов, не посоветовавшись предварительно с ним. В Кембридже все студенты проходили военный строи и посещали, лекции по военному делу. Дик хотел кончить четырехлетний университетский курс в три года и усиленно занимался, но университетские науки ничего больше не говорили ни уму его, ни сердцу. Ему удалось выкроить время на окончательную отделку цикла сонетов под названием "Morituri Те Salutant!" ["Идущие умирать приветствуют тебя!" (лат.) - приветственный клич римских гладиаторов], который он послал на конкурс, объявленный "Литературным сборником". Он получил приз, но редакция написала ему, что в последние шесть строк было бы желательно вставить нотку надежды. Дик вставил нотку надежды и послал полученную сотню долларов матери, чтобы она поехала в Атлантик-Сити. Он узнал, что если он пойдет на военную службу, то он весной получит диплом без экзаменов, и, никому ни слова не говоря, поехал в Бостон и вступил в добровольческий санитарный отряд. В тот вечер, когда он сообщил Неду, что он отправляется во Францию, они выпили у себя в комнате много белого вина и сильно опьянели и без конца толковали о том, что такова судьба Юности и Красоты и Любви и Дружбы - быть раздавленным преждевременной смертью в то время, как старые жирные помпезные дураки будут потешаться над их трупами. На жемчужном рассвете они вышли и сели с последней бутылкой вина на старый могильный камень на кладбище, на углу Гарвард-сквер. Они долго сидели на холодном могильном камне, не говоря ни слова, только прикладываясь к бутылке, и после каждого глотка закидывали головы и тихо блеяли в унисон: - Белиберда. Когда он в начале июня плыл во Францию на "Чикаго", у него было такое чувство, словно ему пришлось бросить на середине недочитанную книгу. Нед, и его мать, и мистер Купер, и литературная дама, которая была значительно старше его и с которой он несколько раз довольно некомфортабельно спал в ее двухэтажной квартире, выходившей окнами на Южный центральный парк, и его поэзия, и его друзья пацифисты, и огни Эспланады, отраженные зыбью Чарлза, потухли в его сознании, как главы недочитанного романа. Он немножко мучился морской болезнью и немножко боялся парохода и шумных, грубых матросов и длиннолицых женщин из Красного Креста, нагонявших друг на друга жуть рассказами о насаженных на штыки бельгийских младенцах, и распятых на кресте канадских офицерах, и обесчещенных пожилых монахинях; внутри его, точно в заведенных до отказа часах, была закручена тугая пружина любопытства - что будет за океаном? Бордо, красная Гаронна, пастельного цвета улицы, старые, высокие дома с мансардами, нежно-желтый свет и нежно-голубая тень, названия станций прямо из Шекспира, книжки в желтых обложках в киосках, бутылки с вином на буфетных стойках - он все представлял себе совсем иначе. По дороге в Париж бледные голубовато-зеленые поля были усеяны пурпурными маками, точно первые строки стихотворения; маленький поезд отстукивал дактили; все, казалось, рифмовало. Когда они прибыли в Париж, было уже поздно являться в бюро Нортон-Хэрджис. Дик оставил чемодан в номере отеля "Монтабор", отведенном ему и еще двум ребятам, и пошел с ними по улицам. Еще не стемнело. Уличного движения почти не было, но бульвары были полны людей, гулявших в голубых июньских сумерках. Когда стемнело, из-за всех деревьев стали выглядывать женщины, женские руки хватали их за рукава, время от времени английское ругательство лопалось, точно тухлое яйцо, в гнусавом напеве французской речи. Они шли втроем, рука об руку, довольно робко и очень сдержанно, в их ушах еще звенели разговоры об опасности заражения сифилисом и гонореей. Накануне с ними беседовал об этом на пароходе военный врач. Они рано вернулись в отель. Эд Скайлер, говоривший по-французски (он когда-то учился в швейцарском пансионе), чистил зубы над умывальником; он покачал головой и, не вынимая зубной щетки изо рта, проговорил: - C'est la guerre [такова война (франц.)]. - Ничего, тяжелы только первые пять лет, - рассмеялся Дик. Фред Саммерс был автомобильный механик из Канзаса. Он сидел на кровати в шерстяном нижнем белье. - Ребята, - сказал он, серьезно глядя сначала на одного, потом на другого, - это не война... это гнуснейший бардак. Наутро они встали чуть свет, кое-как проглотили кофе и булочки и помчались являться по начальству на улицу Франциска Первого; их бросало то в жар, то в холод от волнения. Им сказали, где достать военную форму, предостерегли от женщин и вина и приказали явиться после обеда. После обеда им сказали, чтобы они явились завтра утром за удостоверениями. На эти удостоверения они убили еще один день. В промежутках они покатались по Булонскому лесу на извозчике, осмотрели Нотр-Дам и Консьержери и Сент-Шапель и съездили на трамвае в Мальмезон. Дик решил освежить свой школьный французский язык и сидел в мягком солнечном свете среди облезлых белых статуй в Тюильрийском саду, читая "Боги жаждут" и "Остров пингвинов". Он, и Эд Скайлер, и Фред не разлучались; они каждый вечер съедали роскошный ужин, опасаясь, что им больше не придется есть в Париже, и в небесно-голубых сумерках шли гулять по бульварам, кишащим народом; они уже отваживались заговаривать с девушками и приставать к ним. Фред Саммерс купил себе профилактический набор и серию похабных карточек. Он заявил, что накануне отправки пустится во все тяжкие. Если их отправят на фронт, то его, вероятней всего, убьют, и что тогда? Дик сказал, что он не прочь поболтать с девчонками, но тут это дело поставлено на слишком коммерческую ногу, и его от этого воротит. Эд Скайлер, которого они окрестили французом, уже полностью усвоил европейские манеры и сказал, что уличные девки слишком наивны. Последняя ночь перед отправкой была ясной и лунной, поэтому появились немецкие дирижабли. Они как раз сидели в маленьком ресторанчике на Монмартре. Кассирша и официант всех погнали в погреб, как только сирены завыли во второй раз. Там они познакомились с тремя довольно молодыми женщинами по имени Сюзет, Миннет и Аннет. Когда промчалась маленькая пожарная машина, сообщавшая гудками о том, что воздушный налет кончился, было уже время закрывать, и они не могли добиться в ресторане выпивки; поэтому девицы повели их в какой-то дом с плотно закрытыми ставнями, где их препроводили в большую комнату с оливковыми обоями, украшенными зелеными розами. Старик в зеленом полотняном переднике принес шампанского, и девицы прыгнули к ним на колени и стали ворошить им волосы. Саммерс выбрал самую хорошенькую и потащил ее прямо в альков, где над кроватью во всю длину висело зеркало. Затем он задернул портьеру. Дику досталась самая жирная и старая, и ему стало противно. Ее тело было как резиновое. Он сунул ей десять франков и ушел. Сбегая вниз по черной крутой лестнице, он столкнулся с двумя австралийскими офицерами, которые дали ему глотнуть виски из бутылки и повели его еще в один дом; они хотели устроить там парад всех барышень, но мадам сказала, что все барышни заняты, а австралийцы были так пьяны, что все равно ничего бы не увидели, и они начали ломать мебель. Дику удалось улизнуть прежде, чем явились жандармы. Он пошел наугад по направлению к отелю, но тут опять началась тревога, и он очутился в толпе бельгийцев, потащивших его в шахту подземной дороги. На вокзале подземной дороги была одна очень хорошенькая девица, и Дик попытался объяснить ей, что ей следует пойти к нему в отель, но тут к нему подступил полковник спаги (*15), который ее, как оказалось, провожал; на нем была красная тупика, вся в золотых шнурах, и его нафабренные усы топорщились от ярости. Дик объяснил ему, что все это недоразумение, посыпались извинения, и все оказались braves allies [доблестные союзники (франц.)]. Они обошли несколько кварталов в поисках выпивки, по все уже было закрыто, так что они с величайшим сожалением расстались у дверей отеля, где жил Дик. Он вошел в номер в великолепном настроении; в номере оба его товарища мрачно мазались аргиролем и мечниковской мазью. Дик состряпал из своих похождений захватывающую историю. Но те двое сказали, что он совершил гнусность, покинув свою даму и оскорбив ее лучшие чувства. - Ребята, - начал Фред Саммерс, глядя то на одного, то на другого своими круглыми глазами, - это не война, это гнуснейший... - Он не мог подобрать слова, и Дик потушил свет. НОВОСТИ ДНЯ XXII В НАСТУПАЮЩЕМ ГОДУ ПРЕДВИДИТСЯ ВОЗРОЖДЕНИЕ ЖЕЛЕЗНЫХ ДОРОГ ДЕБС ПРИГОВОРЕН К 30 ГОДАМ ТЮРЬМЫ Ах как долог путь в прекрасный Край мечты моей, Где сияет месяц ясный Свищет соловей возникнут новые поколения и благословят имена тех людей, которые имели мужество отстаивать свои убеждения, умели по-настоящему ценить человеческую: жизнь, противопоставляя ее материальным благам, и, преисполненные братского духа, боролись за великую возможность ВОЕННЫЙ ЗАЕМ ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА ВОЕННЫЙ ЗАЕМ С МЕДЬЮ ВЯЛО ВСЛЕДСТВИЕ НЕОПРЕДЕЛЕННЫХ ПЕРСПЕКТИВ ЖЕНЩИНЫ ГОЛОСУЮТ КАК ИСКУШЕННЫЕ ПОЛИТИКИ возрождаются почтенные, старинные мясные блюда, как, например, рагу, гуляш, мясные паштеты, печенка и бекон. Каждый германский солдат носит в кармане платяную щетку; как только его приводят в камеру, он достает эту щетку и принимается чистить свое платье РАБОТОДАТЕЛЬ ДОЛЖЕН УБЕДИТЬСЯ ЧТО РАБОЧИЙ ОСНОВА ВСЕГО Ах как долго мне томиться Ах как долго ждать АГИТАТОРЫ НЕ ПОЛУЧАТ АМЕРИКАНСКИХ ПАСПОРТОВ оба оказались уроженцами Трансваальской области и в пути заявили, что, с их точки зрения, британский, и американский флаги ничего собой, не представляют и что оба они нисколько не будут огорчены, если эти флаги очутятся на дне Атлантического океана; далее они признались, что они - так называемые "националисты", то есть принадлежат к партии, во многом схожей с нашими ИРМ. "У меня нет намерения, - пишет Херст, - встречаться с губернатором Смитом ни в обществе, ни в частной жизни, ни на политической арене, так как я не вижу никакой пользы для себя" САМОУБИЙСТВО НА МОРЕ; ОБЛАВА НА ДЕЗЕРТИРОВ Вот счастливец дядя Сам У него орлы - пехота У него и кавалерия У него и артиллерия Двинем немцам по усам Молись кайзер небесам КАМЕРА-ОБСКУРА (30) вспоминая о серых скрюченных пальцах густой крови капающей с холста о булькающем дыханье раненных в легкие о вонючих клочьях мяса которые вносишь в санитарный автомобиль живыми и выносишь мертвыми мы сидим втроем на дне высохшего цементного бассейна в маленьком саду с розовой оградой в Ресикуре Нет должен быть какой-то выход учили нас Страна свободы совести Дайте мне свободу или дайте мне... Вот нам и дали смерть (*16) солнечный полдень сквозь легкую тошноту оставленную горчичным газом я чувствую запах букса чайных роз и белых флоксов с пурпурным глазком три коричнево-белые полосатые улитки с бесконечным изяществом свисают с ветки жимолости над моей головой высоко в синеве сонно словно корова на привязи пасется привязанная колбаса пьяные осы липнут к перезрелым грушам, которые шмякаются оземь всякий раз как расположенные неподалеку орудия изрыгают тяжелые снаряды с грохотом уносящиеся в небо помнишь это жужжанье ты гулял в лесу и спугнул вальдшнепа зажиточные деревенские жители основательно построили ограду и маленькую будку сортира с чисто вымытым стульчаком и четвертушкой луны в дверях точь-в-точь как у нас на родине на какой-нибудь старой ферме основательно разбили садик и кушали фрукты и нюхали цветы и основательно подготовили эту войну к черту Патрик Генри в хаки является на осмотр и вкладывает все свои гроши в Заем свободы (*17) или дайте мне... arrives [букв.: прибывшие (франц.); здесь: попавшие в цель] шрапнель пощипывая струны своих арф из крошечных пороховых облачков ласково приглашает нас к славе счастливые мы следим за осторожными движениями улиток в полуденном солнце вполголоса разговаривая о La Libre Belgique [Свободная Бельгия (франц.)] Письма Юния Ареопагитика Мильтон ослеп во имя свободы слова Если найти правильные слова народ поймет даже банкиры и попы я ты мы должны Где трое за правду встанут Там три царства падут во прах мы счастливы разговаривая вполголоса под полуденным солнцем об apres la guerre [после войны (франц.)] о том что наши пальцы наша кровь наши легкие наше мясо под грязным хаки feldgrau bleu [серо-голубой (нем.)] могут еще расти наливаться сладостью пока мы не упадем с дерева как перезрелые груши arrives это знают и певучие eclats [разрывы (франц.)] шипящие газовые бомбы яко их есть царство и слава или дайте мне смерть РЭНДОЛФ БОРН Рэндолф Борн появился на нашей планете, лишенный удовольствия выбирать себе местожительство или карьеру. Он был горбун, внук пастора-конгрегационалиста, родился в 1886-м в Блумфилде, Нью-Джерси; там он кончил начальную школу и среднюю школу. Семнадцати лет от роду он поступил на службу секретарем к одному морристаунскому дельцу. Он учился в Колумбии, работая на фабрике валиков для пианол в Ньюарке, работая корректором, настройщиком роялей, аккомпаниатором в школе пения при Карнеги-Холле. В Колумбийском университете он слушал лекции Джона Дьюи (*18), получил заграничную поездку, давшую ему возможность посетить Англию, Париж, Рим, Берлин, Копенгаген, написал книгу о школах Гэри (*19). В Европе он слушал музыку, очень много Вагнера и Скрябина, и купил себе черную пелерину. Этот маленький человечек, похожий на воробья, крошечный, уродливый кусочек мяса в черной пелерине, хилый и вечно больной, положил камешек в свою пращу и угодил Голиафу прямо в лоб. Война, писал он, - это, здоровье государства. Наполовину музыкант, наполовину педагог-теоретик (слабое здоровье, и нищета, и физическое уродство, и нелады с родными не испортили Рэндолфу Борну радости жизни: он был счастливый, человек, любил "Мейстерзингеров" (*20) и играл Баха своими длинными руками, так легко обнимавшими клавиатуру, и любил красивых женщин и хороший стол и вечерние беседы. Когда он умирал от воспаления легких, один приятель сбил ему гоголь-моголь. Погляди на эту желтизну, как она хороша, твердил он, в то время как жизнь его таяла в горячке и лихорадке. Он был счастливый человек). С лихорадочным интересом Борн набросился на идеи, модные в ту пору в университете, и выудил из напыщенной путаницы, учения Джона Дьюи розовые очки, сквозь которые он ясно и отчетливо увидел сияющий Капитолий реформированной демократии, Вильсонову Новую свободу; но он был слишком хороший математик; он должен был сначала решить уравнения; с тем результатом, что в сумасшедшую весну 1917 он начал терять популярность в "Новой республике", где он зарабатывал кусок хлеба с маслом; Вместо Новой свободы читай Всеобщая Воинская Повинность, вместо Демократии - Война до победного конца, вместо Реформы - Выручайте Моргановы займы, Вместо Прогресса Цивилизации Просвещенья Служенья Обществу - Покупайте Военный Заем, Бейте гуннов, В тюрьму уклоняющихся. Он ушел из "Новой Республики"; только "Семь Искусств" имели мужество печатать его статьи против войны; издатели "Семи Искусств" получали деньги откуда-то из другого места. Друзья избегали показываться с Борном, отец в письмах молил его не позорить семью. Радужная будущность реформированной демократии лопнула, как проколотый мыльный пузырь, Либералы ринулись в Вашингтон; кое-кто из друзей уговаривал его влезть в шарабан школьного учителя Вильсона; приятно было воевать, сидя на вращающихся креслах в бюро мистера Крила в Вашингтоне. На него рисовали карикатуры, за ним следила разведка и контрразведка; во время прогулки с двумя знакомыми девушками в Вудс-Холе он был арестован, в Коннектикуте у него украли чемодан с рукописями и письмами. ("Насилие вплоть до последних пределов", - гремел школьный учитель Вильсон.) Он не дожил, не увидел ни грандиозного цирка Версальского мира, ни вопиющей посредственности Пустозвона из Огайо. Через шесть месяцев после перемирия он умер, замышляя труд об основах грядущего американского радикализма. Если это правда, что у человека есть дух, то дух Борна остался на земле, крошечный, уродливый, бесстрашный дух в черной пелерине, он семенит по грязным, старым улицам, сложенным из кирпича и песчаника, кое-где еще уцелевшим в нижнем Нью-Йорке, и кричит пронзительно, беззвучно хихикая: _Война - это здоровье государства_. НОВОСТИ ДНЯ XXIII Если ты не любишь дядю Сэма Если ты чуждаешься звезд и полос завтра в полдень в Бренч-парке (Ньюарк, штат Нью-Джерси) будет производиться съемка улыбок патриотического Эссекского округа. Под музыку духовых оркестров, которые будут исполнять военные марши и песни, бодро продефилируют неисчислимые толпы. Матери национальных героев, жены, из коих многие принесут своих младенцев, родившихся после отправки их отцов на фронт, примут участие в живописной демонстрации Эссекского округа; родные и друзья героев, несущих миру весть Свободы, пройдут мимо целой батареи фотокамер и пошлют героям свои улыбки согласно пункту 7-му программы кампании "Посылайте улыбки за океан". Собравшиеся начнут улыбаться в 2:30 ЧЕРНЬ ГРАБИТ ГОРОДА ГАЗЕТЧИК ИДЕТ ПЕРВЫМ СКВОЗЬ ЗАГРАДИТЕЛЬНЫЙ ОГОНЬ тяжело было смотреть как ежевечерне с наступлением сумерек все население покидало город и уходило до зари в поля. Старухи и малые дети, калеки на тележках и в тачках, мужчины, несущие на стульях слабых и дряхлых стариков ЖЕНЩИНЫ - АРТИЛЛЕРИСТЫ В ЧАСТЯХ ДЖЕРСИ причина волнений - требование восьмичасового рабочего дня, выставленное докерами Если Знамя Звездное тебе не мило Марш назад откуда бог тебя принес Скатертью дорога Стран на свете много ЛИДЕР ДСП (*21) БРАЛ ВЗЯТКИ ЗА ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ ВОИНСКОЙ ПОВИННОСТИ Если ты чуждаешься звезд и полос Не кусай ту руку что тебя кормила Как неблагодарный пес ЭВЕЛИН ХЭТЧИНС Малютка Эвелин, и Арджет, и Лайд, и Гого жили в верхнем этаже желтого кирпичного дома на Норт-шор-драйв. Арджет и Лайд были сестры малютки Эвелин. Гого был ее малютка братик, он был еще меньше малютки Эвелин; у него были такие хорошенькие голубые глазки, а вот у мисс Матильды были препротивные голубые глаза. Во втором этаже помещался кабинет доктора Хэтчинса, там Твойотец занимался, ему нельзя было мешать, и комната мамули, там она все утро сидела в светло-голубом капоте перед мольбертом. В нижнем этаже помещались гостиная и столовая, там принимали прихожан, и маленьким детям запрещалось шуметь, а в обеденное время пахло вкусными кушаньями, и звякали ножи и вилки, и звучали веселые голоса гостей и раскатистый, страшный голос Твойотца, и, когда Твойотец начинал говорить, голоса гостей стихали. Твойотец был доктор Хэтчинс, а Отченаш был на небеси. Когда Твойотец подходил вечером к кровати послушать, хорошо ли малютки читают молитву, Эвелин от страха закрывала глаза. Только юркнув в кровать, и съежившись, и натянув одеяло на нос, она чувствовала себя уютно. Джордж был дуся, хотя Аделаида и Маргарет вечно дразнили его и говорили, что он их помощник, как мистер Блессингтон - помощник папы. Джордж всегда заболевал первый, а вслед за ним и остальные малютки. Это было прямо замечательно, когда они все сразу заболели корью и свинкой. Они лежали в кровати, и им приносили гиацинты в горшках и морских свинок, и мамуля приходила к ним наверх и читала "Книгу джунглей", и Твойотец тоже приходил наверх и складывал из бумаги, смешных птичек, раскрывавших клюв, и рассказывал сказки, которые тут же выдумывал, и мамуля говорила, что он молился за вас, дети, в церкви, и они были ужасно горды и чувствовали себя взрослыми. Когда они выздоровели и уже играли в детской, Джордж опять заболел воспалением легких, потому что он застудил себе грудь, и Твойотец стал очень торжественным и сказал, чтобы они не грустили, если боженька возьмет к себе их малютку братца. Но боженька вернул им малютку Джорджа, только он стал с тех пор очень хрупким и носил очки, и, когда мамуля позвала Эвелин, чтобы она помогла выкупать его, потому что мисс Матильда тоже была больна корью, Эвелин заметила, что там, где у нее нет ничего, у него торчит какая-то странная штучка. Она спросила мамулю, не свинка ли это, но мамуля выбранила ее и сказала, что она гадкая девчонка, зачем она смотрела. "Тш, дитя мое, не задавай вопросов". Эвелин страшно покраснела и расплакалась, а Аделаида и Маргарет несколько дней не разговаривали с ней за то, что она такая гадкая девчонка. Летом они все вместе поохали в сопровождении мисс Матильды в салон-вагоне в Мейн. Джордж и Эвелин спали на верхней полке, а Аделаида и Маргарет на нижней; мисс Матильду укачало, и она всю ночь просидела, не смыкая глаз, на диване напротив. Поезд гремел бум-бубум-чок-чок, и деревья и дома плыли мимо, и ночью ревел паровоз, и дети не могли понять, почему высокий, сильный, такой милый проводник так мил с мисс Матильдой, такой противной, и притом больной. В Мейне пахло лесом, и отец и мать уже ожидали их там, и они все надели защитного цвета блузы и отправились в лагерь с отцом и проводниками. Раньше всех научилась плавать Эвелин. Когда они возвращались в Чикаго, была уже осень, и мама так любила прелестную осеннюю листву, от которой мисс Матильде становилось traurig [грустно (нем.)] на душе, потому что приближалась зима, и, когда они утром выглядывали из окна, на траве за тенью, отбрасываемой вагонами, был иней. Дома Сэм скоблил эмалевую краску, а Феба и мисс Матильда развешивали занавески, и в детской traurig пахло нафталином. Осенью папа вздумал по вечерам, когда они уже лежали в кроватках, читать им вслух отрывки из "Королевских идиллий" (*22). Всю ту зиму Аделаида и Маргарет были королем Артуром и королевой Джиневрой. Эвелин хотелось быть златокудрой Еленой, но Аделаида сказала, что ей нельзя, потому что у нее волосы мышиного цвета и лицо как паштет, так что ей пришлось быть служанкой Эвелиной. Служанка Эвелина часто захаживала в комнату мисс Матильды, когда та уходила из дому, и подолгу разглядывала себя в зеркале. Волосы были у нее вовсе не мышиного цвета, а определенно белокурые, если бы ей только позволили завивать их, а не заплетать крысиными хвостиками, а глаза у нее были, правда, не такие голубые, как у Джорджа, но зато с маленькими зелеными точками. А лоб у нее был благородный. Однажды мисс Матильда накрыла ее, когда она гляделась в зеркало. - Кто слишком много любуется собой, тот любуется дьяволом, - сказала мисс Матильда в своей противной, сухой немецкой манере. Когда Эвелин минуло двенадцать лет, они переехали на Дрексел-бульвар, в более просторный дом. Аделаида и Маргарет отправились на восток, в Нью-Хоп, в пансион, а мать поехала на всю зиму к знакомым в Санта-Фе поправлять здоровье. Забавно было завтракать по утрам только с папой, Джорджем и мисс Матильдой, которая сильно постарела и уделяла больше внимания домашнему хозяйству и романам сэра Гилберта Паркера (*23), чем детям. Эвелин в школе не нравилось, но ей правилось, когда папа занимался с ней по вечерам латынью и решал для нее алгебраические уравнения. Он казался ей прямо изумительным, когда он так благостно проповедовал с амвона; и по воскресеньям, на уроках закона божьего, она гордилась, что она дочь пастора. Она очень много думала о боге-отце, и самаритянке (*24), и Иосифе Аримафейском (*25), и прекрасном Бальдуре (*26), и братстве людей, и любимом Христовом апостоле (*27). На рождестве она раздала массу корзин с подарками бедным семьям. Какой ужас - нищета, и какие забитые бедняки, и почему бог не обращает внимания на чудовищные условия жизни в Чикаго, спрашивала она отца. Он улыбался и говорил, что она еще слишком молода, чтобы ломать себе голову над такими вопросами. Она теперь называла его папой и была его "дружком". В день ее рождения мама послала ей дивную иллюстрированную книгу - "Небесную подругу" Данте Габриеля Россетти с цветными репродукциями его картин и картин Берн-Джонса (*28). Она часто повторяла про себя имя "Данте Габриел Россетти", как слово traurig, - до того оно ей нравилось. Она начала рисовать и писать стихи об ангельских хорах и бедных рождественских малютках. Первая ее картина, написанная масляными красками, изображала светлокудрую Елену, и она послала ее маме в подарок к рождеству. Все говорили, что картина свидетельствует о незаурядном таланте. Папины друзья, приходившие к обеду, говорили, знакомясь с ней: "Ага, это та, что такая талантливая". Аделаида и Маргарет, вернувшись из пансиона, ко всему относились свысока. Они сказали, что дом имеет жалкий вид, и во всем Чикаго нет ни намека на стиль, и это, в сущности, препротивно - быть пасторскими дочерьми, но папа, разумеется, не был обыкновенным пастором в белом галстуке, он был унитарием (*29) и человеком широких взглядов и скорей походил на выдающегося писателя или ученого. Джордж превратился в неприветливого мальчишку с грязными ногтями, он никогда не мог как следует повязать галстук и вечно разбивал свои очки. Эвелин работала над его портретом, она писала его таким, каким он был в младенчестве, - голубоглазым, с золотыми локонами. Она часто плакала над своей палитрой, до того она любила его и бедных малюток, которых встречала на улице. Все говорили, что она должна посвятить себя искусству. С Салли Эмерсон первой познакомилась Аделаида. Однажды они решили поставить в церкви на пасху благотворительный спектакль "Аглавену и Селизетту" (*30). Мисс Роджерс, учительница французского языка в школе доктора Гранта, согласилась пройти с ними роли и посоветовала им обратиться к миссис Филипп Пени Эмерсон, которая видела за границей оригинальную постановку и могла дать им указания относительно декораций и костюмов; помимо того, ее участие обеспечит спектаклю успех: все, к чему Салли Эмерсон проявляет интерес, имеет успех. Девочки Хэтчинс ужасно волновались, когда доктор Хэтчинс позвонил миссис Эмерсон по телефону и спросил, можно ли Аделаиде зайти к ней как-нибудь утром, посоветоваться относительно любительского спектакля. Аделаида вернулась, когда они уже сидели за вторым завтраком; глаза ее сияли. Она сообщила очень немного - только что миссис Филипп Пейн Эмерсон лично знакома с Метерлинком и что она придет к ним пить чай, - но все время твердила: - Я никогда еще не видала такой стильной женщины. "Аглавена и Селизетта" не имели того успеха, на который рассчитывали девочки Хэтчинс и мисс Роджерс, хотя все находили бездну вкуса в декорациях и костюмах, расписанных Эвелин, но через неделю после спектакля Эвелин утром сообщили, что миссис Эмерсон пригласила ее на сегодня к завтраку - ее одну. Аделаида и Маргарет до того обозлились, что даже не хотели с ней разговаривать. Отправляясь в путь ясным сухим морозным утром, она сильно робела. В последнюю минуту Аделаида одолжила ей шляпу, а Маргарет - меховую горжетку, чтобы она их, как они выразились, не осрамила. Покуда она добралась до дома Эмерсонов, она промерзла до костей. Ее провели в маленький будуар со всевозможными щетками и гребенками, и серебряными пудреницами и румянами, и туалетной водой в лиловых, зеленых и розовых флаконах и оставили одну. Когда она увидела себя в огромном зеркале, она чуть не заревела, так молодо она выглядела и такое у нее было некрасивое лицо, точь-в-точь паштет, и такое на ней было ужасное платье. Только одна лисья горжетка и выглядела прилично, и, не снимая ее, Эвелин поднялась по лестнице в огромный салон с венецианскими окнами, устланный толстым мягким серым ковром; солнечный свет, лившийся сквозь окна, играл на светлых красках и на черной лакированной крышке концертного рояля. На всех столах стояли большие вазы с туберозами и лежали желтые и розовые французские и немецкие альбомы репродукций. Даже закопченные чикагские дома, сгорбившиеся под ветром в холодных лучах солнца, волновали ее и казались незнакомыми сквозь крупные узоры желтых шелковых занавесей. К пряному благоуханию тубероз примешивался чуть слышный дорогой запах сигаретного дыма. Салли Эмерсон вошла с сигаретой в зубах и сказала: "Извините меня, дорогая", какая-то противная дама целые полчаса держала ее у телефона, точно бабочку на булавке. Они завтракали за маленьким столом, который пожилой негр внес уже накрытым, и хозяйка обращалась с Эвелин совсем как со взрослой, и ей даже налили стакан портвейна. Она рискнула выпить только глоточек, но зато как это было вкусно, и завтрак был весь такой воздушный и деликатный, с тертым сыром на разных, штучках, и если бы она не робела, то съела бы массу всего. Салли Эмерсон говорила, какие удачные костюмы придумала Эвелин для спектакля, и сказала, что она всерьез должна заняться рисованием, и говорила, что в Чикаго столько же художественно одаренных людей, сколько и всюду, но им недостает среды, атмосферы, дорогая моя, и что местное общество - сплошь недоброжелательные тупицы, и что те немногие люди, которые по-настоящему интересуются искусством, должны сплотиться и создать необходимую им плодотворную, красивую среду, и про Париж, и про Мэри Гарден (*31) и Дебюсси. Когда Эвелин шла домой, у нее кружилась голова от имен и картин и отрывков из опер, и она еще ощущала щекочущий запах тубероз, смешанный с запахом печеного сыра и сигаретного дыма. Дома все показалось ей таким убогим и голым и уродливым, что она расплакалась и не ответила ни на один вопрос сестер; от этого они еще больше обозлились. В июне после конца занятий они все поехали в Санта-Фе к маме. В Санта-Фе она чувствовала себя ужасно подавленной, там было невыносимо жарко, и скалистые холмы были такие сухие и пыльные, и мама так поблекла и увлекалась теософией и говорила о боге и о душевной красоте индейцев и мексиканцев таким тоном, от которого детям становилось не по себе. Эвелин за лето прочла множество книг и почти не выходила. Она прочла Скотта и Теккерея и У.Дж.Локка (*32) и Дюма и, когда отыскала в доме старый томик "Трильби" (*33), прочла его три раза подряд. С тех пор ее мир был населен уже не рыцарями и дамами, а иллюстрациями Дю Морье. Когда она читала, она лежала на спине и придумывала длинные истории про себя и Салли Эмерсон. По большей части она чувствовала себя неважно, и ее неотвязно преследовали отвратительные мысли о человеческом теле, от которых подступала тошнота. Аделаида и Маргарет объяснили ей, что нужно делать во время месячных, но она не сказала им, как она себя при этом ужасно чувствует. Она читала Библию и искала в энциклопедиях и словарях "uterus" [матка (лат.)] и тому подобные слова. Потом однажды ночью она решила, что больше не в силах мучиться, и отыскала в домашней аптечке, висевшей в ванной, склянку с этикеткой "Яд", которая содержала опий. Перед смертью ей захотелось написать стихотворение, при мысли о смерти ей стало так дивно музыкально traurig на душе, но ей нипочем не давались рифмы, и в конце концов она заснула, уронив голову на бумагу. Когда она проснулась, на дворе было уже светло, и она сидела за столом у окна, скорчившись и коченея в тонкой ночной рубашке. Она, дрожа, юркнула в постель. Все же она дала обет всегда носить при себе склянку и покончить с собой, если жизнь станет совсем мерзкой и невыносимой. От этого решения ей стало легче. Осенью Маргарет и Аделаида уехали в "Вассар" (*34). Эвелин тоже охотно поехала бы на восток, но все говорили, что она еще слишком молода, хотя она и выдержала почти все выпускные экзамены средней школы. Она осталась в Чикаго и посещала школу живописи и всевозможные лекции и занималась благотворительностью. Это была несчастливая зима. Салли Эмерсон, как видно, совсем забыла про нее. Молодые люди из церковных кругов были сплошь пошлыми мещанами. Эвелин возненавидела вечера на Дрексел-бульваре и пышные фразы в стиле Эмерсона (*35), которые ее отец произносил своим жирным, гудящим, пасторским голосом. Гораздо больше нравилось ей ходить в Халл-хаус. Там преподавал живопись Эрик Эгстром, и она иногда встречала его в коридоре, он курил сигарету, прислонившись к стене, - типичный северянин, как ей казалось, - в серой куртке, измазанной свежими красками. Она изредка курила вместе с ним, обмениваясь двумя-тремя словами о бесчисленных стогах сена у Мане или Клода Моне, и все время чувствовала себя неловко, оттого что разговор был неинтересный и недостаточно глубокий, и боялась, что кто-нибудь пройдет и увидит, что она курит, Мисс Матильда говорила, что девушка не должна постоянно предаваться мечтам, и хотела научить ее шить. Всю зиму Эвелин мечтала о Художественном институте и пыталась написать набережную Озера, чтобы колорит был как у Уистлера, и в то же время сочный и богатый, как у Милле. Эрик не любил ее, иначе он не был бы таким любезным и сдержанным. Итак, она познала большую любовь; теперь жизнь кончена, и она посвятит себя искусству. Она скручивала волосы узлом на затылке, и, когда сестры говорили, что эта прическа ей не идет, отвечала, что нарочно носит прическу, которая ей не идет. В Художественном институте и зародилась ее прекрасная дружба с Элинор Стоддард. На Эвелин была серая шляпа, которая, как ей казалось, напоминала какие-то портреты Мане, и она заговорила с этой удивительной интересной девушкой. Когда она вернулась домой, она была так возбуждена, что написала письмо Джорджу, учившемуся в пансионе, что она впервые в жизни встретила девушку, которая, по-настоящему чувствует живопись и с которой можно по-настоящему поговорить обо всем. И кроме того, она занимается настоящим делом, и такая самостоятельная, и так смешно рассказывает. И если ей в конечном счете не суждена любовь, то она построит свою жизнь на прекрасной дружбе. Эвелин ужасно полюбила Чикаго, она была искренне огорчена, когда они на год отправились всей семьей в заграничное путешествие, о котором доктор Хэтчинс мечтал уже много лет. Но Нью-Йорк, и посадка на "Балтии", и ярлыки на багаже, и своеобразный запах кают заставили ее забыть обо всем. Плавание было тяжелое, и пароход сильно качало, но зато они обедали за табльдотом, и капитан был жизнерадостный англичанин и поддерживал веселое настроение, так что они не пропустили ни одного обеда. Они высадились в Ливерпуле с двадцатью тремя местами багажа, но по дороге в Лондон потеряли портплед, в котором нахо