т его таким особенным? -- Мне нравится, что ты хочешь узнать об этом, но я опасаюсь твоей реакции на мой ответ. -- Не бойся, -- сказал Ка, не веря своим словам. -- Я очень тебя люблю. -- Я смогу жить только с тем мужчиной, который сможет любить меня, после того как услышит то, что я скажу. -- Ипек какое-то время молчала и, отвернувшись от Ка, засмотрелась на заснеженную улицу. -- Ладживерт очень нежный, очень рассудительный и великодушный, -- сказала она с жаром. -- Он никому не желает зла. Однажды он всю ночь плакал из-за двух щенят, которые остались без матери. Поверь мне, он ни на кого не похож. -- Разве он -- не убийца? -- спросил Ка безнадежно. -- Даже те, кто знает о нем лишь одну десятую того, что знаю я, сказали бы, что это -- глупость, -- сказала Ипек и засмеялась. -- Он не может никого погубить. Он -- ребенок. И, как ребенку, ему нравятся игры, мечты, он любит подражать кому-нибудь, рассказывает истории из "Шахнаме", из "Месневи", в нем живут одновременно самые разные люди. Он очень волевой человек, очень умный, решительный, очень сильный и очень веселый... Ах, извини, не плачь, милый, хватит уже плакать. Ка тут же перестал плакать и сказал, что теперь не верит, что они смогут вместе поехать во Франкфурт. В комнате наступила долгая, странная тишина, которая время от времени прерывалась всхлипываниями Ка. Он лег на кровать и, повернувшись спиной к окну, свернулся калачиком, как ребенок. Через какое-то время Ипек легла рядом с ним и обняла его сзади. Ка хотел сказать ей: "Перестань". А потом прошептал: -- Обними меня покрепче! Ка нравилось чувствовать щекой, что подушка намокла от его слез. И было так приятно оттого, что Ипек его обнимает. Он уснул. Когда они проснулись, было семь часов, оба внезапно ощутили, что смогут быть счастливыми. Они не могли смотреть друг другу в глаза, но оба искали повод, чтобы помириться. -- Не обращай внимания, мой милый, ну же, не обращай внимания, -- сказала Ипек. Ка не мог понять, означало ли это, что все безнадежно, или можно верить, что прошлое забыто. Он решил, что Ипек уходит. Он очень хорошо знал, что если вернется во Франкфурт из Карса без Ипек, то не сможет продолжить даже свою прежнюю несчастливую жизнь. -- Не уходи, посиди еще немного, -- произнес он с волнением. После странного, беспокоящего молчания они обнялись. -- Господи, Господи, что будет! -- воскликнул Ка. -- Все будет хорошо, -- сказала Ипек. -- Верь мне, доверься мне. Ка чувствовал, что от этого ужаса сможет избавиться, лишь, как ребенок, послушавшись Ипек. -- Идем, я покажу тебе вещи, которые положу в сумку, которую увезу во Франкфурт, -- сказала Ипек. Покинуть комнату оказалось полезно для Ка. Он отпустил руку Ипек, перед тем как войти в квартиру Тургут-бея, за которую держался, пока спускался по лестнице, но, проходя по холлу, почувствовал гордость из-за того, что на них смотрят, как на "пару". Они пошли в комнату Ипек. Она вытащила из своего ящика небесно-голубой тесный свитер, который не могла носить в Карсе, развернула и отряхнула его от нафталина, подошла к зеркалу и приложила к себе. -- Надень, -- сказал Ка. Ипек сняла свободный шерстяной свитер, который был на ней, и, когда она надела на свою блузку узкий свитер, Ка вновь поразился ее красоте. -- Ты будешь любить меня до конца жизни? -- спросил Ка. -- Да. -- А сейчас надень то бархатное платье, которое Мухтар тебе позволял надевать только дома. Ипек открыла шкаф, сняла с плечиков черное бархатное платье, отряхнула от нафталина, тщательно развернула его и начала надевать. -- Мне очень нравится, когда ты так на меня смотришь, -- сказала она, столкнувшись взглядом с Ка в зеркале. Ка с волнением, переполненным возбуждением, и ревностью смотрел на прекрасную длинную спину женщины, на то чувствительное место на ее затылке, где волосы были редкими, и на след позвоночника чуть ниже, на ямочки, показавшиеся на плечах, когда она, чтобы покрасоваться, подняла руки к волосам. Он чувствовал себя и очень счастливым, и одновременно ему было очень плохо. -- О, что это за платье?! -- воскликнул Тургут-бей, входя в комнату. -- Это мы на какой бал собрались? -- Но в его лице совершенно не было радости. Ка объяснил это отцовской ревностью, и это ему понравилось. -- После того как Кадифе уехала, объявления по телевизору стали более навязчивыми, -- сказал Тургут-бей. -- Появление Кадифе в этом спектакле будет большой ошибкой. -- Папочка, расскажите и мне, пожалуйста, почему вы не хотите, чтобы Кадифе открывала голову. Они вместе перешли в гостиную, к телевизору. Ведущий, через какое-то время показавшийся на экране, объявил, что во время прямой вечерней трансляции будет положен конец трагедии, которая парализует нашу общественную и духовную жизнь, и что жители Карса этим вечером будут спасены одним театральным движением от религиозных предрассудков, которые держат женщин вдалеке от равенства с мужчинами. Предстояло пережить еще один из тех чарующих и бесподобных исторических моментов, которые объединяют на сцене театр и жизнь. На этот раз жителям Карса нечего беспокоиться, потому что во время спектакля, вход на который бесплатный, Управление безопасности и командование чрезвычайной власти предприняли различные меры безопасности. На экране показали репортаж с помощником начальника Управления безопасности Касым-беем, который, как было понятно, записали заранее. Его волосы, которые в ночь переворота были в полном беспорядке, теперь были расчесаны, рубашка отглажена, а галстук на месте. Он сказал, что жители Карса могут, не смущаясь ничего, прийти на вечерний спектакль. Сказав, что уже сейчас очень многие студенты лицея имамов-хатибов ради спектакля пришли в Управление безопасности и дали слово силам безопасности дисциплинированно и воодушевленно аплодировать в нужных местах пьесы, как в Европе и цивилизованных странах, что "на этот раз" не будут позволены необузданность, грубость и выкрики, что жители Карса, которые представляют квинтэссенцию тысячелетней культуры, конечно же, знают, как нужно смотреть театральный спектакль, он исчез с экрана. Тот же самый ведущий, появившийся после этого на экране, повел речь о трагедии, которую будут играть этим вечером, рассказал о том, что главный исполнитель Сунай Заим много лет готовил эту пьесу. На экране появлялись смятые афиши пьес Суная, в которых он много лет назад играл Наполеона, Робеспьера, Ленина, якобинцев, черно-белые фотографии Суная (какой худенькой была когда-то Фунда Эсер!), а также некоторые другие предметы, напоминавшие о театре, которые, как решил Ка, актерская пара возила в чемодане (старые билеты, программки, вырезки из газет тех дней, когда Сунай думал, что будет играть роль Ататюрка, и печальные виды анатолийских кофеен). В этом ознакомительном фильме было что-то скучное, напоминавшее документальные фильмы об искусстве, которые показывали по государственному телевидению, но неофициальная фотография Суная, то и дело появлявшаяся на экране, снятая, как было понятно, недавно, настойчиво напоминала разрушающийся, но по-прежнему претенциозный облик глав государств за железным занавесом и диктаторов стран Среднего Востока и Африки. Жители Карса уже поверили в то, что Сунай, которого они видели по телевизору с утра до вечера, принес в их город покой, и начали чувствовать себя гражданами города, и по какой-то загадочной причине обрели уверенность в будущем. На экране то и дело показывали неизвестно откуда взявшийся флаг турецкого государства, которое турки объявили восемьдесят лет назад, когда османские и русские войска ушли из города, в те дни, когда армяне и турки убивали друг друга. Появление на экране этого изъеденного молью и испачканного знамени больше всего обеспокоило Тургут-бея. -- Этот человек -- сумасшедший. Он навлечет на всех нас беду, смотрите, чтобы Кадифе не выходила на сцену! -- Да, пусть она не выходит, -- сказала Ипек. -- Но если мы скажем, что это ваша мысль, а вы, папочка, знаете Кадифе, она на этот раз проявит упрямство и откроет голову. -- Хорошо, и что будет? -- Пусть Ка сразу же идет в театр, чтобы убедить Кадифе не выходить на сцену! -- сказала Ипек, повернувшись к Ка и подняв брови. Ка, долгое время смотревший не в телевизор, а на Ипек, не понял, в результате чего появилась эта мысль, и стал волноваться. -- Если она хочет открыть голову, пусть откроет дома, когда все уляжется, -- сказал Тургут-бей Ка. -- Сунай сегодня вечером в театре непременно устроит провокацию. Я очень раскаиваюсь, что поверил Фунде Эсер и поручил Кадифе этим сумасшедшим. -- Папочка, Ка сходит в театр и убедит Кадифе. -- До Кадифе дойти теперь можете только вы, потому что Сунай вам доверяет. Сынок, что случилось с вашим носом? -- Я поскользнулся и упал, -- сказал Ка виновато. -- Вы и лоб ударили. Там тоже синяк. -- Ка весь день бродил по улицам, -- сказала Ипек. -- Отведите Кадифе в сторону, чтобы не заметил Сунай. .. -- сказал Тургут-бей. -- Не говорите ей, что услышали это от нас, и Кадифе пусть не проболтается, что это сказали вы. Пусть она совсем не спорит с Сунаем, пусть придумает какую-нибудь уважительную причину. Лучше всего пусть скажет: "Я больна, голову открою завтра дома", пусть даст слово. Скажите ей, что мы все очень любим Кадифе. Деточка моя. В какой-то момент глаза Тургут-бея увлажнились. -- Папочка, я могу поговорить с Ка с глазу на глаз? -- сказала Ипек и подвела Ка к обеденному столу. Они сели на край стола для ужина, на который Захиде еще только положила скатерть. -- Скажи Кадифе, что Ладживерт хочет этого, потому что попал в затруднительную ситуацию, в трудное положение. -- Скажи мне сначала, почему ты передумала, -- сказал Ка. -- Ах, милый, нечего сомневаться, поверь мне, я всего лишь считаю, что то, что говорит отец, -- верно, и все. Удержать Кадифе вдалеке от беды, которая случится сегодня вечером, для меня сейчас важнее всего. -- Нет, -- сказан Ка внимательно. -- Что-то произошло, и ты передумала. -- Бояться нечего. Если Кадифе собирается открыть голову, то откроет потом, дома. -- Если Кадифе этим вечером не откроет голову, -- сказал Ка осторожно, -- то дома, рядом с отцом, никогда не откроет. И ты это знаешь. -- Прежде всего важно, чтобы моя сестра вернулась домой целой и невредимой. -- Я боюсь одного, -- сказал Ка. -- Того, что ты что-то от меня скрываешь. -- Милый, ничего такого нет. Я очень тебя люблю. Если ты хочешь быть со мной, то я сразу же поеду с тобой во Франкфурт. Ты увидишь, как я со временем там привяжусь к тебе и влюблюсь в тебя, и забудешь нынешние дни, будешь любить меня с доверием. Он положила свою руку на влажную и жаркую руку Ка. Ка ждал, не веря в красоту Ипек, отражавшуюся в зеркале буфета, в сверхъестественную притягательность ее спины в бархатном платье на бретельках, в то, что ее огромные глаза так близко от его глаз. -- Я уверен, что произойдет что-то плохое, -- сказал он потом. -- Почему? -- Потому что я очень счастлив. Совершенно неожиданно я написал в Карсе восемнадцать стихотворений. Если я напишу еще одно новое, то получится книга стихов. Я верю, что ты хочешь вместе со мной поехать в Германию, и чувствую, что меня ожидает еще большее счастье. Но также я понимаю, что этого счастья для меня слишком много и что непременно случится несчастье. -- Какое несчастье? -- Например, как только я выйду, чтобы убедить Кадифе, ты встретишься с Ладживертом. -- Ах, какая глупость, -- сказала Ипек. -- Я даже не знаю, где он. -- Меня избили за то, что я не сказал, где он. -- Смотри не говори никому, -- сказала Ипек, нахмурив брови. -- Ты скоро поймешь глупость своих страхов. -- Ну, что случилось, вы не идете к Кадифе? -- произнес Тургут-бей. -- Через час и пятнадцать минут начинается спектакль. По телевидению также объявили, что дороги вот-вот откроются. -- Я не хочу идти в театр, я не хочу выходить отсюда, -- прошептал Ка. -- Мы не сможем убежать, оставив Кадифе несчастной, поверь мне, -- сказала Ипек. -- Тогда и мы не сможем быть счастливыми. Иди и во что бы то ни стало попытайся убедить ее, чтобы мы были спокойны. -- Полтора часа назад, когда Фазыл принес мне известие от Ладживерта, -- сказал Ка, -- ты говорила мне не выходить на улицу. -- Говори быстро, как я могу доказать тебе, что, если ты пойдешь в театр, я не сбегу, -- сказала Ипек. Ка улыбнулся. -- Тебе нужно подняться наверх, в мою комнату, я закрою дверь на ключ и на полчаса заберу ключ с собой. -- Хорошо, -- весело сказала Ипек. Она встала. -- Папочка, я на полчаса поднимусь наверх, в свою комнату, а Ка, не беспокойтесь, сейчас идет в театр поговорить с Кадифе, Не вставайте совсем, у нас наверху одно спешное дело. -- Да благословит его Аллах! -- сказал Тургут-бей, но волновался. Ипек взяла Ка за руку, не отпуская его, когда они проходили холл, и повела его наверх по лестнице. -- Нас видел Джавит, -- сказал Ка. -- Что он подумал? -- Не обращай внимания, -- весело сказала Ипек. Наверху она открыла дверь ключом, который взяла у Ка, и вошла внутрь. Внутри все еще чувствовался неясный запах ночной любви. -- Я буду ждать тебя здесь. Береги себя. Не связывайся с Сунаем. -- Мне сказать Кадифе, что это ваше с отцом желание, чтобы она не выходила на сцену, или желание Ладживерта? -- Желание Ладживерта. -- Почему? -- спросил Ка. -- Потому что Кадифе очень любит Ладживерта. Ты идешь туда для того, чтобы защитить от опасности мою сестру. Забудь ревность к Ладживерту. -- Если смогу. -- Мы будем очень счастливы в Германии, -- сказала Ипек. Она обвила руками шею Ка. -- Скажи мне, в какой кинотеатр мы пойдем. -- В Музее кино есть кинотеатр, поздно по субботним вечерам показывающий классические американские фильмы без дубляжа, -- сказал Ка. -- Мы пойдем туда. А перед тем как пойти туда, в закусочной перед вокзалом мы съедим денер или сладкие маринованные фрукты. А после кинотеатра будем развлекаться дома, переключая каналы телевизора. А потом займемся любовью. Моего пособия и денег, которые я заработаю на чтениях, которые я проведу ради этой новой книги, хватит нам двоим, и поэтому нам не останется ничего, кроме как любить друг друга. Ипек спросила у него, как называется книга. Ка сказал. -- Красиво, -- сказала он. -- Давай, милый, иди уже, или же мой отец будет волноваться и сам отправится в путь. Ка, надев пальто, обнял Ипек. -- Я уже не боюсь, -- соврал он. -- Но на всякий случай, если произойдет какое-нибудь недоразумение, я буду ждать тебя на первом поезде, который отправится из города. -- Если я смогу выбраться из этой комнаты, -- улыбнулась Ипек. -- Смотри в окно, пока я не скроюсь за углом, ладно? -- Ладно. -- Я очень боюсь, что больше не увижу тебя, -- сказал Ка, закрывая дверь. Он закрыл дверь на ключ и положил его в карман пальто. Он повернулся на улице, чтобы смотреть в окно, где была Ипек, отправив двух солдат-охранников впереди себя. Он увидел, что Ипек смотрит на него, не двигаясь, из окна комнаты номер 203 на первом этаже отеля "Снежный дворец". На ее плечи медового цвета, дрожавшие от холода в бархатном платье, падал желтоватый свет маленькой настольной лампы, который Ка больше никогда не забудет и воспоминание о котором в оставшиеся четыре года своей жизни будет связывать со счастьем. Ка больше никогда не видел Ипек. 40 Шпионить на две стороны, должно быть, трудно Незаконченная глава В то время когда Ка шел к Национальному театру, улицы опустели и все ставни, кроме одной-двух закусочных, были закрыты. Последние клиенты чайных домов все еще не могли оторвать глаз от телевизора, поднимаясь со своих мест в конце длинного дня, который они провели за чаем и сигаретами. Ка увидел перед Национальным театром три полицейские машины с включенными мигалками и тень танка под дикой маслиной внизу одного спуска. Вечером подморозило, но с сосулек, свешивавшихся с карнизов, капала вода. Проходя под кабелем для прямой трансляции, натянутым над проспектом Ататюрка с одной стороны на другую, и входя в здание, он сжал в ладони ключ у себя в кармане. Солдаты и полицейские, аккуратно выстроенные по краям зала, слушали в пустом зале отзвуки репетиции на сцене. Ка сел в одно из кресел и стал слушать отчетливо звучавшие слова громкоголосого Суная, нерешительные и слабые ответы Кадифе с покрытой головой, слова Фунды Эсер (Кадифе, милая, говори искренней!), которая то и дело вмешивалась в репетицию, размещая декорации на сцене (дерево, туалетный столик с зеркалом). Пока одну из сцен Фунда Эсер и Кадифе репетировали друг с другом, Сунай, увидевший свет сигареты Ка, подошел и сел рядом с ним. -- Это самые счастливые часы моей жизни, -- сказал он. От него пахло ракы, но он вовсе не был пьяным. -- Сколько бы мы ни репетировали, на сцене проявится именно то, что мы будем чувствовать в тот момент. А вообще, у Кадифе талант к импровизации. -- Я принес ей сообщение от отца и амулет от сглаза, -- сказал Ка. -- Я могу где-нибудь в сторонке поговорить с ней? -- Мы заметили, что в какой-то момент ты избавился от своей охраны и исчез. Снега растаяли, железнодорожные пути вот-вот откроются. Но до этого мы покажем наш спектакль, -- сказал Сунай. -- Ладживерт, по крайней мере, в хорошем месте спрятался? -- спросил он, улыбнувшись. -- Я не знаю. Сунай, сказав, что пришлет Кадифе, ушел и присоединился к репетиции на сцене. В тот же миг загорелись прожектора. Ка почувствовал сильное притяжение между тремя людьми на сцене. Ка напугало, что Кадифе со своим платком на голове столь быстро вошла в скрытую часть этого мира, обращенного извне. Он почувствовал, что если бы голова у нее была открытой, если бы она не носила один из этих отвратительных плащей, который носят девушки, закрывающие себя, если бы она надела юбку, которая хоть немного открыла бы ее ноги, как у сестры, он чувствовал бы большую расположенность к Кадифе, и когда она спустилась со сцены и села рядом с ним, в какой-то миг он понял, почему Ладживерт бросил Ипек и влюбился в Кадифе. -- Кадифе, я видел Ладживерта. Его отпустили, и он кое-где спрятался. Он не хочет, чтобы ты сегодня вечером выходила на сцену и открывала голову. Он просил передать тебе письмо. Кадифе, не скрываясь, открыла и прочитала письмо, которое протянул ей Ка из-под полы, чтобы не привлекать внимание Суная, так, словно давал списать на экзамене. Она прочитала еще раз и усмехнулась. Потом Ка увидел в разгневанных глазах Кадифе слезы. -- И твой отец так думает, Кадифе. Насколько верно твое решение открыть голову, настолько же глупо будет, если ты сделаешь это сегодня вечером перед разъяренными студентами лицея имамов-хатибов. Сунай опять будет всех провоцировать. Тебе совершенно не нужно находиться здесь сегодня вечером. Скажешь, что ты заболела. -- Нет необходимости искать предлог. Сунай вообще-то сказал, что если я хочу, я могу вернуться домой. Ка осознал, что гнев и разочарование, которое он увидел в лице Кадифе, были намного глубже, чем у юной девушки, которой в самый последний момент не разрешают выступить в школьном спектакле. -- Ты останешься здесь, Кадифе? -- Я останусь здесь и буду играть в пьесе. -- Ты знаешь, что это очень расстроит твоего отца? -- Дай мне амулет от сглаза, который он мне прислал. -- Я придумал амулет для того, чтобы иметь возможность поговорить с тобой. -- Должно быть, трудно шпионить на две стороны. Ка увидел в лице Кадифе и разочарование, но сразу же с болью ощутил, что мысли девушки очень далеко. Он захотел притянуть Кадифе за плечи и обнять ее, но ничего не смог сделать. -- Ипек рассказала мне о своих прежних отношениях с Ладживертом, -- сказал Ка. Кадифе медленно взяла сигарету из пачки, которую достала беззвучно, и закурила ее. -- Я отдал ему твои сигареты и зажигалку, -- сказал Ка неловко. Они немного помолчали. -- Ты делаешь это потому, что очень любишь Ладживерта? Скажи мне, Кадифе, что тебя привлекает в нем? Ка замолчал, потому что понял, что говорит впустую и чем больше говорит, тем больше тонет. Фунда Эсер позвала Кадифе со сцены и сказала, что пришла ее очередь. Кадифе, в слезах глядя на Ка, встала. В последний момент они обняли друг друга. Ка некоторое время смотрел на репетицию на сцене, ощущая присутствие и запах Кадифе, но мысли его были далеко; он не мог ничего понять. Он ощущал внутри себя пустоту, ревность и раскаяние, что нарушало его уверенность в себе, путало его логику. Он отчасти мог понять, почему ему больно, но не мог понять, почему его боль такая разрушительная и сильная. Почувствовав, что годы, которые он проведет с Ипек во Франкфурте (конечно же, если ему удастся поехать с ней во Франкфурт), будут омрачены этой гнетущей, мучительной болью, он выкурил сигарету. Его мысли были в беспорядке. Он пошел в туалет, где два дня назад они встретились с Неджипом, и вошел в ту же кабинку. Открыв окно наверху, он курил и смотрел на темное небо. Сначала он не поверил, что подступает новое стихотворение. Стихотворение, которое он воспринял как утешение и надежду, он, волнуясь, записал в зеленую тетрадь. Поняв, что то же разрушительное чувство все еще распространяется по всему его телу, он в беспокойстве вышел из Национального театра. Когда он шел по заснеженным тротуарам, в какой-то миг подумал, что холодный воздух будет ему полезен. Два солдата-охранника шли за ним следом, и мысли его еще больше путались. В этом месте я должен закончить эту главу и начать новую, чтобы наш рассказ можно было лучше понять. Но это не означает, что Ка не совершил больше ничего, о чем следует рассказать в этой главе. Но прежде, не останавливаясь на Ка, я должен объяснить значение этого последнего стихотворения под названием "Место, где кончается мир", которое он записал в свою тетрадь, в книге стихов "Снег". 41 У каждого человека есть своя снежинка Потерянная зеленая тетрадь "Место, где кончается мир" было девятнадцатым и последним стихотворением, которое пришло к Ка в Карсе. Мы знаем, что Ка записал восемнадцать стихотворений в зеленую тетрадь, которую всегда носил с собой, пусть даже и с некоторыми недочетами, как только они приходили ему в голову. Он только не смог записать стихотворение, которое читал на сцене в ночь переворота. Позднее Ка в двух письмах из тех, которые он написал Ипек, но ни одно из которых не отправил, написал, что никак не может вспомнить это стихотворение, которое он назвал "Место, где нет Аллаха", что ему обязательно нужно найти это стихотворение для того, чтобы суметь завершить книгу, что он будет очень рад, если Ипек для этого посмотрит видеозаписи на карсском телеканале "Граница". По настроению этого письма, которое я читал во Франкфурте в своей комнате в отеле, я почувствовал, что Ка беспокоился, представив, что Ипек может подумать, что он написал ей любовное письмо под предлогом видео и стихотворения. Я поместил снежинку, которую увидел в тетради, открытой мною наугад в моей комнате, куда я возвратился тем же вечером с кассетами Мелинды в руках, после того как слегка выпил, в конец двадцать девятой главы этого романа. Я считаю, что в последующие дни начал немного понимать, читая тетради, что именно хотел сделать Ка, расположив девятнадцать стихотворений, пришедших к нему в Карсе, на девятнадцать точек на снежинке. Впоследствии из прочитанных им книг Ка узнал, что после того, как снежинка кристаллизуется на небе в форме шестиконечной звезды и, опускаясь на землю, теряет форму и исчезает, проходит в среднем восемь-десять минут, что каждая снежинка принимает свою форму по многим непонятным и загадочным причинам, под воздействием разных факторов, таких как ветер, холод, высота облаков, и тогда он почувствовал, что существует связь между снежинками и людьми. В библиотеке Карса он написал свое стихотворение "Я, Ка", размышляя о снежинке, и позднее думал, что в основе его книги стихов под названием "Снег" лежит та же снежинка. Позднее, двигаясь согласно той же логике, он показал, что у стихотворений "Рай", "Шахматы", "Коробка из-под шоколада" также есть свое место на воображаемой снежинке. Поэтому он нарисовал свою собственную снежинку, воспользовавшись книгами, в которых были изображены формы снежинок, и расположил все стихотворения, пришедшие к нему в Карсе, на ней. Таким образом, получалось, что снежинка демонстрировала и конструкцию новой книги стихов, и все то, что создавало самого Ка. У каждого человека, как он считал, должна была быть такая же снежинка, которая представляла бы внутреннюю картину всей его жизни. Кристаллы памяти, воображения и логики, на которых Ка разместил свои стихотворения, он взял у Бэкона, из дерева-классификации человеческого знания, и очень долго рассуждал о том, что означают точки на кристаллах шестиугольной снежинки, истолковывая стихи, которые он написал в Карсе. Поэтому большую часть записей, заполнивших целиком три тетради, которые Ка вел во Франкфурте, о стихотворениях, написанных в Карсе, следует рассматривать и как дискуссию о смысле снежинки, и как дискуссию о смысле жизни Ка. Например, если он вел дискуссию по поводу места стихотворения "Быть убитым, умереть" на снежинке, он сначала объяснял страх, о котором шла речь в стихотворении, исследовал, почему необходимо разместить это стихотворение и свой страх поблизости от кристалла воображения, и, объясняя, почему стихотворение под названием "Место, где кончается мир", расположенное как раз над кристаллом памяти, находится рядом с ним и в поле его притяжения, верил в то, что он представляет материал очень многих загадочных явлений. С точки зрения Ка, за жизнью каждого человека стояла такая картина и снежинка, и можно было доказать, насколько люди, отдаленно похожие друг на друга, на самом деле являются различными, странными и непонятными, истолковав собственную снежинку каждого человека. Я не буду говорить больше, чем требуется для нашего романа, о записках, заполнивших целые страницы, которые Ка вел по поводу конструкции своей книги стихов и конструкции своей снежинки (каков был смысл того, что стихотворение "Коробка из-под шоколада" находилось на кристалле воображения, какую форму придало стихотворение "Все человечество и звезды" снежинке Ка и т. д.). В молодости Ка смеялся над поэтами, которые придавали себе слишком большое значение еще при жизни, кичась, превращаясь в памятники самим себе, на которые никто не обращал внимания, потому что были уверены, что любая глупость, которую они написали, в будущем станет темой исследования. Тому, что он последние четыре года своей жизни самостоятельно толковал стихотворения, которые сам написал, после того как много лет презирал поэтов, писавших, обольстившись модернистскими вымыслами, трудные для понимания стихи, все-таки есть несколько смягчающих извинений. При внимательном чтении его записок становится понятно, что Ка не чувствовал, что сам написал стихотворения, которые пришли к нему в Карсе. Он верил в то, что был только посредником для того, чтобы записать их, что эти стихотворения "пришли" к нему откуда-то извне, и чтобы их можно было привести в качестве примера такими, как они пришли, Ка в нескольких местах написал, что вел эти заметки, чтобы изменить свое "пассивное" положение, чтобы понять смысл стихотворений, которые он написал, и разгадать их скрытую симметрию. А второе объяснение того, что Ка разъяснял свои собственные стихи, было вот в чем: если бы только Ка разгадал смысл стихов, написанных в Карсе, он смог бы восполнить недостающие места в книге, строчки, оборвавшиеся на половине, и стихотворение "Место, где нет Аллаха", которое он забыл, не успев записать. Потому что после того, как он вернулся во Франкфурт, ни одно стихотворение больше "не приходило" к Ка. По заметкам и письмам Ка становится понятно, что после четырех лет он все-таки разгадал логику стихотворений и закончил книгу. Поэтому я до утра перелистывал бумаги и тетради, взятые мной из его квартиры, выпивая алкогольные напитки во франкфуртском отеле, я очень волновался, то и дело представляя себе, что стихи Ка должны быть где-то здесь, и вновь начинал перебирать материалы, находившиеся у меня в руках. Под утро я уснул, перелистывая тетради моего друга, и увидел сны и образы, полные тоски и кошмаров (во сне Ка говорил мне "Ты, оказывается, постарел", а мне стало страшно), среди его старых пижам, кассет с Мелиндой, его галстуков, книг, зажигалок (так я заметил, что взял из квартиры и зажигалку, которую Кадифе послала Ладживерту, но которую Ка ему не отдал). Я проснулся только около полудня и провел остаток дня на заснеженных и влажных улицах Франкфурта, собирая сведения о Ка без помощи Таркута Ольчюна. Две женщины, с которыми у Ка были отношения за восемь лет, предшествовавших поездке в Карс, сразу же согласились со мной встретиться, -- я сказал, что пишу биографию моего друга. Первая возлюбленная Ка, Налан, не знала не только о его последней книге стихов, но даже и о том, что Ка писал стихи. Она была замужем и вместе с мужем владела двумя турецкими закусочными и бюро путешествий. Разговаривая со мной с глазу на глаз, она сказала, что Ка был трудным, склонным к ссорам, бесхарактерным и слишком впечатлительным человеком, и после этого немного поплакала. (Она больше всего расстраивалась не из-за Ка, а из-за его молодости, которую он принес в жертву мечтам, связанным с левыми политическими взглядами.) Его вторая подруга, незамужняя Хильдегард тоже, как я и предполагал, не знала ни о последних стихах Ка, ни о его книге под названием "Снег". Игривым, флиртующим тоном, слегка облегчавшим мое чувство вины, которое я испытывал из-за того, что представил ей Ка как поэта намного более известного, чем он был на самом деле в Турции, она рассказала мне, что после знакомства с Ка передумала ехать летом на отдых в Турцию, что Ка был очень проблемным, очень сообразительным и совершенно одиноким ребенком, что из-за своей бесхарактерности он никогда не смог бы найти мать-возлюбленную, которую искал, а если и нашел бы, то потерял, что насколько просто было в него влюбиться, настолько же трудно было оставаться с ним. Ка ничего не говорил ей обо мне. (Я не знаю, зачем задал ей этот вопрос и зачем говорю здесь об этом.) Когда в последний момент мы пожали друг другу руки, Хильдегард показала мне то, что я не заметил во время нашей встречи, длившейся час пятнадцать минут: на указательном пальце ее красивой правой руки с тонким запястьем и длинными пальцами не было первой фаланги, и с улыбкой добавила, что Ка в минуты гнева насмехался над этим ущербным пальцем. Ка, закончив книгу, отправился в поездку с чтениями, как он делал всегда с предшествующими книгами, перед тем как напечатать и размножить стихи, написанные от руки в тетради: Кассель, Брауншвейг, Ганновер, Оснабрюк, Бремен, Гамбург. И я торопливо устроил в этих городах "читательские вечера" с помощью одного Народного дома, пригласившего меня иТаркута Ольчюна. Я сидел у окна в немецких поездах, поражавших меня своей точностью, чистотой и протестантским комфортом, в точности как рассказал Ка в одном своем стихотворении, и с тоской смотрел на равнины, отражавшиеся в стекле, на симпатичные деревни с маленькими церквями, дремлющие на дне оврагов, и на детей на маленьких станциях с рюкзаками и цветными зонтиками; говорил двум туркам из турецкого общества с сигаретами во рту, встречавшим меня на вокзале, что хочу устроить здесь то же, что и Ка, когда семь недель назад он приезжал сюда для того, чтобы провести чтения; и в каждом городе, точно так же как и Ка, зарегистрировавшись в маленьком дешевом отеле и поев пирожков со шпинатом и донеров, за разговором в турецкой закусочной с пригласившими меня людьми о политике и о том, что турки, к сожалению, совершенно не интересуются культурой, гулял по холодным и пустым улицам города и представлял, будто я -- Ка, который идет по этим улицам, чтобы забыть боль об Ипек. Вечером, на литературных собраниях, в которых принимало участие пятнадцать-двенадцать человек, интересующихся политикой, литературой или турками, я внезапно переводил разговор на поэзию, сухо прочитав одну-две страницы из моего последнего романа, объяснял, что великий поэт Ка, некоторое время назад убитый во Франкфурте, был очень близким моим другом, спрашивал: "Есть ли кто-нибудь, кто что-то помнит из его последних стихов, которые он не так давно здесь прочитал?" Преобладающее большинство тех, кто принимал участие в собрании, не ходили на поэтический вечер Ка, и я понял, что они помнили не стихи Ка, а его пальто пепельного цвета, которое он никогда не снимал, его бледную кожу, растрепанные волосы и нервные движения, что те, кто приходил, приходили случайно либо для того, чтобы задать вопросы на политические темы. Через короткое время самым интересным в моем друге стала не его жизнь и поэзия, а его смерть. Я выслушал очень много версий относительно того, что его убили исламисты, турецкие спецслужбы, армяне, бритоголовые немцы, курды или турецкие националисты. И все-таки в толпе всегда оказывались чувствительные, сообразительные, умные люди, всерьез обратившие на Ка внимание. От этих любивших литературу внимательных людей я не смог узнать ничего, кроме того, что Ка закончил свою новую книгу стихов, что он читал свои стихи "Улицы мечты", "Пес", "Коробка из-под шоколада" и "Любовь", и о том, что они сочли эти стихи очень-очень странными. Ка в нескольких местах указал, что написал стихи в Карсе, и это было истолковано как желание обратиться к слушателям, тоскующим по своей родине. Смуглая тридцатилетняя вдова с ребенком, подошедшая к Ка (а потом и ко мне) после вечера чтений, вспомнила, что Ка говорил и о стихотворении "Место, где нет Аллаха": с ее точки зрения, Ка прочитал из этого длинного стихотворения только одно четверостишие, чтобы не вызывать отрицательной реакций. Какие я ни прикладывал усилия, эта внимательная любительница поэзии не могла ничего сказать, кроме того, что "это был очень страшный образ". Эта женщина, сидевшая в переднем ряду на собрании в Гамбурге, была уверена, что Ка читал свои стихотворения из зеленой тетради. Я вернулся во Франкфурт из Гамбурга ночью, тем же поездом, что и Ка. Выйдя из вокзала, я, как и он, пошел по Кайзерштрассе и развлекся в секс-шопах. (За неделю до этого пришла новая кассета с Мелиндой.) Придя на то место, где убили моего друга, я остановился и впервые открыто сказал себе то, с чем я соглашался, не замечая того. Должно быть, после того как он упал на землю, его убийца смог взять из сумки Ка зеленую тетрадь и убежать. В моей недельной поездке по Германии я каждую ночь часами читал записи, которые вел Ка об этих стихотворениях, его воспоминания о Карсе. Сейчас единственным утешением для меня было представить, что одно из длинных стихотворений книги ждет меня в Карсе в видеоархиве телевизионной студии. Вернувшись в Стамбул, я какое-то время каждую ночь слушал в заключительных новостях на государственном канале, какая в Карсе погода, представлял, как меня могут встретить в городе. Я не скажу о том, что после автобусного путешествия длиной в полтора дня, похожего на путешествие Ка, однажды под вечер я приехал в Карс, что с сумкой в руках я боязливо снял комнату в отеле "Снежный дворец" (вокруг никого не было -- ни загадочных сестер, ни их отца), что долго шел, как Ка, по заснеженным тротуарам Карса, по которым четыре года назад шел он (за четыре года закусочная "Зеленая страна" превратилась в убогую пивную), чтобы не заставлять читателей этой книги думать, что и я медленно становлюсь его тенью, о чем время от времени намекал Ка, недостаток во мне поэзии и грусти отличали нас не только друг от друга, но и его печальный город Карс отличался от бедного города Карса, каким видел его я. Но сейчас я должен поговорить о человеке, который нас связал и уподобил друг другу. Когда я впервые тем вечером увидел Ипек на ужине, устроенном в честь меня мэром города, я хотел бы со спокойным сердцем поверить, что головокружение, которое я ощутил, вызвано ракы, что возможность безоглядно влюбиться в нее является преувеличением, что бесполезной является моя зависть к Ка, которую я начал тем вечером к нему испытывать! Пока в полночь на грязные мостовые перед моим окном в отеле "Снежный дворец" падал мокрый снег, гораздо менее поэтичный, чем рассказывал Ка, кто знает, сколько раз я спросил себя, почему не мог понять из записок моего друга, что Ипек так красива. То, что я записал в тетради, которую вытащил, повинуясь внутреннему чувству, и часто повторяя про себя в те дни фразу "точно, как Ка", могло бы быть началом книги, которую вы читаете: я вспоминаю, что пытался говорить о Ка и о любви, которую он испытывал к Ипек, словно это был мой собственный рассказ. Уголком моего затуманенного разума я размышлял о том, что позволить увлечь себя внутренними вопросами какой-либо книги или рукописи -- это путь, обретенный благодаря опыту держаться подальше от любви. В противоположность тому, что принято считать, человек, если хочет, может держаться от любви далеко. Но для этого вам нужно и разум свой спасти от женщины, которая врезалась вам в голову, и самого себя спасти от призрака третьего человека, провоцирующего вас на эту любовь. Между тем я уже договорился с Ипек на следующий день поговорить о Ка в кондитерской "Новая жизнь". Или же я думал открыть ей, что хочу поговорить о Ка. В кондитерской, где никого, кроме нас, не было, по тому же черно-белому телевизору показывали двух влюбленных, обнявшихся на фоне моста через Босфор, и Ипек рассказала мне, что ей будет нелегко говорить о Ка. Она могла рассказать о своей внутренней боли и разочаровании только человеку, который терпеливо слушал бы ее, и ее успокаивало то, что этот человек -- близкий друг Ка, настолько близкий, что ради его стихотворений доехал до самого Карса. Ведь если бы она убедила меня, что не поступила несправедливо по отношению к Ка, то хоть немного избавилась бы от внутренней тревоги. Она с осторожностью сказала, что мое непонимание (несообразительность) ее расстроит. На ней была длинная коричневая юбка, которую она надела в утро после "переворота", когда подавала Ка завтрак, и на свитер вновь был надет старомодный пояс (я сразу узнавал эти вещи, потому что читал о них в записях Ка), а на ее лице было чуть капризное, чуть печальное выражение, напоминавшее Мелинду. Я слушал ее очень долго и внимательно. 42 Я соберу свой чемодан Глазами Ипек Ипек с оптимизмом верила в то, что очень полюбит Ка, глядя на то, как Ка остановился и в последний раз взглянул на нее, направляясь в Национальный театр вслед за двумя солдатами-охранниками. Для Ипек верить в то, что она сможет любить какого-либо мужчину, было более приятным чувством, нежели любить его на самом деле и даже быть влюбленной в него, она ощущала себя на пороге новой жизни и счастья, которое будет длиться долго. Поэтому в последующие двадцать минут она совершенно не беспокоилась из-за ухода Ка: она скорее была довольна, нежели волновалась от того, что была заперта на ключ ревнивым возлюбленным. Ее мысли были заняты чемоданом; ей казалось, что если она соберет его как можно скорее, если направит свое внимание на вещи, с которыми не хотела расставаться до конца жизни, то с легкостью сможет оставить своего отца и сестру и как можно скорее, без приключений и бед, выехать с Ка из Карса. Когда через полчаса после ухода Ка все еще не возвратился, Ипек закурила. Она сейчас чувствовала себя по-дурацки из-за того, что убедила себя, что все будет в порядке, а то, что она была заперта в комнате, усиливало это чувство и заставляло ее сердиться на себя и на Ка. Увидев, что Джавит, работавший на рецепции, вышел из отеля и куда-то бежит, она в какой-то момент захотела открыть окно и позвать его, но, пока она думала, парень убежал. Ипек отвлекала себя, думая, что Ка может прийти в любой момент. Через сорок пять минут после ухода Ка Ипек с трудом открыла замерзшее окно комнаты и попросила проходившего мимо юношу, изумленного студента лицея имамов-хатибов, которого не увели на спектакль в Национальном театре, сообщить кому-нибудь внизу, в отеле, что она заперта в комнате номер 203. Юноша воспринял это с недоверием, но вошел внутрь. Через какое-то время в комнате зазвонил телефон: -- Что ты там делаешь? -- спросил Тургут-бей. -- Если уж тебя заперли, почему ты не позвонишь? Через минуту ее отец открыл дверь запасным ключом. Она сказала Тургут-бею, что хотела вместе с Ка пойти в Национальный театр, но Ка запер ее в своей комнате, чтобы не подвергать опасности, и что думала, раз городские телефоны отключены, то телефоны в отеле тоже не работают. -- Телефоны в городе уже работают, -- сказал Тургут-бей. -- С тех пор как ушел Ка, прошло много времени, я беспокоюсь, -- сказала Ипек. -- Пойдем в театр, посмотрим, как там Ка и Калифе. Несмотря на волнение, Тургут-бею потребовалось довольно много времени, чтобы выйти из отеля. Сначала он не мог найти свои рукавицы, а потом сказал, что если не повяжет галстук, то Сунай может это неправильно понять. В дороге он попросил Ипек идти медленно и из-за того, что у него не хватало сил, и для того, чтобы она могла внимательнее выслушать его советы. -- Смотри не связывайся с Сунаем, -- сказал он Ипек. -- Не забывай, что он -- якобинец, в руках которого большая сила! Перед входом в театр Тургут-бей увидел толпу из любопытных, студентов, привезенных на автобусе, продавцов, давно соскучившихся по таким толпам, и военных с полицейскими и вспомнил волнение, которое у него в молодости вызывали такого рода политические собрания. Еще сильнее схватившись за руку дочери, он осмотрелся вокруг с чувством счастья, со страхом, в поисках группы, к которой он мог бы как-то присоединиться, в поисках удобного момента для спора, который сделал бы его в глазах окружающих частью происходящего. Почувствовав, что в толпе совсем незнакомые люди, он грубо толкнул одного из юношей, который, толкаясь, протискивался к дверям, и сразу же смутился от того, что сделал. Зал был еще не заполнен, но Ипек почувствовала, что весь театр скоро будет заполнен, как в Судный день, и что она увидит там всех знакомых, словно во сне, когда снится много людей. Не увидев Ка и Кадифе, она забеспокоилась. Какой-то капитан отвел их в сторонку. -- Я отец Кадифе Йылдыз, занятой в главной роли, -- выпалил Тургут-бей жалобным голосом. -- Мне нужно как можно скорее с ней увидеться. Тургут-бей вел себя, как отец, в последний момент желающий освободить свою дочь, которая должна играть главную роль в школьном спектакле, а капитан волновался, как младший преподаватель, признающий, что отец прав. Подождав немного в комнате, где на стенах висели портреты Ататюрка и Суная, Ипек увидела, что в комнату вошла одна Кадифе, и сразу же поняла, что ее сестра выйдет этим вечером на сцену, что бы они ни делали. Она спросила о Ка. Кадифе сказала, что, поговорив с ней, он вернулся в отель. Ипек заметила, что по дороге они его не встретили, но об этом они долго говорить не стали. Тургут-бей, с мокрыми от слез глазами, стал упрашивать Кадифе, чтобы она не поднималась на сцену. -- После того как о спектакле так часто объявляли, не выйти на сцену будет гораздо опаснее, чем выйти на нее, папочка, -- сказала Кадифе. -- Кадифе, ты знаешь, как ты разозлишь лицеистов имамов-хатибов, открыв голову, знаешь, как все разгневаются? -- Откровенно говоря, папочка, то, что вы спустя столько лет говорите мне "не открывай голову", выглядит как шутка. -- Это не шутка, милая моя Кадифе, -- сказал Тургут-бей. -- Скажи им, что ты заболела. -- Но я же не больна... Тургут-бей заплакал. Ипек в глубине души понимала, что его слезы, которые он проливал так часто, когда в чем-либо находил нечто сентиментальное и думал об этом, были сомнительны. В том, как Тургут-бей переживал боль, было что-то и поверхностное, и искреннее одновременно, Ипек почувствовала, что он смог бы проливать слезы, даже если бы причина была совершенно противоположной. Это свойство, которое делало их отца милым и приятным человеком, на фоне того главного, о чем хотели поговорить сестры, сейчас выглядело настолько ничтожным, что можно было застыдиться. -- Когда Ка вышел? -- спросила Ипек почти шепотом. -- Он должен уже давно вернуться в отель! -- сказала Кадифе с той же настороженностью. Они обе со страхом посмотрели друг другу в глаза. Четыре года спустя в кондитерской "Новая жизнь" Ипек сказала мне, что в тот момент они обе думали не о Ка, а о Ладживерте, и, увидев это в глазах друг друга, испугались, а на своего отца почти не обращали никакого внимания. Я истолковывал эти признания Ипек как проявление доверия ко мне и чувствовал, что конец моего рассказа неизбежно увижу с ее точки зрения. В разговоре сестер наступила пауза. -- И он сказал, что Ладживерт не хочет, не так ли? -- спросила Ипек. Кадифе пристально посмотрела на старшую сестру, говоря взглядом: "Отец все слышал". Они обе бросили взгляд на отца и поняли, что Тургут-бей среди своих слез внимательно следит за перешептываниями девушек и слышал слово "Ладживерт". -- Папочка, нам бы поговорить тут пару минут как сестрам. -- Вы всегда умнее меня, -- сказал Тургут-бей. Он вышел из комнаты, но дверь за собой не закрыл. -- Tы хорошо подумала, Кадифе? -- спросила Ипек. -- Хорошо, -- ответила Кадифе. -- Я знаю, ты, конечно, хорошо подумала, -- сказала Ипек. -- Но ты можешь больше не увидеть его. -- Я так не думаю, -- сказала Кадифе осторожно. -- Я очень сержусь на него. Ипек с болью вспомнила, что между Кадифе и Ладживертом существует продолжительная интимная история, полная ссор, примирений, злобы, взлетов и падений. Сколько лет прошло? Этого никто не сможет понять, и ей уже совершенно не хотелось спрашивать себя, сколько времени длится этот период, когда Ладижверт имеет двух возлюбленных, ее и Кадифе. В какой-то момент она с любовью подумала о Ка, потому что он в Германии заставит ее забыть о Ладживерте. Кадифе почувствовала, о чем думает ее старшая сестра, в момент острой проницательности, которая возникает иногда между сестрами. -- Ка очень ревнует к Ладживерту, -- сказала она. -- Он сильно влюблен в тебя. -- Я не верила, что он сможет полюбить меня за такое короткое время, -- сказала Ипек. -- Но сейчас верю. -- Поезжай с ним в Германию. -- Как только вернусь домой, соберу чемодан, -- сказала Ипек. -- Ты и в самом деле веришь, что мы сможем быть счастливы с Ка в Германии? -- Верю, -- сказала Кадифе. -- Но больше не говори Ка о том, что было в прошлом. Сейчас он знает слишком много, а еще больше чувствует. Ипек возненавидела этот победоносный тон Кадифе, словно она лучше, чем ее старшая сестра, знала жизнь. -- Ты говоришь так, будто сама не вернешься домой после пьесы, -- сказала она. -- Конечно же, я вернусь, -- ответила Кадифе. -- Но я думала, что ты уезжаешь прямо сейчас. -- У тебя есть какое-нибудь предположение о том, куда мог уйти Ка? Ипек, пока они обе смотрели друг другу в глаза, почувствовала, что они обе боятся того, что промелькнуло у них в уме. -- Мне уже надо идти, -- сказала Кадифе. -- Мне нужно гримироваться. -- Я радуюсь не столько тому, что ты откроешь голову, сколько тому, что ты избавишься от этого лилового плаща, -- сказала Ипек. Полы старого плаща Кадифе, как чаршаф спускавшегося ей до пят, поднялись и закружились, когда она сделала два танцевальных движения. Увидев, что это насмешило Тургут-бея, наблюдавшего через приоткрытую дверь за девушками, обе сестры обнялись и поцеловались. Должно быть, Typгут-бей давно смирился с тем, что Кадифе выйдет на сцену. На этот раз он ни слез не лил, ни советов не давал. Он обнял и поцеловал свою дочь и захотел как можно скорее выйти из толпы в зрительном зале. У входа в театр, где собралось много народу, и на обратном пути Ипек во все глаза смотрела, чтобы заметить Ка или человека, у которого можно будет спросить о нем, но на улицах никто не привлек ее внимание. Позже она сказала мне: -- Насколько Ка мог проявлять пессимизм по любой причине, настолько я проявляла оптимизм в последующие сорок пять минут, наверно, по другой причине, но из-за такой же ерунды. Пока Тургут-бей, пройдя прямо к телевизору, ожидал представления, о прямой трансляции которого теперь сообщалось постоянно, Ипек собрала чемодан, который собиралась увезти с собой в Германию. Он выбирала в шкафах вещи, платья, пытаясь, вместо того чтобы думать о том, где Ка, представить то, как они будут счастливы в Германии. В какой-то момент она, засовывая в чемодан чулки и нижнее белье, помимо того, что она заранее собрала, и размышляя о том, что, может быть, никогда не сможет привыкнуть к немецкому белью и что возьмет все это, хотя и предполагала, что "в Германии белье гораздо лучше", интуитивно выглянула из окна и увидела, что к отелю приближается военный грузовик, который несколько раз приезжал, чтобы забрать Ка. Она спустилась вниз, ее отец также был в дверях. Хорошо выбритый и с птичьим носом сотрудник Управления в штатском, которого она видела впервые, сказал: "Тургут Йылдыз" -- и вручил ее отцу запечатанный конверт. Когда Тургут-бей с посеревшим лицом и дрожащими руками вскрыл конверт, из него появился ключ. Поняв, что письмо, которое он начал читать, предназначалось его дочери, он дочитал до конца и протянул Ипек. Четыре года спустя Ипек отдала мне это письмо, потому что честно хотела, чтобы то, что я напишу о Ка, было правдой, и для того, чтобы оправдать себя. Четверг, восемь часов Тургут-бей, если вы будете так добры выпустить при помощи этого ключа Ипек из моей комнаты и отдать ей это письмо, всем нам, сударь, будет очень хорошо. Извините меня. С уважением. Милая. Я не смог убедить Кадифе. Солдаты, чтобы защитить меня, привели сюда, на вокзал. Дорога на Эрзурум открылась, и меня насильно высылают отсюда первым поездом, который будет в девять тридцать. Нужно, чтобы ты взяла мою сумку, свой чемодан и приехала. Военная машина заберет тебя в девять пятнадцать. Смотри не выходинаулииу. Приезжай. Я очень тебя люблю. Мы будем счастливы. Человек с птичьим носом сказал, что они еще раз приедут после девяти часов, и уехал. -- Ты поедешь? -- спросил Тургут-бей. -- Я очень волнуюсь, что с ним случилось, -- сказала Ипек. -- Солдаты его охраняют, с ним ничего не случится. Ты нас бросишь и уедешь? -- Я верю, что буду с ним счастлива, -- сказала Ипек. -- И Кадифе так сказала. И она вновь начала читать письмо, которое держала в руках, словно там было доказательство ее счастья, а после этого заплакала. Но она не могла понять, почему у нее текут слезы. Много лет спустя она сказала мне: -- Может быть, я плакала потому, что мне было тяжело покидать отца и сестру. Я видел, что мой интерес ко всему, что чувствовала в тот момент Ипек, ко всем деталям, привязывает ее к собственному рассказу. -- Возможно, я боялась каких-то других своих мыслей, -- сказала она потом. После того как слезы Ипек прекратились, они пошли вместе с отцом в ее комнату и вместе еще раз просмотрели вещи, которые предстояло положить в чемодан, а затем пошли в комнату Ка и сложили все его вещи в большую дорожную сумку вишневого цвета. На этот раз они оба с надеждой говорили о будущем, рассказывали друг другу о том, что после отъезда Ипек Кадифе, дай бог, уже быстро закончит учебу и Тургут-бей с дочерью вместе поедут во Франкфурт навестить Ипек. Собрав чемодан, они оба спустились вниз и сели у телевизора, чтобы смотреть на Кадифе. -- Дай бог, чтобы пьеса была короткой и чтобы ты, перед тем как сесть в поезд, увидела бы, что все закончилось без бед и приключений! -- сказал Тургут-бей. Не говоря больше ни о чем, они сели перед телевизором и прижались друг к другу, как делали, когда смотрели "Марианну", но Ипек думала совершенно не о том, что видела в телевизоре. От того, что они увидели за первые двадцать пять минут прямой трансляции спектакля, у нее в памяти осталось только то, как Кадифе вышла на сцену с покрытой головой и в длинном ярко-красном платье и спросила: "А как вы хотите, папочка?" Ипек сказала мне: "Конечно же, я думала тогда о другом", поняв, что мне было искренне интересно, о чем же она тогда думала. Когда я множество раз спросил ее о том, где же мысленно она пребывала, она рассказала, что думала о путешествии на поезде, которое им предстояло совершить с Ка. А затем о своем страхе. Однако, подобно тому как она не могла сказать точно, чего боится, так не смогла и мне этого объяснить много лет спустя. Окна ее разума были распахнуты настежь, и из них было видно абсолютно все, кроме телевизионного экрана напротив; а она с изумлением смотрела на предметы вокруг, на треножник, на складки занавесок, как путешественники, которым, когда они возвращаются из длинной поездки, их дом, вещи, их комнаты кажутся очень странными, маленькими, необычными и старыми. Она сказала мне, что ее жизнь разрешила ей в тот вечер уехать в другое место, и она поняла, что смотрела на собственный дом, как на чужой. По словам Ипек, это было ясным доказательством того, что тем вечером она решила ехать во Франкфурт вместе с Ка, когда она осторожно рассказывала мне об этом в кондитерской "Новая жизнь". Когда у входа в отель раздался звонок, Ипек побежала и открыла. Военная машина, которая должна была отвезти ее на станцию, приехала раньше. Она со страхом сказала сотруднику в штатском, что придет через какое-то время. Она побежала к отцу, села рядом с ним и изо всех сил обняла его. -- Машина приехала? -- спросил Тургут-бей. -- Если у тебя чемодан собран, то время еще есть. Какое-то время Ипек бездумно смотрела на Суная на экране. Не выдержав, она побежала в комнату и, бросив в чемодан свои талки и маленькую сшитую сумку на молнии, стоявшую на подоконнике, несколько минут сидела на кровати и плакала. По ее рассказу, который я услышал впоследствии, когда она вернулась назад в гостиную, она уже точно решила покинуть Карс с Ка. В душе она была спокойна, потому что отбросила сомнения и нерешительность, и ей хотелось провести свои последние минуты в этом городе, глядя в телевизор со своим любимым папочкой. Когда Джавит, работавший на рецепции, сказал, что кто-то пришел, она совсем не забеспокоилась. А Тургут-бей сказал дочери принести из холодильника бутылку кока-колы и два стакана, чтобы разлить ее. Ипек сказала мне, что никогда не сможет забыть лицо Фазыла, которого увидела у двери в кухню. Его взгляд и говорил о том, что случилась беда, и также выражал то, что Фазыл воспринимал Ипек как члена семьи, очень близкого человека, чего раньше Ипек никогда не замечала. -- Убили Ладживерта и Ханде! -- сказал Фазыл. Он выпил полстакана воды, который дала ему Захиде. -- Только Ладживерт мог уговорить Кадифе не снимать платок. В этот момент Ипек стояла и смотрела, не двигаясь, и Фазыл заплакал. Он сказал, что пошел туда, повинуясь внутреннему зову, что Ладживерт и Ханде спрятались, и, когда увидел взвод солдат, то понял, что нападение было устроено по доносу. Если бы не было доноса, их бы не было так много. Нет, они не могли следить за ним, потому что, когда Фазыл туда пришел, все уже произошло. Фазыл сказал, что в свете военных прожекторов, вместе с детьми, пришедшими из соседних домов, видел труп Ладживерта. -- Я могу здесь остаться? -- сказал он, закончив свой рассказ. -- Я не хочу никуда идти. Ипек дала стакан и ему. Она поискала открывашку для бутылки, спонтанно открывая и закрывая совершенно не те ящики. Она вспомнила, как Ладживерт выглядел в первый раз, вспомнила, что положила в чемодан блузку в цветочек, которую надела в тот день. Она впустила Фазыла и усадила его на стул рядом с кухонной дверью, на который во вторник вечером под всеобщими взглядами сел опьяневший Ка, чтобы записать стихотворение. А потом, остановившись на какой-то момент, она, словно внезапно заболев, стала чувствовать боль, которая распространялась в ней, словно яд: в то время как Фазыл беззвучно смотрел на Кадифе на экране, Ипек протянула стакан кока-колы сначала ему, а потом отцу. Она наблюдала за всем этим как будто со стороны, как в камеру. Она прошла в свою комнату. Постояла минуту в темноте. Забрала сумку Ка сверху. Вышла на улицу. На улице было холодно. Она сказала сотруднику Управления в гражданском, который ожидал ее в военной машине перед дверью, что не уедет из города. -- Мы должны были забрать вас и доставить к поезду, -- сказал сотрудник. -- Я передумала, я не еду, благодарю вас. Пожалуйста, передайте эту сумку Ка-бею. В доме она села рядом с отцом, и они сразу услышали шум отъезжавшей военной машины. -- Я их отправила, -- сказала Ипек отцу. -- Я не еду. Тургут-бей обнял ее. Некоторое время они смотрели пьесу на экране, ничего не понимая. Первое действие уже подходило к концу, когда Ипек сказала: -- Пойдем к Кадифе! Мне нужно кое о чем ей рассказать. 43 Женщины убивают себя из гордости Действие последнее Сунай в последний момент изменил название того, что он написал и под влиянием вдохновения, и под воздействием многих других явлений окружающей жизни, название пьесы "Испанская трагедия" Томаса Кида поменял на название "Трагедия в Карсе", и это новое название успели сообщить в постоянных объявлениях по телевизору только в последние полчаса. Толпа зрителей, состоявшая из тех, кого частично привезли на автобусах под контролем военных, и некоторых, кто верил в объявления по телевизору и в прочность правления военных, либо из тех любопытных, кто любой ценой хотел своими собственными глазами увидеть то, что будет (потому что в городе ходили разговоры о том, что "прямая" трансляция на самом деле передается в записи, а эта запись прибыла из Америки), и служащих, большинство из которых пришли сюда вынужденно (на этот раз они не привели свои семьи), этого нового названия не замечала. А если бы они даже и заметили, им вообще было бы трудно установить связь между названием и содержанием пьесы, которую они смотрели, как и весь город, ничего не понимая. Трудно кратко изложить главную идею первой половины "Трагедии в Карсе", которую я смотрел, достав из видеоархива карсского телевизионного канала "Граница" спустя четыре года после ее первой и последней постановки. Речь шла о том, что в "отсталом, бедном и глупом" городке была кровная вражда, но почему люди начали убивать друг друга и что они не поделили, не рассказывалось, и об этом не спрашивали ни убийцы, ни те, кто умирал, как мухи. Один Сунай гневался, что народ предается такой отсталости, как кровная вражда, обсуждал эту тему со своей женой и искал понимания у второй, молодой женщины (Кадифе). Сунай был в образе богатого и просвещенного представителя власти, но он танцевал с нищим народом, обменивался шутками, мудро спорил о смысле жизни и играл им сцены из Шекспира, Виктора Гюго и Брехта, создавая своеобразную атмосферу пьесы в пьесе. К тому же нравоучительные и краткие сцены на такие темы, как движение в городе, вежливость за столом, свойства турок и мусульман, от которых они не смогли отказаться, воодушевление Французской революцией, польза прививок, презервативов и ракы, танец живота богатой проститутки, то, что шампунь и косметика -- не что иное, как подкрашенная вода, были разбросаны тут и там по пьесе в естественном беспорядке. Единственное, что собирало эту пьесу, местами изрядно перемешанную с импровизацией и внезапными идеями, и что привязывало карсского зрителя к происходящему на сцене, была страстная игра Суная. В тех местах, где воспринимать пьесу становилось тяжело, он внезапно проявлял гнев жестами из самых лучших моментов своей сценической жизни, поносил тех, кто довел до такого состояния страну, народ, и, переходя с одного края сцены в другой, прихрамывая с трагическим видом, рассказывал о воспоминаниях своей молодости, о том, что Монтень писал о дружбе, или о том, каким одиноким человеком был на самом деле Ататюрк. Его лицо было покрыто потом. Учительница Нурие-ханым, увлекавшаяся театром и историей, с восхищением смотревшая на него в спектакле два вечера назад, много лет спустя рассказала мне, что с первого ряда очень хорошо чувствовался запах ракы, шедший от Суная. С ее точки зрения, это означало, что великий актер не пьян, а очень возбужден. В течение двух дней средних лет государственные служащие Карса, восхищавшиеся им так, что решались подвергнуть себя любой опасности, чтобы увидеть его вблизи, вдовы, молодые сторонники Ататюрка, уже сейчас сотни раз видевшие его изображения по телевизору, мужчины, интересовавшиеся приключениями и властью, говорили, что от него на передние ряды исходил какой-то свет, какое-то сияние и что невозможно было долго смотреть ему в глаза. Месут, один из студентов лицея имамов-хатибов, которых насильно привезли в Национальный театр на военных грузовиках (тот, который был против, чтобы правоверные и атеисты были похоронены на одном кладбище), спустя много лет сказал мне, что чувствовал, как к Сунаю что-то притягивало. Возможно, он мог признаться в этом, потому что прежде находился в одной маленькой исламистской группировке, четыре года совершавшей военные акции в Эрзуруме, а после того, как разочаровался во всем этом, вернулся в Карс и начал работать в одной чайной. По его словам, существовало что-то, что было сложно объяснить, что притягивало студентов лицея имамов-хатибов к Сунаю. Возможно, это было из-за того, что Сунай обладал абсолютной властью, которой они хотели подчиняться. Или же то, что он установил запреты и тем самым "спас" их от опасных занятий, таких как организация восстания. "После военных переворотов все на самом деле втайне радуются", -- сказал он мне. С его точки зрения, на молодых людей произвело впечатление то, что он, несмотря на то что обладал такой властью, вышел на сцену и со всей искренностью отдал себя толпе. Много лет спустя, когда я смотрел видеозапись того вечера на карсском телеканале "Граница", я тоже почувствовал, что в зале забыли о противостоянии отцов и детей, представителей власти и мятежников, и все в глубоком молчании погрузились в свои полные страхов воспоминания и фантазии, и я ощутил существование этого чарующего чувства "мы", которое могут понять только те, кто живет в националистических государствах, основанных на притеснении людей. Благодаря Сунаю в зале словно не осталось "чужих", все были безнадежно привязаны друг к другу общей историей. Это чувство нарушала Кадифе, к присутствию которой на сцене жители Карса никак не могли привыкнуть. Операторы, транслировавшие спектакль, должно быть, тоже это почувствовали, и поэтому в моменты воодушевления они, сфокусировавшись на Сунае, совершенно не приближались к Кадифе, и зритель Карса мог ее видеть только когда она ассистировала тому, кто двигал действие, подобно служанкам в бульварных комедиях. Между тем зрители очень интересовались, что будет делать Кадифе, потому что с полудня объявлялось, что во время вечернего спектакля она откроет голову. Ходило очень много разговоров о том, что Кадифе делает это под давлением военных, что она не выйдет на сцену и другие подобные слухи, а те, кто слышал о борьбе девушек в платках, но никогда не слышал ее имени, узнали о Кадифе лишь пару часов назад. Поэтому, хотя она и появилась на сцене изначально с непорочным видом и на ней было длинное красное платье, то, что она появилась с покрытой головой, сначала вызвало разочарование. На двадцатой минуте пьесы, во время которой все чего-то ожидали от Кадифе, после одного диалога с Сунаем стало что-то проясняться: когда они остались на сцене одни, Сунай спросил у нее, "решила она или нет", и сказал: -- Я считаю невозможным, чтобы ты, рассердившись на кого-то, убила себя. Кадифе сказала: -- Мужчины в этом городе убивают друг друга как животные, и когда они говорят, что делают это ради счастья города, кто может вмешиваться в то, что я хочу убить себя? -- и улизнула, словно убегая от Фунды Эсер, появившейся на сцене. Спустя четыре года, когда я слушал от всех, с кем мог поговорить, о событиях, происшедших в Карсе тем вечером, когда с часами в руке, по минутам пытался расписать все события, я вычислил, что когда Кадифе произнесла это на сцене, Ладживерт видел ее в последний раз. Согласно тому, что рассказали мне о нападении на Ладживерта соседи и сотрудники Управления безопасности, все еще работавшие в Карсе, когда в дверь дома постучали, Ладживерт и Ханде смотрели телевизор. Из официального пояснения: Ладживерт, увидев перед собой сотрудников Управления безопасности и военных, бросился внутрь, взял оружие, начал стрелять, а по рассказам некоторых соседей и молодых исламистов, для которых через короткое время он стал легендой, он закричал: "Не стреляйте!" и попытался спасти Ханде, но влетевшая в квартиру группа во главе с З. Демирколом за минуту изрешетила не только Ладживерта и Ханде, но и всю квартиру. Несмотря на сильный шум, никто, кроме нескольких любопытных детей из соседних домов, не заинтересовался случившимся. Так было не потому, что в то время жители Карса привыкли к таким нападениям по ночам, но также и потому, что в тот момент никто в городе не мог интересоваться ничем, кроме передававшегося из Национального театра спектакля. Все тротуары были пусты, все ставни были закрыты, а чайные дома, кроме нескольких, не работали. Сунай знал, что все глаза в городе прикованы к нему, и это придавало ему сверхъестественную уверенность и силу. Поскольку Кадифе чувствовала, что получит на сцене только то место, которое выделил ей Сунай, она приближалась к нему все больше и чувствовала, что то, что она хотела сделать, сможет осуществиться, только если она воспользуется удобным моментом, который Сунай, возможно, ей предоставит. Я не знаю, о чем она думала, потому что впоследствии, в отличие от своей старшей сестры, Кадифе избегала разговаривать со мной о тех днях. Жители Карса, осознавшие решимость Кадифе покончить собой и открыть голову, с этого момента в течение сорока минут постепенно начали ею восхищаться. В пьесе происходило постепенное выдвижение Кадифе, и спектакль превращался в тяжелую драму, полную нравоучительного и отчасти раздраженного возмущения Суная и Фунды Эсер. Зрители ощутили, что Кадифе играет храбрую девушку, готовую на все из-за того, что она не устрашилась притеснений со стороны мужчин. От очень многих людей, с которыми я разговаривал впоследствии и которые долгие годы сокрушались о том, что случилось потом с Кадифе, я услышал, что даже если образ "девушки-мятежницы в платке" был вскоре полностью забыт, новую личность, которую она играла тем вечером на сцене, жители Карса сохранили в своих сердцах. Когда Кадифе выходила в тот вечер на сцену, наступало глубокое молчание, а большие и маленькие, смотревшие телевизор у себя дома, после ее слов спрашивали друг у друга: "Что она сказала, что она сказала?" Во время одной из этих пауз послышался гудок первого поезда, покидавшего город впервые за последние четыре дня. Ка был в вагоне, куда его насильно усадили солдаты. Мой милый друг, увидевший, что из вернувшейся машины не вышла Ипек, а вытащили только его сумку, изо всех сил уговаривал солдат, охранявших его, позволить ему увидеться с ней, не получив разрешения, убедил их еще раз отправить военную машину в отель, а когда машина приехала опять без Ипек, стал умолять офицеров еще на пять минут задержать поезд, Ипек снова не появилась, и, когда поезд, отправляясь, издал гудок, Ка заплакал. Поезд тронулся, а его глаза, полные слез, все еще искали в толпе на перроне, в двери здания вокзала, обращенной на статую Казыма Карабекира, довольно высокую женщину с сумкой в руках, которая, как он представлял увидеть, будет идти прямо к нему. Поезд, набиравший скорость, еще раз издал гудок. В этот момент Ипек и Тургут-бей вышли из отеля "Снежный дворец" и направились прямо к Национальному театру. "Поезд отправляется", -- сказал Тургут-бей. "Да, -- ответила Ипек. -- Дороги скоро откроются. Губернатор и начальник гарнизона вернутся в город". Она сказала еще что-то о том, что так закончится этот глупый военный переворот и все вернется на свои места, но сказала она все это не потому, что считала это важным, а потому, что чувствовала, что если будет молчать, ее отец решит, что она думает о Ка. Она и сама точно не знала, насколько она думает о Ка, а насколько о смерти Ладживерта. В душе она чувствовала сильную боль от того, что упустила возможность стать счастливой, и огромный гнев к Ка. Она мало сомневалась в причинах этого гнева. Обсуждая со мной четыре года спустя, в Карсе, без особого желания, причины своего гнева, она испытает сильное смущение из-за моих вопросов и подозрении и скажет мне, что после того вечера сразу поняла -- продолжать любить Ка стало почти невозможно. Пока поезд, увозивший Ка, гудел и покидал город, Ипек испытывала только разочарование; возможно, некоторое изумление. В действительности ее мучило то, как разделить свое горе с Кадифе. Тургут-бей по молчанию дочери понял, что она переживает. -- Весь город словно покинут, -- сказал он. -- Призрачный город, -- сказала Ипек только для г того, чтобы что-нибудь сказать. Перед ними проехал конвой из трех военных автомобилей и завернул за угол. Тургут-бей сказал, что эти машины смогли приехать, потому что дороги открылись. Отец с дочерью, чтобы отвлечься, посмотрели на огни проезжавшей перед ними и исчезавшей в темноте колонны. Согласно исследованиям, которые я провел позднее, в среднем фургоне находились тела Ладживерта иХанде. Тургут-бей в неровном свете фар только что проехавшего джипа увидел, что в витрине редакции городской газеты "Граница" вывешивают завтрашнюю газету; он остановился и прочитал: "Смерть на сцене. Известный актер Сунай Заим был убит выстрелом во время вчерашнего вечернего представления". Прочитав статью два раза, они быстро пошли к Национальному театру. В дверях театра стояли все те же полицейские машины, а чуть поодаль, на спуске, виднелась тень того же танка. Когда они входили, их обыскали. Тургут-бей сказал, что он "отец главной актрисы". Началось второе действие, и, отыскав в самом последнем ряду свободные места, они сели. В это действие все-таки вошли некоторые шутки и веселые сцены, на умение подавать которые Сунай потратил годы: Фунда Эсер даже немного потанцевала с таким видом, будто смеется над тем, что сама делает. Но настроение пьесы стало очень тяжелым, в театре стояла тишина. Кадифе и Сунай теперь часто оставались одни на сцене. -- И все же вы должны объяснить мне, зачем вы покончите собой, -- сказал Сунай. -- Этого никто не может знать точно, -- сказала Кадифе. -- Как это? -- Если бы кто-нибудь мог точно знать, почему он совершает самоубийство, если бы он мог ясно объяснить эту причину, он бы не покончил с собой, -- сказала Кадифе. -- Не-е-е, это совсем не так, -- сказал Сунай. -- Некоторые убивают себя из-за любви, другие не могут вытерпеть побоев мужа или стерпеть бедность. -- Вы очень просто смотрите на жизнь, -- сказала Кадифе. -- Вместо того чтобы убивать себя из-за любви, можно немного подождать, и любовь станет меньше. И бедность не является достаточной причиной для того, чтобы совершить самоубийство. Вместо того чтобы кончать с собой, можно бросить своего мужа или же сначала пойти и попытаться где-нибудь украсть деньги. -- Хорошо, а в чем же настоящая причина? -- Настоящая причина всех самоубийств, конечно, гордость. Женщины, по крайней мере, убивают себя из-за этого! -- Из-за того, что гордость страдает от любви? -- Вы совсем ничего не понимаете! -- сказала Кадифе. -- Женщина убивает себя не из-за того, что страдает ее гордость, а для того, чтобы показать, какая она гордая. -- Ваши подруги поэтому убивают себя? -- Я не могу говорить от их имени. У каждого человека есть свои причины. Но всякий раз, когда я думаю о том, чтобы убить себя, я чувствую, что они думают так же, как я. Момент самоубийства -- это время, когда женщина одинока и момент, когда она лучше всего понимает, что она женщина. -- Вы подтолкнули своих подруг на самоубийство этими словами? -- Они покончили собой по своему собственному решению. -- Все знают, что здесь, в Карсе, ни у кого нет своей собственной свободной воли, все поступают так, чтобы избежать побоев, чтобы вступить в какое-нибудь сообщество и защитить себя. Признайтесь, Кадифе, что вы с ними втайне договорились и навязали женщинам мысль о самоубийстве. -- Но как такое может быть? -- спросила Кадифе. -- Они стали еще более одинокими, совершая самоубийство. От многих из них отказались родители, потому что они покончили с собой, над останками некоторых из них даже намаза не совершили. -- И вы сейчас убьете себя для того, чтобы показать, что они не одиноки, что это общественное действие? Кадифе, вы молчите... Но если вы убьете себя, не сказав, почему вы так поступаете, не будет ли неверно понято заявление, которое вы решили произнести? -- Я ничего не хочу сообщить моим самоубийством, -- сказала Кадифе. -- И все же за вами наблюдает так много людей, беспокоятся. Скажите, по крайней мере, о чем вы сейчас думаете? -- Женщины убивают себя, надеясь победить, -- сказала Кадифе. -- А мужчины -- если надежды победить не остается. -- Это верно, -- сказал Сунай и вытащил из кармана пистолет марки "кырык-кале". Весь зал внимательно смотрел на блеск оружия. -- Убейте меня вот этим, пожалуйста, когда поймете, что я окончательно побежден. -- Я не хочу угодить за решетку. -- Но разве вы не покончите собой? -- спросил Сунай. -- Раз вы попадете в ад, когда убьете себя, вам уже не нужно бояться ни этого наказания, ни наказания в мире ином. -- Женщина как раз поэтому-то себя и убивает, -- сказала Кадифе. -- Чтобы суметь избежать любых наказаний. -- Я хочу в тот момент, когда я осознаю свое поражение, принять свою смерть из рук такой женщины! -- произнес Сунай, картинно повернувшись к зрителям. Он немного помолчал. Он начал рассказывать историю, связанную с любовными похождениями Ататюрка, и именно в этот момент почувствовал, что зрителям стало скучно. Когда второе действие закончилось, Тургут-бей и Ипек прошли за кулисы и разыскали Кадифе. Просторная комната, в которой когда-то репетировали акробаты из Москвы и Петербурга, армянские актеры, игравшие Мольера, музыканты и танцовщики, отправившиеся в турне по России, сейчас была холодной как лед. -- Я знала, что ты придешь, -- сказала Кадифе Ипек. -- Я горжусь тобой, милая, ты была великолепна! -- сказал Тургут-бей и обнял Кадифе. -- Если бы он дал тебе в руки оружие, сказав: "Убей меня", я бы встал, прервал представление и закричал бы: "Кадифе, не вздумай стрелять". -- Почему? -- Потому что оружие может быть заряжено! -- сказал Тургут-бей. Он рассказал о статье, которую прочитал в завтрашнем выпуске городской газеты "Граница". -- Я боюсь не из-за того, что новость о событии, о котором Сердар написал заранее в надежде, что оно осуществится, окажется верной, -- сказал он. -- Потому что большая часть этих статей оказывается неверна. Но я волнуюсь из-за того, что знаю, что такую претенциозную статью Сердар никогда не написал бы без одобрения Суная. Ясно, что статью приказал написать Сунай. Это может быть рекламой. А может быть, он хочет заставить тебя убить его на сцене. Доченька, милая, смотри, не убедившись, что пистолет не заряжен, не стреляй в него! И смотри, ради этого человека не открывай голову Ипек не уезжает. Нам в этом городе жить еще долго, не серди понапрасну сторонников религиозных порядков. -- Почему Ипек передумала ехать? -- Потому что больше любит своего отца, тебя, нашу семью, -- сказал Тургут-бей, держа Кадифе за руки. -- Папочка, мы можем опять поговорить наедине? -- спросила Ипек. Как только она это сказала, она увидела, что на лице Кадифе появился страх. Пока Тургут-бей подходил к Сунаю и Фунде Эсер, вошедшим через другую дверь в конце этой полной пыли комнаты с высоким потолком, Ипек изо всех сил обняла Кадифе. Она увидела, что это движение пробудило в сестре страх, и, взяв ее за руку, повела в специальную часть комнаты, отделенную занавеской. Оттуда вышла Фунда Эсер с бутылкой коньяка и стаканами. -- Ты была очень хороша, Кадифе, -- сказала она. -- Располагайтесь, как вам удобно. Ипек усадила Кадифе, которая постепенно теряла надежду. Она заглянула ей в глаза, словно хотела сказать: "У меня плохие новости". Потом с трудом произнесла: -- Ханде и Ладживерта убили во время нападения. Кадифе на мгновение опустила взгляд. -- Они были в одном доме? Кто сказал об этом? -- спросила она. Но, увидев решительное выражение на лице Ипек, замолчала. -- Сказал парень из лицея имамов-хатибов, Фазыл, я сразу поверила. Потому что он видел это своими глазами. .. -- Подождав мгновение, чтобы побледневшая, как полотно, Кадифе приняла известие, торопливо продолжила: -- Ка знал, где находится Ладживерт, после того как он видел тебя в последний раз, он не вернулся в отель. Я думаю, что Ка сказал людям из вооруженной группировки, где скрываются Ладживерт и Ханде. Поэтому я не поехала с ним в Германию. -- Откуда ты знаешь? -- сказала Кадифе. -- Может быть, сказал не он, а кто-то другой. -- Может быть, я думала об этом. Но сердцем я так хорошо чувствую, что донес Ка, что поняла, что не смогу убедить себя, что донес не он. Я не поехала в Германию, потому что поняла, что не смогу его полюбить. Силы, которые Кадифе потратила на то, чтобы выслушать Ипек, были на исходе. Ипек увидела, что сестра только сейчас полностью осознала смерть Ладживерта. Закрыв руками лицо, Кадифе заплакала навзрыд. Ипек обняла ее и тоже заплакала. Пока Ипек беззвучно плакала, она чувствовала, что они с сестрой плачут по разным причинам. Они уже несколько раз плакали так, когда обе не могли отказаться от Ладживерта и когда им становилось стыдно соперничать за него. Ипек чувствовала, что сейчас весь конфликт закончился: ей не надо было уезжать из Карса. В какой-то момент она почувствовала себя постаревшей. Стареть, будучи в согласии с окружающим миром, становиться мудрой настолько, чтобы ничего не желать от мира: она чувствовала, что сможет это сделать. Сейчас она гораздо больше беспокоилась за рыдающую Кадифе. Она видела, что сестра испытывает более глубокую и разрушительную боль, чем она. Она ощутила чувство благодарности за то, что не находится в ее положении (или же сладкое ощущение мести?), и ей сразу стало стыдно. Поставили кассету с той же музыкой, которую зрителей заставляли слушать управляющие Национальным театром в перерывах между фильмами, потому что это увеличивало продажу газированной воды и каленого гороха: играла песня под названием "Baby, come closer, closer to me", которую они слушали в Стамбуле в годы ранней молодости. В то время они обе хотели хорошо выучить английский; и обе не смогли этого сделать. Ипек почувствовала, что сестра заплакала еще сильнее, услышав музыку. В щель в занавеске она увидела, что отец и Сунай о чем-то беседуют в другом полутемном конце комнаты и подошедшая к ним с маленькой бутылкой коньяка Фунда Эсер наливает рюмки. -- Кадифе-ханым, я полковник Осман Нури Чолак, -- сказал военный средних лет, грубо раздвинувший занавеску, и поприветствовал их, поклонившись до пола, как в фильмах. -- Сударыня, чем я могу облегчить ваше горе? Если вы не хотите выходить на сцену, я могу сообщить вам благую весть: дороги открылись, скоро в город прибудут военные силы. Позднее в военном трибунале Осман Нури Чолак будет использовать эти слова в качестве доказательства, что он пытался защитить город от организаторов этого глупого военного переворота. -- Со мной абсолютно все в порядке, благодарю вас, сударь, -- ответила Кадифе. Ипек почувствовала, что в движениях Кадифе уже сейчас появилось что-то от наигранной манеры Фунды Эсер. А с другой стороны, она восхищалась усилиям сестры взять себя в руки. Кадифе встала, предприняв над собой усилие; она выпила стакан воды и стала бродить, как призрак, туда-сюда по просторной закулисной комнате. Когда началось третье действие, Ипек собиралась увести отца, не дав ему поговорить с Кадифе, но Тургут-бей подошел к ней в последний момент: -- Не бойся, -- сказал он, подразумевая Суная и его друзей, -- они современные люди. В начале третьей сцены Фунда Эсер спела песню женщины, над которой надругались. Это привязало к сцене внимание тех зрителей, которые считали пьесу местами слишком "интеллектуальной". Фунда Эсер, как всегда, с одной стороны, слезы лила, ругая мужчин, а с другой стороны, с пиететом рассказывала о том, что с ней произошло. После двух песен и пародии на маленькую рекламу, которая по большей части насмешила детей (показывали, что продукция "Айгаз" сделана из "выпущенных газов"), сцену затемнили, и показались двое солдат, напоминавших солдат, вышедших на сцену с оружием в руках в конце спектакля два дня назад. В середине сцены они принесли и установили виселицу, и во всем театре наступила нервная тишина. Заметно хромавший Сунай и Кадифе встали под виселицей. -- Я не думал, что события будут развиваться так быстро, -- сказал Сунай. -- Вы хотите признаться в том, что вам не удалось сделать то, что вы хотели, или вы уже состарились и ищете предлога, чтобы красиво умереть? -- спросила Кадифе. Ипек почувствовала, что Кадифе прикладывает огромные усилия, чтобы продолжать играть свою роль. -- Вы очень сообразительная, Кадифе, -- сказал Сунай. -- Это вас пугает? -- спросила Кадифе натянуто и гневным голосом. -- Да! -- игриво ответил Сунай. -- Вы боитесь не моей сообразительности, а того, что я -- личность, -- сказала Кадифе. -- Дело в том, что в нашем городе мужчины боятся не женской сообразительности, а того, что женщины будут ими командовать. -- Как раз наоборот, -- сказал Сунай. -- Я устроил этот переворот, чтобы вы, женщины, командовали собой сами, как европейские женщины. Поэтому я хочу, чтобы вы сейчас открыли голову. -- Я открою голову, -- сказала Кадифе. -- Но чтобы доказать, что я сделала это не под вашим давлением, не из желания подражать европейцам, после этого я повешусь. -- Но вы очень хорошо знаете, что европейцы будут вам аплодировать из-за того, что вы, покончив с собой, поведете себя как личность, не так ли, Кадифе? Не укрылось от взгляда то, что и на том пресловутом тайном собрании в отеле "Азия" вы повели себя очень увлеченно, чтобы отправить обращение в немецкую газету. Говорят, что вы организовывали девушек, совершающих самоубийство, так же как и девушек с закрытой головой. -- Только одна девушка боролась за платок и покончила с собой. Это Теслиме. -- А вы сейчас будете второй... -- Нет, я открою голову до того, как совершу самоубийство. -- Вы хорошо подумали? -- Да, -- ответила Кадифе. -- Я очень хорошо подумала. -- Тогда вы должны были подумать и вот о чем. Самоубийцы отправляются в ад. Вы что же, убьете меня со спокойным сердцем, потому что считаете, что все равно попадете в ад? -- Нет, -- ответила Кадифе. -- Я не верю, что, покончив с собой, попаду в ад. А тебя я убью, чтобы избавиться от такого паразита, врага нации, веры и женщин! -- Вы смелая, Кадифе, и говорите откровенно. Но самоубийство запрещается нашей религией. -- Да, в Священном Коране сура "Ниса" повелевает: "Не убивайте себя", -- сказала Кадифе. -- Но это не означает, что Всемогущий Аллах не простит юных девушек, убивших себя, и отправит их в ад. -- Значит, таким образом вы искажаете смысл текстов Корана. -- Верно как раз противоположное, -- сказала Кадифе. -- Некоторые девушки в Карсе убили себя потому, что не могли закрывать головы, так как им этого хотелось. Великий Аллах справедлив и видит, какие муки они терпят. Когда в моем сердце есть любовь к Аллаху, я уничтожу себя, как они, потому что в этом городе Карсе мне нет места. -- Вы знаете, что это рассердит наших религиозных предводителей (начальников), которые зимой, под снегом, приехали сюда, чтобы отговорить от самоубийства находящихся в безвыходном положении женщин этого нищего города Карса, не так ли, Кадифе?.. Между тем как Коран... -- Я не буду обсуждать мою религию ни с атеистами, ни с теми, кто от страха делает вид, что верит. И к тому же давайте закончим этот спектакль. -- Вы правы. А я начал этот разговор не для того, чтобы повлиять на ваше моральное состояние, а потому, что вы не сможете меня убить спокойно из-за боязни попасть в ад. -- Не беспокойтесь, я убью вас совершенно спокойно. -- Замечательно, -- сказал Сунай обидчиво. -- А я скажу вам о самом важном выводе, который я сделал за свою двадцатипятилетнюю театральную жизнь. Наш зритель ни в одном произведении не сможет вынести, не заскучав, диалога длиннее, чем этот. Если хотите, не затягивая разговоры, перейдем к делу. -- Хорошо. Сунай вытащил тот же пистолет марки "кырык-кале" и показал и зрителям, и Кадифе. -- Сейчас вы откроете голову. А потом я дам вам это оружие и вы меня убьете... Поскольку такое впервые происходит в прямом эфире, я еще раз хочу сказать о смысле этого нашим зрителям... -- Давайте не будем затягивать, -- сказала Кадифе. -- Мне надоели речи мужчин, рассуждающих, почему девушки-самоубийцы совершили это. -- Вы правы, -- сказал Сунай, играя оружием в руках. -- И все-таки я хочу сказать о двух вещах. Чтобы те, кто верит сплетням, читая новости, которые пишут в газетах, и жители Карса, которые смотрят нас в прямой трансляции, не боялись. Смотрите, Кадифе, это магазин моего пистолета. Как вы видите, он пуст. -- Вытащив магазин, он показал его Кадифе и установил на место. -- Вы видели, что он пустой? -- спросил он, как мастер-фокусник. -- Да. -- И все-таки давайте хорошенько убедимся в этом! -- сказал Сунай. Он еще раз вытащил магазин и, как фокусник, показывающий шапку и зайца, еще раз показал его зрителям и установил на место. -- Я в последний раз говорю в свою защиту: вы только что сказали, что убьете меня со спокойным сердцем. Вы, должно быть, питаете ко мне отвращение за то, что я, совершив военный переворот, стал тем, кто стрелял в народ, за то, что они не похожи на европейцев, но я хочу, чтобы вы знали, что я это делал также и ради народа. -- Хорошо, -- сказала Кадифе. -- Сейчас я открою голову. Пожалуйста, смотрите все. На мгновение на ее лице отразилась боль, и она очень простым движением руки сняла платок, который был у нее на голове. В зале сейчас не раздавалось ни звука. Сунай какое-то мгновение растерянно смотрел на Кадифе, словно это было что-то совершенно неожиданное. Они оба повернулись к зрителям, словно актеры-любители, которые не знают последующие слова. Весь Карс долгое время с восхищением смотрел на прекрасные длинные каштановые волосы Кадифе. Операторы, собрав всю свою смелость, впервые сфокусировали объективы на Кадифе и показали ее вблизи. На лице Кадифе показался стыд женщины, которая расстегнула свое платье в толпе. По всему ее виду было ясно, что она очень страдает. -- Дайте, пожалуйста, оружие! -- сказала Кадифе нетерпеливо. -- Пожалуйста, -- сказал Сунай. Держа пистолет за ствол, он протянул его Кадифе. -- Курок вот здесь. Кадифе взяла пистолет в руку, и тогда Сунай улыбнулся. Весь Карс был уверен, что разговор продлится еще. Может быть, и Сунай, уверенный в этом, сказал было: "У вас очень красивые волосы, Кадифе. Я бы тоже ревниво прятал их от мужчин", -- как вдруг Кадифе спустила курок. Раздался выстрел. Весь Карс был поражен скорее не выстрелом, а тем, что Сунай, содрогаясь, будто и в самом деле был убит, упал на пол. -- Как все глупо! -- сказал Сунай. -- Они не понимают современное искусство, они не могут быть современными! Зритель уже было ожидал долгого предсмертного монолога Суная, как Кадифе поднесла пистолет очень близко к нему и выстрелила еще четыре раза. Каждый раз тело Суная в какой-то момент вздрагивало, поднималось и, будто становясь еще тяжелее, падало на пол. Эти четыре выстрела были сделаны очень быстро. Зрители, ожидавшие от Суная скорее осмысленного монолога о смерти, нежели подражания смертельной агонии, утратили надежду, увидев, что после четвертого выстрела на лице Суная выступила кровь. Нурие-ханым, придававшая такое же значение натуральности событий и спецэффектов, как и тексту, встала и уже собиралась зааплодировать Сунаю, но испугалась его лица в крови и села на свое место. -- Кажется, я его убила! -- сказала Кадифе зрителям. -- Хорошо сделала! -- прокричал из заднего ряда один из студентов лицея имамов-хатибов. Силы безопасности так были увлечены преступлением на сцене, что не поинтересовались местом, где сидел нарушивший тишину лицеист, и не стали преследовать его. Учительница Нурие-ханым, которая уже два дня с восторгом смотрела Суная по телевизору и теперь сидела в первом ряду, чтобы увидеть его вблизи во что бы то ни стало, заплакала навзрыд, и тогда не только те, кто был в зале, но и весь Карс ощутил, что происходящее на сцене было чересчур натуральным. Двое солдат, странными и смешными шагами бегущие навстречу друг другу, задвинули занавес. 44 Сегодня здесь никто не любит Ка В Карсе спустя четыре года Сразу после того, как занавес был закрыт, З. Демиркол и его друзья арестовали Калифе и, похитив ее через заднюю дверь, выходившую на Малый проспект Казым-бея, посадили в военную машину и "для ее собственной безопасности" отвезли ее в бывшее убежище в центральном гарнизоне, которое принимало у себя в гостях Ладживерта в последний день. Через несколько часов все дороги, ведущие в Карс, полностью открылись, и тогда в Карс, не встретив никакого сопротивления, вошли военные подразделения, чтобы подавить этот маленький "военный переворот" в городе. Заместитель губернатора, командир дивизии и другие руководители, которых обвинили в халатном отношении к событиям, сразу же были сняты со своих постов, а горстка военных и работников НРУ, сотрудничавших с "мятежниками" -- несмотря на их возражения, что они делали это ради государства и нации, -- была арестована. Тургут-бей и Ипек смогли навестить Калифе только три дня спустя. Тургут-бей во время всего происходящего понял, что Сунай на сцене был убит по-настоящему, сокрушался и все-таки, надеясь, что Кадифе ничего не будет, начал предпринимать усилия для того, чтобы еще тем же вечером забрать дочь и вернуться домой, но успеха не добился и вернулся домой по пустым улицам далеко за полночь, держась за руку своей старшей дочери, и, пока он плакал, Ипек открыла чемодан и разложила его содержимое обратно по шкафам. Большинство жителей Карса, следивших за происходившим на сцене, поняли, что Сунай действительно умер сразу же, после недолгой агонии, прочитав на следующее утро городскую газету "Граница". Толпа, заполнившая Национальный театр, беззвучно и безмолвно разошлась после того, как занавес закрылся, а телевидение больше ни разу не коснулось того, что происходило в последние три дня. Жители Карса, привыкшие со времен чрезвычайного правительства к тому, что власти или независимые группировки ловят на улицах "террористов", к тому, что они устраивают облавы и делают объявления, через короткое время перестали думать о тех трех днях, как о каком-то особом времени. Ведь Управление главного штаба приказало начинать со следующего утра административное расследование, ревизионная комиссия аппарата премьер-министра приступила к действиям, а весь Карс начал обсуждать "театральный переворот" не с политической точки зрения, а как событие в театральной жизни и в мире искусства. Как Кадифе, несмотря на то что Сунай Заим у всех на глазах зарядил пистолет пустым барабаном, смогла убить его из того же пистолета? В этом вопросе, который выглядел не как ловкость рук, а как фокус, мне очень помог подробный доклад инспектора-майора, направленного из Анкары расследовать "театральный переворот" в Карсе после того, как жизнь вернулась в нормальное русло. Из-за того, что Кадифе отказывалась обсуждать то, что происходило с той ночи с отцом и сестрой, которые приходили ее навестить, и с прокурорами, и с адвокатами -- даже если это было необходимо, чтобы защитить ее в суде, -- инспектор-майор, чтобы найти истину, точно так же как сделаю и я четыре года спустя, поговорил с очень многими людьми (точнее говоря, взял их показания) и таким образом исследовал все предположения и все разговоры. Инспектор-майор сначала показал, что разговоры о том, что молодая женщина выстрелила из другого пистолета, который она в мгновение ока вытащила из кармана, или о том, что она стреляла из полного барабана, который поместила в пистолет, не соответствуют истине, чтобы опровергнуть точку зрения о том, что Кадифе убила Суная Заима специально и умышленно, вопреки его воле. И хотя как бы то ни было на лице Суная проявилось выражение изумления, когда он был убит, расследование, проведенное позже силами безопасности, а также одежда, снятая с Кадифе, и видеозапись вечера подтверждали, что во время происходящего использовался единственный пистолет и единственный магазин. Другая достаточно любимая жителями Карса версия о том, что в Суная стрелял в то же время кто-то из другого угла, была опровергнута баллистической экспертизой, присланной из Анкары, и проведенное вскрытие выявило, что пули в теле актера были из пистолета марки "кырык-кале", который Кадифе держала в руках. Последние слова Кадифе {"Кажется, я его убила!"), положившие начало тому, что в глазах большинства жителей Карса она стала легендарной личностью -- и героем, и жертвой, инспектор-майор расценил как доказательство того, что преступление она совершила не умышленно; он изучил в деталях такие два понятия -- философское и юридическое, -- как умышленное убийство и злой умысел, указав прокурорам, которые позднее должны были открыть судебное разбирательство на эту тему, направление действий, и рассказал, что тем человеком, кто спланировал все происшествие и все слова, произнесенные во время пьесы, которые Кадифе была вынуждена выучить и говорить на сцене под различным воздействием, была на самом деле не Кадифе, а покойный актер Сунай Заим. Сунай Заим, сказавший два раза, что магазин пуст, а затем поместивший его в пистолет, обманул и Кадифе, и всех жителей Карса. То есть, выражаясь словами майора, который спустя три года раньше положенного срока вышел на пенсию и, когда мы встречались в его доме в Анкаре, в ответ на то, что я указал на романы Агаты Кристи на полке, сказал, что в особенности ему нравится название ее книги: "Пистолет был заряжен"! Продемонстрировать заряженный барабан как пустой не было изящным фокусом актера: безжалостная сила, которая вот уже три дня применялась Сунаем Займом и его друзьями под предлогом воплощения западных взглядов и идей Ататюрка (число погибших вместе с Сунаем было двадцать девять человек), внушила такой ужас жителям Карса, что все они были готовы считать пустой магазин заряженным. С этой точки зрения участником происшествия была не только Кадифе, но и жители Карса, которые, хотя Сунай и объявил заранее о своей смерти, с удовольствием наблюдали, как он дает возможность на сцене убить себя под предлогом того, что это спектакль. В своем докладе майор ответил, что необходимо разделять реальность и искусство, развеяв и другой слух о том, что Кадифе убила Суная, чтобы отомстить за Ладживерта; что невозможно будет обвинить под другим предлогом человека, которому дают заряженный пистолет, сказав, что он незаряжен; развеяв утверждения исламистов, которые хвалили Кадифе за то, что она повела себя хитро и убила Суная, но сама, конечно же, не совершила самоубийство, а также на утверждения обвиняющих ее республиканцев светских взглядов. Версия о том, что Кадифе передумала убивать себя после того, как убила Суная Заима, убедив его до этого, что на самом деле собирается совершить самоубийство, была опровергнута тем доказательством, что виселица на сцене была картонной и об этом знал и Сунай, и Кадифе. Доклад командированного Главным штабом трудолюбивого инспектора-майора с огромным уважением восприняли военные прокуроры и судьи в Карсе. Таким образом, Кадифе была приговорена к трем годам и одному месяцу тюрьмы не за то, что убила человека по политическим причинам, а из-за того, что создала условия для гибели человека из-за своей оплошности и невнимательности, и, отсидев в тюрьме двадцать месяцев, вышла на свободу. Полковник Осман Нури Чолак был приговорен к серьезному сроку наказания, указанному в 313-й и 463-й статьях уголовного кодекса Турции, по обвинению в организации банд для убийства людей и в организации убийств, исполнитель которых был неизвестен, и был освобожден по амнистии, объявленной спустя шесть месяцев. И хотя ему угрожали, чтобы он никому не рассказывал об этих событиях, в последующие годы, по вечерам, когда он, встретившись со своими старинными армейскими товарищами, хорошенько выпивал, он говорил, что сам "по крайней мере" осмеливался делать то, что сидит в душе у каждого военного, сторонника Ататюрка, и, не слишком вдаваясь в детали, обвинял своих друзей в том, что они боятся сторонников религиозных порядков, в лени и трусости. Офицеры, солдаты и некоторые другие служащие, замешанные в событиях -- несмотря на их возражения, что они люди подневольные и патриоты, -- так же точно были осуждены в военных трибуналах по различным обвинениям, начиная с того, что они организовывали банды, убивали людей, вплоть до того, что они без разрешения использовали государственное имущество, после чего все они тоже были отпущены на свободу после той же амнистии. После всего этого один легкомысленный младший лейтенант, который впоследствии стал исламистом, после выхода из тюрьмы напечатал в исламистской газете "Обет" свои воспоминания с продолжением, "И я тоже был якобинцем", но издание этих воспоминаний было приостановлено из-за оскорблений в адрес армии. Выяснилось, что вратарь Вурал сразу после переворота и в самом деле начал работать на местное отделение НРУ. Суд также принял во внимание и то, что он, как и другие участники спектакля, был "простым актером". Фунда Эсер в ту ночь, когда был убит ее муж, пережила нервный приступ, она бросалась на всех в гневе, всем на всех жаловалась и доносила, и поэтому четыре месяца ее содержали под наблюдением в психиатрическом отделении военного госпиталя в Ан