скажу. -- Вы думали о том, что однажды сделаете заявление в какой-нибудь немецкой газете? -- Да, именно так, -- ответил юноша спокойным тоном, но со страстным видом. -- Как и все вы, я тоже втайне думал, что когда-нибудь мне представится удобный случай и я смогу рассказать миру о своих мыслях. -- Я никогда не думал о таких вещах... -- То, что я скажу, -- очень просто, -- сказал страстный юноша. -- Пусть франкфуртская газета напишет: мы не глупцы! Мы только бедные! И наше право -- желать, чтобы наши суждения разделяли. -- Ну что вы! Конечно! Бог с вами! -- Кто мы, о ком вы сказали, сударь? -- спросили за спиной. -- О турках, о курдах, о местных, о кочевниках-туркменах, об азербайджанцах, о черкесах, о туркменах, о жителях Карса?.. О ком? -- Дело в том, что самое большое заблуждение человечества, -- продолжил страстный юноша из сообщества, -- самый большой обман, которому тысячи лет: все время смешивают понятия "глупость" и "бедность". -- Пусть объяснит и то, что значит быть глупым. -- На самом деле, люди религии, которые заметили эту постыдную путаницу в славной истории человечества и говорили, что у бедняков есть мудрость, есть человечность, есть разум и сердце, оказались самыми нравственными людьми. Если господин Ханс Хансен увидит бедного человека, то пожалеет его. Этот, наверное, сразу не подумает о том, что бедняк -- это дурак, упустивший все удобные случаи, безвольный пьяница. -- Я не знаю господина Хансена, но теперь все так думают, когда видят бедняка. -- Пожалуйста, послушайте, -- сказал страстный курдский юноша. -- Я не буду говорить слишком много. По отдельности беднякам, может быть, и сочувствуют, но когда бедна целая нация, весь мир первым делом думает, что эта нация глупая, безголовая, ленивая, грязная и неумелая. Вместо того чтобы посочувствовать им, мир смеется. Их культура, их традиции и обычаи кажутся ему смешными. Потом, иногда, мир начинает стесняться этих мыслей и перестает смеяться, и когда эмигранты этой нации подметают землю, работают на самых отвратительных работах, то, чтобы те не роптали, делают вид, будто слышали об их культуре, и даже начинают считать ее интересной. -- Пусть он уже скажет, о какой нации он говорит. -- Я еще вот что добавлю, -- вмешался другой курдский юноша. -- К сожалению, человечество уже даже смеяться не может над теми, кто убивает друг друга, кто умерщвляет и издевается друг над другом. Я понял это по рассказам моего зятя из Германии, когда прошлым летом он приехал в Карс. Теперь мир уже не терпит наций-угнетателей. -- То есть вы нам угрожаете от имени европейцев? -- Таким образом, -- продолжил страстный курдский юноша, -- когда европеец встречает кого-то из бедной нации, сначала он чувствует интуитивное презрение к этому человеку. Этот человек такой бедный потому, что принадлежит к глупой нации, думает европеец сразу. Очень вероятно, что голова этого человека забита той же ерундой и глупостью, которые делают бедной и несчастной всю его нацию, думает он. -- Ну так это же и нельзя считать несправедливым... -- Если и ты считаешь наших людей глупыми, как этот самовлюбленный журналист, говори это открыто. По крайней мере, тот безбожный атеист, перед тем как умереть и отправиться в ад, выступил в прямом эфире на телевидении и смог смело сказать, глядя нам в глаза, что считает нас всех дураками. -- Извините, но тот, кто выступает по телевидению в прямом эфире, не может видеть глаз тех, кто смотрит на него. -- Сударь не сказал "видел", он сказал "смотрел", -- сказала Кадифе. -- Друзья, пожалуйста, давайте не будем спорить друг с другом, словно мы на дебатах, -- сказал участник собрания, придерживающийся левых взглядов, который вел записи. -- Давайте будем говорить медленно и каждый в отдельности. -- Пока он смело не скажет, о какой нации он говорил, я не замолчу. Давайте будем помнить о том, что публикация в какой-либо немецкой газете заявления, которое нас унижает, является предательством родины. -- Я не предатель родины. Я думаю точно так же, как и вы, -- сказал страстный курдский юноша и встал. -- Поэтому я хочу, чтобы написали, что если однажды представится удобный момент и даже если мне дадут визу, я в Германию не поеду. -- Такому, как ты, тунеядцу никто не даст немецкую визу. -- До визы ему наши власти паспорт не выдадут. -- Да, не выдадут, -- смиренно сказал страстный юноша. -- И все же если дадут и если я поеду, даже если первый европеец, которого я встречу на улице, окажется хорошим человеком и даже не будет меня унижать, беспокоиться я буду уже потому, что он европеец, и буду думать, что он меня презирает. Потому что в Германии сразу видно тех, кто приехал из Турции, по всему.. Тогда единственное, что можно сделать, чтобы тебя не унижали, -- как можно скорее доказать им, что ты думаешь так же, как и они. А это и невозможно, и обидно для самолюбия. -- Сынок, начало твоей речи было плохим, но в конце ты хорошо сказал, -- сказал старый азербайджанский журналист. -- И все-таки давайте не будем печатать это в немецкой газете, они будут смеяться над нами... -- Некоторое время он молчал, а затем внезапно хитро спросил: -- О какой нации ты говорил? Когда юноша из сообщества сел на свое место, ничего не ответив, сын пожилого журналиста, сидевший рядом с ним, закричал: -- Боится! -- Он прав, что боится, он не работает, как вы, на государство, -- ответили ему, но ни пожилой журналист, ни его сын не обиделись на это. Разговоры в один голос, то и дело звучавшие шутки и насмешки объединили всех находившихся в комнате, создав шутливую атмосферу. Ка, который потом будет слушать рассказ Фазыла о происшедшем, записал в свою тетрадь, что такого рода политические собрания могут продолжаться часами, и поэтому главным условием является то, чтобы толпа курящих усатых мужчин со сросшимися бровями развлекалась, не осознавая этого. -- Мы не сможем быть такими, как европейцы, -- надменно сказал еще один молодой исламист. -- Те, кто насильно пытается переделать нас по их образцу, в конце концов, может быть, и смогут это сделать, убивая нас танками и ружьями. Но они никогда не смогут изменить нашу душу. -- Вы можете получить мое тело, но мою душу -- никогда, -- насмешливо сказал один из курдских юношей v голосом, напомнившим один из турецких фильмов. Все засмеялись. Говоривший юноша тоже снисходительно засмеялся вместе со всеми. -- Я тоже кое-что скажу, -- выпалил один из молодых людей, сидевших рядом с Ладживертом. -- Что бы наши друзья ни говорили, подобно бесчестным приверженцам Запада, все же здесь присутствуют настроения, словно мы извиняемся за то, что мы не европейцы, будто просим прощения. -- Он повернулся к человеку в кожаном пиджаке, который делал записи. -- Дорогой, не пиши, пожалуйста, то, что я только что сказал! -- сказал он с видом вежливого буяна. -- А сейчас пиши: я испытываю гордость за себя, за свою душу, которая не является европейской. Я горжусь всем тем в себе, что европеец считает детским, жестоким и первобытным. Если они красивые, я останусь уродом, если они умные, я буду дураком, если они современные, я останусь простодушным. Никто не одобрил эти слова. Все лишь немного улыбнулись, потому что отвечали шуткой на все, что говорилось в комнате. Кто-то вставил: "Да ты вообще-то и так дурак!", но так как именно в этот момент пожилой из двоих левонастроенных и человек в темном пиджаке зашлись в приступе сильного кашля, было непонятно, кто это сказал. Краснолицый юноша, дежуривший у двери, вскочил и начал читать стихотворение, оно начиналось словами: "Европа, ах, Европа! / Ну-ка, взглянем мы туда. / Это с нами лишь мечта. / Дьяволу мы не чета". Продолжение Фазыл не расслышал из-за кашля, разных словечек и смеха. И все же он передал Ка, что стихотворение намекало не на него, а на возражения, адресованные ему, и эти три пункта вошли и в бумагу, в которой в двух строках были записаны ответы, чтобы передать их в Европу, и в стихотворение "Все человечество и звезды", которое Ка напишет впоследствии: 1. "Давайте не будем бояться Европы, там нечего бояться", -- закричал бывший воинствующий левый среднего возраста. 2. После того как старый журналист азербайджанского происхождения, который то и дело спрашивал: "Какую нацию вы имеете в виду", сказал: "Давайте не будем забывать о нашей религии и о том, что мы турки", и начал долго и детально говорить о крестовых походах, о геноциде евреев, об истребленных краснокожих в Америке, о мусульманах, убитых французами в Алжире, провокатор в толпе коварно спросил: "А где миллионы армян из Карса и Анатолии?", и информатор, который все записывал, не стал записывать, кто это был, так как пожалел его. 3. "Такое длинное и дурацкое стихотворение никто переводить не будет, и будет прав, и господин Ханс Хансен не опубликует его в своей газете", -- сказал кто-то. А это дало повод поэтам, находившимся в комнате (их было трое), сетовать на злосчастное одиночество турецкого поэта в мире. Когда краснолицый юноша, обливаясь потом, закончил читать стихотворение, с глупостью и примитивностью которого согласились все, несколько человек насмешливо захлопали. Все говорили, что если это стихотворение издать в немецкой газете, то это поспособствует тому, что над "нами" будут смеяться еще больше, как вдруг молодой курд, зять которого был в Германии, пожаловался: -- Когда европейцы пишут стихи и поют песни, они говорят от имени всего человечества. Они -- люди, а мы лишь мусульмане. А если мы пишем стихотворение, это считают этнической поэзией. -- Мое послание вот какое. Пишите, -- сказал человек в темном пиджаке. -- Если европейцы правы и у нас нет иного будущего и спасения, кроме как стать похожими на них, то наша деятельность, когда мы развлекаем себя ерундой, делающей нас достойными самих себя, -- не что иное, как глупая потеря времени. -- Вот слова, которые больше всего выставят нас дураками перед европейцами. -- Теперь скажите, пожалуйста, смело, какая нация будет выглядеть дураками. -- Господа, мы ведем себя так, будто мы гораздо умнее европейцев, гораздо почитаемее, но я клянусь, что если бы сегодня немцы открыли в Карсе консульство и раздавали бы всем бесплатно визы, весь Карс опустел бы за неделю. -- Это ложь. Только что наш друг сказал, что если ему дадут визу, то он не поедет. И я не поеду, а останусь здесь, с чувством собственного достоинства. -- И другие останутся, господа, знайте это. Если поднимут руки те, кто не поедет, мы сможем увидеть их. Несколько человек серьезно подняли руки. Несколько молодых людей, смотревших на это, стояли в нерешительности. -- Почему тех, кто уезжает, считают бесчестными, пусть сначала это объяснят, -- спросил человек в темном пиджаке. -- Это трудно объяснить тому, кто этого не понимает, -- сказал кто-то загадочно. Сердце Фазыла, который увидел, что Кадифе грустно направила взгляд из окна на улицу, в этот момент быстро забилось. "Господи, защити мою безгрешность, сохрани меня от путаницы в мыслях", -- подумал он. Ему пришло в голову, что Кадифе понравились бы эти слова. Он хотел попросить послать их в немецкую газету, но каждый что-то говорил, и это не вызвало бы интереса. Весь этот шум смог перекричать только курдский. юноша с писклявым голосом. Он решил попросить записать для немецкой газеты свой сон. В начале своего сна, который он рассказывал, временами вздрагивая, он смотрел в одиночестве фильм в Национальном театре. Фильм был европейским, все говорили на каком-то иностранном языке, но это не доставляло ему никакого беспокойства, потому что он чувствовал, что понимает все, что говорится. А потом он увидел, как оказался внутри этого фильма, который смотрел: кресло в Национальном театре оказалось креслом в гостиной христианской семьи из фильма. Он увидел большой накрытый стол, ему захотелось есть, но он не подходил к столу, так как боялся сделать что-нибудь неправильно. Потом его сердце забилось, он увидел очень красивую светловолосую женщину и внезапно вспомнил, что был влюблен в нее много лет. А женщина отнеслась к нему неожиданно мягко и мило. Она расхваливала его внешность и одежду и то, как он вел себя, она поцеловала его в щеку и гладила его волосы. Он был очень счастлив. Потом женщина вдруг обняла его и показала еду на столе. И тогда он со слезами на глазах понял, что он еще ребенок и поэтому понравился ей. Этот сон встретили с грустью, близкой к страху, а также со смешками и шутками. -- Он не мог видеть такой сон, -- нарушил молчание пожилой журналист. -- Этот курдский юноша придумал его для того, чтобы хорошенько унизить нас в глазах немцев. Не пишите это. Юноша из сообщества, чтобы доказать, что он видел этот сон, признался в одной подробности, которую он пропустил вначале: он сказал, что каждый раз, когда просыпается, вспоминает женщину из сна. Он впервые увидел ее пять лет назад, когда она выходила из автобуса, заполненного туристами, приехавшими посмотреть на армянские церкви. На ней было синее платье на бретельках, которое потом было на ней в снах и в фильме. Над этим еще больше засмеялись. -- Мы ни европейских баб не видели, ни дьявола не слушались в своих фантазиях, -- сказал кто-то. И тут вдруг возникла непринужденная неприличная беседа о европейских женщинах, полная тоски и гнева. Один высокий, стройный и достаточно красивый молодой человек, которого до сих пор никто не замечал, начал рассказывать: -- Однажды мусульманин и европеец встретились на одном вокзале. Поезд не приходил. Впереди на перроне очень красивая француженка тоже ждала поезда... Это, как мог предположить любой мужчина, закончивший мужской лицей или отслуживший в армии, был рассказ о налаживании связей между нациями и культурами при помощи физической силы. Неприличные слова не использовались, а грубая сущность рассказа была скрыта пеленой намеков. Но через короткое время в комнате создалось такое настроение, которое Фазыл назовет: "Меня охватил стыд!" Тургут-бей встал. -- Все, сынок, хватит. Принеси, я подпишу обращение, -- сказал он. Тургут-бей подписал обращение новой ручкой, которую вытащил из кармана. Он устал от шума и табачного дыма, он уже собирался встать, но Кадифе его удержала. А затем сама встала. -- Послушайте сейчас минуточку и меня, -- сказала она. -- Вам не стыдно, но мое лицо пылает от того, что я слышу. Я завязываю себе это на голову, чтобы вы не видели мои волосы, но из-за этого мне еще больнее за вас... -- Не ради нас! -- скромно прошептал какой-то голос. -- Ради Аллаха, ради твоего собственного морального состояния. -- Я тоже хочу сказать кое-что для немецкой газеты. Запишите, пожалуйста. -- Она ощутила интуицией актера, что за ней наблюдали наполовину с гневом, наполовину с восторгом. -- Девушка из Карса, для которой из-за ее религии платок стал знаменем, нет, запишите, как мусульманка из Карса внезапно перед всеми сняла платок из-за отвращения, которое ее охватило. Это хорошая новость, которая понравится европейцам. И теперь Ханс Хансен издаст наши речи. Когда она снимала платок, она сказала следующее: "О мой Аллах, прости меня, потому что я теперь должна быть одна. Этот мир такой омерзительный, и я так разгневана и бессильна, что твоей..." -- Кадифе, -- внезапно вскочил на ноги Фазыл. -- Не снимай платок. Мы все, все мы сейчас здесь. Включая Неджипа и меня. Из-за этого мы все, все умрем. Внезапно все растерялись от этих слов. Кто-то сказал: "Не занимайся глупостями", "Конечно, пусть она не снимает платок", но большинство смотрело с надеждой, ожидая, с одной стороны, скандальную историю, какое-нибудь происшествие, а с другой стороны, пытаясь понять, что это за провокация и чья это игра. -- Вот какие два предложения я хочу опубликовать в немецкой газете, -- сказал Фазыл. Шум в комнате усиливался. -- Я говорю не только от собственного имени, но и от имени моего покойного друга Неджипа, жестоко убитого и погибшего как борец за веру в ночь мятежа: Кадифе, мы очень тебя любим. Смотри, если ты снимешь платок, я покончу с собой, не снимай. Как считают некоторые, Фазыл сказал Кадифе не "любим", а "люблю". Может быть, это было придумано для того, чтобы объяснить последовавшие действия Ладживерта. Ладживерт изо всех сил закричал: -- Чтоб никто в этом городе не говорил о самоубийствах! -- затем вышел из комнаты и ушел из отеля, даже не взглянув на Кадифе, это сразу завершило собрание, а те, кто был в комнате, быстро разошлись, хоть и не очень тихо. 32 Я не могу вынести, когда у меня две души О любви, о том, как быть незначительным, и об исчезновении Ладживерта Ка вышел из отеля "Снежный дворец" без четверти шесть, до того как Тургут-бей и Кадифе вернулись из отеля "Азия". До встречи с Фазылом было еще пятнадцать минут; но ему захотелось пройтись по улицам, ощущая счастье. Повернув налево, он ушел с проспекта Ататюрка и, прогуливаясь и глядя на толпу, заполнившую чайные дома, на включенные телевизоры, на бакалейные магазинчики и фотомастерские, дошел до речушки Карс. Он поднялся на мост и, не обращая внимания на холод, выкурил одну за другой две сигареты "Мальборо" и представил себе то счастье, которое ждет его во Франкфурте вместе с Ипек. На противоположном берегу реки в парке, где когда-то по вечерам богатые жители Карса смотрели на тех, кто катался на коньках, сейчас была пугающая темнота. На какое-то мгновение Ка опять спутал Фазыла с Неджипом, который пришел на железный мост с опозданием. Они вместе пошли в чайный дом "Удачливые братья", и Фазыл в мельчайших подробностях рассказал Ка о собрании в отеле "Азия". Он как раз дошел до того места, когда он почувствовал, что его родной маленький город принимает участие в мировой истории, и тут Ка попросил его замолчать, словно выключил на какое-то время радио, и написал стихотворение "Все человечество и звезды". Впоследствии в записках, которые Ка будет вести, он свяжет это стихотворение скорее не с печалью жизни в забытом городе, вне истории, а с началом некоторых голливудских фильмов, которые он видел в детстве и начало которых ему каждый раз очень нравилось. Когда кончались титры, камера вначале показывала медленно вращающийся земной шар, медленно приближалась к нему, а потом показывалась какая-то страна, и в собственном фильме, который Ка снимал с самого детства в своих мечтах, это страна, конечно же, была Турцией; в это время показывалась синева Мраморного моря, появлялось Черное море и Босфор, а когда камера приближалась еще больше, появлялся Стамбул, Нишанташы, где Ка провел детство, дорожная полиция на проспекте Тешвикие, улица Поэта Нигяр, крыши и деревья (как здорово видеть их сверху!), а потом развешенное белье, реклама консервов фирмы "ймек, ржавые водосточные трубы, глухие боковые стены, покрытые мазутом, и медленно появлялось окно Ка. Камера, смотревшая через окно в комнату, продвигалась по комнатам, полным книг, вещей, пыли и ковров, а затем показывала Ка, который сидел за столом перед другим окном и писал статью, камера переходила на кончик ручки, которая дописывала на бумаге, лежавшей перед ним, последние буквы, и можно было прочесть: МОЙ АДРЕС, ПО КОТОРОМУ Я ВОШЕЛ В ИСТОРИЮ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ: ПОЭТ Ка, УЛ. ПОЭТА НИГЯР, 16/8, НИШАНТАШЫ, СТАМБУЛ, ТУРЦИЯ. Внимательные читатели, конечно же, предположат, что этот адрес, который, как я считал, был заключен и в стихотворении, будет находится где-то в снежинке на оси логики, наверху, там, где действуют законы воображаемого притяжения. В конце своего рассказа Фазыл поведал и свое настоящее горе: сейчас он ужасно беспокоился из-за того, что сказал, что покончит с собой, если Кадифе снимет платок. "Я беспокоюсь не только из-за того, что совершить самоубийство означает, что человек потерял веру в Аллаха, но и из-за того, что это не то, во что я верю. Почему я сказал о том, во что не верю?" После того как Фазыл сказал Кадифе, что убьет себя, если она снимет платок, он проговорил: "Прости, Господи!", но когда в дверях встретился с ней взглядом, задрожал перед ней как осиновый лист. -- Может, Кадифе подумала о том, что я в нее влюблен? -- спросил он у Ка. -- А ты влюблен в Кадифе? -- Ты же знаешь, я был влюблен в покойную Теслиме, а мой покойный друг -- в Кадифе. Я стесняюсь влюбляться в ту же девушку, когда еще и дня не прошло после его смерти. И знаю, что это -- единственный предлог. И это меня пугает. Расскажи мне, откуда ты знаешь, что Неджип умер? -- Я держал его за плечи и целовал его мертвым, в лоб ему попала пуля. -- Возможно, душа Неджипа живет во мне, -- сказал Фазыл. -- Послушай: вчера вечером я и театром не интересовался, и телевизор не смотрел. Я рано лег спать и уснул. И во сне понял, что с Неджипом случилось что-то ужасное. Когда солдаты напали на наше общежитие, у меня не осталось никаких сомнений. А когда я увидел тебя в библиотеке, я уже знал, что Неджип умер, потому что его душа вошла в мое тело. Это произошло рано утром. Солдаты, опустошавшие общежитие, ко мне не притронулись, а я провел ночь на Рыночной Дороге, в доме армейского друга моего отца из Bapто. Через шесть часов после того, как убили Неджипа, рано утром, я почувствовал его у себя внутри. Лежа в кровати, в гостях, где я ночевал, я сразу почувствовал, что у меня закружилась голова, а затем я ощутил сладостную обогащенность, какую-то глубину; мой друг был рядом со мной, у меня в душе. Как говорили старые книги, душа покидает тело через шесть часов после смерти. По словам философа Суюти, душа в этот момент очень подвижна, как ртуть, и ей нужно ждать до Судного дня в Берзахе[x]. Но душа Неджипа вошла в мое тело. Я в этом уверен. И я боюсь, потому что такого места нет в Коране. Но иначе я не мог бы так быстро влюбиться в Кадифе. И даже мысль о том, чтобы из-за нее покончить собой, -- не моя. По-твоему, может быть так, что во мне живет душа Неджипа? -- Если ты в это веришь, -- осторожно сказал Ка. -- Я говорю это только тебе. Неджип рассказывал тебе тайны, о которых не говорил никому. Я умоляю, скажи мне правду: Неджип мне никогда не говорил, что в нем зарождаются атеистические сомнения. Но тебе он мог рассказать об этом. Тебе Неджип никогда не говорил, что сомневается (помилуй, Аллах!) в существовании Аллаха? -- Он поведал не о том сомнении, о котором говоришь ты, а о кое-чем другом. Неджип сказал, что когда человек представляет себе смерть своих родителей, и начинает плакать, и от этой грусти получает удовольствие, и, подобно этому, он сам волей-неволей думал о том, что Аллаха, которого он очень любил, не существует. -- Сейчас и со мной происходит то же самое, -- выпалил Фазыл. -- И у меня нет никакого сомнения в том, что это сомнение посеяла во мне душа Неджипа. -- Но это сомнение не означает атеизм. -- Но теперь я признаю правоту девушек, совершивших самоубийство, -- с грустью сказал Фазыл. -- Я только что сказал, что мог бы сам совершить самоубийство. Я не хочу называть покойного Неджипа атеистом. Но сейчас я слышу в себе некий атеистический голос и очень этого боюсь. Какой вы, я не знаю, но вы были в Европе и вы, конечно же, познакомились со всеми этими образованными, пьющими и употребляющими наркотики людьми. Пожалуйста, расскажите, что чувствует атеист? -- Такого, чтобы человек постоянно хотел совершить самоубийство, не бывает. -- Не постоянно, но иногда мне хочется себя убить. -- Почему? -- Потому что я все время думаю о Кадифе и в голове у меня больше ничего нет! Она постоянно у меня перед глазами. Когда я занимаюсь уроками, когда смотрю телевизор, когда жду, чтобы наступил вечер, в самом нейтральном месте, все напоминает мне Кадифе, и мне очень больно. Я чувствовал это и до смерти Неджипа. На самом деле я всегда любил не Теслиме, а Кадифе. Но я похоронил в себе все, потому что это была любовь моего друга. Эту любовь заронил во мне Неджип, все время говоря о Кадифе. Когда солдаты напали на общежитие, я понял, что они могли убить Неджипа, и обрадовался, да. Не из-за того, что могу выплеснуть наружу мою любовь к Кадифе, а из-за ненависти к Неджипу, который напоил меня этой любовью. Сейчас Неджип умер, теперь я свободен, но это не привело ни к чему, кроме того, что я еще больше влюбился в Кадифе. Я думаю о ней с самого утра и постепенно теряю способность думать о чем-то другом. О Господи, что мне делать? Фазыл закрыл обеими руками лицо и заплакал навзрыд. Ка зажег сигарету "Мальборо", и ощутил в себе эгоистическое безразличие. Он долго гладил голову Фазыла. В этот момент к ним подошел агент Саффет, который одновременно смотрел телевизор и наблюдал за ними. -- Пусть юноша не плачет, я не понес его удостоверение в центр, оно у меня, -- сказал он. Все еще плакавший Фазыл не проявил интереса, и Ка потянулся и взял удостоверение, которое он протягивал, вытащив из кармана. -- Почему он плачет? -- спросил шпик с беспокойством отчасти человеческим, отчасти присущим агенту. -- От любви, -- ответил Ка. Он тут же успокоил шпика. Ка смотрел ему вслед до тех пор, пока тот не вышел из чайной и не ушел. Потом Фазыл спросил, как он может вызвать интерес Кадифе. В это время он сказал и о том, что весь Карс знает, что Ка влюблен в сестру Кадифе Ипек. Страсть Фазыла показалась Ка такой безнадежной и невозможной, что в какой-то момент он испугался, что любовь, которую он испытывал к Ипек, может оказаться настолько же безнадежной. Фазылу, который уже переставал всхлипывать, он без воодушевления повторил предложение Ипек: "Будь собой". -- Но я не могу этого сделать, пока во мне две души, -- сказал Фазыл. -- И к тому же атеистическая душа Неджипа постепенно захватывает меня. После того как я многие годы думал о том, что молодые товарищи, которые занимаются политикой, совершают ошибку, сейчас мне хочется вместе с исламистами сделать что-нибудь против военного переворота. Но я чувствую, что сделаю это для того, чтобы обратить на себя внимание Кадифе. Меня пугает то, что у меня в голове нет ничего, кроме Калифе. Не оттого, что я ее совсем не знаю. Из-за того, что я вижу, что теперь не верю ни во что, кроме любви и счастья, совсем как атеист. Пока Фазыл плакал, Ка колебался, сказать ему или нет, чтобы он никому не рассказывал о своей любви к Кадифе и что ему надо бояться Ладживерта. Он думал, что, судя по тому, что Фазыл знает о его отношениях с Ипек, он уж точно знает об отношениях Кадифе и Ладживерта. Но если он знает об этом, то ему не следует любить ее из-за иерархии в их политической организации. -- Мы бедны и так мало значим, вся проблема заключается в этом, -- сказал Фазыл со странным гневом. -- Нашим жалким жизням нет никакого места в истории человечества. И в конце концов все мы, кто живет в это жалком городе Карсе, в один прекрасный день сдохнем и исчезнем. Никто о нас не вспомнит, никто нами не заинтересуется. Мы останемся не имеющими никакого значения людьми, которые режут ДРУГ другу горло из-за того, что женщинами нужно надевать на голову, людьми, которые задыхаются в своих маленьких и ерундовых ссорах. Все забудут о нас. Когда я вижу, что мы уйдем из этого мира, прожив такую глупую жизнь и не оставив никакого следа, я с негодованием понимаю, что в жизни нет ничего, кроме любви. И тогда мне делается больно от того, что я чувствую к Кадифе, от того факта, что в этом мире я могу утешиться, только обняв ее, и она не выходит у меня из головы. -- Да, это мысли, которые к лицу атеисту, -- сказал Ка безжалостно. Фазыл снова заплакал. А Ка не вспомнил и не записал никуда, о чем они говорили позже. По телевизору скрытая камера показывала маленьких американских детей, которые переворачивались со стульев, разбивали аквариумы, падали в воду, падали на пол, споткнувшись, наступив на свой подол, и все это сопровождалось искусственным смехом. Вместе с людьми в чайной Фазыл и Ка долго смотрели на американских детей, улыбаясь и забыв обо всем. Когда в чайную вошла Захиде, Ка и Фазыл смотрели по телевизору на грузовик, который загадочным образом продвигался по какому-то лесу. Захиде отдала Ка желтый конверт, который не вызвал у Фазыла никакого интереса. Ка прочитал записку, лежавшую внутри: она была от Ипек. Кадифе и Ипек хотели видеть Ка через двадцать минут, в семь часов, в кондитерской "Новая жизнь". Захиде узнала от Саффета, что они в чайном доме "Удачливые братья". Фазыл сказал вслед Захиде: -- Ее племянник в нашем классе. -- Он ужасный любитель карт. Он никогда не пропускает петушиные бои, собачьи бои на ставки. Ка отдал ему ученический билет, который забрал у полицейского. -- Меня ждут в отеле на обед, -- сказал он и поднялся. -- Ты увидишь Кадифе? -- без всякой надежды спросил Фазыл. И ему стало неудобно из-за выражения скуки и жалости на лице Ка. "Я хочу убить себя". Когда Ка выходил из чайной, он прокричал ему вслед: -- Если увидишь ее, скажи, если она снимет платок, я убью себя. Но я сделаю это не из-за того, что она сняла платок, а из-за удовольствия убить себя ради нее. Поскольку до встречи в кондитерской еще было время, Ка свернул на боковые улицы. Проходя по Канальной улице, он увидел чайную, где утром написал стихотворение "Улицы мечты", и вошел внутрь, но на ум ему пришло не новое стихотворение, как ему хотелось, а желание выйти через черный ход полупустой чайной, заполненной сигарным дымом, на улицу. Он прошел заснеженный двор, в темноте перелез через низкий забор и, поднявшись на три ступеньки вверх, под лай той же собаки на цепи спустился в подвал. Здесь горела бледная лампа. Внутри кроме запаха угля и запаха несвежего воздуха Ка почувствовал еще и запах ракы. Рядом с гудевшим котлом парового отопления были несколько человек, отбрасывавших тень. Увидев, что среди картонных коробок сидят и пьют ракы сотрудник НРУ с птичьим носом, больная туберкулезом грузинка и ее муж, он вовсе не удивился. Казалось, они тоже не удивились появлению Ка. На голове у больной женщины Ка увидел шикарную красную шляпку. Женщина угостила Ка сваренным яйцом и лепешкой, а ее муж стал наливать Ка рюмку ракы. Когда Ка чистил скорлупу яйца, сваренного вкрутую, сотрудник НРУ с птичьим носом сказал, что эта квартира в котельной -- самое теплое место в Карсе, просто рай. Стихотворение, которое Ка написал в последовавшей тишине, без всяких неприятностей и не пропустив ни одного слова, называлось "Рай". То, что оно было размещено как раз на оси фантазии, далеко от центра снежинки, не означало, что рай -- это воображаемое будущее; для Ка это означало то, что воспоминания о рае могли остаться живыми только в воображении. Вспоминая это стихотворение в последующие годы, Ка перечислил некоторые воспоминания по отдельности: летние каникулы в детстве, дни, когда он сбегал из школы, когда они с сестрой забирались на постель, где лежали родители, некоторые рисунки, которые он рисовал в детстве, встреча и поцелуй с девочкой, с которой он познакомился на школьной вечеринке. Когда он шел к кондитерской "Новая жизнь", он думал обо всем этом столько же, сколько и об Ипек. В кондитерской Кадифе и Ипек уже ждали его. Ипек была такой красивой, что Ка в какой-то момент показалось (также и под влиянием ракы, которую он выпил на пустой желудок), что он сейчас заплачет от счастья. Сидеть за одним столом с двумя красивыми сестрами и разговаривать с ними -- это придавало Ка ощущение не только счастья, но и гордости: ему хотелось бы, чтобы его с этими двумя женщинами увидели престарелые турецкие торговцы во Франкфурте, которые каждый день улыбались ему и здоровались, но в кондитерской, где вчера убили директора педагогического института, сейчас совершенно никого не было, кроме пожилого официанта. Пока они сидели в кондитерской "Новая жизнь" вместе с Ипек и Кадифе (пусть даже одна из них и была с закрытой головой), в сознании Ка все время присутствовал образ фотографии, снятой с улицы, на которой он был бы изображен за столом с двумя красивыми женщинами, словно в зеркале заднего вида, в котором постоянно видна идущая сзади машина. Сидевшие за столом женщины, в отличие от Ка, вовсе не испытывали беспокойства. Поскольку Ка рассказал, что узнал о том, что было на собрании в отеле "Азия", от Фазыла, Ипек была краткой. -- Ладживерт покинул собрание в гневе. Кадифе сейчас очень раскаивается в том, что сказала там. Мы отправили туда, где он прячется, Захиде, но там его не оказалось. Мы не можем найти Ладживерта. Ипек начала говорить, как старшая сестра, которая пытается помочь младшей найти выход из ее неприятностей, но сейчас и она сама выглядела слишком встревоженной. -- Если вы найдете его, что вы у него попросите? -- Сначала мы хотим убедиться, что он жив и что его не поймали, -- сказала Ипек. Он бросила взгляд на Кадифе, которая, казалось, вот-вот расплачется. -- Принеси нам новости о нем. Скажи ему, что Кадифе сделает все, что он пожелает. -- Вы знаете Карс намного лучше меня. -- Вечером, в темноте, мы только женщины, -- сказала Ипек. -- Ты узнал город. Иди в чайные дома "Лунный старец"[x] и "Светлый путь" на проспекте Халит-паши, куда ходят студенты-исламисты из лицея имамов-хатибов. Там, конечно, сейчас кишит полиция, но они тоже сплетники, если с Ладживертом случилось что-то плохое, ты узнаешь об этом. Кадифе вытащила носовой платок и собиралась вытереть нос. Ка решил, что она расплачется. -- Принеси нам новости от Ладживерта, -- сказала Ипек. -- Если мы задержимся, отец будет за нас волноваться. Он также ждет тебя на ужин. -- Посмотрите и в чайных в квартале Байрам-паши! -- сказала Кадифе, вставая. В беспокойстве и грусти девушек было что-то такое хрупкое, такое привлекательное, что Ка прошел с ними полпути из кондитерской до отеля "Снежный дворец", потому что не мог расстаться с ними. Насколько Ка привязывал к ним страх, что он может потерять Ипек, настолько же и загадочное общее чувство вины, которое он испытывал (они все вместе делали что-то втайне от их отца). Ему подумалось о том, что когда-нибудь они поедут с Ипек во Франкфурт, что приедет и Кадифе, что они все втроем пойдут по Берлинскому проспекту, заходя в кофейни и глядя на витрины. Он совсем не верил в то, что сможет выполнить данное ему задание. Чайная "Лунный старец", которую он нашел без труда, была такой заурядной и постной, что Ка, почти забыв, для чего пришел сюда, какое-то время в одиночестве смотрел телевизор. Вокруг было несколько юношей студенческого возраста, но, несмотря на его усилия завязать беседу (он заговорил о футбольном матче по телевизору), никто к нему не подошел. А Ка между тем сразу приготовил пачку сигарет, чтобы угостить их, и положил на стол зажигалку, чтобы кто-нибудь попросил разрешения воспользоваться ею. Поняв, что не сможет ничего узнать и от косоглазого продавца, он вышел и пошел в чайный дом "Светлый путь", который был неподалеку. Здесь он увидел несколько юношей, смотревших тот же футбольный матч. Если бы он не заметил газетные вырезки на стенах и таблицу встреч Карсспорта за этот год, он бы не смог вспомнить, что вчера разговаривал здесь с Неджипом о существовании Аллаха и о смысле мира. Он увидел, что рядом со стихотворением, которое он читал вчера вечером, другой поэт написал и повесил пародию, и он начал переписывать ее в свою тетрадь: Ясно: мама из Рая не выйдет, не сможет нас обнять, И отец наш никогда ее не перестанет избивать. Все равно будет сердце теплеть, а душа -- оживать. Потому что это судьба; утопая в дерьме, будем Карс мы как Рай вспоминать. -- Ты пишешь стихи? -- спросил мальчик-продавец, стоявший напротив. -- Молодец, -- сказал Ка. -- Ты умеешь читать вверх ногами? -- Нет, братец, я и нормально читать не умею. Я бросил школу. А потом я уже вырос, грамоте так и не смог научиться, а теперь уже поздно. -- Кто написал это новое стихотворение на стене? -- Те парни, которые приходят сюда, -- поэты. -- Почему их нет сегодня? -- Вчера их всех забрали солдаты. Остальные -- кто в тюрьме, кто спрятался. Спроси вот у этих, они полицейские в штатском, они знают. Там, куда он показывал, сидели два юноши, бурно разговаривавшие о футболе, но Ка не стал подходить к ним и что-то спрашивать, он сразу вышел из чайной. Ему приятно было увидеть, что снег начался вновь. Он вовсе не верил, что найдет след Ладживерта в чайных домах квартала Байрам-паши. Сейчас, вместе с грустью, которую он чувствовал в тот вечер, когда приехал в Карс, он ощущал внутри себя и счастье. Ожидая, что придет новое стихотворение, он медленно, словно во сне, прошел мимо уродливых и бедных бетонных зданий, мимо заснеженных парковок, мимо обледенелых витрин чайных, парикмахерских и бакалейных магазинчиков, мимо дворов, в которых со времен русских лаяло несколько собак, мимо магазинчиков, где продавались запчасти для тракторов, все необходимое для телег и магазинчиков, где продавали брынзу. Он чувствовал, что все, что он видел: предвыборные афиши партии "Отечество", маленькие окна с плотно задернутыми занавесками, реклама "Появилась вакцина от японского гриппа", повешенная много месяцев назад в заледеневшую витрину аптеки "Знание", и отпечатанные на желтой бумаге призывы против самоубийств -- не забудет до конца своей жизни. В нем с такой силой поднялась эта невероятная ясность восприятия всех подробностей момента, который он переживал, чувство, что "в этот миг все связано между собой, и он сам -- неотделимая часть этого глубокого и прекрасного мира", что он, думая, что подступает новое стихотворение, вошел в какую-то чайную на проспекте Ататюрка. Но стихотворение ему в голову не пришло. 33 Безбожник в Карсе Страх быть убитым Как только Ка вышел из чайной, на заснеженном тротуаре он столкнулся взглядом с Мухтаром. Мухтар, в задумчивости куда-то спешивший, увидел его, но под густым крупным снегом он в какой-то момент словно не заметил Ка, а Ка сначала захотел от него улизнуть. Оба одновременно сделали рывок навстречу и обнялись, как старые друзья. -- Ты передал Ипек то, что я просил? -- спросил Мухтар. -- Да. -- Что она сказала? Иди сюда, давай посидим в этой чайной, расскажешь. Несмотря на военный переворот, на побои, полученные от полиции, на то, что провалилось дело с его назначением главой муниципалитета, он вовсе не выглядел пессимистично настроенным. -- Почему меня не арестовали? Потому что выборы в муниципалитет будут проведены, пусть только снег закончится, пусть дороги откроются, пусть солдаты уберутся, расскажи это Ипек! -- сказал он, когда они сидели в чайной. Ка кинул. И спросил, нет ли новостей о Ладживерте. -- Я первый позвал его в Карс. Раньше он всегда, когда приезжал сюда, останавливался у меня, -- сказал Мухтар с гордостью. -- С тех пор как стамбульская пресса причислила его имя к террористам, он уже не ищет нас, когда приезжает, чтобы не нанести вред нашей партии. Я самым последним узнаю о том, что он делает. Что Ипек сказала в ответ на мои слова? Ка сказал, что Ипек не дала конкретного ответа на новое предложение Мухтара о замужестве. А Мухтар отреагировал на это с таким многозначительным видом, будто это был какой-нибудь особенный ответ, и сказал, что хочет, чтобы Ка знал, какая чувствительная, какая тактичная и какая понимающая женщина его бывшая жена. Он очень раскаивался сейчас, что в кризисный период своей жизни неправильно вел себя с ней. -- Когда ты вернешься в Стамбул, ты отдашь собственноручно Фахиру стихи, которые я тебе дал, не так ли? -- спросил он потом. Получив одобрение Ка, его лицо приобрело выражение жалостливого и грустного простачка. Смущение, которое Ка испытывал по отношению к Мухтару, сменялось чувством, чем-то средним между отвращением и жалостью, и вдруг он увидел, что тот достал из кармана газету. -- Если бы я был на твоем месте, я бы так спокойно не гулял по улицам, -- сказал Мухтар с удовольствием. Ка выхватил у него из рук и одним махом прочитал завтрашний номер городской газеты "Граница", в которой еще не высохла краска: "Успех актеров-революционеров"... -- "Спокойные дни в Карсе", "Выборы были перенесены", "Граждане довольны восстанием..." Потом он прочитал на первой странице статью, на которую указал Мухтар: ОДИН БЕЗБОЖНИК В КАРСЕ О всеобщем интересе к тому, что делает так называемый поэт Ка в эти сложные дни в нашем городе Наш вчерашний номер, рассказавший о так называемом поэте, вызвал бурный отклик у жителей Карса Мы слышали очень много разговоров о так называемом поэте Ка, который вчера, в середине пьесы в духе Ататюрка, которую вчера представил на сцене великий актер Сунай Заим и его друзья при воодушевленном участии народа и которая принесла в Карс мир и спокойствие, прочитал свое непонятное и неприятное стихотворение, испортившее людям настроение. Внезапное появление, будто шпиона, среди нас этого запятнанного человека, который, сбежав из Турции, уже много лет живет в Германии, в наши дни, когда мы, жители Карса, духовно близкие и много лет жившие душа в душу, оказались втянуты внешними силами в братскую распрю, когда наше общество искусственно разделено надвое и стали разделять сторонников религии и сторонников светских порядков, курдов, турок и азербайджанцев, когда ожили утверждения об армянском погроме, который уже необходимо забыть, это привело к тому, что у народа появились вопросы. Правда ли, что этот поэт сказал, встретившись два дня назад на нашем вокзале с юношами из лицея имамов-хатибов, которые, к сожалению, сильно поддаются различным провокациям: "Я атеист, я не верю в Аллаха, но и совершать самоубийство не собираюсь, и вообще Аллаха нет" (Да простит Аллах!)? Когда он говорит: "Дело интеллектуала -- злословить о святынях нации", это и есть европейское свободомыслие, состоящее в том, чтобы отрицать Аллаха? То, что ты кормишься на немецкие деньги, не дает тебе права попирать веру нации! Или же ты прячешь свое настоящее имя, потому что стесняешься, что ты -- турок, и используешь в подражание европейцам псевдоним "Ка"? Как с сожалением сообщили позвонившие в нашу редакцию читатели, этот безбожник, подражающий Западу, приехал в наш город в эти трудные дни с целью посеять смуту между нами, он подстрекал народ к бунту, стучался в самые бедные двери в самых нищих кварталах и даже замахнулся на то, чтобы порочить Ататюрка, который дарован нам эту родину, эту Республику. Всему Карсу интересно, почему этот так называемый поэт, который остановился в отеле "Снежный дворец", приехал в наш город. Молодежь Карса покажет богохульникам, отрицающим Аллаха и Пророка (Да благословит его Аллах и приветствует!) их место! -- Двадцать минут назад, когда я проходил мимо, оба сына Сердара еще только печатали газету, -- сказал Мухтар не как человек, который не разделяет страх и огорчение Ка, а как человек, получающий удовольствие от того, что нашел предмет для развлечения. Ка почувствовал себя очень одиноким и еще раз внимательно прочитал статью. Когда-то, когда Ка мечтал о будущей блестящей литературной карьере, он думал, что вследствие модернистской новизны, которую он привнесет в турецкую поэзию (сейчас это националистическое понятие казалось Ка смешным и жалким), он подвергнется множеству нападок и обширной критике и эта враждебность и непонимание сделают его известным. Сейчас Ка задело выражение "так называемый поэт", поскольку с такой агрессивной критикой он столкнулся впервые, несмотря на то что был известен многие годы. Мухтар предупредил Ка, чтобы он не ходил в открытую, как мишень, и оставил его одного в чайной. Страх быть убитым охватил все существо Ка. Он вышел из чайной и задумчиво побрел под огромными снежинками, падающими с чарующей скоростью, как в замедленной съемке. В годы ранней молодости умереть ради политической или интеллектуальной идеи, отдать свою жизнь за написанное человеком было для Ка высшей ступенью духовного совершенства, которое только можно достичь. В тридцать лет глупость жизней многих его друзей и знакомых, которые, следуя глупым и дурным принципам, умирали во время пыток, а других уничтожали на улицах террористы, некоторые погибали при столкновениях во время грабежа банков или, что еще хуже, взрывали в своих руках бомбы, сделанные ими самими, отдалили Ка от этих пустых мыслей. Многолетняя ссылка в Германии по политическим взглядам, которые он теперь не поддерживал, основательно разорвала в сознании Ка связь между политикой и самопожертвованием человека. Когда он, будучи в Германии, читал в турецких газетах, что такой-то мелкий журналист был убит по политическим причинам и, очень возможно, сторонниками политического ислама, Ка чувствовал гнев из-за произошедшего и уважение к убитому, но он никогда особенно не восторгался умершим. И все же на углу проспекта Халит-паши и проспекта Казыма Карабекира он представил себе, что из обледеневшего отверстия в глухом заборе на него нацелено призрачное дуло, что его тут же убьют и он умрет на покрытом снегом тротуаре, и попытался предположить, что напишут стамбульские газеты. Весьма вероятно, что канцелярия губернатора и местные органы НРУ, чтобы не раздувать события и чтобы не выяснилось, что они несут ответственность, утаят политическую подоплеку произошедшего, а стамбульские журналисты, не обратив внимания на то, что он поэт, может быть, опубликуют сообщение о его смерти, а может быть и нет. Даже если его друзья-поэты и те, кто работает в "Джумхуриет", попытаются представить политическую окраску события, это либо уменьшит важность статьи с общей оценкой его стихов, (кто бы написал эту статью? Фахир? Орхан?), или же поместят известие о его смерти на страницу новостей культуры, куда обычно никто не заглядывает. Если бы журналист по имени Ханс Хансен и в самом деле существовал и Ка был бы с ним знаком, он, возможно, опубликовал бы статью во "Франкфуртер рундшау", но больше ни одна западная газета не взялась бы за это. Ка в качестве утешения представил себе, что, возможно, его стихи будут переведены на немецкий и опубликованы в журнале "Акцент", он со всей ясностью понимал, что если его внезапно убьют из-за этой статьи в городской газете "Граница", это будет, что называется, "захлебнуться в дерьме", и боялся не смерти, а боялся умереть в тот момент, когда появилась надежда на счастливую жизнь во Франкфурте вместе с Ипек. И опять у него перед глазами возникли некоторые писатели, погибшие в последние годы от пуль политических исламистов: Ка показались наивными (даже если он и ощущал в себе любовь, которая заставляла его глаза увлажняться) позитивистское воодушевление одного бывшего проповедника, который, став впоследствии атеистом, постарался указать "непродуманные места" в Коране (ему выстрелили в голову сзади); гнев одного главного редактора, который в маленьких статьях насмешливо отзывался о девушках с покрытыми головами и женщинах в чаршафах, как о "чеченских вдовах" (его расстреляли поутру вместе с его шофером); или же твердая воля одного малоизвестного журналиста, доказывавшего связь турецких исламистов с Ираном (он взлетел вместе со своей машиной на воздух, повернув ключ зажигания). Он приходил в ярость скорее не из-за того, что западная и стамбульская пресса совершенно не интересовалась жизнью этих горячих журналистов и газетчиков, которым по разным, но сходным причинам пускали пули в голову на окраинных улицах отдаленных провинциальных городов, а из-за культуры, которая через короткое время навсегда забывала о своих писателях, убитых при невыясненных обстоятельствах, и он с изумлением сознавал, насколько умным поступком было бы удалиться в какой-нибудь уголок и там найти свое счастье. Когда он подошел к редакции городской газеты "Граница" на проспекте Фаик-бея, увидел, что завтрашняя газета вывешена изнутри, в углу витрины, очищенной ото льда. Он еще раз прочитал статью о себе и вошел внутрь. Старший из двух работящих сыновей Сердар-бея перевязывал нейлоновой веревкой часть отпечатанных газет. Чтобы его заметили, он снял шапку и похлопал по плечам, засыпанным снегом. -- Отца нет! -- сказал младший сын, вошедший с тряпкой в руках, которой он вытирал машину. -- Чаю хотите? -- Кто написал обо мне статью в завтрашней газете? -- О вас есть статья? -- спросил младший мальчик, насупив брови. -- Есть, -- сказал его старший брат, у которого были такие же полные губы, дружелюбно и с довольным видом улыбаясь. -- Все статьи сегодня написал мой отец. -- Если вы утром распространите эту газету, -- сказал Ка. На какой-то момент он задумался. -- Мне будет очень плохо. -- Почему? -- спросил старший мальчик. У него была очень мягкая кожа и слишком невинные глаза, невозможно было не поверить, что он смотрит с простодушной искренностью. Ка понял, что если будет как ребенок задавать простые вопросы, дружелюбным тоном, сможет у них все узнать. Таким образом, он узнал от крепких пареньков, что до настоящего времени газету, уплатив деньги, покупают только Мухтар-бей, мальчик, который приходит из областного отделения Партии "Отечество", и учительница литературы на пенсии, которая заходит каждый вечер, Нурие-ханым, что газеты, которые они передадут в автобус, который должен отправиться в Стамбул и Анкару если бы дороги были открыты, будут ждать вместе со вчерашними пакетами, а оставшаяся часть газет будет распространена двумя сыновьями завтра утром в Карсе, и если их отец захочет, то тогда, конечно же, они до вечера смогут изготовить новый тираж, но что их отец недавно вышел из редакции и домой на ужин не придет. Сказав, что он не может подождать, чтобы выпить чаю, Ка взял газету и вышел в холодную и убийственную карсскую ночь. Беспечный и невинный вид детей немного успокоил Ка, и когда он шел среди медленно падавших снежинок, он спросил себя, не слишком ли он боится, ощутив при этом чувство вины. Где-то в душе мелькнула мысль, что многие злосчастные писатели, получившие пули в грудь и голову, или те, которые принимали пакет с бомбой, пришедший по почте, за коробку с лукумом, присланную восторженными читателями, и открывали его, попадали в такую же ловушку гордости и смелости, и им пришлось попрощаться с этим миром. Например, поэт Нуреттин, преклонявшийся перед Европой и не интересовавшийся подобными темами: когда его статья, которую он написал много лет назад на тему религии и искусства, наполовину "научная", а больше -- полная ерунды, была издана политической исламистской газетой в искаженном виде и со словами: "Он надругался над нашей религией!", то только для того, чтобы не выглядеть трусом, он с жаром стал повторять свои прежние мысли, и это было превращено светской прессой, горячие кемалистские взгляды которой поддерживались военными, в героическую историю, с преувеличениями, которые нравились и ему самому, а однажды утром взрывом бомбы, привязанной в полиэтиленовом пакете к переднему колесу его машины, его разорвало на множество маленьких кусочков и поэтому толпа и показная похоронная процессия шли за пустым гробом. Ка знал из маленьких и спокойных новостей на последних страницах турецких газет, которые он перелистывал в библиотеке во Франкфурте, что для того, чтобы убить бывших местных журналистов левых взглядов, которые поддаются на такого рода провокации в маленьких провинциальных городах, беспокоясь, как бы их не сочли трусами, и мечтают, что "может быть, я, как Салман Ружди, привлеку к себе интерес всего мира", а также врачей-материалистов и претенциозных критиков религии, не то что никто не воспользуется хитро спланированной в большом городе бомбой, но и даже обычным пистолетом не воспользуется, что разгневанные молодые исламисты или задушат таких голыми руками на темной улице, или же зарежут. Пытаясь решить, что он скажет по этому поводу, если будет возможность опубликовать ответ в городской газете "Граница", чтобы и пулю не получить, и чувство собственного достоинства спасти (я атеист, но, конечно же, не поносил Пророка? Или -- я не верю, но неуважения к религии не проявляю?), он услышал за спиной чьи-то увязающие в снегу и приближающиеся шаги и, вздрогнув, обернулся. Это был директор автобусной фирмы, которого он вчера видел в обители Глубокочтимого Шейха Саадеттина. Ка подумал, что этот человек может засвидетельствовать, что он не атеист, и устыдился. Он медленно спустился по проспекту Ататюрка, сильно замедляясь на покрытых льдом углах тротуаров, поражаясь невероятной красоте снега, падавшего крупными хлопьями, который придавал чувство чего-то вновь испытанного, волшебного и даже обычного. В последующие годы он спросит у себя, почему все время хранит в себе красоту снега в Карсе, виды, которые он наблюдал, когда бродил вниз и вверх по заснеженным тротуарам города (пока внизу трое детей толкали наверх спуска санки, в темных витринах фотомастерской "Айдын" отражался зеленый свет единственного светофора в Карсе), словно печальные открытки, которые невозможно забыть. В дверях бывшего швейного ателье, которое Сунай использовал как свой штаб, стояли двое солдат-караульных и один военный грузовик. Когда он несколько раз повторил стоявшим, укрываясь от снега, на крыльце солдатам, что хочет увидеть Суная, Ка попросили отойти, словно бы отталкивая несчастного крестьянина, пришедшего из деревни подать прошение начальнику Генерального штаба. А он все время думал о том, как бы увидеться с Сунаем и остановить распространение газеты. Волнение и гнев, которые он испытал потом, стоит оценивать с точки зрения этого разочарования. Ему хотелось бегом по снегу вернуться в отель, но он еще не дошел до первого угла, как оказался в кофейне "Единство", которая находилась слева, куда приходили почитать газеты. Он сел за столик между печкой и зеркалом и написал стихотворение под названием "Быть убитым, умереть". Ка разместит это стихотворение, главной темой которого, как он напишет, был страх, между кристаллами памяти и фантазии на шестиугольной снежинке и смиренно обойдет молчанием то пророчество, которое в нем содержалось. Написав стихотворение, Ка вышел из кофейни "Единство", и когда вернулся в отель "Снежный дворец", было двадцать минут девятого. Он бросился на постель и стал смотреть на большие снежинки, медленно падающие в свете уличных фонарей и розовой буквы "К", и, строя планы о том, как они будут счастливы с Ипек в Германии, попытался успокоить внутреннее волнение. Через десять минут, ощутив нестерпимое желание увидеть Ипек как можно скорее, он спустился вниз, и увидел, что Захиде ставит на середину стола, вокруг которого собралась вся семья вместе с каким-то гостем, кастрюлю с супом, и с радостью заметил, как блестят каштановые волосы Ипек. Когда он садился туда, куда ему указали, рядом с Ипек, он на какой-то момент с гордостью ощутил, что все, кто были за столом, знают об их любви с Ипек, и заметил, что гость, сидевший напротив, -- хозяин городской газеты "Граница" Сердар-бей. Сердар-бей так по-дружески ему улыбнулся и пожал руку, что Ка даже на мгновение засомневался в том, что он прочитал в газете, лежавшей у него в кармане. Ка протянул миску и взял суп, и вложил под столом свою руку в руки Ипек, подвинувшись к ней, ощутил ее запах и ее присутствие, и на ухо прошептал ей, что, к сожалению, ничего не узнал о Ладживерте. Он тут же встретился взглядом с Кадифе, сидевшей рядом с Сердар-беем, и понял, что Ипек за это короткое время уже сообщила ей об этом. Кадифе была полна гнева и возмущения, но все же смогла выслушать его жалобы по поводу собрания, проведенного в отеле "Азия": Тургут-бей сказал, что все это собрание было провокацией и что полиция, конечно же, в курсе. -- Но я вовсе не раскаиваюсь в том, что принял участие в этом историческом собрании, -- сказал он. -- Я рад, что собственными глазами увидел, насколько низок уровень молодого и пожилого человеческого материала, занимающегося политикой в Карсе. Я понял, что с этими глупыми разгильдяями и несчастными людьми города никакую политику сделать не получится, на этом собрании, куда я пошел, чтобы выступить против военного переворота, я почувствовал, что на самом деле военные хорошо сделали, что не вверили этим бандитам будущее Карса. Я призываю всех вас, и прежде всего Кадифе, еще раз подумать, прежде чем интересоваться политикой в этой стране. К тому же, тридцать пять лет назад в Анкаре все знали, что даже у бывшего министра иностранных дел Фатина Рюштю Зорлу, которого казнили, любовницей была та самая крашеная пожилая певица, которую вы видели вращающей колесо на "Колесе судьбы". Прошло больше двадцати минут, как Ка сел за стол, и все это время за столом царила тишина, которую нарушал только включенный телевизор, когда он сказал, что против него была написана статья, показав сидевшим за столом городскую газету "Граница", вытащив ее из кармана. -- Я тоже собирался об этом сказать, но не мог решиться, потому что вы поймете меня неверно и обидитесь, -- сказал Сердар-бей. -- Сердар, Сердар, от кого и какой приказ ты опять получил? -- спросил Тургут-бей. -- Стыдно перед нашим гостем, не так ли? Дайте ему, пусть он прочитает чепуху, которую написал. -- Я хочу, чтобы вы знали, что я не верю ни слову из того, что написал, -- сказал Сердар-бей, взяв газету, которую ему протягивал Ка. -- Если вы подумаете, что я в это верю, вы меня обидите. И ты ему скажи, Тургут-бей, что это -- не личное, что в Карсе журналист вынужден писать такие статьи по заказу. -- Сердар всегда получает приказ из канцелярии губернатора и всегда кого-нибудь поливает грязью, -- сказал Тургут-бей. -- Ну-ка, прочитай это. -- Но я ни во что не верю, -- с гордостью сказал Сердар-бей. -- И наши читатели не поверят. Поэтому бояться нечего. Сердар-бей прочитал статью, делая в некоторых местах драматические и насмешливые акценты и смеясь. -- Как мы видим, бояться нечего! -- сказал он после этого. -- Вы атеист? -- спросил Тургут-бей Ка. -- Папа, речь не об этом, -- сказала Ипек с гневом. -- Если эту газету распространят, то завтра его убьют на улице. -- Сударыня, ничего не будет, -- сказал Сердар-бей. -- Всех политических исламистов в Карсе, всех реакционеров забрали солдаты. -- Он повернулся к Ка. -- По вашим глазам я понимаю, что вы не обижаетесь и знаете: я очень высоко ценю ваше искусство и вашу человечность. Не осуждайте меня по европейским правилам, которые нам совершенно не подходят! Дураков, которые в Карсе считают, что они в Европе, и Тургут-бей это хорошо знает, здесь убивают за три дня в каком-нибудь углу и забывают о них. Пресса Восточной Анатолии в очень затруднительном положении. Обычные граждане в Карсе нас не покупают и не читают. На мою газету подписаны только государственные организации. И конечно, мы будем сообщать те новости, о которых хотят знать наши подписчики. Везде в мире, и даже в Америке, газеты прежде всего сообщают новости, которые интересуют их читателей. Если читатель хочет от вас статью, лживую статью, то нигде в мире никто не будет писать правду, снижая уровень продаж. Если это повышает уровень продаж моей газеты, то зачем мне писать правду?! И к тому же нам полиция не разрешит писать правду. В Анкаре и Стамбуле у нас есть сто пятьдесят читателей из Карса. И мы много пишем о них, преувеличивая, расхваливая их, какого они успеха там добились, какими стали богатыми, для того чтобы они продлевали подписку. Да, после этой лжи они начинают в себя верить, но это другой разговор. -- Он рассмеялся. -- Скажи вот что: кто заказал эту статью, -- произнес Тургут-бей. -- Сударь, известно, что самое важное правило в европейской журналистике -- тайна источника информации! -- Мои дочери полюбили этого гостя, -- сказал Тургут-бей. -- Если ты завтра распространишь эту газету, они тебя никогда не простят. А если нашего друга убьют остервеневшие сторонники введения шариата, ты что, не будешь чувствовать ответственности? -- Вы так боитесь? -- улыбнулся Сердар-бей Ка. -- Если вы так боитесь, то совсем не выходите завтра на улицу. -- Вместо того чтобы ему не показываться на улицах, пусть лучше газеты не покажутся, -- сказал Тургут-бей. -- Не распространяй газету. -- Это обидит подписчиков. -- Хорошо, -- сказал Тургут-бей с каким-то воодушевлением. -- Дай эту газету тому, кто ее заказал. А оставшиеся номера газеты издай заново, убрав оттуда эту лживую и провокационную статью о нашем госте. Ипек и Кадифе поддержали эту идею. -- То, что мою газету воспринимают с такой серьезностью, заставляет меня гордиться, -- сказал Сердар-бей. -- Но тогда вы должны сказать, кто покроет расходы на это новое издание. -- Мой отец как-нибудь пригласит вас и ваших сыновей на ужин в закусочную "Зеленая страна", -- сказала Ипек. -- Если и вы придете, тогда годится, -- сказал Сердар-бей. -- После того как дороги откроются и мы избавимся от этих актеров! И Кадифе-ханым придет. Кадифе-ханым, вы можете сделать заявление в поддержку переворота в театре для статьи, которую я выпушу в освободившемся месте, нашим читателям это очень понравится. -- Не сделает, не сделает, -- сказал Тургут-бей. -- Ты что, совсем не знаешь мою дочь? -- Кадифе-ханым, вы можете сказать, что после военного переворота, устроенного актерами, в Карсе снизилось количество самоубийств? Это также очень понравится нашим читателям. К тому же вы были против самоубийств мусульманок. -- Теперь я не против самоубийств! -- отрезала Кадифе. -- Но разве это не ставит вас в положение атеистки? -- сказал Сердар-бей и попытался было продолжить развивать новую тему разговора, но был достаточно рассудителен, чтобы понять, что сидевшие за столом смотрят на него неодобрительно. -- Хорошо, я даю слово, что не буду распространять эту газету, -- сказал он. -- Вы сделаете новое издание? -- Когда уйду отсюда и перед тем, как уйти домой! -- Благодарим вас, -- сказала Ипек. Настало долгое, странное молчание. Ка это понравилось: впервые за многие годы он чувствовал себя частью одной семьи; он понимал, что то, что называется семьей, построено на удовольствии волей-неволей вести свою линию, будучи частью одного целого, несмотря на невзгоды и проблемы, и жалел, что упустил это в жизни. Мог ли он быть счастлив с Ипек до конца жизни? Он искал не счастья, он понял это очень хорошо, после того как выпил третью рюмку ракы, и можно было даже сказать, что он предпочел бы несчастье. Важно было создать это безнадежное единство, важно было создать единение двух людей, которое останется за пределами всего мира. Он чувствовал, что сможет построить это, целые месяцы напролет занимаясь любовью с Ипек. Ка делало невероятно счастливым то, что он сидел этим вечером за одним столом с двумя сестрами, одной из которых он обладал, чувствовать их близость, мягкость их кожи, знать, что когда вернешься вечером домой, не будешь одиноким, верить в то, что газету не распространят, и во все это обещание физического счастья. От переполнявшего его слишком огромного счастья он выслушал рассказы и слухи за столом не как новости о несчастьях, а как слова старой страшной сказки: один из мальчиков, работавших на кухне, рассказал Захиде, что на футбольный стадион, где из-под снега была видна лишь половина ворот, привели очень многих арестованных, весь день держали их на морозе, чтобы большинство из них простудились под снегом и даже замерзли и умерли, и что он слышал, как нескольких из них расстреляли у входа в раздевалки, в назидание остальным. Свидетели террора, который весь день раздували в городе З. Демиркол и его друзья, возможно, все приукрашивали рассказы: было совершено нападение на общество "Месопотамия", где некоторые молодые курдские националисты занимались исследованиями "фольклора и литературы", и так как никого там не нашли, то сильно избили не интересовавшегося политикой старика, который подавал чай в Обществе, а по ночам спал там. После того как до утра избивали двух парикмахеров и одного безработного, которым шесть месяцев назад устроили допрос, но не стали задерживать, после того как статуя Ататюрка перед входом в деловой центр Ататюрка была облита водой с краской и помоями, они признали свою вину и прочие свои враждебные идеологии Ататюрка действия (разбитый молотком нос статуи Ататюрка в саду профессионально-технического лицея; непристойные надписи на плакате с портретом Ататюрка, висевшим на стене в кофейне "Пятнадцать стульев", где читали газеты; планы по разрушению топором статуи Ататюрка напротив резиденции местных властей). Один из двух молодых курдов, которых обвиняли в том, что они после театрального переворота писали лозунги на стенах домов на проспекте Халит-паши, был убит, а другого, арестовав, избили до потери сознания, а когда безработный юноша, которого привели, чтобы он стер лозунги на стенах лицея имамов-хатибов, побежал, стали стрелять ему ногам. Всех, кто говорил непристойности о военных и актерах, и тех, кто распространял необоснованные сплетни, арестовали благодаря доносчикам в чайных домах, но все равно ходило очень много преувеличенных сплетен, как это всегда бывает во времена катастроф и разгула преступности, говорили о молодых курдах, которые взрывали в руках бомбы и умирали, о девушках с покрытыми головами, совершивших самоубийства в знак протеста против военного переворота, или о грузовике с динамитом, который остановили, когда он уже подъезжал к полицейскому участку в квартале Иненю. Ка уже и раньше слышал о нападениях с участием смертников на грузовике со взрывчаткой и поэтому не делал ничего и спокойно сидел весь вечер рядом с Ипек, не обращая никакого внимания на эти разговоры. Поздно вечером, когда Тургут-бей и его дочери вслед за Сердар-беем встали, чтобы удалиться в свои комнаты, Ка пришло в голову позвать Ипек к себе. Но, чтобы не нарушить ощущения счастья, если ему откажут, он вышел из комнаты, даже не кивнув Ипек. 34 Да и Кадифе не согласится Посредник Ка выкурил сигарету, глядя из окна на улицу. Снег уже прекратился; на пустынных улицах, покрытых снегом, под бледным светом уличных фонарей повисла неподвижность, придававшая чувство покоя. Ка прекрасно знал, что чувство покоя, которое он ощущал, было связано скорее не с красотой снега, а с любовью и счастьем. И к тому же его успокаивало то, что здесь, в Турции, он был окружен множеством людей, похожих на него, подобных ему. И он был счастлив настолько, что признался себе в том, что это чувство покоя усиливается от чувства превосходства над этими людьми, которое ощущалось само собой, поскольку он приехал из Германии и из Стамбула. В дверь постучали, и Ка был поражен, увидев перед собой Ипек. -- Я все время думаю о тебе, не могу уснуть, -- сказала она, входя. Ка сразу понял, что они будут любить друг друга до утра, не обращая внимания наТургут-бея. Иметь возможность обнимать Ипек, не испытывая до этого никакой боли от ожидания, -- в это невозможно было поверить. Пока они были всю ночь близки, Ка понял, что существует некое место по ту сторону счастья и что ему самому не хватает его жизненного и любовного опыта, который был у него до того дня, чтобы чувствовать это пространство вне времени и вне страстной любви. Впервые в жизни он чувствовал себя настолько спокойно. Он забыл сексуальные образы, которые держал наготове в уголке своего сознания, когда прежде занимался любовью с женщинами, забыл желания, позаимствованные из порнографических журналов и фильмов. Пока он телом любил Ипек, он услышал в себе музыку, не зная раньше, что она скрыта у него внутри, и двигался в гармонии с ней. Он то и дело начинал дремать, видел, что бежит во сне, в котором царит райская атмосфера летних каникул, что он бессмертен, видел, что ест нескончаемое яблоко в падающем самолете, и, почувствовав пахнущую яблоком жаркую кожу Ипек, просыпался, с очень близкого расстояния в бледном желтоватом свете уличных фонарей и снежном свете, падающем с улицы, смотрел в глаза Ипек и, увидев, что женщина проснулась и безмолвно смотрит на него, чувствовал, что они лежат, словно два бок о бок отдыхающих кита на отмели, и замечал тогда, что их руки сплетены. В тот миг, когда она проснулась, они встретились взглядами и Ипек сказала: -- Я поговорю с отцом. Я поеду с тобой в Германию. Ка не мог уснуть. Он просматривал всю свою жизнь, словно счастливый фильм. В городе раздался взрыв. Кровать, комната, отель внезапно покачнулись. Издалека послышались звуки пулеметных выстрелов. Снег, укрывший город, смягчал шум. Они прижались друг к другу и молча стали ждать. Позже, когда они проснулись, звуки выстрелов уже прекратились. Ка два раза вставал из жаркой постели и курил, ощущая на влажной от пота коже холодный как лед воздух, идущий от окна. В голову не приходило ни одного стихотворения. Он был счастлив так, как никогда в жизни. Утром он проснулся от стука в дверь. Ипек рядом не было. Он не мог вспомнить, когда уснул в последний раз, о чем они в последний раз разговаривали с ней, когда прекратились звуки выстрелов, В дверях стоял Джавит, работавший на ресепшн. Он сказал, что в отель пришел какой-то офицер, который сообщил, что Сунай Заим приглашает Ка в штаб, и сейчас ждет его внизу. Ка не стал торопиться и побрился. Пустые улицы Карса показались ему еще более чарующими и красивыми, чем вчера утром. В верхней части проспекта Ататюрка, в одном месте он увидел дом, где была разбита дверь, выбиты стекла и весь фасад был в дырах и выбоинах. В швейном ателье Сунай сказал, что в том доме был проведен теракт с участием террориста-смертника. -- Бедняга додумался по ошибке войти не сюда, а в один из домов в верхней части города, -- сказал он. -- Его разорвало на части. До сих пор не смогли понять, кто он -- исламист или из РПК? Ка видел в Сунае проявление той детской черты, свойственной известным актерам, слишком всерьез воспринимать роли, которые они играют. Он побрился и выглядел чистым, свежим и бодрым. -- Мы поймали Ладживерта, -- сказал он, глядя в глаза Ка. Ка интуитивно захотелось спрятать радость, которую принесла ему эта весть, но это не укрылось от взгляда Суная. -- Он плохой человек, -- сказал он. -- Совершенно ясно, что это он приказал убить директора педагогического института. С одной стороны, он рассказывает всем, что против самоубийств, а с другой стороны, организовывает глупых, несчастных парней, чтобы устраивать террористические атаки с участием смертников. Управление национальной безопасности уверено, что он приехал сюда со взрывчаткой, которой хватит, чтобы на воздух взлетел весь Карс! В ночь переворота он сделал так, что они потеряли его след. Спрятался так, что никто не знал. Тьт, конечно же, знаешь о том смешном собрании, которое вчера вечером было проведено в отеле "Азия". Ка картинно покачал головой, словно они участвовали в какой-то пьесе. -- Моя задача в жизни вовсе не заключается в том, чтобы наказать этих преступников, радикалов и террористов, -- сказал Сунай. -- Есть пьеса, которую я мечтаю поставить уже много лет, и я сейчас здесь для этого. Есть один английский писатель по имени Томас Кид. Шекспир стащил своего "Гамлета" у него. Я открыл одну несправедливо забытую пьесу Кида под названием "Испанская трагедия". Эта пьеса о кровной обиде и кровной мести. Мы с Фундой уже пятнадцать лет ждем подходящего случая, чтобы сыграть ее. Ка картинно поприветствовал Фунду Эсер, вошедшую в комнату, склонившись в три погибели, и увидел, что женщине, курившей сигарету через длинный мундштук, это понравилось. Ка даже не успел спросить, о чем пьеса, как муж с женой кратко рассказали о ней. -- Я упростил пьесу, чтобы она понравилась и была в назидание нашим людям, -- сказал затем Сунай. -- Когда мы будем ее играть завтра в Национальном театре, ее увидят зрители и весь Карс в прямой трансляции. -- Я бы тоже хотел посмотреть, -- сказал Ка. -- Мы хотим, чтобы в пьесе играла и Кадифе... Фунда будет ее коварной соперницей... Кадифе выйдет на сцену с покрытой головой. А затем внезапно откроет перед всеми голову, восстав против глупых обычаев, ставших причиной кровной вражды. -- Сунай сделал наигранное движение, словно с волнением скидывал с головы мнимый платок. -- Опять будут беспорядки! -- сказал Ка. -- Об этом не беспокойся! Сейчас у нас есть военная сила. -- Да ведь и Кадифе не согласится, -- сказал Ка. -- Мы знаем, что Кадифе влюблена в Ладживерта, -- сказал Сунай. -- Если Кадифе откроет голову, я сразу отпущу Ладживерта. Они вместе убегут куда-нибудь далеко и будут счастливы. На лице Фунды Эсер появилось то покровительственное и нежное выражение, свойственное добросердечным тетушкам, радующимся за счастье сбежавших вместе молодых влюбленных из мелодраматических фильмов местного производства. Ка на какой-то миг представил себе, что женщина с той же любовью могла бы отнестись и к его отношениям с Ипек. -- И все же я сомневаюсь, что Кадифе сможет снять платок во время прямой трансляции, -- сказал он потом. -- Мы подумали, что в создавшейся ситуации один ты сможешь ее убедить, -- сказал Сунай. -- Для нее заключить с нами сделку будет означать заключить сделку с самым большим дьяволом. Между тем она знает, что ты признаешь правоту девушек-самоубийц. И еще ты влюблен в ее старшую сестру. -- Нужно убедить не только Кадифе, но и Ладживерта. Но сначала нужно поговорить с Кадифе, -- сказал Ка. Из головы у него никак не выходила простота и грубость фразы "И еще ты влюблен в ее сестру". -- Все это ты сделай так, как тебе хочется, -- сказал Сунай. -- Я предоставляю тебе различные полномочия и военную машину. Tы можешь заключить сделку и выдвинуть любые условия, как тебе хочется, от моего имени. Наступило молчание. Сунай заметил, что Ка задумался. -- Я не хочу вмешиваться в это дело, -- сказал Ка. -- Почему? -- Возможно, потому, что я трус. Я сейчас очень счастлив. Я не хочу становиться мишенью для сторонников введения шариата. Скажут, что этот атеистический тип устроил так, чтобы Кадифе открыла голову и чтобы студенты на это смотрели, и даже если я сбегу в Германию, однажды вечером они застрелят меня на улице. -- Сначала убьют меня, -- с гордостью сказал Сунай. -- Но мне понравилось и то, что ты сказал, что ты трус. И я тоже из трусов, поверь мне. В этой стране выживают только трусы. Но, как и все трусы, любой человек все время представляет себе, что однажды совершит что-нибудь героическое, не так ли? -- Я сейчас очень счастлив. Я вовсе не хочу быть героем. Мечта о героизме -- утешение несчастливых людей. Вообще-то такие, как мы, либо убивают кого-нибудь, считая, что совершили героизм, либо убивают себя. -- Хорошо, но разве ты в глубине сознания не понимаешь, что это счастье долго не продлится? -- упрямо спросил Сунай. -- Зачем мы пугаем нашего гостя? -- спросила Фунда Эсер. -- Никакое счастье долго не длится, я знаю это, -- сказал Ка осторожно. -- Но я не собираюсь давать повод убить себя, совершая героический поступок из-за этой преждевременной вероятности стать несчастливым. -- Если ты не станешь в этом участвовать, то тебя убьют не в Германии, а здесь! Ты видел сегодняшнюю газету? -- Там пишут, что я сегодня умру? -- спросил Ка, улыбаясь. Сунай показал Ка последний номер городской газеты "Граница", который он видел вчера вечером. -- Безбожник в Карсе! -- прочитала Фунда Эсер как в театре. -- Это вчерашнее первое издание, -- сказал Ка уверенно. -- Потом Сердар-бей решил сделать новый выпуск и исправить положение. -- Он не выполнил своего решения и утром распространил первое издание, -- сказал Сунай. -- Никогда нельзя доверять словам журналистов. Но мы тебя защитим. Сторонники введения шариата, которым не хватает сил, чтобы справится с военными, первым делом захотят убить атеиста, прислужника Запада. -- Это ты захотел, чтобы Сердар-бей написал эту статью? -- спросил Ка. Сунай бросил на него полный обиды взгляд, подняв брови и поджав губы, словно честный человек, которого оскорбили, а Ка заметил, что он очень счастлив оттого, что находится в положении сметливого политика, занимающегося мелкими интригами. -- Если ты дашь слово охранять меня до конца, то я буду посредником, -- сказал Ка. Сунай пообещал и, обняв, поздравил Ка с тем, что он вступил в ряды якобинцев, сказал, что два телохранителя никогда не будут отходить от Ка. -- Если понадобится, они тебя и от самого себя защитят! -- добавил он с воодушевлением. Они сели, чтобы поговорить о деталях посредничества и о том, что нужно сделать, чтобы убедить Кадифе, а также выпили ароматный утренний чай. Фунда Эсер была так рада, словно к театральной труппе примкнул знаменитый и блестящий актер. Сунай немного поговорил о силе "Испанской трагедии", но Ка совершенно об этом не думал, он смотрел на удивительный белый свет, лившийся с улицы из высокого окна швейного ателье. Уходя из ателье, Ка увидел, что к нему приставили двух огромных вооруженных солдат, и испытал разочарование. Ему хотелось, чтобы по меньшей мере один из них был офицером либо шикарно одетым полицейским в штатском. Он видел однажды известного писателя, ко горый выступил на телевидении, сказав, что турецкий народ -- дураки и что он вовсе не верит в ислам, а рядом с ним были шикарно одетые и подготовленные телохранители, которых в последние годы его жизни предоставили ему власти. Они не только несли его сумку, но и торжественно открывали дверь перед ним, что, как верил Ка, известный писатель-оппозиционер заслужил, а также держали его под руку на лестнице и ограждали его от слишком любопытных почитателей и врагов. А солдаты, которые сидели рядом с Ка в военной машине, вели себя так, как будто они его не охраняют, а задержали. Как только Ка вошел в отель, он вновь ощутил чувство счастья, охватившее всю его душу, и хотя ему захотелось немедленно увидеть Ипек, ему сначала нужно было найти какой-то способ поговорить с Кадифе наедине, поскольку скрывать что-то от Ипек означало, пусть и небольшое, но предательство их любви. Однако, встретив Ипек в холле, он забыл о своих намерениях. -- Ты красивее, чем я тебя помню! -- сказал он, с восхищением глядя на Ипек. -- Меня позвал Сунай, хочет, чтобы я был посредником. -- В чем? -- Вчера вечером был пойман Ладживерт! -- сказал Ка. -- Почему ты отворачиваешься: нам ничего не грозит. Да, Кадифе расстроится. Но что касается меня, это меня успокоило. -- Он быстро рассказал ей о том, что слышал от Суная, и объяснил, что это был взрыв и звуки выстрелов, которые они слышали ночью. -- Ты ушла утром, не разбудив меня. Не бойся, я разберусь с этим, никто не пострадает. Мы поедем во Франкфурт и будем счастливы. Ты поговорила с отцом? Он сказал ей, что будет заключена сделка и для этого Сунай отправит его самого к Ладживерту, главным условием является, что он сначала поговорит с Кадифе. Чрезмерное беспокойство, которое он видел в глазах Ипек, означало, что она волнуется из-за него, и это ему понравилось. -- Через какое-то время я пришлю к тебе в комнату Кадифе, -- сказала Ипек и ушла. Поднявшись в комнату, он увидел, что постель застелили. Вещи, среди которых он вчера провел самую счастливую ночь в своей жизни, бледная лампа на треножнике, выцветшие занавески сейчас были в совершенно ином снежном свете и безмолвии, но он все еще мог вдыхать запах, оставшийся в комнате после ночи любви. Он бросился на кровать и, глядя в потолок, попытался понять, какие беды могут его постигнуть, если он не сможет убедить Кадифе и Ладживерта. Как только вошла Кадифе, она сказала: -- Расскажи, что ты знаешь об аресте Ладживерта. Его мучили? -- Если бы его мучили, то меня бы к нему не отвели, -- сказал Ка. -- Скоро отведут. Его поймали после собрания в отеле, а больше я ничего не знаю. Кадифе посмотрела из окна на улицу, на заснеженный проспект. -- Сейчас ты счастлив, а я теперь несчастлива, -- сказала она. -- Как все изменилось после нашей встречи в кладовой. Ка вдруг вспомнил, как вчера после полудня они встречались в 217-м номере отеля и как перед выходом из комнаты Кадифе вытащила пистолет и раздела его, словно это был очень старый и сладкий миг, связывавший их друг с другом. -- Это не все, Кадифе, -- сказал Ка. -- Люди из окружения Суная убедили его в том, что Ладживерт замешан в убийстве директора педагогического института. В Карс даже прислали дело, в котором есть доказательства, что именно он убил в Измире телевизионного ведущего. -- Кто эти люди, которые окружают его? -- Несколько сотрудников Разведывательного управления в Карсе... И несколько военных, связанных с ними... Но Сунай не находится полностью под их влиянием. У него есть свои цели, связанные с искусством. Это его слова. Сегодня вечером он хочет сыграть одну пьесу в Национальном театре и дать тебе роль. Не кривись, слушай. Будет прямая трансляция по телевидению, будет смотреть весь Карс. Если ты согласишься сыграть, а Ладживерт убедит студентов лицея имамов-хатибов и они придут на спектакль, будут сидеть тихо, прилично, смотреть и хлопать там, где надо, Сунай тут же отпустит Ладживерта. Все будет забыто, никто не пострадает. Он послал меня в качестве посредника. -- Что за пьеса? Ка рассказал об "Испанской трагедии" Томаса Кида и сказал, что Сунай предупредил, что изменил и адаптировал пьесу. -- Уже многие годы во время турне по Анатолии он адаптировал Корнеля, Шекспира и Брехта на свое усмотрение, соединяя пьесы с танцем живота и с неприличными песнями. -- Должно быть, во время прямой трансляции я буду женщиной, которую изнасилуют, чтобы началась кровная вражда. -- Нет. Ты будешь девушкой-мятежницей, которая, закрывая голову, как испанская дама, устает от кровной вражды и однажды, в момент гнева, сбрасывает свой платок. -- Здесь, для революционности, необходимо не снимать платок, а надеть его. -- Это пьеса, Кадифе. И ты сможешь снять платок, так как это спектакль. -- Я поняла, чего они хотят от меня. Даже если это и пьеса и даже если в пьесе будет пьеса, я не сниму платок. -- Послушай, Кадифе, через два дня снег прекратится, дороги откроются и осужденный в тюрьме попадет в руки безжалостных людей. И тогда ты не увидишь Ладживерта до конца своих дней. Ты подумала об этом? -- Я боюсь, что если подумаю, то соглашусь. -- К тому же под платок ты наденешь парик. Никто не увидит твоих волос. -- Если бы я собиралась надеть парик, я бы сделала это давно, как другие, чтобы попасть в институт. -- Сейчас вопрос не в том, чтобы сохранить чувство собственного достоинства при входе в институт. Ты сделаешь это для того, чтобы спасти Ладживерта. -- Интересно, а захочет ли Ладживерт, чтобы я устроила его освобождение, открыв голову? -- Захочет, -- ответил Ка. -- То, что ты откроешь голову, не нанесет вред чувству собственного достоинства Ладживерта. Потому что о ваших отношениях никто не знает. По гневу в ее глазах он понял, что смог попасть в больное место Кадифе, и потом Ка увидел, что она странно улыбнулась, и испугался этого. Его охватил страх и ревность. Он боялся, что Кадифе скажет ему что-нибудь сокрушительное об Ипек. -- У нас немного времени, Кадифе, -- сказал он, охваченный все тем же странным страхом. -- Я знаю, что ты понимающая и умная девушка и сможешь с радостью выйти из этой ситуации. Я говорю тебе это как человек, многие годы живший жизнью политического ссыльного. Послушай меня: жизнь проживают не для принципов, а для того, чтобы быть счастливым. -- Но без принципов и веры никто не может быть счастлив, -- сказала Кадифе. -- Верно. Но в таком тираническом государстве, как наше, где люди не имеют никакой цены, уничтожать себя ради того, во что веришь, -- неразумно. Великие принципы, верования -- все это для людей из богатых стран. -- Как раз наоборот. В бедной стране людям не за что ухватиться, кроме их веры. Ка не сказал то, что подумал: "Но то, во что они верят, -- неправда!" Он сказал: -- Но ты не из бедных, Кадифе. Ты приехала из Стамбула. -- И поэтому я поступлю согласно тому, во что верю. Я не могу внешне отрекаться от своей веры. Если я сниму платок, то сниму его по убеждению. -- Хорошо, что ты скажешь на это: никого не впустят в зрительный зап. Пусть жители Карса смотрят происходящее только по телевизору. Тогда камера сначала покажет, что ты в минуту гнева хватаешься рукой за платок. А затем мы сделаем монтаж и покажем со спины, как волосы открывает другая, похожая на тебя девушка. -- Это еще хитрее, чем надеть парик, -- сказала Кадифе. -- И в конце концов все подумают, что я сняла платок после военного переворота. -- Что важно? То, что предписывает религия, или то, что подумают все? Таким образом, получится, что ты ни разу не снимешь платок. А если тебя беспокоит, что скажут, когда все эти глупости закончатся, расскажем, что это был монтаж в фильме. Когда станет известно, что ты согласилась на все это, чтобы спасти Ладживерта, молодые люди из лицея имамов-хатибов почувствуют к тебе еще больше уважения. -- Ты когда-нибудь думал о том, что когда изо всех сил стараешься кого-либо убедить, -- сказала Кадифе совершенно изменившимся тоном, -- на самом деле говоришь то, во что никогда не верил сам? -- Может быть. Но сейчас мне так не кажется. -- И когда тебе в конце концов удастся уговорить этого человека, ты испытываешь чувство вины, что ты уговорил его, не так ли? Из-за того, что не оставил ему иного выхода. -- То, что ты видишь, -- это не безвыходное положение для тебя, Кадифе. Ты, как умный человек, видишь, что больше ничего не остается делать. Люди, окружающие Суная, повесят Ладживерта, и рука у них не дрогнет, и ты не можешь на это согласиться. -- Скажем, я сняла перед всеми платок, приняла поражение. Откуда будет ясно, что они отпустили Ладживерта? Зачем мне верить словам этой власти? -- Ты права. Я поговорю с ними об этом. -- С кем и когда ты поговоришь? -- После того как увижусь с Ладживертом, я опять пойду к Сунаю. Они оба помолчали некоторое время. Таким образом, стало совершенно ясно, что Кадифе приняла эти условия как есть. И все же Ка, чтобы убедиться в этом, посмотрел на часы, показывая их Кадифе. -- Ладживерт в руках НРУ или военных? -- Я не знаю. Но в любом случае особенной разницы нет. -- Военные могут и не пытать, -- сказала Кадифе. Она немного помолчала. -- Я хочу, чтобы ты отдал это ему. -- Она протянула Ка красную пачку "Мальборо" и выполненную в стиле ретро зажигалку, инкрустированную перламутром. -- Зажигалка моего отца. Ладживерту нравится прикуривать от нее. Ка взял сигареты, а зажигалку не взял. -- Если я отдам ему зажигалку, Ладживерт поймет, что я заходил к тебе. -- Пусть поймет. -- Тогда он поймет, что мы разговаривали, и спросит о твоем решении. А между тем я не смогу ему сказать, что я сначала повидал тебя и что ты согласилась снять платок, чтобы спасти его. -- Из-за того, что он на это не согласится? -- Нет. Ладживерт умен и обладает здравым смыслом настолько, чтобы согласиться на то, чтобы ты сняла платок для его спасения, и ты знаешь об этом. Но с чем он не согласится -- это с тем, что об этом спросили сначала не у него, а у тебя. -- Но это не только политический вопрос, это и вопрос человеческих отношений, связанных со мной. Ладживерт поймет это. -- Ты же знаешь, Кадифе, что даже если он и поймет, то захочет быть первым, кто примет решение. Он турецкий мужчина. И к тому же политический исламист. Я не могу пойти к нему и сказать: "Кадифе решила снять платок, чтобы тебя освободили". Он должен думать, что сам принял решение. Тогда я расскажу ему о предварительном решении снять платок, которое будет заключаться в том, что ты притворно наденешь парик, или о телевизионном монтаже. Он сразу же заставит себя поверить в то, что ты спасешь свое достоинство и что это будет выходом из ситуации. Он не может даже вообразить себе те темные места, где не совпадает твое понимание чести, не терпящее никакой фальши, с его практическим представлением о чести. Он вовсе не захочет услышать, что если ты снимешь платок, ты сделаешь это честно, не прикидываясь. -- Ты завидуешь Ладживерту, ты его ненавидишь, -- сказала Кадифе. -- Ты не хочешь даже считать его человеком. Ты как те люди светских взглядов, которые считают, что те, кто не европеизировался, примитивны, безнравственны, низший класс, и с помощью побоев пытаются сделать из них людей. Тебя обрадовало то, что я склоню голову перед военной силой, для того чтобы спасти Ладживерта. Ты даже не пытаешься спрятать этой аморальной радости. -- В ее глазах была ненависть. -- Раз уж по этому вопросу сначала должен принять решение Ладживерт, то почему ты, еще один турецкий мужчина, после Суная не пошел прямо к Ладживерту, а сначала пошел ко мне? Хочешь, я скажу? Потому что ты хотел сначала увидеть, как я по собственному желанию склоню голову. А это дало бы тебе превосходство перед Ладживертом, которого ты боишься. -- Правда, я боюсь Ладживерта. Но то, что ты сказала, несправедливо, Кадифе. Если бы я сначала пошел к Ладживерту и, как приказ, сообщил тебе его решение, чтобы ты сняла платок, ты бы не последовала этому его решению. -- Ты уже не посредник, ты человек, который сотрудничает с тиранами. -- Кадифе, я не верю ни во что, кроме необходимости без проблем уехать из этого города. И ты теперь ни во что не верь. Ты всему Карсу доказала, что ты умная, гордая и смелая. Как только мы выберемся отсюда, мы уедем с твоей сестрой во Франкфурт. Для того чтобы стать там счастливыми. Я говорю, делай то, что тебе нужно, чтобы быть счастливой. Вы с Ладживертом сможете жить весьма счастливо как политические ссыльные в каком-нибудь европейском городе, выбравшись отсюда. Я уверен, что и твой отец приедет следом. А для этого прежде всего тебе необходимо мне доверять. Пока он говорил о счастье, слезы, переполнявшие глаза Кадифе, закапали ей на щеки. Улыбаясь так, что это пугало Ка, Кадифе быстро стерла слезы ладонью. -- Ты уверен, что моя сестра уедет из Карса? -- Уверен, -- сказал Ка, хотя он вовсе не был уверен. -- Я не настаиваю, чтобы ты отдал зажигалку и чтобы ты сказал, что сначала видел меня, -- сказала Кадифе надменно и снисходительно, как принцесса. -- Но я хочу быть совершенно точно уверенной в том, что когда я сниму платок, Ладживерта отпустят. Гарантий Суная или какого-нибудь другого человека недостаточно. Все мы знаем турецкое государство. -- Ты очень умна, Кадифе. Ты -- человек, который больше всех в Карсе заслуживает счастья! -- сказал Ка. Вдруг ему захотелось сказать: "И еще Неджип заслуживал", но он тотчас об этом забыл. -- И отдай мне зажигалку. Может быть, если будет удобно, я отдам ее Ладживерту. Доверься мне. Когда Кадифе протягивала ему зажигалку, они неожиданно обнялись. В какой-то момент Ка с нежностью ощутил в своих руках тело Кадифе, более легкое и изящное, чем у ее сестры, и с трудом сдержался, чтобы не поцеловать ее. В тот же миг в дверь быстро постучали и он подумал: "Хорошо, что я сдержался". В дверях стояла Ипек, она сказала, что приехала военная машина, чтобы забрать Ка. Чтобы понять, что происходит в комнате, она долго, мягко и задумчиво смотрела в глаза Ка и Кадифе. Ка вышел, не поцеловав ее. Обернувшись в конце коридора с чувством вины и победы, он увидел, что сестры обнялись. 35 Я не являюсь ничьим агентом Ка и Ладживерт в камере Долгое время Ка не покидал образ Ипек и Кадифе, обнимавшихся в конце коридора. Когда военная машина, где он сидел рядом с водителем, остановилась на углу проспекта Ататюрка и проспекта Халит-паши, перед единственным в Карсе светофором, Ка с высокого сиденья увидел на втором этаже старого армянского дома, поодаль, сквозь щель между непокрашенной створкой окна, открытой для свежего воздуха, и занавеской, колыхавшейся от легкого ветра, вмиг увидел, как в рентгеновском свете, все детали тайного политического собрания, проводившегося внутри, и, когда взволнованная белокожая женщина отодвинула рукой занавеску и в гневе закрыла окно, с поразительной правильностью предположил, что происходит в освещенной комнате: два опытных воинствующих курдских националиста-предводителя в Карсе пытались убедить одного официанта из чайной, старший брат которого был убит во время вчерашних ночных налетов и который сейчас обливался потом рядом с печью, из-за обвязавшей все его тело изоляционной ленты марки Газо, что он сможет легко войти в Управление безопасности на проспекте Фаик-бея через боковую дверь и взорвать бомбу, которая была на нем. В противоположность тому, что предположил Ка, военный грузовик не свернул ни к этому Управлению безопасности, ни к пышному зданию Центра национальной безопасности, сохранившемуся с первых лет Республики, который находился чуть впереди, а, не сворачивая с проспекта Ататюрка и проехав проспект Фаик-бея, приехал в военный штаб, расположившийся прямо в центре города. Этот участок, где в 1960-х годах проектировался большой парк в центре города, после военного переворота в 1970-е годы был обнесен стеной и превращен в центр, застроенный жилищами военных, вокруг которых дети, которым негде было играть, катались на велосипедах среди чахлых тополей, новыми штабными строениями и учебными полосами, и таким образом дом, в котором останавливался Пушкин во время своего путешествия в Карс, и конюшни, которые спустя сорок лет после этого царь приказал построить для казачьей кавалерии, были спасены от разрушения (о чем написала близкая военным газета "Свободная родина"). Камера, в которой держали Ладживерта, была совсем рядом с этими историческими конюшнями. Военный грузовик высадил Ка перед старым, прекрасной архитектуры каменным зданием у склонившихся от тяжести снега ветвей старой дикой маслины. Внутри два вежливых человека, которые, как правильно понял Ка, были сотрудниками НРУ, прикрепили ему на грудь изоляционной лентой марки Газо примитивный диктофон, который по меркам 1990-х годов можно будет считать примитивным, и показали кнопку, чтобы включать его. В то же время они советовали вести себя так, будто он был расстроен из-за того, что сидевший внизу задержанный попал сюда, вести себя так, будто он хочет ему помочь, и совершенно без всяких шуток внушили ему, чтобы он заставил задержанного признаться в преступлениях, которые он совершал и организовал, записывая эти признания на пленку. Ка даже не подумал о том, что эти люди могли не знать главную причину, из-за которой его прислали сюда. На нижнем этаже маленького каменного здания, использовавшегося в царские времена в качестве штаба русской кавалерии, куда спускались по холодной каменной лестнице, была довольно большая, без окон камера, где несли наказание те, кто совершил дисциплинарные нарушения. Эта камера, которая в республиканский период какое-то время использовалась как маленький склад, а в 1950-е годы как образец убежища, которое может быть использовано в случае атомной атаки, показалась Ка гораздо более чистой и удобной, нежели он себе представлял. Хотя комната была довольно хорошо согрета электрическим обогревателем фирмы "Арчелик", который некогда подарил военным для удобства главный торговый представитель фирмы Мухтар, Ладживерт лежал на кровати, где он читал книгу, натянув на себя чистое военное одеяло. Увидев Ка, он встал с кровати, надел ботинки, из которых были вытащены шнурки, и с официальным видом, но все же улыбаясь, пожал ему руку и указал на столик из искусственного дерева у стены, с решимостью человека, готового к деловым переговорам. Они сели на стулья по краям маленького стола. Ка, увидев на столе оцинкованную пепельницу, до краев заполненную окурками, вытащил из кармана пачку "Мальборо" и протянул Ладживерту, сказав ему, что он выглядит совершенно спокойным. Ладживерт сказал, что его не пытали, и спичкой зажег сначала сигарету Ка, а потом свою. -- На кого на этот раз вы шпионите, сударь? -- спросил он, мило улыбнувшись. -- Я бросил занятие шпиона, -- ответил Ка. -- Теперь я занимаюсь посредничеством. -- Это гораздо хуже. Шпионы за деньги приносят различные ерундовые сведения, большая часть которых ни на что не годится. А посредники, из-за своей нейтральности, с умным видом вмешиваются во все дела. В чем твоя выгода? -- Уехать целым и невредимым из этого ужасного города Карса. -- Атеисту, приехавшему с Запада шпионить, сегодня только Сунай может дать такие гарантии. Так Ка понял, что Ладживерт видел последний номер городской газеты "Граница". Он возненавидел смешок Ладживерта из-под усов. Как мог быть этот воинствующий сторонник введения шариата таким веселым и спокойным, после того как попал в руки турецких властей (и к тому же с делами по двум преступлениям), на безжалостность которых так жаловался? Кроме того, Ка сейчас смог понять, почему Кадифе так влюблена в него. Ладживерт показался ему сейчас красивее, чем обычно. -- В чем вопрос посредничества? -- В том, чтобы тебя отпустили, -- сказал Ка и спокойно кратко изложил предложение Суная. Он совсем не рассказал о том, что Кадифе может надеть парик, когда будет снимать платок, или о других хитростях прямой трансляции, чтобы остался предмет для торга. Рассказывая о тяжести условий и говоря, что безжалостные люди, оказывающие давление на Суная, хотят при первом же удобном случае повесить Ладживерта, Ка чувствовал, что получает удовольствие и из-за этого испытывает чувство вины. Он добавил, что Сунай из чокнутых и что, когда снег растает и дороги откроются, все вернется на свои места. Впоследствии он спросит себя, сказал ли он это, чтобы чем-то понравиться сотрудникам НРУ, или нет. -- Становится понятным, что единственной возможностью спасения для меня является придурковатость Суная, -- сказал Ладживерт. -- Да. -- Тогда скажи ему: я отказываюсь от его предложения. А тебя благодарю за то, что ты взял на себя труд прийти сюда. В какой-то момент Ка подумал, что Ладживерт встанет, пожмет ему руку и выставит его за дверь. Наступила тишина. Ладживерт спокойно раскачивался на задних ножках своего стула. -- Если ты не сможешь выбраться целым и невредимым из этого отвратительного города Карса, так как роль посредника тебе не удалась, это будет не из-за меня, а из-за того, что ты болтал, хвалясь своим атеизмом. В этой стране человек может хвалиться своим атеизмом, только если у него за спиной стоят солдаты. -- Я не тот, кто хвалится атеизмом. -- Тогда хорошо. Они вновь помолчали и покурили. Ка почувствовал, что не остается ничего, кроме как встать и уйти. -- Ты не боишься смерти? -- спроси