оставшегося с византийских времен водохранилища; Галип узнал об этом из статьи Джеляля, в которой тот с возмущением светского человека и вольтерьянской насмешкой описывал "гнусавого сутулого адвоката", посещающего тайные сборища. Читая статью Джеляля, в которой тот вспоминал о днях, что он провел в пахнущей клеем и бумагой мастерекой переплетчика, где работал после ухода из кинотеатра "Шех-задебаши", Галип наткнулся на слова, казалось относящиеся к нему. Это была расхожая фраза, которую произносили все журналисты, вспоминая о своем горьком или счастливом детстве: "Я читал все, что попадало мне в руки". Это относилось не к Джелялю тех лет, когда он работал у переплетчика, а к Галипу, который читал все написанное Джеля-лем и о Джеляле, что попадало ему в руки. До самой полуночи, до выхода из квартиры, Галип все время думал об этой фразе, он воспринял ее как подтверждение того, что Джеляль знал, чем он тогда занимался. И с этой точки зрения неделя его поисков показалась ему уже не попыткой найти Рюйю, а частью игры, которую затеял с ним Джеляль (а возможно, и Рюйя). В полночь ему захотелось поскорее выбраться отсюда не только потому* что от напряженного чтения невыносимо болели глаза, но и потому, что на кухне он не нашел никакой еды. Он вынул из шкафа у двери и надел темно-синее пальто Джеляля: если привратник Исмаил и его жена Камер еще не спят, увидев сонными глазами ноги и это пальто, они решат, что вышел Джеляль. Не зажигая света, он спустился по лестнице: в низком окошке привратника, выходящем на входную дверь, света не было. Так как у него был ключ только от квартиры, парадное он не закрыл, а только прикрыл дверь. Ступив на тротуар, он вдруг почувствовал страх: сейчас из темноты выйдет человек, звонивший по телефону, о котором он старался не думать все это время. Он представил, 4fо в руках этого человека, который, как он догадывался, не будет незнакомым, окажется не папка с документами, подтверждающими подготовку нового военного переворота, а что-то гораздо более ужасное, например орудие убийства; но на улице никого не было. Он не мог избавиться от чувства, что человек, звонивший по телефону, будет следить за его передвижениями по улицам. Нет, он не ставил себя ни на чье место. "Я все вижу так, как есть", - подумал он, проходя мимо полицейского участка. Он долго шел по улицам; по мостовым текли, смешиваясь с тающим снегом и издавая печальные звуки, потоки воды, вырывавшиеся из водосточных труб; он шел под каштанами, тополями и чинарами, прислушиваясь к своим шагам и шуму, доносящемуся из кофеен; добравшись до Каракея, он насытился, съев курицу, суп и кадаиф1, купил фрукты, хлеб и сыр и вернулся в дом Шехрикальп. Загадки на лицах Обычно людей различают по лицам. Льюис Кэрролл Когда Галип садился за стол, заваленный газетными вырезками, настроение у него не было столь оптимистичным, как вчера утром. Он включил телефон, вспомнил телефонный разговор с человеком, который называл себя Махиром Икинджи. Слова человека о "сундучном убийстве" и военном перевороте заставили Галипа вспомнить о некоторых статьях Джеляля. Он вытащил их из коробки, прочитал внимательно и вспомнил некоторые статьи и отдельные места в статьях Джеляля, где говорилось о разных Махди. Отыскивать эти места, разбросанные по разным статьям, пришлось долго. Галип устал, будто провел за столом целый рабочий день. Когда в начале шестидесятых годов Джеляль в своих статьях приветствовал военный переворот, он, видимо, помнил слова Мевляны: писатель, желающий внушить читательской массе какую-то идею, должен поднять ее из глубин читательской памяти, как обломки потерпевшего крушение галеона, веками лежащие на дне Черного моря! Читая то, что написал Джеляль на основе исторических источников, Галип, как хороший читатель, ждал, что придут в движение глубинные пласты его памяти, но оживилось только воображение. Он читал о том, как двенадцатый имам запугал на Капалычарши ювелиров, пользующихся неверными весами; о том, как сын шейха, вошедший в "Историю" Силяхтара (Силяхтар Мехмет Ага (1658-1724) - турецкий историк и писатель), объявленный своим отцом Махди, с помощью курдских пастухов и кузнецов захватывал крепости; о том, как помощник посудомойки увидел во сне Мухаммеда, сидящего на заднем сиденье белого открытого "кадиллака", едущего по грязным мостовым Бейоглу, и после этого объявил себя Махди, чтобы поднять проституток, цыган, карманников, несчастных, бездомных, детей, торгующих сигаретами, и чистильщиков обуви против бандитов и негодяев; Галип отчетливо видел цвет прочитанного: это был цвет красной черепицы и померанцевого рассвета его собственной жизни и мечтаний. Некоторые тексты оживляли в его памяти картинки прошлого: читая, например, о Лжемехмете Ав-джи, который объявил себя наследником, потом падишахом, а потом и пророком, он вспомнил, как однажды вечером Рюйя сонно улыбалась, а Джеляль рассуждал о том, что нужно, чтобы написать статью "под Джеляля" (это может сделать тот, кто сумеет пользоваться моей памятью, сказал он тогда). Вспомнив это, Галип вдруг испугался, почувствовал, что его вовлекают в игру, грозящую смертью. Тут зазвонил телефон, и, конеч но, звонил тот же человек. -Я рад, что вы включили телефон, Джеляль-бей! - сказал знакомый голос человека средних лет. - Я даже думать не хочу, что ты можешь быть не в городе, не в стране в такие дни, когда в любой миг может произойти непоправимое. - До какой страницы справочника ты дошел? -Я усиленно занимаюсь этим, но дело идет медленнее, чем я предполагал. Часами глядя на цифры, человек начинает задумываться о вещах, о которых раньше не думал. Я начал замечать в цифрах волшебные формулы, определенный порядок, повторение комбинаций. И моя работа идет не так быстро. - А лица видишь? - Да, но лица появляются в результате сочетаний некоторых цифр. Цифры не всегда разговаривают, иногда они молчат. Иногда я слышу, как мне что-то шепчут четверки, шагая одна задругой. Выстраиваются по две, удваиваются, распределяются симметрично по клеткам, и смотришь-вышло шестнадцать. А на освобожденные ими места вступают семерки, и они тоже нашептывают что-то свое. Наверно, это случайные глупые совпадения, но разве Тимур, сын Йылдырыма, имеющий телефонный номер 140-22-40, не заставит тебя вспомнить анкарскую битву 1402 года (Битва турецкого султана Баязида I с монгольским правителем Тимуром (Тамерланом), состоявшаяся 28 июля 1402 г), а заодно и то, что Йылдырым, победив варвара Тимура, взял к себе в гарем его жену? Справочник сросся со всей нашей историей, со Стамбулом! Мне это интересно, я медленно переворачиваю страницы, но в конце концов доберусь до тебя, так как знаю, что только ты можешь остановить самый опасный заговор. Только ты, Джеллль-бей, можешь остановить этот военный переворот, потому что ты натянул тетиву лука, стрела которого привела его в движение! - Почему? - Когда мы разговаривали в прошлый раз, я не сказал, что они напрасно верили в Махди, ждали Его. Их всего горстка, этих военных, но они прочитали некоторые старые рукописи. Причем прочитали с верой, как я. Вспомни свои статьи начала ) 961 года, просмотри статью-подражание "Великому инквизитору", посмотри конец статьи, где ты насмехаешься, глядя на идиллическое изображение семейного счастья на лотерейных билетах (мать вяжет, отец читает газету - возможно, твою статью, сын делает уроки, бабушка и кошка дремлют у печки. Если все счастливы, если все семьи такие же, как моя, почему тогда продается так много лотерейных билетов?). Перечитай свои тогдашние статьи о кино. Почему ты так издевался над отечественными фильмами? Почему, когда ты смотрел эти фильмы, рассказывающие нам о нас, на которые ходило так много людей, ты видел только флаконы одеколона, стоящие на комоде рядом с кроватью, фотографии, выставленные на подернутом паутиной пианино, на котором никто не играет, открытки, воткнутые по краям зеркала, фигурки спящих собак на радиоприемнике? - Не знаю. -Прекрасно знаешь! Ты показывал все это как знаки нашей нищеты и падения. Ты одинаково писал о старых вещах, выбрасываемых в пространство между домами, о семьях, которые жили в одном доме, о поженившихся двоюродных брате и сестре, о креслах, покрытых чехлами, чтобы не изнашивались: все это ты представлял как постыдные знаки падения, пошлость, в которой мы погрязли. Но потом в так называемых "исторических" статьях ты давал понять, что всегда есть надежда на спасение; даже в самый тяжелый день может появиться некто, кто сумеет вытащить нас из нищеты. Спаситель, который жил много веков назад, воскреснет и вернется в Стамбул в образе Мевляны Джа-лалиддина, Шейха Галипа или журналиста! -- Сейчас-то ты чего от меня хочешь? - Я хочу просто увидеть тебя. - Зачем? Ведь на самом деле у тебя нет никаких документов? - Я хочу увидеть тебя, я все объясню. - Я кладу трубку... - Умоляю, - сказал голос озабоченно и уныло, - если я встречусь с тобой, я все расскажу. Галип выключил телефон. Он достал из шкафа в коридоре ежегодник, на который обратил внимание еще вчера, и сел в кресло, куда садился вечерами, вернувшись с работы, усталый Джеляль. Он держал в руках добротно переплетенный ежегодник военного училища за 1947 год: помимо фотографий и высказываний Ататюрка, Президента, начальника Генерального штаба, командующих армиями и начальника училища, здесь были фотографии слушателей. Переворачивая переложенные папиросной бумагой страницы, он не знал точно, почему после телефонного разговора ему захотелось посмотреть этот ежегодник, но, разглядывая его, он думал о том, что все эти люди и их глаза были поразительно похожи друг на друга, совсем как фуражки на головах и знаки различия в петлицах. Большинство из тех, кто готовил в шестидесятых годах окончившийся неудачей военный переворот-кроме пашей, которые, не подвергая свою жизнь опасности, издалека поощряли бунтарей, - должны были быть среди молодых офицеров, чьи фотографии были напечатаны в этом ежегоднике. Когда стемнело, Галип принес в кабинет все ежегодники, альбомы и фотографии из газет и журналов, что сумел найти в шкафу; поставив перед собой коробки, забитые фотографиями, он рассматривал их и словно пьянел от представшей перед ним картины. "Что может быть значительнее, красноречивее и интереснее, чем фотография, документ, запечатлевший выражение человеческого лица?" - подумал Галип. Он думал с непонятной грустью, что даже в самых "пустых" лицах, глубина выражения и смысл которых были вытравлены искусной ретушью, все равно остаются следы чего-то, что невозможно объяснить словами: старательно спрятанной тайны, истории, полной воспоминаний и страха, потому что это отразилось в глазах, бровях, во взгляде. Галип готов был расплакаться, глядя на изумленное и счастливое лицо обойщика, выигравшего главный приз Национальной лотереи, страхового агента, ударившего жену ножом, или турецкой королевы красоты, получившей третье место в Европе. Галип встал из-за стола и пересел в кресло, чтобы было легче рассматривать лица на фотографиях, собранных Джелялем за тридцать лет, которые стали для него отражением того нового мира, где он хотел жить. Он стал без разбора доставать из коробки фотографии и рассматривать лица, стараясь не видеть в них тайн и знаков. И каждое лицо стало казаться просто лицом: с носом, глазами, ртом, как на фотографиях для документов. Иногда он засматривался, например, на печальное красивое лицо женщины со страховым свидетельством в руке, и его охватывала тоска, но он тут же переводил взгляд на другую фотографию, которая не выражала никакой горечи и за которой не проглядывала история, а была просто фотографией. Чтобы не оказаться под влиянием историй, отраженных на лицах, он не читал тюдпиеи под фотографиями и пометки Джеляля, сделанные на них и рядом. Он заставлял себя видеть на фотографиях только карты человеческих лиц, и это длилось довольно долго; на Нишанташи начался час пик, а он все смотрел и смотрел, и из глаз его лились слезы; когда он оторвался от своего занятия, оказалось, что он просмотрел лишь незначительную часть фотоархива Джеляля. Палач и плачущее лицо Не плачь, не плачь, ну пожалуйста, не плачь. Холит Зия Почему мы не выносим вида плачущего мужчины? Мы видим плачущую женщину, это нам понятно, мы знаем, что женщина-создание чувствительное, она имеет право на слезы. Плачущий же мужчина ужасает нас, наводит на мысль о безысходности. Как будто человек исчерпал себя, все свои возможности, рушится его мир - как это бывает, например, со смертью любимой женщины, - или он живет в каком-то особенном мире, никак не совпадающем с нашим; есть в мужском плаче что-то тревожное, даже пугающее. Всем известно, какой ужас и удивление мы испытываем, когда хорошо знакомая нам карта, которую мы называем лицом, вдруг оказывается совершенно неведомой страной. Подобный сюжет мне попался в шестом томе истории Наймы (Найма (1655-1716) - османский историк). Не так давно, лет триста назад, весенней ночью к крепости Эрзурум приближался на коне Кара Омер, самый знаменитый палач того времени. Двенадцать дней назад ему сообщили решение падишаха и вручили фирман: на него возлагали обязанность осуществить смертную казнь Абди Паши, управляющего крепостью Эрзурум. Он был доволен: расстояние Стамбул - Эрзурум, на которое в эту пору мог уйти и месяц, он преодолел за двенадцать дней. Весенняя ночная прохлада приятно освежала, однако его охватило внутреннее оцепенение, не свойственное ему перед исполнением службы; он чувствовал, что непривычная робость, нерешительность, смутное предчувствие проклятия могут помешать ему достойно сделать свое дело. Работа его была не из легких: надо войти в помещение, полное людей незнакомого ему паши, передать фирман, причем сделать это уверенно, так чтобы паша и его окружение поняли тщетность сопротивления решению падишаха; если паша почувствует хоть на миг неуверенность палача, его тут же убьют. Палач был человек исключительно опытный: за тридцать лет работы он казнил около двадцати наследников престола, двух садра-замов3, шестерых визирей, двадцать три паши и прочего люда-виновного и невиновного, честных и воров, женщин, мужчин, детей, стариков, христиан, мусульман-более шестисот человек; тысячи людей он подверг пыткам. Утром перед въездом в город он сошел с коня на берегу реки и под веселый птичий гомон совершил омовение и намаз. Он редко молился и просил у Аллаха помощи в делах. Всемогущий, как всегда, принял молитву своегоусердного раба. Все шло своим чередом. Паша сразу узнал палача по петле у пояса и красному войлочному колпаку, понял, что его ждет, и покорился судьбе. Возможно, он знал свою вину и давно был готов к такому повороту событий. Паша прочитал приговор не менее десяти раз и всякий раз со все большим вниманием (так поступали все, кто действовал по правилам). Прикоснулся губами к фирману и приложил его ко лбу (это был жест, рассчитанный на окружающих, палач счел его неуместным). Сказал, что хочет почитать Коран и совершить намаз (так обычно поступали искренне верующие или те, кто хотел потянуть время). После намаза, со словами "Помните обо мне", паша снял с себя драгоценные кольца, камни, булавки и раздал окружающим -чтобы все это не досталось палачу (поступок тех, кто очень цеплялся за жизнь и был настолько глуп, что с ненавистью относился к палачу). Как и большинство приговоренных, он пытался сопротивляться, когда ему на шею набросили петлю, но получил удар в челюсть, осел и уже покорно ждал смерти. Он плакал. В этом не было ничего необычного, плакали почти все жертвы, но в плачущем лице паши было нечто такое, что палач смутился - впервые за тридцать лет. И впервые за тридцать лет он сделал то, чего не делал никогда: перед тем как удавить жертву, накинул ей на лицо кусок ткани. Так поступали другие палачи, но он всегда осуждал их: он считал, что палач должен до конца смотреть в глаза жертвы, только тогда работа будет сделана быстро и качественно. Удостоверившись в смерти, палач, не теряя времени, отделил специальной бритвой, называемой "шифре", голову покойника от тела и положил ее в привезенную с собой волосяную торбу с медом: он должен будет предъявить голову в целости и сохранности в качестве доказательства выполненного поручения. Аккуратно погружая голову в торбу, он еще раз увидел плачущие глаза паши; выражение этого лица внушало ему необъяснимый ужас: оно стояло перед глазами палача до самого конца жизни, который, кстати сказать, был не так уж далек. Вскочив на коня, палач выехал из города: у него всегда было желание поскорее удалиться от места казни на расстояние хотя бы двух дней пути, чтобы не слышать горестных воплей, сопровождающих церемонию предания земле тела жертвы. Через полтора дня непрерывного пути он добрался до крепости Кемах (Крепость в Восточной Анатолии). Поел в караван-сарае, заперся в комнате со своей торбой и лег спать. Палач проспал глубоким сном полдня; во сне он видел себя в городе своего детства Эдирне: он подошел к огромной банке сваренного матерью варенья из инжира, аромат которого во время варки заполнял не только дом и двор, но и весь квартал, и тут увидел, что зеленые кружочки - не плоды инжира, а глаза плачущего лица; он чувствовал себя виноватым оттого, что видит выражение ужаса на плачущем лице, словно свершилось что-то неправедное; он открыл крышку банки и застыл в страхе, услышав мужские рыдания. На следующий день, когда он ночевал в другом караван-сарае, ему приснился один из вечеров в юности: он шел по улице Эдирне перед закатом солнца. Друг, имени которого он никак не мог вспомнить, привел его сюда посмотреть, как на одном конце неба садилось солнце, а на другом поднималась бледная полная луна. Когда солнце зашло, круг луны стал делаться ярче, ярче, а потом на нем проступило отчетливо видное лицо плачущего человека. Улицы Эдирне сразу превратились в беспокойные улицы другого города, и все непонятней становилось, как луна могла превратиться в плачущее лицо. Утром ему показалось, что увиденное во сне связано каким-то образом с его жизнью. Зато время, что он работал палачом, он видел лица тысяч плачущих мужчин, но ни одно из них не пробудило в нем жестокости, страха или чувства вины. В противоположность тому, что о нем думали, вид жертв огорчал и печалил его, но он тут же подавлял эти чувства доводами разума: он совершает вынужденный и справедливый акт, и иначе нельзя. Он был уверен, что жертвы, которым он отрезал головы, ломал шеи, душил, лучше палачей знали цепочку причин, приведших их к смерти. Нет ничего более невыносимого, чем вид мужчин, с рыданиями и мольбами, в слезах идущих к смерти. Он не уподоблялся глупцам, которые презирали плачущих мужчин, считая, что приговоренные к смерти должны вести себя гордо и говорить смелые слова, которые войдут в историю и легенды, но и не поддавался парализующей жалости, как другие, не способные понять случайной и неотвратимой жестокости жизни. Что же мучило его во сне? Солнечным сияющим утром, проезжая по скалам над пропастями с привязанной к седлу волосяной торбой, палач вспомнил нерешительность, охватившую его перед въездом в Эрзурум, и смутное предчувствие проклятья; вспомнил, как на лице, которое надлежало забыть, он увидел тайну, заставившую его перед удушением прикрыть лицо жертвы куском грубой ткани. Потом, на протяжении долгого дня, пока он гнал коня среди скал поразительных очертаний (парус, кастрюля, лев с деревом инжира вместо головы), среди незнакомых сосен и берез, по странного вида гальке по краям холодных, как лед, рек в ущельях, он ни разу больше не подумал о выражении лица в торбе, притороченной к седлу. Мир вокруг был какой-то удивительный, совсем новый, неведомый прежде. Деревья были похожи на темные тени, бессонными ночами шевелящиеся в его воспоминаниях; он впервые обратил внимание на то, что невинные пастухи, пасущие стада овец на зеленых холмах, держат головы на плечах так, будто это вещь, принадлежащая другому. Вдруг увидел, что маленькие, в десять домов, деревеньки, раскинувшиеся у подножья гор, напоминают обувь, выстроившуюся у дверей мечети. Облака, словно сошедшие с миниатюр, поднимались прямо над вершинами фиолетовых гор на западе, куда он доберется только через полдня, как бы показывая ему, что мир - это пустыня. Теперь он понимал, что все вокруг - растения, предметы, испуганные зверьки - это знаки мира, старого, как воспоминания, пустынного, как безнадежность, и пугающего, как кошмар. Когда по мере его продвижения на запад длинные тени приобрели другой смысл, он почувствовал, что в воздух просачиваются знаки, признаки непонятной тайны. В следующем караван-сарае, куда он добрался, когда стемнело, он поел, но почувствовал, что не сможет лечь спать, закрывшись в комнате, наедине с торбой. Он знал, что ему не дает покоя это полное отчаяния лицо, которое снова будет плакать, напоминая ему о происшедшем, как это случалось каждую ночь; он боялся, что пугающий сонбудет опять наступать на него медленно, постепенно, как зреет нарыв, а потом растекаться, как гной из раны. Он немного отдохнул среди людей в караван-сарае, с удивлением разглядывая их лица, и продолжил путь. Ночь была холодная, безмолвная и безветренная; деревья и кусты стояли не шелохнувшись; усталый конь не торопясь шел по знакомой дороге. Долгое время он ехал бездумно, как в старые счастливые времена, ничто не тревожило его: возможно, это было из-за кромешной тьмы (так он подумает потом). Но когда из-за облаков выглянула луна, деревья, скалы, тени снова стали превращаться в знаки неразрешимой загадки. Палача не пугали печальные камни на кладбищах, одинокие сиротливые тополя, волчий вой в ночной глуши. Пугало другое: мир будто хотел что-то поведать ему, открыть какой-то смысл, но все терялось, как в туманном сне. Под утро палач услышал звуки, похожие на рыдания. Когда по-настоящему рассвело, он подумал, что шумит поднявшийся вдруг ветер, играя в ветвях деревьев, но потом решил, что это ему чудится из-за усталости и бессонницы. К полудню стало очевидно, что рыдания доносятся из притороченной к седлу торбы; тогда он слез с коня, как поднимаются с теплой постели, чтобы прикрыть скрипящие в ночи, действующие на нервы окна, и покрепче затянул веревки, которыми была привязана к седлу торба. Не помогло. А потом, когда полил страшный ливень, он не только слышал рыдания, но и словно ощутил на своих щеках слезы, капающие с плачущего лица. Снова выглянуло солнце, и он понял, что тайна мира связана с тайной плачущего лица. Казалось, прежний мир, понятный и знакомый, держался на понятном и простом выражении лиц, а после появления того странного выражения на плачущем лице смысл мира исчез, оставив палача в пугающем одиночестве: такое недоумение испытывает человек, когда на его глазах неожиданно с треском разбивается заветная чаша или хрустальный кувшин. Пока одежды его обсыхали на солнце, палач решил, что для того, чтобы все вернулось к старому порядку, необходимо изменить выражение лица паши. Хотя он знал, что закон его профессии предписывал привезти отрубленную и сразу помещенную в торбу с медом голову в Стамбул без промедления и изменений, как она есть. После еще одной проведенной в седле без сна безумной ночи, наполненной звуками непрекращающихся рыданий, доносившихся из торбы, палач обнаружил, что все вокруг сильно изменилось, чинары и сосны, размытые дороги, деревенские колодцы будто в ужасе шарахались от него, они были из другого, совершенно незнакомого ему мира. В полдень, очутившись в заброшенной деревне, он на ходу машинально проглотил предложенную ему еду, а когда отъехал от деревни и прилег под деревом, чтобы дать отдохнуть коню, то понял: то, что он всегда считал небом, на самом деле странный голубой купол, которого он раньше никогда не видел. После захода солнца он отправился дальше, ему предстояло еще шесть дней пути. Однако палач чувствовал, что, если ему не удастся прекратить рыдания в торбе, изменить выражение плачущего лица, совершить некое волшебное действо, которое вернет миру старые, знакомые очертания, он никогда не доберется до Стамбула. Увидев в темноте колодец на краю деревни, из которой доносился лай собак, он спрыгнул с коня, отвязал торбу и, осторожно держа за волосы, вытащил из меда голову. Старательно, как обмывают новорожденного младенца, обмыл ее колодезной водой, куском материи аккуратно вытер волосы, лицо и взглянул на него при свете полной луны: на нем было все то же выражение безысходной тоски; плач продолжался. Он положил голову на край колодца, пошел к коню, достал из дорожной сумы свои профессиональные орудия: два ножа и палки для пыток с железными крючьями. Вернулся. Орудуя ножами, постарался исправить уголки рта. После долгих стараний ему удалось изобразить чуть заметную улыбку. Тогда он взялся за более тонкую работу: принялся раскрывать горестно прикрытые глаза. Мучительными усилиями он добился того, что улыбка расползлась по всему лицу. Он мог наконец отдохнуть. Почему-то он обрадовался, увидев синяк на челюсти паши в том месте, куда он ткнул его кулаком перед тем, как удушить. С торжеством ребенка, сумевшего добиться своего, он побежал к коню и положил в суму инструменты. Когда он вернулся к колодцу, головы на месте не было. Сначала он принял это за шутку улыбающегося лица. Потом, сообразив, что голова упала в колодец, не раздумывая, побежал к ближайшему дому и стуком в дверь разбудил хозяев. Старик отец с молодым сыном, увидев перед собой человека в одеянии палача, в страхе повиновались его приказам. До утра они возились втроем, пытаясь достать голову из не слишком глубокого колодца. На рассвете сын, спущенный в колодец на обвязанной вокруг пояса "душе-губной" веревке, с ужасом поднял наконец голову, держа ее за волосы. Голова была мокрая, но не плачущая. Палач спокойно обтер ее, опустил в торбу с медом и, довольный, уехал на запад, сунув отцу с сыном несколько курушей. Взошло солнце, в распускающихся по весне деревьях щебетали птицы, мир стал прежним знакомым миром, и палач испытал огромную, как небо, радость жизни; он преисполнился ликования. Рыданий из торбы не слышалось. Перед полуднем палач спешился на берегу озера среди поросших соснами холмов, лег и впервые за много дней погрузился в настоящий глубокий сон. Перед тем как уснуть, он подошел к озеру, посмотрел на свое лицо в зеркале воды и еще раз убедился, что мир вернул себе прежние очертания. Через пять дней в Стамбуле, когда свидетели, лично знакомые с казненным, скажут, что вынутая из волосяной торбы голова не принадлежит Абди Паше и улыбчивое выражение совершенно ему не присуще, палач вспомнит отражение своего счастливого лица в зеркале озера. Его обвинят в том, что он получил от Абди Паши взятку и умертвил вместо него кого-то другого, возможно невинного пастуха, а чтобы подделка не открылась, пытался перекроить лицо; он не отрицал ни одного из обвинений, понимая, что это совершенно бесполезно: он увидел, как вошел палач, который сейчас отделит от туловища его голову. Весть о том, что вместо Абди Паши казнили невинного пастуха, разнеслась быстро, настолько быстро, что второго палача, посланного в Эрзурум, встретил лично Абди Паша и тут же приказал убить его. Так началось восстание Абди Паши, про которого иногда, читая буквы на его лице, говорили, что он лжепаша. Восстание длилось двадцать лет, и за это время лишились головы шесть с половиной тысяч человек. Тайна буке и забытая тайна Тысячи, тысячи тайн будут открыты, Когда тайное лицо покажет себя. Аттар К тому времени, как наступил вечер и перестал звучать сердитый свисток полицейского, регулирующего движение на площади Нишак, Галип уже так долго рассматривал фотографии, что чувство тоски и горечи, вызываемое в нем лицами соотечественников, притупилось; слезы больше не лились из его глаз. Не возникало и волненья, радости и веселости, пробуждаемых некоторыми лицами; будто он ничего больше не ждал от жизни. Он глядел на фотографии с безразличием человека, утратившего память и надежды, не имеющего будущего. В доме царила абсолютная тишина: казалось, она зародилась где-то в глубине сознания, а потом, постепенно разрастаясь, охватила тело и все вокруг. Он принес с кухни хлеб с сыром и холодный чай и стал есть, продолжая рассматривать фотографии, роняя на них крошки. На смену дневным шумам города пришли голоса ночи: теперь он мог слышать мотор холодильника, звук опускаемого на другом конце улицы ставня, смех, долетавший из лавки Алааддина. Он прислушивался к торопливому стуку каблучков по мостовой, продолжал смотреть на фотографии, уже ничего не переживая, безразличный и к звукам, и к тишине. "Чтобы быть похожим на героев детективных романов, постоянно находящих следы убийцы среди вещей,-устало рассуждал Галип, - достаточно верить, что предметы вокруг человека хранят его тайны". Из шкафа в коридоре он достал коробку, где Джеляль собрал книги, брошюры, вырезки из газет и журналов и фотографии, относящиеся к секте хуруфитов, и сел изучать их. Он увидел лица, нарисованные арабскими буквами: глаза из "ба", и "айн", брови из "з" и "р", носы из "алиф"; Джеляль выписывал буквы тщательно, как ученик, недавно освоивший старую графику. На страницах книги, отпечатанной литографским способом, плачущие глаза были выполнены буквами "ба" и "джим", точка буквы "джим" стала слезой, падающей на край страницы. Те же буквы легко прочитывались на бровях, глазах, носу и губах лица, изображенного на старой черно-белой неотретушированной фотографии, под которой Джеляль разборчиво написал имя одного из шейхов Бекташи. Га-лип разглядывал выведенные буквами таблички "О, вечная любовь!" и нарисованные - так же, буквами - галеры, качающиеся в бурном море, молнии, устремленные с неба вниз, как взгляд, пронзительные пугающие лица, вплетенные в ветви деревьев бороды. Он не спеша перебирал фотографии: бледные лица с выколотыми глазами, невинные младенцы, на краешках губ которых буквами отмечены следы греха, грешники с начертанным на лбу страшным будущим. Он увидел задумчивое выражение на лицах повешенных бандитов и премьер-министров в белых рубашках смертников с табличками на шее, глядящих вниз на землю, до которой не доставали их ноги; выцветшие фотографии читателей, усмотревших разврат в подведенных глазах известной кинозвезды; читатели, считающие себя похожими на падишахов, пашей, Рудольфе Валентине и Муссолини, присылали свои фотографии, отметив на них соответствующие буквы. В одной из статей Джеляль зашифровал читателям послание, раскрывающее особый смысл и особое место буквы "х" в слове "Аллах"; читатели, разгадавшие это послание, прислали длинные письма, где пытались доказать, что заниматься недели, месяцы и годы словами "утро", "лицо", "солнце", чтобы разъяснить симметричное их начертание, - все равно что поклоняться идолам. В коробке он обнаружил фотографии основателя секты хуруфи Фазлаллаха Астарабади, снятые с миниатюр и дополненные буквами, арабскими и латинскими; расписанные также словами и буквами фотографии футболистов и киноактеров хранились в пакетах из-под вафель и разноцветной, жесткой, как резиновая подметка, жвачки, продававшихся в лавке Алааддина; тут же были присланные Джелялю читателями фотографии убийц, грешников и шейхов. По надписям на обратной стороне фотографий легко было определить, что они присланы для рубрики "Ваше лицо - ваша личность", которую Джеляль вел в начале шестидесятых годов одновременно с рубрикой "Хочешь - верь, хочешь - не верь"; часть фотографий была прислана в ответ на призыв Джеляля: мы хотим видеть фотографии наших читателей и напечатать некоторые из них в нашей рубрике! Люди на фотографиях смотрели в камеру так, будто вспоминали далекое прошлое или увидели на миг сверкание зеленоватой молнии на далеком черном фоне едва видимого горизонта; так, будто привычно наблюдали свое будущее, медленно тонущее в черном болоте; так, будто знали, что утраченная память никогда больше к ним не вернется. Галип догадывался, почему Джеляль обозначал буквы на всех этих фотографиях, но когда он хотел эту догадку использовать как ключ, чтобы понять, что связывает его с Джелялем и Рюйей, с этой нереальной квартирой, определить собственное будущее, его сознание тут же застывало, как лица, запечатленные на фотографиях, а факты, которые необходимо было связать между собой, терялись в тумане смысла, отмеченного на лицах. Из литографированных книг и брошюр с большим количеством опечаток он узнал о жизни Фазлаллаха, основателя секты хуруфи и пророка хуруфитов: родился в 1339 году в Хорасане, в Астарабаде, недалеко от Каспийского моря. В восемнадцать лет был суфием, совершил хадж, стал мюридом некоего шейха по имени Хасан. Галип читал, как Фаз-лаллах набирался опыта, путешествуя по городам Азербайджана и Ирана, вникал в содержание его разговоров с шейхами Тебриза, Ширвана и Баку и чувствовал, что у него в душе растет неодолимое желание "начать сначала" собственную жизнь по примеру, описанному в этих книгах. Сбывшиеся впоследствии предвидения Фазлаллаха относительно собственной жизни и смерти и новая жизнь, которую хотел начать он сам, казались Галипу чем-то вполне обычным. Фазлаллах сначала прославился толкованием снов. Однажды во сне он увидел, как два удода смотрят с дерева на него и пророка Сулеймана; сны Фазлаллаха и Сулеймана перемешались, а две птицы на дереве соединились в одну. В другой раз он увидел во сне, что в пещеру, где он укрылся, к нему придет дервиш, и в самом деле к нему пришел дервиш и сказал, что видел его во сне: они вдвоем читали книгу и, когда переворачивали страницы, видели в буквах свои лица, а когда смотрели друг на друга, то на лицах видели буквы из книги. Согласно Фазлаллаху, звук - это разделительная черта между бытием и небытием, потому что все, до чего можно дотронуться рукой, перейдя из мира невидимого в мир материальный, имеет свой звук: чтобы понять это, достаточно ударить друг о друга самые "беззвучные" предметы. Наиболее развитая форма звука есть слово; высокое понятие, волшебство, называемое "словом", состоит из букв. Буквы, означающие как смысл и суть бытия, так и образ Аллаха на земле, можно отчетливо рассмотреть на человеческом лице. От рождения на нашем лице есть две брови, два века, обрамленных ресницами; вместе с линией в верхней части лба, откуда начинают расти волосы, получается семь линий. По мере взросления к этим знакам добавляются новые линии, и их становится четырнадцать; если удвоить это число, станет ясно, что отнюдь не случайны двадцать восемь букв, которыми передано в Коране то, что говорил Мухаммед. А чтобы получить тридцать две буквы языка фарси, на котором Фазлаллах говорил и написал свою известную "Книгу о Вечном", оказывается, следует более внимательно изучить линию волос и линию под подбородком и, разделив их надвое, воспринимать как две отдельные буквы; прочитав об этом, Галип понял, почему на некоторых фотографиях лица и волосы разделены посередине надвое, как пробор набриллиантиненных волос у актеров из американских фильмов тридцатых годов. Все выглядело очень простым, и Галипу понравилась эта детская игра в наивность, он подумал, что понимает, почему Джеляля влекло к играм в буквы. Совсем как "Он" из статьи Джеляля, Фазлаллах объявил себя спасителем, пророком, Мессией, которого ожидали иудеи и к сошествию с неба которого готовились христиане, и одновременно Махди, появление которого возвестил Мухаммед; он собрал в Исфагане семь человек, поверивших в него, и начал проповедовать свое учение. Галип ощущал внутреннее успокоение, когда читал, как Фазлаллах ходил от города к городу и разъяснял, что нет на земле места, где можно сразу понять смысл наполненного тайнами мира, и, чтобы добраться до них, необходимо разгадать тайну букв. Галипу показалось, что он нашел наконец подтверждение - которого он так хотел и так ждал-тому, что и его собственный мир полон тайн. Галип понимал, что его внутреннее спокойствие связано с простотой этого доказательства: если правда, что мир - место, полное тайн, то правда и существование тайного мира, на который указывают и частью которого являются кофейная чашка, стоящая на столе, пепельница, нож для разрезания книг и даже его собственная рука, что лежит рядом с ножом, как застывший краб. Рюйя - внутри этого мира. А Галип - на его пороге. Через некоторое время он войдет туда, разгадав тайну букв. Надо только еще немножко внимательно почитать. Он перечитал страницы, посвященные смерти Фазлаллаха. Понял, что тот видел свою смерть во сне и ушел в смерть, как в сон. Его обвинили в ереси на том основании, что он поклонялся не Аллаху, а буквам, людям и идолам, что он объявил себя Махди и верил не в истинный и видимый смысл Корана, а в свои мечтания, которые называл тайным невидимым смыслом; Фазлаллах был схвачен, осужден и повешен. После убийства Фазлаллаха и его близких хуруфиты, преследуемые в Иране, переселились в Анатолию; произошло это благодаря поэту Несими1, халифу Фазлаллаха. Нагрузив ставший впоследствии легендарным у хуруфитов зеленый сундук книгами Фазлаллаха и рукописями об учении хуруфи, поэт пошел по Анатолии, от города к городу, заходил в отдаленные медресе, где стены были затянуты паутиной, в жалкие обители, где сновали проворные ящерицы; он приобрел новых сторонников, и для того, чтобы показать халифам, которых он воспитывал, что не только Коран, но весь мир полон тайн, он обратился к играм из слов и букв, которые изобрел, опираясь на свою любимую игру - шахматы. Несими уподоблял линию и родинку на лице любимой букве и точке, букву и точку - губке и жемчужине на дне моря, себя - ныряльщику, погибшему в поисках жемчужины, а ныряльщика, охотно погрузившегося в смерть, - влюбленному, стремящемуся к Всевышнему; завершая этот круг, Несими сравнил Всевышнего со своей возлюбленной, за что был схвачен в Алеппо, осужден и казнен - с него живьем содрали кожу, труп вывесили в городе на всеобщее обозрение, а потом расчленили на семь частей и - в назидание - захоронили в семи разных городах, где он нашел сторонников и где знали наизусть его стихи. Учение хуруфи, под влиянием Несими сильно распространившееся в стране османов среди дервишей Бекташи, через пятнадцать лет после завоевания Стамбула привлекло и султана Мехмеда Фатиха: он читал книги Фазлаллаха, говорил о тайнах мира, о вопросах, скрытых в буквах, о тайнах Византии, которые он наблюдал из дворца, где поселился; султан пытался понять, каким образом любая труба, любой купол, любое дерево, на которые он смотрит, могут стать ключом к разгадке тайны другого, подземного мира; когда об этом узнали окружающие султана улемы, они подстерегли хуруфитов, направляющихся к нему, схватили и заживо сожгли их. В маленькой книжечке, напечатанной в начале второй мировой войны в Хорасане, неподалеку от Эрзурума, Галип увидел на последней странице приписку, из которой следовало (или приписавший хотел, чтобы так думали), что после неудачного покушения на Баязида II, сына Фатиха, многие хуруфиты были убиты и сожжены; тут же был наивный рисунок, изображающий мучения хуруфитов. На другой странице в такой же примитивной манере были нарисованы горящие на костре с тем же выражением ужаса на лице хуруфиты, которые не подчинились приказу Сулеймана Кануни1 отправиться в ссылку. В языках пламени, охватившего качавшиеся тела, проглядывало слово "Аллах" с привычными буквами "алиф" и "лим", но странным было то, что из глаз людей, горевших на огне из арабских букв, струились слезы в виде латинских букв "О", "U" и "С". На этом рисунке Галип впервые встретил комментарий хуруфитов по поводу "Алфавитной революции" 1928 года2, но он не придал этому значения, потому что мысли его были заняты поиском ключа для разгадки тайны, и продолжил изучение материалов из этой коробки. Галип прочел длинную статью о том, что главное качество Аллаха-это тайна, связанная с "сокрытым сокровищем". Проблема состоит в том, чтобы найти путь и добраться до этой тайны; ведь эта тайна растворена в мире; важно понять, что она содержится везде: в каждой вещи, в каждом предмете, в каждом человеке. Мир - это море взаимосвязей; вкус каждой капли его соли ведет к тайне. Читая статью усталыми покрасневшими глазами, Галип знал, что он проникнет в тайну этого моря. Поскольку признаки ее есть везде и во всем, тайна - это нечто, присущее любому месту, любому предмету. Читая, Галип очень хорошо видел, как окружающие его предметы становились знаками и его самого, и тайны, к которой он потихоньку приближался; это было как стихи о лике возлюбленной, жемчугах, розах, бокалах с вином, соловьях, русых волосах, огнях в ночи. Занавески, освещенные тусклым светом лампы, старые кресла, полные воспоминаний о Рюйе, тени на стенах, старый телефонный аппарат таили в себе столько историй и значения, что Галип почувствовал, что незаметно для себя, как в детстве, вступил в какую-то игру, он продолжил свои изыскания, испытывая некоторую нерешительность, поскольку совсем как в детстве верил, что сможет выйти из этой пугающей игры, где каждый человек и каждый предмет является копией другого человека и другого предмета, только в том случае, если сможет стать другим. В начале XVII века некоторые хуруфиты поселились в отдаленных деревнях, покинутых крестьянами, бежавшими от пашей, кадиев, бандитов и имамов во время восстания Джеляля3, который перевернул вверх дном всю Анатолию. Пытаясь разобрать строки длинной поэмы, рассказывающей о счастливой, наполненной смыслом жизни в этих хуруфитских деревнях, Галип снова вспомнил детство, чудесные дни, проведенные с Рюйей. В те старые, далекие и счастливые времена помыслы и действия были единым понятием. Неразделимыми были вещи, заполнявшие дома в те райские времена, и мечты об этих вещах. В те годы счастья мечи и перья были продолжением не только наших рук, но и душ. В те времена, когда поэт говорил: "дерево", любой мог оживить настоящее дерево в своем воображении, и не надо было долго трудиться и описывать ветки и листья, чтобы указать на дерево в саду. В те времена каждый хорошо знал, что вещи и слова, обозначающие их, очень близки друг к другу, и когда по утрам на эту призрачную деревню спускался туман, вещи и слова, их определяющие, сливались воедино. Проснувшиеся в те туманные утра не могли отделить сон от яви, поэзию от жизни, людей от их имен. В те времена жизнь и истории были настолько подлинными, что никому не приходило в голову спрашивать, что есть жизнь, а что истории. Сны переживались, жизнь толковалась. В те времена лица людей, как и все вокруг, были настолько наполнены смыслом, что даже те, кто не знал грамоты и уподоблял начертание букв знакомым предметам, незаметно для себя начинали читать написанное на лицах. Поэт рассказывал о стоящем под вечер на горизонте солнце апельсинового цвета и галеонах посреди недвижного пепельно-серого моря; у галеонов, несмотря на отсутствие ветра, надувались паруса, и они двигались, оставаясь на том же месте (поэт хотел показать, что в те далекие счастливые времена люди еще не знали времени); далее следовало описание возвышающихся белых мечетей, каждая из которых была как мираж, что никогда не исчезнет с морского берега, и белоснежных минаретов: Галип догадался, что набрел на Стамбул мечты и жизни хуруфитов, который с XVII века и по сей день остается тайной. Он понял, что истинные хуруфиты прожили свой золотой век в Стамбуле. И еще он понял, что годы его счастья с Рюйей остались позади. Золотой и счастливый век хуруфитов, видимо, был недолог. Потому что, как прочитал Галип, сразу после золотого века, когда тайну было легко разгадать, наступили времена всеобщей смуты, тайна стала исчезать, и все люди, так же как хуруфиты из пустых деревень, чтобы поглубже запрятать смысл некоторых понятий, стали готовить эликсиры из крови, яиц, экскрементов и волосков, с которыми связывали надежды, а кое-кто, чтобы упрятать тайны, стал из своих домов в укромных уголках Стамбула рыть подземные коридоры. Эти оказались самыми удачливыми и уцелели; другие участвовали в янычарских бунтах и потому были схвачены и повешены на деревьях, и когда намыленные петли сжимались на их шеях, буквы на их искаженных лицах трже искажались; ашуги с сазами ходили по ночам в обители на окраинах города, чтобы шепотом поведать тайны хуруфитов, но наталкивались на стену непонимания. Все это подтверждало, что золотой век тайных уголков Стамбула и далеких заброшенных деревень, к несчастью, закончился. Дойдя до последней страницы старинной книги стихов, края которой были изгрызены мышами, а в некоторых углах приятной на ощупь бумаги разрастался влажный зеленоватый грибок плесени, Галип увидел приписку, указывающую, что более подробные сведения на эту тему можно найти в другом издании. На последней странице между аккуратными строками стихов и датами набора и сдачи в печать, а также адресами типографии и издательства наборщик мелкими буквами вписал длинное корявое предложение, из которого следовало, что выпущенная в Хорасане, недалеко от Эрзурума, "Тайна хуруфитов и ее забвение" - седьмая книга серии и написана она Ф. М. Учунджу, о котором с похвалой отозвался стамбульский журналист Селим Качмаз. Галип лихорадочно стал рыться в ворохах бумаг, журналов и газет в поисках указанной книги. В конце концов он нашел ее среди газетных вырезок начала шестидесятых годов, неопубликованных полемических статей и странных фотографий. Была глубокая ночь, и стояли пугающая безнадежная тишина, какая бывает, когда объявляется чрезвычайное положение и на улицах города вводится комендантский час. Внешне книга напоминала часто издаваемые в те годы патриотами-военными книжки типа "Почему мы два века не можем догнать Запад?" или "Как нам выбраться из нищеты?". И посвящение в ней было типичное для книг, издаваемых в провинциальных городах Анатолии на деньги авторов: "Слушатель военного училища! Только ты можешь спасти Родину!" Однако, начав листать ее, Галип понял, что перед ним совершенно иное сочинение. Он поднялся с кресла, перешел к столу Джеляля и, поставив локти с двух сторон книги, начал внимательно читать. "Тайна хуруфитов и ее забвение" состояла из трех глав. Первая называлась "Тайна хуруфитов" и открывалась описанием жизни Фазлаллаха, основателя учения хуруфи. М. Ф. Учунджу внес в рассказ светскость, описал личность Фазлаллаха не только как суфия и мистика, но и как мыслителя, философа, математика, лингвиста. Насколько он был пророком, спасителем, праведником, мучеником, настолько же, а может, и больше, он был гением, тонко думающим философом; и весьма своеобразным человеком. Поэтому толкование идей Фазлаллаха, как это делают западные ориенталисты, с помощью пантеизма, пифагоризма или кабалистики, означает не что иное, как убийство Фазлаллаха западной философией, против которой он выступал на протяжении всей своей жизни. Фазлаллах был абсолютно восточным человеком. По мнению М. Ф. Учунджу, Восток и Запад разделили мир пополам, и половины эти кардинально расходились в оценке таких понятий, как добро и зло, белое и черное, ангел и дьявол, отрицали взгляды друг друга, находились в неизменном противостоянии. Вопреки желаниям фантазеров, не было никакой возможности сблизить эти два мира, сделать так, чтобы они жили в согласии. Один из двух миров всегда господствовал; один всегда был господином, а это значит, что другой вынужден был быть рабом. В подтверждение этой нескончаемой войны близнецов был приведен ряд исторических событий, полных особого смысла: от гордиева узла (автор писал: "то есть шифра"), разрубленного ударом меча Александра Македонского, до крестовых походов, от двусмысленных букв и цифр на волшебных часах, посланных Гаруном ар-Рашидом Карлу Великому, до перехода Ганнибала через Альпы, от победы ислама в Андалусии (целая страница была посвящена количеству колонн в мечети Кордовы) до завоевания султаном Мехмедом Фатихом Византии и Стамбула, от падения Хазарского каганата до поражения османов сначала у Доппио (Белая Церковь), а потом в Венеции. Ф. М. Учунджу считал, что все эти исторические события указывали на важный момент, о котором в завуалированном виде давно писал в своих произведениях Фазлал-лах: периоды столкновения Запада и Востока не случайны, они закономерны. В этих столкновениях побеждал тот из двух миров, который в данный исторический момент видел мир полным тайн и двусмысленных загадок. А те, кто видел мир простым, однозначным, не имеющим тайн, были обречены на поражение и, как неизбежный результат поражения, - рабство. Вторую главу под названием "Забвение тайны" Ф. М. Учунджу посвятил подробному описанию того, как была забыта тайна. Тайна воплощала сущность самого бытия: это могла быть "идея" античной философии, "бог" христиан и неоплатоников, индийская "нирвана", "птица Симург" Аттара, "любовь" Мевляны, "скрытое сокровище" хуруфитов, "ноумен" Канта или то, что раскрывало преступника в детективном романе. А значит, считал Ф. М. Учунджу, забвение цивилизацией тайны следует понимать как лишение основы мышления. Далее Ф. М. Учунджу приступал к самой главной для хуруфитов теме: буквы и лица. Он, как и Фазлаллах в своем "Джавидан-наме"', считал, что скрывающийся Всевышний проявляется на человеческом лице, долго исследовал линии на человеческом лице и связал эти линии с арабскими буквами. После несколько наивных рассуждений о длинных стихах поэтов-хуруфитов Несими, Рафии, Мисали, Рухи Багдатлы и Гуль Баба автор приходил к логичному выводу, в дни счастья и побед лица у всех нас осмысленны, как мир, в котором мы живем. Этот смысл нам раскрыли хуруфиты, видящие тайну в мире и буквы на наших лицах. Забвение учения хуруфи означает, что пропадают буквы на наших лицах и тайна в мире. Теперь наши лица пусты, нет возможности читать их, как раньше, наши брови, носы, глаза, взгляды, выражения лиц бессмысленны. Галипу хотелось встать и рассмотреть в зеркале свое лицо, но он продолжал внимательно читать. Когда искусство фотографии попыталось запечатлеть лица артистов, то результат получился пугающий: лица арабских, турецких, индийских кинозвезд выглядели странной топографической картой, заставляющей думать о невидимой поверхности луны; на них была пустота. Именно она делает несчастных, одиноких людей, заполняющих улицы Стамбула, Дамаска или Каира, похожими друг на друга, как призраки; мужчины с одинаково сдвинутыми бровями отпускают одинаковые усы, а.женщины, одинаково покрывающие головы, одинаково смотрят перед собой, шагая по грязным мостовым. Видимо, надо создать новую систему, чтобы придать смысл нашим лицам, изобрести новый метод, который позволит читать на лицах латинские буквы. Вторая глава кончалась сообщением, что попытка создания такой системы будет сделана в третьей главе под названием "Разгадка тайны". Галипу понравился этот Ф. М. Учунджу, который употреблял двусмысленные слова и играл ими с детской непосредственностью. Было в нем что-то напоминающее Джеляля. Долгая партия в шахматы Гарун ар-Рашид время от времени, переодевшись, бродил по Багдаду: он хотел знать, что думает народ о нем и его правлении. И вот сегодня вечером... Из "Сказок тысячи и одной ночи" Недавно в руки моего читателя, который не пожелал назвать своего имени, неведомыми путями, благодаря случайному стечению обстоятельств, попало письмо, проливающее свет на темные моменты одного из периодов нашей истории, называемого переходом к демократий. Из письма видно, что оно было написано диктатором того времени одному из своих отпрысков, находящемуся за рубежом; привожу это письмо полностью, не меняя стиля паши. Шесть недель назад в ту августовскую ночь была такая жара и духота даже в комнате, где умер основатель нашей Республики, что остановились не только золотые часы на подставке, показывая время смерти Ататюрка - четверть десятого (забавно, как это обстоятельство поражало мою покойную маму), но казалось, от ужасающей жары остановились все часы в Долмабахче (Дворцовый комплекс на берегу Босфора, построенный в XIX в., последняя резиденция турецких султанов), все часы в Стамбуле, прервался ход времени, ход мысли. Обычно колышущиеся занавески на окнах, выходящих на Босфор, висели совершенно неподвижно; часовые на набережной в полутьме стояли как манекены, и не потому, что я приказал, а потому, что жизнь остановилась. Почувствовав, что пришло время сделать наконец то, что мне так давно хотелось, я достал из шкафа крестьянские одежды. Выскальзывая из дворца через дверь гарема, которой давно никто не пользовался, я, чтобы приободриться, напомнил себе, что в течение пяти веков многие падишахи выбирались через эту дверь и через задние двери других стамбульских дворцов - Топкапы, Бейлер-бейи, Йылдыз, растворялись во тьме жизни, по которой они тосковали, а потом возвращались обратно живыми и невредимыми. До чего же красив Стамбул! Оказывается, окна моего бронированного "шевроле" не пропускали не только пули, но и настоящую жизнь города, нашего замечательного города. Выйдя за стену дворца, по дороге в Каракей я купил халву, которая оказалась чересчур сладкой. В кофейнях мужчины играли в нарды, карты, слушали радио, и я разговаривал с ними. Я видел проституток, поджидающих клиентов у кондитерских лавок, и детишек-попрошаек, показывающих на еду в витринах закусочных. Во дворе мечети я смешался с толпой, вышедшей после вечернего намаза, грыз семечки и пил чай со всеми, усевшись в саду семейной чайханы. В переулке, мощенном крупным булыжником, я встретил молодых родителей, возвращающихся из гостей; надо было видеть, как крепко прижалась женщина с покрытой головой к мужу, несущему на руках спящего ребенка. У меня даже слезы навернулись на глаза. Нет, я не думал о том, насколько счастливы или несчастны эти люди; в ту ночь свободы и мечты я стал свидетелем бедной, но настоящей жизни моих подданных, и во мне росло ощущение, будто я долго жил вне реальности, а теперь вдруг очнулся ото сна. Глядя на Стамбул, я старался избавиться от печали и страха, которые переполняли меня. Глаза мои увлажнялись, когда я смотрел на витрины кондитерских лавок или наблюдал за толпой людей, вернувшихся последними рейсами красивых пароходов. Приближался установленный мною комендантский час. На обратном пути мне захотелось почувствовать прохладу воды, и в Эминеню.я подошел к лодочнику, дал ему пятьдесят курушей и попросил довезти меня не торопясь до Каракея или Кабаташа (Район на берегу Босфора). "Ты что, совсем одурел? - воскликнул лодочник. - Ты разве не знаешь, что каждую ночь в этот час наш Великий Паша совершает прогулку на моторке и всех, кого застанет на воде, бросает в тюрьму?" Я протянул ему пачку розовых банкнот, про которые, как я хорошо знал, мои недруги распускали всякие сплетни из-за того, что на них был мой портрет: "Если поплывем, покажешь мне моторку Великого Паши?" Он схватил деньги и указал место в носовой части лодки: "Прикройся этими тряпками и не шевелись! Да спасет нас Аллах!" Он начал грести. Не знаю, куда мы направились в темноте: к Золотому Рогу или к Мраморному морю? Море, как и темный город, было спокойно и безмолвно. На том месте, где я лежал, я чувствовал едва различимый, слабый запах тумана. Услышав вдалеке шум мотора, лодочник сказал тихо: "Ну вот, плывет! Каждую ночь плавает!" Мы причалили к мосткам, заросшим мидиями, и в нашу сторону устремился яркий луч света, совершенно ослепивший меня; луч гулял по городу, берегу моря, мечетям, прыгал в разные стороны. Потом я увидел медленно приближающееся белое судно; на палубе выстроились часовые в спасательных жилетах и с оружием; наверху, на капитанском мостике толпа, и среди нее на возвышении - одинокий "Великий Паша". Он был в тени, и я едва различал его фигуру на движущемся судне, но все же сумел рассмотреть, что одет он так, как одевался я. Я попросил лодочника следовать за судном, но тщетно: он сказал, что вот-вот начнется комендантский час, что он не враг себе, и высадил меня в Кабаташе. По опустевшим улицам я дошел до дворца и тихонько пробрался в свои покои. Ночью я думал о нем, о похожем на меня лжепаше, но меня не интересовало, кто он или что делает на море, просто это был повод подумать о самом себе. Утром я приказал сократить на 60 минут комендантский час: мне казалось, так я смогу лучше проследить за ним. Я выступил по радио и сообщил народу о сокращении комендантского часа. Кроме того, чтобы создать видимость смягчения обстановки, я приказал выпустить из тюрем часть заключенных. Было ли в Стамбуле больше веселья на следующий день? Нет! Это доказывает, что глубокая печаль моего народа не следствие политического давления, как это утверждают мои оппоненты, а имеет иные, более глубокие корни. На следующий вечер народ, как и накануне, курил сигареты, грыз семечки, ел мороженое, а в кофейнях рассеянно слушал мое выступление по радио; но как они, эти люди, были естественны! Находясь среди них, я страдал, как лунатик, который не может вернуться в реальность, оттого что не в состоянии проснуться. В Эминеню я увидел лодочника, который, казалось, ждал меня. Мы сразу вышли в море. На этот раз ночь была ветреная, море волновалось. "Великий Паша" заставил себя ждать, он опаздывал, словно получил какое-то предупреждение. Мы причалили опять возле Кабаташа, и я стал наблюдать: сначала за судном, потом за самим "Великим Пашой". Я подумал, что он красив: можно ли поставить рядом два слова - красивый и настоящий? Он снова возвышался над всеми на капитанском мостике, и глаза его были устремлены на Стамбул, на людей, словно он вглядывался в историю. Что он видел? Я сунул лодочнику пачку розовых купюр, он налег на весла. Качаясь на волнах, мы догнали их в районе Касымпаша, неподалеку от судоверфи, где они высадились на берег: рассевшись по черным и синим автомобилям, среди которых был и мой "шевроле", они вмиг растаяли во тьме Галаты (район в центре Стамбула). Лодочник стал волноваться, что мы опоздаем, нарушим комендантский час. Ступив на землю после довольно долгой качки, я решил, что чувство нереальности возникло у меня из-за того, что я нетвердо стою на ногах, но оказалось: нет. В этот поздний час, когда я шел по пустынным - в соответствии с моим приказом-улицам, все вокруг выглядело настолько нереально, что мне почудилось то, что, я считал, можно увидеть лишь во сне. На дороге от Фындыклы (Район в европейской части Стамбула) до Долмабахче бегали только своры собак. Но вдруг откуда-то появился продавец кукурузы; он со страхом посматривал в мою сторону и торопливо толкал тележку шагах в двадцати от меня. Я понимал, что он боится и убегает, мне хотелось сказать: меня не надо бояться, опасность-за аллеей каштанов, на большой дороге; но я был словно во сне и не мог ничего сказать, а оттого, что не мог ничего сказать, мне самому было страшно, и оттого, что мне было страшно, я не мог ничего сказать. Я знал, что страшное - за деревьями, которые медленно проплывали мимо нас; я ускорил шаг, продавец кукурузы, глядя на меня, тоже заторопился; это было какое-то наваждение, что именно это было, я не знаю, знаю только, что это не было сном. Утром я потребовал, чтобы комендантский час отодвинули на более позднее время: мне не хотелось еще раз пережить ночные/страхи. И снова выпустили часть заключенных. На сей раз я даже ничего не объяснял; по радио передали одно из моих старых обращений. Я уже знал, что в городе от моих новых распоряжений ничего не изменится, и оказался прав: некоторые кинотеатры ввели более поздние сеансы, вот и все. Остальное было как прежде: розоватые от краски руки продавцов сахарной ваты, белые лица западных туристов, которые, правда с сопровождающими, осмелились выйти на улицы города в вечерний час. Своего лодочника я нашел на том же месте. Вскоре после выхода в море мы увидели лжепашу. Погода была спокойная, как в первый вечер, только тумана не было совсем. В темном зеркале воды я видел минареты, огни города; было довольно светло, и я отчетливо различал пашу на мостике; он был настоящий. И, как всякий реально существующий человек, в эту светлую ночь паша увидел нас. Наша лодка приткнулась к пристани Касымпаша следом за его судном. Я тихонько выбрался на берег, но меня тут же схватили люди, больше похожие на бандитов, чем на военных: "Ты что здесь делаешь в такое время?" Я отвечал им, что комендантский час еще не наступил; я бедный крестьянин, остановился в гостинице в Сиркеджи и, прежде чем вернуться в деревню, решил покататься на лодке. Я не знал о запрете паши. Но трусливый лодочник все рассказал людям "Великого Паши", а те передали ему. Он был в "гражданской" одежде, но все равно очень походил на меня, а я в своей одежде - на крестьянина. Паша лично выслушал нас, лодочника отпустил, а мне приказал ехать с ним. Мы сели на заднее сиденье "шевроле" и выехали из порта, мы были с "Великим Пашой" один на один. Шофер был отделен от нас звуконепроницаемым стеклом - в моем "шевроле" этого не было, - так что мы были совсем одни. - Мы оба долго ждали сегодняшнего дня, - сказал "паша" голосом, который показался мне совершенно не похожим на мой, - только я ждал, зная, что жду, а ты - не зная. Но оба мы не думали, что встретимся вот так. Он говорил немного взволнованно, немного устало, радуясь не столько тому, что может наконец поведать свою историю, сколько тому, что ее можно завершить. Оказывается, мы учились на одном курсе в военном училище. Ходили на одни и те же занятия к одним и тем же преподавателям. Зимними холодными ночами поднимались вместе по тревоге, в жаркие летние дни вместе караулили, когда из кранов в нашей каменной казарме потечет вода. В дни увольнений гуляли по Стамбулу, который очень любили. Он еще тогда понял, что все будет происходить так, как происходит сегодня. Оказывается, в те времена мы с ним вели тайную борьбу за лучшую отметку по математике, за меткое попадание на учебных стрельбах, за любовь наших товарищей, за первенство в классе, за лучший аттестат; еще тогда он понял, что я буду удачливее его и что его мать, теперь уже покойная, глядя на остановившиеся часы, будет поражена тем, что я буду править во дворце. Я сказал ему, что наша борьба и в самом деле была тайной, поскольку в годы учебы в училище я не соревновался ни с кем из однокашников и всех призывал не соревноваться, а его я вообще не помню как своего товарища. Он не удивился. Сказал, что я был слишком уверен в себе и не замечал этой борьбы, страдал от нее он, поскольку понимал, что я очень, очень сильно опередил одноклассников, учащихся брлее старших курсов, лейтенантов и даже майоров; он же не хотел быть моим подражателем, не хотел быть бледной тенью: он хотел быть "настоящим". Пока он все это рассказывал, я смотрел из окна "шевроле" - его машина не была точно такой же, как моя,- на пустынные улицы Стамбула. Иногда я переводил взгляд на наши колени и вытянутые в одинаковой позе неподвижные ноги. Он сказал, что в его расчетах не было места случайности. Не нужно было быть ясновидцем, чтобы в те времена предположить, что бедный наш народ через сорок лет склонит голову перед диктатором, сдаст ему Стамбул и что этим диктатором станет военный нашего возраста, и, скорее всего, это буду я. Он четко представил свое будущее: или в призрачном Стамбуле будущего, где я буду Великим Пашой, он, как все, станет призрачной тенью, мечущейся в неумолимом настоящем между мечтами прошлого и будущего, между действительностью и неопределенностью, или он посвятит свою жизнь поиску нового пути, чтоб хотя бы попытаться стать кем-то. Он стал рассказывать, что в поисках этого пути совершил проступок достаточно серьезный, чтобы его уволили из армии, и в то же время не такой тяжкий, чтобы быть отданным под суд: он подстроил так, что его застали, когда он, переодетый в форму начальника училища, проверял ночные караулы; только теперь я вспомнил этого неприметного слушателя. Когда его выгнали из училища, он занялся торговлей. "В нашей стране каждый знает, что это самый легкий путь стать богатым!" - сказал он с гордостью. По его словам, люди у нас бедны оттого, что всю жизнь их учат быть бедными, а не богатыми. Немного помолчав, он добавил: "Я показал людям, как надо жить! А ты?!-Он сделал ударение на последнем слове.-После стольких лет ожидания я с удивлением вижу, что ты такой же ненастоящий, как и я! Бедный крестьянин!" Наступила долгая пауза. В подлинном костюме крестьян Кайсери', который отыскал мой адъютант, я чувствовал себя не столько смешным, сколько ненастоящим, словно я жил во сне, чего мне совершенно не хотелось. Но в то же время я понял, что сон этот рожден видом Стамбула, проплывавшего за окнами, как в замедленной съемке: пустые мостовые и тротуары, безлюдные площади - город будто вымер с началом назначенного мной комендантского часа. Я уже знал, что мой заносчивый однокурсник показал мне всего-навсего созданный мною город-сон. Среди маленьких деревянных домов, теряющихся под громадными кипарисами, мы проехали через окраинный квартал с кладбищем. Мы ехали по улицам с сухими фонтанами, разрушенными стенами, разбитыми трубами - я думал, что такое могу увидеть только во сне; с непонятным страхом я смотрел на мечети, дремлющие во тьме, как сказочные великаны, площади с бассейнами без воды, заброшенными памятниками и остановившимися часами, и это убеждало меня, что время остановилось не только в моем дворце, но и во всем Стамбуле. Я не слушал рассказа о том, как он подражал мне, каких успехов в торговле добился, вспомнил он и подходящие к нашей ситуации истории (рассказ о старом пастухе, заставшем жену с любовником, и рассказ о Гаруне ар-Рашиде, потерявшемся в одну из ночей "Тысячи и одной ночи"). Еще он рассказал сон Мевляны под названием "конкурс рисунка". Утром передали по радио написанное мной сообщение об аресте и освобождении этого тщеславного человека; именно об этом сообщении у тебя, как ты пишешь, спрашивали наши западные друзья: что за этим кроется? Лежа в постели и стараясь уснуть после бессонной ночи, я мечтал, что пустые площади вновь наполнятся народом, остановившиеся часы снова пойдут, а в кофейнях, где грызут семечки, на мостах, в кинотеатрах начнется жизнь, не мечта, не сон, а реальная жизнь. Не знаю, насколько мне удается осуществлять мои мечты, но хорошо понимаю, что свобода, как это всегда бывает, дала толчок не столько претворению в жизнь моих идей, сколько вдохновению моих врагов. И снова в чайханах, в гостиничных номерах, под мостами собираются люди и что-то замышляют против нас; на стенах дворца по ночам появляются надписи, смысл которых трудно понять; но это все не важно: времена, когда падишахи, переодевшись, ходили "в народ", давно прошли. На днях я прочитал, что Явуз Султан Селим, когда был наследником, переоделся, отправляясь в Иран, в одежды дервиша. Он прославился в Иране игрой в шахматы, и Шах Исмаил, интересовавшийся шахматами, пригласил молодого дервиша во дворец. После продолжительной партии Явуз победил Шаха. Я подумал: когда годы спустя Шах Исмаил понял, что победивший его человек был не дервиш, а османский император, отобравший у него Тебриз во время похода на Чалдыран, вспомнил ли он ходы той партии? Я помню все ходы моего надменного подражателя. Кстати, мне больше не присылают шахматный журнал "King and Pawn", видимо, кончилась подписка; посылаю деньги на твой счет в посольстве, возобнови подписку. Разгадка тайны Глава, в которой читается и толкуется содержание лица. Ниязи Мысри Перед тем как приступить к чтению третьей главы книги "Тайна хуруфитов и ее забвение", Галип заварил крепкий кофе. Чтобы прогнать сон, он пошел в ванную, вымыл лицо холодной водой, однако удержался и не взглянул в зеркало. Садясь с чашкой кофе за рабочий стол Джеляля, он был исполнен энтузиазма, как лицеист, намеренный справиться с задачей, долго ждавшей решения. По мнению Ф. М. Учунджу, в те дни, когда в Анатолии, в турецких землях, ожидалось пришествие Махди, который спасет весь Восток, главным было соотнести линии на человеческих лицах с двадцатью девятью буквами латинского алфавита, введенного в Турции в 1928 году: только так можно было открыть забытую тайну. На основании преданных забвению книг хуруфитов, песнопений бекташи, рисунков жителей Анатолии, легенд о призрачных хуруфитских деревнях, тысяч фигурок и линий, начертанных на стенах обителей и дворцов пашей, он привел примеры того, как изменились некоторые звуки при переходе от арабского и персидского к турецкому языку, а потом совершенно определенно показал новые буквы на фотографиях некоторых людей. Глядя на фотографии, о которых автор написал, что для понимания ясного смысла на этих лицах нет даже надобности видеть на них латинские буквы, Галип испытал некоторый ужас, как при разглядывании фотографий, собранных Джелялем. На фотографии самого Джеляля, когда ему было тридцать пять лет, Ф. М. Учунджу увидел на носу букву "U", в уголках глаз буквы "Z", а на всем лице лежащую на боку букву "Н". Быстро перелистав несколько страниц, Галип увидел портреты и фотографии хуруфитских шейхов, знаменитых имамов, людей, посетивших другой мир и вернувшихся в этот, американских кинозвезд, чьи лица были полны глубокого смысла, таких, как Грета Гарбо, Хамфри Богарт, Эдуард Робинсон (американский киноактер) и Бетт Дейвис, знаменитых палачей и бандитов Бейоглу, о похождениях которых в молодости писал Джеляль. Далее автор объяснял, что каждая указанная буква имеет два смысла: собственный смысл буквы и скрытый смысл буквы на лице. Так как мы соглашаемся, что у каждой буквы есть скрытый смысл, указывающий на какое-то понятие, рассуждал далее Ф. М. Учунджу, то у каждого слова, созданного из этих букв, должен быть второй, скрытый смысл. Точно так же второй, скрытый смысл есть у каждого предложения, абзаца, короче, у всего написанного. В результате получается бесконечная цепочка скрытых смыслов, и путем толкования можно во втором смысле открыть третий, а потом каждый последующий - в предыдущем. Это можно уподобить сети городских улиц, когда одна выходит на другую, а та - на следующую. Таким образом, читатель, который в меру своих знаний решался разгадать тайну, путешествуя с карандашом в руке по улицам на карте, ничем не отличался от того, кто совершал реальное путешествие по городу. Так вот, ожидаемый Спаситель, "Он", Махди, появится в том месте, где потеряются в глубинах тайны читатели, любители историй. Путник, получивший знак от Махди - в тексте или в реальной жизни, - с помощью ключа и шифра начнет искать свой путь в точке, где пересекаются и сливаются карты и лица. Это как искать нужный адрес по табличкам и указателям на улицах и проспектах, добавлял Ф. М. Учунджу с наивной радостью. Стало быть, проблема состояла в том, чтобы увидеть в жизни и написанных телах знаки, которые подаст Махди. Читателя, готового вместе с ним строить предположения о грядущем, автор просил представить себе человека, который в любой момент может обратиться к широким читательским массам. "Например, журналист", - писал он. Журналист, ведущий постоянную рубрику в крупной доете, статьи которого каждый день читают сотни тысяч людей во всех уголках страны, на пароходах, в автобусах, маршрутных такси, кофейнях и парикмахерских, имеет возможность оповестить о тайных знаках Махди, указывающих путь. Для тех, кто не знает тайны, в его статье будет только один, ясный смысл, лежащий на поверхности. Но те, кто ждет Махди, кто знает шифры и знаки, увидят второй смысл букв, сумеют прочитать тайное послание и отправятся в путь. Кстати сказать, если в статье появятся слова Махди: "Я думаю об этом, когда смотрю на себя со стороны...", то обыкновенный читатель задумается лишь о странности этой фразы, но те, кто знает о тайне букв, сразу поймут, что эти слова-известие, которого они ждали, и, расшифровав его, отправятся в путь к новой, совершенно новой жизни. Название третьей главы "Разгадка тайны" подсказывало не только, что найдена разгадка тайны того, что толкало Восток в рабство к Западу, но и указывало на то, что она содержится в посланиях Махди. Далее Ф. М. Учунджу критиковал толкование шифров, предложенное Эдгаром По в его сочинении о тайных письменах, и сообщал, что метод измененного порядка алфавита ближе всего к методу, которым пользовались Халладж-и-Мансур в шифрованных письмах и Махди в своих посланиях; в заключение автор подводил неожиданный итог: отправная точка всех шифров, всех разгадок есть буквы, которые путник прочтет на своем лице. Тот, кто хочет отправиться строить новый мир, должен сначала увидеть буквы на своем лице. Скромная книжица, которую Галип держал в руках, была руководством для читателя, помогающим найти буквы на лице каждого человека. Это был первый шаг к постижению знаков и шифров, позволяющих добраться до тайны. Махди сумеет разместить их в текстах, доступных понимающим, и он, конечно же, явится скоро. Это будет подобно восходу солнца. Галип вспомнил, что "солнцем" Мевляна называл своего убитого возлюбленного Шемса, отложил прочитанную книгу и пошел в ванную, чтобы посмотреться в зеркало. Неясное смятение, бродившее в нем, теперь превратилось в откровенный страх: "Дже-ляль давным-давно прочитал смысл моего лица! Я стал совсем другим!"-подумал Галип; в этот миг, с одной стороны, он был играющим ребенком, а с другой - путником, отправившимся в путешествие, из которого нет возврата. Было двенадцать минут четвертого, в городе царило сказочное безмолвие, которбе могло быть только в этот час. Скорее это было ощущение безмолвия, потому что полной тишины не было: в ушах стоял неясный звук, издаваемый то ли близкой котельной, то ли машинами плывущего вдали парохода. Уже три дня ему не давала покоя одна мысль: если Джеляль не послал в газету новую статью, то с завтрашнего дня его рубрики не станет. Ему даже думать не хотелось, что существовавшая много лет рубрика вдруг исчезнет: ему казалось, что, если новая статья не появится, это будет означать, что Рюйя и Джеляль, которые разговаривают и смеются сейчас неизвестно где, перестанут ждать Галипа. Он достал наугад из шкафа одну из старых статей и, читая ее, подумал: "Я тоже могу так написать!" У него ведь теперь был рецепт, нет, не тот, что дал ему три дня назад в редакции пожилой журналист, совсем другой. "Я знаю все, все его статьи, я их прочитал". Последнее слово он произнес вслух, принимаясь читать еще одну статью. Впрочем, это даже нельзя было назвать чтением; он пробегал по написанному глазами, произносил про себя слова, пытаясь проникнуть во второй смысл слов и букв, и по мере чтения чувствовал, как все больше и больше приближается к Джелялю. Что есть чтение, если не постепенное постижение сознания другого человека? Он снова отправился в ванную и стад читать в зеркале буквы на своем лице. Спустя месяцы, каждый раз, когда Галип усаживался за стол в этом доме, чтобы писать очередную статью среди вещей, упорно хранивших Прошлое, он вспоминал тот миг, и в голову приходило единственное слово: ужас. В первый момент, когда он, взволнованный игрой, посмотрел в зеркало, у него не возникло страха перед ассоциациями, которые могло вызвать это слово. Он ощутил только внутреннюю пустоту: никаких воспоминаний, никаких эмоций. Глядя на себя, как на фотографии премьер-министров и кинозвезд в газетах, он не думал, что разгадывает тайну, распутывает тайную игру, заняться которой хотел много дней; он просто смотрел на свое лицо, как на старое пальто, к которому привык, надевая его каждый день, как на привычное зимнее утро или старый зонтик, на который смотрят, не замечая его. Спустя какое-то время Галип подумает: "Я тогда настолько привык жить с самим собой, что не замечал своего лица". Однако спокойствие его было недолгим: едва он сумел посмотреть на свое отражение в зеркале с тем же вниманием, с каким много дней смотрел на сотни фотографий, на лице тут же обозначились тени букв. Странным было прежде всего то, что можно смотреть на собственное лицо словно на лист исписанной бумаги или таблицу со значками, на которой можно было различить буквы, проступившие между глазами и бровями. Через некоторое время буквы приобрели настолько определенные очертания, что Галип задумался: почему он не видел их прежде? Может, это видение от усталости, от многочасового разглядывания букв на фотографиях; он отходил от зеркала, а когда возвращался к нему, видел буквы на прежних местах: эти буквы, проступив, не исчезали, как фигурки в рисунках-загадках на страницах детских журналов, когда при одном взгляде ты видел ветви дерева, а при другом притаившегося в ветвях вора; эти буквы оставались на своих местах, там, внутри топографии лица, которое Галип рассеянно брил каждое утро, в области носа, где хуруфиты настойчиво размещали "алиф", внутри глаз и бровей, внутри скругленной поверхности, называемой "овал лица". Теперь прочитать их было несложно, сложно было не прочитать. Галип попытался избавиться от нервировавшего его видения на своем лице и пустил в ход придерживаемую на всякий случай в уголке сознания мысль (она пришла к нему, пока он внимательно читал и просматривал фотографии и книги хуруфитов) о том, что все это смешно, это лишь детские игры, все эти буквы и лица и их взаимосвязи надуманны, но изгибы и линии на его лице так четко указывали на некоторые буквы, что он не в силах был оторваться от зеркала. Все случилось так быстро, он так быстро увидел буквы и слово, на которое они указывали, что впоследствии не мог вспомнить, родилось ощущение ужаса оттого, что лицо его обратилось в маску с обозначенными знаками, или оттого, что он понял смысл, начертанный буквами. Всякий раз, думая о своем лице, он понимал, что Джеляль не только видел буквы под его глазами, но и знал, что настанет день, когда Галип и сам их увидит; Галип осознавал, что они вместе начали эту игру, но не мог с уверенностью вспомнить, подумал ли он об этом, когда в первый раз разглядывал себя в ванной. У него было странное состояние: он хотел плакать, но не мог, ему было трудно дышать, из горла вырвался стон, который он не в силах был сдержать; рука потянулась к окну. Открыв окно, он уперся локтями в раму и наклонился вниз, в бездонный колодец простенка: оттуда шел отвратительный запах, запах скопившегося за полвека голубиного помета, выброшенных вещей, домашнего мусора, городского дыма, грязи-запах безнадежности. Сюда бросали то, о чем хотели забыть. Взять да и броситься в невозвратную темень пустоты, нырнуть в воспоминания, от которых у нынешних жителей не осталось и следа, в паутину тьмы, которую терпеливо, годами плел Джеляль, украшая ее мотивами колодца, тайны, загадок старой поэзии; но Галип лишь стоял и смотрел вниз, как пьяный, силящийся что-то вспомнить. Все было ясно, понятно и определенно. Оценивая свои последующие действия, он нашел их логичными, разумными и необходимыми. Он пошел в гостиную и немного посидел в кресле. Отдыхая, навел порядок на столе Джеляля, аккуратно сложил бумаги, газетные вырезки и фотографии в коробки и убрал их в шкаф. Привел в порядок не только то, что разбросал за два дня пребывания в квартире, но прибрал и за Джелялем: вытряхнул пепельницы, вымыл чашки и стаканы, приоткрыл окна и проветрил квартиру. Умыл лицо, снова заварил крепкий кофе, на чистый стол поставил старую и тяжелую пишущую машинку Джеляля-"ремингтон" и сел. Бумага, которой всегда пользовался Дже-ляль, лежала в ящике стола; он вынул лист, вставил в машинку и тут же начал печатать. Первую статью он начал словами: "Я подошел к зеркалу и прочитал свое лицо". Вторую: "Наконец во сие я стал человеком, быть которым мечтал столько лет". В третьей он повел речь о старых историях, связанных с Бейоглу. Вторую и третью статьи он написал легче, чем первую, но с большей горечью и надеждой. Он был уверен, что статьи получились именно такие, какие нужны для рубрики Джеляля, и не сомневался, что их напечатают. Под каждой статьей он поставил подпись Джеляля, которую тысячи раз изображал на последних страницах своих школьных и лицейских тетрадей. Когда рассвело и проехал мусорный грузовик, в котором гремели, ударяясь друг о друга, контейнеры, Галип изучил фотографию Джеляля в книге Ф. М. Учунджу. На одной из страниц увидел также выцветшую фотографию без подписи и решил, что это и есть автор. Он внимательно прочитал биографию Ф. М. Учунджу в начале книги; подсчитал, сколько лет ему было, когда он впутался в неудавшийся военный переворот 1962 года. Если, направившись в чине лейтенанта к первому месту службы в Анатолии, он мог видеть выступления молодого тогда борца Халита Каплана, значит, он был примерно в возрасте Джеляля. Галип просмотрел фотографии выпускников в ежегодниках военного училища за 1944-1946 годы. Он встретил несколько лиц, которые могли бы быть изображением в молодости того человека, чья неподписанная фотография была помещена в книге. Но приметной там была лысая голова, а в военном ежегоднике все были в офицерских фуражках. В половине девятого, засунув во внутренний карман пиджака три сложенных статьи, он надел пальто и стремительно, как торопящийся на работу отец семейства, вышел из дома Шехрикальп. Редактор газеты был на совещании с руководителями отделов. Галип постучал в дверь и, немного подождав, вошел в кабинет Джеляля. Со дня его первого прихода здесь ничего не изменилось, все вещи были на своих местах. Он сел за стол Джеляля и начал быстро перебирать ящики: старые приглашения на коктейли, вырезки из газет, которые он видел в прошлый раз, пуговицы, галстук, наручные часы, пустые пузырьки из-под чернил, лекарства и темные очки, на которые в прошлый раз он не обратил внимания. Надев темные очки, он вышел в коридор. Войдя в просторный кабинет редакторов, он увидел что-то писавшего за столом Нешати. Стоящий около него стул, на котором в прошлый раз сидел журналист из иллюстрированного журнала, был пуст. Галип подошел к столу, сел и спросил: - Вы меня помните? -Помню! Вы цветок в саду моей памяти,-ответил Нешати, не поднимая головы. - Память-это сад, чьи слова? - Джеляля Салика. - Нет, это слова Ботфолио-,-сказал старый журналист и посмотрел на Галипа, - из классического перевода Ибн Зерхани. Джеляль Салик, как всегда, своровал. Как вы его темные очки. -Очки мои, - сказал Галип. - Стало быть, очки тоже создаются парами, как люди. Дайте-ка посмотреть. Галип снял и отдал очки. Старик осмотрел очки, надел их и стал похож на одного из знаменитых бандитов 1950-х, о которых писал Джеляль, на хозяина казино, публичного дома или владельца заведения, того, что пропал вместе с "кадиллаком". Старик взглянул на Галипа, загадочно улыбаясь: - Напрасно говорили, что надо уметь иногда смотреть на мир глазами другого человека. Якобы именно тогда человек начинает постигать тайну мира и людей. Вам понятно? Чьи это слова? -Ф. М. У чунджу,-ответил Галип. - Ничего подобного. Он просто глупец из числа обездоленных. От кого ты слышал его имя? - Джеляль сказал, что это один из псевдонимов, которым он много лет пользовался. - Стало быть, человек, выживая из ума, не только отрицает свое прошлое, но и вспоминает о других, как о себе. Не думаю, что наш ловкач Джеляль настолько впал в маразм. Нет, у него точно здесь какой-то расчет, он сознательно солгал. Ф. М. Учунджу - это реально существовавший человек. Это был офицер, который двадцать пять лет назад буквально завалил нас своими письмами. Одно-два письма мы для приличия опубликовали среди читательских откликов, после чего он стал каждый день приходить в редакцию, как на работу. И вдруг пропал. Двадцать лет его не видели. А неделю назад пришел, сверкая своей лысиной, явился, чтобы увидеться со мной, оказывается, он восхищен моими статьями. Он был грустен и сообщил, что проявились "знаки". - Какие знаки? -Ладно, ладно, уж ты-то знаешь. Или Джеляль ничего не говорил? Время настало, знаки появились, начинаются уличные волнения, грядет светопреставление, революция, спасение Востока, а? - Позавчера мы с Джелялем вспоминали вас в связи со всем этим. - Где он прячется? - Я не помню. - Сейчас идет заседание редколлегии, - сказал Нешати,-твоему дяде Джелялю дадут от ворот поворот, потому что он не приносит новых статей. Скажи ему, что они собираются предложить мне его рубрику на второй странице, но я откажусь. - Позавчера, когда Джеляль рассказывал о военном перевороте начала 60-х годов, к которому вы оба имели отношение, он говорил о вас с большой теплотой. . - Ложь, - не поверил журналист, - он ненавидит и меня, и всех нас. Джеляль продал переворот. Разумеется, тебе он этого не рассказывал, небось говорил, что это он все организовал, но твой дядя Джеляль принял участие в событиях, как всегда, только после того, как в успехе уже никто не сомневался. А до этого, когда газету только начали рассылать по всей Анатолии, когда, передавая ее из рук в руки, читатели рассматривали рисунки пирамид, минаретов, масонских символов, ящериц, сельджукских куполов, царских русских банкнот и многого другого, Джеляль просто собирал фотографии своих читателей, как дети собирают фотографии артистов. Однажды он написал историю о мастерской манекенов, в другой раз стал говорить о "глазе", который следит за ним на улицах по ночам. Мы поняли, что он хочет присоединиться к нам, и согласились. Мы думали, он будет писать на наши темы в своей рубрике и вовлечет некоторых военных. Где там вовлекать! Вокруг было полно энергичных спекулянтов, любителей наживы, типа твоего Ф. М. Учунджу. Первым делом Джеляль ухватился за них, потом связался с другой сомнительной компанией, которая играла в шифры, знаки и буквы. После каждой встречи, которую он считал новой победой, он приходил к нам и торговался за кресло, которое займет после революции. Чтобы набить себе цену, он говорил, что встречался с представителями некоторых тайных религиозных сект, с ожидающими Махди или с теми, кто получал известия от османских наследников, прозябающих во Франции и Португалии, говорил, что у него есть письма от удивительных людей, но покажет он их нам потом, что посетившие его дома внуки паши или шейха оставили ему рукописи и завещания, полные тайн, что по ночам в газету повидаться с ним приходят странные люди. Все это, всех этих людей он выдумал. В те же дни Джеляль, не знавший толком даже французского языка, вздумал распространить слух, что после революции он станет министром иностранных дел. Он писал тогда в своей рубрике всякие истории, которые называл завещанием мистического черного человека, он публиковал-всякий вздор, где в большом количестве были пророки, Махди, светопреставления, жонглировал словами, сообщая о заговоре, который откроет некую истину, связанную с нашей историей. Я решил, что пора его немного прижать, сел и в своей рубрике написал статью, где раскрыл правду с помощью Ибн Зерхани и Ботфолио. Джеляль оказался трусом! Он тут же ушел от нас и примкнул к другим группам. Говорят, для того, чтобы доказать новым друзьям, более тесно связанным с молодыми офицерами, что люди, которых я назвал выдуманными, существуют на самом деле, он по ночам надевал их одежду. В один из вечеров он появился в кинотеатре в районе Бейоглу в образе то ли Махди, то ли султана Мехмеда Фатиха; он убеждал изумленную толпу в необходимости всему народу сменить одежду и войти в новую жизнь: американские фильмы бездарны так же, как и наши, подражать им не имеет смысла. Он натравливал толпу зрителей на создателей фильмов; он хотел быть лидером. А "Спасителя" ждала тогда, как и сейчас, вся турецкая нация, а не только "бедные мещане", живущие в окраинных кварталах, в домах-развалюхах на грязных улицах, о которых он так часто писал. Все верили, что если произойдет военный переворот, то подешевеет хлеб, а если грешники пройдут через пытки, то откроются двери в рай, верили со всей искренностью и надеждой. Но Джеляль был ненасытен, его одолевала одна забота-привязать всех к себе; из-за этого группы, готовящие переворот, перессорились друг с другом, и вышедшие на улицу танки не отправились ночью к Дому радио, а вернулись к себе в казармы. Результат: мы все еще пожинаем плоды этого, но поскольку нам стыдно перед Западом, мы время от времени устраиваем выборы и ходим голосовать, чтобы иметь право сказать иностранным журналистам, что мы похожи на европейцев. Это вовсе не означает, что у нас нет надежд и никакого пути спасения. Путь спасения есть. Если бы английские телевизионщики захотели поговорить не с Джелялем, а со мной, я бы раскрыл им тайну, как мог бы Восток еще десять тысяч лет оставаться счастливым. Галип, сынок, твой дядя Джеляль - неполноценный человек. Для того чтобы нам быть самими собой, совершенно не обязательно хранить парики, съемные бороды, исторические костюмы. Махмуд I переодевался каждый вечер, но знаешь, что он надевал? Феску вместо падишахского тюрбана и брал в руки трость; вот и все! Нет никакой необходимости, как Джеляль, каждый вечер часами накладывать грим, надевать роскошное или рваное нищенское одеяние. Наш мир-единый мир, он не разорван на части. Внутри этой вселенной есть еще другая вселенная, но это не мир, скрытый за декорациями, как на Западе: приподними занавес, и увидишь истину. Наш скромный мир-повсюду, центра у него нет, на картах он не обозначен. Вот это и есть наша тайна; потому что понять это трудно, очень трудно. Это требует усилий. Много ли найдется у нас умных, которые знают, что вся вселенная ищет их тайну, а они ищут тайну всей вселенной? Только те, кто понимает это, заслуживают права занимать место другого человека и переодеваться в чужие одежды. Единственное, что объединяет нас с твоим дядей Джелялем: я так же, как и он, жалею наших бедных кинозвезд, которые не в состоянии быть ни самими собой, ни кем-то другим. А еще больше я жалею наш народ, который видит себя в этих кинозвездах. Наш народ мог спастись, даже весь Восток мог спастись, но твой дядя Джеляль продал его из-за своего честолюбия. И вот теперь, испугавшись собственных сочинений, он бежит от этого народа, прихватив с собой странные одеяния. Почему он скрывается? - Разве вы не знаете, что каждый день на улицах по политическим мотивам убивают чуть ли не пятнадцать человек? - Это не политические убийства. К тому же если дерутся лжесектанты с лжемарксистами и лжефашистами, что до этого Джелялю? Про него давно все забыли. Скрываясь, он призывает смерть на свою голову, он хочет заставить нас поверить, что он очень важная птица и его могут убить. Во времена правления Демократической партии был у нас один журналист, ныне покойный, он был хорошим, законопослушным и трусливым человеком; чтобы привлечь к себе внимание, он каждый день писал прокурору доносы на себя; он думал, что против него возбудят дело и он прославится. Но ему было мало, что он сам на себя пишет доносы, так он еще нас обвинял, что их пишем мы. Понимаешь? Джеляль вместе с памятью потерял и прошлое, единственное, что связывало его со страной. Не случайно он не пишет новых статей. - Он послал меня к вам, - Галип вынул листы из кармана пиджака, - он попросил, чтобы я передал новые статьи для его рубрики. - Давай. Пока старый журналист, не снимая темных очков, читал три статьи, Галип увидел в раскрытом томе, лежащем на столе, старый перевод "Замогильных записок" Шатобри-ана. В дверях показался высокий человек, журналист подозвал его: - Новые статьи Джеляля-эфенди, - сказал он, - опять то же самое, опять искусство словесности. - Отправим вниз, пусть немедленно набирают, - отозвался высокий, - а мы уж собирались дать что-то из старых материалов. - Некоторое время я буду приносить статьи, - сказал Галип. - А где он? - поинтересовался высокий. - Все его ищут. - Они оба по ночам занимаются переодеванием, - съязвил старый журналист, кивая в сторону Галипа. Высокий удалился с улыбкой, а старик повернулся к Галипу: - В странных одеждах, масках, в этих очках вы идете на призрачные окраинные улицы по следам привидений и тайн, забытых сто двадцать лет назад, в мечети с рухнувшими минаретами, пустые дома, покинутые обители, в гущу фальшивомонетчиков и наркоманов, не так ли? Ты сильно изменился с тех пор, как мы не виделись, Галип-бей, сынок. Лицо твое побледнело, глаза ввалились, ты стал другим. Стамбульские ночи не кончаются. Призрак, который не может спать, потому что его терзают муки совести за содеянные им грехи. Вы что-то сказали? - Пойду я, эфенди, дайте очки. Брат мой Из всех монархов, о которых я слышала, Га-рун ар-Рашид, калиф Багдадский, по-моему, больше всего приближается к Господу в своем понимании истины. Уж он-то, как вам известно, знал толк в маскараде. ИсакДинесен Не снимая темных очков, Галип вышел из здания газеты "Миллиет" и направился не к своей конторе, а к Капалычарши (Самый старый и самый большой крытый рынок в Стамбуле). Проходя мимо лавок, торгующих товарами для туристов, и дальше, через двор мечети Нуруосмание, он вдруг ощутил груз бессонных ночей, и Стамбул показался ему совсем другим городом. Кожаные сумки, пенковые трубки и кофейные мельницы, которые он увидел на Капалычарши, показались ему не обыденными предметами привычного города, которыми люди пользовались тысячелетиями, а пугающими знаками непонятной страны, куда временно сосланы миллионы людей. "Странное дело, - подумал Галип, продвигаясь по беспорядочным улицам Капалычарши, - после того как я прочитал буквы на своем лице, я не могу верить, что стану самим собой". На душе у Галипа было покойно, он шел по улицам словно во сне. Всякая чепуха, которую он видел в витринах, лица, попадавшиеся на улицах, впервые показались ему и удивительными, как в его снах, и знакомыми и успокаивающими, как на шумном семейном обеде. Но как только он вступил на узкие улочки Бедестана, крытого рынка, где витрины зеленогастекла отражали друг друга, чувство покоя пропало. "Кто-то преследует меня", - встревожился он. Он не увидел вокруг никого подозрительного, но его охватило чувство медленно и неумолимо приближающейся катастрофы. Он ускорил шаг. Дойдя до улицы, где торговали шапками, он повернул направо, хотел было пройти не останавливаясь мимо букинистических рядов, но вдруг название лавки издательства "Алиф", которое он хорошо знал, показалось ему знаковым. Удивительным было не то, что первая буква имени Всевышнего и арабского алфавита, из шторой, согласно хуруфитам, вышли все буквы, а стало быть, и весь мир, была названием лавки, а то, что слово "алиф", как предвидел Ф. М. Учунджу, было написано латинскими буквами. Ощущение слежки не покидало Галипа, шаги его невольно убыстрялись, а город из спокойного места, со знакомыми знаками и предметами, превращался в пугающий мир, полный опасностей и тайн. Галип понял, что только если он пойдет быстрее, еще быстрее, он сможет оторваться от тени позади себя и избавиться от охватившего его чувства беспокойства. Стремительно перейдя площадь Беязыт, он пошел по проспекту Чадырджилар, затем свернул на улицу Семавер, только потому, что ему нравилось это название, а потом по параллельной улице Наргиледжи спустился вниз, к Золотому Рогу, и по улице Хаван-джи снова взобрался наверх. Пройдя мимо многолюдного рынка, где продавали ставриду, скумбрию, камбалу, он вышел во двор мечети Фатиха, у которой сходились все улицы. В просторном дворе никого не было, кроме одного человека в черном пальто с черной бородой - как ворона на снегу. На маленьком кладбище тоже было пусто. Дверь мавзолея Фатиха была заперта; Галип через запыленное окно смотрел внутрь, слушая гул города: крики продавцов с рынка, сигналы машин, далекие детские голоса из двора начальной школы, удары молота, звуки моторов, щебет воробьев и карканье ворон на деревьях во дворе, звук проносящихся микроавтобусов, стрекот мотоциклов, стук открывающихся и закрывающихся где-то поблизости окон. Ему вдруг захотелось быть на месте Фатиха Мехмеда, который, благодаря попавшей ему в руки книге хуруфитов, понял, что в этом городе есть тайна, и начал понемногу разгадывать мир, где каждая дверь, каждая труба, каждая улица, каждая арка, каждая чинара означала нечто иное, чем она есть. "Интересно, если бы хуруфитские книги и хуруфиты не были сожжены в результате заговора,-размышлял Галип, идя по улице Хаттат Иззет в сторону улицы Зейрек, - и падишах постиг тайну города, что он понял бы, бродя по улицам среди византийских построек и глядя, как я сейчас, на разрушенные стены, древние чинары, пыльные улицы, пустыри?" Дойдя до старых жутких зданий табачных складов Джибали, Галип нашел ответ на свой вопрос, собственно, он знал его с того момента, как прочел буквы на своем лице; "Подумал ли бы падишах, впервые увидевший город, что он когда-то уже был здесь?" Сейчас Галип воспринимал Стамбул как только что завоеванный город. Словно он никогда прежде не видел этих грязных улиц, разбитых мостовых, разрушенных стен, серых печальных деревьев, устаревших автомобилей, совсем разбитых автобусов, одинаковых тоскливых морд похожих друг на друга, тощих-кожа да кости-уличных собак. В автобусе, идущем на Таксим, в который он сел в Ункапаны (Район в европейской части Стамбула), Галип почувствовал взгляд своего преследователасовсем близко, на затылке, и был поражен, что тот человек успел так быстро сориентироваться и поспеть за ним. Пересев на Таксиме в другой автобус, Галип подумал, что, если ему удастся разговориться со стариком, сидящим рядом, он станет другим человеком и, возможно, избавится от преследующей его тени. - Интересно, пойдет ли снова снег? - начал Галип, глядя в окно. - Кто ж знает? - отозвался старик и вдруг вскрикнул: - Смотри! Галип посмотрел из-под темных очков на то место, куда указывал старик, и ничего не сказал. На мостовой перед самым Домом радио лежал человек, кричали люди, вокруг собиралась толпа любопытных. Образовалась пробка, и пассажиры автобуса, стоящие и сидящие, вытянувшись к окнам, со страхом и ужасом смотрели на лежащее в луже крови тело. Пробка рассосалась, автобус двинулся дальше, но в нем царило молчание. Галип вышел напротив кинотеатра "Конак". На Анкарском базаре, раскинутом на углу Нишан-таши, купил соленого тунца, закуску из баклажанов, язык, бананы, яблоки и быстрыми шагами направился к дому Шехрикальп. Сначала он спустился в квартиру привратника: Камер и Исмаил сидели с маленьким внуком за обеденным столом, покрытым голубой клеенкой, и ели картошку с котлетами; в доме царило такое семейное счастье, какое, по представлению Галипа, бывало лишь в старые времена. - Приятного аппетита, - пожелал Галип и после некоторого молчания спросил, передали ли они пакет Джеля