обирался рассказать, сэр, когда капитан Вопли перебил меня своими остроумными воплями, что, несмотря на все мои старания и строгости, рана становилась все хуже и хуже; правду сказать, сэр, это была самая ужасная, зияющая рана, какую только можно увидеть в медицинской практике; два фута и несколько дюймов в длину. Я измерил ее лотлинем. Коротко говоря, в конце концов рука почернела; я знал, чем это грозит, ну и отнял ее. Но к этой костяной руке я и пальцем не притронулся; такие вещи, - он махнул в сторону капитана своей свайкой, - против всех правил. Это капитанская работа, не моя; он сам приказал судовому плотнику снарядить себе такую и велел наладить на нее вот этот молоток, чтобы выбивать из людей мозги, надо думать, как он однажды попробовал вышибить их из меня. На него иногда находят приступы бешеной ярости. Вы видите это углубление, сэр? - тут он снял шляпу и, откинув назад волосы, обнажил у себя на черепе большую круглую впадину, ничем, впрочем, не напоминавшую бывшей раны и не похожую на шрам. - Так вот, наш капитан расскажет вам, откуда она у меня; он знает. - Нет, не знаю, - отозвался капитан, - обратитесь лучше к его матушке; он родился с этим. Ах ты, чертов Кляп, негодяй ты этакий. Ну найдется ли на свете второй такой Кляп, чтобы заткнуть черту глотку? Ты, сукин сын, Кляп, скажи, когда будешь подыхать, мы сунем тебя в рассол; нужно сохранить тебя для грядущих веков, подлец ты этакий. - А что сталось с Белым Китом? - не выдержал наконец Ахав, нетерпеливо дожидавшийся финала интермедии, которую разыгрывали два англичанина. - О! - воскликнул однорукий капитан, -да, да! Он нырнул тогда, и мы надолго потеряли его из виду; дело в том, что я ведь не знал в то время - я уже говорил, - что это был за кит, сыгравший со мной такую штуку. И только потом, когда мы снова спустились к экватору, мы услышали рассказ о Моби Дике - как его называют некоторые, - и тогда я понял, что это был он. - Встречал ли ты его потом? - Дважды. - Но не мог загарпунить? - А я и не пытался; хватит с него одной моей руки. Что бы я стал делать без обеих? Что попало на зуб Моби Дику, то пропало, я так полагаю. Уж он если схватит, то заглотает. - Что же, отлично, - вмешался Кляп. - Дайте ему вместо наживки вашу левую руку, чтобы добыть правую. Известно ли вам, джентльмены, - он отвесил точно по поклону каждому из капитанов, - известно ли вам, джентльмены, что пищеварительные органы кита столь непостижимо устроены божественным провидением, что он не в состоянии переварить полностью даже одну человеческую руку? Ему-то это известно отлично. То, что вы считаете кровожадностью Белого Кита, это всего лишь его неловкость. Ведь у него и в мыслях не бывает проглотить вашу руку или ногу, он делает это, просто чтобы припугнуть вас. Но иногда с ним случается то же, что произошло как-то с одним старым цейлонским факиром, моим бывшим пациентом; он делал вид, будто глотает ножи, но в один прекрасный день действительно уронил себе в желудок настоящий нож, и он пролежал там целый год, а то и больше; потом я дал ему рвотного, и нож вышел из него, по кусочкам, понятное дело. Он не в состоянии был переварить нож и включить его в состав тканей своего организма. Так что, капитан Вопли, если вы проявите расторопность и готовность заложить руку за то, чтобы честь честью похоронить вторую, в таком случае, рука ваша. Только дайте киту в ближайшем будущем приступиться к вам еще раз, и вся недолга. - Ну нет, Кляп, благодарю покорно, - отозвался английский капитан. - Пусть угощается на здоровье той рукой, что ему досталась, раз уж тут все равно возражать бесполезно, ведь я тогда не знал, с кем имею дело; но вторую он не получит. Хватит с меня белых китов; однажды я за ним погнался, и больше не хочу. Убить его, конечно, большая честь, я знаю; и спермацета в нем одном - целый трюм, но поверьте мне, лучше всего держаться от него подальше, вы согласны со мной, капитан? - и он скользнул взглядом по костяной ноге. - Да, это было бы лучше всего. И все же охота за ним не прекратится. Есть такие проклятые вещи, от которых держаться подальше хоть и лучше всего, но, клянусь, не легче всего. Он влечет и притягивает, словно магнит! Как давно видел ты его в последний раз? Каким курсом он шел? - Спаси меня бог, и да сгинет подлый дьявол! - вскричал Кляп и, пригнувшись, забегал вокруг Ахава, по-собачьи принюхиваясь, - ну и кровь у этого человека! скорей принесите градусник; да она на точке кипения! а пульс такой, что доски трясутся!.. сэр! - и, выхватив из кармана ланцет, он потянулся к руке Ахава. - Прочь! - взревел Ахав, отшвырнув его к борту. - Гребцы по местам! Каким курсом он шел? - Боже милостивый! - воскликнул английский капитан, к которому был обращен последний вопрос. - Что же это происходит? Он шел на восток, мне кажется, - и шепотом Федалле:- Что ваш капитан, он помешанный? Но Федалла, приложив палец к губам, скользнул за борт, чтобы сесть в лодке за рулевое весло, в то время как Ахав, притянув к себе огромный блок, отдал приказание чужим матросам приготовиться к спуску талей. В следующее мгновение он уже стоял на корме своего вельбота, и матросы-манильцы взмахнули веслами. Напрасно окликал его английский капитан. Повернувшись спиной к чужому судну, а лицом, застывшим, точно гранит, к своему собственному, Ахав неподвижно стоял на корме, пока не поравнялся с "Пекодом". Глава CI. ГРАФИН Прежде чем скроется из виду английский корабль, следует рассказать здесь, что шел он из Лондона и что он был назван в честь покойного Сэмюэла Эндерби, лондонского купца, основателя китопромышленного дома Эндерби и Сыновья - торгового дома, который, по моему скромному китобойскому мнению, мало в чем уступает объединенному королевскому дому Тюдоров и Бурбонов, с точки зрения их исторической роли. В течение какого времени, предшествовавшего лету господню 1775-му, существовал упомянутый торговый дом - на этот вопрос многочисленные рыбные документы, которыми я располагаю, не дают ясного ответа; но в том самом году (1775) он снарядил первые в Англии суда, предназначенные для планомерного промысла на кашалотов; хотя еще лет за сорок-пятьдесят до этого (начиная с 1726 года) наши храбрецы Коффины и Мэйси из Нантакета и Вайньярда большими флотилиями охотились на этих левиафанов, правда, только в Северной и Южной Атлантике и нигде больше. Да будет здесь членораздельно сказано, что рыбаки из Нантакета первыми среди людей начали охоту на спермацетового кита с помощью цивилизованного стального гарпуна и что в течение целого полустолетия они оставались единственными на всем земном шаре, кто охотился на него таким способом. В 1778 году красавица "Амелия", снаряженная специально для этой цели на средства предприимчивых Эндерби, отважно обогнула мыс Горн и первая среди наций спустила вельбот в водах великого Южного моря. Плавание было умелое и удачное; и когда "Амелия" вернулась восвояси с полными трюмами драгоценного спермацета, ее примеру вскоре последовали и другие суда, как английские, так и американские; отныне ворота к обширным промысловым областям Тихого океана были широко открыты. Но неутомимые дельцы не успокоились на этом добром деле. Сэмюэл и все его Сыновья - а сколько их было, о том ведает только их мать, - и под их непосредственным руководством и частично, я полагаю, за их счет, британские власти послали в промысловое плавание по Южным морям военный шлюп "Шумный". Под командованием некоего флотского капитана первого ранга "Шумный" наделал много шуму и принес кое-какую пользу, но какую именно, остается неясным. Однако и это еще не все. В 1819 году все тот же торговый дом снарядил собственное поисковое китобойное судно и отправил его в пробное плавание к далеким берегам Японии. Это судно, удачно названное "Сиреной", проделало превосходное опытное плавание; с тех пор приобрела широкую известность великая Японская Промысловая область. Командовал "Сиреной" в этом плавании некий капитан Коффин из Нантакета. Честь и слава поэтому всем Эндерби, чей торговый дом, я полагаю, существует и по сей день; хотя основатель его Сэмюэл, несомненно, давно уже отправился в плавание по Южным морям того света. Носивший его имя корабль вполне достоин был такой чести; то было быстроходное и во всех отношениях отличное судно Я побывал один раз у них на борту как-то в полночь у берегов Патагонии и пил у них в кубрике превосходный флип. Чудесное у нас с ними вышло повстречанье, все они оказались отличными собутыльниками, все до единого. Да будет жизнь у них короткая, а смерть веселая. Кстати, заведя речь об этом случае, происшедшем через много-много лет после того, как старый Ахав коснулся их палубы костяной пяткой, я не могу не сказать об их достославном солидном саксонском хлебосольстве; пусть мой пастор обо мне позабудет, а дьявол вспомнит, если я когда-нибудь сброшу со счетов это их превосходное качество. Флип, я сказал? Да, да, и мы пропускали его со скоростью десяти галлонов в час; когда же налетел шквал (ибо там шквалистое место, у берегов Патагонии), и все - в том числе и гости - были вызваны наверх брать рифы на брамселях, мы к этому времени так нагрузились, что пришлось нам тросами подтягивать друг друга на реи; а там мы, сами того не ведая, закатали вместе с парусами полы своих курток и, покуда не угомонился шторм, накрепко зарифленные, висели суровым предостережением для всех матросов - любителей выпивки. Как бы то ни было, но мачты за борт не снесло; и мы помаленечку-полегонечку освободились и слезли вниз, настолько трезвые, что пришлось снова пропустить по стакану флипа, хотя из-за кипящей морской пены, что врывалась через люк к нам в кубрик, он оказался, на мой вкус, чересчур разбавленным и пересоленным. А говядина была отменная - жесткая, но сочная. Говорили, что это буйволятина; другие уверяли, что верблюжатина; что это было на самом деле, я лично решать не берусь. Были там у них еще клецки маленькие, но сытные, правильной шарообразной формы и совершенно несокрушимые. Казалось, проглотишь несколько штук и чувствуешь, как они у тебя в желудке перекатываются. И если нагнешься чересчур низко, то они того и гляди выкатятся из тебя, точно бильярдные шары. Правда, хлеб... но тут уж ничего нельзя было поделать; к тому же он был противоцинготный; коротко говоря, в хлебе содержалась единственная их свежая пища. Но в кубрике свет был не слишком яркий, и совсем нетрудно было, пока ешь хлеб, отступить в темный уголок. Но если взять судно в целом, от бушприта до штурвала и от клотиков до киля, если учесть размеры котлов у кока в камбузе, а также вместимость живого котла - его собственного дубленого брюха, с носа до кормы, говорю я, "Сэмюэл Эндерби" был превосходный корабль, справедливо славившийся хорошим и обильным столом, первоклассным и крепким флипом и командой, в которой все были молодцы как на подбор и славные ребята от тульи шляп до каблуков. Но чем, по вашему мнению, можно объяснить столь широкое гостеприимство, которым знамениты были "Сэмюэл Эндерби" и некоторые другие известные мне - хотя и не все - английские китобойцы, всегда готовые угостить любого говядиной и хлебом, вином и шуткой и не скоро устававшие есть, пить и веселиться? А я вам сейчас объясню. Столь щедрое радушие английских китобойцев может служить предметом специального исторического исследования. А я еще нигде не скупился на исторические китобойные исследования, если в том возникала надобность. Предшественниками англичан в китобойном промысле были голландцы, зеландцы и датчане, от которых они переняли немало терминов, по сей день остающихся в ходу, а также, что еще существеннее, их старинные обычаи широкой жизни, в особенности обильной еды и питья. Ибо, как правило, на английском купеческом судне матросов держат в черном теле, а на английском китобойце никогда. И, стало быть, это безудержное китобойское радушие для англичан не является чем-то естественным и нормальным; оно случайно и нетипично и, значит, порождено особыми причинами, которые мы здесь вскрыли и сейчас еще поясним. Занимаясь изысканиями в области левиафанической истории, я наткнулся как-то на старинный голландский фолиант, который, насколько я мог судить по исходившему от него сырому китовому запаху, трактовал о китобойном деле Заглавие у него было "Дан Купман", из чего я заключил, что он содержит бесценные мемуары какого-нибудь купора с амстердамского китобойца, ибо, как известно, на каждом китобойце ходит свой купорный мастер. Утвердила меня в этом мнении и фамилия издателя - Фитц-Молот. Но мой друг доктор Шевелюр, человек высокой учености, профессор нижнеголландского и верхненемецкого языков в колледже Санта Клауса и Св. Сосуда, которому я вручил эту книгу для перевода, присовокупив к ней ящик спермацетовых свечей в благодарность за труды, - этот самый доктор Шевелюр не успел бросить взгляд на обложку, как сразу же стал уверять меня, что "Дан Купман" означает не "купор", а "купец". Так или иначе, но этот ученый нижнеголландский фолиант трактовал о голландских промыслах и содержал, среди прочих сведений, весьма интересный раздел о промысле китобойном. Именно в этом разделе, озаглавленном "Смеер", что значит "Сало", я нашел длинный и подробный список продуктов, которыми были наполнены кладовые и чуланы ста восьмидесяти голландских китобойцев; из этого списка в переводе доктора Шевелюра я заимствую следующие строки: 400 000 фунтов говядины 60 000 фунтов фрисландской свинины 150 000 фунтов вяленой трески 550 000 фунтов сухарей 72 000 фунтов свежего хлеба 2800 бутылей масла 24 000 фунтов тексельского и лейденского сыра 144 000 фунтов сыра (видимо, низкосортного) 1650 ведер джина 10 800 бочек пива Обычно статистические таблицы бывают непереносимо сухи; но в данном случае это не так, ибо на читателя здесь изливаются целые бочки и ведра, кварты и пинты доброго джина и доброго веселья. В свое время я потратил три дня на усердное переваривание означенного пива, мяса и хлеба, и при этом меня осенило немало глубоких мыслей, достойных трансцендентального и платонического приложения; а затем и я сам составил одну вспомогательную таблицу с приблизительными количествами трески и всего прочего, приходящимися на каждого нижнеголландского гарпунщика в старинной Гренландской и Шпицбергенской китобойной флотилии Прежде всего поражают грандиозные порции поглощаемого масла, а также тексельского и лейденского сыра. Впрочем, это я отношу за счет естественно маслянистой, скользкой природы перечисленных продуктов, еще сильнее омаслившихся благодаря маслянистой природе занятия упомянутых людей, и в особенности благодаря тому, что они ведут промысел в ледовитых Полярных морях, у самых берегов Эскимосии, где на веселых пирах туземцы подымают за здоровье друг друга кубки колесного масла. Количество пива - 10 800 бочек - тоже очень велико. Поскольку в полярных водах промысел ведется только в течение короткого лета, характерного для тамошнего климата, весь рейс, включая путь от Шпицбергена и обратно, продолжается у голландского китобойца каких-нибудь три месяца; и если положить по 30 членов экипажа на каждом из 180 судов их китобойной флотилии, мы получим всего 5400 нижнеголландских матросов; и стало быть, ровно по две бочки пива на брата в качестве двенадцатинедельной нормы, не считая щедрой толики от 1650 ведер джина. Ну, а чтобы эти джинно-пивные гарпунщики, до такой степени накачавшиеся спиртным, были способны стоять на носу вельбота и без промаха целиться в стремительно летящего кита, - это, казалось бы, довольно маловероятно. И тем не менее они целились, да и попадали тоже. Впрочем, не следует забывать, что происходило это на далеком севере, где пиво полезно для здоровья, у наших гарпунеров на экваторе пиво вызвало бы сонливость на мачте и головокружение в лодке, отчего воспоследовали бы печальные потери для Нантакета и Нью-Бедфорда. Но ни слова больше об этом; довольно было здесь перечислено, чтобы показать, что староголландские китобои за два-три столетия до нас были любители пожить в свое удовольствие и что английские китобои наших дней не пренебрегли столь блестящим примером. Ибо, как говорят они, плавая с пустыми трюмами по океанам, если ты не можешь извлечь из мира ничего лучшего, извлеки из него по крайней мере хороший обед. А на этом и содержимое графина пришло к концу. Глава CII. ПОД ЗЕЛЕНОЙ СЕНЬЮ АРСАКИД До сих пор, описывая кашалота, я останавливался главным образом на чудесах его внешнего облика и только в самых редких случаях - на отдельных чертах и подробностях его внутреннего строения. Однако теперь, чтобы постичь его целиком и до конца, мне надлежит расстегнуть его еще дальше, спустить чулки, снять подвязки, повыдергать крючки из ушек во всех его самых сокровенных суставах и выставить его перед вами в окончательно обнаженном виде: то есть в его абсолютном скелете. Постой-ка, Измаил, как же так? Откуда же ты, простой гребец на вельботе, можешь знать о том, что сокрыто у кита в глубине? Или ученый Стабб, взгромоздившись на шпиль, читал вам лекции по анатомии китообразных? и демонстрировал аудитории, подняв при помощи лебедки, образец китового ребра? Объяснись же, Измаил. Разве ты можешь разложить у себя на палубе взрослого левиафана, как раскладывает повар на блюде жареного поросенка? Ведь не можешь, верно? До сих пор, Измаил, ты правдиво рассказывал о том, что видел собственными глазами; но теперь остерегись, ты присваиваешь себе исключительное право Ионы - право говорить о стропилах и балках; о прогонах, коньковом брусе, лагах и пилястрах, составляющих каркас левиафана; а также, быть может, о мыловарнях и маслобойках его внутренностей. Я признаю, что со времен Ионы мало кому из китобоев удавалось проникнуть глубоко под шкуру взрослого кита; однако мне была дарована счастливая возможность изучить его анатомию в миниатюре. Однажды на палубу корабля, на котором я плавал, был целиком поднят маленький теленок кашалота - ради мешка или торбы, из которой изготовляются ножны для лезвий гарпуна и остроги. Уж не думаете ли вы, что я упустил такой случай и не воспользовался ножом и резаком, чтобы сломать печати и прочесть все, что содержалось в этом юном кашалотике? А что касается точных сведений о костях левиафана в его полном, гигантском развитии, то этими сведениями я обязан ныне покойному царственному другу Транко, царьку острова Транке, одного из группы Арсакид. Как-то много лет тому назад, когда я ходил на торговом судне "Алжирский бей", на острове Транке властитель Транко пригласил меня на Арсакидские празднества в свою уединенную виллу в Пупелле, - это была приморская долина неподалеку от Бамбукового Городка, как называли наши моряки его столицу. Мой царственный друг Транко, одаренный среди иных достоинств горячей любовью ко всевозможным варварским диковинам, собрал у себя в Пупелле все необычайное, что только могли создать самые изобретательные из его подданных, - куски дерева, покрытые замысловатыми резными узорами, граненые раковины, инкрустированные копья, драгоценные весла, пироги из ароматического дерева и все те природные чудеса, что вынесли на его берега исполненные должной почтительности и богатые чудесами морские волны. Среди этих последних самое видное место занимал огромный дохлый кашалот, которого после одного особенно долгого и свирепого шторма нашли выброшенным на берег, - голова его пришлась под кокосовую пальму, чьи пышные плакучие побеги казались его изумрудным фонтаном. Когда гигантская туша была освобождена от своих безмерно толстых покровов и солнце высушило обнаженные кости, скелет с вящими предосторожностями перенесли в Пупеллу, и он лежал под величавыми пальмами, словно под высокими сводами зеленого храма. Его ребра были увешаны боевыми трофеями, позвонки изрезаны загадочными иероглифами арсакидских летописей; в черепе жрецы поддерживали неугасимый ароматный огонь, будто бессмертная китовая голова вновь выпускала к небесам свои туманные фонтаны, а ужасная нижняя челюсть была подцеплена к ветке и раскачивалась над молящимися наподобие меча на волоске, который некогда так запугал Дамокла. Это было дивное зрелище. Роща была зелена, точно мох в Льдистой Долине, деревья стояли высокие и надменные, впивая жизненные соки; щедро воздающая почва лежала внизу, точно ткацкий станок, на котором натянут пышный ковер; и побеги ползучих лоз составляли в ней фон, а живые цветы - узор. Все деревья, все их отяжелевшие ветви; все кусты, все папоротники и травы; полный зовами воздух, - все было охвачено неустанным движением. Великое солнце в кружеве листьев казалось .ткацким челноком, плетущим неувядаемую зелень. О ты, усердный ткач! невидимый ткач! - остановись на мгновение! - только ответь мне! - куда течет твоя ткань? какой дворец предназначена она украшать? к чему все эти неустанные труды? Отвечай, ткач! - задержи свою руку! - одно только слово! Нет. По-прежнему снует уток, по-прежнему плывут со станка узоры; и струится неизбывным потоком цветастый ковер. Бог-ткач, он знай себе ткет; и стук и гудение станка оглушают его, так что он и не слышит голоса смертных; и нас, кто глядит на станок, тоже оглушают его стук и гудение; и лишь удалившись, услышим мы тысячи затерянных голосов. Ведь именно так и происходит на всех настоящих фабриках и заводах. Слова, которые неслышны подле крутящихся валов, эти же самые слова отчетливо звучат за стеной, вырываясь наружу из открытых окон. Этим путем было разоблачено немало злодейств. Так будь же осторожен, о смертный! ибо пока гудит и грохочет мировой станок, могут быть подслушаны издалека твои самые сокровенные мысли. И вот посредине зеленого, пышущего неутомимой жизнью ткацкого станка в Арсакидской роще лениво лежал огромный, белый, священный скелет - праздный колосс. Но на этой бесконечной зеленой ткани, что сплеталась и гудела вокруг него, сам он, ленивый гигант, казался искусным ткачом, весь увитый лозами, с каждым месяцем зеленея все ярче и ярче и все же оставаясь, как и прежде, только скелетом. Жизнь обвивала Смерть; Смерть поддерживала Жизнь; угрюмый бог, повенчанный с юной Жизнью, породил себе во славу это кудрявое диво. Так вот, когда в сопровождении царственного Транко я посетил этого кита, увидел его череп-алтарь и над ним струю искусственного дыма, подымавшуюся оттуда, откуда некогда взлетал настоящий фонтан, я подивился, почему языческий царек рассматривает храм как экземпляр своей коллекции. Но он только рассмеялся. Еще больше удивился я тому, что жрецы провозгласили эту дымную струю настоящим китовым фонтаном. Я походил взад и вперед вдоль скелета, раздвинул в стороны ползучие лозы, проник вовнутрь между ребер и с путеводной нитью Арсакиды долго бродил и плутал среди сумрачных витых колоннад и тенистых беседок. Но клубок мой вскоре подошел к концу, и, следуя по бечевке назад, я вышел наружу в том же месте, где вошел. Я не встретил внутри ни живой души; ничего, кроме мертвых костей. Тогда, срезав зеленый прутик-рейку, я снова забрался внутрь скелета, чтобы приступить к измерениям. Но жрецы сквозь бойницы в черепе разглядели, как я вычислял высоту последнего ребра. "Это еще что такое?! - завопили они. - Как смеешь ты измерять нашего бога? Это наше дело!" "Прекрасно, жрецы, - согласился я. - Какова же, по-вашему, его длина?" Тут между ними разгорелся яростный спор касательно футов и дюймов; они принялись дубасить друг друга жезлами по голове, удары гулко отдавались в огромном черепе, а я, воспользовавшись удачным стечением обстоятельств, быстро закончил свои измерения. Результаты этих измерений я намерен теперь опубликовать. Но предварительно необходимо заметить, что приводить вымышленные цифры я все равно бы не смог. Потому что существует целый ряд скелетных авторитетов, к которым вы могли бы обратиться, чтобы проверить мои данные. Говорят, например, что в английском городе Гулле, одном из китобойных портов этой страны, находится Левиафанический музей, где хранится несколько отличных образцов полосатиков и других китообразных. Равным образом, как я слышал, в Манчестерском музее в Нью-Гемпшире находится, как утверждают владельцы музея, "единственный в Соединенных Штатах совершенный экземпляр Гренландского, или Речного, Кита". Мало этого, в Англии, в Йоркшироком городке под названием Бэртон-Констэбл в собственности у некоего сэра Клиффорда Констэбла имеется скелет кашалота, правда, весьма умеренных размеров, не то что гигантский кит моего друга царька Транко. Оба кита, которым принадлежали эти два последних скелета, были выброшены на берег и попали в руки теперешним своим владельцам на одинаковом основании. Царь Транко завладел своим китом, потому что так ему захотелось, а сэр Клиффорд - потому что был лордом и господином тех мест. Кит сэра Клиффорда весь разобран по косточкам; так что в нем, словно в большом комоде, можно открывать и закрывать все костные полости - раздвигать ребра, будто гигантский веер, - и целый день качаться на нижней челюсти. Остается только навесить замки на его двери и ставни и определить ливрейного лакея, чтобы тот, побрякивая связкой ключей на поясе, водил по залам будущих посетителей. Сэр Клиффорд думает положить по два пенса за вход на гулкую галерею спинного хребта; три пенса за право послушать эхо в пещере мозжечка и шесть пенсов за возможность полюбоваться несравненным видом с кашалотового лба. Размеры скелета, которые я намерен здесь привести, заимствованы мною verbatim(1) с моей собственной правой руки, где они были вытатуированы по моей просьбе, поскольку в тот бурный бродячий период моей жизни у меня не было иного надежного способа сохранить столь ценные статистические сведения. Но так как места у меня было мало, потому что я хотел еще оставить по возможности какой-то участок неисписанным для одной поэмы, которую я как раз тогда сочинял, я не стал утруждать себя лишними дюймами; да и вообще-то до дюймов ли тут, где речь идет о подлинных размерах кита? --------------------------- (1) Дословно, слово в слово (лат ) Глава CIII. РАЗМЕРЫ КИТОВОГО СКЕЛЕТА Прежде всего я хочу привести здесь одно частное соображение относительно живой массы левиафана, чей скелет нам сейчас предстоит выставить напоказ. Оно напрашивается само собой и может еще нам здесь пригодиться. Согласно моим тщательным подсчетам, частично основанным к тому же на данных капитана Скорсби, полагавшего семьдесят тонн веса в самом крупном гренландском ките, имеющем шестьдесят футов в длину; согласно моим тщательным подсчетам, повторяю, наиболее крупный кашалот, насчитывающий между восьмьюдесятью пятью и девяноста футами в длину и без малого сорок футов в обхвате в самом толстом месте, такой кашалот должен иметь по крайней мере девяносто тонн весу; так что, если принять, что на одну тонну приходится тринадцать человек, то выходит, что он заведомо перевесит население целой деревни с тысячей ста обитателями. Подумайте-ка, сколько мозгов нужно впрячь, точно волов в одну упряжку, для того чтобы этот левиафан хоть на йоту поддался представлению сухопутного человека! Поскольку я уже всячески демонстрировал перед вами его череп, дыхало, челюсть, зубы, хвост, лоб, плавники и прочие части, мне теперь остается только выделить то, что представляет наибольший интерес в его неприкрытом скелете. Но так как гигантский череп занимает столь огромную долю от общей длины скелета, так как он представляет собой наиболее сложную его часть и так как в этой главе о нем совершенно не будет вновь упомянуто, - крайне необходимо, чтобы вы постоянно держали его в памяти или под мышкой, иначе у вас не создастся правильного представления обо всей конструкции, к рассмотрению которой мы приступаем. В длину кашалотовый скелет на острове Транке насчитывал семьдесят два фута; а это значит, что в полном облачении и живой протяженности он имел девяносто футов длины; потому что скелет кита проигрывает по сравнению с размерами тела около одной пятой. Из этих семидесяти двух футов примерно двадцать приходилось на череп с челюстью и только пятьдесят - на сам позвоночник. А к позвоночнику на участке, занимающем треть от его длины, была прикреплена мощная круглая коробка ребер, содержавшая некогда все его жизненно важные органы. Эта необъятная грудная клеть вместе с длинным, ровным позвоночным столбом, далеко отходящим от нее прямой полосой, очень напоминала мне остов большого корабля на стапелях, в котором только двадцать голых шпангоутных ребер успели вставить в киль, торчащий позади длинным, обнаженным бревном. Ребер было по десяти с каждой стороны. Первое, если считать от шеи, имело шесть футов в длину; второе, третье и четвертое были каждое немного длиннее предыдущего, кончая пятым, одним из центральных ребер, насчитывающим восемь футов с несколькими дюймами. Остальные ребра последовательно уменьшались, оканчиваясь десятым и последним, имевшим всего только пять футов с небольшим. Толщина их в основном соответствовала длине. Центральные ребра были наиболее выгнутыми. Кое-где на Арсакидских островах их перекидывают вместо пешеходных мостиков через небольшие речки. Рассуждая об этих ребрах, я не могу вновь не испытывать изумления по поводу того обстоятельства, неоднократно уже упоминавшегося в этой книге, что скелет кита далеко не соответствует своими очертаниями его живому туловищу. Самое длинное ребро в транковском скелете приходилось при жизни на самый толстый участок облаченной плотью китовой туши. Туша этого кита имела в указанном месте, должно быть, не менее шестнадцати футов толщины, в то время как соответствующее ребро - лишь восемь с небольшим. Стало быть, величина ребра только наполовину отражала здесь истинную величину живого туловища. А дальше, там, где я видел теперь перед собой лишь голый хребет, прежде все было обернуто покровами из многих тонн плоти, мускулов, крови и внутренностей. Еще дальше я видел на месте широких плавников две беспорядочные кучки белых суставов; а там, где находились некогда массивные и величественные, но бескостные хвостовые лопасти, - ничего, пустое место! Как же безнадежно и глупо со стороны робкого, неискушенного человека, подумал я, пытаться постичь этого чудесного кита посредством разглядывания его мертвого, куцего остова, лежащего в этой мирной роще. Нет. Только в гуще смертельных опасностей; только в водовороте, поднятом яростными ударами его хвоста; только в море, бездонном, безбрежном, можно познать живую истину о великом ките во всем великолепии его облачения. Перейдем, однако, к спинному хребту. Чтобы представить его наиболее наглядным способом, лучше всего будет, если мы при помощи подъемного крана взгромоздим все позвонки стоймя один на другой. Дело это не слишком-то скорое. Но теперь, когда все готово, оказывается, что он сильно смахивает на Александрийский столп Помпея. В нем в общей сложности сорок с лишним позвонков, не сцепленных между собою. Они лежат в скелете, точно огромные, грубо тесанные блоки каменной кладки, образующие суровые линии готического шпиля. Самый большой позвонок - в среднем отделе - имеет без малого три фута в ширину и более четырех в высоту. Самый маленький - в том месте, где хребет, сужаясь, переходит в хвост, - насчитывает в высоту только два дюйма и кажется белым биллиардным шаром. Мне говорили, что там были позвонки еще поменьше этих, да только их порастеряли сорванцы-каннибалята, детишки жрецов, растащившие их для своих игр вместо мраморных шариков. Так видим мы, что даже хребет грандиознейшей из живых тварей сходит под конец на нет и кончается детскими игрушками. Глава CIV. ИСКОПАЕМЫЙ КИТ Огромная китовая туша представляет собой благородный объект для всяких распространений, преувеличений и широких сопоставлений. Как ни жмись, ее все равно не сократишь. Кит по праву может требовать, чтобы о нем трактовали лишь в роскошных томах in Folio. Чтобы не проходить снова все его погонные сажени от дыхала до хвоста и многие ярды в обхвате его поясницы, достаточно представить себе только гигантские завитки его кишок, целыми бухтами лежащие в нем, точно толстые канаты и швартовы, сложенные на нижней палубе линейного корабля. Раз уже я взялся управляться с Левиафаном, мне надлежит теперь проявить в этом деле исчерпывающее всеведение, не опустив ни единого микроскопического зародыша в его крови и вымотав из него все до последнего витка кишок. Но я уже описал его во всем современном своеобразии его повадок и его строения, и теперь мне остается только возвеличить его с археологической, ископаемой, допотопной точки зрения. В применении не к левиафану, а к любому другому существу - к муравью или блохе, например, - эти торжественные эпитеты могли бы показаться излишне высокопарными. Но когда речь идет о Левиафане, все в корне меняется. С каким удовольствием пошел бы я на это смелое дело, сгибаясь под тяжестью весомейших слов лексикона. Тут, кстати, следует сказать, что всякий раз, как мои исследования приводили к необходимости проконсультироваться со словарем, я неизменно пользовался огромным томом Джонсона in Quarto, купленным мною специально для этой цели, потому что необычайные размеры особы знаменитого лексикографа сделали его наиболее достойным человеком для составления словаря, которым мог бы пользоваться автор, имеющий, подобно мне, дело с китами. Мы часто слышим о писателях, приобретающих вес и значение благодаря взятой ими теме, хотя, кажется, в ней и нет вроде ничего особенного. Как же, в таком случае, будет со мной, пишущем о самом Левиафане? Мой почерк сам собой расплывается огромными плакатными буквами. Дайте мне перо кондора! Дайте мне кратер Везувия вместо чернильницы! Держите меня под руки, други мои! Ибо покуда я наношу на бумагу свои мысли о Левиафане, они успевают измучить меня, и я готов упасть, обессиленный всепроникающей широтой их охвата, ведь они включают в себя весь круг наук, и все поколения китов, и людей, и мастодонтов, настоящие, прошедшие и грядущие, вместе со всей обращающейся панорамой земной империи и целой вселенной, не оставляя в стороне и ее предместий. Такова возвеличивающая сила богатой и обширной темы! Мы сами разрастаемся до ее размеров. Для того чтобы создать большую книгу, надо выбрать большую тему. Ни один великий и долговечный труд не может быть написан о блохе, хотя немало было на свете людей, которые пытались это сделать. Прежде чем ступить в область окаменелостей, я представляю свои верительные грамоты геолога, упомянув для этой цели, что за годы моей разнообразной жизни был я и каменщиком, и отменным копальщиком канав, рвов и колодцев, винных погребов, подвалов и всевозможных водоемов. Я также хотел бы предварительно напомнить читателю, что в ранних геологических слоях встречаются только ископаемые остатки чудовищ, почти полностью вымерших в настоящее время; между тем как более поздние окаменелости, обнаруживаемые в так называемых третичных формациях, представляются как бы переходным или, во всяком случае, связующим звеном между доисторическими созданиями и теми, чьи отдаленные предки были, как говорят, собраны на Ноевом ковчеге; все ископаемые киты, доселе обнаруженные, относятся к третичному периоду, который непосредственно предшествует поверхностным формациям. И хотя они не соответствуют полностью ни одному из известных современных видов, тем не менее они имеют с ними достаточно родственных черт, чтобы по праву быть принятыми в ряды китообразных. Разрозненные окаменелые останки преадамитовых китов, обломки их костей и скелетов были найдены за последние тридцать лет у подножия Альп, в Ломбардии, во Франции, в Англии, в Шотландии и в штатах Луизиана, Миссисипи и Алабама. Среди этих находок имеется весьма любопытный обломок черепа, открытый в 1779 году в Париже на Рю Дофинэ - короткой улочке, выходящей почти прямо на Тюильрийский дворец, и несколько костей, обнаруженных при Наполеоне во время земляных работ в Антверпенских доках. По мнению Кювье, эти фрагменты принадлежат каким-то никому не известным видам Левиафанов. Но, безусловно, самым потрясающим из всех китообразных реликтов является почти целый гигантский скелет некоего вымершего чудовища, который был обнаружен в 1842 году на плантации судьи Крей в Алабаме. Пораженные ужасом простодушные рабы из близлежащих селений решили, что это останки одного из павших ангелов. Алабамские врачи объявили кости принадлежащими какому-то огромному пресмыкающемуся, которого они поспешили окрестить Базилозавром. Но когда образцы этих костей были доставлены за океан английскому анатому Оуэну, выяснилось, что это предполагаемое пресмыкающееся просто-напросто кит, хотя и давно исчезнувшего вида. Это может служить лишним красноречивым доказательством тому, о чем уже не раз говорилось в настоящей книге: скелет кита дает весьма неполное представление о подлинных очертаниях его туши. Вследствие этого Оуэн перекрестил чудовище Зевглодонтом и в своем докладе, прочитанном на заседании Лондонского геологического общества, объявил его, по существу, одним из самых поразительных созданий, которых вычеркнули из жизни перемены на земном шаре. Когда я стою среди всех этих величественных левиафанических скелетов, черепов, клыков, челюстей, ребер и позвонков, имеющих частичное сходство с костями ныне живущих пород морских чудовищ, но в то же время несущими несомненные следы родства с исчезнувшими доисторическими Левиафанами, своими неисчислимо древними предками, меня, точно потопом, относит назад, в ту непостижимую эпоху, когда, как говорят, и самое время еще не началось; ибо время началось вместе с человеком. Серый хаос Сатурна колышется здесь вокруг меня, приоткрывая моему затуманенному, содрогающемуся взору полярные вечности, когда бастионы льда напирали и вклинивались в области теперешних тропиков, а на всем протяжении в 25 000 миль земной окружности не было ни пяди обитаемой земли. Весь мир тогда принадлежал киту; и, владыка мироздания, он бороздил волны там, где тянутся теперь Альпы и Гималаи. Кто еще может похвастать такой длинной родословной? Гарпун Ахава пролил кровь древнее фараоновой. Сам Мафусаил кажется школьником в сравнении с китом. Я озираюсь, хочу пожать руку Симу. Я цепенею при виде всех этих невыразимых китовых ужасов в их домоисеевом, внепричинном существовании, которое было до начала времен и потому неизбежно будет и тогда, когда завершится людской век. Но Левиафан оставил свои преадамитовы следы не только на дагерротипах природы и не только известняку и мелу завещал свой старинный поясной портрет; и на египетских таблицах, древность которых так глубока, что их и самих можно считать чуть ли не ископаемыми окаменелостями, мы находим несомненные отпечатки его плавников. Лет пятьдесят тому назад в одном из приделов великого храма Дендеры была обнаружена на огромном потолке лепная и раскрашенная планисфера, изобилующая кентаврами, грифонами и дельфинами, наподобие тех гротескных фигур, которыми населяют небесный шар современные астрономы. И среди них плыл, как ведется испокон веков, древний Левиафан; он плавал на этой планисфере за столетия до того, как был уложен в люльку премудрый Соломон. Не следует опускать также и другого свидетельства в пользу древности кита, в его собственном, костяном, послепотопном облике, каким служит рассказ достопочтенного Джона Лео, старинного путешественника по Варварии: "Неподалеку от побережья у них имеется храм, балки и стропила которого сделаны из китовых костей; ибо в тех местах море часто выбрасывает на берег чудовищных размеров китовые туши. Простой народ верит, что благодаря таинственной силе, дарованной богом этому храму, каждого кита, проплывающего мимо, настигает мгновенная гибель. Истина же заключается в том, что по обе стороны от храма находятся скалы, которые выдаются в море на две мили и поражают китов, когда те на них натыкаются. Там же показывают чудо - китовое ребро невероятной длины, лежащее на земле выпуклой частью кверху и образующее арку, до которой в середине не дотянется даже человек, сидящий верхом на верблюде. Это ребро (говорит Джон Лео) лежало там якобы за сто лет до моего приезда. Местные историки утверждают, что в этом храме во время оно объявился некий Пророк, пророчествовавший о Магомете, а у некоторых достает решительности настаивать, будто сам пророк Иона был извергнут китом у подножия этого храма". Здесь, в Африканском Храме Кита, я покину тебя, читатель, и если ты из Нантакета, и если ты китолов, ты молча помолишься в нем. Глава CV. УМЕНЬШАЮТСЯ ЛИ РАЗМЕРЫ КИТА? ДОЛЖЕН ЛИ ОН ИСЧЕЗНУТЬ С ЛИЦА ЗЕМЛИ? Поскольку Левиафан плывет нам навстречу от самых истоков Вечности, уместно будет спросить, не выродился ли он за бессчетные смены своих поколений, не уменьшился ли в размерах в сравнении со своими грандиозными пращурами? Однако исследования не только показывают нам, что сегодняшние киты превосходят величиной тех, чьи окаменелые останки обнаружены в третичном периоде (включая строго ограниченный геологический слой, предшествующий появлению человека), но также свидетельствуют о том, что в пределах третичной системы киты, относящиеся к более поздним формациям, крупнее, чем их предки. Из всех преадамитовых китов, вырытых на сегодняшний день, самым крупным, безусловно, является алабамский кит, о котором уже упоминалось в предыдущей главе, но и его скелет не насчитывал даже семидесяти футов в длину. В то время как обмеры костяка, принадлежавшего крупному современному киту, дают, как мы уже знаем, семьдесят два фута. А я слышал из уст бывалых китобоев рассказы о кашалотах, которые имели в момент поимки чуть ли не сто футов длины. Но, может быть, киты нашего времени, превосходя по величине китов всех предыдущих геологических периодов, успели все же выродиться со времен Адама? Мы, безусловно, вынуждены будем прийти к подобному выводу, если намерены отдавать должное свидетельствам таких джентльменов, как Плиний и прочие натуралисты античности. Ибо Плиний рассказывает нам о китах, чьи живые туши имели площадь в несколько акров, а Улисс Альдровандус повествует о таких, что насчитывали в длину восемьсот футов - прямо не киты, а целые канатные фабрики или темзинскне туннели! Да и во времена Бэнкса и Солэндера - куковских натуралистов - мы встречаем некоего датчанина, члена Академии наук, который приписывал исландскому киту (называемому им reydan-siskur, то есть морщинистобрюхий) сто двадцать ярдов, что дает триста шестьдесят футов в длину. А французский натуралист Ласепед в самом начале своей подробной истории китообразных (на третьей странице книги) дает для настоящего кита сто метров, или триста двадцать восемь футов длины. И ведь его труд был напечатан не когда-нибудь, а всего только в 1825 году от рождества Христова. Да только найдется ли такой китобой, который бы поверил этим рассказам? Нет. Сегодняшний кит столь же велик, как и его предки во времена Плиния. И если когда-нибудь я попаду туда, где находится Плиний, я, китолов (во всяком случае, больше китолов, чем он), так и скажу ему прямо в лицо. Потому что я не понимаю, как это выходит: если египетские мумии, похороненные за тысячи лет до того даже, как родился Плиний, не насчитывают в своих гробах столько футов и дюймов, сколько житель нашего Кентукки в носках; и если скот и прочая живность в изображениях на древнейших египетских и ниневийских таблицах ясно показывают нам в своих масштабах, что теперешний породистый, откормленный, призовой смитфилдский скот не только не уступает, но и далеко превосходит по величине тучнейшую из фараоновых тучных коров, - как же перед лицом всего этого мог бы я допустить, будто из всех живых тварей один только кит выродился и измельчал? Но остается еще один вопрос; его часто ставят наиболее темные из жителей Нантакета. Быть может, из-за всеведения дозорных на топах мачт китобойцев, проникающих теперь даже в Берингов пролив и в отдаленнейшие тайники и секретные сейфы мира; из-за тысячи гарпунов и острог, запускаемых вдоль всех материковых побережий; - возникает вопрос, быть может Левиафану из-за всего этого долго не выстоять против такой широкой облавы и такого беспощадного уничтожения; быть может, он будет в конце концов полностью истреблен по всем морям и океанам, и последний кит, как и последний человек, выкурит последнюю трубку и сам испарится с ее последним дымком? Если сравнить горбатые стада китов с горбатыми стадами бизонов, которые еще каких-нибудь сорок лет назад, рассыпавшись на десятки тысяч акров по прериям Иллинойса и Миссури, потрясали железными гривами и грозно метали исподлобья молнии своих взглядов на месте теперешних многолюдных речных столиц, где любезный маклер продает вам сегодня землю по доллару за дюйм; при таком сравнении, казалось бы, мы получим неопровержимое доказательство того, что и китам не избежать быстрейшего вымирания. Но следует взглянуть на этот вопрос также и в ином свете. Хотя совсем еще недавно - всего одно человеческое поколение тому назад - численность бизонов в Иллинойсе превосходила численность людского населения в современном Лондоне; и хотя сегодня там не осталось от них ни рога, ни копыта; и хотя причиной этого чудесного исчезновения послужило копье человека; тем не менее принципиально иной характер охоты на китов решительно не допускает возможности столь же бесславного конца для Левиафанов. Сорок человек на одном китобойце, промышлявшие на кашалотов в течение сорока восьми месяцев, почитают для себя необыкновенной удачей и посылают хвалу господу, если им случится привести домой жир сорока китов. Между тем как в старину во времена канадских и индейских зверобоев Дальнего Запада (где теперь, наконец, тоже восходит солнце), в те времена, когда там лежала девственная пустыня, такое же количество людей, в мокасинах и верхом на коне, а не на корабле, за такое же количество месяцев истребили бы не сорок, а сорок тысяч бизонов, если не больше; - утверждение это, если возникает надобность, может быть подтверждено данными статистики. Точно так же, если подумать, нельзя считать доказательством ожидающего кашалотов постепенного исчезновения тот факт, например, что в прошлые года (скажем, во второй половине минувшего столетия) эти Левиафаны - небольшими стаями - встречались гораздо чаще, чем теперь, и промысловые рейсы вследствие этого были не столь продолжительны, да и приносили значительно больше. Дело в том, что, как выше уже было замечено, киты из соображений безопасности стали плавать теперь по морям обширными караванами, так что прежние рассеянные одиночки, пары, стаи, косяки и стада в наши дни объединились в огромные армии, которые, однако, не так часто встречаются. Только и всего. Равно ошибочным является представление будто и те виды китов, которые дают так называемый "китовый ус", поскольку они перестали теперь посещать многие из районов, где раньше встречались в изобилии, также вымирают. Просто они перебираются понемногу в другие места; и если одно побережье не оживляется больше игрой их фонтанов, можете не сомневаться, что какой-нибудь другой, отдаленный берег был совсем недавно поражен этим доселе невиданным там зрелищем. Более того, если речь зашла именно об этих, вышеупомянутых Левиафанах, то у них есть две твердыни, которым, по всей человеческой вероятности, предстоит навеки остаться неприступными. И как швейцарцы удалились в свои студеные горы, когда враги вторглись к ним в долины, так и настоящие киты, вытесненные из саванн и лугов центральных морей, могут уйти в свои полярные цитадели и, нырнув под последние прозрачные барьеры и стены, всплыть среди ледяных полей и разводьев; и пусть попробует человек проникнуть вслед за ними в заколдованный круг вечного декабря. Однако на одного забитого кашалота приходится, вероятно, штук пятьдесят настоящих китов, и поэтому некоторые философы кубрика все же полагают, что такое истребление уже заметно затронуло их боевые ряды. Но хотя за последнее время только одни американцы на северо-западном побережье ежегодно добывали не меньше 13 000 этих китов, существуют все же соображения, благодаря которым даже эти цифры не могут служить доказательством подобной точки зрения. Вполне естественно, что, слыша о такой многочисленности самого грандиозного из живых существ на земном шаре, испытываешь невольное недоверие; но что бы мы тогда сказали историографу Арто, который, описывая государство Гоа, рассказывает, что король Сиама добыл как-то за одну охоту 4 000 слонов и что слонов в тех краях такое же множество, как домашней скотины в странах умеренного климата? И нет как будто бы никаких оснований сомневаться в том, что если уж слоны, за которыми охотились все эти тысячи лет и Семирамида, и Пор, и Ганнибал, и все последующие монархи Востока, - если они до сих пор обитают там в огромных количествах, то тем больше вероятность для великих китов пережить все людские преследования, потому что в их распоряжении пастбища, по которым они могут разбрестись, ровно в два раза превосходящие размерами всю Азию, обе Америки, Европу и Африку, Новую Голландию и все острова в океане, вместе взятые. Кроме того, не следует забывать, что благодаря предполагаемой долговечности китов, которые, как считается, живут до ста лег и более, в морях постоянно обтает по нескольку поколений взрослых индивидов А что это должно означать, мы легко представим себе, вообразив на мгновение, что все погосты, кладбища и семейные усыпальницы вдруг разверзлись и выпустили на землю живые тела всех мужчин, женщин и детей, умерших за последние семьдесят пять лет, и прибавив это бессчетное воинство к современному людскому населению земного шара. Вот почему мы объявляем кита как вид бессмертным, сколь уязвим бы он ни был как отдельная особь. Он плавал по морям задолго до того, как материки прорезались над водою; он плавал когда-то там, где теперь находятся Тюильри, Виндзорский замок и Кремль. Во время потопа он презрел Ноев ковчег, и если когда-либо мир, словно Нидерланды, снова зальет вода, чтобы переморить в нем всех крыс, вечный кит все равно уцелеет и, взгромоздившись на самый высокий гребень экваториальной волны, выбросит свой пенящийся вызов прямо к небесам. Глава CVI. НОГА АХАВА Поспешность, с какой капитан Ахав покинул "Сэмюэла Эндерби", отозвалась некоторым ущербом для его собственной персоны. Он с такой силой опустился на корму своего вельбота, что его костяная нога треснула от удара. Когда же, поднявшись к себе на палубу и вставив ногу в свое всегдашнее углубление, он вдруг с особой резкостью повернулся, чтобы отдать неотложное приказание рулевому (как всегда правившему якобы недостаточно твердо), тут ранее надтреснутую кость так перекорежило, что теперь на нее, хотя она и не сломалась и сохранила прежний блеск и лоск, нельзя уже было, по мнению Ахава, вполне полагаться. И ничего удивительного не было, что Ахав, при всем его безумии и неистовой опрометчивости, уделял все же внимание этой мертвой кости, на которой стоял. Дело в том, что однажды, незадолго до отплытия "Пекода" из Нантакета, его нашли как-то ночью распростертым без чувств на земле; по какой-то неизвестной и, казалось, необъяснимой несчастной случайности костяная нога подвернулась с такой силой, что, вырвавшись из-под него, угодила ему, точно кол, в пах и едва не пронзила его насквозь; и мучительную рану удалось залечить с огромным трудом. И тогда уже в его охваченное бредом сознание запала мысль, что всякое мучение, которое он теперь испытывал, было прямым последствием его прежнего несчастья; при этом он, должно быть, отчетливо понимал, что подобно тому, как самый ядовитый гад болотный с той же неуклонностью продолжает свой род, как и сладчайший певец древесных кущ; равным образом и все несчастья, пользуясь любой счастливой случайностью, естественно порождают себе подобных. И даже больше, чем равным образом, думал Ахав; ведь и предки и потомки Горя уходят дальше во времени, чем предки и потомки Радости. Ибо если даже не ссылаться на то, что, согласно определенным каноническим учениям, естественные земные радости не будут иметь детей в мире ином, и, даже напротив того, сменятся бездетной безрадостностью адского отчаяния; между тем как некоторым постыдным здешним невзгодам все же суждено оставить после себя за могилой вечно разрастающееся потомство страданий; даже если совершенно не ссылаться на это, все равно при тщательном и глубоком рассмотрении здесь обнаруживается неравенство. Ибо, думал Ахав, тогда как даже высочайшее земное божество таит в себе какую-то неприглядную мелочность, в основе всякого горя душевного лежит таинственная значительность, а у иных людей даже архангельское величие; этому очевидному выводу не противоречат и самые тщательные исторические изыскания. Прослеживая генеалогию неискупимых смертных несчастий, мы приходим в конце концов к самовозникшему первородству богов; и перед лицом всех радостных, суматошливых летних солнц и вкрадчиво звенящих цимбал осенних полнолуний, мы неизбежно видим одно: и сами боги не пребывают в вечной радости. Извечное родимое пятно горести на лбу человека - это лишь отпечаток печали тех, кто поставил на нем эту печать. Здесь мы поневоле выдали секрет, который по чести следовало бы, вероятно, раскрыть еще раньше. Среди прочих подробностей, связанных с личностью Ахава, для многих всегда оставалось тайной, почему он в течение довольно долгого времени, до отплытия "Пекода" и после, прятался от всех и вся с замкнутостью настоящего далай-ламы, словно искал безмолвного убежища в мраморном сенате усопших. Объяснение, пущенное с легкой руки капитана Фалека, ни в коем случае не приходится считать удовлетворительным; хотя, конечно, когда речь шла о сокровенных глубинах души Ахава, тут всякое объяснение больше прибавляло многозначительной тьмы, чем проливало ясного света. Но под конец тем не менее все вышло наружу; или по крайней мере вышла эта подробность. Причиной его временного заточения было все то же его ужасное несчастье. Дело в том, что в глазах того узкого и постоянно стягивающегося круга на суше, в котором люди по той или иной причине пользовались привилегией менее затрудненного доступа к Ахаву; в глазах людей этого робкого круга упомянутое несчастье, оставленное мрачным Ахавом без всяких объяснений, было облачено таинственными страхами, позаимствованными в немалом количестве из страны, где бродят привидения и раздаются вопли грешников. И потому они от вящей преданности ему единодушно порешили, насколько это им по силам, скрыть все от людей; вот чем объясняется то обстоятельство, что на борту "Пекода" долгое время ничего не знали об увечье Ахава. Но как бы то ни было - был ли или не был связан земной Ахав с невидимым, неуловимым синодом воздушных стихий и с мстительными князьями и владыками пламени, - но в описанном случае с ногой он принял практические меры - он вызвал к себе плотника. И когда это должностное лицо появилось перед ним, он наказал ему не мешкая приняться за изготовление новой ноги, а помощникам своим повелел проследить за тем, чтобы в распоряжение плотника были переданы все костяные заклепки и перекладины из кашалотовой челюсти, накопленные на судне за долгое плавание, для того чтобы тот мог отобрать самый прочный и доброкачественный материал. Когда это было сделано, плотник получил приказание изготовить за ночь ногу вместе со всей оснасткой. Мало того, было приказано извлечь из трюма до сей поры праздный кузнечный горн; и корабельный кузнец, чтобы не было в деле заминки, спешно принялся ковать все необходимые железные детали. Глава CVII. КОРАБЕЛЬНЫЙ ПЛОТНИК Попробуй сядь султаном в окружении Сатурновых лун и возьми для рассмотрения одного отдельного, абстрактного человека, тебе покажется, что он - само чудо, само величие, само горе. Но с той же самой точки зрения взгляни на человечество в массе, и оно покажется тебе по большей части сборищем ненужных дубликатов, возьмешь ли ты одну эпоху или всю историю в целом. Однако при всем ничтожестве этого человека, отнюдь не служившего образцом возвышенной гуманистической абстракции, плотник на "Пекоде" не был дубликатом, и потому теперь он собственной персоной появляется на сцене. Подобно большинству корабельных плотников и в особенности тем из них, что ходят на китобойцах, он был до определенной, весьма приблизительной, но достаточной степени знаком с различными ремеслами и профессиями, родственными его собственной, ибо плотницкое дело - это как бы древний разветвленный ствол, от которого отходят все многочисленные искусства, так или иначе использующие дерево в виде исходного материала. Но сверх всего того, о чем в применении к нему говорится в выше приводимом обобщенном замечании, у плотника с "Пекода" имелись особые таланты: он был совершенно незаменим, когда возникала вдруг срочная надобность в каком-нибудь хитром механическом приспособлении, столь часто встречающаяся на большом корабле за четырехгодичное плавание по дальним и диким морям. Ибо не говоря уже об его исправности при исполнении своих непосредственных обязанностей - если, к примеру, нужно починить разбитый вельбот или треснувшую рею, выправить лопасть у весла, врезать новый иллюминатор, вбить клин в бортовую обшивку или еще там что-нибудь по его части - он был к тому же большой мастер и в иных, самых разнообразных делах, нужда ли в чем объявится, или просто взбредет кому-нибудь в голову пустая затея. Единственными величественными подмостками, где он разыгрывал все свои многоразличные роли, был его верстак - длинный и громоздкий грубо сколоченный стол, снабженный несколькими тисками разных размеров, и железными, и деревянными. И за исключением тех дней, когда у бортов бывали пришвартованы киты, этот верстак стоял поперек палубы, накрепко принайтованный к задней стенке салотопки. Если какой-нибудь нагель оказался слишком толстым и не входит в гнездо - плотник зажмет его в одни из своих безотказных тисков и тут же кругом обточит. Поймают на палубе залетную береговую птицу с незнакомым оперением - плотник берет тонко распиленные прутья из китового уса и ободья из кашалотовой кости и мастерит для нее островерхую, точно пагода, клетку. Растянет ли жилы на руке гребец - плотник состряпает ему болеутоляющее притирание. Захотелось Стаббу, чтобы у него на веслах были ярко-красные звезды - и плотник, зажимая весло за веслом в своих больших деревянных тисках, малюет для него красками аккуратное созвездие. Взбредет на ум какому-нибудь матросу навесить на себя серьги из акульих позвонков - и плотник пробуравит ему уши. У другого зуб разболится - плотник вытащит свои клещи и хлопнет по верстаку ладонью: садись, мол, сюда; но бедняга корчится от боли и мешает довести операцию до конца; тогда, повернув рукоятку больших деревянных тисков, плотник велит ему зажать в них нижнюю челюсть, если он хочет, чтобы зуб все-таки был вырван. Словом, плотник был на все готов и ко всему относился равнодушно, без страха и без поклонения. Ему что зубы человека, что кости кашалота; что головы, что чурбаны; а самих людей он лестно приравнивал к шпилям. Казалось бы, при столь широком поле деятельности и столь многочисленных талантах, при такой находчивости и сноровке он должен был бы отличаться и чрезвычайной живостью ума. Но это было не так. Ничто так не выделяло этого человека, как его очевидная, обезличивающая тупость; я говорю - обезличивающая, потому что она так незаметно сливалась с окружающей бесконечностью, что казалась неотделимой частью всеобъемлющей безмятежной тупости этого видимого мира, который хоть и пребывает в беспрерывном движении всевозможных видов, тем не менее сохраняет вечный покой и знать вас не желает, даже если вы роете фундаменты для божьих соборов. Однако у плотника сквозь эту полугрозную тупость, связанную, как можно было видеть, со вселенским бездушием, прорывалось по временам какое-то древнее, допотопное веселье, на костыле и с одышкой, кое-где расцвеченное проблесками дряхлого остроумия, какое помогало, наверное, коротать часы ночной вахты еще на седобородом баке Ноева ковчега. Был ли наш старый плотник всю свою долгую жизнь бродягой, который за бесконечные плавания взад и вперед не только не оброс мхом, а наоборот, пообтер со своих бортов все, что прежде на них успело налипнуть? Он был голой отвлеченностью, неделимым единством, цельным и неподкупным, как новорожденный младенец; он жил, не уделяя внимания ни тому, ни этому свету. Его удивительная цельность характера доходила до бессмыслия; ведь своими многочисленными ремеслами он занимался не по велению разума или инстинкта, не потому, что так был обучен, и не в силу взаимодействия всех этих трех причин, равноценных или неравноценных, для него это был просто какой-то бесцельный, слепой, самопроизвольный процесс. Он был только манипулятором; мозги его, если они вообще у него когда-нибудь были, давно уже, должно быть, перелились к нему в пальцы. Он похож был на одно из тех не размышляющих, но весьма полезных шеффилдских изобретений, multum in parvo(1), которые с виду кажутся просто складными карманными ножами слегка увеличенных размеров, однако содержат в себе не только лезвия разнообразной величины, но также штопоры, отвертки, щипчики, шила, перья, линейки, пилки для ногтей, сверла и буравчики. Так что захоти хозяева нашего плотника воспользоваться им как отверткой, им нужно только открыть в нем соответствующее отделение, и отвертка к их услугам; а если им понадобятся щипчики, они возьмут его за ноги, и готово. И все же, как замечалось выше, этот инструмент на все руки, этот складной плотник не был ни машиной, ни автоматом. Если души в обычном смысле этого слова он и не имел, в нем все же было нечто почти неуловимое, что на свой лад справляло ее обязанности. Что это было: ртутная эссенция или несколько капель раствора нюхательной соли - неизвестно. Но так или иначе это нечто сидело в нем вот уже шесть десятков лет, если не больше. Именно оно, это непостижимое, хитрое жизненное начало, заставляло его круглый день бормотать себе что-то под нос; однако то было невнятное бормотание бездумного колеса; можно уподобить также тело его сторожевой будке, а этого одинокого оратора внутри - часовому, который, чтобы не уснуть, все время разговаривает сам с собой. ----------------------- (1) Многое в малом (лат ). Глава CVIII. АХАВ И ПЛОТНИК Палуба - первая ночная вахта (Плотник стоит у верстака и при свете двух фонарей сосредоточенно опиливает костяную ногу, которая накрепко зажата в тисках. Вокруг валяются куски китовой кости, обрывки ремней, прокладки, винты и всевозможные инструменты. Спереди, где у горна работает кузнец, видны отсветы красного пламени.) - Черт бы драл этот напильник и черт бы драл эту кость! Этому надо быть твердым, так поди ты - он мягкий, а ей положено быть мягкой, так она - твердая. Этак вот всегда достается нам, кто пилит старые челюсти и берцовые кости. Попробуем-ка другую. Ага, вот это уже лучше (чихает). Ф-фу, эта костная пыль (чихает)... да она (чихает)... ей-богу, она (чихает)... да она мне, черт подери, говорить не дает! Вот что получается, когда работаешь по мертвому материалу. Если спилить живое дерево, то пыли не будет; если оттяпать живую кость, тоже (чихает). Эй ты, старый коптильник, дело за тобой, подавай сюда наконечник и скобу с винтом. У меня уже для них все готово. Хорошо еще (чихает), что не надо делать коленный сустав, а то бы, наверно, пришлось поломать голову; нужна одна только берцовая кость, это дело простое, что твоя тычина для хмеля; мне вот только хотелось бы дать хорошую полировку. Эх, времени бы мне, времени побольше, я б ему такую ногу смастерил (чихает), что впору самой модной леди. А всякие замшевые ноги да икры, что выставляют в витринах, эти и вовсе не пошли б ни в какое сравнение. Они воду впитывают, вот что, и уж ясное дело, в них бывают ревматические боли, так что приходится их лечить (чихает) всякими ваннами и притираниями, в точности как живые ноги. Вот так; а теперь, прежде чем отпиливать, я должен пригласить его старое могольское величество и прикинуть, подходящая ли это длина; коротковато, наверно, будет. Ага, а вот и его шаги; везет нам; вот он идет или, может, это кто другой? Ахав (подходит). (В последующей сцене плотник продолжает время от времени чихать). - Ну как, творец человеков? - В самый раз, сэр. Если капитан позволит, я только отмечу длину. Сейчас сниму мерку, сэр. - Мерку для ноги, а? Ну что ж. Это уже не в первый раз. Принимайся за дело! Вот так, отметь место пальцем. Солидные это у тебя тиски, плотник; ну-ка, дай я попробую, как они держат. Да, захватывают прочно. - Э, сэр, поосторожнее: они кость ломают! - Не бойся, мне нравится прочная хватка. Приятно почувствовать в этом скользком мире крепкое пожатие. А чем это там занимается Прометей? - кузнец, я хочу сказать, - что он там делает? - Скобу кует, надо полагать, сэр. - Верно. Это и есть сотрудничество. Он поставляет тебе мускулы. До чего же яркий красный огонь он там развел! - А как же, сэр. Для такой тонкой работы ему понадобится белое каление. - Гм-гм. Наверное так. Мне думается теперь, что недаром старый грек Прометей, который, говорят, мастерил человеков, был кузнецом и вдыхал в них огонь; ибо что создано в огне, огню же по праву и принадлежит; тут поневоле поверишь в существование ада. Как взлетает копоть! Это, должно быть, остатки, из которых грек наделал африканцев. Плотник, когда он покончит со скобой, вели ему выковать пару стальных ключиц и лопаток; есть у нас на палубе коробейник с непосильной ношей на плечах. - Как, сэр? - Помолчи; покуда Прометей не кончил работы, я закажу ему целого человека по своим чертежам. Imprimis(1), рост пятьдесят футов от пяток до макушки; потом грудь по образцу Темзинского туннеля; ноги чтобы врастали в землю, как корни, чтобы стоял, не сходил с места, потом руки в три фута толщиной у запястий; сердца не надо вовсе; лоб медный и примерно с четверть акра отличных мозгов; и потом, постой-ка, стану ли я заказывать ему глаза, чтобы он глядел наружу? Нет, но на макушке у него будет особое окно, чтобы освещать все, что внутри. Вот так; получай заказ и уходи. - (В сторону). Интересно, о чем это он говорит, и кому он все это говорит, хотелось бы мне знать? Уходить мне или оставаться? - Никудышная это архитектура - слепой купол; вот, к примеру, хотя бы этот. Нет, нет, мне нужно, чтобы был фонарь. - Ага, вот оно что, оказывается! Пожалуйста, сэр, здесь их два, а с меня и одного довольно будет. - Зачем ты суешь мне в лицо этого уловителя воров, человек? Свет в лицо - это еще хуже, чем пистолет в висок. - Я думал, сэр, что вы обращались к плотнику. - К плотнику? Мне казалось... но нет, чистая у тебя, -------------------- (1) Во-первых (лат.). 503 плотник, профессия и, я бы сказал, в высшей степени джентльменская; или ты предпочел бы иметь дело с глиной? - Как, сэр? С глиной, вы говорите? Глина - это грязь, сэр; мы оставим ее землекопам. - Да ты богохульник! Чего ты все чихаешь! - Кости довольно пыльные, сэр. - Что же, учти это, и когда умрешь, не хорони себя под носом у живых. - Сэр? а! да, да! разумеется; конечно, о господи! - Послушай-ка, плотник; ведь ты, конечно, считаешь себя настоящим мастером своего дела, верно? Скажи же мне, так ли уж в пользу твоего мастерства будет это, если я, опираясь на вот эту ногу, которую ты сейчас делаешь, буду ощущать тем не менее, кроме нее, на ее же месте другую ногу; мою старую ногу, плотник, которую я потерял; ту, из плоти и крови? Неужели ты не можешь изгнать ветхого Адама? - В самом деле, сэр. Теперь я начинаю кое-что понимать. Да, я слышал, сэр, об этом удивительном деле; говорят, что человек, потерявший мачту, никогда до конца не перестает чувствовать свой прежний рангоут, нет-нет да и кольнет его будто что-нибудь. Могу ли я нижайше спросить вас, так ли это, сэр? - Именно так, человек. Вот, поставь свою живую ногу сюда, где некогда была моя; теперь для глаза здесь только одна нога; но для глаз души их здесь две. Там, где ты ощущаешь биение жизни; там, как раз в тех же самых местах, ощущаю его и я. Загадка, а? - Неразрешимая, по моему нижайшему мнению, сэр. - Так слушай же. Откуда ты знаешь, что как раз там, где ты сейчас стоишь, не стоит, невидимо для тебя и не сливаясь с тобою, еще что-то, цельное, живое, мыслящее, стоит, вопреки тебе самому? Неужели в часы полного одиночества ты не опасаешься, что тебя подслушивают? Помолчи, не отвечай мне! И если я все еще чувствую боль в моей раздробленной ноге, когда она давно уже распалась на элементы, почему бы тогда и тебе, плотник, даже без тела не чувствовать вечных мук ада? А? - Боже милостивый! В самом деле, сэр, если уж на то пошло, так, видно, я должен еще раз все подсчитать; сдается мне, сэр, там оставалось кое-что в уме, а я, складывая, упустил это из виду. - Эй, послушай, не твое дело рассуждать. Когда ты думаешь закончить эту ногу? - Через час, наверное, сэр. - Ну, так навались как следует, а потом принесешь мне. (Уходя.) О жизнь! Вот стою я, горд, как греческий бог, но я в долгу у этого болвана за кусок кости, на которой я стою. Будь проклята эта всечеловеческая взаимная задолженность, которая не желает отказаться от гроссбухов и счетов. Я хотел бы быть свободным, как ветер; и вот имя мое значится в долговых книгах всего мира. Я богат, я мог бы потягаться с владетельнейшим из преторианцев на распродаже Римской империи (и значит, всего света); но я в долгу за самую плоть моего языка, каким я сейчас выхваляюсь. Клянусь небесами! Я возьму тигель и расплавлю в нем себя самого, покуда не останется один, последний позвонок. Так-то. Плотник (снова принимаясь за работу). - Ну-ну! Стабб, он знает его лучше всех нас, и Стабб всегда говорит, что он чудной; одно только это словечко - чудной; и ничего больше; чудной он, говорит Стабб; чудной, чудной, чудной; так все время и вдалбливает мистеру Старбеку - чудной, сэр, чудной, чудной, уж больно чудной. А тут еще эта нога его! Ведь как подумаю, это же с нею делит он свое ложе! Кусок китовой кости вместо жены! Вот она, его нога; он будет стоять на ней. Что он там такое говорил насчет одной ноги в трех местах и о трех местах все в одном аду? Как это у него получилось? Ох! Понятно, что он глядел на меня с таким презрением. Я и сам, говорят, иной раз умею хитро поразмыслить, да только это так, разве что к случаю. Да и потом, куда мне на моих старых кургузых лапах тянуться вброд по глубоким местам вслед за долговязыми капитанами; как вода потреплет по подбородку, так сразу и завопишь - спасите! тону! Другое дело капитаны - у них ноги как у цапли! Длинные и тонкие, любо-дорого смотреть! Обычно людям хватает по паре ног на всю жизнь, это, верно, оттого, что они их берегут, как старые сердобольные леди берегут своих кругленьких старых лошадок. Но вот Ахав, он гонит, не жалеет. Одну ногу загнал насмерть, другая на всю жизнь засекается, а теперь он снашивает костяные ноги, сажень за саженью. Эй ты, коптильник! подсоби-ка мне с этими винтами и давай покончим с ней, прежде чем вестник воскрешения придет со своей трубой за всеми ногами, настоящими и искусственными, как с пивоварни ходят собирают старые пивные бочки, чтобы снова их наполнить. Ну и нога же получилась! Совершенно как настоящая, я так ее ловко обточил; завтра он будет стоять на ней и брать высоту секстантом. Эге! Да я чуть было не забыл про овальную полированную площадочку, где он пишет свои выкладки. То-то, а ну, скорее долото, напильник и шкурку! Глава CIX. АХАВ И СТАРБЕК В КАЮТЕ На следующее утро на корабле, как заведено, работали помпы, вдруг вместе с водою из трюмов пошло масло; как видно, бочки дали сильную течь. Все обеспокоились, и Старбек спустился в каюту доложить об этом прискорбном событии(1). В то время "Пекод" шел на северо-восток, приближаясь к Формозе и островам Баши, между которыми лежит один из тропических выходов из китайских вод в Тихий океан. Старбек застал Ахава над генеральной картой восточных архипелагов, разложенной на столе; тут же лежала и другая карта, более подробная, отдельно воспроизводящая длинную линию восточного побережья японских островов - Ниппона, Мацмаи и Сикоку. Упершись своей новой белоснежной костяной ногой в привинченную к полу ножку стола, удивительный этот старик стоял спиной к двери с раскрытым ножом в руке и, наморщив лоб, заново прокладывал свои старые курсы. - Кто там? - спросил он, заслышав шаги, но не оборачиваясь. - Вон! На палубу! - Капитан Ахав ошибается; это я. В трюме масло течет, сэр. Нужно вскрыть трюм и выкатить бочки. - Вскрыть трюм и выкатить бочки? Теперь, когда мы уже подходим к Японии, остановиться здесь на неделю, чтобы залатать охапку старых ободьев? - Либо мы сделаем это, сэр, либо за один день потеряем больше масла, чем сумеем, быть может, накопить за год. То, ради чего мы проделали двадцать тысяч миль, стоит сберечь, сэр. - Да, так; если только мы это получим. - Я говорил о масле в нашем трюме, сэр. ---------------------- (1) На китобойцах, имеющих на борту значительное количество масла, дважды в неделю обязательно спускают в трюм шланг и обливают бочонки с маслом морской водой, которая затем выкачивается по частям корабельными насосами Таким образом, бочкам не дают рассохнуться, а выкачивая понемногу воду, моряки сразу же могут заметить по ней любую течь в своем драгоценном грузе. -Примеч. автора. - А я вовсе не говорил и не думал о нем. Ступай! Пусть течет! Я сам весь протекаю. Да! Течь на течи; весь полон худыми бочонками, и все эти худые бочонки едут в трюме худого корабля; положение куда хуже, чем у "Пекода". И все-таки я не останавливаюсь, чтобы заткнуть свою течь; ибо как ее найти в глубоко осевшем корпусе, да и можно ли надеяться заткнуть ее, даже если найдешь, в разгар свирепого шторма жизни? Старбек! Я приказываю не вскрывать трюма! - Что скажут владельцы, сэр? - Пусть владельцы стоят в Нантакете на берегу и пытаются своими воплями перекрыть тайфуны. Что за дело до них Ахаву? Владельцы, владельцы. Что ты все плетешь мне, Старбек, об этих несчастных владельцах, будто это не владельцы, а моя совесть? Пойми, единственный истинный владелец - тот, кто командует; а совесть моя, слышишь ли ты? совесть моя в киле моего корабля. Ступай наверх! - Капитан Ахав, - проговорил побагровевший помощник, сделав шаг в глубь каюты с такой странно почтительной и осторожной отвагой, которая, казалось, не только избегала малейшего внешнего проявления, но и внутренне наполовину не доверяла самой себе. - И повыше меня человек спустил бы тебе то, чего никогда не простил бы более молодому; да и более счастливому, капитан Ахав. - Дьявольщина! Ты что же, осмеливаешься судить меня? Наверх! - Нет, сэр, я еще не кончил. Я умоляю вас, сэр. Да, я осмеливаюсь - будьте снисходительнее. Разве нам не надо получше понять друг друга, капитан Ахав? Ахав выхватил заряженный мушкет из стойки (составляющей предмет обстановки в каюте чуть ли не всякого судна в южных рейсах) и, направив его Старбеку в грудь, вскричал: - Есть один бог - властитель земли, и один капитан - властитель "Пекода". Наверх! Какое-то мгновение при виде сверкающих глаз старшего помощника и его горящих щек можно было подумать, что его и в самом деле опалило пламенем из широкого дула. Но он поборол свои чувства, выпрямился почти спокойно и, уходя из каюты, задержался на секунду у двери: - Ты обидел, но не оскорбил меня, сэр; и все-таки я прошу тебя: остерегись. Не Старбека - ты бы стал только смеяться; но пусть Ахав остережется Ахава; остерегись самого себя, старик. - Он становится храбрым, и все-таки подчиняется; вот она, храбрость с оглядкой! - проговорил Ахав, когда Старбек скрылся. - Что такое он сказал? Ахав остерегись Ахава - в этом что-то есть! И он, нахмурив свое железное чело, стал расхаживать взад и вперед по тесной каюте, бессознательно опираясь на мушкет, словно на трость; но вот глубокие борозды у него на лбу разошлись, и, поставив на место мушкет, он вышел на палубу. - Ты очень хороший человек, Старбек, - вполголоса сказал он своему помощнику; а затем крикнул матросам: - Убрать брамсели! фор- и крюйс-марсели на рифы; грот-марсель обрасопить! Тали поднять и вскрыть трюм! Напрасно стали бы мы гадать, что побудило на этот раз Ахава поступить так со Старбеком. Быть может, то был в нем проблеск искренности или простой расчет, который при данных обстоятельствах решительно не допускал ни малейшего проявления неприязни, даже мимолетной, в одном из главных командиров на корабле. Как бы то ни было, но приказание его было выполнено, и трюм вскрыт. Глава СХ. КВИКЕГ И ЕГО ГРОБ После тщательного осмотра оказалось, что бочки, загнанные в трюм в последнюю очередь, все целехоньки и что, стало быть, течь где-то ниже. И вот, воспользовавшись тем, что на море было затишье, мы решили забраться в самую глубину трюма. Взламывая крепи, уходили мы все ниже и ниже, нарушая тяжелую дрему огромных стогаллонных бочек в нижних ярусах, точно выгоняя великанских кротов из полуночной тьмы навстречу дневному свету. Мы проникли на такую глубину, где стояли такие древние, изъеденные временем, заплесневелые гигантские бочки, что прямо в пору было приняться за поиски замшелого краеугольного бочонка, наполненного монетами самого капитана Ноя и обклеенного объявлениями, в которых Ной тщетно предостерегает безумный старый мир от потопа. Один за другим выкатывали мы наверх бочонки с питьевой водой, хлебом, солониной, связки бочарных клепок и железных ободьев, так что под конец по палубе уже трудно стало ходить; гулко отдавалось от шагов эхо в порожних трюмах, будто вы расхаживали над пустыми катакомбами; и судно мотало и болтало на волнах, точно наполненную воздухом оплетенную бутыль. Тяжела стала у "Пекода" голова, как у школяра, вызубрившего натощак Аристотеля. Хорошо еще, что тайфуны не вздумали навестить нас в ту пору. И вот тогда-то и скрутила моего приятеля-язычника и закадычного друга Квикега свирепая горячка, едва не приведшая его в лоно бесконечности. Надо сказать, что в китобойном деле синекуры не бывает; здесь достоинство и опасность идут рука об руку; и чем выше ты поднялся, тем тяжелее должен трудиться, покуда не достигнешь капитанского ранга. Так было и с бедным Квикегом, которому как гарпунеру полагалось не только мериться силами с живым китом, но также - как мы видели выше - подниматься в бушующем море на его мертвую спину, а затем спускаться в сумрак трюма и, обливаясь потом в этом черном подземелье, ворочать тяжелые бочки и следить за их установкой. Да, коротко говоря, гарпунеры на китобойце - это рабочая скотина. Бедняга Квикег! надо было вам, когда судно уже наполовину выпотрошили, нагнуться над люком и заглянуть в трюм, где полуголый татуированный дикарь ползал на карачках среди плесени и сырости, точно пятнистая зеленая ящерица на дне колодца. И колодцем, вернее, ледником, в этот раз и оказался для тебя трюм, бедный язычник; здесь, как это ни странно, несмотря на страшную жару, он, обливаясь потом, подхватил свирепую простуду, которая перешла в горячку и после нескольких мучительных дней уложила его на койку у самого порога смертной двери. Как он исчах и ослабел за эти несколько долгих, медлительных дней! В нем теперь почти не оставалось жизни, только кости да татуировка. Он весь высох, скулы заострились, одни глаза становились все больше и больше, в них появился какой-то странный мягкий блеск, и из глубины его болезни они глядели на вас нежно, но серьезно, озаренные бессмертным душевным здоровьем, которое ничто не может ни убить, ни подорвать. И подобно кругам на воде, которые, замирая, расходятся все дальше и дальше, его глаза все расширялись и расширялись, как круги Вечности. Неизъяснимый ужас охватывал вас, когда вы сидели подле этого угасающего дикаря и видели в лице его что-то странное, замеченное еще свидетелями смерти Зороастра. Ибо то, что поистине чудесно и страшно в человеке, никогда еще не было выражено ни в словах, ни в книгах. А приближение Смерти, которая одинаково равняет всех, одинаково откладывает на всех лицах печать последнего откровения, которое сумел бы передать только тот, кто уже мертв. Вот почему - повторим опять - ни один умирающий халдей или грек не имел более возвышенных мыслей, чем те, что загадочными тенями пробегали по лицу бедного Квикега, когда он тихо лежал в своей раскачивающейся койке, а бегущие волны словно убаюкивали его, навевая последний сон, и невидимый океанский прилив вздымал его все выше и выше, навстречу уготованным ему небесам. На корабле уже все до единого потеряли надежду на его выздоровление, а что думал о своей болезни сам Квикег, ясно показывает удивительная просьба, с которой он к нам обратился. Как-то в серый предрассветный час утренней вахты он подозвал к себе одного матроса, и, взяв его за руку, сказал, что в Нантакете ему случалось видеть узкие челны из темного дерева, наподобие того, из которого делают военные пироги на его родном острове; расспросив, он выяснил, что каждого китобоя, умирающего в Нантакете, кладут в такой темный челн, и мысль о подобной возможности и для него самого как нельзя больше пришлась ему по душе; потому что это сильно походило на обычай его народа, по которому мертвого воина после бальзамирования укладывают во всю длину в его пирогу и пускают плыть по воле волн к звездным архипелагам; ибо они верят не только в то, что звезды - это острова, но также еще и в то, что далеко за гранью видимых горизонтов их собственное теплое и безбрежное море сливается с голубыми небесами, образуя белые буруны Млечного Пути. Он прибавил, что содрогается при мысли, что его похоронят, обернув в койку по старинному морскому обычаю, и вышвырнут за борт, точно мерзкую падаль, на съедение стервятницам-акулам... Нет, пусть ему дадут челнок, как в Нантакете, он тем более подобает ему - китобою, что гроб-челнок, как и китобойный вельбот, не имеет киля; хотя, конечно, из-за этого он, должно быть, плохо слушается руля и его сильно сносит течением во время плавания вниз по мглистым столетиям. Как только об этой странной просьбе доложили на шканцы, плотнику сразу же было приказано исполнить желание Квикега, каково бы оно ни было. На борту было немного старого леса, какие-то язычески-темные, гробового цвета доски, завезенные в один из предыдущих рейсов из девственных рощ Лаккадивских островов, и из этих-то черных досок и было решено сколотить гроб. Как только приказ довели до сведения плотника, он не мешкая подхватил свою дюймовую рейку и со свойственной ему равнодушной исполнительностью отправился в кубрик, где приступил к тщательному обмериванию Квикега, аккуратно прикладывая рейку и оставляя у него на боку меловые отметины. - Эх, бедняга! придется ему теперь помереть, - вздохнул моряк с Лонг-Айленда. А плотник вернулся к своему верстаку и в целях удобства и постоянного напоминания отмерил на нем точную длину будущего гроба и увековечил ее, сделав в крайних точках две зарубки. После этого он собрал инструменты и доски и принялся за работу. Когда был вбит последний гвоздь и крышка выстругана и пригнана как следует, он легко взвалил себе готовый гроб на плечи и понес его на бак, чтобы выяснить, готов ли покойник. Расслышав возмущенные и слегка насмешливые возгласы, которыми матросы на палубе гнали прочь плотника с его ношей, Квикег ко всеобщему ужасу велел поскорее принести гроб к нему; и отказать ему, разумеется, было никак нельзя; ведь среди смертных нет больших тиранов, чем умирающие; да и право же, раз уж они скоро почти навечно перестанут нас беспокоить, надо их, бедненьких, покамест ублажать. Свесившись через край койки, Квикег долго и внимательно разглядывал гроб. Затем он попросил, чтобы принесли его гарпун, отделили деревянную рукоятку и положили лезвие в гроб вместе с веслом из Старбекова вельбота. По его же просьбе вдоль стенок были уложены в ряд сухари, в головах поставлена бутылка пресной воды, а в ногах положен мешочек с землей, которую пополам с опилками наскребли в трюме; после этого в гроб вместо подушки сунули свернутый кусок парусины, и Квикег стал настойчиво просить, чтобы его перенесли из койки на его последнее ложе - он хотел испробовать его удобства, если в нем таковые имеются. Несколько мгновений он лежал там неподвижно, затем велел одному из товарищей открыть его мешок и вытащить оттуда маленького бога Йоджо. После этого он сложил на груди руки, прижимая к себе Йоджо, и сказал, чтобы его закрыли гробовой крышкой ("задраили люк", как выразился он). Крышку опустили, откинув верхнюю половину на кожаных петлях, и он лежал, так что только его серьезное лицо виднелось из гроба. "Рармаи" ("годится, подходит"), - проговорил он наконец и дал знак, чтобы его снова положили на койку. Но не успели еще его вытащить из этого ящика, как Пип, все время незаметно для других находившийся поблизости, прокрался к самому гробу и с тихими рыданиями взял Квикега за руку, не выпуская из другой руки свой неизменный тамбурин. - Бедный скиталец! Неужели никогда не наступит конец твоим скитаниям? Куда отправляешься ты теперь? Но если течения занесут тебя на милые Антиллы, где прибой бьет водяными лилиями в песчаные берега, исполнишь ли ты мое поручение? Найди там одного человека по имени Пип, его давно уже недосчитываются в команде; я думаю, он там, на далеких Антиллах. Если встретишь его, ты его утешь, потому что ему, наверное, очень грустно; понимаешь, он оставил здесь свой тамбурин, а я его подобрал, вот! Пам-па-ра-ра-пам! Ну, Квикег, теперь можешь умирать, а я буду отбивать тебе отходный смертный марш. - Я слышал, - пробормотал Старбек, заглядывая сверху в люк, - что в сильной горячке люди, даже самые темные, начинали говорить на древних языках; однако, когда все загадочные обстоятельства выясняются, неизменно оказывается, что просто в далекие дни их забытого детства какие-нибудь премудрые мужи разговаривали при них на этих древних языках. Так и бедняжка Пип, по моему глубокому убеждению, приносит нам в странной прелести своего безумия небесные посулы нашей небесной родины. Где мог он услышать все это, если не там? - Но тише! Он снова говорит, только еще бессвязнее, еще безумнее. - Встаньте попарно, двумя рядами! Пусть он будет у нас генералом! Гей! Где его гарпун? Положите его вот так, поперек! Там-па-ра-рам! Пам-пам! Ур-ра! Эх, вот бы сюда боевого петуха, чтобы сидел у него на голове и кукарекал! Квикег умирает, но не сдается! - помните все: Квикег умирает смертью храбрых! - хорошенько запомните: Квикег умирает смертью храбрых! Смертью храбрых, говорю я, храбрых, храбрых! А вот презренный маленький Пип, он умер трусом; он так весь и трясся; - позор Пипу! Слушайте все: если вы встретите Пипа, передайте всем на Антиллах, что он предатель и трус, трус, трус! Скажите там, что он выпрыгнул из вельбота! Никогда бы я не стал бить в мой тамбурин над презренным Пипом и величать его генералом, если бы он здесь еще раз принялся умирать. Нет, нет! Стыд и позор всем трусам! Пусть они все потонут, как Пип, который выпрыгнул из вельбота. Стыд и позор! А Квикег тем временем лежал с закрытыми глазами, словно погруженный в сон. Наконец Пипа увели, а больного перенесли на койку. Но теперь, когда, казалось, он окончательно приготовился к смерти, и гроб, как выяснилось, был ему в самую пору, Квикег неожиданно пошел на поправку; скоро нужда в изделии плотника отпала; и тогда, в ответ на недоуменные восторги матросов Квикег объяснил причину своего внезапного выздоровления; суть его рассказа сводится к следующему: в самый критический момент он вдруг припомнил об одном маленьком дельце на берегу, которое еще не выполнил, и поэтому он передумал, решил, что умирать он пока еще не может. Его спросили, неужели он считает, что может жить или умереть по собственному своему произволу и усмотрению? Разумеется, ответил он. Коротко говоря, Квикег был убежден, что если человек примет решение жить, обыкновенной болезни не под силу убить его; тут нужен кит, или шторм, или какая-нибудь иная слепая и неодолимая разрушительная сила. Кроме того, надо думать, между дикарями и цивилизованными людьми существует вот какая разница: в то время как у цивилизованного больного уходит на поправку в среднем месяцев шесть, больной дикарь может выздороветь чуть ли не за день. Так что вскоре мой Квикег стал набираться сил, и наконец, просидев в праздности несколько дней на шпиле (поглощая, однако, все это время великие количества пищи), он вдруг вскочил, широко расставил ноги, раскинул руки, потянулся хорошенько, слегка зевнул, а затем, вспрыгнув на нос своего подвешенного вельбота и подняв гарпун, провозгласил, что готов к бою. Свой гроб он, по дикарской прихоти, надумал теперь использовать как матросский сундук; вывалил в него из парусинового мешка все свои пожитки и в порядке их там разложил. Немало часов досуга потратил он на то, чтобы покрыть крышку удивительными резными фигурами и узорами; при этом он, видимо, пытался на собственный грубый манер воспроизвести на дереве замысловатую татуировку своего тела. А ведь эта татуировка была делом рук почившего пророка и предсказателя у него на родине, который в иероглифических знаках записал у Квикега на теле всю космогоническую теорию вместе с мистическим трактатом об искусстве познания истины; так что и собственная особа Квикега была неразрешенной загадкой, чудесной книгой в одном томе, тайны которой даже сам он не умел разгадать, хотя его собственное живое сердце билось прямо о них; и значит, этим тайнам предстояло в конце концов рассыпаться прахом вместе с живым пергаментом, на котором они были начертаны, и так и остаться неразрешенными. Вот о чем, наверное, думал Ахав, когда однажды утром, посмотрев на бедного Квикега, он отвернулся и воскликнул с сердцем: - О дьявольски дразнящий соблазн богов! Глава СХI. ТИХИЙ ОКЕАН Когда, проскользнув мимо островов Баши, мы выплыли на простор великого Южного моря, я готов был, если бы не все остальное приветствовать любезный моему сердцу Тихий океан бесчисленными изъявлениями благодарности, ибо вот наконец осуществилась давнишняя мечта моей юности: сей недвижный океан простирался предо мной к востоку тысячами миль синевы. Есть какая-то непонятная таинственная прелесть в этом море, чье ласковое смертоносное колыхание словно повествует о живой душе, таящейся в темных глубинах; так, если верить легенде, колебалась земля Эфесская над могилой святого Иоанна Евангелиста. И так оно и следует, чтобы на этих морских пастбищах, на этих широких водных прериях и нищенских погостах всех четырех континентов вечно вздымались и падали, накатывались и убегали зеленые валы; ибо миллионы сплетающихся теней и призраков, погибших мечтаний, грез и снов, - все то, что зовем мы жизнью и душой, лежит там и тихо, тихо грезит; и мечется, как спящий в своей постели; и неустанно бегущие волны лишь вторят в своем колыхании беспокойству этого сна. Для всякого мечтательного мистика-скитальца безмятежный этот Тихий океан, однажды увиденный, навсегда останется избранным морем его души. В нем катятся срединные воды мира, а Индийский и Атлантический океаны служат лишь его рукавами. Одни и те же волны бьются о молы новых городов Калифорнии, вчера только возведенных самым молодым народом, и омывают увядшие, но все еще роскошные окраины азиатских земель, более древних, чем Авраам; а в середине плавают млечные пути коралловых атоллов и низкие, бесконечные, неведомые архипелаги, и непроницаемые острова Японии. Так перепоясывает этот божественный, загадочный океан весь наш широкий мир, превращая все побережья в один большой залив, и бьется приливами, точно огромное сердце земли. Мерно вздымаемый его валами, поневоле начинаешь признавать бога-соблазнителя, склоняя голову перед великим Паном. Но мысль о Пане не очень-то тревожили Ахава, когда он железной статуей стоял на своем обычном месте у снастей бизани, одной ноздрей равнодушно втягивая сахаристый мускус с островов Баши (где в благовонных лесах, верно, гуляли нежные влюбленные), а другой жадно вдыхая соленый запах вновь открытого моря; того самого моря, где в это мгновение плавал по волнам ненавистный ему Белый Кит. Теперь, когда он вышел наконец в эти воды, к своей конечной цели, и скользил по направлению к японскому промысловому району, воля старого капитана напряглась, как струна. Его твердые губы сомкнулись, точно зажимы тисков; жилы на лбу вздулись дельтой, точно переполнившиеся весной потоки; и даже во сне будоражил он своим криком гулкие своды корабля: "Табань! Белый Кит плюет черной кровью!" Глава СХII. КУЗНЕЦ Воспользовавшись тихой летней прохладой, стоявшей в то время года на здешних широтах, старый кузнец Перт, с головы до ног покрытый сажей и мозолями, в ожидании самой горячей промысловой поры, которая теперь предстояла, не стал убирать назад в трюм свой переносный горн; закончив свою долю работы над ногой для Ахава, он оставил его на том же месте, накрепко принайтованным к рымам у фок-мачты; теперь к кузнецу то и дело обращались с просьбами командиры вельботов, гарпунеры и гребцы; каждому нужно было что-нибудь исправить, заменить или переделать в их разнообразных орудиях и шлюпочном вооружении. Люди в нетерпении обступали его тесным кольцом, дожидаясь своей очереди; каждый держал в руке либо лопату, либо наконечник пики, либо гарпун, либо острогу и ревниво следил за малейшим движением его занятых, прокопченных рук. Но у этого старика были терпеливые руки, и терпеливым молотом взмахивал он. Ни ропота, ни нетерпения, ни озлобления. Безмолвно, размеренно и торжественно; еще ниже сгибая свою вечно согбенную спину, он все трудился и трудился, будто труд - это вся жизнь, а тяжкие удары его молота - это тяжкие удары его сердца. И так оно и было. О несчастный! Что-то необычное в походке этого старика, какая-то едва приметная, но болезненная рыскливость его хода еще в начале плавания вызывала любопытство матросов. И постепенно он вынужден был уступить настойчивости их упорных расспросов; так и получилось, что все на борту узнали постыдную историю его печальной жизни. Однажды в жестокий мороз, оказавшись за полночь - и отнюдь не безвинно - на полдороге между двумя провинциальными городами, осоловелый кузнец вдруг почувствовал, что его одолевает смертельное оцепенение и, забравшись в покосившийся ветхий сарай, вздумал провести там ночь. Последствием этого была потеря им всех пальцев на обеих стопах. И так постепенно из его признаний сцена за сценой выступили четыре акта радости и один длинный, но еще не достигнувший развязки пятый акт горя, составляющие драму его жизни. Этого старика в возрасте шестидесяти лет с большой задержкой постигло то, что в обиходе бедствий зоветск гибелью и разорением. Он был прославленным мастером своего дела, всегда имел в избытке работу, жил в собственном доме с садом, обнимал молодую любящую жену, которая годилась ему в дочки, и троих веселых румяных ребятишек; по воскресеньям ходил в чистую, светлую церквушку, стоявшую в рощице. Но однажды ночью, таясь под покровом тьмы и коварно скрываясь под обманной личиной, жестокий грабитель пробрался в этот счастливый дом и унес оттуда все, что там было. И что всего печальнее, ввел этого грабителя в лоно своей семьи, не ведая того, сам кузнец. Это был Чародей Бутылки! Когда была выдернута роковая пробка, вырвалась наружу вражья сила и высосала все соки из его дома. Из весьма справедливых и мудрых соображений экономии кузница была устроена прямо у них в подвале, хотя имела отдельный вход, так что молодая и любящая жена всегда прислушивалась без раздражения и досады, но с превеликим удовольствием к могучему звону молота в молодых руках своего старого мужа, потому что гулкие его удары, заглушенные стенами и полами, все-таки проникали своей грубой прелестью к ней в детскую, где она укачивала детей кузнеца под железную колыбельную песню могучего Труда. О горе ты горькое! О Смерть! почему не приходишь ты в нужную минуту? Если бы ты взяла к себе старого кузнеца, прежде чем свершились его гибель и разорение, тогда осталось бы у молодой вдовы ее сладкое горе, а у сирот был бы всеми почитаемый и воспетый семейными преданиями покойный отец, о котором они могли бы думать в последующие годы; и у всех - беззаботная жизнь с достатком. Но смерть скосила себе какого-то добродетельного старшего брата, от чьих неутомимых ежедневных трудов целиком зависело существование совсем другой семьи, а этого хуже чем никчемного старика оставила стоять на ниве до тех пор, покуда мерзкое гниение жизни не сделает его еще более пригодным для жатвы. К чему пересказывать остальное? Все реже и реже раздавались удары молота в подвале; и всякий день каждый новый удар был слабее, чем предыдущий; жена, застыв, сидела у окна и глядела сухими, блестящими глазами на заплаканные личики своих детей; мехи опали; горн задохнулся золой; дом продали; мать погрузилась в высокую траву деревенского погоста, и дети, проводив ее, вскоре последовали за нею; и бездомный, одинокий старик, спотыкаясь, вышел на дорогу бродягой в трауре; и не было почтения его горю, и самые седины его были посмешищем для льняных кудрей. Кажется, у такой жизни один только желанный исход - Смерть; но ведь Смерть - это лишь вступление в область Неведомого и Испытанного; это лишь первое приветствие бескрайним возможностям Отдаленного, Пустынного, Водного, Безбрежного; вот почему перед взором ищущего смерти человека, если он еще сохранил в душе какое-то предубеждение против самоубийства, океан, все принимающий, все поглотивший, заманчиво расстилает огромную равнину невообразимых захватывающих ужасов и чудесных, неиспытанных приключений; будто из бездонных глубин тихих океанов, поют ему тысячи сирен: "Ступай сюда, страдалец, здесь новая жизнь, не отделенная от старой виною смерти; здесь небывалые чудеса, и чтобы их увидеть, тебе не надо умирать. Сюда, сюда! Погреби себя в этой жизни, ведь она для твоего теперешнего сухопутного мира, ненавистного и ненавидящего, еще отдаленнее и темнее, чем забвение смерти. Ступай сюда! Поставь и себе могильный камень на погосте и ступай сюда, ты будешь нам мужем!" И наслушавшись этих голосов, несшихся с Востока и Запада ранехонько на заре и на исх