него Фалек. - Ты что же, хочешь надуть этого парня? Надо дать ему больше. - Семьсот семьдесят седьмая, - повторил Вилдад, не отрываясь от книги, и снова забормотал: - "...ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше". - Я записываю его на трехсотую долю, - заявил Фалек. - Слышишь, Вилдад? Я говорю: на трехсотую. Вилдад отпустил книгу и, с важным видом повернувшись к Фалеку, проговорил: - Капитан Фалек, у тебя доброе сердце, но тебе не следует забывать о своем долге по отношению к другим владельцам корабля - а многие среди них вдовы и сироты - и тебе не следует забывать, что, слишком щедро наградив за труды этого юношу, мы тем самым лишим куска хлеба всех этих вдов и всех этих сирот. Семьсот семьдесят седьмая доля, капитан Фалек. - Эй, ты, Вилдад! - заревел Фалек, вскочив и затопав ногами. - Лопни мои глаза, если бы я следовал в таких делах твоим советам, капитан Вилдад, у меня бы сейчас на совести скопился такой балласт, что от него пошло бы на дно самое большое судно, какое только огибало мыс Горн. - Капитан Фалек, - твердо отпарировал Вилдад, - не знаю, сколь глубоко сидит в воде твоя совесть, может, на десять дюймов, а может, и на десять саженей, но ты упорствуешь в своих прегрешениях, и боюсь, совесть твоя дала большую течь, из-за которой пойдешь в конце концов на дно ты сам, - прямо в преисподнюю, капитан Фалек. - Ах вот как! В преисподнюю! Ты нанес мне оскорбление, слышишь! Невыносимое оскорбление. Говорить человеку, что он попадет в ад, это адское надругательство. Гром и молния! Попробуй только повторить это еще раз, Вилдад, и я за себя не ручаюсь. Да я... я... я живого козла проглочу, со шкурой и рогами! Вон отсюда ты, плаксивый ханжа, ты, мутноглазый сын деревяшки! Вон - прямым кильватером! Выпалив все это, он бросился на Вилдада, но тот уклонился от него с каким-то небывалым скользящим проворством. Встревоженный столь внезапной яростной схваткой между двумя главными и ответственными владельцами корабля и уже сомневаясь, стоит ли идти на это судно, с такими ненадежными хозяевами и временными капитанами, я отступил в сторону от двери, чтобы пропустить Вилдада, который жаждал, как я был уверен, бежать проснувшегося Фалекова гнева. Но, к удивлению моему, тот преспокойно вновь уселся на транце и, видимо, не имел ни малейшего намерения уходить. Он давно свыкся с упорствующим во грехе Фалеком и его манерами. Что же до Фалека, то и он, израсходовав весь запас своей ярости, теперь уселся, кроткий как агнец, все еще, однако, слегка подергиваясь, ибо нервное возбуждение его еще не вполне улеглось. - Уф-ф, - проговорил он наконец, отдуваясь, - шквал, кажется, ушел по левому борту. Вилдад, ты когдато был мастер затачивать острогу, очини-ка мне, будь добр, это перо. А то у меня нож вконец затупился. Вот так, спасибо тебе, Вилдад. Ну, юноша, как, ты говоришь тебя зовут? Измаил? Так вот, Измаил, я записываю тебя здесь на трехсотую долю. - Капитан Фалек, - сказал тут я, - у меня еще товарищ есть, он тоже хочет идти в плавание. Можно, я приведу его завтра утром? - А как же, - ответил Фалек. - Веди его сюда, и мы на него посмотрим. - А он какую долю потребует? - закряхтел Вилдад, поднимая глаза от Библии, в которую он уже опять зарылся. - Да не волнуйся ты об этом, Вилдад, - сказал ему Фалек. - Он уже ходил когда-нибудь за китами? - повернулся он ко мне. - Перебил столько китов, что и не перечтешь, капитан Фалек. - Ну что ж, тогда приводи его. И я, подписав бумаги, удалился, ничуть не сомневаясь в том, что отлично справился со своей задачей и что "Пекод" и есть то самое судно, на котором Йоджо предназначил нам с Квикегом обогнуть мыс Горн. Но не пройдя и нескольких шагов, я сообразил, что так и не видел капитана, с которым мне придется плыть; хотя, как я знал, нередко бывает, что китобойное судно уже полностью снаряжено и весь экипаж принят на борт, и только потом появляется капитан и берет командование - ведь рейсы обычно столь продолжительны, а побывки на берегу так кратковременны, что капитан, если у него есть семья или какое-нибудь серьезное дело, совершенно не интересуется своим стоящим в порту кораблем, предоставляя его заботам судовладельцев, покуда не будет все готово для нового плавания. Но все-таки не мешает взглянуть на капитана, прежде чем отдавать себя безвозвратно в его руки. Я повернул назад и, окликнув капитана Фалека, спросил, где мне найти капитана Ахава. - А на что тебе капитан Ахав? Бумаги в порядке. Ты зачислен. - Да, но мне хотелось бы на него посмотреть. - Вряд ли это тебе сейчас удастся. Я сам не знаю толком, что там с ним такое, но только он все время безвыходно сидит дома. Наверное, болен, хотя с виду не скажешь. Собственно, он не болен; но нет, здоровым его тоже назвать нельзя. Во всяком случае, юноша, он и меня-то не всегда желает видеть, так что не думаю, чтобы он захотел встретиться с тобой. Он странный человек, этот капитан Ахав, так некоторые считают, странный, но хороший. Да ты не бойся: он тебе очень понравится. Это благородный, хотя и не благочестивый, не набожный, но божий человек, капитан Ахав; он мало говорит, но уж когда он говорит, то его стоит послушать. Заметь, я предуведомил тебя: Ахав человек незаурядный; Ахав побывал в колледжах, он побывал и среди каннибалов; ему известны тайны поглубже, чем воды морские; он поражал молниеносной острогой врага могущественнее и загадочнее, чем какой-то там кит. О, эта острога! Пронзительнейшая и вернейшая на всем нашем острове! Да, он - это не капитан Вилдад, и не капитан Фалек; он - Ахав, мой мальчик, а как ты знаешь, Ахав издревле был венценосным царем! - И притом весьма нечестивым. Когда этот преступный царь был убит, его кровь лизали собаки, верно? - Подойди-ка сюда поближе, ближе, ближе, - проговорил Фалек с такой значительностью, что мне даже страшно стало. - Послушай, парень, никогда не говори таких вещей на борту "Пекода". И нигде не говори. Капитан Ахав не сам выбрал себе имя. Это был глупый, нелепый каприз его помешанной овдовевшей матери, которая умерла, когда он был годовалым младенцем. Правда, старая скво Тистиг в Гейхеде говорила, что это имя еще окажется пророческим. И может быть, другие глупцы повторят тебе то же самое. Но я хочу предупредить тебя. Это - ложь. Я хорошо знаю капитана Ахава, я много лет плавал у него помощником; и я знаю, каков он в действительности - хороший человек, не богобоязненный хороший человек, вроде Вилдада, а богохульствующий хороший человек, скорее вроде меня, только в нем еще есть многое сверх этого. Да, я знаю, он никогда не отличался особой веселостью; и знаю, что последний раз на обратном пути он некоторое время был не в своем уме, но всякому ясно, что это было вызвано мучительной, острой болью в кровоточащем обрубке. Знаю также, что с того самого дня, как он потерял в последнем рейсе ногу из-за этого проклятого кита, он все время в угрюмом настроении, отчаянно угрюмом, а порой и в бешенстве; но это пройдет. И раз навсегда скажу тебе, юноша, и ты можешь мне поверить, что лучше плавать с угрюмым хорошим капитаном, чем с капитаном веселым и плохим. А теперь прощай и не будь несправедливым к капитану Ахаву из-за того, что у него дурное имя. К тому же, мой мальчик, у него есть жена - вот уже три рейса, как он на ней женился - добрая, безропотная юная женщина. Подумай, от этой юной женщины у него есть ребенок - как по-твоему, может ли старый Ахав быть до конца безнадежно дурным? Нет, нет, мой друг, Ахав изувечен, изломан, но и ему не чужда человечность! Я уходил погруженный в задумчивость. То, что по воле случая открылось мне про капитана Ахава, наполнило меня какой-то неспокойной, смутной болью. Я чувствовал к нему сострадание и жалость, но за что именно, не знаю, разве только за то, что он был жестоко изувечен. В то же время я испытывал к нему и необъяснимое чувство страха; но чувство это, описать которое я никак не сумею, было, собственно, не страхом, а чем-то иным, я даже сам не знаю чем. Так или иначе, но я его испытывал, и оно не вызывало у меня к нему никакой враждебности, хотя меня и раздражала слегка связанная с этим человеком таинственность, которую я ощутил, как ни мало мне было о нем тогда известно. Однако постепенно мысли мои устремились в других направлениях, и темный образ Ахава на время покинул меня. Глава XVII. РАМАДАН Квикегов Рамадан, или Великий День Поста и Смирения, должен был кончиться только к ночи, и я решил, что не стоит его покамест беспокоить; ибо я питаю глубочайшее уважение ко всяким религиозным отправлениям, как бы смехотворны они ни казались, и я никогда бы не смог отнестись без должного почтения даже к сборищу муравьев, кладущих поклоны перед мухомором; или к тем существам в некоторых уголках нашей планеты, которые с подобострастием, не имеющим равного на других мирах, поклоняются изваянию какого-нибудь скончавшегося землевладельца, потому только, что его огромными богатствами все еще распоряжаются от его имени. Я считаю, что нам, набожным христианам, возросшим в лоне пресвитерианской церкви, следует быть милосерднее в таких делах и не воображать себя настолько уж выше всех других смертных, язычников и прочих, если им свойственны в этой области кое-какие полубезумные представления. Вот хоть Квикег, например, безусловно придерживается самых нелепых заблуждений относительно Йоджо и Рамадана - ну и что-же из того? Квикег, надо полагать, знает, что он делает, он удовлетворен и пусть себе остается при своих убеждениях. Все мои споры с ним ни к чему бы не привели, пусть же он будет и впредь самим собой, говорю я, и да смилуются небеса над всеми нами - и пресвитерианцами, и язычниками, ибо у всех у нас, в общем-то, мозги сильно не в порядке и нуждаются в капитальном ремонте. Под вечер, когда, по моим представлениям, все его ритуалы и церемонии должны были завершиться, я поднялся наверх и постучался. Ответа не последовало. Я толкнул дверь, но она оказалась заперта изнутри. "Квикег!" - шепотом позвал я через замочную скважину. Молчание. "Квикег, послушай! Отчего ты не отвечаешь? Это я, Измаил". Но все по-прежнему было тихо. Я начал тревожиться. Ведь я дал ему такую пропасть времени - уж не случился ли с ним апоплексический удар? Я заглянул в замочную скважину, но дверь находилась в дальнем углу комнаты, и вид через замочную скважину открывался искривленный и зловещий. Видна была только спинка кровати и часть стены, а больше ровным счетом ничего. Но я с удивлением заметил, что к стене прислонена деревянная рукоятка Квикегова гарпуна, который был у нас изъят хозяйкой накануне вечером, когда мы поднимались к себе. Странно, подумал я, но по крайней мере раз гарпун стоит там, а Квикег без своего гарпуна никогда за порог не ступит, значит, и сам он определенно находится внутри. - Квикег! Квикег! - Тишина. Не иначе как что-нибудь случилось. Апоплексический удар! Я попытался высадить дверь, но она упрямо не поддавалась. Я поспешно сбежал вниз по лестнице и тут же высказал все мои подозрения первому, кто мне подвернулся, а это была горничная. - Ай-яй-яй! - закричала она. - Так я и знала, что случилась беда. Я хотела после завтрака войти убрать постель, а дверь-то заперта. И тихо - мышь не заскребется. С самого утра - ни звука. Я думала, может, вы оба ушли и замкнули дверь, чтобы вещи целей были. Ох! Ах! Хозяйка! Убийство! Миссис Хази! Удар! И она с воплями бросилась на кухню, а я поспешил за ней. Тут же, с горчичницей в одной руке и уксусницей в другой, появилась и миссис Фурия, оторвавшись на время от приготовления приправ и одновременной проборки чернокожего мальчишки-посыльного. - Где у вас сарай? - орал я. - Сарай где? Сбегайте туда и принесите что-нибудь, чтобы взломать дверь - топор! Топор! С ним случился удар, уверяю вас! Говоря все это, я в то же время с пустыми руками опять бессмысленно мчался вверх по лестнице, но тут мне преградила дорогу хозяйка, выставив вперед горчицу и уксус, а заодно и свою не менее кислую физиономию. - В чем дело, молодой человек? - Дайте мне топор! Бога ради, кто-нибудь бегите за доктором, пока я буду взламывать дверь! - Послушайте, - проговорила миссис Фурия, поспешно ставя на ступеньку уксусницу, чтобы освободить хотя бы одну руку. - Послушайте-ка, уж не в моем ли это доме вы собираетесь взламывать дверь? - И она схватила меня за руку повыше локтя. - В чем дело, а? Что случилось, приятель? По возможности спокойно, но быстро я обрисовал ей положение вещей. В растерянности прижав горчичницу сбоку к носу, она размышляла несколько мгновений, затем, воскликнув: "Да, да! Я как оставила его там, так больше и не видела!" - побежала к чуланчику под лестницей, заглянула туда и, возвратившись, сообщила, что Квикегова гарпуна на месте нет. - Он зарезался, - провозгласила она. - Вся история с несчастным Стигзом повторяется сначала... Еще одному одеялу конец... Бедная, бедная его мать!.. Эдак все мое заведение погибнет. Остались ли у бедняги сестры?.. Где же эта девчонка? Послушай, Бетти, ступай к маляру Снарлсу и скажи, чтобы он написал для меня объявление: "Здесь самоубийства запрещены и в гостиной не курить" - так можно сразу убить двух зайцев... Убить?.. Боже, смилуйся над его душою! Что там за шум? Эй, молодой человек, ну-ка отойдите оттуда! При этих словах она взбежала вслед за мною по лестнице и вцепилась в меня, как раз когда я предпринял новую попытку силой открыть дверь. - Этого я не позволю! Я не допущу, чтобы ломали мой дом. Можете сбегать за слесарем, тут есть один, он живет не дальше мили отсюда. Но нет, постойте-ка, - и она запустила руку в свой боковой карман. - Кажется, этот ключ сюда подойдет. А ну-ка посмотрим. Она вставила ключ в замочную скважину и повернула его. Но, увы! оставался еще засов, наложенный Квикегом изнутри. - Придется все-таки ее выломать, - заявил я и уже отошел немного, чтоб лучше разбежаться, но хозяйка опять за меня уцепилась и снова стала кричать; что не позволит ломать свой дом. Я вырвался и с разбегу что было силы всем телом навалился на дверь. Дверь с чудовищным грохотом распахнулась, угодив со всего маху ручкой в стену и вздымая к потолку облака раскрошенной штукатурки; и тут, святый боже! мы увидели Квикега - живой и невредимый, он в полной невозмутимости сидел на корточках посреди комнаты, а на макушке у него стоял Йоджо. Квикег даже глазом не моргнул, он сидел, словно изваяние, не проявляя ни малейших признаков жизни. - Квикег, - заговорил я, подойдя к нему. - Квикег, что с тобой? - Неужто ж он просидел так целый день? - ужаснулась хозяйка. Но что бы мы ни спрашивали - из него мы не сумели вытянуть ни слова. Я уже прямо готов был столкнуть его на пол, чтобы только как-нибудь изменить его позу - настолько невыносимо напряженной и мучительно неестественной она казалась, в особенности если подумаешь, что он так просидел, наверное, часов восемь-десять кряду, а то и больше, и при этом, конечно, еще ничего не ел. - Миссис Хази, - сказал я. - Во всяком случае, мы убедились, что он жив. Так что вы уж нас теперь, пожалуйста, оставьте, а я в этом странном деле разберусь сам. Закрыв за хозяйкой дверь, я попытался уговорить Квикега, чтобы он сел на стул, но тщетно. Он застыл у моих ног и, несмотря на всю мою учтивость и лесть, даже бровью не повел, не произнес ни слова и даже не взглянул ни разу в мою сторону, ничем не показывая, что заметил хотя бы самое мое присутствие. Ну что ж, подумал я, вероятно, во время Рамадана так и надо. Может, у него на острове все так постятся - на корточках. Вполне возможно. Да, должно быть, это и вправду полагается по его религии, а раз так, то пусть себе сидит. Рано или поздно он, конечно, встанет. Слава богу, до бесконечности это продолжаться не может, а Рамадан у него бывает только раз в году, да и то не очень регулярно. Я спустился к ужину. Вдоволь наслушавшись за этот долгий вечер длинных историй, которые рассказывали моряки, только что возвратившиеся из "кисельного" плавания (так называли они короткий промысловый рейс на шхуне или бриге, ограниченный водами Северной Атлантики) ; просидев в обществе этих "киселыциков" чуть ли не до одиннадцати часов, я вновь поднялся к себе в полной уверенности, что Квикег к этому времени уже довел, конечно, свой Рамадан до конца. Но не тут-то было: он по-прежнему сидел там, где я его оставил, не сдвинувшись ни на дюйм. Мне даже досадно на него стало: надо же так глупо, так бессмысленно целый день и половину ночи просидеть на корточках в холодной комнате, держа на голове какую-то деревяшку. - Бога ради, Квикег, вставай, встряхнись немножко. Вставай и пойди поужинай. Ты так с голоду умрешь. Ты уморишь себя, Квикег! В ответ - ни слова. Тогда я решил махнуть на него рукой и лечь спать; а он, без сомнения, немного погодя и сам последует моему примеру. Но перед тем как забраться в постель, я взял свой косматый бушлат и набросил ему на плечи, потому что ночь обещала быть отменно морозной, а на нем была только легкая куртка. Но как я ни старался, мне долгое время не удавалось даже задремать немного. Свечу я задул, но как только вспомню, что он сидит тут в этой неудобной позе, футах в четырех от кровати, не дальше, один-одинешенек, в холоде и темноте, на душе у меня становится тошно. Подумать только - спать в одной комнате с язычником, который всю ночь не смыкая глаз сидит на корточках, блюдя свой жуткий, загадочный Рамадан. Наконец я все-таки забылся сном и больше уже ничего не сознавал до самого рассвета, когда, открыв глаза, я посмотрел вниз - там сидел Квикег все в той же скрюченной позе, словно привинченный болтами к полу. Но только первые проблески солнечного света проникли через окно, как он тут же вскочил, громко скрежеща онемевшими суставами, но с видом вполне жизнерадостным, кое-как доковылял до кровати и, опять прижавши свой лоб к моему, сообщил, что его Рамадан окончен. Как я уже говорил прежде, я готов с полной терпимостью относиться к религии каждого человека, какова бы она ни была, при условии только, что этот человек не убивает и не оскорбляет других за то, что они веруют иначе. Но если чья-то религия доходит просто до изуверства, если она становится для верующего пыткой, одним словом, если она превращает нашу планету в крайне некомфортабельный постоялый двор, тогда последователя подобной религии надлежит, на мой взгляд, отвести в сторонку и поговорить с ним на эту тему по душам. Именно это я и намерен был теперь проделать с Квикегом. - Квикег, - произнес я, - полезай-ка в постель и слушай, что я тебе скажу. И я принялся за дело, начав с возникновения и развития первобытных верований и дойдя до разнообразных религий нашего времени, неизменно стараясь показать Квикегу, что все эти Великие Посты, Рамаданы и длительные сидения на корточках в нетопленных мрачных помещениях - просто полная бессмыслица: для здоровья вредны, для души бесполезны, иными словами, противоречат элементарным законам гигиены и здравого смысла. И еще я сказал ему, что мне просто больно, ужасно больно видеть, как он, во всех других отношениях чрезвычайно рассудительный и разумный дикарь, так досадно глупо ведет себя с этим своим нелепым Рамаданом. К тому же, убеждал я его, от поста тело слабеет, а стало быть, слабеет и дух, и все мысли, возникшие постом, обязательно бывают худосочные. Недаром же те верующие, кто особенно страдает от несварения желудка, придерживаются самых унылых убеждений относительно того, что ожидает их за могилой. Одним словом, Квикег, говорил я, несколько уклонившись от избранной темы, идея ада впервые зародилась у человека, когда он объелся яблоками, а затем была увековечена наследственным расстройством пищеварения, поддерживаемым Рамаданами. Тут я спросил Квикега, страдал ли он когда-либо расстройством пищеварения, стараясь объяснить свою мысль по возможности нагляднее, чтоб он мог понять, что я имею в виду. Он ответил, что нет, разве только один раз и по весьма знаменательному поводу. Это произошло с ним после великого пиршества, которое устроил его отец по случаю великой победы, когда в сражении было убито к двум часам пополудни пятьдесят вражеских воинов, и в ту же ночь они все были сварены и съедены. - Довольно, довольно, Квикег, - прервал я его, содрогаясь. - Замолчи. Ибо я и без него представлял себе, чем это должно было кончиться. Я знал когда-то одного матроса, который побывал на этом самом острове, и он рассказывал мне, что у них там существует такой обычай: выиграв большую битву, победитель целиком изжаривает у себя во дворе или в саду каждого убитого, а потом одного за другим укладывает их на большие деревянные блюда, красиво обложив, словно пилав, плодами хлебного дерева и кокосовыми орехами и засунув им в рот по пучку петрушки, и посылает с наилучшими пожеланиями своим друзьям, как если бы то были просто рождественские индейки. В целом, я не могу сказать, чтобы мои замечания насчет религии произвели на Квикега большое впечатление. Во-первых, он как-то не проявил интереса к рассуждениям на столь важные темы, ведущимся с точки зрения, отличной от его собственной; а во-вторых, он и понимал-то меня не более чем на одну треть, как ни примитивно формулировал я свои мысли, и в довершение всего, он, безусловно, считал, что разбирается в истинной религии гораздо лучше, чем я. Он глядел на меня с каким-то снисходительным участием и сочувствием, будто очень сожалел, что такой рассудительный молодой человек столь безнадежно потерян для святого языческого благочестия. Наконец мы поднялись с кровати и оделись. Квикег с аппетитом поглотил чудовищный завтрак, состоящий из всевозможных сортов отварной рыбы - так что большой выгоды от его Рамадана хозяйка все равно не получила, - и мы отправились на "Пекод", неторопливо вышагивая по дороге и ковыряя в зубах костями палтуса. Глава XVIII. ВМЕСТО ПОДПИСИ Мы только еще шли по пристани к борту судна, я и Квикег со своим гарпуном, когда нас окликнул из вигвама хриплый голос капитана Фалека, который громко выразил удивление по поводу того, что мой товарищ оказался каннибалом, и тут же провозгласил, что не допускает на это судно каннибалов, пока они не предъявят свои бумаги. - Не предъявят чего, капитан Фалек? - переспросил я, прыгнув через фальшборт и оставив своего друга внизу на пристани. - Бумаги, - ответил он. - Пусть покажет бумаги. - Да, да, - глухим голосом подтвердил капитан Вилдад, высунув вслед за Фалеком голову из вигвама. - Пусть докажет, что он обращенный. Сын тьмы! - повернулся он в сторону Квикега, - состоишь ли ты в настоящее время в лоне какой-либо христианской церкви? - А как же, - ответил я, - он принадлежит к первой конгрегационалистской церкви. Тут следует заметить, что многие татуированные дикари, плавающие на нантакетских судах, кончают тем, что обращаются и попадают в лоно какой-либо из церквей. - Как! Первая конгрегационалистская церковь? - воскликнул Вилдад. - Это те, которые собираются в доме у диакона Девтерономии Колмена? - И он вытащил из кармана очки, протер их большим желтым носовым платком, с особой осторожностью водрузил на нос, вышел из вигвама и, с трудом перегнувшись через фальшборт, долго и пристально разглядывал Квикега. - Давно ли он стал членом этой общины? - спросил капитан наконец, обернувшись ко мне. - Не слишком-то давно, я полагаю, а, молодой человек? - Разумеется, недавно, - поддержал его Фалек. - И крещение он получил не настоящее, иначе бы оно смыло у него с лица хоть немного этой дьявольской синевы. - Нет, ты скажи, молодой человек, - сказал Вилдад. - Неужели этот филистимлянин регулярно посещает собрания диакона Девтерономии? Что-то я его там ни разу не видел, а я хожу мимо каждое воскресенье. - Мне ничего не известно о диаконе Девтерономии и его собраниях, - сказал я. - Знаю только, что Квикег рожден в лоне первой конгрегационалистской церкви. Да он сам диакон, вот этот самый Квикег. - Молодой человек, - строго проговорил Вилдад, - напрасно ты шутишь этим. Объясни свои слова, ты, юный хеттеянин. Отвечай мне, о какой это церкви ты говорил? Почувствовав, что меня прижали к стенке, я ответил: - Сэр, я говорил о той древней католической церкви, к которой принадлежим мы все, и вы, и я, и капитан Фалек, и Квикег, и всякий сын человеческий; о великой и вечной Первой Конгрегации всего верующего мира; все мы принадлежим к ней; правда, иных среди нас слишком волнуют сейчас разные мелочи великой веры, но сама она связывает нас всех воедино. - Верно! Морским узлом! - вскричал Фалек, шагнув мне навстречу. - Юноша, тебе бы следовало поступить к нам миссионером, а не матросом. В жизни не слыхивал я проповеди лучше! Диакон Девтерономия, да чего там, сам отец Мэппл никогда не сможет тебя переплюнуть, а уж он-то чего-нибудь да стоит. Полезайте, полезайте сюда, и к чертям все бумаги. Эй, скажи ты этому Квебеку, - или как там ты его зовешь, - скажи Квебеку, чтобы шел сюда. Ого, клянусь большим якорем, ну и гарпун же у него! Неплохая вещь, как я погляжу, и обращается он с ним умело. Послушай, как тебя, Квебек, приходилось тебе когда-нибудь стоять на носу вельбота? Случалось уже бить китов, а? Не отвечая ни слова на свой дикарский манер, Квикег вскочил на фальшборт, оттуда прыгнул на нос подвешенного за бортом вельбота и, выставив вперед левое колено и занеся над головой гарпун, выкрикнул нечто подобное нижеследующему: - Капитан! Видела капля деготь там на вода? Видела? Пускай это у кита глаз, а ну-ка! - Прицелившись хорошенько, он метнул гарпун, и тот, просвистев возле самой шляпы старого Вилдада, перелетел над палубой корабля и разбил на бесчисленное множество осколков маленькое блестящее пятнышко. - Вот, - спокойно заключил Квикег, выбирая линь. - Пускай это у кита глаз, твоя кит уже мертвый. - А ну, быстро, Вилдад, - сказал Фалек своему компаньону, который, перепуганный непосредственной близостью пролетевшего гарпуна, удалился к порогу капитанской каюты. - Быстрее, говорю, Вилдад, доставай корабельные книги. Этого Любека, то есть Квебека, мы должны заполучить на один из наших вельботов. Слушай, Квебек, мы тебе даем девяностую долю, а столько еще не получал в Нантакете ни один гарпунщик. Мы спустились в каюту, и Квикег, к великой моей радости, был вскоре занесен в списки той же самой команды, в какой уже числился и я. Когда все формальности были завершены и оставалось поставить подпись, Фалек обернулся ко мне и сказал: - Надо думать, твой Квебек писать не умеет, так, что ли? Эй, Квебек, чтоб тебя! Ты будешь подписывать свое имя или крест поставишь? При этом вопросе Квикег, которому и прежде уже приходилось раза два-три принимать участие в подобных процедурах, видимо, ничуть не растерялся, но, взяв протянутое перо, изобразил на бумаге точную копию некоего загадочного округлого знака, вытатуированного у него на руке; так что благодаря упорству Фалека касательно Квикегова прозвища все это получило определенный вид. Тем временем капитан Вилдад сидел, не спуская глаз с Квикега, а затем торжественно поднялся и, порывшись в огромных карманах своего широкополого коричневого сюртука, извлек оттуда целую пачку брошюр; выбрав одну из них, озаглавленную "Последний день наступает, или Не теряйте времени", вложил ее в руки Квикегу, а потом схватил их вместе с книгой обеими своими руками, пристально посмотрел ему в глаза и проговорил: - Сын тьмы, я обязан выполнить мой долг по отношению к тебе. Это судно отчасти принадлежит мне, и я не могу не заботиться об его экипаже. Ежели ты все еще придерживаешься своих языческих обычаев - а я очень опасаюсь, что это так, - то заклинаю тебя, не оставайся вечно рабом Вила. Отринь идола Вила и мерзкого змия, беги грядущего гнева. Гляди в оба, говорю тебе. О, во имя милосердного бога! Правь прочь от огненной бездны! В речи старого Вилдада еще сохранились отзвуки моряцкой жизни, причудливо перемешанные с библейскими и местными выражениями. - Ступай, ступай, Вилдад, нечего тебе портить нашего гарпунщика, - вмешался Фалек. - Набожные гарпунщики никуда не годятся. У них от этого пропадает вся хватка. А что проку в гарпунщике, если у него нет хватки? Помнишь, какой был гарпунщик молодой Нат Свейн? На всем Нантакете и Вайньярде не было храбрее. Но он стал посещать моления, и дело кончилось худо. Он до того боялся за свою ничтожную душу, что начал обходить и сторониться китов из опасения, как бы они не задели хвостом его вельбот и не пришлось бы ему отправиться к черту в пекло. - Фалек, Фалек, - проговорил Вилдад, возводя очи и руки к небесам. - Ведь и ты сам, как и я, изведал немало опасностей. Ведь ты знаешь, Фалек, что означает страх смерти. Как же можешь ты прибегать к столь нечестивому пустословию? Не возведи на себя напраслину, скажи, положа руку на сердце, Фалек, разве тогда, у берегов Японии, когда вот этот самый "Пекод" потерял в тайфуне все три мачты, - помнишь, ты как раз плавал помощником у Ахава? - разве не думал ты тогда о смерти и божьей каре? - Вы только послушайте его! - вскричал Фалек и зашагал по тесной каюте, глубоко засунув руки в карманы. - Все слышали, а? Подумать только! Ведь судно каждую минуту могло пойти ко дну! Что же, думать о смерти и божьей каре? Когда все наши три мачты с таким адским грохотом колотились о борт, а зыбь разбивалась над нами, и с кормы, и с носа! Думать в это время о смерти и божьей каре? Нет, некогда нам было думать о смерти. Жизнь - вот о чем мы думали с капитаном Ахавом. Как спасти команду, как поставить новые мачты, как добраться до ближайшего порта - вот о чем я тогда думал. Вилдад промолчал; он застегнул на все пуговицы сюртук и гордо прошествовал на палубу, и мы последовали за ним. Здесь он остановился и стал спокойно наблюдать за работой парусных мастеров, которые на шкафуте чинили грот-марсель. Время от времени он нагибался и подбирал обрезок парусины или просмоленной бечевки, чтоб они, не дай бог, не пропали зря. Глава XIX. ПРОРОК - Братья, вы нанялись на этот корабль? Мы с Квикегом только что покинули "Пекод" и медленно шли по набережной, каждый погруженный в собственные мысли, когда какой-то незнакомец обратился к нам с этими словами, остановившись прямо перед нами и наведя свой толстый указательный палец на корпус упомянутого судна. Человек этот был облачен в крайне ветхий, выцветший бушлат и заплатанные брюки, а шею его украшал обрывок черного платка. Сливная оспа пролилась по его лицу во всех мыслимых направлениях, и теперь оно напоминало замысловато изборожденное русло пересохшего потока. - Вы нанялись туда? - повторил он свой вопрос. - Вы имеете в виду судно "Пекод", полагаю? - переспросил я, стараясь выиграть немного времени, чтобы получше его рассмотреть. - О, да, именно "Пекод", вот тот корабль, - подтвердил он, отведя руку назад, а затем стремительно выбросив ее перед собой, так что вытянутый палец, точно штык, вонзился в цель. - Да, - ответил я, - мы только что подписали там бумаги. - Оговорено ли в бумагах что-нибудь касательно ваших душ? - Касательно чего? - А, у вас их, вероятно, нет, - быстро проговорил он. - В конце концов это не так уж важно. Я знаю многих, у кого нет души - им просто повезло. Душа - это вроде пятого колеса у телеги. - О чем ты бормочешь, приятель? - удивился я. - Но он имеет избыток, которого станет на то, чтоб покрыть недостаток у всех других, - неожиданно заключил незнакомец, делая особое, тревожное ударение на слове "он". - Пошли, Квикег, - сказал я, - этот тип, видно, сбежал откуда-то. Он говорит о ком-то и о чем-то, нам с тобою неизвестном. - Стойте! - вскричал незнакомец. - Вы правы - ведь вы еще не видели Старого Громобоя, верно? - Кто это Старый Громобой? - спросил я, остановленный значительностью его безумного тона. - Капитан Ахав. - Что? Капитан нашего корабля? Капитан "Пекода". - Да, многие из нас, старых моряков, называют его этим именем. Ведь вы его еще не видели, верно? - Пока нет. Говорят, он был болен, но теперь поправляется и скоро уже будет совсем здоров. - Совсем здоров, а? - повторил незнакомец с каким-то торжествующе горьким смехом. - Капитан Ахав будет здоров тогда, когда опять будет здорова моя левая рука, не раньше, слышите? - А что вам о нем известно? - А что вам о нем рассказали? - Да они ничего почти не рассказывали; я слышал только, что он хороший китобой и хороший капитан для своих матросов. - Верно, все это так - и то и другое верно. Но когда он приказывает, тут уж приходится поворачиваться. Ворчи не ворчи, вой не вой, а слово Ахава - закон. Но о том, что случилось с ним когда-то у мыса Горн, когда он три дня и три ночи пролежал, как мертвый; о смертельной схватке с Испанцем пред алтарем в Санта - обо всем этом вы ничего не слыхали? А о серебряной фляге, в которую он плюнул? И о том, как в последнем рейсе он потерял левую ногу во исполнение пророчества? Неужели вы ничего не слышали обо всем этом, об этом и еще кое о чем? Ну конечно, вы об этом не слыхали, откуда же вам знать? Кто вообще знает об этом, даже у нас в Нантакете? Однако о том, как потерял он ногу, вы, может статься, все же слыхали? Да, да, вижу, об этом вам говорили? Да и кто об этом здесь не знает? То есть о том, что у него теперь только одна нога и что другую он потерял в стычке с кашалотом? - Друг мой, - остановил я его, - что вы тут такое плетете, я не знаю, да и знать не хочу, потому что, сдается мне, у вас, вроде бы, в голове не все в порядке. Но если вы имеете в виду капитана Ахава, капитана вон того корабля "Пекода", тогда позвольте сообщить вам, что относительно его ноги мне известно все. - Все известно, говорите вы? И вы в этом уверены, а? - Абсолютно уверен. Еще мгновение незнакомец стоял неподвижно, погруженный в тревожную задумчивость, вытянув палец и устремив взгляд на корпус "Пекода", потом чуть заметно вздрогнул и сказал: - Вы ведь уже зачислены, верно? Имена ваши значатся в списках? Ну что ж, что написано, то написано, а чему быть, того не миновать, то и сбудется, а может, и не сбудется все-таки. Во всяком случае, все уже предрешено и расписано заранее. И кому-нибудь из матросов ведь надо с ним идти. Либо этим, либо каким-нибудь еще, господь да смилуется над ними. Прощайте же, братья, прощайте, небеса неизреченные да благословят вас. Извините, что задержал вас. - Послушайте, друг, - сказал я, - если вы можете сообщить нам что-нибудь важное, то выкладывайте, но если вам просто вздумалось нас поморочить и запугать, то вы обратились не по адресу. Вот все, что я хотел сказать. - И сказано неплохо, очень неплохо, я люблю, когда говорят так складно. Вы ему отлично подойдете, вот такие люди, как вы. Прощайте же, братья. Да вот еще, когда вы туда попадете, передайте им, что я почел за лучшее к ним не присоединяться. - Ну нет, дорогой мой, вам нас так не одурачить, не думайте. Ведь сделать вид, что тебе известна великая тайна, - это легче легкого. - Прощайте, братья, прощайте. - Прощайте, - ответил я. - Пошли, Квикег, уйдем от этого сумасшедшего. Впрочем, постойте, скажите-ка мне, пожалуйста, как вас зовут? - Илия. Илия! мысленно повторил я, и мы зашагали прочь, обсуждая каждый на свой лад этого старого оборванного матроса; под конец мы оба сошлись на том, что он всего лишь мелкий мошенник, хоть и корчит из себя великое пугало. Но не прошли мы и ста ярдов, как я, заворачивая за угол, случайно оглянулся и увидел все того же самого Илию, который следовал за нами на некотором расстоянии. Это почему-то настолько меня взволновало, что я не сказал Квикегу ни слова, но продолжал идти, горя нетерпением узнать, свернет ли и незнакомец за тот же угол. Он свернул, и тогда я подумал, что он, наверное, преследует нас, хотя с какой целью, я просто представить себе не мог. Обстоятельство это в сочетании с его двусмысленной, таинственной речью, изобилующей полунамеками, полуразоблачениями, породило у меня в душе всевозможные смутные недоумения и полупредчувствия, каким-то образом связанные с "Пекодом", с капитаном Ахавом, с его левой ногой, с его припадком у мыса Горн, с серебряной флягой, с тем, что сказал мне о нем накануне, когда я уходил, капитан Фалек, с пророчеством скво Тистиг, с плаванием, которое нам предстояло, и с тысячей других туманных вещей. Я решил во что бы то ни стало выяснить, действительно ли этот оборванец Илия преследует нас, перешел с Квикегом на другую сторону улицы и зашагал в обратном направлении. Но Илия прошел мимо, видимо, вовсе нас и не заметив. Я почувствовал облегчение и еще раз, теперь уже, как думалось мне, окончательно, заключил про себя, что он всего лишь мелкий мошенник. Глава XX. ВСЕ В ДВИЖЕНИИ Миновало дня два, и на борту "Пекода" все пришло в движение. Теперь уже не только чинили старые паруса, но и привозили новые, вместе с рулонами парусины и бухтами канатов, - одним словом, все говорило о том, что работы по снаряжению судна спешно подходят к концу. Капитан Фалек совсем не сходил теперь на берег, он целый день сидел в своем вигваме и зорко следил за работой матросов; на берегу всеми сделками и покупками ведал Вилдад, а в трюме и на мачтах люди трудились до поздней ночи. Назавтра после того, как Квикег подписал бумаги, повсюду, где стояли матросы с "Пекода", было передано, что к ночи все сундуки должны быть доставлены на борт, потому что корабль может отплыть в любую минуту. Поэтому мы с Квикегом переправили на судно свои пожитки, однако сами решили ночевать на берегу до самого отплытия. Но предупреждение, как всегда в таких случаях, было дано загодя, и корабль простоял у пристани еще несколько дней. Да это и не удивительно: ведь нужно было еще так много сделать и о стольких еще вещах надо было позаботиться, прежде чем "Пекод" будет окончательно оснащен. Всякому известно, какое множество предметов - кровати, сковородки, ножи и вилки, лопаты и клещи, салфетки, щипцы для орехов и прочая, и прочая - необходимы в таком деле, как домашнее хозяйство. То же самое и в китобойном рейсе, когда целых три года нужно вести большое хозяйство в океане, вдали от бакалейщиков, уличных разносчиков, врачей, пекарей и банкиров. Все это, конечно относится и к торговым судам, но отнюдь не в той же мере, как к судам китобойным. Ибо, помимо длительности рейсов, многочисленности предметов, насущно необходимых для промысла, и невозможности обновлять их запасы в тех дальних портах, куда обычно заходят эти суда, следует также иметь в виду, что из всех кораблей именно китобойцы наиболее подвержены всевозможным опасностям, и в особенности - опасности потерять те самые вещи, от которых зависит успех всего промысла. Поэтому здесь имеются запасные вельботы, запасной рангоут, запасные лини и гарпуны - все на свете запасное, кроме лишнего капитана и резервного корабля. К моменту нашего прибытия на остров трюмы "Пекода" уже были почти полностью загружены говядиной, хлебом, водой, топливом, железными обручами и бочарной клепкой. Тем не менее, как я уже упоминал, еще несколько дней после этого не прекращался подвоз всевозможных довесков и домерков, как маленьких, так и больших. Главным лицом среди тех, кто занимался теперь подвозом и погрузкой, была сестра капитана Вилдада, худощавая старая леди с чрезвычайно решительным и неутомимым характером, но при всем том очень добросердечная, твердо решившая, по-видимому, что, насколько это зависело от нее, на "Пекоде" не будет недостатка ни в чем. То она появлялась на борту с банкой солений для корабельной кладовой, то спешила со связкой перьев, чтобы поставить на стол старшему помощнику, где обычно вносились записи в судовой журнал; а то приносила кусок фланели, чтобы согревать чью-нибудь простуженную поясницу. Еще ни одна женщина так не заслуживала своего имени, потому что эту заботливую даму звали Харита, Милосердие, - тетушка Харита, как обращались к ней все. Подобно сестре милосердия, эта милосердная тетушка Харита целый день суетилась вокруг, готовая приложить руку, а также и сердце, ко всему тому, что обещало безопасность, удобство и утешение находящимся на борту корабля, с которым связаны были деловые интересы ее возлюбленного братца Вилдада и в который она сама вложила несколько десятков припасенных про черный день долларов. Но уж совсем потрясающее зрелище являла собой сия выдающаяся квакерша, когда в последний день она поднялась на палубу, держа в одной руке длинный черпак для китового жира, а в другой - еще более длинную китобойную острогу. Сам Вилдад, да и капитан Фалек, оба они тоже не отставали. Вилдад, например, носил при себе длинный список недостающих предметов, и всякий раз, как прибывала новая партия грузов, он тут же ставил галочку на своей бумажке. Время от времени из костяной берлоги, спотыкаясь, выскакивал Фалек, орал в люки на тех, кто работал внизу, орал вверх на тех, кто налаживал такелаж на мачтах, и в довершение всего, не переставая орать, убирался назад, в свой вигвам. В эти дни мы с Квикегом часто наведывались на судно, и не менее часто я справлялся о капитане Ахаве, об его здоровье и о том, когда же он приедет на свой корабль. В ответ на все вопросы я слышал, что капитану Ахаву гораздо лучше, что он поправляется и что на корабле его ожидают со дня на день, а что пока капитаны Вилдад и Фалек позаботятся обо всем необходимом для снаряжения судна. Если бы я был до конца честен с самим собой, я бы отчетливо осознал, что в глубине души меня не слишком-то прельщала необходимость отправиться в столь длительное плавание, так и не увидев ни разу человека, которому предстояло стать абсолютным диктатором на корабле, как только мы очутимся в открытом море. Но когда подозреваешь что-нибудь неладное, иной раз случается, если ты уже вовлечен в это дело, что ты бессознательно стараешься скрыть все подозрения даже от себя самого. Я не говорил ни слова и старался ни о чем не думать. Наконец было передано, что завтра в течение дня мы наверняка отплываем. Поэтому на следующее утро мы с Квикегом чуть свет отправились на пристань. Глава XXI. ПРИБЫТИЕ НА БОРТ Было около шести часов, но серая, туманная заря еще только занималась, когда мы вошли на пристань. - По-моему, там впереди бегут какие-то матросы, - сказал я Квикегу. - Не тени же это. Видно, мы отплываем с восходом. Пошли скорей! - Стойте! - раздался голос, принадлежавший человеку, который незаметно подошел к нам сзади, положил каждому руку на плечо и, протиснувшись между нами, стоял теперь, чуть подавшись вперед и переводя с Квикега на меня непонятный, пристальный взгляд. Это был Илия. - Идете на корабль? - Эй, вы, руки прочь, слышите? - сказал я. - Твоя ходи вон, - сказал Квикег, стряхивая с плеча его руку. - Так вы не на корабль идете? - Нет, на корабль, - ответил я. - Но вам-то какое дело? Да знаете ли, мистер Илия, что вы, по-моему, изрядный невежа? - Нет, нет, этого я не знал, - проговорил Илия, медленно и удивленно переводя с меня на Квикега свой непостижимый взор. - Илия, - сказал я тогда, - вы очень обяжете моего друга и меня, если немедленно удалитесь. Мы отправляемся в Индийский и Тихий океаны и предпочли бы, чтобы нас не задерживали. - Вот как? А вы вернетесь к завтраку? - Квикег, он помешанный, - говорю я. - Идем. - Эге-гей! - окликнул нас Илия, когда мы отошли от него на несколько шагов. - Не обращай на него внимания, Квикег, идем скорей. Но он опять незаметно нагнал нас и, неожиданно ударив меня ладонью по плечу, спросил: - А вам не показалось, будто на судно только что прошли вроде какие-то люди? Остановленный этим простым и ясным вопросом, я ответил: - Да, я как будто бы видел четверых или пятерых людей, но очень смутно, так что утверждать не стану. - Да, очень смутно, очень смутно, - повторил Илия. - Прощайте. Мы опять расстались с ним, и опять он неслышно нагнал нас и, еще раз тронув меня за плечо, сказал: - А вот найдете ли вы их теперь, как вы думаете? - Кого? - Прощайте же. Прощайте! - повторил он в ответ и зашагал было прочь. - Ах да Я только собирался предупредить вас... но это не имеет значения, это все одно и то же, дело семейное... сильный мороз сегодня, а? Будьте же здоровы. Мы с вами теперь, наверно, не скоро увидимся, разве только перед Судебными Властями, - и с этими бессмысленными словами он наконец удалился, повергнув меня в немалое недоумение своей неистовой дерзостью. Когда мы ступили наконец на борт "Пекода", нас встретила глубокая тишина - не слышно и не видно было ни души. Дверь капитанской каюты была заперта изнутри, люки все задраены и завалены сверху бухтами канатов. Мы прошли на бак и здесь увидели один незакрытый люк. Снизу шел свет. Мы спустились, но там нашли только старика такелажника, закутанного в драный матросский бушлат. Он лежал ничком, уткнувшись носом в согнутые руки и во всю длину вытянувшись на двух сдвинутых сундуках. Глубочайший сон сковал его. - Как ты думаешь, Квикег, куда могли деться те матросы, которых мы видели? - спросил я, в растерянности глядя на спящего. Но Квикег на пристани ничего не заметил, и теперь я готов был и сам счесть все это оптическим обманом, если бы только не Илия со своим таинственным вопросом. Но я подавил в себе тревожное чувство и, снова указав на спящего, шутливо заметил Квикегу, что нам с ним, пожалуй, лучше всего остаться тут и сторожить тело, так что пусть он устраивается поудобнее. Он положил ладонь спящему на зад, словно испытывая, достаточно ли тут мягко, а затем без лишних слов спокойно уселся сверху. - Господи! Квикег, не садись так, - сказал я. - А что? - возразил Квикег. - Совсем удобный место. Моя остров всегда так сидят. А лицо все равно будет целый. - Лицо! - удивился я. - Ты называешь это лицом! Ну что ж, выражение у него очень благожелательное. Но погляди, как тяжело он дышит, он просто весь вздымается. Слезай скорей, Квикег, ты слишком тяжел, не к лицу тебе так обращаться с лицом бедного человека. Слезай, Квикег! Смотри, он тебя сейчас сбросит. И как это он до сих пор не проснулся? Квикег слез, устроился на сундуке у самой головы спящего и разжег свой томагавк. Я уселся у старика в ногах. И, наклоняясь над ним, мы стали передавать друг другу трубку. Покуда мы так сидели, Квикег в ответ на мой вопрос рассказал мне на своем ломаном языке, что у него на родине, где совершенно отсутствуют какие бы то ни было диваны и пуфы, цари, вожди и прочие великие люди обыкновенно раскармливают для роли оттоманок представителей низших сословий; так что, желая обставить дом с комфортом, вы можете купить восемь-десять лежебок и расположить их по своему вкусу в простенках и нишах; да и для прогулок это очень удобно, гораздо удобнее, чем садовый стульчик, который складывается в тросточку, - в случае надобности вождь подзывает к себе слугу и повелевает ему изобразить из своей особы диван где-нибудь под развесистым деревом, растущим, быть может, в сыром болотистом месте. Каждый раз, когда я передавал Квикегу томагавк, он, не прерывая повествования, взмахивал острым концом над самой головой спящего. - Для чего это ты делаешь, Квикег? - Очень просто убивал. О! Очень просто! И он погрузился в бурные воспоминания, навеянные трубкой-томагавком, которая, как можно было понять, в своей двойственной сущности не только дарила утешение его душе, но и раскраивала черепа его врагов; но тут наше внимание было наконец привлечено к спящему. Густой табачный дым доверху наполнил темное помещение, и это возымело на него свое действие. Сначала он стал дышать как-то особенно тяжко, потом у него, видимо, в носу защекотало, тогда он перевернулся раза два и наконец сел и протер глаза. - Эй, вы, курильщики, - едва продохнул он. - Вы кто такие? - Мы из команды, - ответил я. - Когда отплываем? - Ах вот как. Идете, значит, на "Пекоде"? "Пекод" отплывает сегодня. Ночью капитан приехал. - Какой капитан? Ахав? - Ну, а какой же? Я собирался задать ему еще несколько вопросов относительно Ахава, но в это время на палубе послышался шум. - Эге, Старбек хозяйничает, - сказал старик. - Боевой у вас старший помощник. Хороший человек и набожный. Но, вижу, все уже проснулись. Пора и мне. - Сказав это, он поднялся на палубу, и мы последовали за ним. Солнце уже вставало, было совсем светло. Вскоре начал собираться экипаж; матросы прибывали по двое, по трое; такелажники трудились вовсю, помощники капитана энергично взялись за дело; разные люди все время подвозили с берега всевозможные последние мелочи. Один только капитан Ахав по-прежнему оставался невидимым под темными сводами капитанской каюты. Глава XXII. С РОЖДЕСТВОМ ХРИСТОВЫМ! Наконец, к полудню, после того как такелажники покинули корабль и после того как с пристани было послано множество громогласных приветствий, после того как отвалила шлюпка с неизменной заботливой Харитой, которая доставила на борт свой последний дар - ночной колпак для второго помощника Стабба, приходившегося ей зятем, и еще один экземпляр Библии для кока, - после всего этого оба капитана, Фалек и Вилдад, поднялись из капитанской каюты на палубу, и Фалек сказал, обращаясь к старшему помощнику: - Ну, мистер Старбек, вы все проверили? Капитан Ахав уже готов - мы только что говорили с ним. На берегу ничего не забыли, а? Тогда свистать всех наверх! Пускай выстроятся здесь на шканцах, будь они прокляты! - Как ни велика спешка, нет нужды в дурных словах, Фалек, - проговорил Вилдад. - Однако живей, друг Старбек, исполни наше приказание. Ну и ну! Корабль уже отплывает, а капитан Фалек и капитан Вилдад по-прежнему распоряжаются на палубе, точно им и в море, как в порту, предстоит совместное командование. А что до капитана Ахава, так его еще никто в глаза не видел, только сказано было, что он у себя в каюте. Впрочем, ведь для того, чтобы поднять якорь и вывести корабль в открытое море, присутствие капитана вовсе не так уж необходимо. В самом деле, поскольку это входит в обязанности лоцмана, а не капитана, и к тому же капитан Ахав еще не совсем оправился от болезни - как нам объяснили, - вполне разумно, чтобы он оставался внизу. Все это представлялось мне естественным, в особенности же еще потому, что многие капитаны торговых судов тоже имеют обыкновение долго не показываться на палубе, после того как поднят якорь, посвящая все это время веселой прощальной попойке с друзьями, которые затем покидают корабль вместе с лоцманом. Но поразмыслить об этом как следует не представлялось теперь никакой возможности, потому что капитан Фалек взялся за дело всерьез. Командовал и говорил по большей части он, а не Вилдад. - Все на ют, вы, ублюдки! - орал он на матросов, замешкавшихся у грот-мачты. - Мистер Старбек, гоните их на ют. - Убрать палатку! - таков был следующий приказ. Как я уже говорил, шатер из китового уса разбивался на "Пекоде" только на время стоянок, и вот уже тридцать лет, как на борту "Пекода" известно было, что приказание убрать палатку непосредственно предшествует команде поднимать якорь. - Людей к шпилю! Кровь и гром! Живо! - последовал приказ, и матросы кинулись к вымбовкам ворота. При подъеме якоря лоцману полагается стоять на носу. И вот Вилдад, который, да будет всем известно, в дополнение к прочим своим должностям значился еще портовым лоцманом, - причем высказывались предположения, что он приобрел это звание только для экономии, чтобы не нанимать нантакетских лоцманов для своих судов, поскольку чужие корабли он не проводил никогда, - так вот, этот самый Вилдад свесился теперь за борт, внимательно высматривая приближающийся якорь и время от времени подбадривая унылым прерывистым псалмопением матросов у шпиля, которые в ответ ему подхватывали во всю глотку громогласный припев про красоток с Бубл-Эллей. А ведь всего только три дня тому назад Вилдад говорил, что не допустит непристойных песен на борту "Пекода", тем более при подъеме якоря; а его сестра Харита положила в койку каждому члену экипажа по новенькой книжечке гимнов Уоттса. Фалек тем временем распоряжался на палубе, ругаясь и божась самым отчаянным образом. Я уж думал, он сейчас потопит судно, не успеем мы якорь поднять. Поэтому я, понятно, выпустил вымбовку, сказав Квикегу, чтоб он последовал моему примеру, ведь подумать только, каким опасностям предстояло подвергнуться нам, начинавшим плавание под водительством столь буйного командира. Единственная надежда, утешал я себя, что, может быть, спасение придет от благочестивого Вилдада, хоть это он придумал семьсот семьдесят седьмую долю; но тут я почувствовал внезапный резкий толчок пониже спины и, обернувшись, содрогнулся от страшного видения: капитан Фалек в этот самый момент как раз опускал ногу, выводя ее из непосредственной близости с моей особой. Это был первый в моей жизни пинок в зад. - Так вот, оказывается, как ходят на шпиле на купеческих судах! - взревел он. - А ну, поворачивайся, ты, баранья башка! Поворачивайся, чтоб кости трещали! Эй вы все, вы чего, спите, что ли? Сказано вам: поворачивайтесь! Поворачивайся, Квебек! Ты, рыжий, поворачивайся, шотландский колпак! Поворачивайся, зеленые штаны! Давай, давай, поворачивайтесь, все вы, живей, глаза ваши на лоб! При этом он метался вокруг шпиля, то тут, то там весьма свободно пуская в ход ногу, а на носу невозмутимый Вилдад продолжал выводить свои псалмы. Да, думаю я, видно, капитан Фалек сегодня хлебнул лишку. Наконец якорь был поднят, паруса поставлены, и мы заскользили прочь от берега. Был холодный, короткий день святого рождества; и когда скудный северный дневной свет незаметно сменился ночною тьмой, мы оказались затерянными в студеном океане, чьи смерзшиеся брызги скоро одели нас льдом, словно сверкающими латами. В лунном свете мерцали вдоль борта длинные ряды китовых зубов и, словно белые бивни исполинского слона, свешивались на носу гигантские загнутые сосульки. Первую вахту возглавлял в качестве лоцмана тощий Вилдад. И всякий раз, когда старое судно глубоко ныряло в зеленые волны, вздрагивая всем своим обледенелым корпусом, а ветры завывали и звенели упругие снасти, раздавался на палубе его ровный голос: За волнами, за бурями, в краю обетованном Раскинулись цветущие поля Так пред иудеями за древним Иорданом Лежала Ханаанская земля. Никогда еще эти слова не казались мне так хороши. В них звучала надежда и свершение. Ну что с того, что над нами и над всей Атлантикой нависла морозная ночь, что с того, что ноги у меня сильно промокли, а бушлат промок еще сильнее, немало еще солнечных гаваней ожидает нас в будущем, и луга, и лесные прогалины, такие непобедимо зеленые, где поднявшаяся весною трава и в разгар лета стоит все такая же нехоженая, все такая же свежая. Наконец мы настолько удалились от берега, что лоцман больше уже не был нужен. К борту подошел сопровождавший нас парусный бот. Странно и трогательно было видеть, как взволнованы в этот миг были Фалек и Вилдад, в особенности Вилдад. Ему еще не хотелось уходить, мучительно не хотелось покидать навсегда этот корабль, идущий в долгое, опасное плавание - за оба бурных мыса, - корабль, в который вложены несколько тысяч его прилежным трудом заработанных долларов, корабль, на котором уходит капитаном его старинный товарищ, почти ровесник ему самому, снова пускающийся навстречу всем ужасам безжалостной пасти, - бедному старому Вилдаду очень не хотелось расставаться с этим судном, где каждый гвоздь ему знаком и дорог, и потому он все еще мешкал; он взволнованно прошел по палубе, спустился в капитанскую каюту, чтоб еще раз обменяться там прощальными словами, снова вышел на палубу и поглядел в наветренную сторону, поглядел в широкий, безбрежный океан, ограниченный только невидимыми и далекими восточными материками, поглядел в сторону берега, поглядел вверх, поглядел направо и налево, поглядел туда и сюда, поглядел никуда и наконец, машинально намотав какой-то трос на кофельнагель, порывисто ухватил за руку грузного Фалека и, подняв фонарь, некоторое время героически глядел ему прямо в лицо, будто хотел сказать: "И все-таки, друг Фалек, я это выдержу, да, да, выдержу". Сам Фалек отнесся ко всему несколько более философски, однако, несмотря на всю его философию, когда фонарь приблизился к его лицу, в глазах у него блеснула слеза. И он тоже метался между каютой и палубой - то перебрасываясь словом внизу, то на палубе давая последние наставления старшему помощнику Старбеку. Наконец он с какой-то неумолимой решительностью повернулся к своему приятелю: - Капитан Вилдад, идем, старина, пора. Эй, на палубе! Брасопить грота-рей! Эй, на боте! Готовься! К борту, к борту подходи! Полегче, полегче. Ну, Вилдад, старина, прощайся. Желаю удачи, Старбек, удачи, мистер Стабб, удачи, мистер Фласк! Прощайте все, желаю удачи! В этот самый день, ровно через три года в старом Нантакете вас будет ждать у меня на столе отличный горячий ужин. Ура и счастливого плавания! - Бог да благословит вас, братья, и да пребудет с вами попечение господне, - едва внятно бормотал старый Вилдад. - Надеюсь, теперь установится хорошая погода и капитан Ахав скоро сможет выйти к вам - все что ему нужно, это немного солнечного тепла, а уж этого-то у вас будет вдоволь, ведь вы идете в тропики. Поосторожней в погоне, помощники! Не разбивайте без надобности вельботов, гарпунеры! Помните, хорошая белая кедровая доска за этот год поднялась в цене на три процента! И молиться тоже не забывайте. Мистер Старбек, проследите, чтобы купор не губил даром бочонков. Да! Парусные иглы лежат в зеленом сундучке. Поменьше промышляйте в божьи праздники, ребята; но если подвернется хороший случай, то не упускайте его, так вы только отвергаете дары небес. Поглядывайте за бочонком с патокой, мистер Стабб, в нем как будто бы небольшая течь. Если будете высаживаться на островах, мистер Фласк, избегайте блуда. Прощайте! Не держите слишком долго сыр в трюме, мистер Старбек, он испортится. Осторожней с маслом - двадцать центов фунт оно стоило, и помните, если... - Хватит, хватит, капитан Вилдад, довольно зубы заговаривать, - с этими словами Фалек подтолкнул его к трапу, и они оба спустились в бот. Корабль и бот стали расходиться; холодный, сырой ночной ветер погнал их прочь друг от друга; чайка с криком пролетела в вышине; оба судна сильно болтало; с тяжелым сердцем мы послали им вдогонку троекратное "ура" и вслепую, точно судьба, пустились в пустынную Атлантику. Глава XXIII. ПОДВЕТРЕННЫЙ БЕРЕГ В одной из предыдущих глав мы упоминали некоего Балкингтона, только что вернувшегося из плавания высокого моряка, встреченного нами в ньюбедфордской гостинице. И вот в ту ледяную зимнюю ночь, когда "Пекод" вонзал свой карающий киль в злобные волны, я вдруг увидел, что на руле стоит... этот самый Балкингтон! Я со страхом, сочувствием и уважением взглянул на человека, который в разгар зимы только успел высадиться после опасного четырехлетнего плавания и уже опять, неутомимый, идет в новый штормовой рейс. Видно, у него земля под ногами горела. О самом удивительном не говорят; глубокие воспоминания не порождают эпитафий; пусть эта короткая глава будет вместо памятника Балкингтону. Я только скажу, что его участь была подобна участи штормующего судна, которое несет вдоль подветренного берега жестокая буря. Гавань с радостью бы приютила его. Ей жаль его. В гавани - безопасность, уют, очаг, ужин, теплая постель, друзья - все, что мило нашему бренному существу. Но свирепствует буря, и гавань, суша таит теперь для корабля жесточайшую опасность; он должен бежать гостеприимства; одно прикосновение к земле, пусть даже он едва заденет ее килем, - и весь его корпус дрожит и сотрясается. И он громоздит все свои паруса и из последних сил стремится прочь от берега, воюя с тем самым ветром, что готов был нести его к дому; снова рвется в бурную безбрежность океана; спасения ради бросается навстречу погибели; и единственный его союзник - его смертельный враг! Не правда ли, теперь ты знаешь, Балкингтон? Ты начинаешь различать проблески смертоносной, непереносимой истины, той истины, что всякая глубокая, серьезная мысль есть всего лишь бесстрашная попытка нашей души держаться открытого моря независимости, в то время как все свирепые ветры земли и неба стремятся выбросить ее на предательский, рабский берег. Но лишь в бескрайнем водном просторе пребывает высочайшая истина, безбрежная, нескончаемая, как бог, и потому лучше погибнуть в ревущей бесконечности, чем быть с позором вышвырнутым на берег, пусть даже он сулит спасение. Ибо жалок, как червь, тот, кто выползет трусливо на сушу. О грозные ужасы! Возможно ли, чтобы тщетны оказались все муки? Мужайся, мужайся, Балкингтон! Будь тверд, о мрачный полубог! Ты канул в океан, взметнувши к небу брызги, и вместе с ними ввысь, к небесам, прянул столб твоего апофеоза! Глава XXIV. В ЗАЩИТУ Раз уж мы с Квикегом занялись китобойным промыслом, а китобойный промысел обычно считается на берегу занятием довольно непоэтическим и малопочтенным, я в силу всего этого сгораю от нетерпения убедить вас, людей сухопутных, в том, сколь несправедливы вы к нам, китобоям. Для начала повторю здесь, хотя это и будет совершенно излишним, тот общеизвестный факт, что люди не относят китобойный промысел к числу так называемых благородных профессий и считают его более низким занятием. Если человек, будучи введен в смешанное столичное общество, представится собравшимся, например, гарпунщиком, такая рекомендация вряд ли прибавит ему достоинств во всеобщем мнении; и если, не желая отставать от морских офицеров, он поставит на своей визитной карточке буквы К. и Ф. (Китобойная Флотилия), подобный поступок будет расценен как в высшей степени самонадеянный и смешной. Одной из основных причин, по которым люди отказывают нам, китобоям, в почитании, безусловно является распространенное мнение, будто китобойный промысел в лучшем случае - та же бойня и будто мы, уподобляясь мясникам, окружены бываем всевозможной скверной и грязью. Мы, конечно, мясники, это верно. Но ведь мясниками, и гораздо более кровавыми мясниками, были все воинственные полководцы, кого всегда так восторженно почитает мир. Что же до обвинения в нечистоплотности, то очень скоро вы будете располагать данными, доселе почти неизвестными, на основании которых китобойное судно нужно будет торжественно поместить в ряд самых чистых принадлежностей на нашей опрятной планете. Но признаем на время справедливость этого обвинения; что представляют собой скользкие, загрязненные палубы китобойца в сравнении с чудовищными горами падали, загромождающими поля сражений, откуда возвращаются солдаты, чтобы упиваться рукоплесканиями дам? Если же неизменная популярность солдатской профессии связана с представлением о грозящей опасности, то уверяю вас, что не один боевой ветеран, храбро маршировавший на штурм вражеской батареи, сразу же отпрянул бы в трепете при взмахе гигантского китового хвоста, от которого вихрями завивается воздух у него над головой. Ибо, что такое доступные разуму ужасы человеческие в сравнении с непостижимыми божьими ужасами и чудесами! Однако, хоть мир и пренебрегает нами, китобоями, он в то же время невольно воздает нам высочайшие почести, да, да, мир поклоняется нам! Ибо все светильники, лампы и свечи, горящие на земном шаре, словно лампады пред святынями, возжены во славу нам! Но рассмотрим этот вопрос и в ином свете, взвесим его на других весах: я покажу вам, что представляли и представляем собою мы, китобои. Почему у голландцев во времена де Витта во главе китобойных, флотилий стояли адмиралы? Почему французский король Людовик XVI снаряжал на собственные деньги китобойные суда из Дюнкерка и он же любезно пригласил на жительство в этот город десятка два семейств с нашего острова Нантакета? Почему между 1750 и 1788 годами Британия выдала своим китобоям на целый миллион фунтов поощрительных премий? И наконец, каким образом получилось, что мы, американские китобои, превосходим числом всех остальных китобоев мира, вместе взятых; что в нашем распоряжении целый флот, насчитывающий до семисот судов, чьи экипажи в сумме составляют восемнадцать тысяч человек; что на нас ежегодно затрачивается четыре миллиона долларов; что общая стоимость судов под парусами - двадцать миллионов долларов! и что каждый год мы снимаем и ввозим в наши порты урожай в семь миллионов долларов? Каким образом могло бы это все получиться, если бы китобойный промысел не сулил могущества стране? Но это не все, и даже не половина. Я утверждаю, что ни один широко известный философ под страхом смерти не сумел бы назвать другое мирное дело рук человеческих, которое за последние шестьдесят лет оказывало бы на весь наш земной шар в целом столь всемогущее воздействие, как славный и благородный китобойный промысел. Тем или иным путем он породил явления, сами по себе настолько примечательные и чреватые целой цепью столь значительных следствий, что можно уподобить его той египетской женщине, чьи дочери появлялись на свет беременными прямо из чрева матери. Перечисление всех этих следствий - задача бесконечная и невыполнимая. Достаточно будет назвать несколько. Вот уже много лет, как китобойный корабль первым выискивает по всему миру дальние, неведомые земли. Он открыл моря и архипелаги, не обозначенные на картах, он побывал там, где не плавал ни Кук, ни Ванкувер. Если теперь военные корабли Америки и Европы мирно заходят в некогда враждебные порты, пусть салютуют они из всех своих пушек в честь славного китобойца, который указал им туда дорогу и служил первым переводчиком между ними и дикими туземцами. Пусть славят люди героев разведывательных экспедиций, всех этих Куков и Крузенштернов, - я утверждаю, что из Нантакета уходили в море десятки безымянных капитанов, таких же или еще более великих, чем все эти Куки и Крузенштерны. Ибо, плохо вооруженные, они один на один сражались в кишащих акулами языческих водах и у неведомых, грозящих дикарскими копьями берегов с первобытными тайнами и ужасами, на которые Кук, со всеми своими пушками и мушкетами, не отважился бы поднять руку. Все то, что так любят расписывать старинные авторы, повествуя о плаваниях в Южных морях, для наших героев из Нантакета - лишь самые привычные, обыденные явления. И часто приключения, которым Ванкувер уделяет три главы, для наших моряков кажутся недостойными простого упоминания в вахтенном журнале. Ах, люди, люди! Что за люди! До той поры, пока китобои не обогнули мыс Горн, длинная цепь процветающих испанских владений вела торговлю только со своей метрополией, и никаких иных связей между ними и остальным миром не существовало. Это китобои сумели первыми прорваться сквозь барьер, воздвигнутый ревнивой, бдительной политикой испанской короны; и если бы здесь хватило места, я бы мог сейчас наглядно показать, как благодаря китобоям произошло в конце концов освобождение Перу, Чили и Боливии из-под ига старой Испании и установление нерушимой демократии в этих отдаленных краях. И Австралия, эта великая Америка противоположного полушария, была дарована просвещенному миру китобоями. После того, как ее открыл когда-то по ошибке один голландец, все суда еще долгое время сторонились ее заразительно варварских берегов, и только китобоец пристал туда. Именно китобоец является истинным родителем этой огромной колонии. И мало того, в младенческие годы первого австралийского поселения сухари с радушного китобойца, по счастью бросившего якорь в их водах, не раз спасали эмигрантов от голодной смерти. И все неисчислимые острова Полинезии признаются в том же и присягают в почтительной верности китобойцу, который проложил туда путь миссионерам и купцам и нередко даже сам привозил к новым берегам первых миссионеров. Если притаившаяся за семью замками страна Япония научится гостеприимству, то произойдет это только по милости китобойцев, ибо они уже, кажется, толкнули ее на этот путь. Но если, даже перед лицом всех этих фактов, вы все же станете утверждать, что с китовым промыслом не связаны никакие эстетические и благородные ассоциации, я готов пятьдесят раз подряд метать с вами копья и берусь каждым копьем выбивать вас из седла, проломив ваш боевой шлем. Вы скажете, что ни один знаменитый автор не писал о китах и не оставил описаний китобойного промысла. Ни один знаменитый автор не писал о ките и о промысле? А кто же составил первое описание нашего Левиафана? Кто, как не сам могучий Иов? А кто создал первый отчет о промысловом плавании? Не кто-нибудь, а сам Альфред Великий, который собственным своим королевским пером записал рассказ Охтхере, тогдашнего норвежского китобоя! А кто произнес нам горячую хвалу в парламенте? Не кто иной, как Эдмунд Бэрк! - Ну, может быть, это все и так, но вот сами китобои - жалкие люди; в их жилах течет не благородная кровь. Не благородная кровь у них в жилах? В их жилах течет кровь получше королевской. Бабкой Бенджамина Франклина была Мэри Моррел, в замужестве Мэри Фолджер, жена одного из первых поселенцев Нантакета, положившего начало длинному роду Фолджеров и гарпунщиков - всех кровных родичей великого Бенджамина, - которые и по сей день мечут зазубренное железо с одного края земли на другой. - Допустим; но все признают, что китобойный промысел - занятие малопочтенное. Китобойный промысел малопочтенное занятие? Это царственное занятие! Ведь древними английскими законоустановлениями кит объявляется "королевской рыбой". - Ну, это только так говорится! А какая в ките может быть царственность, какая внушительность? Какая внушительность и царственность в ките? Во время царственного триумфа, который был устроен одному римскому полководцу при возвращении его в столицу мира, самым внушительным предметом во всей торжественной процессии были китовые кости, привезенные с отдаленных сирийских берегов(1). - Может быть, это и так, вам виднее, но что ни говорите, а подлинного величия в китобоях нет. В китобоях нет подлинного величия? Сами небеса свидетельствуют о величии нашей профессии. Кит - так называется одно из созвездий южного неба. Кажется, довольно и этого. Снимайте шапки в присутствии царя, но и перед Квикегом - шапки долой! И ни слова больше! Я знал одного человека, который забил в свое время три с половиной сотни китов. Этот человек в глазах моих более достоин почитания, чем какой-нибудь великий капитан античности, похвалявшийся тем, что захватил такое же число городов-крепостей. Что же до меня самого, то, если во мне еще есть что-то, доселе скрытое, но важное и хорошее; если я когда-либо еще заслужу истинное признание в этом тесном, но довольно загадочном мире, которым я, быть может, не так уж напрасно горжусь; если в будущем я еще совершу что-нибудь такое, что, в общем-то, скорее следует сделать, чем оставить несделанным; если после моей смерти душеприказчики или, что более правдоподобно, кредиторы обнаружат у меня в столе ценные рукописи, - всю честь и славу я здесь заранее припишу китобойному промыслу, ибо китобойное судно было моим Йэльским колледжем и моим Гарвардским университетом. ----------------- (1) Об этом смотри также последующие главы - Примеч автора. Глава XXV. ПОСТСКРИПТУМ В доказательство величия китобойного промысла бессмысленно было бы ссылаться на что-либо, помимо самых достоверных фактов. Но если адвокат, пустив в ход свои факты, умолчит о том выводе, который напрашивается сам собой и красноречиво подтверждает точку зрения защиты, разве тогда этот адвокат не будет достоин осуждения? Известно, что во время коронации короли и королевы, даже современные, подвергаются некоей весьма забавной процедуре - их поливают приправой, чтобы они лучше справлялись со своими обязанностями. Какими там пряностями и подливами пользуются - кто знает? Мне известно только, что королевские головы во время коронаций торжественно поливают маслом, наподобие головок чеснока. Возможно ли, что головы помазывают для того же, для чего смазывают механизмы: чтобы внутри у них все вертелось лучше? Здесь мы могли бы углубиться в рассуждения по поводу истинного величия сей царственной процедуры - ведь в обычной жизни мы привыкли весьма презрительно относиться к людям, которые помадят волосы и откровенно пахнут помадой. В самом деле, если взрослый мужчина - не в медицинских целях - пользуется маслом для волос, мы считаем, что у него просто винтиков в голове не хватает. Как правило, такой человек в общей сложности немного стоит. Но единственный вопрос, интересующий нас в данном случае, - какое масло используют для коронаций? Разумеется, не оливковое и не репейное, не касторовое и не машинное, не тюлений и не рыбий жир. В таком случае это может быть только спермацет в его природном, первозданном состоянии, наисладчайшее из всех масел! Поимейте это в виду, о верноподданные бритты! Ведь мы, китобои, поставляем вашим королям и королевам товар для коронаций! Глава XXVI. РЫЦАРИ И ОРУЖЕНОСЦЫ Старшим помощником на "Пекоде" плыл Старбек, уроженец Нантакета и потомственный квакер. Это был долговязый и серьезный человек, который, хоть и родился на льдистом побережье, был отлично приспособлен и для жарких широт, - сухощавый, как подгоревший морской сухарь. Даже перевезенная к берегам Индии кровь в его жилах не портилась от жары, как портится пиво в бутылках. Видно, он появился на свет в пору засухи и голода или же во время поста, которыми славится его родина. Он прожил на свете всего каких-то тридцать засушливых лет, но эти лета высушили в его теле все излишнее. Правда, худощавость отнюдь не была у него порождением гнетущих забот и тревог, как не была она и последствием телесного недуга. Она просто превращала его в сгусток человека. В его внешности не было ничего болезненного; наоборот. Чистая, гладкая кожа облегала его плотно; и туго обтянутый ею, пробальзамированный внутренним здоровьем и силою, он походил на ожившую египетскую мумию, готовый с неизменной стойкостью переносить все, что ни пошлют ему грядущие столетия; ибо будь то полярные снега или знойное солнце, его жизненная сила, точно патентованный хронометр, была гарантирована на любой климат. Взглянув ему в глаза, вы словно еще улавливали в них тени тех бесчисленных опасностей, с какими успел он, не дрогнув, столкнуться на своем недолгом веку. Да, это был надежный, стойкий человек, чья жизнь представляла собой красноречивую пантомиму поступков, а не покорную повесть слов. И тем не менее, при всей его непреклонной трезвости и стойкости духа были в нем иные качества, тоже оказывавшие порой свое действие, а в отдельных случаях и совершенно перевешивавшие все остальное. Постоянное одиночество в бурных морских просторах и редкое для моряка внимательно-благоговейное отношение к миру развили в нем сильную склонность к суеверию; но то было суеверие особого рода, идущее, как это случается у иных, не столько от невежества, сколько, напротив, от рассудка. Он верил во внешние предзнаменования и внутренние предчувствия. И если суеверия порой могли поколебать закаленную сталь его души, то еще больше способствовали этому далекие воспоминания о доме, молодой жене и ребенке, отклоняя его все дальше от первоначальной душевной суровости и обнажая его сердце тем скрытым влияниям, что сдерживают подчас в очень честном человеке приступы сумасшедшей отваги, которую так часто проявляют другие при гибельных превратностях рыбацкой судьбы. "Я к себе в вельбот не возьму человека, который не боится китов", - говорил Старбек. Этим он, вероятно, хотел сказать не только то, что самую надежную и полезную храбрость рождает трезвая оценка грозящей опасности, но также еще и то, что совершенно бесстрашный человек - гораздо более опасный товарищ в деле, чем трус. "Н-да, - говорил, бывало, второй помощник Стабб. - Таких осторожных, как наш Старбек, ни на одном промысловом судне не сыщешь". Но мы скоро поймем, что именно означает слово "осторожный" у таких людей, как Стабб, да и вообще у всякого китобоя. Старбек не гонялся за опасностями, как рыцарь за приключениями. Для него храбрость была не возвышенное свойство души, а просто полезная вещь, которую следует держать под рукой на любой случай смертельной угрозы. Этот китобой, кажется, считал, что храбрость - один из важнейших припасов на судне, наряду с хлебом и мясом, и что понапрасну ее расходовать нечего. По этой самой причине он не любил спускать свой вельбот после захода солнца, равно как не любил он упорствовать в преследовании кита, который слишком упорствует в самозащите. Ибо, рассуждал Старбек, я нахожусь здесь, в этом грозном океане, чтобы убивать китов для пропитания, а не затем, чтобы они убивали меня для пропитания себе; а что так были убиты сотни людей, это Старбек знал слишком хорошо. Какая судьба постигла его собственного отца? И где в бездонной глубине океана мог он собрать растерзанные члены брата? И если Старбек во власти таких воспоминаний и, что еще удивительнее, даже во власти суеверий сумел сохранить столь редкостную храбрость, значит, это был действительно безгранично храбрый человек. Но в природе человека с подобным складом ума, в природе человека, пережившего столько ужасов и хранящего такие воспоминания, таится опасность скрытого зарождения новой стихии, которая в удобную минуту может прорваться наружу из своего тайника и спалить дотла всю его храбрость. И как ни велика была его отвага, то была отвага смельчака, который, не дрогнув, вступает в борьбу с океанами, ветрами, китами и любыми сверхъестественными ужасами мира, но не в силах противостоять ужасам духа, какими грозит нам порой нахмуренное чело ослепленного яростью великого человека. Если бы впоследствии мне предстояло описывать полное посрамление Старбекова мужества, у меня едва ли хватило бы духу продолжать свое повествование; ведь так горько и даже постыдно рассказывать о падении человеческой доблести. Люди могут представляться нам отвратительными, как некие сборища - акционерные компании и нации; среди людей могут быть мошенники, дураки и убийцы; и физиономии у людей могут быть подлыми и постными; но человек, в идеале, так велик, так блистателен, человек - это такое благородное, такое светлое существо, что всякое позорное пятно на нем ближние неизменно торопятся прикрыть самыми дорогими своими одеждами. Идеал безупречной мужественности живет у нас в душе, в самой глубине души, так что даже потеря внешнего достоинства не может его затронуть; и он, этот идеал, в мучениях истекает кровью при виде человека со сломленной доблестью. При столь постыдном зрелище само благочестие не может не слать укоров допустившим позор звездам. Но царственное величие, о котором я веду здесь речь, не есть величие королей и мантий, это щедрое величие, которое не нуждается в пышном облачении. Ты сможешь увидеть, как сияет оно в руке, взмахнувшей киркой или загоняющей костыль; это величие демократии, чей свет равно падает на все ладони, исходящий от лица самого бога. Великий, непогрешимый бог! Средоточие и вселенский круг демократии! Его вездесущность - наше божественное равенство! И потому, если в дальнейшем я самым последним матросам, отступникам и отщепенцам, припишу черты высокие, хотя и темные; если я оплету их трагической привлекательностью; если порой даже самый жалкий среди них и, может статься, самый униженный будет вознесен на головокружительные вершины; если мне случится коснуться руки рабочего небесным лучом; если я раскину радугу над его гибельным закатом, тогда, вопреки всем смертным критикам, заступись за меня, о беспристрастный Дух Равенства, простерший единую царственную мантию над всеми мне подобными! Заступись за меня, о великий Бог демократии, одаривший даже темноликого узника Бэньяна бледной жемчужиной поэзии; Ты, одевший чеканными листами чистейшего золота обрубленную, нищую руку старого Сервантеса; Ты, подобравший на мостовой Эндрью Джэксона и швырнувший его на спину боевого скакуна; Ты, во громе вознесший его превыше трона! Ты, во время земных своих переходов неустанно сбирающий с королевских лугов отборную жатву - лучших борцов за дело Твое; заступись за меня, о Бог! Глава XXVII. РЫЦАРИ И ОРУЖЕНОСЦЫ Вторым помощником плыл Стабб, уроженец Кейп-Кода. Это был не трус, не герой, а просто беспечный сорвиголова, всегда готовый встретить опасность с полным безразличием и даже на охоте, перед лицом неотвратимой угрозы, делающий свое дело спокойно и сосредоточенно, будто мастеровой-поденщик, на целый год заручившийся работой. Веселый, беззлобный, беззаботный, он командовал вельботом, словно любая смертельная схватка - это не более как званый обед, а вся его команда - всего лишь любезные гости. Особое внимание уделял он тому, чтобы расположиться в лодке со всем возможным комфортом, точно старый кучер, стремящийся поуютнее устроиться у себя на облучке. А сблизившись с китом в самый разгар схватки, он с такой же бесстрастной непринужденностью действовал беспощадной острогой, как орудовал бы, посвистывая, мирный жестянщик безобидным своим молотком. Оказавшись бок о бок с обезумевшим от ярости чудовищем, он, бывало, продолжал напевать себе под нос излюбленную разухабистую песенку. В силу многолетней привычки Стабб даже в зубах у смерти чувствовал себя, как в кресле. Что он думал о самой смерти, неизвестно. Да и вообще-то думал ли он о ней, кто знает? Но если случалось ему иной раз после сытного обеда пораскинуть мозгами в этом направлении, я не сомневаюсь, что, как бравый моряк, он представлял себе смерть особой командой вахтенного, вроде: "Марсовые к вантам, на фок и грот!", по которой он должен будет немедля вскарабкаться вверх и приняться там за дело, а за какое именно, он узнает, исполнив первое приказание, и никак не раньше. Если было еще кое-что, со своей стороны способствовавшее выработке у Стабба его легкого характера и превращению его самого в такого бесстрашного, неунывающего человека, который тащит преспокойно бремя существования, легко шагая по нашему миру, где так и кишат мрачные коробейники, согбенные до земли под тяжестью своих товаров; если было еще кое-что, вызывавшее к жизни это его почти безбожное добродушие, то таким предметом могла быть только его трубка. Ибо не в меньшей мере, чем нос, коротенькая черная трубка была неотъемлемой чертой его лица. Скорее уж можно было ожидать, что он встанет со своей койки без носа, чем без трубки. У него над койкой была прибита особая планка, за которую он затыкал набитые трубки; стоило ему, ложась спать, только протянуть руку - и он мог выкурить их все подряд, раскуривая одну от другой до победного конца, а потом снова набить и оставить наготове. Ибо, вставая по утрам, Стабб, вместо того чтобы сначала всунуть ноги в брюки, прежде всего совал себе трубку в рот. Я думаю, что беспрерывное курение служило по крайней мере одной из причин его редкостного расположения духа; ведь всякому известно, как опасно заражен утренний воздух, что на берегу, что в море, несказанными муками бессчетного множества смертных, которые в предрассветный час испускают в него свой многострадальный дух; и подобно тому, как во время холерной эпидемии некоторые ходят, прижав ко рту пропитанный камфарой носовой платок, точно так же, быть может, и табачный дым служил для Стабба своего рода дезинфицирующим средством против всех человеческих треволнений. Третьим помощником был Фласк, родом из Тисбери, что на острове Вайньярд, низкорослый, тучный молодой человек, настроенный крайне воинственно по отношению к китам, словно он считал могучих левиафанов своими личными и наследственными врагами и полагал для себя делом чести убивать их при каждой встрече. Ему настолько чуждо было всякое чувство благоговения перед многими чудесами и таинственными повадками морского исполина, настолько недоступна всякая мысль об опасности, связанной с ними, что в его примитивном представлении чудесный кит был чем-то вроде гигантской мыши или, самое большее, морской крысы, и нужно было употребить только долю хитрости и потратить немного времени и сноровки, чтобы забить и выварить его. Это невежественное бессознательное бесстрашие вызывало у него к киту отношение шутливо-легкомысленное; он охотился за китами просто веселья ради; и трехлетнее плавание в обход мыса Горн было для него всего лишь растянувшейся на все это время забавной шуткой. Как плотник разделяет гвозди на кованые и резаные, так можно разделить и все человечество. И маленький Фласк был, конечно, гвоздем кованым, предназначенным для того, чтобы схватывать накрепко и надолго. На "Пекоде" его прозвали Водорезом, потому что с виду он немало походил на короткий квадратного сечения брус, известный под этим названием у китобоев Арктики, - оснащенный вделанными в него и торчащими во все стороны деревянными пальцами, он помогает кораблю отбиваться от леденящих набегов арктических волн. Таковы были Старбек, Стабб и Фласк - самые значительные члены нашей команды. Им по универсальному закону промысла принадлежали командные посты в наших трех вельботах. В предстоящем великом сражении, когда капитан Ахав должен будет обрушить на китов свои войска, этим трем китобоям предназначена роль трех полковых командиров. Или, может быть, вооруженные длинными, словно пики, зазубренными острогами, они походили скорее на трех уланских офицеров, в то время как гарпунеры определенно смахивали на метателей копий. На китобойных судах каждый помощник капитана, возглавляющий команду вельбота, подобно средневековому рыцарю, имеет своего оруженосца - рулевого и гарпунщика, который подает ему в случае необходимости запасную острогу взамен безнадежно погнутой или выбитой из рук во время нападения; обычно этих двоих людей связывают самые близкие и дружественные отношения; вот почему я полагаю, что здесь подобает перечислить гарпунщиков "Пекода" и указать, с которым из помощников каждый плавал. Первым среди них упомянем Квикега, которого выбрал себе в оруженосцы Старбек. Но с Квикегом мы уже знакомы. Следующим идет Тэштиго, чистокровный индеец из Гейхеда, самой западной оконечности острова Вайньярда, где по сей день сохранились последние остатки поселения краснокожих, долгое время поставлявшего соседнему острову Нантакету самых отважных гарпунщиков. Длинные, редкие, иссиня-черные волосы Тэштиго, его выступающие скулы и темные круглые глаза, удивительно большие для индейца и с каким-то антарктическим блеском - все это достаточно ясно выказывало в нем прямого и законного наследника гордых воинов-охотников, некогда бродивших с луком в руках по следам могучих лосей в девственных лесах Новой Англии. Но сам Тэштиго бросил след дикого лесного зверя, теперь он по морям преследовал великих китов; и верный сыновний гарпун с честью занял место без промаха бьющей отцовской стрелы. Глядя на его красновато-коричневое, жилистое и по-змеиному гибкое тело, вы готовы были понять суеверные представления ранних пуритан и почти согласиться с ними, что этот дикий индеец - сын князя Воздушной Стихии. Тэштиго был оруженосцем второго помощника Стабба. Третьим гарпунщиком был Дэггу, черный как смоль негр-исполин с походкой льва, настоящий Агасфер с виду. В ушах у него болтались такие огромные золотые обручи, что матросы называли их рымами и любили поговорить о том, что за них очень удобно бы крепить фалы. В юности Дэггу добровольно нанялся на китобойное судно, бросившее как-то якорь в затерянной бухте у его родных берегов. За всю свою жизнь он побывал, кроме Африки, только в Нантакете и в дальних языческих гаванях, посещаемых китобойцами, он провел все эти годы в героической погоне за китами, плавая на судах, владельцы которых с особым вниманием относятся к подбору команд; вот почему Дэггу сохранил все дикарские добродетели и расхаживал по палубе, возвышаясь, точно жираф, во всем великолепии своих шести футов пяти дюймов росту. Глядеть на него снизу вверх было как-то физически унизительно; стоя рядом с ним, белый человек походил на маленький белый флаг, просящий о перемирии могучую крепость. И смешно сказать, этот царственный негр, этот Агасфер-Дэггу был оруженосцем маленького Фласка, который выглядел в сравнении с ним, как жалкая пешка. Что же до остальных членов нашего экипажа, заметим здесь, что среди многих тысяч матросов, плавающих в настоящее время на американских китобойцах, едва ли половина окажется американцами по рождению, хотя командирами ходят почти исключительно американцы. То же самое можно сказать и относительно американской армии и нашего военного и торгового флота, а также и об инженерных частях, занятых на строительстве железных дорог и каналов. То же самое, - потому что во всех этих случаях Америка в изобилии поставляет мозги, а весь остальной мир не менее щедро обеспечивает предприятие мускулами. Многие китобои происходят родом с Азорских островов, куда нередко заглядывают нантакетские суда со специальной целью пополнить свою команду суровыми жителями этих скалистых берегов. Подобным же образом китобойцы из Лондона или Гулля по дороге в Гренландию заходят на Шетландские острова, чтобы окончательно укомплектовать там свои экипажи. А на обратном пути они завозят матросов-шетландцев домой. В чем тут дело, неизвестно, но лучшими китобоями всегда бывают островитяне. И на "Пекоде" тоже почти все были островитяне, так сказать, изоляционисты, не признающие единого человеческого континента и обитающие каждый на отдельном континенте своего бытия. Но какую отличную федерацию образовали теперь эти изоляционисты, объединившиеся у одного киля! Целая депутация Анахарсиса Клоотса со всех островов и со всех концов земли, сопровождающая на "Пекоде" старого Ахава в его стремлении призвать к ответу все обиды мира; немногие из них вернулись живыми с этого поединка. Маленький негритенок Пип - он вот не вернулся - какое там! он покинул нас еще раньше. Бедный мальчик из Алабамы! Вы скоро увидите его на баке мрачного "Пекода", где он бьет в тамбурин, предвещая тот вечный час, когда его призовут на шканцы и повелят вскарабкаться ввысь, к ангелам, и оттуда колотить со славой в свой тамбурин, чтобы, прослывши трусом здесь, там оказаться героем! Глава XXVIII. АХАВ Вот уже несколько дней, как мы покинули Нантакет, а капитан Ахав все еще не показывался на палубе. Его помощники сменяли друг друга на вахте, и можно было подумать, что они - единственные командиры корабля, если бы только они не выходили порой из капитанской каюты с такими неожиданными, не допускающими возражения приказами, что сразу становилась очевидной вся условность их власти. Там, внизу, находился их верховный господин и диктатор, по сей день недоступный взорам тех, кто не обладал правом входа в святая святых капитанской каюты. Всякий раз, подымаясь на палубу по окончании вахты внизу, я спешил взглянуть на шканцы - не появилось ли там новое лицо; ибо мое прежнее смутное беспокойство при мысли о таинственном капитане обернулось теперь, в морском безлюдье, каким-то смятением, и оно еще усилилось под влиянием той сатанинской несусветицы, которую плел оборванец Илия и которую я теперь все чаще вспоминал невольно, но до тонкостей отчетливо. Я не в силах был противиться воспоминаниям, хотя в иные минуты и готов был сам смеяться над торжественно причудливыми словами пристанского пророка. Но как ни сильны были во мне дурные предчувствия, как ни глубоко было мое беспокойство, всякий раз, как я оглядывал палубу, я убеждался, насколько беспочвенны подобные ощущения. Правда, команда во всем составе, включая гарпунеров, являла собою сборище гораздо более варварское, дикое и пестрое, чем миролюбивые экипажи купеческих судов, на которых я плавал прежде, но я относил это - и относил совершенно справедливо - за счет свирепого своеобразия неистовой скандинавской профессии, на путь которой я уже ступил безвозвратно. А вид трех главных командиров судна, трех помощников капитана, был словно рассчитан на то, чтобы успокоить все эти тусклые опасения, чтобы внушать уверенность и бодрость в преддверии долгого плавания. Это были три превосходных командира, три отличных - каждый на свой лад - человека, какие не так-то часто теперь встречаются, и все трое родом американцы - с Нантакета, Вайньярда и Кейп-Кода. Наш корабль вышел из гавани как раз на рождество, так что вначале нас сопровождал трескучий полярный мороз, хотя мы все время убегали от него к югу, с каждым градусом и каждой минутой северной широты оставляя позади безжалостную зиму с ее непереносимой стужей. И вот в одно туманное утро, уже не столь удручающее, но все еще достаточно серое и мрачное, когда подгоняемый попутным ветром корабль летел вперед, с угрюмой быстротой мстительно врезаясь в морское лоно, я по зову вахтенного поднялся на палубу, взглянул, как обычно, по гака-борту и содрогнулся. Действительность превзошла опасения: на шканцах стоял капитан Ахав. Никаких следов обычной физической болезни и недавнего выздоровления на нем не было заметно. Он был словно приговоренный к сожжению заживо, в последний момент снятый с костра, когда языки пламени лишь оплавили его члены, но не успели еще их испепелить, не успели отнять ни единой частицы от их крепко сбитой годами силы. Весь он, высокий и массивный, был точно отлит из чистой бронзы, получив раз навсегда неизменную форму, подобно литому Персею Челлини. Выбираясь из-под спутанных седых волос, вниз по смуглой обветренной щеке и шее спускалась, исчезая внизу под одеждой, иссиня-белая полоса. Она напоминала вертикальный след, который выжигает на высоких стволах больших деревьев разрушительная молния, когда, пронзивши ствол сверху донизу, но не тронув ни единого сучка, она сдирает и раскалывает темную кору, прежде чем уйти в землю и оставить на старом дереве, по-прежнему живом и зеленом, длинное и узкое клеймо. Была ли та полоса у него от рождения, или же это после какой-то ужасной раны остался белый шрам, никто, конечно, не мог сказать. По молчаливому соглашению в течение всего плавания на палубе "Пекода" об этом почти не говорили. Только однажды старший земляк Тэштиго, пожилой индеец из Гейхеда, стал суеверно утверждать, будто, только достигнув полных сорока лет от роду, приобрел Ахав это клеймо и будто получил он его не в пылу смертной схватки, а в битве морских стихий. Однако это дикое утверждение можно считать опровергнутым словами седого матроса с острова Мэн, дряхлого старца, уже на краю могилы, который никогда прежде не ходил на нантакетских судах и никогда до этого не видел неистового Ахава. Тем не менее древние матросские поверья, вечно живущие фантастические вымыслы, которые он помнил без счета, придали старцу в глазах окружающих сверхъестественную силу проницательности. И потому ни один из белых матросов не вздумал спорить с ним, когда старик заявил, что если капитану Ахаву суждено когда-либо мирное погребение - чего едва ли можно ожидать, добавил он вполголоса, - те, кому придется исполнить последний долг перед покойником и омыть тело, убедятся тогда, что это у него белое родимое пятно от макушки до самых пят. Мрачное лицо Ахава, перерезанное иссиня-мертвенной полосой, так потрясло меня, что вначале я даже и не заметил, что немалую долю этой гнетущей мрачности вносила в его облик страшная белая нога. Еще раньше я слышал от кого-то о том, как эту костяную ногу смастерили ему в море из полированной челюсти кашалота. "Это правда, - подтвердил старый индеец, - он потерял ногу у берегов Японии, а его судно потеряло там все мачты. Но он смастерил себе и мачты, и ногу, не возвращаясь домой. Такого добра у него всегда вдоволь". Меня поразила поза, в которой он стоял. С обеих сторон на юте "Пекода" под самыми бизань-вантами в настиле палубы были пробуравлены отверстия примерно на полдюйма в глубину. В такое отверстие он вставлял свою костяную ногу и, подняв одну руку, держался за ванты; он стоял выпрямившись и глядел не отрываясь вперед, в море, которое расстилалось перед носом бегущего судна. И в этом пристальном, бесстрашном, вперед направленном взоре была бездна несгибаемой твердости и непреоборимой, упрямой целеустремленности. Ни слова не произносил он; ни слова не говорили ему помощники; но в каждом их жесте, в каждом шаге сквозило неприятное, почти болезненное ощущение того, что они находятся под внимательным хозяйским глазом. Отягченный угрюмым раздумьем стоял перед ними Ахав, словно распятый на кресте; бесконечная скорбь облекла его своим таинственным, упорным, властным величием. Недолго пробыв первый раз на воздухе, капитан Ахав удалился в свою каюту. Но с этого дня команда могла видеть его каждое утро: он либо стоял у своего опорного углубления, либо сидел на специальном костяном стуле, либо тяжело ходил по палубе. По мере того как небо над нами утрачивало суровость и становилось дружелюбнее, он все меньше времени проводил в своем уединении; будто только безжизненный зимний холод, царивший в северных водах, принуждал его к затворничеству в начале плавания. И вот теперь мало-помалу мы привыкли к тому, что его можно было видеть на палубе почти что круглые сутки; но, залитый лучами долгожданного солнца, он все еще в своем бездействии казался здесь совершенно ненужным, словно лишняя мачта на палубе корабля. Однако "Пекод" еще только направлялся в промысловые области, настоящее плавание было впереди, а всеми необходимыми приготовлениями к охоте распоряжались помощники, так что во внешней жизни не было пока ничего, чем мог бы заняться и увлечься Ахав, разогнав хоть на краткий миг темные тучи, что гряда за грядой громоздились на его челе, ибо тучи всегда избирают высочайшие горные пики. И все-таки спустя немного времени теплые переливчатые увещевания ласковых, праздничных дней начали, колдуя, рассеивать понемногу его мрачность. Подобно тому как даже самый обнаженный, корявый, разбитый молнией старый дуб пускает наконец несколько зеленых побегов, радуясь приходу веселых гостий, когда Апрель и Май, румяные девочки-плясуньи, возвращаются домой, в застывшие, унылые леса, так и Ахав наконец все же поддался манящей девичьей игривости южных ветерков. И не однажды проглядывали у него во взоре тонкие ростки, которые у всякого другого человека распустились бы вскоре цветком улыбки. Глава XXIX. ВХОДИТ АХАВ, ПОЗДНЕЕ - СТАББ Прошло еще несколько дней, льды и айсберги остались у "Пекода" за кормой, и теперь мы шли среди яркой эквадорской весны, неизменно царящей в океане на пороге вечного августа тропиков. Нежные, прохладные, ясные, звонкие, пахучие, щедрые, изобильные дни были, словно хрустальные кубки с персидским шербетом, через верх полные мягкими хлопьями замороженной розовой воды. Звездные величавые ночи казались надменными герцогинями в