тремя кукурузными початками. Эти американцы все запечатывают в банки, говорила она. Представляешь, даже кукурузные початки в банке, говорила она. Может, это какая-то особая кукуруза, замечал я, или даже не кукуруза вовсе, а что-то похожее на кукурузу. Да нет, понимаешь, там действительно кукурузные початки, говорила Мириам. На банке нарисован желтый початок с желтыми зернами и все прочее. И написано по-английски: кукуруза. Мириам знала английский, потому что делала переводы для ФАО. Больше я не слышал о кукурузных початках до того момента, когда Бальдассерони стал мне рассказывать о ресторане в Трастевере. Возможно, это совпадение, но что-то слишком много становится совпадений, чтобы их можно было считать просто совпадениями. Продолжу еще о связях и совпадениях. Бальдассерони время от времени ходил лить кофе в кафе "Греко" Рассказывали, что кафе "Греко" тоже модернизировали, как и кафе "Рампольди" на пьяцца ди Спанья. Все были возмущены, в газетах печатали статью за статьей - уж я-то слежу за прессой. Бальдассерони был на стороне газет: если уберут мраморные столики и красные бархатные диваны, говорил он, все будет кончено. Красные бархатные диваны придавали кафе стиль "антик". С тех пор как кафе модернизировали, в "Рампольди" больше никто не ходит. Они прогорят, говорил Бальдассерони. Мешочек, в котором Чиленти бросила труп Рафаэля в Тибр, тоже был из красного бархата, как диваны в кафе "Греко". В общем, нельзя отрицать связи между тем, что говорил Бальдассерони, и тем, что мне рассказала Чиленти. Здание, в котором находится спортзал Фурио Стеллы, тоже принадлежит Вдове, это мне сказал привратник. Фурио Стелла - убийца, он убил свою жену. С Мириам я познакомился именно там, у Фурио Стеллы. А я-то, наивный, думал, что встретил ее случайно. Когда-нибудь я убью этого пса старухи с третьего этажа. Я убью тебя, Фулл. Но как освободиться от трупа собаки? Его же не положишь в мусорное ведро и даже в Тибр так-то просто не выкинешь. И уж, во всяком случае, не оставишь разлагаться на улице. А Бальдассерони наверняка кое-что известно о том, как можно освободиться от трупа. Я чувствую, вокруг меня творится что-то непонятное, но что именно - не знаю. Даже когда я иду по улице, многие приглядываются ко мне, я себе иду, а взгляды так и пронзают меня: памм! - и навылет, такие же короткие и точные, как выстрел. Я пытаюсь выглядеть беспечным, хожу с высоко поднятой головой, не отвожу глаз и даже первым поднимаю их на встречных, сам пронзаю неожиданным взглядом тех, кто проходит близко, нападение - лучший вид защиты, такая техника широко применяется на войне. Но даже с помощью этой системы я добиваюсь немногого, а если говорить честно, то и вовсе ничего не добиваюсь. Кто-нибудь, пораженный моим взглядом, останавливается как вкопанный и спрашивает, что мне нужно. В результате мне же еще приходится просить прощения. Опасность я ощущаю на расстоянии, чую ее в воздухе. Волшебство какое-то. Когда в мой магазин явились эти, из финансовых органов, и перерыли все мои квитанции, я еще накануне чувствовал что-то и говорил себе: скоро они явятся, вот они уже здесь. Я не знал, ни кто они, ни что им от меня надо, чувствовал только, что они явятся с минуты на минуту. Бальдассерони стал вызывать у меня подозрение с первой же минуты нашего знакомства. А теперь я вообще боюсь его, мне страшно. Уж не кроется ли под маской мирного коллекционера с дряблой физиономией, жирной кожей и бесцветными волосами один из самых страшных убийц нашего века, вроде Адониса или Анастазии? Бедная Мириам, в чьи руки ты попала, думал я. А чего ты ждал? говорил я себе. Надо было что-то делать, действовать. Когда наступит время действовать, говорил я себе, твой удар должен быть молниеносным. У тебя есть фора: ты-то знаешь о них, а они не знают, что ты знаешь. Поэтому держись как можно спокойнее, не меняй своих привычек, копируй себя самого, потому чти любая новая мелочь может вызвать у них подозрение, а нет ничего хуже подозрений. Так что продолжай продавать марки, читать газеты, прогуливаться по набережной, терпеть выходки пса старухи с третьего этажа Убить Фулла было бы ошибкой. Помни, против тебя - одна из самых могущественных организаций, какие только существовали на свете, ты - муравьишка, бросивший вызов слону. Чтобы поразить слона, нужно дождаться, когда он заснет, ведь слоны тоже нуждаются в сне. Когда же он заснет, можешь нанести ему свои удар, но сначала убедись, что он действительно заснул. Слон может только слегка задремать, тогда ты должен воздержаться от удара. Слон умеет также прикидываться спящим. Нет, ты дождись, когда он погрузится в глубокий сон. Помни об этом, ибо может случиться и так, что тебе придется иметь дело не со слоном, а с тигром. Тигры тоже спят. Вот и дождись, когда тигр заснет глубоким сном, говорил я себе. Тигр тоже может притвориться спящим, чтобы обмануть тебя. Некоторые тигры только делают вид, будто спят, а иные даже прикидываются мертвыми: лежат на земле, откинув голову и разбросав лапы. Эти самые коварные. Если ты приближаешься к тигру, прикидывающемуся спящим, или к тигру, прикидывающемуся дохлым, ты сразу станешь его добычей. Приблизиться и нанести удар можно только тогда, когда тигр действительно спит. А что, если вдова Пеладжа и Мириам - одно и то же лицо? Это даже не подозрение, это просто мимолетная мысль, которую я тотчас отгоняю и делаю вид, будто она мне никогда и в голову не приходила. Одна матрасница из голландского Гарлема, некая Йозефа Гесснер, наклонилась, чтобы сорвать желтый тюльпан, и умерла, укушенная гадюкой. Давно известно, что за желтым цветком прячется ядовитая змея. Но, поскольку и золото желтое, и, говорят, солнце тоже. не все верят, что, где желтый цвет, там и ядовитая змея, что желтый цвет хуже Атиллы, сеявшего вокруг себя смерть. Спорить бессмысленно. Желтый цвет - это кукуруза, лимон, натуральный воск, золото и солнце, - говорят одни. Желтый цвет - это сера, лихорадка, инквизиция, желтуха и еще китайцы, - говорят другие. Случай с матрасницей из Гарлема, конечно, ни о чем еще не говорит и спора не решает, может, потому что газеты не придают ему должного значения, а может, потому что тюльпан, хоть он и желтый, - всего-навсего цветок. Желтые электрические искры - не цветы, а сколько из-за них гибнет людей! Злость, зависть, ревность - тоже желтые. Самые страшные преступления - желтые. Знак беды и опасности -- желтый. Прибавь к желтому черного - вот тебе и Ад, как учит Создатель, так что бессмысленно по примеру ученых специалистов пытаться отличить охристо-желтый цвет от соломенно-желтого. Глава 11 Может, это н есть знаменитая жажда познаний, заявившая о себе при сотворении мира, в самом начале вещей, когда пищу еще только предстояло изобрести. Знать ничего не хочу, сижу себе здесь, в кафе "Эспериа", на набережной Тибра, неподвижно и безмолвно, как факир. И какая-то девушка сидит ко мне спиной. Я не вижу ее лица, да и видеть не хочу, сижу себе неподвижно, как факир, и молчу. Мне ничего неизвестно о Мириам, я пробовал ей звонить, но она не отвечает, я продолжаю произносить ее имя (между прочим, фальшивое: я же сам его придумал) - тщетно. Я беззвучно изрыгаю проклятия, изобретая все новые и новые. Бывают случаи, когда я становлюсь сущим дьяволом. Интересно, кого ждет эта девушка, сидящая ко мне спиной в кафе "Эспериа" на набережной Тибра? - спрашиваю я себя. А я кого жду, сидя в кафе "Эспериа", здесь же, на набережной Тибра, сидя неподвижно, как факир? Я бы мог пошевелиться и тогда не был бы таким неподвижным, так нет же, сижу, словно пригвожденный к стулу, неподвижно, как факир. На столе передо мной стакан молока, но я не могу к нему прикоснуться, как не мог бы прикоснуться к белой мякоти гуамебаны и даже к сказочному финскому кушанью под названием калакукко. Сначала я заказал клубничное мороженое и тут же попросил официанта, чтобы он, ради бога, поскорее его убрал: я заплачу, только унесите его, пожалуйста, и принесите стакан холодного молока. И вот стакан молока на столе, а девушка все сидит ко мне спиной. Какая прекрасная, удушливая жара, ни малейшего ветерка, ни один листочек не шелохнется на платанах, которыми обсажена набережная. Даже не верится, что лето кончилось. Может, время повернуло вспять? Многое поворачивает вспять. А я вот сижу здесь неподвижно, как факир какой-нибудь, в ожидании, когда девушка обернется и я увижу ее лицо. Я солгал, сказав, что не хочу ее видеть. Мне бы встать, пройти мимо, а я все никак не оторвусь от стула, сижу неподвижно, как факир. Листья на платанах тоже неподвижны. Но вот девушка шевельнулась, выпила из стакана что-то красное, но не поворачивается. Мириам, где ты? Мне ничего не надо, но, скажу я вам, в некоторых случаях женщина тоже бывает сущим дьяволом. Унесите, пожалуйста, это холодное молоко, унесите, я заплачу за него, только унесите, пожалуйста. Ни один листочек не шелохнется на платанах, растущих на набережной. Я сижу здесь неподвижно, как факир, сижу, словно пригвожденный к стулу, и чего-то жду. Это у меня такой прием. Девушка все еще сидит на своем месте, ко мне спиной, молча и неподвижно, как я. Ради какой-нибудь девушки я в некоторых случаях способен на многое. Я кладу бумажку в тысячу лир на столик - надо заплатить. Воздух все так же неподвижен, неподвижна и ассигнация на столе. Наконец девушка поднимается, я вижу, что это не она, и идет навстречу мужчине, который тоже не я. Теперь я могу встать, но дайте мне только встретиться с Бальдассерони, я ему глаз выбью, он у меня окривеет. Я таял на глазах, ел когда и как придется, а нередко вовсе забывал о еде и целыми днями ходил голодный. Я не помнил уже, когда и ел по-настоящему, за накрытым столом, с ножом, вилкой и салфеткой. Мог пожевать чего-нибудь в кафе на пьяцца Арджентина и продержаться на этом целый день, мог выпить стакан холодного молока в первом лопавшемся баре и время от времени - чашку кофе. Если так будет продолжаться и дальше, говорил я себе, ты окончательно обессилеешь: от голода ведь и умереть можно. Как показывает статистика, в Калькутте и Бомбее ежедневно умирает голодной смертью множество людей. Между тем я чувствовал, что становлюсь все более легким, я уже мог ходить на пуантах, как балерина. Но внутри меня накапливался неотступный голод. Когда-нибудь он взорвется, говорил я себе, и это будет настоящая революция. Однажды я провел целый день на Кампо ди Фьори, где находится знаменитый рынок. Какая красота, с ума сойти! Женщины с покупками, женщины с хозяйственными сумками, полными укропа, петрушки, груш, а над всем этим запах рыбы, овощей, деревни. Однако же именно здесь сожгли Джордано Бруно, говорил я себе. Я смотрел на тележки, полные фруктов, и думал: вот бананы из Сомали; а вот - виноград из Террачины. Я смотрел на всю эту благодать, но она ничего мне не говорила. Я покупал фрукты, чтобы они были у меня под рукой в магазине, а однажды купил даже на пьяцца Колонна торроне (*Прессованный миндаль в сахаре) производства "Ронци и Вингер". Но купил так, как покупают газету, то есть не думая даже, что его можно съесть. Это первозданный голод, говорил я себе, наверное, таким он был в момент сотворения Земли, в самом начале, когда пищу еще только предстояло изобрести. Но, если наступит день, когда я сорвусь, это будет настоящая революция. Как охотник, хорошо изучивший тропы диких зверей, умеющий идти по их следу через леса и горы, знающий их привычки, повадки в разное время года, надевает наконец свою вельветовую куртку, закидывает за спину ружье и молча устраивается в засаде, так и я каждый вечер после захода солнца покидал свой магазин и, закутавшись в фирменный нейлоновый плащ, шел довольно долго пешком до набережной Тибра, а оттуда - до моста Маргерита, соединяющего центральную часть квартала Праги с бульваром Ди Рипетта. Естественно, в отличие от охотника, я не был вооружен и нередко вместо того, чтобы идти пешком, пользовался своей "шестисоткой", но, ходи я даже пешком, все равно не повстречал бы на своем пути ни лесов, ни скалистых круч. Как бы там ни было, придя туда, я каждый вечер начинал мерить шагами этот участок: огибал угол моста, возвращался на набережную и, отсчитав пятьдесят шагов под платанами, возвращался к мосту., а с него выходил на пьяцца делла Либерта. Затем снова мост, набережная, пятьдесят шагов вперед, пятьдесят назад, мост, площадь, снова мост, набережная. Я смотрел на свет в окнах его дома (чьего - его, думаю, говорить не надо). В тех двух окнах, что наполовину скрыты деревьями, часам к двенадцати ночи гасли огни, и вообще во многих окнах по ту сторону Тибра (или по эту, когда сам я находился по ту) свет гас, зато загорался в других, люди укладывались спать, гасли еще какие-то окна, а какие-то светились постоянно, то есть не было так, чтобы все окна гасли сразу, вот только когда наступало утро, свет выключали все. Какое однообразие. Туман никогда не бывал таким густым, чтобы с одного берега Тибра нельзя было разглядеть хотя бы часть светящихся окон на другом берегу, а дождь никогда не лил так сильно, чтобы нельзя было прохаживаться взад-вперед по набережной. Иногда под зонтом. Выпадали вечера, когда я, посмотрев вдоль виа Фердинандо ди Савойя, воображал, будто вижу памятник Петито (*Петито - знаменитый неаполитанский актер (1822-1876 гг.)) (хотя оттуда виден лишь обелиск на пьяцца дель Пололо). Мне представлялось, что улицы, пересекающие виа Фердинандо ди Савойя, попали сюда из другого города и известны мне одному - Борго Риччо, Борго Регале, Виколо дель Джессо и так далее. А свет там, в конце виа Колла ди Риенцо, - это огни пьяцца Гранде с ее большими и маленькими часами и кафе, в которых воздух насыщен паром, с киоском, торгующим ночными выпусками газет. А в центре - бронзовый памятник ему. Гарибальди, разумеется. Подмена почти всегда удавалась и выглядела убедительно, но достаточно было какого-нибудь пустяка: ослабить внимание, сбиться с мысли - и все рушилось. Огни там, вдали, снова становились огнями пьяцца Рисорджименто, а здесь, поближе, лезла в глаза все та же пьяцца дель Пополо с обелиском и парк Пинчо с фонтаном, все опять становилось тем, что и было в действительности, и только. Ты не волнуйся, говорил я себе. прохаживаясь под платанами. Я пересчитывал окна, освещенные и неосвещенные, и безропотно ждал. Смотрел на несущиеся мимо автомобили, на сидящих в них и разговаривающих о чем-то мужчин и женщин. О чем они могут разговаривать, мужчины и женщины, ночью в автомобиле? Тебя это не касается, говорил я себе. Я узнал ее сразу, еще издали, по частому стуку высоких каблуков, по тому самому пальтецу, которое было на ней, когда я впервые увидел ее в зале Фурио Стеллы. Вот она, сказал я себе. И это действительно была она. Сколько времени прошло с тех пор, как мы виделись в последний раз у рентгенолога? (А сколько времени прошло с того дня, как я встретил ее на набережной, шагая под деревьями к мосту? И вообще, какой сегодня день?) Я спокойно поздоровался с ней: здравствуй, Мириам. Что за это время изменилось? Многое изменилось, но какой смысл спрашивать на улице? Я так ждал ее, что она не могла не придти, и она действительно пришла. Любовь моя, хотел я сказать, но это слово мне никогда не давалось. Мы дошли вместе до моста Гарибальди (я сознательно миновал виа Джулия), и я сказал: ты хорошо выглядишь. Пошлость. А ты похудел, сказала она, но тебе это идет, ты бледноват немножко, но и это ничего. А мне было ужасно плохо, кружилась голова, и все двоилось о глазах, как у пьяного. Мириам искоса поглядывала на меня. Спрашивай все что угодно, только не смотри на меня так, не надо со мной играть, Мириам. В магазине царил ужасный беспорядок, за несколько дней до этого я начал подсчитывать конверты с марками на полках и количество марок в конвертах и для каждой страны завел рубрику в специальной тетради. Я решил также навести порядок в альбомах с редкими марками, которые я держу вперемешку с остальными, чтобы сбить с толку возможных грабителей. Вероятно, было бы лучше вынуть их из альбомов и положить в сейф вместе с другими самыми ценными и редкими экземплярами, вместе с марками периода германской инфляции, например. И откуда только это стремление к порядку, спрашивал я себя, у тебя что, переучет? Это больше похоже на подготовку завещания, чем на инвентаризацию. Вот я и оставил все как было - конверты на полу, стопы альбомов на столике, на каталожном шкафу "Оливетти", повсюду. Мириам озиралась по сторонам. Сколько же тут тысяч марок, говорила она. А я отвечал - да, хотя сам их никогда не считал. Как идут дела, спросила она. Так себе. Жаль, сказала она. Действительно жаль? Будь начеку, говорил я себе, за словами всегда что-то кроется. Что пытается скрыть за этими словами Мириам? Почему ей жаль, что дела у меня так себе? Что за неожиданный интерес к моей торговле марками? Она была похожа на шпионку, выполняющую чье-то задание. Смотри-ка, треугольная, сказала Мириам, разглядывая треугольную марку. Да, марки бывают треугольные, а бывают круглые, квадратные, овальные, шестиугольные и даже восьмиугольные; марки бывают самых разных форм, даже в форме полумесяца. Но треугольную я сам считал совершенной, как совершенна Святая Троица, если допустимо такое сравнение. Так на что все же намекала Мириам? А она, конечно, на что-то намекала. В магазине застоялся залах холодного дыма давно выкуренных сигарет. На прилавке остался кулечек с черным сушеным виноградом из Террачины. Мириам взяла в руки гроздь и молча, уверенными движениями стала класть в рот одну изюмину за другой. Пусть ест, думал я, а скоро я съем ее. Это была странная мысль, просто нелепая. Такие мысли обычно загоняешь назад, проглатываешь еще до того, как они успевают родиться, и тут же забываешь. Но эта мысль уже родилась. Смешная мысль. Только кому охота смеяться в такой момент? Мириам взяла плитку торроне, лежавшую на прилавке. Можно, спросила она, я ее съем? А для чего же она здесь? сказал я. Мириам начала грызть торроне своими крепкими зубами: торроне ведь твердый как камень. И тут я опять подумал: она ест торроне, а я съем ее. Эта мысль существовала как бы отдельно от меня, то приходила, то уходила. Иногда я просто изнемогаю от своих мыслей. Я выложил на прилавок все большие и маленькие плитки торроне разных сортов, купленные в разное время. Ореховый простой, ореховый в шоколаде, миндальный белый, нежный фисташковый - на любой вкус. Большие плитки с маркой "Ронци и Зингер" и другие, помельче, выпускаемые кондитерскими фабриками Севера. А этого раньше не было, сказала Мириам, глядя на газовую печку, которую я действительно купил всего несколько дней тому назад. Вероятно, она хотела дать мне понять, что все помнит. Или намекнуть на то, что теперь здесь можно раздеваться, не опасаясь .простуды? Упрекнуть меня за то, что раньше ей у меня был холодно? А может, ей просто пришло в голову, что когда нет любви, приходится греться у печки? На что она намекала? Что имела в виду? Я смотрел, как Мириам жует торроне, и в голове меня не переставала биться, то вспыхивая, то угасая, одна и та же упорная мысль. У Мириам были крепкие челюсти, как у людей, на протяжении многих поколений питавшихся черствым хлебом. Часто можно видеть римлян с выдающейся вперед нижней челюстью, это не признак сильной воли, это печать голода, передающаяся из поколения в поколение. На лице Мириам как раз и лежала печать голода. Почему за все это время она ни разу мне не позвонила? Могла бы, как это принято, сказать, что мы больше не увидимся? У нее не было моего номера телефона. Допустим. Но существует же телефонный справочник, да и на витрине номер написан. Мириам перестала жевать и закурила... Мне хотелось сказать ей что-нибудь очень язвительное, чтобы она просто остолбенела. Нет. Ничего я ей не сказал. Хотелось сказать: мне все известно - и посмотреть, как она прореагирует. Ты смотришь на меня так, словно впервые видишь, сказала Мириам и добавила: дай мне, пожалуйста, стакан воды. Сейчас налью, ответил я. Мириам выпила воду, сделала две затяжки. Я увидел, как она побледнела и медленно, безмолвно поникла. Что-то уж слишком все легко, подумал я. Она сразу же потеряла сознание, заснула тем сном, от которого не просыпаются. Итак, Мириам умерла. Интересный поворот в ее жизни. Она была еще теплой, теплым было ее тело, безвольно обмякшее в кресле, а глаза оставались открытыми, как это бывает иногда у покойников. Она действительно была мертва, хотя и не окоченела, как окоченевают покойники. Еще за две минуты до этого она жила, а теперь ее не было, окончательно, бесповоротно. И я, живой, стоял перед ней, мертвой. Еще за две минуты до этого она ела торроне, ела черный сушеный виноград из Террачины, а теперь уже не ела ничего, для нее все кончилось, и никогда ничего она уже не будет есть в своей жизни, потому что жизнь ее кончилась. Так что же было передо мной? Не Мириам, а некая природная субстанция, немного мышц, немного костей. Это нельзя уже было называть Мириам, потому что Мириам умерла, выпив стакан воды. Конечно, не просто воды, ибо тогда ничего бы не случилось, то есть она бы не умерла. А теперь вот случилось все, что могло случиться. Мириам, вернее, ее безжизненное тело, поникло. Я стал снимать с нее одежду, пока она не окоченела - ведь покойники быстро начинают коченеть. Вот как исчезают вещи, как исчезает все, говорил я себе. С помощью нескольких капель цианистого калия, растворенных в стакане воды, окончился этот своеобразный роман с Мириам, и очень плохо окончился. Но она сама виновата. Я закурил сигарету и глотнул дым, но разве может улечься чувство голода от глотка дыма? Тут нужно что-то другое. Желудок не так-то легко обмануть. А чего ты ждешь еще? говорил я ему. Так я разговаривал со своим желудком. Успокойся, говорил я ему, сейчас ты сотворишь нечто ужасное. При некоторых обстоятельствах желудок бывает глух и слеп. Постарайся совладать с собой, говорил я ему. В иных случаях желудок бывает хуже дикого зверя, он сам командует, сам все решает. Ну а теперь хватит лицемерить, говорил я себе, в сущности, ты с ним согласен, пусть думает что хочет, не мешай ему. Но с какого места начать? Мириам лежала все так же неподвижно в кресле, с откинутой назад головой и безжизненно свисающими руками. Приходилось проявлять инициативу самому, действовать по собственному усмотрению. Что поделаешь, Мириам, нельзя быть одновременно и едой, и едоком. Все, что произошло после этого в заднем помещении моего магазина на виа Аренула, было как у дикарей, как у африканских каннибалов. Сейчас это уже трудно установить, но, по крайней мере, есть основания утверждать, что если это был не сам Король, то, наверное, королевский шут. Теоретически, вероятно, не так уж трудно отличить поступок Короля от поступка шута, да ведь сколько времени прошло! Дело было ночью, и все придворные спали. Король лежал один и никак не мог заснуть, потому он и велел привести в свою спальню шута. Не исключено, что в этот час не спал кто-то еще, но в хрониках на сей счет ничего не говорится. Да и могут ли хроники фиксировать все мелкие подробности? В общем, если это сделал не Король, то, возможно, королевский шут. хотя подобное действие трудно приписать и Королю, и шуту. Кто-то выдвинул гипотезу о существовании третьего человека, но как она ни заманчива, разумнее от нее отказаться. При дворе живет множество народу: придворные, министры, камергеры, конюхи. Как найти виновного сегодня, по прошествии стольких веков? Возникнет же ужасная путаница, быть может, даже и рассказывать об этом факте нельзя, а лучше вычеркнуть его из истории! Но факт все же имел место. Поэтому лучше ни до чего не докапываться, а продолжать, как и прежде. говорить: если это сделал не Король, то, возможно, королевский шут. Глава 12 Все согласны, что лучше съесть врага, чем дать ему пропасть. Теперь, сделав то, что должно было сделать, я почувствовал себя спокойным, как может чувствовать себя спокойным человек, сделавший то, что сделал я. Ты слишком много куришь, говорил я себе, бреясь утром при свете маленькой лампочки в ванной комнате. От звука работающей бритвы голова раскалывалась. Бритва была той же марки, какой пользовался папа римский ("Sunbeam"). Несколько месяцев тому назад папа умер в Кастель-Гандольфо, а рядом с озером того же названия нашли обезглавленный труп женщины; кто она - установить пока не удалось. Мои мысли были заняты покойниками, перескакивали с одного мертвеца на другого. Ты устал, говорил я себе, пора и отдохнуть. И куришь много, двадцать сигарет в день - это слишком. Не лги, говорил я себе, ты выкуриваешь по сорок, а в иные дни по пятьдесят штук. Сам себя травишь. Набережная Валлати - это участок между мостом Гарибальди и мостом Сикста, по эту сторону реки. Тротуары здесь широкие, пешеходов мало. Я ненавижу пешеходов. В ту осень я ходил на набережную, прогуливался под деревьями, ронявшими на меня капли, топтал листья платанов, вдыхал чистый воздух, спускавшийся вдоль русла Тибра с гор, и все курил, курил. Я был таким же пешеходом, как и прочие. Иногда я подходил к парапету и смотрел, как люди внизу с помощью неуклюжих драг перебрасывают песок с одного места на другое, чтобы спрямить русло. Работают без перерыва - и люди, и машины. Часто я видел там старика-оборванца, у которого были какие-то свои дела на этом отрезке реки и набережной. По нескольку раз в день он спускался к реке и поднимался по земляным ступенькам на откос; я наблюдал за ним, когда он с трудом тащил вверх свой рюкзак. Усевшись на последней ступеньке, он начинал копаться в каких-то облепленных грязью предметах, которые он подобрал внизу. Часть из них он бросал обратно в реку, а часть оставлял и рассовывал по отделениям рюкзака, потом снова спускался. Я видел, как он бродил по песку, время от времени наклоняясь и что-то подбирая. Можно ли придумать более бессмысленное занятие? Он тоже ни минуты не был в покое - как люди, копавшие песок, и как машины. Почти каждый день я доходил до середины моста Сикста и, перегнувшись через перила, смотрел вниз, на воду, пытался проверить воздух на ощупь. Лучше, наверное, дождаться весны, когда воздух начнет прогреваться, ну а пока я обследовал место, прикидывал высоту, с опаской смотрел на бегущую внизу воду, которая затянет мое тело в свои воронки, если взлететь не удастся. Плавать же я не умею. Однажды я увидел того оборванца на моем месте, как раз на середине моста, казалось, он тоже изучает обстановку. Я наблюдал за ним с набережной и видел, как он заглядывает вниз и щупает воздух. Вдруг у меня на глазах он перелез через парапет и бросился в пустоту. На какое-то мгновение показалось, что он летит, летит, широко раскинув руки, его рубаха надулась, как парус, но секундой позже он упал головой вниз, в воду. Я зажмурился и услышал всплеск, потом - женский крик, визг тормозов. Когда я уходил, до моего слуха уже доносились торопливые шаги любопытных и вой полицейских сирен. Сотрудники речной полиции вытащили его чуть ниже по течению, у острова Тиберина. Вот и еще одно странное проявление закона симметрии, говорил я себе. Может, это предупреждение? Но о чем? Если какой-то нищий, спрыгнув с моста, падает и тонет, причем здесь торговец марками? Да и какой ты теперь торговец марками, говорил я себе, теперь ты каннибал. Я, конечно, преувеличивал. Как могло случиться то, что случилось? Как я смог стать тем, кем стал? Я имею в виду Мириам. Люди собирают цветы на лугах, говорил я себе, ездят на прогулки в Кастелли, к озеру Неми или к озеру Кастель-Гандольфо, возвращаются домой с корзинками земляники, купленной, по дороге, люди ходят в кино и, конечно же, держатся там за руки и целуются в темноте или едут к морю и валяются на солнце, барахтаются в песке, окунаются в воду. Кто-то ходит в ночные рестораны танцевать и накачиваться виски, а иные довольствуются тем, что бродят по улицам, заглядывают в кафе, чтобы поболтать. О чем только они болтают, хотел бы я знать, и ведь болтают же! Но некоторые, говорил я себе, не возвращаются домой после прогулки, потому что кто-то отрезал им голову - как той девушке, которую нашли у озера Кастель-Гандольфо, или потому, что они попали под машину или умерли естественной смертью, как папа римский, опять-таки в Кастель-Гандольфо. В общем, конец у всех одинаковый, то есть люди умирают. Так или иначе. Вот и ты однажды увидишь свое имя в газете, говорил я себе. Тот случай в моем магазине был настолько чудовищным, что мне самому было трудно в него поверить. Раньше я думал, что не способен на такое. Я не преувеличиваю. Ты каннибал, говорил я себе. Прекрасно, ну и что дальше? Ведь существуют же на свете каннибалы. Я смотрелся в зеркало и себя не узнавал. Не надо быть таким впечатлительным, говорил я себе, непонятные факты происходят ежедневно. Но не такие же, как этот, этот очень уж необычен, такое случается очень редко. И очень редких фактов тоже хватает, говорил я себе, достаточно просмотреть газетную хронику. Вон какая-то девушка отравилась, нанюхавшись цветущих олеандров на бульваре Тициана, а один человек убил жену и скормил ее труп собаке. За одними фактами всегда тянется цепочка других, и ни один из них нельзя рассматривать без учета всего остального. Но что это - остальное? спрашивал я себя. Остальное - это весь мир, вся Вселенная, в которой находишься и ты сам, и девушка с бульвара Тициана, и тот тип, который убил жену, а труп скормил собаке, и нечего тебе беспокоиться, потому что в конце концов исчезнет и он, как исчезнет все остальное. Такая у меня была теория. В ее рамки укладывалось и то, что произошло тогда у меня в магазине. Умерла наконец и старуха с третьего этажа. Фулл бродил по виа Аренула и нюхал асфальт. Он то и .дело останавливался перед моей витриной и улыбался. Я-то надеялся, что старуха как-нибудь от него избавится, вышло же так, что убралась она первая, а собака осталась. В газете сообщили, что умерла некая Сапьенци - мать или тетушка той Сапьенци, что пела в кружке Фурио Стеллы. На виа Тор Сан-Лоренцо шестидесятилетнего рабочего убило током, когда он устанавливал водосток на крыше. На виа Салариа "Фиат-600" столкнулся с автобусом, загорелся, и оба сидевших в нем человека превратились в обугленные трупы. На виа дель Гамберо какой-то маляр во время приступа сомнамбулизма выстрелил в жену. Женщина погибла, а он сдался полиции. Опять-таки в Риме две девушки нашли на вершине Мойте Тестаччо полуразложившийся труп мужчины лет пятидесяти, предположительно иностранца. Старик из приюта для престарелых "Сан-Микеле" выбросился с пятого этажа и упал на старуху, проходившую внизу. Погибли оба. Сообщения из-за рубежа тоже были не лучше. В Бергхайме владелец трактира забил палкой до смерти рабочего-турка, пристававшего к его жене. В Миттвальде, в Баварии, молодой венгерский беженец вспорол ножом брюхо немцу двадцати одного года от роду, ухаживавшему за его девушкой. В Буа-де-Булонь нашли трупик ребенка, а в канале неподалеку от Нанси голого замерзшего мужчину. Какой-то банкир кончил жизнь самоубийством, бросившись в Темзу. В Индии люди вообще мрут как мухи. Я бы мог еще долго продолжать этот перечень сообщений из газет, стоило лишь перевернуть страницу. Прямо какая-то цепь без конца и начала, тут тебе и Италия, и другие страны. Глаза мои сами неустанно выискивали дурные вести, как прежде они выискивали сообщения о том, кто выиграл сто двадцать три миллиона в спортивную лотерею "Тотокальчо", или о людях, которые прозрели после пересадки роговицы. Теперь я вычитывал сообщения о человеке, попавшем под поезд, или о другом человеке, которому отрезало голову лопастью моторной лодки, когда он купался в Санта-Маринелла. А сколько было преступлений на любовной почве, сколько мужей убивало жен, и наоборот, а если это были не мужья и жены, то просто мужчины и женщины, убивавшие друг друга. Бойня какая-то! Иногда эти преступления были тщательно продуманы, полны тайны, и тогда никак нельзя было понять, кто же виновен - любовник или муж. Поди узнай. И убийца оставался безнаказанным. Иногда убийца допускал маленькую оплошность, и тогда его арестовывали. В таком случае он становился героем дня. Когда же преступление продумано до мелочей, никакой славы убийце не достается. Совершенство анонимно. Признайся, говорил я себе, по сравнению с тобой все эти типы из черной хроники просто смехотворны. Я не знал, кто они, эти люди, чьи имена я вычитывал из газет, я не знал их, но ощущение было такое, словно я каждый из них. Я был мужем, наносившим ножевые раны жене, и я же был женой, умиравшей от ножевых ран, нанесенных мужем, я был тем, кто подстерегал в подворотне с пистолетом в руке своего соперника, а когда тот показывался, выпускал в него всю обойму. И в то же самое время я был соперником, найденным на тротуаре в луже крови, о котором писала газета "Джорнале д Италия". По какому-то волшебству, чего раньше со мной никогда не случалось, я раздувался, если можно так сказать, до такой степени, что превращался сразу во всех этих людей, участвовал во всех преступлениях - и как преступник, и как жертва. Каждый вечер я ложился в постель и читал газеты. Прежде это было отдыхом, развлечением, теперь стало пыткой. Я метался, покрывался испариной, стонал. Иногда я вставал, одевался и выходил на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха, или шел в аптеку и покупал упаковку мягкодействующего снотворного "доридена". Перестань читать газеты, говорил я себе. И все же продолжал читать каждый вечер, не мог устоять перед искушением не поддаться этому своеобразному пороку. И каждый раз происходило волшебство, о котором я уже говорил. Нередко бывало еще и по-другому: когда я входил в роль мужчины, то девушку или жену я представлял себе в облике Мириам. Когда же женой или девушкой был я, мужчина представлялся мне в виде Бальдассерони. Путаница возникала из-за того, что иногда убивал я, иногда убивали меня, то погибала Мириам, то Бальдассерони. Резня, бойня! И я всегда был в центре этих преступлений. Повертевшись в постели и не выдержав, я вставал и выходил на улицу подышать свежим воздухом или купить себе снотворного, чтобы забыться. Тебе мало того, что ты уже сделал? говорил я. Пребывая в постоянном напряжении, я шатался по улицам, заходил в бар выпить чашку кофе, возвращался к себе в магазин и принимался листать газеты, снова выходил, чтобы прогуляться по набережной, и все время твердил себе: вот так выглядит каннибал, то есть если посмотреть со стороны, в нем нет совершенно ничего необыкновенного. А что творится в душе человека, знающего, что он каннибал? спрашивал ,я себя. Как-то в мой магазин вошла девчонка лет двадцати, чтобы купить австрийских марок, я смотрел на нее и думал, что мог бы съесть ее запросто. Но особенно это чувствовалось, когда на улице мое внимание обращала на себя шедшая впереди девушка. Я припускал за ней и говорил то, что в подобных случаях говорят все мужчины: ах, какие ножки, ну что за бедра, какая дивная синьорина! Это если у синьорины были красивые ноги и красивые бедра. Ах, какая прекрасная грудь, какие красивые руки, какая чудесная кожа, и продолжал смотреть на нее и тащиться за ней, пока она не приходила куда ей было нужно, ну допустим, к подъезду какого-нибудь дома, и не начинала подниматься по ступенькам. А я, как оглушенный, оставался на тротуаре и возвращался назад. Молоденькие девушки разжигают мой аппетит, но совсем не тот аппетит, который свойствен прочим мужчинам. Особенно сильным это ощущение бывало во время обеда и ужина, и мне приходилось брать себя в руки. Если мужчине, увидевшему на улице приятную девушку, трудно удовлетворить свое естественное желание, то насколько же труднее при виде этой же девушки было утолить мой аппетит, то есть аппетит каннибала. Да, я сознавал себя каннибалом, и это уже было нечто совсем несообразное. Я стал поистине раритетом. А вот в Африке типы вроде тебя вовсе не такая уж редкость, говорил я себе. И в Океании, и в Азии, и в Америке. Зато в Европе такой ты один, говорил я себе, и это производило на меня сильнейшее впечатление. В Африке есть племена, которые уже на грани исчезновения, потому что эти люди при первом же удобном случае поедают друг друга, и скоро у них не останется в живых никого. В Восточной Малекуле (*Здесь и далее герой романа смешивает названия существующих и несуществующих народностей, приписывая им всем каннибализм) вождь племени сожрал, по словам миссионеров, сто двадцать человек, а король Фотуны - больше тысячи. У одних племен принято поедать пленников, у других дети съедают родителей, а у третьих - родители детей и вообще любых родственников, а иногда даже и друзей - в знак особой привязанности. Нередко одно племя покупает покойников у другого племени. В Северной Нигерии есть племя сура, так оно съедает женщин, изобличенных в супружеской неверности, зато племя бакунду в наказание съедает того, кто хотя бы раз попробовал мясо цыпленка, что у них строжайше запрещено. Племя вангала съедает всех, кто ведет себя вызывающе, проще говоря, они постоянно едят друг друга. У некоторых народностей принято съедать воров и должников, отказывающихся платить долг. Почти все съедают пленников, захваченных в бою. В Либерии негры гбала, прежде чем съесть своих пленников, хорошенько их откармливают. Каннибалы народностей бангала, монго, нгомбе, бокате едят своих рабов, тоже предварительно как следует их откормив. Такой же обычай существует у асонге и батетела. В некоторых случаях пленников и рабов сначала кастрируют, чтобы они скорее обрастали жирком. Какое-то племя батом убивает пленников, заливая им в глотку кипящее масло: от этого их мясо становится нежнее. А вангала перебивают своим жертвам кости рук и ног, а потом два-три дня вымачивают их в воде, тогда кожа отстает легче и мясо вкуснее. Племя манджемма обожает мясо с тухлинкой, как, впрочем, и фанг: у них принято выкрадывать мертвецов с кладбищ. А есть племена, предпочитающие мясо с дымком (народности буллом, темне и томма). Негры племени мангбетту нарезают мясо тонкими полосками и коптят его или вялят на солнце. Копченое человечье мясо обладает непревзойденным вкусом. Так, во всяком случае, утверждает бельгийский миссионер, знакомый с обычаями этих народностей. Бабуфуки и многие другие племена, обитающие в долине Нигера, считают, что самая вкусная часть - это подушечки пальцев рук и ног, а также ладони и подошвы. Хотя васонгола, например, с ними не согласны и говорят, что самая вкусная часть - грудина. Варенга обожают внутренности. И все согласны, что лучше съесть противника, чем дать ему пропасть. Враги всегда едят друг друга. Все эти сведения я привожу не для того, чтобы оправдаться, просто я вычитал их из книг и специализированных журналов. В Европе ничего подобного не бывает, в Европе есть только один каннибал - я, если исключить редчайшие случаи каннибализма, имевшие место в годы войны среди потерпевших кораблекрушение или при осаде древних крепостей. В средневековье и в Европе, во время знаменитой осады Парижа, например, люди ели человечину. Африканские каннибалы презирают белых за то, что они не каннибалы. Кое-кто утверждает, будто каннибализм - это своеобразный магический и религиозный ритуал, что-то вроде Святой Мессы, если такое сравнение допустимо. Так, в Северной Нигерии воины пьют кровь своей жертвы. А в Полинезии вождь племени съедает левый глаз побежденного. Он считает, что в левом глазу обретается душа врага. Я бродил бесцельно по улицам, возвращался на набережную и проходил по мосту, с которого бросился вниз старик-оборванец. Бедный оборванец, говорил я себе, как плохо он кончил. А все-таки интересно: каннибал сможет полететь или нет? Теперь я был прежде всего каннибалом, к чему отрицать? Хотя с виду это не было заметно, во всяком случае, никто мне ничего на говорил, значит, никто ничего не заметил. Иногда по вечерам мое внимание привлекали кулинарные рецепты в газетах; я-то знаю ход своих мыслей. Я был хуже последнего африканца из долины Нигера. Тебе не следует посещать места, где люди слишком легко одеты, говорил я себе, например пляжи, бассейны, теннисные корты, спортплощадки: там ты видишь обнаженные руки и ноги девушек. Старайся не вводить себя во искушение, держи себя в руках, ибо каннибализм может стать такой же дурной привычкой, как курение, говорил я себе. Я продолжал читать рецепты, изучал секреты знаменитой французской кухни, кухни русской и итальянской, вернее, рецепты разных областей Италии, сохранившиеся еще со времен античности. Голова моя была забита рецептами, я запоминал их наизусть, но и это не давало мне возможности вырваться из плена своих, мыслей. Я продолжал чувствовать себя очень странно после того, что сделал. Я и жалел себя и в то же время удивлялся себе. Бывают на свете еще более странные люди, говорил я себе в утешение, кто-то ест хрустальные стаканы, кто-то бритвенные лезвия и гвозди, а есть даже пожиратели огня, камней и автомобильных шестерен. Один сицилиец решил съесть на спор целый автомобиль ("Фиат-500"). По частям, конечно. Есть вегетарианцы, а есть каннибалы, выступающие против каннибализма. Не надо волноваться, говорил я себе, найдется в этом мире место и для тебя. Пожалуй, это слишком - подчинять свои поступки воле птицы, к какой бы породе она ни принадлежала. Это было бы нелепо, просто даже смешно. Но птицы все же много лучше черепах и скарабеев. Чтобы извлечь какую-то пользу из наблюдения за птицами, нужно затаиться и внимательно следить. Причем сидеть надо неподвижно, не то объект наблюдения может испугаться и улететь. Для этой цели годятся любые птицы, даже голуби с площади Сан-Марко в Венеции, даже некоторые тропические пернатые, занимающие место где-то посередине между птицами и насекомыми. Исключение составляют летучие мыши и такие нелетающие птицы, как страусы. В некоторых случаях полезно пользоваться биноклем. Если бинокля у тебя нет, можешь пристроиться за кустом и ждать. Или замаскироваться под куст. Одни птицы не приносят тебе никакой вести, вести других не поддаются расшифровке, третьи сообщают тебе что-то очень путаное, что не суть важно, поскольку главное не весть, а ее носитель. Поэтому постарайся с ними подружиться, если тебе это удастся, конечно. Многие злые люди съедают своего вестника. Глава 13 Так что же, говорил я, у вас есть только душа или еще что-нибудь при ней? По ту сторону витрины толпа снова стала напряженно-беспорядочной. Все куда-то бежали. Почему они бегут? Что случилось? Куда они? спрашивал я себя. Остановите их. Может, теперь и Мириам смешалась с толпой и тоже бежит вместе с остальными? Она почти каждый день проходила мимо магазина, я видел, как она остановилась однажды перед киоском и купила газету, я выбежал на улицу, но Мириам исчезла. Так что же все-таки происходит? спрашивал я себя. Мириам мерещилась мне везде, она являлась, как отражение, в стекле витрины, в огоньке горящей спички, между страницами альбома для марок, внезапно появлялась на рекламном плакате, когда я шел по улице, даже под мостом Сикста я видел ее отражение в желтой воде Тибра, в мокром после дождя асфальте, среди прохожих на улице. Я говорил: вот Мириам, да вот же она, вот, но всегда это оказывалась другая девушка. Я видел ее отражение на дне стакана, утром, бреясь, находил ее в уголке, зеркала, или под стеклом часов, или под лупой, через которую я рассматриваю марки, - так или иначе она всегда ухитрялась заглянуть на этот свет. Мириам, говорил я, что ты здесь делаешь? А она сразу же исчезала, казалось, она гоняется за мной и в то же время прячется. Например, сижу я в баре, пью кофе и чувствую затылком ее дыхание. Оборачиваюсь, а ее нет, вообще никого нет. Но дыхание-то было ее, дыхание женщины всегда узнаешь. Иногда я слышал в себе ее голос, я почти мог с ней говорить. Да, я слышал ее голос, но фразы были какими-то неразборчивыми - стоны, невнятные слова, долетающие издали, неизвестно откуда. Я приклеил к витрине объявление: закрыто на переучет. В иные дни я опускал даже жалюзи, а то и запирал дверь на ключ. Очень постаравшись, можно разговаривать и с умершими, даже если поначалу они бесчувственны, как мумии. Но наступает момент, и они начинают оттаивать, вступать с вами в общение. В темноте и холоде подземного царства умершие нуждаются в нас (впрочем, разве мы сами в себе не нуждаемся?). Как ты там себя чувствуешь? спрашивал я. А она отвечала: так себе, ни хорошо, ни плохо, только очень непривычно находиться среди такого множества людей. Нас здесь столько, говорила она, ты даже вообразить не можешь, сколько нас здесь внизу - миллиарды и миллиарды, представляешь, некоторые из них попали сюда еще во времена сотворения мира. В какую сторону ни повернись, обязательно на кого-нибудь натолкнешься, потому что все здесь заполнено. Но как выглядит это место? спрашивал я. Там есть поляны? Есть растения, дома, реки? Что там у вас есть? Улицы с прохожими, автомобили, трамваи и все остальное? Или там у вас пустыня, сплошной песок? Здесь темнота, чернота, говорила Мириам, ничего не видно, мы даже друг друга не видим. Послушай, куда же это ты попала, говорил я, как называется место, где ты находишься? У него нет названия, говорила Мириам, а если и есть, нам оно неизвестно, мы ничего не знаем и ничего не видим, время от времени кто-нибудь, оступившись, срывается вниз, слышны крики падающих, потом и крики перестают доноситься, такая там глубина. И тогда освобождается место для вновь прибывших. Потому-то мы и цепляемся друг за друга: боимся сорваться вниз, но время от времени все равно кто-нибудь падает. Тогда мы поворачиваем в другую сторону, движемся в другом направлении. Но куда вы идете, говорил я, почему не стоите на месте? Мы все время в движении, отвечала Мириам, но не знаю для чего. Идем и идем, все никак не остановимся, и никогда не отдыхаем. Каждый в своей группе, а рядом с его группой - другая, а за ней еще и еще. Каждая группа движется сама по себе, и, те, кто идут впереди, первыми срываются в провалы. Значит, говорил я себе, это должно быть что-то вроде чистилища, в общем, место, где души умерших приговорены к постоянному хождению. Неужели Мириам попала в такое странное чистилище, откуда души спускаются все ниже и ниже, пока не окажутся в Аду? Здесь сплошная борьба, говорила Мириам, все стараются держаться сзади, но так, чтобы соседи не заметили. Там у вас внизу, наверно, такая же неразбериха, как и здесь у нас, говорил я, но ты должна быть осторожной, не исключено, что за вами следят, а вы не замечаете, не может же быть там так, как у нас: что-то происходит, и никто ничего не замечает, а если случайно кто-то что-то заметит, то все равно сразу забудет. Ты уж старайся не раздражать своих соседей, говорил я, потому что это невыгодно. Вот, опять кто-то сорвался, говорила Мириам, из провала доносятся крики. Скоро впереди группы окажусь я, скоро наступит мой черед, говорила Мириам. Бедная Мириам. Мне холодно, говорила она, здесь ледяной холод. Так что же получается, говорил я, у вас есть только душа или еще что-нибудь при ней? В общем, есть у вас тело с головой и руками, есть ноги, чтобы ходить? Не знаю, отвечала Мириам, право, не знаю, но думаю, что у нас ничего этого нет. - Donner Wetter!(*Немецкое ругательство) говорил я, как же ты тогда ухитряешься мерзнуть? Нет, Мириам, по-моему, ты ошибаешься, у тебя должны быть ноги, говорил я, я чувствую, как они замерзли, ну-ка, дай потрогать руки. И руки ледяные. Пальтишко, которое ты прихватила с собой, слишком легкое, и даже перчаток у тебя нет. Тебе бы хорошую меховую шубу и шерстяную муфту, чтобы руки согреть. Ноги у тебя как ледышки, говорил я, тебе бы пару туфель на толстой подошве без каблуков, я знаю, тебе не нравятся туфли на низком каблуке, но в темноте их же никто не увидит. А пока попробуй просунуть под кофточку газету, послушай меня, я знаю, как бороться с холодом. Газета не пропускает воздуха и сохраняет тепло тела. Хвост? Ты сказала "хвост"? Во что же ты превратилась, Мириам? Что там у вас делается? Повтори, я не совсем понял. Может, ты пошутила? Почему ты не отвечаешь? Я не слышу тебя, Мириам, говори громче. Газету здесь не найдешь, жаловалась Мириам, здесь нет ничего, о чем говорил ты, - ни меховых шуб, ни шерстяных муфт, ни туфель на толстой подошве. Почему бы тебе не принести мне все это сюда? Тогда ты заодно мог бы попросить у меня прощения за свой поступок. Минутку, говорил я, я же не знаю дороги, не знаю, как туда попасть, а попав, не смогу тебя найти. Приходи, говорила Мириам, спускайся сюда, увидишь, где-нибудь мы еще встретимся. Ты напугала меня, Мириам, этой историей с хвостом. Скажи, что ты пошутила, скажи, что это была просто шутка. Спускайся сюда, говорила Мириам. Впечатление было такое, что теперь она командует мной. Нельзя обижать умерших, говорил я себе. Не могу же я явиться туда вот так, ни с того ни с сего, говорил я, не думай, что я трушу, но вдруг мне не удастся тебя найти? Тогда найду тебя я, говорила Мириам, не беспокойся, приходи. Дай мне подумать, говорил я, когда я решусь, мы с тобой договоримся о встрече, но только не так сразу. не сейчас, у меня тут уйма всяких забот, я должен как-то подготовиться перед уходом, привести в порядок свои дела, магазин и все остальное. Не тяни, говорила Мириам, я умираю от тоски, здесь такая скучища. Попробуй думать о чем-нибудь другом, говорил я, делай, как делаю я, оставшись один. Я научился этому во время войны. Представь себе, что ты оказалась в холодном и темном подземном убежище с людьми, которых ты не знаешь и с которыми не можешь разговаривать, потому что они иностранцы и их язык тебе непонятен. Я научился сам себе составлять компанию в темном и холодном убежище среди незнакомых людей, говоривших на непонятном языке. А в это время у нас над головой рвались бомбы. Да, я знаю, отвечала Мириам, но здесь все по-другому, те, кто окружают меня, вообще не говорят ни на каком языке, они кричат - это да, но никогда не разговаривают, не плачут, не смеются, какой уж тут смех. Не думай об этом, говорил я, смех полезен всем, даже здесь, у нас. Ну вот, говорила Мириам, вот наступил мой черед, теперь я иду впереди группы и первая упаду вниз. Ты пока не волнуйся, говорил я, держись за свое место, увидишь, я скоро приду, а пока старайся не наживать себе врагов среди своих соседей, ведь они теперь станут твоими вековечными врагами. Давай рассуждать спокойно, говорил я, впереди у тебя столько времени. Времени? говорила Мириам, здесь нет времени, нет ни часов, ни минут, нет даже дней и недель, ничего нет. Странно, говорил я, как это может быть? Не понимаю. В темноте времени не существует, говорила Мириам. Да, говорил я, в таком случае тебе там действительно плохо. Ужасное место, говорил я. Даже так его назвать нельзя, говорила Мириам, мы же его не видим, может, здесь очень даже красиво, но нам не видно. Здесь есть провалы и очень холодно, но в остальном - место как место. Никак не могу понять, говорил я, почему вы падаете вниз, в эти самые провалы. Выходит, у вас есть вес и вы не можете удерживаться в воздухе, значит, и там есть сила земного притяжения и она тянет вас вниз. Выходит, летать не можете даже вы. Мы так слабы, говорила Мириам, что с трудом держимся на ногах, и именно поэтому все время цепляемся друг за друга. Ты обещал мне меховую шубу. Принеси. И шерстяную муфту, чтобы я могла согреть руки. И еще пару шерстяных чулок, да смотри же, не заставляй себя ждать, приходи скорее. Конечно, я приду, говорил я, но имей терпение, потому что нетерпеливость до добра не доводит. Приходи скорее, говорила она, я жду тебя, жду. Время от времени Мириам принималась кричать, ее крики долетали до меня словно из глубины земли и отзывались во мне болью, меня трясло от них, как при землетрясении, это было что-то ужасное. А кричала она, когда прилетали летучие мыши. Летучие мыши, кричала Мириам, вот они, вот! Скорее, скорее сюда! Но это невозможно, отвечал я, нельзя же явиться к вам так вот сразу. Спокойнее, спокойнее, говорил я. Я слышу, как они летают вокруг и хлопают крыльями, они уже здесь! кричала Мириам. Летучие мыши никому не причиняют зла, говорил я, это безвредные твари, и нечего их бояться. Они вцепляются в волосы, кричала Мириам, у них мохнатые лапы и мохнатая голова, они как крысы, это ужасно! Глупости, говорил я. Все эти истории с летучими мышами, которые вцепляются женщинам в волосы, рассказывают девчонкам, чтобы они не шатались по ночам. Народное поверье, и больше ничего. На помощь! кричала Мириам, вот они, вот они! Когда они вцепляются в волосы, говорила Мириам, никто не может оторвать их, у многих женщин в волосах запуталась летучая мышь, и некому вытащить ее, приходится ждать, когда она умрет, только тогда ее можно отцепить. Но зачем летучим мышам все это нужно? У летучих мышей, говорил я, есть своеобразный локатор, с его помощью они как бы видят. К тому же, уверяю тебя, летучие мыши безвредные существа, они, как и обыкновенные мыши, никому не причиняют зла. Нет, они ненавидят нас, говорила Мириам, потому что мы здесь отнимаем у них место. Они первые поселились внизу, тогда еще здесь никого не было. Они могли спокойно летать куда угодно, а теперь здесь мы, и еще такую сутолоку устроили, никогда не стоим на месте, летучие мыши слышат крики падающих в провалы. С тех пор как мы здесь, у них нет покоя, и потому они нас ненавидят. Вот она, кричала Мириам, я коснулась ее рукой, она кружит надо мной, она самая большая из всех: я слышу, как она тяжело хлопает крыльями. Спокойно, говорил я, спокойно, не надо терять голову, этим делу не поможешь. Я, конечно, приду, приду, но прежде чем пуститься в такое путешествие, надо узнать столько вещей. Кто там у вас, к примеру, командует? Должен же кто-то вами командовать? Или вы ходите как бог на душу положит? Я знаю, что везде и всегда кто-нибудь командует. Я не могу так долго разговаривать, отвечала Мириам, я так слаба, и мы очень далеко, мне страшно трудно говорить на таком расстоянии. А вот это, по-моему, предлог, просто предлог, говорил я, у меня впечатление, что кто-то там за вами все-таки следит и не разрешает разговаривать. Я устала, говорила Мириам. Кстати, чем вы питаетесь? Вы вообще едите? Кто вас кормит? Мне очень трудно разговаривать на таком расстоянии, кричала она, а если я сорвусь вниз, то станет еще труднее, так как расстояние увеличится. Кстати, говорил я, как вы там организованы? Мужчины отдельно, женщины отдельно, или вы ходите все вместе без разбора? За тобой кто-нибудь ухаживает? Как вообще у вас там, внизу, с этим? Как обстоит дело между мужчинами и женщинами? Ничего этого нет, отвечала Мириам, и перестань задавать такие вопросы. Тогда я переходил на другую тему. Скажи-ка, говорил я, есть там среди вас знакомые или знаменитости? Киноактеры, например, ну, скажем, Тайрон Пауэр? Вот недавно умер папа. Ты случайно не слыхала, он тоже там, с вами? Или его поместили в особое место? Ничего на этот счет не слыхала? Нет? Приходи сюда сам и не задавай столько вопросов-, говорила Мириам, и по голосу чувствовалось, что она начинает сердиться. Почему она больше не отвечает? Наверное, и впрямь на меня рассердилась, говорил я себе. Да, Мириам мне больше не отвечала. Сведения о шаре. Новенькая сверкающая машина въехала во двор предприятия на виа Салариа. Она была шарообразная: увидев ее, все просто обалдели. Это была самая прекрасная и самая совершенная машина из всех, какие только существовали на свете, но никто не знал, каково ее предназначение, для чего она. Машина была совершенна - вот что главное. Говорили, что она, машина, может производить другие машины, такие же совершенные, но не исключено, что люди преувеличивали. Вскоре руководителей предприятия, рассыпавшихся в похвалах машине, стали одолевать сомнения. Первым делом они начали критиковать ее форму, потом дошли до того, что стали опасаться, как бы машина не взорвалась. Кто-то даже утверждал, будто от нее воняет. В общем, чего только о ней не говорили! Как водится, дело не обошлось без газет. Какая-то вечерняя газета писала, что машине не хватает человечности. Одного этого утверждения уже было достаточно, чтобы ее дискредитировать. Как-то ночью машину выволокли на идущую под горку улицу и подтолкнули. В конце концов она оказалась на дне канала, где и лежит до сих пор. Узнав об этом, конструктор машины перерезал себе вены бритвенным лезвием. Сегодня о шарообразной машине все забыли, никто о ней больше не говорит. Но может, про нее все-таки еще вспомнят? Глава 14 Я, нижеподписавшийся, признаю, что действовал в здравом уме и ясной памяти. Полицейский комиссар сидел за своей старенькой черной машинкой "Оливетти" в зале с высоченными сводчатыми потолками и бело-золотой лепниной, изображавшей ангелов с трубами и крылышками. Улыбающиеся ангелы роились над окнами, дверьми и вокруг зеленых стенных панелей. У комиссара был хриплый, огрубевший от курения голос, зато у ангельских труб звук был чистый и светлый, и их музыка, перекрывавшая слова комиссара, уносила меня куда-то далеко-далеко, заглушая мысли о признании. А я ведь пришел именно для того, чтобы признаться. Комиссар вырвал из каретки лист бумаги, заменил его другим, в верхнем правом углу поставил дату. Он писал, повторяя вслух каждое слово и не отрывая глаз от листа. Дело подвигалось медленно, с трудом. - Давайте по порядку, - говорил он. - Так когда же имел место этот факт? "Я, нижеподписавшийся, заявляю, что факт этот произошел вскоре после двадцати четырех часов вышеуказанного дня, запятая, в вышеуказанном месте". Но у нас с вами нет ничего вышеуказанного, - говорил он, - так что опять придется начинать все сначала. Комиссар поднял глаза и, прежде чем вставить в машинку новый лист, долго смотрел на меня. - Вы признаетесь в содеянном, - говорил он, - но содеянные вами факты слишком запутаны, не прояснив их, я ничего не могу запротоколировать. Они запутаны по своей сути, понимаете? Вы состояли в связи с указанной женщиной? Какого рода была эта связь? Надо уточнить. Иначе, что я напишу? Вы меня понимаете? Я прекрасно его понимал и говорил: - Готов ответить на все ваши вопросы. - За истекший месяц в Риме не зарегистрировано ни единого случая исчезновения девушки, - говорил он. - Предположим, - говорил я. - Нет, тут необходима точность, - говорил он. - Факты нужны, факты. - Допустим, что я бросил ее труп в Тибр, - выпалил я, чтобы он не успел меня перебить. Комиссар снова поднял глаза и посмотрел на меня, а я поднял свои, чтобы посмотреть на ангелов с трубами и крылышками. Звуки их труб сливались с шумом уличного движения на Корсо Витторио, забитом машинами и мотоциклами. Окна были открыты. - Нельзя ли закрыть окна? Комиссар вызвал дневального и велел ему закрыть окна. - Давайте по порядку, - сказал он. - Итак... "поддерживал любовную связь с жертвой, запятая, но не помнит ее анкетных данных". - Совершенно верно, - подтвердил я. - Может, жертва была женщиной, скажем, легкого поведения? Это он о Мириам! - Жертва была ангелом, - сказал я, - вы знаете, что такое ангелы? - Тогда так, - сказал комиссар, печатая на своей старой черной "Оливетти", - тогда, значит, жертва не была женщиной легкого поведения. - Она была ангелом. Можно написать, что она была ангелом? - В протоколе - нельзя, - сказал комиссар и снова посмотрел на меня. - Пошли дальше. - Две капли на стакан воды. Действие мгновенное, потеря сознания, смерть. - Я говорил, как живая телеграмма, то есть телеграфным стилем. - Две капли чего? "Нижеподписавшийся утверждает, что он не помнит". Это странно, - сказал комиссар. Я все время сбивался, говорил не то и не о том, терял мысль и снова находил ее, старался изъясняться убедительно, но фразы у меня получались какие-то уродливые, неуверенные и слишком короткие, да, слишком короткие, не связанные между собой. Мне было мучительно трудно. Какая путаница, какое вавилонское столпотворение мыслей! Моя речь подчинялась закону притяжения, как все предметы на нашей Земле, ей нужен был изначальный толчок, чтобы одолеть земное притяжение. Начиная что-то говорить, я спешил выпалить все сразу, чтобы вполне использовать первоначальный импульс, пока речь моя не начала снова угасать. Потому что у речи тоже есть такая особенность - угасать, и нужно долго упражняться, чтобы достичь равновесия между изначальным толчком и силой притяжения. Все это я пытался объяснить комиссару. - Есть люди, - говорил я, - которые могут развивать свою мысль, не переводя дыхания, и прекрасно удерживают равновесие. Я же сразу резко забираю вверх, а потом начинаю опускаться все ниже и ниже. Я вообще человек молчаливый, а молчание - враг слова. Некоторые профессии требуют постоянных упражнений, - говорил я, - вот и разговаривать надо постоянно. Но когда имеешь дело с почтовыми марками, ничего не получается, клиенты заглядывают редко, и не знаешь, о чем еще, кроме марок, с ними говорить. Я ненавижу марки. И клиентов тоже. Своими рассуждениями я пытался помочь комиссару понять, почему я все время так путаюсь и сбиваюсь. А он смотрел на меня, слушал и не возражал. - Давайте все-таки перейдем к причине содеянного, - сказал он наконец и склонился над своей старой "Оливетти", подпрыгивавшей на столике. - Что это были за капли? (Ангелы дули в свои трубы и, чтобы запутать нас еще больше, пели хором.) "...Действовал и здравом уме и ясной памяти, запятая, с определенной целью, без побуждения со стороны жертвы и не под влиянием алкогольных напитков. По поводу последнего предположения нижеподписавшийся заявил, что он вообще непьющий". - В тот день поднялся сильнейший ветер, - рассказывал я, - горячий ветер, образующийся от смешения воздушных потоков, пересекающих знаменитую пустыню Сахару и устремляющихся к зоне пониженного давления над Средиземноморьем. Сирокко - разбойный ветер, - говорил я, прислушиваясь к хору и к музыке, лившейся с потолка и заглушавшей стук клавиш по листу бумаги и хриплый голос комиссара. - Выбрав подходящий момент и удобное место, - говорил я, - и сконцентрировав всю свою волю... - Если бы было возможно то, о чем говорите вы, наступил бы конец света, - заметил комиссар. - А как же тогда беспроволочный телеграф? - сказал я. - Слова летают по воздуху на магнитных волнах, и никого это не удивляет. Сколько веков прошло, прежде чем в один прекрасный день стали летать и слова. Они же не созданы для того, чтобы летать, а вот летают. Ангелы летают или нет? - спросил я. - Мы с вами составляем протокол, - сказал комиссар, отдуваясь, - зачем вы мне все это говорите? Я никогда не видел, чтобы индийцы парили в воздухе, как утверждаете вы. У вас есть доказательства? Вы-то сами их видели? - Нет, я читал об этом в газетах. - И вы верите тому, что пишут газеты? Ну ладно, давайте по порядку. Началось описание жертвы: рост средний, волосы каштановые, глаза голубые, цвет лица смуглый, или наоборот - глаза карие, а цвет лица светлый. Комиссар перестал стучать на старой "Оливетти" и снова посмотрел на меня. - Либо то, либо другое сказал он. Голубой цвет это же не карий. - А может, голубой и не голубой вовсе. Каштановый - не каштановый, а вообще никакой. - Не понимаю, что вы имеете в виду, - сказал он, - но дальше так дело не пойдет. Давайте придерживаться фактов. - Прекрасно. Я читал газеты - хронику событий, случай за случаем. Газеты я брал напрокат у киоскера, что на площади, таскал их домой пачками и мог читать до двух-трех часов ночи. Потом мы с киоскером поссорились: он заявил, будто я вырываю страницы. - Это меня не интересует, - сказал комиссар. - Давайте по порядку. Предполагаемый возраст - от двадцати до двадцати четырех лет. Адрес неизвестен, вернее, неизвестен нижеподписавшемуся. - Можно допустить гипотезу, - предложил я. - А вот этого не надо! - закричал комиссар, - никаких гипотез мы допускать не будем! Итак, "вновь подвергнутый допросу нижеподписавшийся не смог дать исчерпывающих ответов. Он твердит, что знать ничего не знает. Точка. Похоже, он весьма смутно представляет себе меру собственной вины, запятая, временами кажется, будто он даже гордится содеянным преступлением и сожалеет, что при этом не было очевидцев. Следственный эксперимент в магазине на виа Аренула, где, по утверждению нижеподписавшегося, он совершил свое преступление, не дал никаких результатов. Описание места предполагаемого убийства прилагается к протоколу следственного эксперимента. Точка". Комиссар пришел в сопровождении двух агентов (к счастью, они были в штатском) и вместе с ними перевернул в магазине все вверх дном. Никаких косвенных улик обнаружено не было. Ничего, кроме марок, каталогов и кусков торроне. Они велели мне открыть сейф, в котором я держу самые редкие экземпляры времен германской инфляции. Конфисковали мою "беретту" 7,65 калибра с удлиненным стволом и выправленную по всем правилам лицензию на ношение оружия. Потом отправились ко мне на квартиру в Монтеверде Веккьо. Горы белья, старые газеты, ужасный беспорядок, и никаких следов Мириам - ни фотографии, ни письма, ни чулка, ни подвязок, ничего. Ни мазка губной помады, ни заколки для волос, ни женского волоса, вообще ничего. Полное отсутствие следов пребывания женщины. Комиссар составил протокол обыска квартиры, обрисовал состояние, в котором он ее застал. Я прочитал и расписался. - Ну что ж, начнем раскручивать события с самого начала. Пойдем по порядку, - сказал комиссар. - Опишите со всеми подробностями факт, имевший место в магазине. Со всеми подробностями. Трубы заиграли, с потолка до меня донеслось хлопанье крыльев, оклики. Мои слова падали на пол одно за другим, как капли свинца. - Две капли на стакан воды. Цианистый калий. - Где куплен? - Не помню. - С какой целью? - Просто так. - Цианистый калий - очень сильный яд. Если бы все было так, как говорите вы, то сейчас бы вы не стояли здесь и не давали показания, а сами были бы на том свете. Об этом я не подумал. Я уже несколько раз давал противоречивые показания о времени и месте преступления, о цвете глаз и пальто, о волосах и мехе воротника. - Главное - точность, - говорил комиссар. - У вас были найдены две тарелки, кофейная чашечка, две вилки, один кухонный нож, маленькая кофеварка, жароупорная плитка. - Остальное я бросил в Тибр, - сказал я. - На речную полицию полагаться нельзя. Непогрешим один только папа римский. - Оставьте в покое папу, - сказал комиссар. Он не хотел мне верить. - Я еще не понял, чего вы добиваетесь своими россказнями, - говорил он, - что вы хотите мне доказать. Тогда я начинал все сначала, с тех вечеров, когда я ждал ее под деревьями на набережной, вечер за вечером, шагая взад-вперед по мосту Маргерита и пьяцца Либерта. Какой еще Петито? - кричал комиссар. - Какая пьяцца Гранде? Может, вы хотите сказать пьяцца дель Пололо? Да нет, пьяцца дель Пололо была совсем ни при чем. Он выпускал дым через нос, пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар. Он и пыхтел, выпуская дым через нос и покусывая сигарету. Расследование продвигалось медленно. - Ну хорошо, начнем все сначала, но по порядку, - говорил комиссар. Теперь я стал рассказывать ему о преступной организации филателистов. - Такая организация полиции неизвестна. - Тем хуже для вас, - сказал я, и даже не сказал, а крикнул. - Спокойно, - сказал комиссар. Он взял сигару - теперь уже сигару - и начал ее раскуривать. Тосканскую. С потолка до меня донеслось легкое чихание, покашливание и, конечно, звуки труб. - Оставьте в покое ангелов, - сказал комиссар, - оставьте в покое трубы. Что вы можете мне сказать о преступной организации филателистов? - Это убийцы, по одному названию же ясно. - Факты, факты, - говорил комиссар, - придерживайтесь фактов. - Я уже рассказал вам об одном исключительном факте, - отвечал я. - Ни о чем подобном даже вам не доводилось слышать. Интересно, можно одновременно играть на трубе и летать? Как им удается удерживать в руках трубы? - Не спрашивайте у меня такую чепуху и вообще воздерживайтесь от вопросов. Он припер меня, как говорится, к стенке. Я рассказал ему все, что знал о преступной Лиге филателистов, о синьоре Пеладжа (или Пеласджа). Комиссар смотрел на меня, вытаращив глаза. - А кто такая эта Чиленти? - Псевдофилателистка, псевдоклиентка. - Она была знакома с жертвой? - Думаю, да - через преступную Лигу филателистов. - Какие у вас есть доказательства существования этой самой преступной Лиги филателистов? - Такие люди улик не оставляют, - сказал я. Стали искать Чиленти - эмиссара и шпионку преступной лиги. - На пьяцца Адриана никакой Чиленти не оказалось, мы искали в каждом подъезде, - сказал комиссар. - Может, Чиленти и та старуха с третьего этажа - одно лицо? - А почему бы и нет? - сказал я.- Да если вы ее даже найдете, она скажет, что все это неправда. - Послушайте, войдите в мое положение и попробуйте написать этот протокол сами, - сказал комиссар. Но я не мог войти в его положение, я был в другом лагере - с ангелами, которые летали и играли на трубе. - Я пришел сюда, чтобы признаться в совершенном мной преступлении, - сказал я. - Спокойно, и давайте все по порядку. Мы не продвинулись ни на шаг, - сказал комиссар. - Чтобы составить этот протокол, мне нужны хоть какие-то отправные моменты. - А кому они не нужны? - спросил я. - Во всяком случае, многие видели нас вместе на холме Джаниколо, на виа Джулия и когда она приходила в магазин. - Привратница говорит, что она никогда ее не видела, киоскер и хозяин бензоколонки - тоже. - Ну и что? Все они сговорились, - отвечал я. - Она часто приходила. -"Нижеподписавшийся предпочел бы, чтобы она умерла естественной смертью". - Комиссар выдернул страницу из каретки и бросил ее в корзину. - Не могу писать о ваших предпочтениях, протокол составляется на основании фактических данных, фактов. Если факты есть, мы их зафиксируем, для того мы здесь и сидим, если нет, выходит, мы тут шутки шутим. Ангелы на потолке завели что-то вроде хоровода, толстые щеки, голые ноги и крылышки, просто не понять было, как они летают - такие толстые и на таких коротких крылышках. Да еще в трубы дуют. Они пели и резвились, над нашими головами слышался их смешок, хлопанье крыльев, похожих на голубиные. Некоторые опускались так низко, что едва не касались наших волос. Комиссар, наверно, привык к этому и не обращал на них внимания. Он предложил мне сходить выпить чашку кофе - куда-то вниз, подальше от ангелов, как он сказал. Похоже, у нас с ним уже дружба завязывалась. У меня - торговца марками и убийцы девушки - с комиссаром полиции одного из римских комиссариатов. - Чтобы доставить вам удовольствие, синьор Создатель, я сам напишу памятную записку. - Пытаясь подольститься к нему, я назвал его Создателем. Иногда я бываю чертовски находчив. - Да, да, напишите эту свою памятную записку, - сказал "Создатель", - вы очень облегчите мою задачу. И вот я уже сижу с бумагой и ручкой. Я писал с утра до вечера, писал и зачеркивал, снова писал, заполнял целые тетради, а лотом все рвал. Я сидел целыми днями, запершись в своем магазине, писал даже в кафе перед чашкой кофе, как некоторые знаменитые писатели. На первой странице тетради я выводил заглавие, как будто это роман. Заглавие всегда было одинаковым: все то же имя - Мириам. Писать и видеть, как слова выстраиваются на бумаге одно за другим, - величайшее наслаждение. Однако, если говорить трудно, то писать архитрудно. Никогда не знаешь, с чего начать и чем кончить. В сущности, не надо было ни начинать, ни кончать, ибо то, что происходит, не имеет ни начала, ни конца, все развивается в разных направлениях, рядом с одним событием происходит другое, и тут же что-то еще, да, вот так все и движется вразброд, и ты со своими описаниями не поспеваешь за фактами, а такого средства, которое бы позволяло поспевать за происходящим, люди еще не придумали. Я пишу "Мириам", но речь идет не о Мириам, это просто слово, и не более. Тому, кто его прочтет, ничего не будет понятно. И тогда я все зачеркиваю и начинаю сначала. - Дело двигается, - говорил я комиссару, - написал уже страниц двадцать, осталось только знаки препинания расставить. Я лгал, говоря, что у меня уже написано страниц двадцать, и по-прежнему выдирал из тетради исписанные страницы и бросал их в реку с моста Сикста. Обрывки бумаги порхали в воздухе, взмывали вверх, падали вниз, описывали широкие круги, а потом ложились на воду или на песок. Даже мои уродливые фразы взлетали с необычайной легкостью, я видел, как они парили под арками моста. Листья тоже летают, говорил я себе. Той осенью я видел, как они отрываются от деревьев и, прежде чем лечь на землю, описывают широкие круги. Я выхватывал взглядом листок, только что отделившийся от ветки, и прослеживал все его пируэты и плавные покачивания, пока он не опускался на воду. Часто я бросал целые тетрадные листы - один за другим - и, прижавшись к перилам, смотрел, как они, подхваченные воздушным течением, взмывают вверх, потом опускаются и вновь взмывают. Каждый летает по-своему, говорил я себе, чайки летают на свой манер, ласточки - на свой, листы бумаги и листья деревьев по-иному, ангелы же совсем по-особому, самолеты тоже. Слова летят по электромагнитным волнам - молниеносно и бесшумно и даже в конце полета остаются звонкими и четкими. Торговец марками летать не может. Где это слыхано, чтобы торговец марками взлетал в воздух? И нищий тоже не может летать, я сам тому свидетель. Я сообщил об этом комиссару, и комиссар сказал, что я прав. Даже полицейские комиссары не летают, сказал он. Похоже, что мы и в самом деле становимся друзьями - я и комиссар. Пожалуй, уже даже стали. А каннибал может летать? "Захваченная врасплох, запятая, жертва не оказала сопротивления, - снова застучал на своей "Оливетти" комиссар. - Вопреки сказанному выше, нижеподписавшийся исключает какую бы то ни было преднамеренность своего поступка и заявляет, что действовал, побуждаемый необъяснимым импульсом". - Отказываюсь от всего, сказанного ранее, - заявил я. Потом у меня как-то само собой сорвалось с языка имя Бальдассерони. - Ага, вероятно, у вас есть побудительная причина, - сказал комиссар. - Ревность. - Бальдассерони - червяк, - сказал я, - можно ревновать к червяку? Он - лейтенант Лиги Криминальной Филателии. Девушка увязла по горло в делах этой самой Лиги. - Нет, нет и нет, - сказал комиссар. - Бальдассерони заявил, что он не знает такой девушки, что по его мнению, вся эта история - сплошная выдумка владельца магазина почтовых марок на виа Аренула, то есть нижеподписавшегося. - Пусть Бальдассерони будет поосторожнее и не рубит сук, на котором сидит, - сказал я. - Члены Лиги Криминальной Филателии всегда ходят по краю пропасти, как мафиози и им подобные. Они ничего не скажут, не имеют права говорить, прикидываются, будто ничего не знают. Я уже страниц тридцать написал, - сказал я комиссару, - скоро я вам их покажу. Часами сидел я за прилавком над листом бумаги, как настоящий писатель. Заходили клиенты, но я выставлял их. Когда ты владеешь магазином, куда каждый имеет право зайти беспрепятственно, к тебе могут проникнуть всякие непрошеные гости, шпики. Если ты выставляешь кого-нибудь из своего магазина, говорил я себе, закон на твоей стороне или нет? Он на стороне клиента или на стороне торговца? Против закона я идти не мог. Аль-Капоне вляпался из-за какой-то пустяковой истории с налогами. У меня нет времени, говорил я покупателям, простите, я занят. Комиссар все пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар. - Ревность отпадает. Тогда что же? - Нет, - говорил я, - тут дело не в ревности. В Риме поднялся сильный ветер. Он срывал вывески, черепицу с крыш, разваливал печные трубы. Ветер сломал ветви деревьев и большую букву "М" фирмы "Мотта" на площади Барберини. Настоящий ураган, страшная сила. Ущерб исчисляется шестьюстами миллионами лир, писала одна утренняя газета. "Паэзе сера" утверждала, что ущерб превысил миллиард лир. Самолеты не могли взлетать в аэропорту "Фьюмичино", сорвало крыши с купален в Остии. Говорят, скорость ветра достигала ста километров в час. Смерч, циклон. Можно было бы улететь на крыльях ветра, спрятаться в какой-нибудь безвестной деревушке. Так нет же, я продолжал сидеть в своем магазине за прилавком и писать показания для комиссара. Я делал это ради Мириам. Мириам, они сомневаются в твоем существовании. Сколько раз можно рассказывать и рассказывать, как ты была одета, причесана, какой у тебя цвет волос и глаз, как называются твои любимые сигареты ("Ксанфия" или "Турмак"?), сколько тебе было лет. Я так много рассказываю, что меня могут принять за обманщика, фантазера. Я совершил невероятный поступок, но ведь и сама реальная действительность бывает невероятной и не лезет ни в какие ворота. Потом явился Бальдассерони и заявил, что ты существовала только в моем воображении. Но, если не существовало тебя, значит, не существовало и меня, и наоборот. Комиссар все ждет моих страничек. - Нужно быть пунктуальным, - говорит он, - и излагать все, как есть, по порядку. - Аминь, - отвечаю я. Ничего смешного я тут не вижу, между прочим. До меня все еще доносятся подавленные смешки, но я не обращаю на них внимания. Комиссар что-то выстукивает на своей старой черной "Оливетти", он уже исписал целую страницу мелкими буковками, разными там словами. - Пожалуй, уже все ясно, - сказал он. - Остается прочесть, подтвердить и расписаться. Я расписался и ушел. Если пришедшее на ум слово срывается и улетает. следующее слово не может прилепиться к предыдущему (которое улетело) и, если окна открыты, улетает и оно. Сколько раз мне представлялась возможность видеть, как оно вьется над почерневшими от сажи крышами и террасами и удаляется на северо-запад, то есть в сторону моря. Что это - чистое совпадение? - спрашиваешь себя. Закрывать окно бессмысленно, это создаст о твоей комнате еще больший беспорядок. А вот написанные слова остаются на бумаге, они навечно пригвождены к ней. К написанному слову можно подойти и спереди и сзади, обойти вокруг него, схватить его и запереть о ящик, носить с собой в бумажнике, а если хочешь. можешь его даже сжечь. Так что держи ручку наготове, жди терпеливо и, когда слово появится, кидайся на него, пока оно не улетело. Будь осторожен, потому что многие слова односложны, они скользки, как угри, прыгучи, как кузнечики, наделены дьявольской хитростью и не так-то просто заманить их в ловушку. А есть и вовсе слова-невидимки. Глава 15 Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена. Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной, маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина, зелень, а летом - тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви, наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем - вот мое нынешнее занятие. Сюда, где кончается городская окраина, с северо-востока долетают запах деревни, звон коровьих колокольчиков - коровы пасутся чуть подальше, за Тибуртино Терцо. Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий пружинит так, словно под ним слои поролона. Таким мне представляется рай. Но это не рай. Я уверен. Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где все сверкает новой бронзой и дорогими породами мрамора -- очень солидного и хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора, чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место - просто находка для коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот нависнет надо мной, закроет от меня солнце. Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи) провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции, положить его на стол комиссара и сказать: вот, синьор комиссар. А потом посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком под мышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и строгими - матрон. Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее к новым участкам, прислушиваясь к своим шагам на свежем асфальте, еще шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора, зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала. Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня прощения. Я возвращаюсь назад по аллее, спускаюсь по отлогой дорожке на южную сторону и вступаю в светлый и опрятный квартал, чем-то напоминающий некоторые кварталы Лозанны. В Лозанне я никогда не был, но именно такой я ее себе представляю. Указатель извещает, что я вступаю на территорию Пинчетто Нуово. Значит, вот это - Пинчетто Нуово, говорю я себе. Прекрасно. Я опускаюсь на какую-то ступеньку, кладу свой сверток на мраморную плиту и закуриваю сигарету. Нельзя позволять собакам свободно бегать в таком месте, говорю я себе. Вон здоровенная немецкая овчарка носится по аллеям, неуверенно обнюхивая деревья. Она подбегает, чтобы понюхать мой сверток, и я начинаю махать руками и кричать, чтобы отпугнуть ее. Поднявшись, я снова принимаюсь ходить, но ноги ужасно ломит, а голова пылает, как рейхстаг тогда, при Гитлере. Издалека до меня доносится голос Мириам (я не хотел здесь называть ее имя), она снова зовет меня, но я не отвечаю. Я занят, я сейчас занимаюсь тобой, мог бы я ей сказать, но ничего не говорю. Слышатся чьи-то голоса и музыка вдалеке. Да что тут происходит? Можно было бы оставить сверток за кустом, перебросить его через ограду, положить под каким-нибудь кипарисом. А потом? То, что я сейчас делаю, не похоже ни на что из того, что я делал уже раньше. Но я же ничего не делаю, говорю я себе, просто прогуливаюсь, хожу туда-сюда, и все. Разве это называется что-то делать? Так что же все-таки происходит? Я вышел на маленькую унылую поляну без деревьев, заполненную белыми обелисками - этакий восточный городок из тех, что можно увидеть на снимках в старой энциклопедии. В начале аллеи сквозь кусты олеандра проглядывает эмалированная табличка. Читаю надпись: Sangue sparso(*Пролитая кровь - (итал).). Этот квартал называется Sangue sparso, говорю я себе. Здесь обширные участки, словно только что вскопанные под посадку персиковых деревьев или виноградных лоз (какие там лозы!). Оглядываюсь вокруг. Никого. Я мог бы вырыть здесь в свежей земле небольшую ямку, но не хочу оставлять свой сверток в таком унылом месте. Здесь совсем нет деревьев - даже птицам присесть некуда - нет ни капли тени летом, повсюду одни лишь цементные столбики и железные цепи. У моих ног валяется моток колючей проволоки. Уныние. Концлагерь. Вдруг в куче проржавевшего металла я вижу что-то интересное. Если только это не мираж. Из лома поднимается знаменитое чудо ботаники - черная роза. Роза загадки и сокровенной тайны. "Sub rosa" - так звали ее древние... Я оставлю мой сверток у черной розы, чуда ботаники, символа загадки и сокровенной тайны. Да нет же. Это совсем другая роза - бронзовая, отполированная дождями и почерневшая от солнца. Я плетусь в другую сторону, к верхней части кладбища, к трем Уступам - первому, второму и третьему. Небо все темнеет, черная туча остановилась как раз между мной и солнцем, уже приближается ее холодная тень. Какой это закат, если солнце меркнет, вместо того чтобы медленно заходить. Я спускаюсь по Уступу первому, потом по второму, пересекаю террасу, занятую маленькими геометрически правильными клетками оград. Ни сантиметра свободного, ни клочка земли. Терпение, терпение, говорю я себе. За Уступом третьим я вижу наконец участок с невысокими временными обелисками, деревянными колышками, обломками травертина, утонувшими в жидком бетоне, кусочками мрамора, гранита. Это уже на самом краю, у Восточной стены. Асфальт кончился, кончился и гравий, начались аллейки с утрамбованным грунтом. Табличка извещает, что мы еще в Семенцайо. Так называется эта отдаленная зона. Здесь я вижу двух женщин: они идут мне навстречу, опустив головы. Два хмурых лица, два букета цветов, две лары черных перчаток, две вуали на головах. Они меня даже не замечают, а если замечают, то делают вид, будто не замечают. Не поднимают глаз. Я оборачиваюсь и смотрю им вслед. Но что все-таки происходит? Ничего, говорю я себе, вон прошли две женщины, низко опустив головы, и даже не заметили меня, а если и заметили, то сделали вид, будто не заметили. Здесь не ездят на автомобилях (строго запрещено), на аллеях нет переходов, светофоров, нет регулировщиков уличного движения. Сторожа сторонятся посетителей, издалека сюда все еще доносится жужжание электрического шлифовального станка, потом наступает тишина, какая-то птица вскрикивает на кипарисе в Пинчетто Веккьо, ящерица выскальзывает у меня из-под ног и сливается с разводами на мраморе. Проходят двое англичан, разговаривающих по-английски. Холодная тень все надвигается. А что будет потом, когда черная туча уберется? Солнце уже сядет? - спрашиваю я себя. Я только время теряю на все эти вопросы, вот если бы кто-нибудь заставил меня наконец-то что-то сделать. И снова издалека долетают голоса, музыка. Это они меня зовут? Долго ли еще мои желания будут тянуть меня куда-то вверх, долго ли они будут сохранять это направление? Быть может, настанет день, когда они тоже повернут вниз. Подвалы, клоаки, катакомбы, земная глубь... Как приятен запах свежей, только что вскопанной земли. Появляются люди с лопатами и принимаются копать, одни копают, другие снимают старые мраморные плиты, чтобы заменить их новыми, копают молча, делают глубокие ямы, иногда приносят дерево и сажают его, а иногда деревьев не сажают: приходят небольшие группы людей, тихо переговаривающихся между собой, а с ними еще мужчина во всем черном. Когда его голос немного повышается, можно разобрать латинские фразы, так хорошо гармонирующие с тишиной; они реют в воздухе, а потом мягко ложатся на вскопанную землю, на жесткий мрамор, на траву, растущую по обочинам утрамбованных дорожек. Внизу, у самой Восточной стены, - сарай для инструментов и еще мастерские - столярная и по обработке мрамора и бронзы, где распиливают доски и льют металл. Целый завод, огороженный звукоизоляционными плитами. За помощью к городу здесь обращаются лишь в самом крайнем случае, это настоящая автономная организация (с муниципалитетом она связана чисто формально). Есть тут и питомники, где выращивают цветы и всякие растения, а в самой глубине размещены оранжереи, где можно найти розы в январе и гиацинты в августе. И работники здешние отличаются от тех, кто трудится за стеной, у них своя униформа - серый комбинезон с высоким воротничком, вроде тех, какие носила пехота в 1915-1918 годах. В конторе я спросил, можно ли нанять небольшую бригаду рабочих, за деньги, разумеется. Чем глубже будет яма, тем я стану спокойнее, говорю я себе. Нужны свидетельства, разрешение, матрикулярныс данные. И участок надо приобрести. Вот тогда можно будет им распоряжаться. Когда человек становится владельцем, говорят они, если вы, например, владелец, то можете делать со своим участком все что угодно. Существуют еще правила строительства, притом весьма разумные, они касаются, главным образом, высоты. Чем конструкция ниже, тем больше свобода выбора. Но сколько стоит это место вечного покоя? Миллионы. Никаких скидок здесь не делают - слишком велик спрос, поясняют мне, все хотят купить, цены постоянно растут, вокруг этого дела крутятся посредники, спекулянты, жулики, которые покупают участок, чтобы потом его перепродать или монополизировать. Процветающее торговое предприятие, настоящий проходной двор. Вот, говорит человек, сидящий за столом, у нас есть свободных тридцать метров в районе Новых Участков (аристократический квартал). Они неделимы, с прекрасным видом на окрестности. Да, цена слишком высока. Зато здесь есть все, что вам может понадобиться, говорит он, - мрамор, бронза, цветы, тишина. Аминь. Все начинается сначала в деревнях, на окраинах маленьких городков, куда я добираюсь на своем "Фиате"-универсале в солнечные дни, под дождем, а однажды даже и в снег. Я подхожу к воротам низких каменных стен, выкрашенных желтой или белой краской, заглядываю внутрь, прошу разрешения зайти. Часто ворота бывают заперты на висячий замок. Под мышкой у меня все тот же сверток. Мой случай не совсем обычный, по-видимому, тут уж ничего не поделать. Я жду часами, хожу взад-вперед, читая высеченные на мраморе имена и даты, расспрашиваю сторожей, наблюдаю за козами, которые щиплют траву, растущую между плитами. Никто не выполнит эту работу лучше, чем коза. Человек в черном говорит мне, что это невозможно, что нужно соблюдать существующие правила, но я-то знаю, какие дела творятся повсеместно: кости одного человека смешивают с костями другого, списки часто пропадают, и маленькое отступление от правила можно бы все-таки сделать. Но человек в черном говорит: нет. Я настаиваю. Давайте, говорю, решим этот вопрос раз и навсегда. Но человек в черном твердит свое "нет". Не могу я бросить останки Мириам собакам и стервятникам, ее голос преследует меня повсюду, она зовет меня, это какое-то наваждение. Я-то знаю, чего Мириам от меня ждет. Я готов сбежать куда-нибудь, скрыться. Хоть бы Мириам провалилась как можно глубже, только бы не слышать больше ее голоса. Но я продолжаю его слышать. Я ношусь по дорогам Лацио, среди дубовых рощ, над озером Браччано, среди этрусских гробниц и папских вилл, пытаюсь добраться до вершины Соратте - самой высокой горы в этих местах. Мой "Фиат"-универсал уже еле дышит, захлебывается на подъеме, не выполняет моих команд. Мотор работает с перебоями, не все свечи дают искру вовремя, сцепление истерлось, электропроводка закрутилась таким жгутом, что ее уже и не распутать. Моя непомерная усталость передается и машине, ужасная усталость наваливается на нас обоих, дверцы хлопают на ветру. Но что все-таки происходит? Я беспокоюсь о всяких мелочах, о пустяках, о событиях, происходящих в неведомых мне странах, о делах вчерашних. В мою комнату известия поступают непосредственно даже из очень далеких мест, и за каждым из них следует другое, а за ним - еще новое. Суванна Фума отказался от приглашения своего сводного брата Суванна Вонга - узнал я из газет. Ведь из-за этого может разразиться война (ох, уж эти восточные народы!). Но что происходит? Я гляжу вокруг - ничего не происходит. Это вызывает у меня ужасные подозрения. Если напрячь слух, можно услышать, как кто-то смеется. Говорят, то есть пишут в газетах, что японцы изобрели способ записывать на пленку сны. Потом их можно показывать в обыкновенных кинотеатрах с помощью обыкновенного кинопроектора. А звуковая дорожка? О ней в газете ничего не пишут. Замечают только, что эту систему можно еще усовершенствовать. Прекрасно. Мне лично бояться нечего. Слишком часто звонит в коридоре телефон. Я просил, чтобы меня перевели в Пинчетто Веккьо, подальше от звонков. А меня перевели в другую комнату, но звонки преследуют меня и здесь. Телефоны звонят непрерывно. Один звонок следует за другим, они врываются в мою комнату, проникают через щель неплотно прикрытой двери, через замочную скважину. .Что же это происходит? Кто бы меня ни спрашивал, меня нет, говорю я себе. Я не готов, еще минуточку терпения. Вот они, уже явились, покойнички, друг за другом пролезают сквозь щели, сквозь замочную скважину, забираются в водопроводные трубы, проникают в прутья железной кровати, в матрас, бегут по электропроводке. Этого следовало ждать. И я действительно ждал. Какой беспорядок у меня в комнате! Я слышал, что покойники одним взглядом могут погасить электролампочку, засорить раковину, вызвать утечку газа, забить канализацию и затопить все нечистотами, пробив канализационные трубы, могут хлопать ставнями, ходить по водостокам, вспрыгивать на телевизионные антенны и путешествовать на электромагнитных волнах Маркони. Я устал от этой осады. Пусть умолкнут эти телефонные звонки, эти звонковые телефоны. Пусть будет вокруг хоть немного тишины и темноты. Ну вот, я закрываю ставни, но полной темноты нет, немножко света все же пробивается. Donner Wetter, говорю я себе, эти покойники просто ужасны. Я жажду тишины и темноты. Когда я добьюсь тишины и темноты, я буду лежать неподвижно, как мумия (если такое сравнение допустимо). Мне хотелось бы найти тихое (но только совершенно тихое) и темное (абсолютно темное) место. Но никто не приходит мне на помощь. Когда-то у меня были друзья, покупатели, было множество народу и вещей вокруг. Прекрасно, я сам найду место, которое мне нужно. Там я буду лежать без движения - совершенство в неподвижности. Совершенство также в полной темноте, в полной тишине, когда не слышно даже жужжания мухи. Я должен все вычеркнуть из своей памяти, а для того, чтобы все вычеркнуть, есть одно только средство - неподвижность и тишина, которые так же присущи естественному состоянию вещей, как музыка и мысль. Я не хочу больше ходить и ездить, спасаясь от ее призывов. Не желаю больше ничего слышать о марках, Бальдассерони, Чиленти, комиссаре, все равно ведь мне известно, что он думает обо мне и Мириам (ну вот, опять назвал ее по имени). Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена. Но я не знаю даже, история ли это. Я устал. Как сделать, чтобы прекратились эти звонки или чтобы я не слышал их, когда они звонят. Я бы хотел ни о чем не думать, не утомляться, ведь я и так уже устал. Каждое движение, каждое слово, каждый звук отдаются и гудят, как в огромном резонаторе. Антенны - вон там, на вершине Монте Марио, - подхватывают со всех сторон вибрацию и передают ее мне. Я постоянно в движении, у меня нет ни минуты покоя, я весь с головы до ног вибрирую. Чтобы быть спокойным, нужно держать под контролем весь мир, но как это сделать при такой ужасной усталости? Я очень устал. Я хочу быть в темноте, тишине, в защищенном от всего и от всех месте. Чтобы там не было никакого шума или чтобы я его не слышал, чтобы ничего не происходило. Я бы хотел лежать неподвижно, вытянуться с закрытыми глазами, не дышать, не слышать голосов и звонков, не разговаривать. В темноте. Не иметь никаких желаний, чтобы не было рядом никого, кто говорит, и никого, кто слушает, вот так, в темноте, с закрытыми глазами.