как туда попасть. Вот туда он и двинулся. Он любит рассказывать, что будет делать, если попадет в Атланту. Они снова уселись в машину. Мик уже полезла на заднее сиденье, но Порция дернула ее за руку. - Знаешь, что сделал Братишка? - шепнула она. - Только никому не говори. Братишка, кроме всего, стащил с комода мои золотые сережки. Вот уж не думала, что он так со мной поступит! Мистер Бреннон запустил мотор. Они ехали медленно по направлению к шоссе на Атланту, осматриваясь по сторонам, нет ли где-нибудь на улице Братишки. Оказывается, в Братишке и правда есть что-то поганое. Сегодня он всех удивил. Раньше это был тихий ребенок, за которым ни разу не было замечено никаких гадостей. Когда кто-нибудь обижался, он всегда конфузился и нервничал. И как только он словчился сегодня такое натворить? Они чуть не ползком тащились по шоссе на Атланту. Миновали последние дома и двинулись мимо темных полей и лесов. По дороге то и дело останавливались и спрашивали встречных, не видел ли кто Братишку. - Не проходил ли тут маленький босоногий мальчик в коротких плисовых штанишках? Но, проехав миль десять, они так и не встретили никого, кто бы его видел. В открытые окна машины задувал холодный ветер, было далеко за полночь. Они проехали еще немножко, а потом повернули назад, в город. Папа и мистер Бреннон хотели объехать всех ребят второго класса, но Мик заставила их снова повернуть на шоссе в Атланту. Она все вспоминала, как запугивала Братишку. И тем, что Бэби умерла, и Синг-Сингом, и начальником тюрьмы Лоусом. И маленькими электрическими стульями, как раз ему по росту, и тем, что он потом попадет прямо в ад. В темноте все это звучало очень жутко. Они отъехали от города около полумили, и вдруг Мик увидела Братишку. Фары высветили его впереди очень ясно. Вот смех: он шел по самому краю дороги, подняв большой палец, чтобы его подвезли. За поясом у него торчал кухонный нож Порции, и на широком темном шоссе он выглядел таким маленьким, что ему можно было дать не больше пяти лет. Они остановили машину, и он подбежал, надеясь, что его подвезут. Снаружи ему не было видно, кто сидит в машине, и он прищурился, будто кидал шарик. Папа ухватил его за шиворот. Он стал лягаться и отбиваться кулаками. Потом у него в руке появился нож. Папа вырвал его как раз вовремя. Мальчик дрался, как звереныш, попавший в ловушку, но в конце концов его втащили в машину. По дороге домой папа держал его на коленях, но Братишка сидел очень прямо, к нему не прислоняясь. Его пришлось силой волочить в дом, и на шум выбежали все жильцы и соседи. Братишку втолкнули в переднюю комнату, и он забился в угол, крепко сжав кулаки и исподлобья косясь то на одного, то на другого, словно вот-вот кинется драться с ними со всеми. Братишка не произнес ни слова с тех пор, как они вошли в дом. Но тут он вдруг начал истошно вопить: - Это Мик! Я ничего не делал. Это Мик! Таких воплей никто еще отродясь не слышал. Вены у него на шее вздулись, и кулачонки были твердые, как камни. - Вы меня не словите! Никто меня не словит! - орал он. Мик потрясла его за плечи. Она твердила, что все, чем она его пугала, выдумки. До него наконец это дошло, но он все равно не мог утихомириться. Казалось, никто никогда его не уймет. - Я вас всех ненавижу! Я вас всех ненавижу! Взрослые растерянно стояли вокруг. Мистер Бренной почесывал нос, уставившись в пол. Потом он тихонько вышел. Мистер Сингер, казалось, был единственным человеком, понимавшим, что тут происходит. Может, потому, что он не слышал этих ужасных криков. Лицо его было, как всегда, спокойным, и, когда Братишка на него смотрел, он как будто и сам немножко успокаивался. Мистер Сингер был не похож на других людей, и в такие минуты, как эта, остальным не мешало бы передать все в его руки. У него было больше здравого смысла, и он знал то, что обычные люди знать не могли. От его спокойного взгляда Братишка постепенно затих, и папа смог уложить его в постель. В постели он лежал ничком и плакал. Плакал он громко, глубоко всхлипывая, и вздрагивал каждый раз всем телом. Плакал он целый час, и никто во всех трех комнатах не мог уснуть. Билл перешел на кушетку в гостиную, а Мик легла с Братишкой. Он не давал ей ни дотронуться до себя, ни прикорнуть рядом. Потом, наплакавшись до икоты, еще через час он заснул. Мик долго не спала. Она обняла его и крепко прижала к себе. Она ощупывала его всего и потихоньку целовала. Он был такой маленький, мягкий, и от него шел солоноватый мальчишеский запах. Мик вдруг почувствовала к нему такую щемящую нежность, что сжала его изо всех сил, у нее даже руки устали. В мыслях у нее Братишка и музыка жили рядом. Ей казалось, что нет на свете такой вещи, которой она для него не сделает. Она никогда больше его не ударит и даже не будет дразнить. Всю ночь она проспала, обхватив его голову руками. А утром, когда она проснулась. Братишки уже рядом не было. Но после этой ночи ей редко приходилось его дразнить - и ей, и кому бы то ни было. После того как он выстрелил в Бэби, малыш стал совсем не похож на прежнего Братишку. Теперь он держал язык за зубами и больше не баловался с ребятами. Чаще всего он просто сидел во дворе или в угольном сарае. Рождество подходило все ближе. Мик, конечно, мечтала о пианино, но никому не говорила об этом. Наоборот, она всем сказала, что ей хочется получить часы с Мики-Маусом. Когда Братишку спросили, чего он ждет от Деда Мороза, он ответил, что ему ничего не надо. Он спрятал шарики и складной нож и не давал никому дотронуться до своих книжек со сказками. После той ночи никто уже не звал его Братишкой. Соседские ребята постарше стали звать его Келли - убийцей Бэби. Но он мало с кем разговаривал, и ничто, казалось, его не трогало. В семье теперь его звали настоящим именем: Джордж. Поначалу Мик не могла отвыкнуть от прежнего прозвища, да и не хотела отвыкать. Но как ни смешно, через неделю она сама стала называть его Джорджем, как и все остальные. Но он был совсем не похож на прежнего мальчика, этот Джордж; он держался особняком, будто сразу стал намного старше, и никто, даже она, не знал, что у него на уме. Мик улеглась вместе с ним в сочельник. Он лежал в темноте и молчал. - Брось чудить, - сказала она. - Давай лучше поразговариваем про гномов и про то, как голландские дети вместо того, чтобы вывешивать чулки, ставят деревянные башмаки для Деда Мороза. Джордж ничего не ответил. Он заснул. Она поднялась в четыре часа утра и разбудила всю семью. Папа затопил в передней комнате камин, а потом пустил всех их к елке, чтобы они могли посмотреть свои подарки. Джордж получил костюм индейца, а Ральф - резиновую куклу. Всем остальным было подарено что-нибудь из одежды. Мик обыскала свой чулок, нет ли там часов с Мики-Маусом, но ей подарили пару коричневых полуботинок и коробку пьяных вишен. Пока не рассвело, они с Джорджем бегали по улице, хлопали в хлопушки, пускали шутихи и съели всю коробку - оба слоя пьяных вишен. И к тому времени, когда настал день, они чувствовали только боль в животе и усталость. Мик легла на кушетку. Она закрыла глаза и вошла в свою внутреннюю комнату. В восемь часов доктор Копленд уже сидел за письменным столом и при тусклом утреннем свете просматривал какие-то бумаги. Рядом с ним к потолку поднималось дерево - темно-зеленый косматый кедр. С тех пор как доктор начал практиковать, он ежегодно устраивал на рождество елку, и сейчас все было для нее готово. Вдоль стен передних комнат стояли ряды стульев и скамеек. Весь дом пропах сладким, пряным запахом свежеиспеченных кексов и горячего кофе. В кабинете рядом с доктором у стены сидела Порция. Она сидела, согнувшись и подперев голову ладонями. - Отец, ты с пяти часов утра надсаживаешься за столом. Нечего было тебе вставать. Мог поваляться в кровати до самых гостей. Доктор Копленд облизнул толстые губы. Его угнетало такое множество забот, что тут было не до Порции. Ее присутствие только его раздражало. Наконец он не выдержал и сердито спросил: - Чего ты здесь томишься? - Места себе не нахожу, - сказала она. - Во-первых, из-за Вилли... - А что с Вильямом? - Понимаешь, он мне писал аккуратно каждое воскресенье. Письмо приходило в понедельник, на худой конец - во вторник. А вот на прошлой неделе не пришло. Я понимаю, чего беспокоиться? Вилли - он же такой добрый, покладистый парень, - что с ним может случиться? Его перевели из тюрьмы на полевые работы - что-то они там копают к северу от Атланты. Две недели назад он написал, что сегодня их поведут в церковь, просил прислать костюм и красный галстук. - Больше Вильям ничего не писал? - Писал, что тот самый мистер Б.Ф.Мейсон тоже у них в тюрьме. И что там он встретил Бастера Джонсона - это один его знакомый. И потом Вилли пишет, чтобы я бога ради прислала ему гармошку, потому что он очень тоскует оттого, что не может играть на своей гармошке. Я ему все послала. И шашки, и кекс с глазурью. Но теперь, даст бог, я скоро получу от него письмецо. Глаза у доктора Копленда лихорадочно горели, и он не мог унять нервного движения рук. - Дочка, давай обсудим все это попозже. Времени уже много, а мне надо кончить работу. Сходи на кухню, посмотри, все ли готово. Порция встала, пытаясь напустить на себя веселый, беззаботный вид. - А как ты решил насчет этой премии в пять долларов? - Пока что я еще не придумал, как тут разумнее поступить, - уклончиво ответил он. Один из его приятелей, негр-фармацевт, каждый год выдавал премию в пять долларов ученику средней школы за лучшее сочинение на заданную тему. Фармацевт предоставлял доктору Копленду право единолично оценивать представленные работы, а имя победителя объявлялось на рождественской елке у доктора. Тема сочинения в этом году была такая: "Моя жизненная цель: как я могу улучшить положение негритянской расы". Поступила только одна достойная внимания работа. Однако она была написана так по-детски и неразумно, что вряд ли стоило присуждать ей премию. Доктор Копленд надел очки и с глубочайшим вниманием снова прочел сочинение. "Вот моя жизненная цель. Во-первых, я хочу посещать университет в Тэскиджи, хотя и не желал бы стать таким человеком, как Букер Вашингтон [Вашингтон, Букер Тальяферо (1858-1915) - негр-просветитель, многолетний ректор университета в Тэскиджи] или доктор Карвер [Карвер, Джордж Вашингтон (1864-1943) - знаменитый негритянский химик, специалист по сельскому хозяйству и почвоведению; завещал свое состояние университету в Тэскиджи для научно-исследовательской работы]. И когда я увижу, что мое образование закончено, я постараюсь быть таким же хорошим адвокатом, как тот, кто защищал парней из Скоттсборо ["дело Скоттсборо" (1931-1937) - судебный процесс против девяти негритянских юношей, несправедливо обвиненных в насилии; ввиду несостоятельности обвинения и широкого протеста общественности в конце концов дело было прекращено]. Я буду брать дела только у цветных против белых. Нашему народу ежедневно и по-всякому внушают, что он - низшая раса. Это неправда. Мы возрождающаяся раса. И уже недолго будем изнемогать под бременем белого человека. Мы не можем только сеять, давая другим пожинать плоды. Я хочу быть таким, как Моисей, который вывел детей Израилевых из страны поработителей. Я хочу создать Тайное общество цветных вождей и ученых. Все цветные объединятся под началом этих выдающихся вождей и будут готовить восстание. А все другие народы мира, если они сочувствуют несчастной судьбе нашей расы и хотят, чтобы в Соединенных Штатах цветные наконец отделились от белых, придут к ним на помощь. Все цветные объединятся, произойдет революция, и в конце концов цветные займут все земли к востоку от Миссисипи и к югу от Потомака. Я создам могущественное государство под правлением Организации цветных вождей и ученых. Ни одному белому не дадут там паспорта, а если они посмеют приехать, они будут лишены всех законных прав. Я ненавижу белую расу и буду всегда добиваться, чтобы цветная раса смогла отомстить за все свои страдания. Такова моя жизненная цель". Доктор Копленд ощущал лихорадочный жар в крови. Часы на столе громко тикали, и этот звук действовал ему на нервы. Разве он мог присудить премию мальчику с такими дикими взглядами? Как же ему решить? Другие сочинения вообще были лишены всякого содержания. Молодые не желали думать. Они писали только о своих личных честолюбивых целях и вовсе опускали вторую половину темы. Только одно обстоятельство заслуживало внимания. Девять сочинений из двадцати пяти начинались фразой: "Я не хочу быть прислугой". А далее выражалось желание управлять самолетом, стать чемпионом по боксу, священником или танцором. У одной девушки единственной целью в жизни было помогать бедным. Автором смутившего его сочинения был Лэнси Дэвис. Он узнал его руку прежде, чем перевернул последнюю страницу и увидел подпись. Лэнси ему уже доставил немало хлопот. Его старшая сестра пошла в услужение, когда ей было одиннадцать лет, и ее изнасиловал белый хозяин - уже почти старик. А через год или два доктор получил срочный вызов к Лэнси. Доктор Копленд подошел к картотеке, хранившейся у него в спальне, - там он вел истории болезней своих пациентов. Он вынул карточку "Миссис Дэн Дэвис с семьей" и проглядел записи, пока не дошел до имени Лэнси. Дата была четырехлетней давности. Сведения о мальчике были занесены более старательно, чем обычно, и чернилами: "Возраст - тринадцать лет, период половой зрелости миновал. Неудачная попытка самокастрации. Повышенная половая возбудимость и гипертрофия щитовидной железы. Бурно рыдал во время двух осмотров, несмотря на незначительную боль. Многословен - любит поговорить, но выражается бессвязно. Благополучная среда, за одним исключением. Люси Дэвис - мать, прачка. Умна, всячески достойна внимания и помощи. Поддерживать связь. Гонорар - 1 доллар (?)". - В этом году трудно принять решение, - сообщил он Порции. - Но, как видно, все же придется присудить премию Лэнси Дэвису. - Раз ты все уже решил, давай рассказывай мне о вон тех подарках. Подарки, которые будут розданы на рождество, лежали на кухне. Тут были бумажные кульки с бакалеей и одеждой, к которым были пришпилены красные рождественские открытки. На елку приглашались все желающие, но те, кто заранее хотел сообщить о своем намерении, заходили (либо просили кого-нибудь из друзей) записать свое имя в гостевой книге, лежавшей на столе в передней. Кульки были навалены на полу. Их было штук сорок, и размер каждого из них определялся потребностями получателя. Некоторые подарки представляли собой небольшие пакетики орехов или изюма, другие - целые ящики, которые с трудом мог поднять взрослый мужчина. Кухня была заставлена вкусными вещами. Доктор Копленд остановился в дверях, и ноздри его раздулись от гордости. - По-моему, ты в этом году все приготовил на славу. Люди и взаправду расщедрились. - Капля в море. И сотой доли нет того, что нужно. - Вот ты всегда так! Я ведь вижу, отец, ты рад-радехонек, а показывать это боишься. Лишь бы поворчать. Тут чуть не целый бушель гороха, двадцать мешков муки, около пятнадцати фунтов грудинки, барабулька, семь десятков яиц, овсянка, банки с томатами и персиками. А сколько яблок, и больше двух десятков апельсинов! Не говоря о разной одежде. И два матраса, и четыре одеяла. Вот это да! - Капля в море. Порция показала на большой ящик в углу: - Ну а с этим что ты будешь делать? В ящике был всякий хлам: кукла без головы, грязные куски кружева, кроличья шкурка. Доктор Копленд добросовестно изучил каждый предмет. - Ничего не выбрасывай. Все пойдет в дело. Это подарки наших гостей, у которых не нашлось ничего лучшего. Потом я все это на что-нибудь употреблю. - Тогда, может, ты осмотришь ящики и мешки, чтобы я могла их завязывать? В кухне прямо не повернешься. Пора бы уж подойти и гостям. А подарки я перетаскаю на черный ход и во двор. Солнце взошло. День сегодня обещал быть ясным, холодным. Кухня дышала сытными, пряными запахами. На плите закипала кастрюля с кофе, а вся полка в шкафу была заставлена кексами, покрытыми глазурью. - И ни крошечки от белых. Все от цветных. - Нет, - возразил доктор Копленд. - Это не совсем верно. Мистер Сингер пожертвовал чек на двенадцать долларов, чтобы купить уголь. Я его пригласил прийти. - Господи Иисусе! - воскликнула Порция. - Целых двенадцать долларов! - Я счел возможным к нему обратиться. Он совсем не такой, как другие люди арийской расы. - Ты прав, - сказала Порция. - А я вот все думаю о нашем Вилли. Как бы я хотела, чтобы и он повеселился тут, на елке! А еще больше - письмецо от него получить. Мучает это меня. Да ладно! Чего уж нам с тобою болтать, пора браться за дело, скоро гости придут. Время уже подошло. Но времени еще хватало. Доктор Копленд вымылся и тщательно оделся. Он хотел порепетировать речь, которую скажет, когда все придут. Но нетерпение и беспокойство не давали ему сосредоточиться. В десять часов появились первые гости, а через полчаса все уже были в сборе. - Желаю вам счастливого рождества! - приговаривал почтальон Джон Робертс. Он радостно сновал по набитой людьми комнате, вздернув одно плечо и отирая лицо белым шелковым платком. - Дай вам бог еще много-много раз праздновать! Перед домом стояла толпа. Гости не могли протиснуться в дверь и собирались кучками на веранде и во дворе. Никто не лез напролом и не грубил, в толчее был свой порядок. Приятели окликали друг друга, незнакомых знакомили, и они обменивались рукопожатиями. Дети и молодежь жались вместе и старались отойти поближе к кухне. - Рождественские подарки! Доктор Копленд стоял посреди передней комнаты, возле елки. У него кружилась голова. Он пожимал руки и растерянно отвечал на приветствия. Ему совали в руки подарки - некоторые были изящно перевязаны ленточками, другие просто обернуты в газету. Он не знал, куда их девать. Воздух становился спертым, а голоса - чересчур громкими. Вокруг него мелькали лица, которых он уже не мог различить. Но постепенно к нему вернулось самообладание. Он сообразил, куда сложить подарки. Головокружение проходило, все вокруг приобрело четкость. Он поправил очки и осмотрелся. - С рождеством Христовым! С рождеством Христовым! Вот стоит фармацевт Маршалл Николлс в долгополом сюртуке и беседует со своим зятем, который водит машину с мусором. Вот пастор из Святейшей церкви Вознесения. И два пастора из других церквей. Охотно беседует то с одним, то с другим гостем общительный Длинный в кричащем клетчатом костюме. Могучие молодые франты кланяются молодым женщинам в длинных цветастых платьях. Тут и матери с детьми, и солидные старцы, отхаркивающиеся в яркие носовые платки. В комнате тепло и шумно. В дверях стоял мистер Сингер. На него со всех сторон глазели. Доктор Копленд не мог вспомнить, поздоровался он с ним или нет. Немой держался особняком. Лицо его немножко напоминало портрет Спинозы. Еврейское лицо. Хорошо, что он пришел. Двери и окна были раскрыты. По комнате ходил сквозняк, и огонь в печке ревел. Постепенно гомон стих. Все места для сидения были заняты, а молодежь расселась рядами прямо на полу. Передняя, веранда, даже двор были заполнены притихшими гостями. Настало время произнести речь - но что он может сказать? Горло у него сжалось от страха. Все замерли. По знаку, данному Джоном Робертсом, шум прекратился. - Народ мой, - неуверенно начал доктор Копленд. Наступила неловкая пауза. И вдруг слова сами пришли к нему. - Девятнадцатый год собираемся мы в этой комнате, чтобы отпраздновать день рождества. Когда наш народ впервые услышал о рождестве Иисуса Христа, времена для него были мрачные. В нашем городе его продавали в рабство на площади перед зданием суда. С тех пор мы слышали и сами пересказывали историю его жизни несчетное число раз. Поэтому сегодня давайте послушаем другую историю. Сто двадцать лет назад другой человек родился в стране по имени Германия, страна эта далеко от нас, за Атлантическим океаном. Этот человек все понимал так же, как понимал Иисус. Однако мысли его были заняты не делами небесными и не будущим, которое ждет мертвецов. Жизнь его была посвящена живым. Огромным массам человеческих существ, которые трудятся, страдают и снова трудятся до самой своей смерти. Люди, которые стирают чужое белье, работают кухарками, собирают хлопок и потеют над горячими красильными чанами на фабриках. Жизнь его была посвящена сам, и звали этого чел века Карл Маркс. Карл Маркс был мудрецом. Он учился, работал и понимал окружающий мир. Он говорил, что мир этот разделен на два класса: бедных и богатых. На каждого богатого есть тысячи бедняков, которые работают на этого богатого, чтобы он стал еще богаче. Карл Маркс не делил мир на негров и белых или китайцев - ему казалось, что для человека важнее, чем цвет кожи, кто он: один из миллионов бедняков или один из кучки богачей. Карл Маркс посвятил свою жизнь тому, чтобы все люди были равны, а величайшие богатства земли поделены, и больше не было ни бедных, ни богатых, и каждый получал бы свою долю. Одна из заповедей, которые оставил нам Карл Маркс, гласит: "От каждого по способностям, каждому по потребностям". Желтая, морщинистая ладонь робко помахала ему из передней. - Это был тот самый Маркс из Библии? Доктор Копленд разъяснил, как пишутся оба имени, и привел даты жизни того и другого. - Есть еще вопросы? Я бы хотел, чтобы любой из вас вступал со мною в спор без всякого стеснения. - Надо полагать, что мистер Маркс был приверженцем христианской церкви? - осведомился пастор. - Он верил в святость человеческого духа. - Он был белый? - Да, но он не думал о том, что он белый. Он говорил: "Ничто человеческое мне не чуждо". Он считал, что все люди его братья. Доктор Копленд помолчал еще минуту. Лица вокруг него выражали ожидание. - Какова ценность всякого имущества или любого товара, который мы покупаем в лавке? Ценность эта определяется только одним: трудом, потраченным на производство или выращивание этого предмета. Почему кирпичный дом стоит дороже кочана капусты? Потому что на постройку кирпичного дома пошел труд многих людей. Тех, кто делал кирпичи и раствор, тех, кто рубил деревья, чтобы настелить дощатые полы. Людей, которые сделали возможной постройку кирпичного дома. Тех, кто доставлял материалы к месту постройки. Тех, кто мастерил тачки и грузовики, возившие эти материалы на постройку. И наконец, труд рабочих, строивших дом. Кирпичный дом требует труда многих и многих людей, в то время как каждый из нас может вырастить капусту у себя в огороде. Кирпичный дом стоит больше, чем кочан капусты, потому, что на него затрачено больше труда. И вот когда человек покупает дом, он платит за труд, пошедший на его постройку. Но кто получает эти деньги, эту прибыль? Не то множество людей, которые работали, а хозяева, которые ими командуют. И если вы глубже изучите этот вопрос, вы увидите, что и у этих хозяев есть свои хозяева, а над теми есть еще хозяева повыше - и таким образом, тех, кто на самом деле распоряжается всей этой работой, производящей вещи, которые стоят денег, очень немного. Ну как, пока вам понятно? - Понятно! Но поняли ли они? Он начал сначала и опять повторил все, что сказал раньше. На этот раз посыпались вопросы. - А разве глина на эти самые кирпичи не стоит денег? И разве не нужны деньги, чтобы арендовать землю и выращивать на ней урожай? - Это верно, - сказал доктор Копленд. - Земля, глина, лес - все это называется природными ресурсами. Человек не создает их, человек их только разрабатывает, использует для своего труда. И разве какой-нибудь один человек или группа людей имеют право владеть этими ресурсами? Разве может человек владеть землей, воздухом, солнечным светом и дождем, необходимыми для посевов? Разве может человек говорить обо всем этом "мое" и не давать другим этим пользоваться? Вот почему Маркс утверждает, что природные ресурсы должны принадлежать всем, их нельзя делить на кусочки, а надо, чтобы ими пользовались все, в соответствии со своей способностью к труду. Дело обстоит вот как. Предположим, умирает человек и оставляет своего мула четырем сыновьям. Не захотят же сыновья разрезать мула на четыре части и каждый взять свою долю? Они будут владеть мулом и заставлять его работать сообща. Так, по словам Маркса, надо владеть и всеми природными ресурсами: они должны принадлежать не кучке богачей, а всем работникам мира вместе. Никто в этой комнате не имеет частной собственности. Может, один или двое из нас владеют домами, где они живут, или отложили доллар-другой на черный день, но у нас нет ничего, кроме самого необходимого, чтобы поддержать наше существование. Все, чем мы владеем, - это наше тело. И мы продаем это тело каждый день, всю жизнь. Мы продаем его, когда утром идем на работу, и весь день, когда трудимся. Мы вынуждены продавать его по любой цене, в любое время, для любых целей. Мы вынуждены продавать свое тело для того, чтобы есть, чтобы существовать. И платы, которую нам за него дают, хватает только на то, чтобы не лишить нас сил работать и давать прибыль другим. Сегодня нас не ставят на помост и не продают на площади возле здания суда. Но нас вынуждают продавать нашу силу, наше время, наши души каждый час, который мы живем. Нас освободили от одного рабства только для того, чтобы ввергнуть в другое. Разве это свобода? Разве мы свободные люди? Со двора донесся чей-то низкий голос: - Вот это правда! И еще один: - Так оно и есть! - И не одни мы живем в таком рабстве. Во всем мире миллионы других людей разного цвета кожи, разных рас и вероисповеданий - такие же рабы. Вот о чем мы не должны забывать. Многие наши люди ненавидят бедняков белой расы, а те ненавидят нас. Мы ненавидим белых жителей нашего города, тех, кто работает на фабриках и селится вдоль реки, тех, кто терпит почти такую же нужду, как мы. Эта ненависть - великое зло, и ничего хорошего из нее не выйдет. Мы должны помнить слова Карла Маркса и видеть истину в свете его учения. Несправедливость нужды должна объединять нас всех, а не разделять. Мы должны помнить, что это мы своим трудом производим все ценности на нашей земле. Вот основные истины, открытые Карлом Марксом. Нам надо их вечно хранить в наших сердцах и никогда о них не забывать. Но слушайте, народ мой! Мы все, кто находится здесь, в этой комнате, мы - негры, имеем еще одну цель, нашу собственную цель. В душе нашей живет могучее, непреодолимое стремление. И если мы его не удовлетворим, мы погибли навеки. Давайте же посмотрим, какова эта цель. Доктор Копленд расстегнул воротник рубашки: он почувствовал удушье, словно в горле у него стоял комок. Мучительная любовь к этим людям, которая его переполняла, была ему не под силу. Он оглядел своих примолкших гостей. Они ждали, что он им скажет. Группы людей на веранде и во дворе глядели на него с таким же молчаливым вниманием. Глухой старик наклонился вперед, приставив ладонь к уху. Женщина совала в рот младенцу соску, чтобы он не плакал. Мистер Сингер внимательно смотрел на него из проема двери. Большинство молодежи сидело на полу. Среди них был Лэнси Дэвис. Губы у мальчика побледнели и вздрагивали. Он крепко обхватил колени руками, и молодое лицо его было сумрачно. Все глаза в комнате были устремлены на доктора, и многие из них светились жаждой истины. - Сегодня мы должны наградить премией в пять долларов ученика средней школы, лучше всех написавшего сочинение на тему "Моя цель в жизни: как я могу улучшить положение негритянской расы". В этом году премию получит Лэнси Дэвис. - Доктор Копленд вынул из кармана конверт. - Мне не нужно вам говорить, что ценность этой премии не только в деньгах, а в священной вере, в высоком доверии, которыми они сопровождаются. Лэнси неуклюже поднялся на ноги. Его упрямо сжатые губы дрожали. Он поклонился и принял награду. - Вы хотите, чтобы я прочел сочинение, которое я написал? - Нет, - сказал доктор Копленд. - Но я хочу, чтобы ты зашел поговорить со мной на этой неделе. - Хорошо, сэр. В комнате снова воцарилась тишина. - "Я не желаю быть прислугой". Вот что я снова и снова читал в этих сочинениях. Прислугой? Да ведь у нас далеко не всем разрешают быть хотя бы прислугой. Мы не работаем! Мы не служим! По комнате прошел смущенный смешок. - Послушайте: каждый пятый из нас работает на строительстве дорог, заботится о санитарном состоянии города, трудится на лесопилке или на ферме. Каждый пятый из нас не может найти никакой работы. Ну а остальные три из пяти, то есть большинство нашего народа? Многие из них готовят пищу для тех, кто не способен приготовить ее сам. Многие всю жизнь ухаживают за цветниками на радость одному или двум людям. Многие из нас натирают гладкие, вощеные полы богатых домов. Или водят автомобили для богачей, слишком ленивых, чтобы править машиной самим. Мы тратим свою жизнь на то, чтобы выполнять тысячи работ, не приносящих никому настоящей пользы. Мы трудимся, и весь наш труд идет прахом. Разве это служба? Нет, это рабство. Мы трудимся, но труд наш идет прахом. Нам не разрешают служить. Вы, присутствующие здесь ученики, представляете удачливое меньшинство нашей расы. Ведь большинству народа вообще не разрешают посещать школу. На каждого из вас приходятся десятки молодых людей, с трудом умеющих расписаться. Нас лишают благородного права учиться и черпать мудрость. "От каждого по способностям, каждому по потребностям". Всем вам знакомы страдания от доподлинной нужды. Это величайшая несправедливость. Но существует несправедливость еще более горькая - отказ в праве трудиться в меру своих способностей. Всю жизнь работать бесплатно. Не иметь возможности служить. Лучше, чтобы у тебя отняли твое достояние чем преступно лишали сокровищ души и ума. Кое-кто из вас, молодые люди, пришедшие сегодня сюда, чувствует потребность стать учителем, сестрой милосердия или вожаком своей расы. Но большинству в этом будет отказано. Вам предстоит продавать себя и выполнять бесполезный труд, чтобы не умереть с голоду. Вас отшвырнут назад, на "свое место", и обездолят. И вот молодой химик будет собирать хлопок. Молодой писатель не сможет научиться читать. Учителя будут держать в бессмысленном рабстве возле гладильной доски. У нас нет своего представителя в правительстве. Мы не имеем права голоса. Во всей этой стране мы самая угнетенная часть населения. Мы не смеем выразить свою волю. Наш язык гниет во рту оттого, что мы не можем высказаться. В сердцах наших пустота и бессилие. Люди негритянской расы! Мы несем в себе все богатства человеческого ума и души. Мы предлагаем самый драгоценный из даров. Но дань эту встречают презрением и издевкой. Наше богатство топчут в грязи и превращают в прах. Нас заставляют выполнять работу более бесполезную, чем работа скота. Негры! Мы должны восстать и вернуть свое первородство! Мы должны быть свободными! По комнате пронесся ропот. Возбуждение нарастало до исступления. Доктор Копленд задохнулся и сжал кулаки. Ему казалось, что он вырастает до гигантских размеров. Любовь превращала его грудь в могучие мехи, ему хотелось закричать так, чтобы его голос разнесся по всему городу. Ему хотелось упасть на пол и воззвать громовыми словами. Комната наполнилась криком и стонами. - Спаси нас! - Могущественный боже! Выведи нас из смертной пустыни! - Аллилуйя! Спаси нас, господи! Доктор старался овладеть собой, и вот наконец ему это удалось. Подавив в горле крик, он заговорил сильно и отчетливо. - Внимание! - обратился он к своим слушателям. - Мы спасемся. Но не погребальными молитвами. Не праздностью и не пьянством. Не плотскими утехами или невежеством. Не покорностью и смирением. А гордостью. Достоинством. Тем, что станем сильны и тверды духом. Мы должны копить силы для достижения своей истинной, высокой цели. Он внезапно смолк и выпрямился во весь рост. - Каждый год в этот день мы на своем маленьком примере подтверждаем первую заповедь Карла Маркса. Каждый из вас, участников этого сборища, принес сюда свой вклад. Многие из вас отказали себе в довольстве, чтобы помочь нуждам других. Каждый из вас дал сколько сумел, не заботясь о ценности подарка, который получит сам. Для нас стало естественным делиться друг с другом. Мы уже давно поняли, что давать - гораздо большее благо, чем получать. В нашем сердце звучат слова Карла Маркса: "От каждого по способностям, каждому по потребностям". Доктор Копленд долго молчал, словно речь его уже была кончена. Но потом заговорил снова: - Цель наша - пережить мужественно и достойно времена нашего унижения. Нам есть чем гордиться, ибо мы знаем цену человеческому сердцу и разуму. Нам надо учить наших детей. Нам надо жертвовать всем, чтобы они могли завоевать высоты знания и мудрости. Ибо час наш придет. Настанет время, когда богатства нашего духа не будут подвергнуты издевательству и презрению. Настанет время, когда нам разрешат служить. Когда мы будем трудиться и труд наш не пропадет втуне. И цель нашей жизни - ждать этого времени с верой и мужеством. Речь была кончена. Люди захлопали в ладоши, застучали ногами по полу и по твердой, мерзлой земле двора. Из кухни шел запах крепкого горячего кофе. Джон Робертс взял на себя раздачу подарков, выкрикивая имена, помеченные на карточках. Порция половником разливала кофе из кастрюли на плите. Маршалл Николлс раздавал куски кекса. Доктор Копленд обходил гостей, вокруг него сразу же собиралась небольшая толпа. Кто-то дернул его за рукав. - Это его именем вы назвали вашего Бадди? Доктор ответил, что да. Лэнси Дэвис не отставал от него ни на шаг, донимая вопросами. Доктор на все отвечал утвердительно. От счастья он был как пьяный. Учить, убеждать, разъяснять своему народу - и быть им понятным. Что может быть лучше? Говорить правду - и чтобы ей вняли. - Да, рождество сегодня удалось на славу! Он стоял в прихожей и прощался с гостями. Без конца пожимал руки, тяжело привалившись к стене - так он устал, - только глаза у него были живыми. - Очень, очень тронут... Последним собрался уходить мистер Сингер. Какой это прекрасный человек! Белый, а сколько в нем ума и понимания. И ни капли этого подлого высокомерия. Когда все разошлись, он остался. Будто еще чего-то ждал, хотел услышать какие-то решающие слова. Доктор Копленд приложил руку к горлу: у него саднило гортань. - Учителя, - хрипло произнес он, - вот в ком самая большая нужда. Вожди. Те, кто может объединить нас и направить. После празднества у комнат был голый, ободранный вид. В доме стало холодно. Порция мыла на кухне чашки. Серебряная канитель с елки тянулась по полу, и две игрушки разбились. Доктор устал, но радостное возбуждение и лихорадка не давали ему покоя. Начав со спальни, он стал приводить дом в порядок. На крышке ящика с картотекой валялась карточка - история болезни Лэнси Дэвиса. Доктор стал обдумывать слова, которые он ему скажет; его мучило, что он не может произнести их сейчас. В хмуром лице мальчика было столько отваги, оно не выходило у доктора из головы. Он открыл верхний ящик шкафа, чтобы положить на место карточку, и стал нетерпеливо перебирать картотеку по буквам - А, Б, В... Вдруг взгляд его задержался на собственном имени: Копленд, Бенедикт-Мэди. В конверте лежало несколько рентгеновских снимков легких и краткая история болезни. Он посмотрел снимок на свет. В верхней доле левого легкого светилось пятно, похожее на обызвествленную звезду. А под ним - большое темное пространство, такое же, как и на правом легком, но повыше. Доктор Копленд поспешно положил снимки обратно в конверт. В руке у него остались краткие заметки, которые он делал для себя. Слова растягивались перед глазами, как резиновые, буквы прыгали - он едва сумел их прочесть: "1920. Обызвеств. лимфат. желез, очевидное утолщение основания легких. Процесс приостановлен, вернулся к работе. 1937 - процесс возобновился... рентген показал..." Он не смог читать дальше. Сперва не разбирал слов, а потом, когда прочел, не понял смысла. В конце стояло: "Прогноз: не знаю". Его снова охватила знакомая черная ярость. Наклонясь, он с силой выдвинул нижний ящик. Беспорядочная груда писем. Записки от ассоциации "За прогресс цветного населения". Пожелтевшее письмо от Дэзи. Записка от Гамильтона с просьбой дать полтора доллара. Что он тут ищет? Он долго ворошил бумажки и наконец с трудом расправил спину. Зря потерял время. Целый час. Порция чистила картошку. Она сгорбилась над кухонным столом, и лицо ее выражало страдание. - Держи прямо спину! - сердито прикрикнул отец. - И прекрати это нытье. Так распускаешь сопли, что смотреть на тебя тошно. - Я просто вспомнила Вилли. Конечно, письмо опаздывает всего только дня на три. Но некрасиво с его стороны заставлять меня волноваться. Да это на него и не похоже. У меня дурные предчувствия. - Потерпи, дочка. - Ну да, ничего другого не остается. - Мне надо обойти нескольких больных, я скоро вернусь. - Ладно. - Все будет хорошо, - посулил он. Под ярким, но не греющим полуденным солнцем весь его душевный подъем прошел. Голова снова была занята болезнями пациентов. Воспаление почки, воспаление оболочки спинного мозга, туберкулез позвоночника... Он взял заводную ручку с заднего сиденья машины. Обычно доктор просил завести машину кого-нибудь из проходивших мимо негров. Люди всегда были рады ему услужить. Но сегодня он сам вставил ручку и с силой ее повернул. Отерев пот с лица рукавом пальто, он поспешно уселся за руль и поехал. Многое ли из того, что он сегодня сказал, было понято? Какая от этого будет польза? Он вспоминал свои слова, и ему казалось, что они вяли на глазах, теряя всякую силу. Зато непроизнесенные слова тяжким грузом давили ему грудь. Они рвались у него изо рта и мучили его. Страдальческие лица людей его несчастного народа теснились у него перед глазами. Он медленно вел машину по улице, и сердце его замирало от гневной, неуемной любви. 7 В городе не помнили такой холодной зимы. На стеклах блестел иней, и крыши домов белели от изморози. Зимний день тлел туманно-лимонным светом и отбрасывал нежно-голубые тени. Лужи на мостовой покрывались ледяной корочкой; поговаривали, будто на второй день рождества всего в десяти милях к северу выпало немножко снега. С Сингером произошла странная перемена. Он часто совершал дальние прогулки: раньше, в первые месяцы после отъезда Антонапулоса, они помогали ему отвлечься. Во время этих прогулок он вышагивал целые мили по всему городу. Он бродил по густозаселенным улицам вдоль реки, где сейчас царила еще большая нищета, потому что с работой на фабриках в эту зиму было негусто. У многих в глазах читалась гнетущая тоска. Людей вынудили к безделью, и они томились. Проснулась жадная тяга к новым вероучениям. Некий молодой человек, работавший на фабрике у красильного чана, вдруг объявил, что в нем пробудилась великая святая сила и его долг возвестить людям от божьего имени новые заповеди. Этот молодой человек открыл молельню, и по ночам сотни людей приходили к нему, катались по земле и трясли друг друга, веруя, что им является нечто свыше. Не обошлось и без кровопролития. Женщина, которая не могла заработать себе на хлеб, заподозрила, что мастер обжулил ее на рабочих жетонах, и воткнула ему в горло нож. В крайний дом на одной из самых нищих улиц въехала негритянская семья, и это вызвало такой взрыв возмущения, что соседи дом сожгли, а негра избили. Но это были только отдельные вспышки. По существу же ничего не менялось. Забастовка, о которой поговаривали, так и не началась, потому что люди не смогли сговориться. Все было так же, как раньше. Даже в самые холодные вечера аттракционы "Солнечного Юга" были открыты для посетителей. Люди, как всегда, мечтали, ссорились и спали. И по привычке не позволяли себе задумываться, заглядывать в темную неизвестность за пределами завтрашнего дня. Сингер бродил по широко раскинутым вонючим городским окраинам, где скученно ютились негры. Здесь было больше веселья, но больше и драк. В переулках часто стоял резкий приятный запах джина. Теплые, сонные отсветы очага румянили оконные стекла. Почти каждый вечер в церквах происходили сборища. Удобные маленькие дома стояли посреди бурых лужаек, Сингер прогуливался и мимо них. Здесь дети были здоровее и дружелюбнее к чужим. Сингер бродил и по богатым кварталам. Тут высились величественные старые особняки с белыми колоннами и замысловатым кружевом кованых оград. Он проходил мимо больших кирпичных вилл, где на аллеях, ведущих к подъезду, сигналили автомобили, а из каминных труб пышно стлался по небу дым. А оттуда - к городской черте, куда выходили из пригородов улицы; в тамошних лавках торговали всякой всячиной, туда по субботам съезжались фермеры - посидеть вокруг печки и обменяться новостями. Он часто бродил по четырем ярко освещенным кварталам делового центра, а потом сворачивал в пустынные переулки. Не было такого уголка, которого Сингер не знал бы. Он смотрел, как желтые квадраты света падают из тысяч окон. Прекрасны были зимние ночи. Небо сияло холодной лазурью, и в ней ярко горели звезды. Теперь во время таких прогулок с ним часто разговаривали прохожие. Он перезнакомился с самыми разными людьми. Если к нему обращался чужой, Сингер подавал ему свою визитную карточку, чтобы объяснить, почему он молчит. Его скоро узнал весь город. Он ходил очень прямо и всегда держал руки глубоко в карманах. Казалось, от его серых глаз ничто не может укрыться, а лицо выражало глубочайший покой, что часто бывает у людей очень мудрых и очень печальных. Он всегда был рад постоять с тем, кто искал его общества. Ведь, в конце концов, он просто бродил без всякой цели. И вот постепенно о немом пошли по городу самые разные толки. В прежние годы, когда он жил с Антонапулосом, они вместе ходили на работу и с работы, а в остальное время сидели вдвоем у себя в комнате. Тогда ими никто не интересовался, а если люди и обращали на кого-нибудь из них внимание, то больше на толстого грека. Сингера в те годы никто и не помнил. Итак, слухи о немом шли густо и самые разноречивые. Евреи говорили, что он еврей. Лавочники на Главной улице утверждали, будто он получил большое наследство и теперь очень богат. В одном запуганном властями профсоюзном комитете текстильщиков шепотом передавали, что немой - организатор из КПП [конгресс производственных профсоюзов]. Одинокий турок, который забрел много лет назад в этот город и с тех пор изнывал здесь, торгуя в лавчонке полотном и холстиной, страстно убеждал жену, что немой - турок. Он доказывал, что, когда он заговорил с ним на своем родном языке, тот его понял. И, говоря об этом, он словно оттаивал, забывал переругиваться с детьми и был полон сил и энергии, планов на будущее. Какой-то деревенский старик утверждал, будто немой - из одного с ним округа и отец немого собирал лучший урожай табака во всей округе. Вот какие пересуды шли вокруг Сингера. Антонапулос! В душе Сингера неотступно жила память о друге. По ночам, когда он закрывал глаза, лицо грека выступало из темноты - круглое, лоснящееся, с мудрой ласковой улыбкой. В его снах они всегда были вместе. Прошло больше года с тех пор, как друг уехал. Год этот не показался Сингеру ни чересчур долгим, ни чересчур коротким. Скорее у него было выключено обычное ощущение времени, как у пьяного или у человека в полудреме. За каждым прожитым часом всегда стоял Антонапулос. И эта скрытая жизнь с другом менялась и шла попутно с тем, что происходило вокруг. В течение первых месяцев он больше думал о страшных неделях перед тем, как грека забрали, - о неприятностях, связанных с его болезнью, о вызовах в суд, о своих мучительных попытках обуздать причуды друга. Он думал о том времени, когда они с Антонапулосом были несчастны. Особенно преследовало его одно воспоминание из далекого прошлого. У них не было друзей. Изредка они встречались с другими глухонемыми - за десять лет они познакомились с тремя. Но каждый раз что-то мешало завести с ними дружбу. Один переехал в другой штат через неделю после знакомства. Другой был женат, имел шестерых детей и не знал ручной азбуки. Но знакомство с третьим глухонемым Сингер вспоминал после того, как расстался с Антонапулосом. Звали немого Карл. Это был изможденный молодой парень, работавший на одной из местных фабрик. Глаза у него были бледно-желтые, а зубы такие ломкие и прозрачные, что они тоже казались бледно-желтыми. В своем мешковатом комбинезоне, нелепо висевшем на его костлявом тельце, он напоминал желто-синюю тряпичную куклу. Друзья пригласили его обедать и договорились встретиться в магазине, где работал Антонапулос. Когда они с Сингером туда пришли, грек был еще занят. Он кончал варить помадку из жженого сахара в кухне за магазином. Золотистая, блестящая масса лежала на длинном столе с мраморной крышкой. Теплый воздух был насыщен пряными запахами. Антонапулосу, как видно, было приятно, что Карл любуется тем, как он ловко выравнивает ножом теплую массу и режет ее на квадратики. Грек протянул новому приятелю на острие намазанного маслом ножа кусок помадки и показал фокус, которым он часто забавлял тех, кому хотел понравиться. На плите кипел чан с сиропом, и грек стал обмахивать лицо и жмуриться, изображая, какой сироп горячий. Потом Антонапулос окунул руку в горшок с холодной водой, опустил руку в кипящий сироп и тут же снова окунул ее в воду. Глаза его выкатились, он высунул язык, словно от нестерпимой боли. Он даже потряс рукой и запрыгал на одной ноге так, что задрожал весь дом. И вдруг улыбнулся, протянул руку, показывая, что это просто шутка, и стукнул Карла по плечу. Когда они втроем шли по улице, взявшись под руки, стоял зимний светлый вечер и дыхание от холода превращалось в пар. Сингер шагал посредине. Он дважды заставлял их дожидаться, пока заходил в магазины за покупками. Карл и Антонапулос несли кульки с продуктами, а Сингер всю дорогу крепко держал их под руки и улыбался. Дома было уютно, и он весело расхаживал по комнатам, занимая разговором Карла. После обеда они продолжали беседу, а Антонапулос, глядя на них, вяло скалился. Толстый грек то и дело вразвалку подходил к шкафу и разливал джин. Карл сидел у окна и пил только тогда, когда Антонапулос подсовывал ему стакан к самому рту, да и то маленькими, благопристойными глоточками. Сингер не помнил, чтобы его друг был когда-нибудь так любезен с чужими, и радовался, что теперь Карл часто будет их посещать. Было уже за полночь, когда случилось то, что испортило весь вечер. Антонапулос вернулся из очередного похода к шкафу, побагровев от гнева. Он уселся на свою кровать и стал поглядывать на нового знакомого с вызовом и нескрываемым омерзением. Сингер пытался разговором отвлечь гостя от странного поведения грека, но тот был неукротим. Карл, пораженный и словно зачарованный гримасничаньем толстяка, сгорбился в кресле, обхватив руками костлявые колени. Лицо его пылало от смущения, и он судорожно глотал слюну. Сингер больше не мог делать вид, будто ничего не замечает, и в конце концов спросил Антонапулоса, не болит ли у него живот, не стало ли ему нехорошо и не хочет ли он спать. Антонапулос покачал головой. Он показал рукой на Карла и стал делать все непристойные жесты, какие знал. Жутко было смотреть на его лицо, такое отвращение оно выражало. Карл съежился от страха. Наконец толстый грек заскрипел зубами и поднялся с места. Карл поспешно схватил свою кепку и выбежал из комнаты. Сингер проводил его по лестнице парадного. Он не знал, как объяснить постороннему человеку поведение своего друга. Карл стоял в дверях, сгорбившись и надвинув на глаза кепку, - он как-то сразу обмяк. Постояв, они обменялись рукопожатием, и Карл удалился. Антонапулос сообщил Сингеру, что их гость украдкой залез в шкаф и выпил весь джин. Никакие уговоры не могли его убедить, что это он сам прикончил бутылку. Толстый грек сидел в постели, и его круглое лицо было горестным и полным упрека. На воротник его рубашки медленно капали слезы, и его никак нельзя было успокоить. Наконец он заснул, но Сингер долго лежал в темноте с открытыми глазами. Карла они больше не видели. Потом он вспомнил другой случай. Несколько лет спустя Антонапулос взял из вазы на камине деньги, отложенные на плату за квартиру, и проиграл их в игорных автоматах. И тот летний день, когда грек пошел голышом вниз за газетой. Бедняга, он так страдал от жары! Они купили в рассрочку холодильник, и Антонапулос вечно сосал ледяные кубики; он даже брал их с собой в кровать, и они таяли, когда грек засыпал. И тот раз, когда Антонапулос напился и кинул в него миску с макаронами... В первые месяцы разлуки эти отвратительные сцены вплетались в его воспоминания, как гнилые нити - в ткань ковра. А потом они исчезли. Те времена, когда он был несчастен, забывались. По мере того как проходил год, его мысли о друге спиралью уходили вглубь, пока он не остался вдвоем с тем Антонапулосом, которого знал только он один. Это был настоящий друг, ему он мог сказать все, что у него на душе. Ведь Антонапулос - чего никто не подозревал - был человек мудрый. Шло время, и друг, казалось, все вырастал в его представлении; лицо Антонапулоса смотрело на него из ночной темноты значительно и серьезно. Воспоминания о нем стали совсем другими - теперь он уже не помнил о греке ничего дурного, а помнил только его ум и доброту. Он видел, как Антонапулос сидит напротив него в большом кресле. Грек сидит спокойно, не шевелясь. Его круглое лицо непроницаемо. На губах - мудрая улыбка, в глазах - глубокая мысль. Он следит за тем, что ему говорят. И разумом своим все постигает. Таков был Антонапулос, который теперь постоянно жил в его душе. Таков был друг, которому надо было рассказать обо всем, что творится вокруг, ибо за этот год кое-что произошло. Сингера покинули в чужой стране. В одиночестве. И, открыв глаза, он увидел многое, чего не понимал. Он был растерян. Он следил за тем, как губы их складывают слова. ...Мы, негры, хотим наконец получить свободу. А свобода - это прежде всего право вносить свой вклад в общее дело. Мы хотим служить, получать положенную нам долю, трудиться и в свою очередь потреблять то, что нам должно быть дано. Но вы - единственный белый из всех, кого я встречал, кто сознает чудовищное бедствие моего народа. ...Понимаете, мистер Сингер? Во мне все время звучит эта музыка. Мне надо стать настоящим музыкантом. Может, я еще ничего не знаю, но я узнаю, когда мне будет двадцать. Понимаете, мистер Сингер? А тогда я поеду путешествовать по чужим странам, туда, где бывает снег. ...Давайте прикончим с вами бутылку. Налейте мне малость. Ведь мы же думали с вами о свободе. Это слово как червь точит мою душу. Да? Нет? Больше? Меньше? Ведь слово это - сигнал к мятежу, грабежам и коварству. Мы будем свободны, и тогда самые ловкие смогут поработить остальных. И все же! Ведь у этого слова есть и другое значение. Из всех слов это самое опасное на свете. Мы, те, кто это понимает, должны быть бдительны. Слово это облегчает нам совесть, ведь, в сущности, это слово - высочайший идеал человека. Но, пользуясь им, пауки плетут для нас самую гнусную паутину. Последний только потирал нос. Он приходил изредка и мало разговаривал. Он задавал вопросы. Все эти четверо постоянно являются к нему в комнату вот уже больше семи месяцев. Они никогда не приходят вместе, только поодиночке. И он неизменно встречает их у дверей с радушной улыбкой. Тоска по Антонапулосу живет в нем всегда - так же, как и в первые месяцы после разлуки, - и лучше коротать время с кем угодно, чем слишком долго оставаться одному. Это было похоже на то, что он чувствовал много лет назад, когда дал Антонапулосу клятву (и даже написал ее на бумаге и приколол кнопками к стене над кроватью): бросить курить, целый месяц не пить пива и не есть мяса. В первые дни было очень тяжело. Он не знал ни отдыха, ни покоя. Он так часто забегал к Антонапулосу во фруктовую лавку, что Чарльз Паркер стал ему грубить. Когда он кончал гравировать все, что ему было поручено на сегодня, он либо бесцельно коротал время в магазине с часовщиком или с продавщицей, либо шел куда-нибудь выпить кока-колы. В те дни ему было легче с чужими. Когда он оставался один, его угнетала неотвязная мысль о том, как ему хочется сигарету, пива или мяса. Вначале он совсем не понимал этих четверых. Они говорили, говорили, и, по мере того как шли месяцы, говорили все больше и больше. Он так привык к движению их губ, что легко разбирал каждое слово. А потом, некоторое время спустя, он уже заранее знал, что каждый из них скажет, ведь тема у них всегда была одна и та же. Руки его мучили. Они не знали покоя. Они дергались, когда он спал, и порой, когда он просыпался, он ловил их на том, что они даже во сне изображали слова перед его лицом. Он теперь не любил смотреть на свои руки и даже думать о них. Они были узкие, смуглые и очень сильные. Раньше он их холил. Зимой втирал жир, чтобы они не трескались, отодвигал кожицу на ногтях и подпиливал ногти по форме кончика пальца. Он с наслаждением мыл свои руки и за ними ухаживал. А сейчас только наскоро тер их утром и вечером щеткой и поглубже запихивал в карманы. Когда он шагал по своей комнате, он либо трещал суставами пальцев, дергая их до боли, либо колотил кулаком одной руки по ладони другой. Но иногда, думая в одиночестве о своем друге, он замечал, что руки его бессознательно складывают слова. И, поймав себя на этом, он пугался, как пугаются люди, поймавшие себя на том, что говорят вслух. Словно он совершал что-то безнравственное. Стыд примешивался к горю, он сжимал руки и прятал их за спину. Но они все равно не давали ему покоя. Сингер стоял перед домом, где они жили с Антонапулосом. Вечерело. В воздухе висел серый туман. На западе сквозь него пробивались тускло-желтые и розовые полоски. Встрепанный по-зимнему воробей четко прочертил кривую на фоне дымчатого неба и сел на черепичную крышу. Улица была пустынна. Сингер не сводил глаз с окон второго этажа в правой половине дома. Это была их комната, а позади помещалась просторная кухня, где Антонапулос готовил еду. В освещенном окне было видно, как по комнате двигалась женщина. Против света она казалась большой и расплывчатой; на ней был фартук. Какой-то мужчина сидел с газетой в руках. К окну подошел ребенок, держа в руке кусок хлеба, и прижался носом к стеклу. Сингер видел комнату такой, какой он ее оставил: широкая кровать Антонапулоса и железная койка, где спал он, большая, туго набитая волосом кушетка и складной стул, разбитая сахарница, в которую они кидали окурки, сырое пятно на потолке, где протекала крыша, ящик для грязного белья в углу. В сумерки, как сейчас, в кухне не зажигали огня, там светились только горелки большой плиты. Антонапулос всегда прикручивал фитили, оставляя в каждой из горелок неровную полоску золотого и синего пламени. В комнате было тепло и вкусно пахло ужином. Антонапулос пробовал кушанья деревянной ложкой, и они стаканами пили красное вино. На коврике из линолеума перед плитой лежали яркие отсветы горелок - словно пять золотых фонариков. Молочные сумерки сгущались, и эти фонарики начинали гореть все ярче и ярче, а к ночи пылали живым и чистым огнем. К этому времени ужин всегда был готов; они зажигали свет и пододвигали к столу свои стулья. Сингер поглядел на темное парадное. Он вспоминал, как они вместе выходили по утрам и вместе возвращались вечером. На тротуаре была выбоина, где Антонапулос как-то споткнулся и зашиб локоть. А вот почтовый ящик, куда им каждый месяц бросали счет за электричество. Он осязаемо почувствовал пальцами тепло дружеской руки. На улице стало совсем темно. Он снова поглядел наверх в окно и увидел группу незнакомых людей; женщину, мужчину и ребенка. Внутри у него разлилась пустота. Все ушло. Антонапулоса нет, и ему не с кем делить воспоминания. Мысли друга теперь где-то далеко. Сингер закрыл глаза и попытался вообразить приют для душевнобольных и комнату, где сейчас спит Антонапулос. Он вспоминал узкие белые кровати и стариков в углу, играющих в карты. Он крепко зажмурился, но так и не смог увидеть ту комнату достаточно ясно. Пустота глубоко проникла в его душу; секунду спустя он снова поглядел в окно и пошел прочь по темной улице, где они так часто ходили вдвоем. Вечер был субботний. В центре теснился народ. У витрины магазина стандартных цен слонялись негры, дрожавшие от холода в своих комбинезонах. Люди семьями стояли в очереди у кассы кинотеатра, парни и девушки глазели на рекламные киноплакаты. На улице было большое движение, и ему пришлось долго ждать, прежде чем он смог перейти на другую сторону. Сингер прошел мимо лавки Чарльза Паркера. Фрукты на витрине - бананы, апельсины, груши авокадо, маленькие золотистые мандарины и даже несколько ананасов - выглядели очень красиво. Внутри хозяин обслуживал покупателя. Лицо Чарльза Паркера показалось Сингеру безобразным. Несколько раз в его отсутствие Сингер заходил в лавку и подолгу там простаивал. Он даже заглядывал на кухню, где Антонапулос готовил сладости. Но он никогда не входил в лавку, когда Чарльз Паркер был гам. Оба они с того самого дня, когда Антонапулос уехал в автобусе, старательно избегали друг друга. Встречаясь на улице, они отворачивались, не поздоровавшись. Однажды, когда Сингеру захотелось послать своему другу банку любимого меда из цветов черной ниссы, он заказал его у Чарльза Паркера по почте, чтобы с ним не общаться. Сингер стоял у витрины и наблюдал, как двоюродный брат его друга обслуживает покупателей. В субботу вечером торговля всегда шла бойко. Антонапулосу иногда приходилось работать чуть не до десяти часов. Большой автомат стоял у самых дверей. Продавец сыпал в него кукурузные зерна, и они начинали вертеться, превращаясь в гигантские снежинки. Из лавки доносились знакомые приятные запахи. На полу валялась шелуха от фисташек. Сингер пошел дальше. Ему приходилось искусно лавировать, чтобы его не затолкали. На улицах по случаю праздника висели гирлянды красных и зеленых лампочек. Люди стояли веселыми группами, обнятая друг друга за плечи. Молодые отцы утешали замерзших, плачущих детей, сидевших у них на закорках. На углу девушка из Армии спасения в красно-синем капоре размахивала колокольчиком; она поглядела на Сингера, и ему пришлось бросить монету в стоящую подле нее чашку. Были тут нищие - белые и негры, - протягивавшие кепки или заскорузлые ладони за подаянием. Неоновая реклама бросала оранжевый отсвет на лица толпившихся людей. Сингер дошел до угла, где они с Антонапулосом как-то в августовский день видели бешеную собаку. Потом он миновал Военно-морской универмаг, где Антонапулос фотографировался каждую получку. У Сингера и теперь в кармане лежали пачки этих фотографий. Потом он свернул на запад, к реке. Как-то раз они взяли с собой еду, перешли мост и устроили пикник на травке. Сингер битый час прогуливался по Главной улице. Во всей толпе, казалось, только он был один. Наконец он вынул часы и повернул назад, к дому. Быть может, кто-нибудь зайдет к нему вечерком. Дай-то бог, чтобы зашел. Он отправил по почте Антонапулосу большой ящик рождественских подарков. Сделал он подарки и всем четырем своим посетителям, и миссис Келли. А для всех них вместе купил радиоприемник и поставил на стол у окна. Доктор Копленд не заметил этого новшества. Биф Бренной увидел приемник сразу и только поднял брови. Джейк Блаунт слушал радио все время, пока сидел у Сингера, - всегда одну и ту же станцию - и, разговаривая, по-видимому, старался перекричать музыку, у него на лбу даже вздувались вены. Мик Келли сначала даже не поняла, что это радио. Потом она залилась краской и без конца переспрашивала, правда ли, что это его собственное радио, и может ли она его слушать. Она несколько минут вертела ручку, прежде чем нашла нужную волну. А потом села, подавшись вперед и сложив на коленях руки, с полуоткрытым ртом, и на виске у нее быстро билась жилка. Похоже было, что она вслушивается в звуки всем своим существом. Она просидела так чуть не до вечера, и раз, когда она улыбнулась Сингеру, глаза у нее были мокрые, и она беспомощно вытерла их кулаками. Она спросила его, можно ли ей приходить к нему в комнату и слушать радио, когда он на работе, и Сингер кивком ей ответил: "Да". И потом, несколько дней подряд, когда бы он ни отворял свою дверь, она всегда сидела возле приемника. Она то и дело проводила рукой по своим коротким, встрепанным волосам, а взгляд у нее был такой, какого он еще никогда не видел. Как-то раз вечером, вскоре после рождества, все четверо случайно сошлись у него вместе. Этого до сих пор еще не бывало. Сингер расхаживал по комнате, улыбаясь и угощая своих гостей; он старался выказать как можно больше гостеприимства, чтобы всем было уютно. И все же что-то не ладилось. Доктор Копленд ни за что не хотел сесть. Он стоял в дверях со шляпой в руке и только холодно поклонился остальным. А они уставились на него, словно не понимая, как он сюда попал. Джейк Блаунт откупоривал принесенное им пиво, проливая на рубашку пену. Мик Келли слушала музыку по радио. Биф Бреннон сидел на кровати, закинув ногу на ногу, глаза его долго изучали присутствующих, а потом сузились и стали сонными. Сингер ничего не понимал. Ведь каждый из них был мастером поговорить. А теперь, когда они собрались вместе, все молчали. Когда они пришли, он испугался, что произойдет стычка. У него даже появилось предчувствие, что эта встреча чему-то положит конец. Но в комнате ощущалась только непонятная отчужденность. Руки Сингера нервно ходили ходуном, словно он выдергивал невидимые нити из воздуха и старался связать их вместе. Джейк Блаунт подошел к доктору Копленду. - Я откуда-то знаю ваше лицо. Мы уже с вами встречались здесь, на лестнице. Доктор Копленд так четко произносил слова, будто вырезал их ножницами. - Не думаю, чтобы мы были знакомы, - сказал он. Его негнущееся тело словно съежилось. Он попятился назад и оказался за порогом комнаты. Биф Бреннон спокойно курил. Дым легкими голубыми волнами стлался по комнате. Он повернулся к Мик, и на щеках его появился румянец. Но он сразу же прикрыл глаза, и лицо его опять стало бескровным. - Ну, и как у вас идут дела? - Какие дела? - недоверчиво осведомилась Мик. - Ну, вообще... жизнь, - сказал он. - Учение и все прочее. - Да будто ничего, - сказала она. Каждый из них глядел на Сингера, словно чего-то от него ждал. Он был растерян. Он угощал их и улыбался. Джейк потер губы ладонью. Он больше не старался завязать разговор с доктором Коплендом и уселся на кровать рядом с Бифом. - Не знаете, кто писал красным мелом эти грозные предостережения на заборах и стенах фабрик? - Нет, - ответил Биф. - Какие предостережения? - Да все больше из Ветхого завета. Меня давно занимает этот вопрос. Каждый из них обращал свои слова главным образом к немому. Их мысли сходились к нему, как спицы колеса к центральной оси. - Редкие нынче стоят холода, - под конец сказал Биф. - На днях я проглядывал старые сводки и обнаружил, что в 1919-м температура падала до десяти градусов по Фаренгейту. Сегодня утром было шестнадцать градусов, это самые большие морозы с тех времен. - Утром на крыше угольного сарая висели сосульки, - сообщила Мик. - На прошлой неделе мы так мало заработали, что не хватило денег заплатить служащим, - пожаловался Джейк. Они еще поговорили о погоде. Каждый, казалось, хотел пересидеть остальных. Но вдруг, словно по команде, все поднялись и стали уходить. Доктор Копленд вышел первый, а за ним сразу же двинулись остальные. После их ухода Сингер так и остался стоять посреди комнаты. Не поняв, что произошло, он постарался поскорее обо всем этом забыть. И решил сегодня же вечером написать Антонапулосу письмо. Антонапулос не умел читать, но это не мешало Сингеру писать ему письма. Он отлично знал, что друг не разбирает слов на бумаге, но шли месяцы, и ему начинало казаться, что он, наверное, ошибался и что Антонапулос только держит свое умение читать в тайне от всех. К тому же там, в приюте, может найтись глухонемой, который сумеет прочесть письмо и передать его содержание другу. Сингер придумывал разные оправдания тому, что пишет эти письма, когда растерян или огорчен, он просто испытывал непреодолимую потребность написать обо всем другу. Но, написав, все же писем никогда не отправлял. Он вырезывал комиксы из утренних и вечерних газет и посылал их по воскресеньям Антонапулосу. И каждый месяц переводил ему по почте деньги. Длинные письма, которые он писал своему другу, накапливались у него в карманах, пока он наконец их не уничтожал. Когда четверо гостей ушли, Сингер, надев теплое серое пальто и серую фетровую шляпу, тоже вышел из дому. Письма он всегда писал в магазине. К тому же он пообещал завтра с утра сдать срочную работу, и ее надо было закончить сегодня, чтобы не задержать заказ. Вечер был свежий, морозный. В небе стояла полная луна в оправе из золотого сияния. Крыши домов чернели на фоне звездного неба. Сингер на ходу придумывал начало письма, но дошел до магазина, так и не сочинив первой фразы. Он отпер дверь неосвещенного магазина своим ключом и щелкнул выключателем. Работал он в дальнем конце помещения. Его место было отгорожено суконной занавеской и поэтому могло сойти за отдельную каморку. Кроме его рабочего стола и стула, в углу стоял тяжелый несгораемый шкаф, умывальник с зеленоватым зеркалом и полки, заставленные коробками и ломаными часами. Сингер откинул крышку столика и вынул из футляра серебряное блюдо, которое пообещал приготовить к утру. И хотя в магазине было холодно, он снял пиджак и закатал манжеты синей полосатой рубашки, чтобы они не мешали ему работать. Он долго трудился над монограммой в центре блюда. Изящными, уверенными движениями водил резцом по серебру. Глаза его при этом выражали пронзительную, щемящую тоску. Он обдумывал письмо к своему другу Антонапулосу. Время перешло за полночь, когда работа была кончена. Сингер спрятал готовое блюдо, его лоб был влажен от нетерпения. Убрав со стола, он сел писать письмо. Ему нравилось выражать слова пером на бумаге, и он выписывал буквы так же тщательно, как на серебряном блюде. "Мой единственный друг! Я прочел в нашем журнале, что съезд Общества произойдет в этом году в Мейконе. Там будут ораторы и банкет из четырех блюд. Могу себе это представить. Помнишь, мы давно собирались побывать на съезде, но так и не выбрались. Теперь я об этом жалею. Как бы я хотел, чтобы мы с тобой поехали на этот съезд, я так живо себе его представляю. Но я, конечно, и не подумаю ехать туда без тебя. Люди соберутся из самых разных штатов, и всех их будут переполнять невысказанные слова и помыслы. В одной из церквей отслужат специальное молебствие, потом устроят какое-нибудь состязание, и победитель получит золотую медаль. Я пишу, что могу себе все это представить. Но тут и правда, и в то же время неправда. Мои руки так долго безмолвствуют, что я уже и не помню, как ими владеть. И когда я представляю себе съезд, все его участники напоминают мне тебя, друг мой. На днях я стоял против нашего дома. Там теперь живут другие люди. Помнишь большой дуб перед окнами? У него обрубили сучья, чтобы они не мешали телефонным проводам, и дерево умерло. Большие ветви подгнили, и в стволе образовалось дупло. Вот и кошка здесь в магазине (та, которую ты любил гладить и сажать на колени) съела что-то ядовитое и умерла. Мне было так грустно". Сингер держал перо над бумагой. Он долго просидел так, откинув назад плечи, борясь со своим волнением и даже не пытаясь продолжать письмо. Потом встал и закурил сигарету. В магазине было нетоплено и в воздухе стоял затхлый кисловатый запах - смесь керосина, жидкости для полировки серебра и табачного дыма. Надев пальто и кашне, он снова принялся медленно выписывать буквы. "Помнишь тех четырех, о ком я тебе рассказывал, когда приезжал? Я даже нарисовал для тебя их портреты: негра, молодой девушки, мужчины с усами и хозяина "Кафе "Нью-Йорк". Я хотел бы еще кое-что о них рассказать, но не знаю, смогу ли я выразить это в письме. Все они люди очень занятые. Такие занятые, что тебе даже трудно себе это представить. Я не хочу этим сказать, будто они день и ночь заняты своей работой, но у них столько забот на уме, что они совсем не знают покоя. Они приходят ко мне и говорят, говорят, пока я не перестаю понимать, как можно так долго открывать и закрывать рот - и не переутомиться. (Однако хозяин "Кафе "Нью-Йорк" не такой, он не совсем похож на остальных. У него очень черная борода - ему приходится брить ее два раза в день, поэтому у него есть электрическая бритва. Он только наблюдает. А тем троим обязательно нужно что-нибудь ненавидеть. И у всех четверых есть то, что они любят больше, чем еду, сон, вино или общество друзей. Вот почему они всегда так заняты.) Усач, по-моему, сумасшедший. Иногда он произносит слова очень ясно, как когда-то мой учитель в школе. Но иногда он говорит на таком языке, что я не могу поймать его мысль. Один день он приходит в обычном костюме, а на другой - в рабочем комбинезоне, черном от грязи и вонючем. Он грозится кулаком и спьяну произносит неприличные слова, какие я не хотел бы, чтобы ты слышал. Он думает, что у нас с ним есть общая тайна, но я ничего об этом не знаю. А сейчас я напишу тебе то, во что даже трудно поверить. Он может выпить три бутылки виски "Счастливые дни" - и после этого еще разговаривает, держится на ногах и даже не хочет спать! Ты мне, конечно, не поверишь, но это чистая правда. Я снимаю комнату у матери этой девушки за шестнадцать долларов в месяц. Девушка раньше носила короткие брюки, как мальчишка, но теперь ходит в синей юбке и в кофточке. Ее еще не назовешь молодой дамой. Я люблю, когда она приходит меня навестить. А теперь, когда я завел для них радиоприемник, она приходит постоянно. Она очень любит музыку. Интересно, что она там слышит? Она знает, что я глухой, но почему-то думает, что я понимаю в музыке. Негр болен чахоткой, но для него тут нет хорошей больницы, потому что он черный. Он врач и работает больше всех людей, каких я знал. Разговаривает он совсем не как негр. Других негров мне трудно понимать - язык у них слишком неповоротливый. Этот черный иногда меня пугает. Глаза у него горят. Он меня пригласил в гости, и я пошел. У него много книг. Однако детективов он совсем не держит. Не пьет, не ест мяса и не ходит в кино. "Ах, свобода грабителей. Ах, капитал и демократия", - говорит усатый урод. Потом противоречит себе и говорит: "Свобода - высочайший из идеалов". "Мне нужно только одно: чтобы я умела записать эту звучащую во мне музыку, тогда я стану музыкантом. Ах, если бы у меня была такая возможность!" - говорит девушка. "Нам не разрешают служить людям, - говорит черный доктор. - Это священная потребность моего народа". "Ага", - говорит хозяин кафе. Он вдумчивый человек. Вот так они говорят, приходя ко мне. Эти слова, которые они носят в своем сердце, не дают им покоя, поэтому им всегда так некогда. Можно подумать - дай им сойтись, и они будут вести себя так, как наши, из Общества, когда соберутся на съезд в Мейконе на этой неделе. Но ничего подобного. Вот сегодня, например, все они пришли ко мне вместе. И вели себя так, будто приехали из разных городов. Даже грубо. Ты же знаешь, я всегда говорил, что вести себя грубо и не считаться с другими людьми очень дурно. А у них было именно так. Я их совсем не понимаю, поэтому и пишу тебе, ты ведь, наверное, все поймешь. У меня от них какое-то странное ощущение. Но хватит об этом писать, небось я тебе наскучил. Да и себе тоже. Уже прошло пять месяцев и двадцать один день. Все это время я жил без тебя. И думать я могу только о том, когда же я снова с тобой увижусь. Если в ближайшее время я не смогу к тебе поехать, просто не знаю, что со мной будет". Сингер опустил голову на стол, чтобы передохнуть. Запах и прикосновение шелковистого дерева к щеке напомнили ему школу. Глаза его закрылись, и ему стало дурно. Перед глазами стояло лицо Антонапулоса, и тоска по другу была такой пронзительной, что он боялся перевести дух. Немного погодя Сингер поднял голову и потянулся за пером. "Подарок, который я для тебя заказал, еще не получен, и я не поспел отправить его с другими рождественскими подарками. Рассчитываю скоро его получить. Надеюсь, он тебе понравится и тебя повеселит. Я все время думаю о нас с тобой и все помню. Я скучаю по блюдам, которые ты готовил. В "Кафе "Нью-Йорк" стало гораздо хуже, чем раньше. Недавно я нашел у себя в супе муху. Она плавала среди овощей и вермишели в виде буковок. Но это неважно. Мне так тебя недостает, что я не могу вынести этого одиночества. Скоро я опять к тебе поеду. Отпуск мне полагается еще только через полгода, но я надеюсь получить его раньше. Думаю, что мне просто необходимо это сделать. Я не создан, чтобы жить один, без тебя - без того, кто все понимает. Твой как всегда - Джон Сингер". Было уже два часа ночи, когда он наконец вернулся домой. Большой населенный дом погрузился в темноту, но Сингер ощупью поднялся по лестнице, ни разу даже не споткнувшись. Вынув из карманов карточки, которые всегда носил с собой, часы и вечное перо, он аккуратно повесил костюм на спинку стула. Его пижама из серой фланели была теплой и мягкой. Едва успев натянуть до подбородка одеяло, он заснул. Из черноты забытья проступили контуры сна. Тусклые желтые фонари освещали темные каменные ступени. На верху лестницы на коленях стоял Антонапулос. Он был голый и теребил какой-то предмет, который держал над головой, воздев кверху глаза, словно в молитве. Сам Сингер тоже стоял на коленях, но на полпути вниз. И он был голый, ему было холодно, но он не мог отвести глаз от Антонапулоса и от того, что тот держит над головой. За своей спиной, внизу, он ощущал присутствие усача, девушки, черного доктора и четвертого гостя. Они тоже стояли голые на коленях, и он чувствовал на себе их взгляды. А еще дальше за ними стояли в темноте на коленях бессчетные толпы людей. Его собственные руки превратились в огромные мельничные крылья, и он глядел как завороженный на незнакомый предмет, который Антонапулос держал над головой. Желтые фонари раскачивались в темноте, но, кроме них, все было неподвижно. И вдруг началось какое-то брожение. Все вздыбилось, лестница рухнула, и он почувствовал, что летит вниз. Сингер вздрогнул и проснулся. Ранний рассвет выбелил окно. Ему было страшно. Прошло так много времени, что с другом могла случиться какая-то беда. Так как Антонапулос ему не писал, узнать об этом он не мог. А вдруг он упал и расшибся? Сингер почувствовал такую потребность с ним еще раз увидеться, что решил сделать это во что бы то ни стало, и притом немедленно. По дороге на работу он нашел в своем почтовом ящике извещение: на его имя пришла посылка. Это был подарок Антонапулосу на рождество, полученный с запозданием. Подарок был прекрасный. Сингер купил его в рассрочку с погашением в течение двух лет. Комнатный кинопроекционный аппарат с полудюжиной комических мультипликаций, которые так любил Антонапулос. В то утро Сингер пришел в магазин последним. Он передал ювелиру, у которого служил, письменное заявление об отпуске на пятницу и субботу. И хотя на этой неделе предполагались четыре свадьбы, ювелир кивком головы показал, что его отпускает. Он никому не сказал о своем отъезде, но на двери приколол записку, что уезжает по делу на несколько дней. Ехал он ночью: поезд подошел к месту назначения, когда занимался зимний рассвет. После обеда, чуточку раньше, чем был разрешен прием посетителей, Сингер отправился в приют для душевнобольных. Руки его были нагружены разобранным киноаппаратом и корзиной с фруктами, которые он нес своему другу. Он отправился прямо в палату, где в прошлый раз навещал Антонапулоса. Коридор, дверь и ряды кроватей были такими же, какими он их помнил. Остановившись на пороге, он стал жадно искать глазами своего друга. И сразу же увидел, что, хотя все стулья заняты, Антонапулоса тут нет. Сингер положил на пол свертки и написал на одной из своих карточек: "Где Спирос Антонапулос?" В палату вошла сиделка, он подал ей карточку. Она его не поняла, помотала головой и пожала плечами. Он вышел в коридор и стал совать карточку всем встречным. Никто не мог ему ответить. Его охватила такая паника, что он стал размахивать руками. Наконец ему попался врач-практикант в белом халате. Сингер вцепился ему в рукав и сунул свою карточку. Практикант внимательно ее прочел и повел Сингера по коридорам. Они вошли в маленькую комнату, где за письменным столом сидела молодая женщина и просматривала какие-то бумаги. Она прочла то, что было написано на карточке, и стала рыться в папках, лежавших у нее в ящике. От беспокойства и страха глаза Сингера застилали слезы. Молодая женщина принялась аккуратно писать на листке из блокнота. Сингер не удержался и заглянул ей через плечо - ему не терпелось узнать, что пишут о его друге. "Мистера Антонапулоса перевели в больницу. Он болен нефритом. Я распоряжусь вас туда проводить". По дороге он задержался в коридоре, чтобы захватить свертки, оставленные за дверью палаты. Корзину с фруктами украли, но остальные пакеты были в целости. Он вышел вслед за практикантом из здания и пересек газон между больничными корпусами. Антонапулос! Когда они добрались до его палаты, Сингер мгновенно увидел своего друга. Его койка помещалась посредине комнаты, он восседал, опираясь на подушки. На нем был алый халат, зеленая шелковая пижама, а на пальце кольцо с бирюзой. Кожа у него стала бледно-желтой, а глаза - совсем темными и мечтательными. Черные волосы заметно посеребрились у висков. Он вязал. Толстые пальцы медленно шевелили длинные костяные спицы. Грек не сразу заметил друга. Потом, когда Сингер встал прямо против него, он благодушно улыбнулся, не выказав ни малейшего удивления, и протянул свою руку с кольцом. Сингер почувствовал такую робость и смущение, каких еще никогда не испытывал. Он сел возле кровати и сложил руки на краешке покрывала. Глаза его не отрываясь смотрели в лицо другу: он был смертельно бледен. Роскошное одеяние Антонапулоса его поразило. Он сам посылал ему эти вещи в разное время, но не представлял себе, как они будут выглядеть вместе. Грек стал еще громадное, чем он его помнил. Под шелковой пижамой были видны огромные дряблые складки живота. Голова на белой подушке выглядела гигантской. Лицо его дышало безмятежным покоем, и казалось, он едва замечает присутствие Сингера. Сингер несмело поднял руки и заговорил. Его сильные, умелые пальцы складывали знаки с заботливой точностью. Он говорил о холодной зиме и о долгих месяцах разлуки. Он вспоминал далекое прошлое, кошку, которая умерла, ювелирную лавку, место, где он теперь жил. При каждой паузе Антонапулос милостиво кивал головой. Сингер рассказывал о четырех своих знакомых и об их долгих бдениях у него в комнате. Глаза друга были влажными, темными, и Сингер видел в них свои маленькие квадратные отражения, которые он замечал там и раньше множество раз. Горячая кровь снова прилила к его щекам, и руки задвигались быстрее. Он долго рассказывал о черном докторе, о том, другом, с дергающимися усами, и о девушке. Его руки все торопливее и торопливее складывали слова. Антонапулос важно кивал. Сингер жадно наклонялся к нему: он глубоко вздыхал, и в глазах его стояли светлые слезы. Вдруг Антонапулос медленно прочертил в воздухе круг своим пухлым указательным пальцем. Палец сделал круг в сторону Сингера и потом ткнул его в живот. По лицу толстого грека расплылась улыбка, и он высунул большой розовый язык. Сингер засмеялся, и руки его заплясали с бешеной скоростью. Плечи у него дрожали от смеха, а голова беспомощно откинулась назад. Он сам не знал, чему смеется. Антонапулос завращал глазами. Сингер продолжал закатисто хохотать, пока у него не сперло дыхание и не задрожали пальцы. Он ухватился за руку друга, чтобы почувствовать опору и успокоиться. Хохот у него теперь вырывался отрывисто, спазмами, как икота. Антонапулос первый принял серьезный вид. Его маленькие пухлые ступни вылезли из-под покрывала. Улыбка сошла с лица, и он стал капризно лягать одеяло. Сингер поспешно поправил постель, но Антонапулос нахмурился и царственным жестом подозвал проходившую по палате сиделку. Когда она расправила одеяло по его вкусу, толстый грек так величественно наклонил голову, что его кивок скорее напоминал благословение, чем благодарность за услугу. Потом он снова важно повернулся к своему другу. Разговаривая, Сингер не чувствовал, как бежит время. Но когда сиделка принесла Антонапулосу на подносе ужин, он сообразил, что уже поздно. В палате зажгли электричество, и за окнами потемнело. Перед другими больными тоже поставили подносы с ужином. Все отложили свою работу (кое-кто плел корзины, другие мастерили что-то из кожи или вязали) и вяло принялись жевать. Рядом с Антонапулосом все они казались очень больными и бесцветными. Многим не мешало бы постричься, да и одеты они были в ветхие серые ночные рубахи с разрезом на спине. Они с удивлением глазели на двух глухонемых. Антонапулос поднял крышку на своей тарелке и внимательно обследовал еду. Это была рыба с овощным гарниром. Он взял руками рыбу и поднес поближе к свету, чтобы получше ее разглядеть. Потом с аппетитом принялся есть. Во время ужина он показывал Сингеру своих соседей по палате. Ткнув рукой в сторону какого-то человека в углу, он скорчил гримасу отвращения. Тот в ответ зарычал на него. Грек рукой показал Сингеру одного юношу, заулыбался ему, закивал и замахал пухлой рукой. Сингер был слишком счастлив, чтобы чувствовать неловкость. Но все же, чтобы отвлечь приятеля, он взял свои свертки и положил на кровать. Антонапулос развернул пакеты, но киноаппарат его нисколько не заинтересовал. Он снова принялся за ужин. Сингер написал сиделке записку, объяснив насчет киноаппарата. Она вызвала врача-практиканта, а тот в свою очередь - доктора. Все трое посовещались, с любопытством поглядывая на Сингера. Новость дошла до больных, и они стали возбужденно приподниматься со своих подушек. Один Антонапулос был невозмутим. Сингер заранее научился крутить кинокартины. Он поставил экран так, чтобы его было видно всем больным. Потом запустил в ход проекционный аппарат и стал крутить пленку. Сиделка собрала подносы с посудой, и свет в палате выключили. На экране замелькала комическая мультипликация с Мики-Маусом. Сингер следил за лицом своего друга. Сначала Антонапулос был поражен. Он приподнялся, чтобы лучше видеть, и совсем встал бы с кровати, если бы его не удержала сиделка. Потом, сияя, он впился глазами в экран. Сингер видел, что другие больные переговариваются и тоже смеются. Из коридора появились санитары и сиделки, вся палата пришла в движение. Когда Мики-Маус кончился, Сингер пустил мультипликацию о приключениях бывалого моряка. Когда кончилась и она, он решил, что на первый раз развлечений достаточно, и включил свет. В палате воцарился покой. Когда врач-практикант спрятал аппарат под кровать Антонапулоса, Сингер заметил, что его друг исподтишка обводит глазами больных, проверяя, все ли сознают, что эта вещь принадлежит ему. Сингер снова заговорил. Он знал: скоро его попросят уйти, но мыслей накопилось много, и он боялся, что не успеет их высказать в такое короткое время. Он, лихорадочно спеша, старался выговориться. В палате лежал старик, голова у него тряслась после паралича, и он беспомощно дергал себя за седые бровки. Сингер позавидовал этому старику - ведь он каждый день проводит рядом с Антонапулосом. Сингер с радостью поменялся бы с ним местами. Грек стал шарить у себя на груди. Он достал медный крестик, который раньше носил на грязной веревочке. Теперь крест висел на шелковой красной ленте. Сингер вспомнил свой сон и рассказал его другу. Он так торопился, что иногда даже путался в знаках, и ему приходилось, встряхнув руками, начинать все сначала. Антонапулос следил за ним своими темными сонными глазами. Неподвижная фигура в дорогих ярких одеждах напоминала мудрого короля из легенды. Дежурный врач продлил Сингеру время свидания на целый час... Но в конце концов он, протянув худую волосатую кисть, показал на часы. Больные укладывались на ночь. Рука Сингера замерла в воздухе. Он схватил друга за плечо и пристально заглянул ему в глаза, как делал дома каждое утро, когда они расставались перед работой. Наконец он, пятясь, вышел из палаты. В дверях его руки судорожно простились с другом, а потом сжались в кулаки. В лунные январские вечера Сингер, если только он не был чем-нибудь занят, по-прежнему бродил по улицам города. Судачили теперь о нем напропалую. Старая негритянка рассказывала кому ни попадя, что немой знает все повадки духов с того света. Один рабочий на сдельщине утверждал, будто служил с немым на фабрике в этом же штате, и бог знает что о нем плел. Богатые думали, что Сингер богат, а бедные считали его таким же бедняком, как они сами. А так как опровергнуть эти слухи было некому, они обрастали чудесами и обретали правдоподобие. Каждый рисовал немого таким, каким ему хотелось его видеть. 8 Почему? Вопрос этот всегда занимал Бифа, и его мысль работала над ним незаметно, как работает сердце. О чем бы он ни размышлял - о людях, о вещах или об идеях, - вопрос "почему?" не оставлял его в покое. В полночь, на рассвете, среди бела дня. Думал ли он о Гитлере и о слухах, что будет война. О ценах на свиной окорок и о налоге на пиво. Но особенно занимала его загадочная персона немого. Почему, например, Сингер куда-то ездил на поезде, а когда его спрашивали, где он был, делал вид, будто не понял вопроса? И почему все упорно думают, что немой именно такой, каким они хотят, чтобы он был, хотя скорее всего тут происходит весьма странная ошибка? Сингер сидел за столиком посреди зала три раза в день. Ел все, что ему подавали, кроме капусты и устриц. В неблагозвучной разноголосице толпы только его не было слышно. Он больше всего любил нежную зеленую фасоль и аккуратно накалывал стручки на вилку. А подливку подбирал сухариками. Биф размышлял и о смерти. С ним произошел удивительный случай. Однажды, роясь на полочке в ванной, он обнаружил флакон цветочной воды - он его не заметил, когда отдавал Люсиль косметику покойной Алисы. Он задумчиво подержал флакон одеколона в руке. Прошло четыре месяца, как она умерла, - и каждый месяц казался ему долгим и свободным для досуга, как год. Он редко думал об Алисе. Биф откупорил флакон. Стоя без рубашки перед зеркалом, он подушил свои темные, заросшие волосами подмышки. И, почувствовав запах, замер, а поглядев в зеркало и тайно обменявшись взглядом со своим отражением, застыл в неподвижности. Он был оглушен воспоминаниями, которые вызвал этот запах, не потому что они были так уж явственны, а потому, что они сразу свели воедино длинную вереницу лет и придали всему течению жизни законченность. Биф потер нос и взглянул на себя в профиль. Граница между жизнью и смертью. Он словно ощутил каждую прожитую с Алисой минуту. Теперь их совместная жизнь обрела такую цельность, какую может иметь только прошлое. Биф резко отвернулся от зеркала. Спальню он отделал заново. Теперь она принадлежала ему целиком. Раньше она была неопрятной, убогой, с дешевыми потугами на шик. На веревке, протянутой через комнату, постоянно сохли чулки и дырявые розовые трусики из вискозы. Железная кровать облупилась, проржавела и была украшена несвежими кружевными подушечками. Тощий кот-мышелов вечно пробирался сюда, наверх, выгибая спину, и тоскливо терся о плевательницу. Все это он переменил. Вместо железной кровати поставил раскладной диван. На полу расстелил толстый красный ковер и купил кусок красивой ярко-синей материи - завесить стену, на которой было больше всего трещин. Он стал топить камин и следил, чтобы там всегда лежали сосновые поленья. Над камином повесил маленькую фотографию Бэби и цветную картинку, изображавшую мальчика в бархатном костюме с мячом в руках. В ящике со стеклянной крышкой хранились собранные им достопримечательности: коллекция бабочек, редкостный наконечник стрелы, занятный обломок камня, напоминавший человеческий профиль. На диване лежали синие шелковые подушки, и он попросил у Люсиль швейную машину, чтобы сшить темно-красные шторы на окна. Он любил свою комнату. Она была обставлена богато, но не кричаще. На столе стояла маленькая японская пагода со стеклянными подвесками, которые таинственно и гармонично позванивали на сквозняке. В этой комнате ничто ему не напоминало Алису. Но он часто откупоривал цветочную воду и прикасался пробкой к мочкам ушей и к запястьям. Запах смешивался с медленным потоком воспоминаний. В нем крепло ощущение прошлого. Воспоминания выстраивались с почти архитектурной стройностью. В ящике, где хранились его сувениры, он нашел старые фотографии, снятые еще до свадьбы. Алиса в поле среди маргариток, Алиса с ним на реке в лодке. Среди сувениров была большая костяная шпилька для волос, принадлежавшая его матери. В детстве он любил смотреть, как она расчесывает и закалывает свои длинные черные волосы. Ему казалось, что шпильки выгнуты по форме женской фигуры, и он часто играл ими, как в куклы. В ту пору у него была коробка от сигар, полная обрезков материи. Он любил щупать яркие красивые ткани и часами просиживал со своими тряпочками под кухонным столом. Но когда ему исполнилось шесть лет, мать отняла у него любимые тряпки. Это была высокая, могучая женщина с не по-женски развитым чувством долга. Она любила его больше всех. Даже теперь она иногда ему снилась. И он никогда не снимал с пальца ее стертого обручального кольца. Рядом с цветочной водой он нашел в ванной бутылку лимонной жидкости для волос. Алиса всегда полоскала ею голову. Как-то раз он попробовал это средство сам. От лимона его темные с проседью волосы стали густыми, пушистыми. Ему это понравилось. Он отказался от масла, которое втирал против облысения, и стал полоскать волосы лимоном. Он перенял некоторые причуды Алисы, над которыми прежде посмеивался. Почему? По утрам негр-официант Луис подавал ему в постель кофе. Нередко он целый час просиживал в кровати, откинувшись на подушки, и не торопился встать и одеться. Курил сигару, рассматривал солнечные узоры на стене и задумчиво тер указательным пальцем впадины между длинными, кривыми пальцами ног. Он вспоминал. Но с полудня и до пяти часов утра он работал внизу. И весь день в воскресенье. Дело перестало приносить прибыль. В ресторане часами бывало пусто. Однако в обед и по вечерам набиралось много народу, и, стоя за кассой, он каждый день видел сотни знакомых лиц. - О чем вы постоянно думаете? - спросил его Джейк Блаунт. - Вид у вас как у еврея, попавшего в лапы к немцам. - А во мне одна восьмая еврейской крови, - сказал Биф. - Дед матери был евреем из Амстердама. Но вся остальная родня, насколько я знаю, шотландско-ирландская. Разговор происходил в воскресенье утром. Посетители, развалясь, сидели за столиками. Пахло табачным дымом, шуршали газеты. Какая-то компания в угловой кабинке играла в кости, но без шума. - Где Сингер? - спросил Биф. - Вы сегодня к нему не пойдете? Лицо Блаунта потемнело; он насупился и выпятил подбородок. Неужели эти двое поссорились? Да, но как может поссориться немой? Однако с усачом это уже бывало. Блаунт иногда болтался здесь с таким видом, будто хотел что-то в себе побороть. Но потом все же уходил, в конце концов всегда уходил, после чего они с Сингером возвращались и Блаунт говорил без умолку. - Хорошая у вас жизнь. Стоите за кассой, загребаете деньгу, и горя вам мало. Биф не обиделся. Он тяжело оперся на локти и прищурил глаза. - Давайте как-нибудь поговорим серьезно. Чего вы, в сущности, хотите? Блаунт хлопнул ладонью по стойке. Руки у него были теплые, мясистые и шершавые. - Пива. И вон тот пакетик крекера с сыром и фисташковой начинкой. - Да я не о том, - сказал Биф. - Ладно. Отложим этот разговор. Человек этот был для него загадкой. Он то и дело менялся. Блаунт по-прежнему насасывался, как губка, но спиртное не валило его с ног, как некоторых. Веки у него часто бывали красные, и он то и дело пугливо озирался через плечо. Голова на худой шее выглядела огромной, увесистой. Он был из той породы людей, над которыми потешается детвора и которых норовят искусать собаки. Но когда над ним смеялись, он обижался всерьез и крикливо отругивался, как рыжий в цирке. Он вечно подозревал" что его хотят поднять на смех. Биф задумчиво покачал головой. - Послушайте, чего вы держитесь за этот ваш балаган? - сказал он. - Не можете найти работу получше? Хотите, я вас найму на полдня? - Господи Иисусе! Вот еще! Стану я торчать тут за кассой! Хоть посулите мне всю вашу вонючую забегаловку со всеми ее потрохами. Ну и тип! Терпежу никакого с ним не хватит. Недаром у него нет друзей: никто с ним не может ужиться. - Не валяйте дурака, - сказал Биф. - Я говорю серьезно. Подошел посетитель, протянул чек. Биф дал ему сдачу. В ресторане было по-прежнему тихо. Блаунту не сиделось на месте. Биф чувствовал, что этого оглашенного куда-то тянет, но хотел его удержать. Он достал с полки за баром две первосортные сигары и предложил Блаунту покурить. Из осторожности он избегал задавать ему вопросы, но в конце концов все же спросил: - Если бы вы могли выбрать эпоху, когда родиться, какую бы вы выбрали? Блаунт широким влажным языком облизнул усы. - Если бы у вас был выбор - околеть или никогда больше не задавать вопросов, что бы вы предпочли? - Нет, правда, - настаивал Биф. - Над этим стоит подумать. Склонив голову набок, он поглядел вниз вдоль своего длинного носа. Он любил разговоры на эту тему. Лично его привлекала эпоха Древней Греции. Бродить в сандалиях по берегу синего Эгейского моря. В свободных одеждах, перепоясанных на талии. Дети. Мраморные бани и созерцание в храмах... - Может быть, у инков. В Перу. Биф окинул его взглядом, словно раздевая донага. Он представил себе Блаунта цветущим, красновато-коричневым от загара, с молодым, безволосым лицом и золотым браслетом, украшенным драгоценными камнями, выше локтя. Стоило ему закрыть глаза, и Блаунт превратился в настоящего инка. Но когда он снова на него поглядел, инк сразу исчез. Мешали нервно вздрагивающие усы, нелепые на этом лице, манера дергать плечом, адамово яблоко на худой шее, мешковатые штаны. Да и многое другое. - А может, что-нибудь около 1775 года. - Да, в то время хорошо было жить, - согласился Биф. Блаунт стал неловко переступать с ноги на ногу. Лицо у него было грубое и тоскливое. Ему не терпелось уйти. Но Биф был настороже и его задержал. - Скажите, чего ради вы вообще приехали в этот город? Он тут же понял, что задал бестактный вопрос, и выругал себя. Однако и в самом деле чудно, как этот человек мог осесть в таком городе. - Клянусь богом, не знаю. Они молча постояли вдвоем, облокотясь на стойку. В углу бросили играть в кости. Первый заказанный обед - утку по-лонгайлендски - подали управляющему универмагом. Радио не было настроено и передавало сразу церковную проповедь и джаз. Блаунт вдруг нагнулся к Бифу и потянул ноздрями воздух. - Духи? - Лосьон для бритья, - с достоинством объяснил Биф. Дольше удерживать Блаунта он не мог. Парень торопился уйти. Позже он появится с Сингером. Так бывало всегда. Ему хотелось вызвать Блаунта на откровенный разговор, тогда он, может, поймет то, что сейчас для него загадка. Но Блаунт не желал разговаривать по душам ни с кем, кроме немого. Даже странно. - Спасибо за сигару, - сказал Блаунт. - Еще увидимся. Пока. Биф поглядел, как Блаунт направляется к выходу своей раскачивающейся, матросской походкой. А потом принялся за неотложные дела. Осмотрел выставку в витрине. На стекло было наклеено сегодняшнее меню, а под ним для привлечения посетителей поставили дежурный обед со всем, что к нему полагалось. Выглядело все это прескверно. Даже противно было смотреть. Утиное сало натекло в клюквенный соус, а в сладкое попала муха. - Эй, Луис! - крикнул Биф. - Убери-ка это все из окна. И принеси мне красную глиняную миску и фрукты. Он постарался разложить фрукты покрасивее, подбирая их по цвету и по форме. В конце концов он остался доволен убранством витрины. Потом зашел на кухню и побеседовал с поваром. Приподнял крышки кастрюль и понюхал пищу, правда без особого интереса. Эту часть работы раньше выполняла Алиса. Заходить на кухню он не любил. Нос у него вытянулся, когда он заметил сальную раковину с не убранными из нее отбросами. Он выписал меню и заказы на следующий день, с облегчением вышел из кухни и снова занял свой пост за кассой. По воскресеньям к нему приходили обедать Люсиль и Бэби. Девочка очень подурнела. На голове у нее все еще была повязка, и доктор запретил снимать ее весь месяц. Марлевый бинт вместо золотых кудрей придавал ее головке какой-то общипанный вид. - Поздоровайся с дядей Бифом, деточка, - подтолкнула ее Люсиль. Бэби вдруг раскапризничалась. - Поздоровайся с дядей Бифом, деточка! - передразнила она мать. Когда Люсиль захотела снять с нее нарядное пальтишко, она стала отбиваться. - Будь паинькой, - уговаривала Люсиль. - Надо снять пальто, не то схватишь воспаление легких, когда мы выйдем. Будь паинькой... Биф вмешался в спор. Он отвлек Бэби шариком сладкой жевательной резинки и снял с нее пальто. Ее платьице смялось во время борьбы с Люсиль. Биф одернул его так, чтобы кокетка ровно лежала на груди. Перевязал пояс и расправил бант. Потом похлопал Бэби по попке. - А у нас сегодня клубничное мороженое, - сообщил он. - Бартоломью, из тебя бы вышла прекрасная мать. - Спасибо. Вот это комплимент, - сказал Биф. - Мы с ней сейчас были в воскресной школе. Бэби, прочти дяде Бифу стих из Библии, который ты для него выучила. Ребенок дулся. - Иисус плакал, - в конце концов проронила она. Презрение, которое она вложила в эти два слова, делало поведение Иисуса крайне предосудительным. - Хочешь повидать Луиса? - спросил Биф. - Он там, на кухне. - Хочу Вилли! Хочу слушать, как Вилли играет на гармонике. - Бэби, детка, ты нарочно себя изводишь, - оборвала ее Люсиль. - Сама знаешь, что Вилли нет. Вилли посадили в тюрьму. - Но Луис тоже умеет играть на гармонике, - вмешался Биф. - Ступай скажи ему, чтобы достал мороженое и сыграл тебе что-нибудь. Бэби отправилась на кухню, слегка волоча ножку. Люсиль положила шляпу на стойку. В глазах у нее стояли слезы. - Ты ведь знаешь, я всегда говорю: если ребенок чистый, ухоженный, хорошенький, тогда он и ласковый, и способный. Но если ребенок грязный и уродливый, ничего хорошего от него не жди. Я вот к чему: Бэби стыдится, что потеряла свои кудри, и этой повязки на голове и потому выкамаривает почем зря. Не хочет учиться декламации и вообще ничего делать не желает. Так переживает, так переживает, просто сладу с ней нет. - Если ты не будешь к ней постоянно цепляться, она придет в себя. Наконец он усадил их в кабинку возле окна. Люсиль ела утку, а Бэби подали