лько здесь платят? - Да в среднем, пожалуй, десять-одиннадцать долларов в неделю, но время от времени фабрики, как водится, простаивают. Почему вы спрашиваете? Хотите получить на фабрике работу? Джейк сунул кулак себе в глаз и сонно его протер. - Еще не знаю. Может - да, может - нет. - Он расстелил на стойке газету и ткнул пальцем в объявление, которое только что прочел. - Думаю сходить туда и разузнать, что к чему. Бреннон прочел и задумался. - Ага, - сказал он наконец. - Я эту петрушку видел. Не бог весть что... парочка аттракционов - карусель и качели. Негры, рабочие и дети их обожают. И все это передвигается с одного городского пустыря на другой. - Расскажите, как мне туда попасть. Бреннон подошел с ним к двери и показал дорогу. - Вы утром пошли с Сингером к нему домой? Джейк кивнул. - Что вы о нем скажете? Джейк прикусил губу. Лицо немого стояло у него перед глазами как живое. Словно лицо друга, которого он давно знал. Джейка не оставляла мысль об этом человеке с тех пор, как он от него вышел. - Я даже не знал, что он немой, - помолчав, сказал он. Он снова зашагал по пустой раскаленной улице. Но шел он теперь не как чужой, попавший в незнакомый город. Он, казалось, кого-то искал. Вскоре он очутился в одном из фабричных районов на берегу реки. Улицы тут были узкие, немощеные и уже не безлюдные. Ватаги оборванных, тощих ребятишек играли, громко перекликаясь друг с другом. Двухкомнатные неотличимые друг от друга хибары подгнили, но так и стояли некрашеные. Кухонная вонь смешивалась с вонью сточных канав и уличной пылью. Слышалось негромкое шуршание водопадов в верховье реки. Люди молча стояли в проемах дверей и сидели на приступках. Они поворачивали к Джейку желтые непроницаемые лица. Он отвечал им взглядом широко открытых карих глаз. Шел он как-то подергиваясь и то и дело отирал рот тыльной стороной волосатой руки. В конце Уиверс-лейн на целый квартал тянулся пустырь. Когда-то тут была свалка автомобильного лома. На земле до сих пор валялись ржавые части и выдранные из мотора трубки. В углу пустыря стоял прицеп, а рядом - карусель, полуприкрытая брезентом. Джейк медленно подошел поближе. Перед каруселью топтались две девчонки в комбинезонах. Возле них, сдвинув колени, сидел на ящике в лучах заходящего солнца негр. В одной руке он держал пакетик с растаявшими шоколадками. Джейк смотрел, как он лениво запускает пальцы в шоколадную кашу и облизывает их. - Кто тут заведует этим делом? Негр сунул два липких пальца в рот и провел по ним языком. - Такой рыжий, - сказал он, слизнув шоколад. - Вот и все, начальник, что я знаю. - А где он сейчас? - Да вон там, за большим фургоном. Джейк на ходу снял галстук и сунул его в карман. На западе садилось солнце. Над черной линией крыш алело небо. Владелец аттракционов стоял в одиночестве и курил. Рыжие волосы торчали пружинками у него на макушке; он поглядел на Джейка серыми водянистыми глазами. - Вы тут хозяин? - Угу. Паттерсон моя фамилия. - Я насчет работы. Утром прочел ваше объявление. - Ага. Новички мне не нужны. Мне нужен опытный механик. - Опыт у меня большой, - сказал Джейк. - А вы кем работали? - Ткачом, наладчиком. Работал в гаражах и на автосборке. Самые разные вещи делал. Паттерсон повел его к полунакрытой карусели. При свете заходящего солнца неподвижные деревянные лошадки имели странный, причудливый вид. Они замерли на скаку, пронзенные тускло позолоченными брусьями. У лошадки рядом с Джейком была трещина в деревянном облезлом крупе, а с закатившихся глаз - слепых и обезумевших - облетела краска. Джейку казалось, что эта мертвая карусель может привидеться только в пьяном сне. - Мне нужен опытный механик, чтобы он мог пускать все это в ход и содержать машины в порядке, - сказал Паттерсон. - Это я смогу. - Тут надо работать за двоих, - объяснял хозяин. - Самому заправлять всеми аттракционами. Кроме ухода за механизмами, надо следить за порядком. Проверять, чтобы у всех были билеты. И чтобы это были наши билеты, а не с какой-нибудь танцульки. Все хотят покататься на лошадках - просто удивляешься, как ловчат негры, чтобы вас обставить, когда у них нет денег. За ними надо следить в оба" Паттерсон подвел его к механизму внутри лошадиного круга и стал показывать разные его части. Он опустил рычаг, и заводная музыка тонко задребезжала. Окружавшая их деревянная кавалькада, казалось, отгораживала их от внешнего мира. Когда лошадки остановились, Джейк стал задавать вопросы и сам пустил в ход механизм. - Парень, который у меня работал, уволился, - сказал Паттерсон, когда они снова вышли на лужайку. - А я терпеть не могу обучать новых людей. - Когда мне приступать? - Завтра после обеда. Мы работаем шесть раз в неделю. С четырех дня до двенадцати ночи. Вам надо прийти около трех и помочь запустить аттракционы. И после закрытия надо еще час, чтобы все убрать. - А как насчет платы? - Двенадцать долларов. Джейк кивнул, и Паттерсон протянул ему мертвенно-белую вялую руку с грязными ногтями. Когда он ушел с пустыря, было уже поздно. Ядовито-голубое небо побледнело, и на востоке появилась белая луна. Сумерки смягчали силуэты домов. Джейк не пошел прямо на Уиверс-лейн, а покружил по соседним улицам. Какие-то запахи, какие-то отдаленные голоса то и дело заставляли его резко останавливаться у пыльной обочины. Он бродил наугад, бесцельно сворачивая то вправо, то влево. Голова у него была легкая-легкая, словно сделанная из тонкого стекла. В нем происходил какой-то химический процесс. Пиво и водка, которые он в таких количествах поглощал, вызвали в его организме реакцию. Его сшибало с ног опьянение. Улицы, казавшиеся такими мертвыми, вдруг ожили. Неровная полоска травы, окаймлявшая тротуар, поднималась навстречу шагавшему по ней Джейку к самому его лицу. Он сел на траву и прислонился спиной к телефонному столбу. Потом он устроился поудобнее, скрестив по-турецки ноги, и стал разглаживать кончики усов. В голове у него возникли слова, и он мечтательно произнес их вслух: - Протест - самый драгоценный цветок нищеты. Это точно. Поговорить было приятно. Звук собственного голоса доставлял ему удовольствие. Ему будто вторило эхо, оно долго звучало в воздухе, как если бы каждое слово произносилось дважды. Джейк проглотил слюну, облизнул пересохшие губы и заговорил снова. Ему вдруг захотелось вернуться в тихую комнату немого и высказать бродившие в нем мысли. Странная охота поговорить с глухонемым! Но одному ему было тоскливо. С наступлением вечера улица потускнела. Иногда мимо него по узкому тротуару шагали мужчины, монотонно перебрасываясь словами; каждый их шаг поднимал облачко пыли. Пробегали парами девушки, прошла мать с ребенком на плече. Джейк тупо посидел, не двигаясь, а потом поднялся на ноги и побрел дальше. На Уиверс-лейн было темно. Керосиновые лампы бросали желтые дрожащие пятна света из проемов дверей и окон. В некоторых домах был полный мрак - семья сидела на крылечке, довольствуясь лишь отблеском света от соседей. Из окна высунулась женщина и выплеснула ведро помоев прямо на улицу. Несколько капель попало Джейку на лицо. Иногда из глубины дома доносились визгливые, сердитые голоса. Но обычно слышно было только мерное поскрипывание качалки. Джейк остановился возле крыльца, где сидели трое мужчин. Из дома на них падал бледно-желтый свет лампы. Двое были в рабочих комбинезонах, без рубашек и босиком. Один был высокий и какой-то развинченный. У другого, щуплого, в углу рта гноилась болячка. Третий, в рубашке и брюках, держал на коленях соломенную шляпу. - Эй, - окликнул их Джейк. Все трое повернули к нему застывшие, покрытые нездоровой бледностью лица фабричных рабочих. Они что-то пробормотали, но даже не пошевелились. Джейк вынул из кармана пачку табака и пустил по кругу. Он сел на нижнюю ступеньку и разулся. Остывшая, влажная земля приятно холодила подошвы. - Работаете? - Ага, - сказал человек в соломенной шляпе. - Почти все время. Джейк поковырял грязь между пальцами ног. - Во мне ищет выхода слово божие, - сказал он. - Хочу кому-нибудь его передать. Мужчины улыбнулись. С другой стороны улочки донеслось женское пение. Табачный дым низко висел над ними в неподвижном воздухе. Проходивший по улице мальчонка остановился и расстегнул ширинку, чтобы помочиться. - За углом там навес, и сегодня - воскресенье, - помолчав, сказал щуплый. - Можете туда пойти и проповедовать слово божие сколько душе угодно. - Да не та у меня проповедь. Лучше. Я хочу рассказать правду. - О чем? Джейк пососал ус, не отвечая. Помолчав, он сказал: - У вас тут забастовки бывают? - Раз была, - ответил высокий. - Была тут у них эта самая забастовка лет шесть назад. - Ну и что? Человек с болячкой на губе пошаркал подошвами и бросил на землю окурок. - Да ничего... Просто бросили работу, потому что хотели получать двадцать центов в час. На это пошло человек триста. Болтались целый день по улицам, и все. Тогда фабрика послала грузовики, и через неделю в городе было полно людей, согласных на любую работу. Джейк повернулся к ним лицом. Рабочие сидели на две ступеньки выше его, и ему пришлось закинуть голову, чтобы заглянуть им в глаза. - А вас это не бесит? - спросил он. - То есть как это - бесит? Жила на лбу у Джейка налилась и побагровела. - Господи спаси! Вот так - бесит, понимаешь, б-е-с-и-т! - рявкнул он прямо в их недоумевающие бескровные лица. За спинами рабочих через открытую дверь был виден весь дом. В проходной комнате стояли три кровати и умывальник. В дальней босая женщина спала, сидя на стуле. С одной из неосвещенных веранд по соседству доносились переборы гитары. - Я и сам из тех, кто приехал на грузовике, - сказал высокий. - Это ничего не меняет. То, что я вам хочу объяснить, просто и понятно. Ублюдки, которым принадлежит эти фабрики, - миллионеры. А вот чесальщики, мойщики и все, кто стоит за ткацкими и прядильными станками, с трудом вырабатывают столько, чтобы у них не сводило кишки. Ясно? Вот когда ты идешь по улице и видишь голодных, изнуренных людей и рахитичную детвору, разве тебя это не бесит? Неужели же нет? Лицо Джейка потемнело, губы вздрагивали. Те трое смотрели на него с опаской. Потом человек в соломенной шляпе расхохотался. - Ладно, можешь ржать. Сиди тут и лопайся от смеха. Мужчины смеялись легко, от души, как всегда смеются трое над кем-нибудь одним. Джейк, смахнув пыль со своих ступней, надел туфли. Кулаки его были крепко сжаты, а рот свела злая усмешка. - Смейтесь, больше вы ни на что не годны. Так и будете скалить зубы, пока не подохнете!.. Он надменно зашагал по улице и еще долго слышал за спиной их смех и оскорбительные выкрики. Главная улица была ярко освещена. Джейк послонялся по перекрестку, позвякивая мелочью в кармане. Голова у него болела, и, хотя ночь стояла жаркая, тело его тряс озноб. Он вспомнил о немом, и ему захотелось сейчас же к нему пойти и посидеть возле него. Во фруктово-кондитерской лавке, где он днем покупал газету, он приглядел корзинку с фруктами, обернутую в целлофан. Грек за прилавком сказал, что цена ей шестьдесят центов, поэтому, когда Джейк заплатил, у него осталась одна десятицентовая монетка. Но стоило ему выйти из лавки, как ему показалось нелепым нести такой подарок здоровому мужчине. Из-под целлофана высовывалось несколько виноградин, и он с жадностью их съел. Сингер был дома. Он сидел у окна над шахматной доской. Комната была такой же, какой оставил ее Джейк: вентилятор включен и кувшин с холодной водой под руками. На кровати лежали панама и бумажный пакет - как видно, немой недавно вернулся. Коротким кивком он указал Джейку на стул напротив и сдвинул шахматную доску в сторону. Потом он откинулся назад, засунул руки в карманы и посмотрел на Джейка, словно спрашивая взглядом, что произошло с ним за то время, что они не виделись. Джейк поставил фрукты на стол. - На сегодняшний день лозунг был такой: "Ступай в мир, найди осьминога и надень на него носки". Немой улыбнулся, но Джейк так и не понял, дошла ли до него шутка. Сингер с удивлением посмотрел на фрукты, а потом снял с них целлофановую обертку. Когда он перебирал фрукты, на лице его было какое-то особенное выражение. Джейк пытался его разгадать - и не мог. Но вдруг Сингер широко улыбнулся. - Я сегодня получил работу при аттракционах. Буду пускать карусель. Немой, видно, ничуть не удивился. Он подошел к стенному шкафу и вынул бутылку вина и два стакана. Они молча выпили. Джейку казалось, что он никогда еще не бывал в такой тихой комнате. Свет над головой причудливо преломил его отражение в огнистом стакане с вином, который он держал перед собой, - такие карикатуры на себя - яйцевидное сплюснутое лицо с усами, торчащими чуть не до ушей, - он не раз наблюдал на округлой поверхности кувшинов и оловянных кружек. Немой сидел напротив него и держал свой стакан обеими руками. Вино забродило у Джейка в жилах, и он почувствовал, что снова погружается в пеструю неразбериху опьянения. Усы его от возбуждения стали нервно подергиваться. Он наклонился всем корпусом вперед, упер локти в колени и уставился на Сингера требовательным взглядом. - Держу пари, что я в этом городе единственный сумасшедший. Я имею в виду - самый настоящий буйный псих, да и только, право слово. Вот и сейчас чуть было не ввязался в драку. Иногда мне кажется, что я и вправду ненормальный. Не пойму, так это или нет. Сингер пододвинул гостю вино. Джейк отпил из бутылки и потер макушку. - Понимаете, во мне сидят два человека. Один - образованный. Я сиживал в самых больших библиотеках страны. Читал. Без конца читал. Книги, в которых сказана настоящая, истинная правда. Тут в чемодане у меня книги Карла Маркса, Торстина Веблера [американский экономист и социолог (1857-1929)] и других писателей вроде этого. Я их без конца перечитываю и чем больше узнаю, тем больше бешусь. Я знаю в них каждое слово и на какой странице оно напечатано. Во-первых, я люблю слова: диалектический материализм, иезуитская уклончивость, теологическое пристрастие, - любовно и старательно выговаривал Джейк. Немой отер лоб аккуратно сложенным платком. - Но я вот что хочу сказать. Как быть человеку, когда он что-то знает, но не может объяснить другим? Сингер потянулся за стаканом Джейка, наполнил его до краев и сунул в покрытую ссадинами руку. - Напоить хочешь? - спросил Джейк, отдергивая руку, отчего на его белые брюки пролилось несколько капель вина. - Нет, лучше послушай. Куда ни глянь, повсюду подлость и продажность. И вот эта комната, и эта бутылка виноградного вина, и фрукты в корзине - все это продукты купли и продажи. Человек не может существовать, если он хотя бы пассивно не приемлет окружающей его подлости. Кто-то надрывается как вол за каждый глоток пищи, которую мы едим, и каждый клочок одежды, которую мы носим, но никто не желает об этом подумать. Все люди слепы, немы и тупоголовы - глупые, подлые существа. Джейк прижал кулаки к вискам. Мысли его разбегались в стороны, и он не мог их собрать. Ему хотелось дать волю своей ярости. Ему хотелось выбежать на людную улицу и затеять драку. Немой по-прежнему глядел на него терпеливо и участливо, а потом, вынув серебряный карандаш, старательно вывел на клочке бумаги: "Вы демократ или республиканец?" - и протянул записку через стол. Джейк смял бумажку в руке. Комната снова начала кружиться у него перед глазами, и он не смог ничего прочесть. Он не сводил глаз с лица немого, чтобы вернуть равновесие. Глаза Сингера, казалось, были единственной устойчивой точкой в этой комнате. Они были разноцветные, в янтарных, серых и светло-нефритовых крапинках. Джейк так долго в них вглядывался, что чуть было себя не загипнотизировал. У него пропала всякая охота бушевать, и он успокоился. Глаза, казалось, понимали все, что он хочет сказать, и что-то старались выразить в ответ. Немного погодя перестала кружиться и комната. - Вы-то понимаете, - пробормотал Джейк заплетающимся языком. - Вы знаете, что я думаю... Издалека донесся нежный, серебристый звон церковных колоколов. Лунный свет лег белой полосой на соседнюю крышу, а небо мягко, по-летнему синело. Было договорено без слов, что Джейк пробудет у Сингера несколько дней, пока не найдет себе комнату. Когда вино было допито, немой разложил на полу возле кровати тюфяк. Джейк лег, не раздеваясь, и мгновенно заснул. 5 Вдали от Главной улицы в одном из негритянских кварталов города одиноко бодрствовал в своей темной кухне доктор Бенедикт Мэди Копленд. Шел десятый час, и воскресный благовест уже смолк. И хотя ночь была душной, в пузатой дровяной печи горел неяркий огонь. Доктор Копленд сидел возле печки на жестком кухонном стуле, наклонившись вперед и подпирая голову длинными тонкими руками. На его лице лежали красные отсветы пламени из печных щелей; при этом освещении его губы на черной коже казались почти лиловыми, а седые волосы, облегавшие череп как шерстяная шапочка, отливали голубизной. Он давно сидел в такой позе. Даже глаза, мрачно устремленные в одну точку из-под серебряной оправы очков, не меняли выражения. Потом он хрипло откашлялся и поднял с пола книгу. В комнате было очень темно, и, чтобы различать буквы, доктору приходилось держать книгу возле самого огня. Сегодня он читал Спинозу. Ему трудно было постигать сложное хитросплетение мыслей и тяжелые фразы, но, читая, он ощущал за словами могучую, ясную цель и чувством доходил до понимания. Часто по ночам резкое дребезжание звонка нарушало его покой, и в приемной его дожидался пациент с переломом кости или раной от бритвы. Но сегодня вечером его никто не тревожил. Проводя долгие одинокие часы в темной кухне, он вдруг начинал медленно раскачиваться из стороны в сторону, а из горла его вырывался звук, напоминавший не то пение, не то стон. Вот как раз в такой момент и застала его Порция. Доктор Копленд заранее узнал о ее приходе. С улицы донеслись звуки гармоники, наигрывавшей блюз, и он сразу понял, что это играет его сын Вильям. Не зажигая света, он прошел через переднюю и отпер входную дверь. На веранду он не вышел, остановился в темной прихожей. Луна светила ярко, и тени Порции, Вильяма и Длинного отчетливо чернели на пыльной улице. Соседние дома выглядели убого. Дом доктора Копленда отличался от других зданий поблизости. Он был прочно выстроен из кирпича и оштукатурен. Небольшой палисадник был огорожен штакетником. Порция попрощалась с мужем и братом у калитки и постучалась в дверь веранды. - А почему это ты сидишь в темноте? Они прошли через темную приемную в кухню. - У тебя ведь такие шикарные электрические лампы - странно, почему ты вечно сидишь в темноте? Доктор Копленд ввернул лампочку над столом, и комната ярко осветилась. - Мне хорошо в темноте, - сказал он. Комната была голая, но чистая. На одном краю кухонного стола лежали книги и стояла чернильница, на другом - тарелка, вилка и ложка. Доктор Копленд сидел очень прямо, перекинув длинную ногу за ногу, и поначалу Порция тоже вела себя чинно. Отец и дочь были очень похожи - у обоих одинаково плоские широкие носы, одинаковые рот и лоб. Но по сравнению с отцом кожа у Порции выглядела совсем светлой. - Да у тебя тут изжариться можно, - сказала она. - По-моему, зря ты подкладываешь дрова, когда не готовишь. - Хочешь, перейдем в приемную? - предложил доктор Копленд. - Нет, не хочу ничего, посидим и тут. Доктор Копленд поправил на носу очки в серебряной оправе и сложил на коленях руки. - Как ты жила с тех пор, как мы не виделись? Ты и твой муж... и твой брат? Порция уселась поудобнее и скинула с ног лодочки. - Длинный, Вилли и я живем очень хорошо. - Вильям до сих пор с вами питается? - Конечно. Понимаешь, у нас ведь свой распорядок, свой уговор. Длинный платит за квартиру. Я за свои деньги на всех покупаю еду. А Вилли заведует церковными взносами, страховкой и субботними развлечениями. Мы трое соблюдаем распорядок, каждый вносит свою долю. Доктор Копленд сидел, опустив голову, и методично дергал свои длинные пальцы, хрустя суставами. Чистые манжеты спускались ниже запястья, тонкие кисти казались более светлыми, чем лицо, а ладони - бледно-желтыми. Руки свои доктор держал в безупречной чистоте, на них даже сморщилась кожа, словно их без конца терли щеткой и мочили в тазу с водой. - Чуть не забыла, тут я тебе кое-что принесла, - сказала Порция. - Ты небось еще не ужинал? Доктор Копленд тщательно произносил слова, словно процеживая каждый слог сквозь выпяченные тугие губы. - Нет, я еще не ел. Порция открыла бумажный кулек, который она, придя, положила на кухонный стол. - Я принесла тебе порядочную головку цветной капусты. Думала, не поужинать ли нам с тобой вместе? И кусок грудинки прихватила, одной зеленью ведь не наешься. Ты не против, если цветную капусту тушить прямо с мясом? - Мне все равно. - Ты все еще не ешь мяса? - Нет. По глубоко личным мотивам я вегетарианец, но если ты хочешь тушить капусту с мясом - пожалуйста. Порция, не надевая туфель, подошла к столу и стала аккуратно чистить овощи. - Господи, до чего же приятно ногам на этом полу. Ничего, если я так похожу, в одних чулках? А то лодочки ужас как жмут... - Не возражаю. Пожалуйста. - Ладно, тогда покушаем капустку и выпьем кофейку с кукурузной лепешкой. А себе я еще поджарю парочку ломтиков этой жирной грудинки. Доктор Копленд следил взглядом за Порцией. Она медленно двигалась по комнате в одних чулках, снимала со стены начищенные сковородки, раздувала огонь, отмывала капусту. Он приоткрыл рот, хотел что-то сказать, но снова сжал губы. Наконец он спросил: - Значит, вы с мужем и братом живете по общему плану? - Вот именно. Доктор Копленд подергал себя за пальцы и похрустел суставами. - А насчет детей планы у вас есть? Порция, не глядя на отца, сердито слила воду из кастрюльки с капустой. - Такие вещи, - сказала она, - я думаю, зависят только от бога. Больше они не разговаривали. Порция поставила капусту с мясом тушиться и сидела молча, свесив длинные руки между коленей. Голова доктора Копленда опустилась на грудь, словно он спал. Но он не спал; по лицу его то и дело пробегала нервная дрожь. Тогда он глубоко вздыхал, стараясь придать лицу спокойное выражение. В душной комнате запахло едой. В тишине часы на буфете тикали очень громко, и, оттого ли, что об этом был разговор, они будто монотонно твердили одно и то же слово: де-ти, де-ти... Он повсюду натыкался на кого-нибудь из этих детей - они голышом ползали по полу, играли в камешки, а те, что постарше, обнимались с девушками на темных улицах. Всех мальчиков подряд звали Бенедиктами Коплендами. А вот у девочек были разные имена: Бенни-Мэй, или Мэдибен, или Беннедейн-Медайн. Как-то он подсчитал: в его честь было названо больше дюжины ребят. Всю свою жизнь он выговаривал, втолковывал, убеждал. Вы не должны этого делать, объяснял он. Все основания к тому, чтобы этот шестой, или пятый, или девятый ребенок не появлялся на свет. Не нужно нам больше детей, нам нужны лучшие условия для тех, кто уже родился. Евгеника должна определять рождаемость у негритянской расы. Вот к чему он их призывал. Он объяснял им простыми словами одно и то же, и с годами это превратилось в гневную поэму, которую он знал наизусть. Он изучал этот вопрос и следил за развитием каждой новой теории. Он бесплатно раздавал своим пациентам противозачаточные средства. Он был первый и единственный врач в городе, который посмел хотя бы заговорить об этом. Давая противозачаточные средства, он объяснял, для чего они, давал и уговаривал. А потом принимал новорожденных, не менее четырех десятков в неделю. Их называли Мэдибен и Бенни-Мэй. Это был только один из неразрешимых вопросов. Только один. Всю свою жизнь он знал, для чего он работает. Он всегда знал, что призван учить свой народ. Целый день он ходил со своим саквояжем из дома в дом и рассказывал обо всем на свете. После долгого дня его одолевала мучительная усталость. Но вечерами, когда он открывал свою калитку, усталость проходила. Потому что тут его ждали Гамильтон, Карл Маркс, Порция и маленький Вильям. И Дэзи. Порция сняла с кастрюльки крышку и вилкой помешала капусту. - Отец... - начала она после долгого молчания. Доктор Копленд откашлялся и сплюнул в платок. Голос его прозвучал хрипло и сердито: - Что? - Давай больше не будем ссориться. - Мы и не ссорились, - сказал доктор Копленд. - Можно ссориться и без слов, - сказала Порция. - Мне всегда кажется, что мы только и делаем, что грыземся, даже когда оба молчим. У меня все время такое чувство. Честное слово. Каждый раз, когда я к тебе прихожу, меня это просто мучает. Давай уж больше ни из-за чего не ссориться. - Я-то никак не хочу с тобой ссориться. Мне очень обидно, что у тебя такое неприятное чувство, дочка. Она налила кофе без сахара и дала отцу. В свою чашку она положила несколько ложек сахара. - Я уже проголодалась, так что, наверное, поем с удовольствием. Пей свой кофе, а я тебе расскажу, что с нами недавно было. Теперь, когда уже все прошло, меня даже смех берет, но тогда, честное слово, нам было не до смеха. - Рассказывай, - сказал доктор Копленд. - Ну вот... Не так давно в город к нам приехал один очень представительный мужчина. Одет шикарно. Цветной. Назвался мистером Б.Ф.Мейсоном и сказал, что он из Вашингтона, округ Колумбия. Каждый день прогуливался в красивой яркой рубашке, с тросточкой. А вечерами ходил в кафе "Сосаети". И брал самую шикарную еду. Каждый божий раз бутылку джина и две свиных отбивных. Для всех у него улыбочка, девушкам низкий поклон, и даже дверь придерживал, когда они входят или выходят. Целую неделю старался всех обворожить. Люди даже удивляться стали и все спрашивали, откуда он взялся, такой богач. Но потом он осмотрелся немного и принялся за дело. - Порция вытянула губы и подула на блюдце с кофе. - Ты небось тоже читал в газетах про эти пензии для стариков от государства? Доктор кивнул. - Пенсии, - поправил он. - Ага, так вот он по этому делу и приехал. Будто бы от правительства из Вашингтона. От самого президента. Чтобы все записались на эти государственные пензии. По домам ходил, говорил, что надо внести доллар вступительных, а потом платить двадцать пять центов в неделю, и, когда тебе стукнет сорок пять, правительство будет выдавать тебе каждый месяц, всю твою жизнь, по пятьдесят долларов. Ну, конечно, все были до смерти рады. А кто вступал, тем он бесплатно давал фотографию президента с его собственноручной подписью. И рассказывал, что через полгода каждый член получит задаром костюм по форме этого клуба, который называется "Великая лига цветных пензионеров", и через два месяца каждый член получит оранжевую ленту с надписью ВЛЦП. Ну, знаешь, они ведь там любят эти буквы вместо названий. Ходил по домам со своей книжкой, и все вступали в члены. А он записывал в этой книжечке фамилии и собирал деньги. Каждую субботу принимал взносы. За три недели этот мистер Мейсон записал в члены столько людей, что в субботу уже не мог их всех обойти. Пришлось нанять помощников, чтобы они собирали взносы, - по человеку на каждые три или четыре квартала. Я по субботам тоже собирала деньги по соседству от нас и за каждый сбор получала по двадцать пять центов. Ну, Вилли, конечно, сразу вступил и записал нас с Длинным... - Действительно, я сам видел много фотографий президента в домах вашего района и теперь вспоминаю, что слышал фамилию Мейсон, - сказал доктор Копленд. - Он жулик? - Еще какой, - ответила Порция. - Кто-то решил разузнать про этого мистера Б.Ф.Мейсона, и его арестовали. Оказалось, что сам он всего-навсего из Атланты и отродясь не видел Вашингтона, округ Колумбия, а тем более - президента. Деньги он то ли спрятал куда-то, то ли прожил. И Вилли целых семь с половиной долларов, можно считать, выбросил на помойку. Доктор Копленд живо заинтересовался рассказом: - Вот что я и говорю, когда... - На том свете этого типа насадят на раскаленный вертел, - пообещала Порция. - Теперь это дело прошлое и нам, конечно, смешно. Хотя, в общем, смеяться тут особенно нечему. - Негритянский народ сам набивается, чтобы его распинали каждую пятницу, - сказал доктор Копленд. Руки у Порции задрожали, и она пролила кофе из блюдца. - Это ты о чем? - слизнув капли с руки, спросила она. - О том, что я все время вижу. Если бы я нашел хоть десяток негров, десять моих соплеменников с умом, характером и отвагой, которые согласились бы отдать все, что у них есть... Порция поставила блюдце на стол. - Да мы же говорили совсем про другое! - Ну, хотя бы четырех негров, - не унимался доктор Копленд. - Хотя бы вот вас: Гамильтона, Карла Маркса, Вильяма и тебя. Хотя бы четырех негров со способностями, характером... - У нас с Вилли и Длинным есть характер, - сердито перебила его Порция. - Жизнь у нас не такая уж сладкая, а мы, по-моему, неплохо втроем управляемся. Минуту они помолчали. Доктор Копленд положил очки на стол и прижал сморщенные пальцы к векам. - Ты все время говоришь "негр", - сказала Порция. - А это обидно. Раньше просто говорили "черномазый", и это было лучше. А вежливые люди - не важно, какая у них кожа, - всегда говорят "цветной". Доктор Копленд ничего не ответил. - Взять хотя бы нас с Вилли. Мы ведь не совсем цветные. Наша мать была очень светлая, и у нас обоих в жилах течет много крови белых людей. А Длинный - индеец. У него много индейской крови. Нельзя сказать, что мы настоящие цветные, и нам особенно обидно слово, которое ты говоришь. - Я не сторонник удобной лжи и обходных путей, - сказал доктор Копленд. - Меня интересует только правда. - Да? Так вот тебе правда: все тебя боятся. Ей-богу, надо поставить не одну бутылку джина, чтобы Гамильтон, или Бадди, или Вилли, или мой Длинный согласились сюда прийти и с тобой посидеть, вот как я. Вилли говорит, что, сколько он себя помнит, он всегда боялся тебя, своего родного отца! Доктор Копленд хрипло откашлялся. - У каждого свое самолюбие, кто бы он ни был, и никто не пойдет туда, где его унижают. Ты ведь и сам такой. Я-то знаю! Сколько раз видела, как белые тебя унижали. - Нет, - сказал доктор Копленд. - Ты никогда не видела, чтобы меня унижали. - Конечно, я понимаю, что и Вилли, и Длинный, и я - мы неученые. Но и Длинный, и Вилли - золото, а не люди. В этом вся разница между ними и тобой. - Да, - сказал доктор Копленд. - Ни Гамильтон, ни Бадди, ни Вилли и ни я - никто из нас не любит говорить, как ты, по-ученому. Мы говорим, как наша мама, как ее родители и как родители ее родителей в прежние времена. У тебя все умственное. У нас слова идут от души, от того, что в нас испокон веку заложено. И в этом тоже между нами разница. - Да, - сказал доктор Копленд. - Никто не может выбирать своих детей и гнуть их, куда ему хочется. Даже если им от этого не больно. Даже если он прав - это некрасиво. А ты только этим и занимался. И вот теперь никто, кроме меня, не приходит к тебе посидеть. Свет слишком сильно бил в глаза доктору Копленду, а голос дочери был чересчур громким и безжалостным. Он закашлялся, и лицо его задергалось. Он протянул руку, чтобы взять чашку с остывшим кофе, но не смог ее удержать. На глаза его навернулись слезы, и он надел очки, чтобы их скрыть. Порция это заметила и кинулась к нему. Она обняла его голову и прижалась щекой к его лбу. - Ну вот, я обидела своего папу, - сказала она нежно. - Нет, - сказал он. Голос его звучал резко. - Глупо и неинтересно все время говорить о взаимных обидах. По щекам его медленно текли слезы, и в отсвете огня они отливали голубым, зеленым, красным. - Я очень, очень перед тобой виновата, прости, пожалуйста! - сказала Порция. Доктор Копленд вытер лицо ситцевым платком. - Ничего. - Давай больше никогда не будем ссориться. Мне так, тяжело, когда мы с тобой не ладим, просто мочи моей нет. Мне почему-то кажется, что всякий раз, когда мы видимся, в сердце у нас поднимается что-то злое, нехорошее. Давай больше не ссориться! - Давай, - сказал доктор Копленд. - Давай больше не ссориться. Порция шмыгнула носом и вытерла его тыльной стороной руки. Она несколько минут постояла, обхватив голову отца руками. Потом окончательно вытерла следы слез и подошла к кастрюльке с овощами на плите. - Капуста, наверно, дошла, - весело сообщила она. - А теперь я, пожалуй, испеку к ней кукурузных лепешек. Порция не спеша бродила по кухне в одних чулках; отец не спускал с нее глаз. Они опять замолчали. Когда в его глазах стояли слезы и очертания предметов были смазаны. Порция казалась ему похожей на мать. Много лет назад Дэзи вот так же молча и деловито двигалась по кухне. Дэзи не была такой черной, как он: кожа у нее была дивного цвета густого меда. Она всегда была ласковой и молчаливой. Но за этой тихой ласковостью таилось какое-то упрямство, и, как бы прилежно он ни старался в ней разобраться, мягкое упорство жены было ему непонятно. Он наседал на нее, открывал ей свою душу, а она была все так же тиха и ласкова. Но слушаться его не желала и поступала по-своему. А потом появились Гамильтон, Карл Маркс, Вильям и Порция. И его высокая, неуклонная цель диктовала ему, какими должны стать его дети. Гамильтон будет великим ученым. Карл Маркс - вождем негритянского народа, а Вильям - адвокатом, который будет бороться с несправедливостью, Порция же должна лечить женщин и детей. Когда они еще были маленькими, он уже говорил им о том бремени, которое они должны скинуть с плеч: бремени угнетения и нерадивости. А когда они стали чуть постарше, он начал внушать им, что бога нет, но что жизнь их священна и что перед каждым из них - истинная, непреложная цель. Он твердил им это снова и снова, а они забивались куда-нибудь в угол и глядели своими большими, как блюдца, глазами на мать. Дэзи же, как всегда ласковая и упорная, не слушала его. И потому, что он знал жизненное предназначение Гамильтона, Карла Маркса, Вильяма и Порции, он понимал, каким должен быть каждый их шаг. Осенью он возил их в город и покупал им добротные черные ботинки и черные чулки. Для Порции он выбирал черную шерсть на платье и белое полотно для воротничков и манжет. Мальчикам покупалась черная шерсть на штанишки и тонкое белое полотно на рубашки. Он не хотел, чтобы дети носили пестрые, непрочные ткани. Но когда они пошли в школу, им захотелось одеваться по-другому, и Дэзи сказала, что дети стесняются и что он чересчур суровый отец. Он знал, каким должен быть его дом. В нем не место всяким украшениям - разноцветным календарям, кружевным накидкам и безделушкам, все должно быть простым, скромным и свидетельствовать о труде и о высокой, непреложной цели. Однажды вечером он обнаружил, что Дэзи проколола уши маленькой Порции для серег. В другой раз, придя домой, он нашел на камине тряпичную куклу в юбке из перьев, а Дэзи была ласкова, но тверда и не пожелала ее убрать. Он знал и то, что Дэзи учит детей смирению и покорности. Она рассказывала им о рае и аде. Внушала веру в призраков и заколдованные места. Дэзи каждое воскресенье ходила в церковь и горестно жаловалась священнику на мужа. Из упрямства водила в церковь и детей, а они слушали ее жалобы. Весь негритянский народ был болен, поэтому доктор был занят целый день, а часто и половину ночи. К концу долгого дня он смертельно уставал, но, войдя к себе в калитку, сразу ощущал, как эта усталость проходит. Однако дома Вильям играл на гребенке, обернутой в папиросную бумагу, Гамильтон и Карл Маркс - в карты на деньги, выданные на завтрак, а Порция дурачилась с матерью. Он снова принимался их перевоспитывать, но уже подходил с другого конца. Он начинал готовить с ними уроки и вел серьезные беседы. Дети сидели, сбившись кучкой, и смотрели на мать. Он говорил, говорил, но они не желали его понимать. Тогда его охватывало мрачное, чисто негритянское бешенство. Он уходил к себе в приемную, старался читать или размышлять, желая успокоиться, а потом начать свои внушения снова. Он опускал шторы, чтобы яркий свет лампы и книги вернули его в атмосферу раздумья. Но иногда покой так и не возвращался. Он был молод, и наука не могла заглушить в нем гнев. Гамильтон, Карл Маркс, Вильям и Порция боялись его и с мольбой смотрели на мать. Когда он замечал это, его охватывала черная ярость, и тут он уж не знал, что творит. Он не мог побороть свои приступы бешенства, а потом корил себя за распущенность. - Как вкусно пахнет, - сказала Порция. - Давай-ка скорее есть, а то сейчас заявятся Длинный и Вильям. Доктор Копленд поправил на носу очки и пододвинул свой стул к столу. - А где твой муж и Вильям провели сегодняшний вечер? - Кидали подковы. Тут один человек, его зовут Реймонд Джонс, устроил у себя на заднем дворе площадку для кидания подков. Сам Реймонд и его сестра Лав играют каждый вечер. Эта Лав такая уродина, что я даже не возражаю, чтобы Длинный и Вилли ходили к ним сколько влезет. Они пообещались зайти за мной без четверти десять, и я с минуты на минуту их жду. - Пока не забыл, - сказал доктор Копленд. - Ты, наверно, часто получаешь вести от Гамильтона и Карла Маркса? - От Гамильтона - да. Он, можно сказать, тащит на себе всю дедушкину ферму. А Бадди - он в Мобиле... да ты знаешь, он никогда не был мастером писать письма. Но Бадди умеет ладить с людьми, так что я за него не беспокоюсь. Он с кем хочешь может ужиться. Они молча сидели за столом. Порция поглядывала на часы на буфете - Длинному и Вилли давно пора прийти. Доктор Копленд свесил голову над тарелкой. Он с трудом держал вилку, словно она была тяжелой, и пальцы его дрожали. К пище он едва притрагивался и каждый глоток делал с усилием. Между ними снова возникла какая-то натянутость, и обоим очень хотелось завести разговор. Доктор Копленд не знал, как его начать. Иногда ему казалось, что в прошлом он так много говорил своим детям и они так мало понимали, что теперь ему вовсе нечего им сказать. Наконец он отер рот платком и неуверенно произнес: - Ты почти ничего не говоришь о себе. Расскажи о своей работе. Что ты последнее время делала? - Да все так же служу у Келли, - сказала Порция. - Но понимаешь, отец, просто не знаю, долго ли я там протяну. Работа тяжелая, и хватает ее на целый день. И не в этом беда. Вот с жалованьем - хуже. Мне положено три доллара в неделю, но миссис Келли недодает мне то доллар, то пятьдесят центов. Конечно, она мне всегда доплачивает, когда сама получит деньги. Но из-за этого я не могу свести концы с концами. - Это неправильно, - сказал доктор Копленд. - Почему ты ей это разрешаешь? - Она не виновата. Что ей делать? - возразила Порция. - Половина постояльцев за квартиру не платят, а содержать такой дом - расходов не оберешься. У Келли вот-вот все пойдет с молотка, честное слово. Им самим тяжело приходится. - Но ты, наверное, могла бы найти другую работу? - Ну да. Но таких белых хозяев, как Келли, надо поискать. Я же их очень люблю. Эти трое детишек мне как родные. Будто я сама Братишку и младшенького выкормила. И хотя мы с Мик вечно цапаемся, она мне тоже все равно как сестренка. - Но ты должна подумать и о себе, - сказал доктор. - Мик... - продолжала Порция. - Вот это фрукт! Никто не может с нею сладить, с этой девчонкой! Уж такая заноза, а упрямая - как козел. У нее что-то в голове все время варится. И я тебе вот что скажу: в один прекрасный день она еще нас всех удивит. Но как удивит: по-хорошему или по-плохому - не знаю. Я иногда, на нее глядя, только руками развожу. А все равно люблю. - Ты прежде всего должна подумать о том, как себе заработать на жизнь. - Я же тебе говорю, миссис Келли тут не виновата. Думаешь, легко содержать такой большой старый дом, когда жильцы не платят? Из всех квартирантов только один прилично платит и в срок, как часы. Зато он и живет без году неделю. Знаешь, он... этот... как его... глухонемой. Первый раз вижу глухонемого. Но очень порядочный белый человек. - Высокий, худой, с зелеными глазами? - внезапно спросил доктор Копленд. - Всегда такой вежливый и очень хорошо одет? Совсем не такой, как здешние люди, больше похож на северянина, а может, даже на еврея? - Да, это он, - подтвердила Порция. Лицо доктора Копленда оживилось. Он обмакнул лепешку в капустный соус и вдруг стал есть с аппетитом. - У меня есть один глухонемой пациент, - сообщил он. - А ты откуда знаешь мистера Сингера? Доктор Копленд закашлялся и прикрыл рот платком. - Я просто видел его несколько раз. - Уберу-ка я со стола, - сказала Порция. - Длинному и Вилли пора бы уже прийти. У тебя такая хорошая раковина, да и вода всегда есть в кране; я мигом перемою тарелочки. Холодное, оскорбительное высокомерие белых - вот о чем он уже многие годы старался не думать. А когда его охватывало негодование, он принимался размышлять о чем-нибудь важном или читал научную книгу. Сталкиваясь с белыми, он пытался сохранить достоинство и всегда молчал. Когда он был молод, его окликали: "Эй, ты, парень!", а теперь: "Эй, дядя!" "Эй, дядя, сбегай на угол, до заправочной станции, и пришли механика!" - крикнул ему недавно из машины какой-то белый. "Парень, а ну-ка подсоби!", "Дядя, сделай это". А он, не обращая внимания, молча, с достоинством проходил мимо. Как-то недавно на улице к нему привязался какой-то пьяный белый и потащил за собой. Доктор шел со своим саквояжем и решил, что кто-то ранен. Но пьяница приволок его в ресторан для белых, и белые возле стойки стали выкрикивать оскорбительные слова. Доктор понял, что пьяный над ним издевается. Но даже и тогда не уронил своего достоинства. А вот с этим высоким белым человеком с серо-зелеными глазами у него получилось так, как никогда еще не бывало с белыми людьми. Несколько недель назад, в темную, дождливую ночь, он возвращался от роженицы и стоял на углу под дождем. Ему хотелось курить, но спички в коробке отсырели и гасли одна за другой. Он долго стоял с незажженной сигаретой в зубах, как вдруг этот белый подошел и зажег ему спичку. Спичка сразу их осветила, и они смогли разглядеть друг друга. Белый улыбнулся ему и дал прикурить. Доктор просто не знал, что сказать, - ничего подобного с ним еще не случалось. Они молча постояли минуту-другую, а потом белый подал ему свою визитную карточку. Доктору очень хотелось с ним поговорить и задать ему кое-какие вопросы, но он не был уверен, что тот его правильно поймет. Он так привык к оскорбительному высокомерию белых, что боялся проявить излишнюю приветливость и поступиться своим достоинством. Но этот белый дал ему прикурить, а потом улыбнулся, явно не гнушаясь его обществом. С того дня доктор часто о нем думал. - У меня есть один пациент, глухонемой, - сказал доктор Копленд Порции. - Пятилетний мальчик. И почему-то я не могу побороть ощущения, что виноват в его беде. Я его принимал и, отдав роженице два послеродовых визита, конечно, и думать о нем забыл. У него заболели уши, но мать не обратила внимания, даже когда из них стал выделяться гной, и его ко мне не принесла. Когда же наконец мне его показали, было уже поздно. Он ничего не слышит и поэтому не умеет говорить. Но я внимательно к нему приглядываюсь, и мне кажется, что, будь он здоров, он был бы очень умным ребенком. - Тебя всегда тянуло к маленьким детям, - сказала Порция. - Ты их любишь гораздо больше, чем взрослых, правда? - Ребенок позволяет надеяться... - сказал доктор. - А этот глухой мальчик... Я все собираюсь навести справки, нет ли для таких, как он, специального заведения. - Мистер Сингер может тебе это сказать. Он хоть и белый, но очень добрый и никогда не задирает нос. - Не знаю... - усомнился доктор Копленд. - Я даже подумывал, не написать ли ему записку. Может быть, он что-нибудь об этом знает. - Я бы на твоем месте обязательно написала. Ты ведь так красиво пишешь письма, напиши, а я передам письмо мистеру Сингеру. Недели две назад он принес мне на кухню несколько рубашек и попросил простирнуть. Рубашки были до того чистые, будто их носил сам Иоанн Креститель. Мне и пришлось-то всего-навсего окунуть их в теплую воду, чуть-чуть оттереть воротнички, а потом выгладить. Вечером я ему их отнесла, и знаешь, сколько он дал за пять рубашек? - Не знаю. - Как всегда, улыбнулся и дал мне целый доллар. Целый доллар за одни эти рубашки! Он очень добрый, вежливый белый, я не побоялась бы задать ему какой хочешь вопрос. Я бы не постеснялась написать такому милому человеку письмо. Пиши, отец, не сомневайся. - Может, и напишу, - сказал доктор Копленд. Порция вдруг привстала и принялась поправлять свои туго затянутые, напомаженные волосы. Издали послышались тихие звуки гармоники, постепенно они становились громче. - Вилли и Длинный идут, - объявила Порция. - Надо их встретить. Береги себя, а если я тебе понадоблюсь, дай мне знать. Я очень рада, что мы с тобой поужинали и наговорились. Звуки гармоники стали отчетливо слышны - Вилли, дожидаясь Порцию, играл возле самой калитки. - Погоди, - сказал доктор Копленд. - Я ведь всего раза два видел тебя с мужем, мы с ним толком даже не знакомы. А с тех пор, как Вильям был у меня в последний раз, прошло три года. Почему бы им не заглянуть сюда на минутку? Порция стояла в дверях, ощупывая кончиками пальцев прическу и серьги. - В прошлый раз, когда Вилли тут был, ты его очень обидел. Видишь ли, ты просто не понимаешь... - Что ж, - сказал доктор Копленд, - я только предложил. - Обожди. Я их позову. Может, они зайдут. Доктор копленд закурил сигарету и зашагал по комнате. Он никак не мог прямо надеть очки; пальцы у него опять дрожали. Из палисадника перед домом донеслись приглушенные голоса. В прихожей раздался топот, и в кухню вошли Порция, Вильям и Длинный. - Вот и мы, - сказала Порция. - Длинный, я, кажется, так и не познакомила тебя с отцом. Но вы друг о друге все знаете. Доктор Копленд пожал гостям руки. Вильям застенчиво жался к стене, а Длинный вышел вперед и чинно поклонился. - Я много о вас слышал, - сказал он. - Очень рад с вами познакомиться. Порция и доктор Копленд принесли из передней стулья, и все четверо расселись возле печки. Они молчали и чувствовали себя неловко. Вилли нервно оглядывал все вокруг - книги на кухонном столе, раковину, раскладушку у стены и своего отца. Длинный скалил зубы и одергивал галстук. Доктор Копленд, казалось, хотел что-то сказать, но только облизнул губы. - Что-то ты уж очень наяривал на своей гармошке, Вилли, - прервала наконец молчание Порция. - Видно, вы с Длинным где-то здорово угостились джином. - Никак нет, - вежливо возразил Длинный. - С субботы капли в рот не брали. Поиграли в подковы, и все. Доктор Копленд так ничего и не сказал, и молодые выжидающе поглядывали на него. В комнате было душно, а тишина действовала всем на нервы. - Вечная у меня морока с их костюмами, - сказала Порция. - Каждую субботу стираю обоим белые костюмы и два раза в неделю глажу. А ты на них погляди! Они и надевают-то их только после работы. Все равно: два дня поносят - и хуже трубочистов. Только вчера вечером гладила брюки, а складки как не бывало. Доктор Копленд по-прежнему безмолвствовал и не сводил глаз с лица сына. Но когда Вилли это заметил, он прикусил свой куцый заскорузлый палец и уставился в пол. Доктор Копленд почувствовал, что пульс его скачет и кровь стучит в висках. Он закашлялся и прижал кулак к груди. Ему хотелось поговорить с сыном, но он не мог придумать - о чем. В нем поднималась старая злоба, а времени поразмыслить и преодолеть ее не было. Кровь стучала в голове, и он был растерян. Но все трое смотрели на него, и молчание было таким тягостным, что ему пришлось его прервать. Голос его прозвучал визгливо и самому показался чужим. - Интересно, Вильям, многое ли ты запомнил из того, что я рассказывал тебе в детстве? - Не понимаю, о чем ты говоришь? Слова сорвались с языка прежде, чем он успел их обдумать. - А о том, что я отдал тебе, Гамильтону и Карлу Марксу все, что у меня было. Вложил в вас всю свою веру и все надежды. И получил в ответ тупое непонимание, лень и безразличие. От всего, что я в вас вложил, ничего не осталось. Все у меня отнято. Все, что я пытался сделать... - Тес... - прервала его Порция. - Отец, ты же обещал, что не будешь сердиться. С ума можно сойти! Зачем нам ссориться? Порция встала и направилась к выходу. Вилли и Длинный поспешно двинулись за ней. Доктор Копленд шел последним. Они стояли в темноте у двери. Доктор Копленд пытался что-то сказать, но где-то глубоко внутри у него перехватило горло. Вилли, Порция и Длинный сбились кучкой. Держа одной рукой за руки мужа и брата. Порция протянула другую доктору Копленд у: - Давайте перед уходом помиримся. Терпеть не могу, когда у нас ссора. Давайте больше никогда не ссориться. Доктор Копленд молча попрощался с ними. - Вы меня извините, - сказал он под конец. - Я не в обиде, - вежливо сказал Длинный. - И я, - пробормотал Вилли. Порция снова взяла их всех за руки. - Нам просто нельзя ссориться! Они сказали "до свиданья", а потом доктор Копленд долго смотрел им вслед с темного крыльца. Их шаги, замирая, тоскливо отдавались в темноте, и доктор Копленд почувствовал томительную усталость. Когда они дошли до угла. Билли снова заиграл на гармонике. Мотив был грустный и пустой. Доктор стоял на крыльце, пока они не скрылись из виду в не затихли звуки гармоники. Потом он погасил в доме свет и в темноте подсел к печке. Но покой не приходил к нему. Ему хотелось прогнать мысли о Гамильтоне, Карле Марксе и Вильяме. Каждое слово, сказанное Порцией, память повторяла громко и безжалостно. Он резко встал, зажег свет и уселся к столу, заваленному книгами Спинозы, Шекспира и Карла Маркса. Когда он читал себе вслух Спинозу, слова звучали красиво и мрачно. Доктор подумал о белом, про которого они сегодня говорили. Хорошо, если белый сумеет помочь его глухому пациенту, Августу-Бенедикту-Мэди Льюису. Но ему захотелось написать письмо этому белому даже без всякого повода. Даже если бы ему нечего было у него спрашивать. Доктор Копленд сжал голову руками, из его горла вырвался странный звук, напоминавший долгий стон. Он вспомнил лицо белого, когда тот ему улыбнулся в ту дождливую ночь при свете желтого пламени спички, и на душу его снизошел покой. 6 К середине лета у Сингера стало бывать больше гостей, чем у кого-либо в доме. По вечерам в его комнате почти всегда слышался чей-нибудь голос. Пообедав в "Кафе "Нью-Йорк", он принимал ванну, переодевался в один из своих легких моющихся костюмов и, как правило, больше не выходил. В комнате было приятно, не жарко. В стенном шкафу помещался ледник, где он держал бутылки холодного пива и фруктовые напитки. Он никогда не бывал занят и никуда не спешил. И гостей своих встречал у двери радушной улыбкой. Мик любила ходить наверх, в комнату мистера Сингера. Несмотря на то что он был совсем глухонемой, он понимал каждое ее слово. Разговоры с ним были похожи на игру. Но гораздо интереснее всякой игры. Только когда узнаешь что-нибудь новое про музыку, бывает так интересно. С ним одним она могла делиться своими планами. Он разрешал ей переставлять свои прелестные шахматные фигуры. Раз, когда она была чем-то очень увлечена и хвост ее рубашки попал в электрический вентилятор, он вел себя так деликатно, что она даже не смутилась. Не считая папы, мистер Сингер был самый лучший человек, какого она знала. Когда доктор Копленд написал записочку мистеру Сингеру насчет Августа-Бенедикта-Мэди Льюиса, он получил любезный ответ и приглашение зайти, когда ему представится такая возможность. Доктор Копленд пришел с черного хода и немножко посидел с Порцией на кухне. Потом он поднялся по лестнице в комнату белого. Право же, в этом человеке совсем не было оскорбительного высокомерия. Они выпили лимонада, и немой письменно отвечал на все вопросы доктора. Этот человек отличался от всех людей белой расы, которых доктор когда-либо встречал. Потом он долго размышлял об этом белом. И немного погодя, так как его любезно пригласили зайти еще раз, он опять нанес немому визит. Джейк Блаунт приходил каждую неделю. Когда он поднимался к Сингеру, от его топота сотрясалась вся лестница. Обычно он приносил бумажный мешок с бутылками пива. Часто из комнаты доносился его громкий и сердитый голос. Но постепенно он успокаивался. Когда Блаунт спускался вниз, в руках у него уже не было пива, и шел он задумчиво, словно не замечая, куда идет. Даже Биф Бреннон однажды вечером зашел к немому. Но так как он не мог надолго оставить ресторан, просидел он всего полчаса. Сингер был ровен со всеми. Он сидел на жестком стуле у окна, глубоко засунув руки в карманы, и кивал или улыбался, показывая гостям, что их понимает. Если у него никого вечером не было, он отправлялся на поздний сеанс в кино. Ему нравилось там сидеть, глядеть, как актеры ходят и разговаривают на экране. Он никогда не узнавал заранее, как называется картина, и, что бы ему ни показывали, смотрел их все с одинаковым интересом. Как-то в июле Сингер вдруг уехал, никому ничего не сказав. Дверь комнаты он оставил незапертой, на столе нашли конверт, адресованный миссис Келли, где лежали четыре доллара - плата за истекшую неделю. Его нехитрые пожитки тоже исчезли, и комната выглядела очень чистой и пустой. Гости его приходили, видели нежилую комнату и покидали ее с удивлением и обидой. Никто не мог понять, почему он так внезапно исчез. Сингер провел свой летний отпуск в том городе, где Антонапулос сидел в сумасшедшем доме. Он месяцами мечтал об этом отпуске и о том, как они будут вместе проводить каждую минуту. Он заказал номер в гостинице за две недели и носил в кармане конвертик с железнодорожным билетом. Антонапулос нисколько не изменился. Когда Сингер вошел в палату, он спокойно заковылял ему навстречу. Грек стал еще толще, но сонная улыбка осталась прежней. Сингер был нагружен пакетами, и громадный грек прежде всего занялся ими. Он получил в подарок ярко-красный халат, мягкие комнатные туфли и две ночные сорочки с вышитыми на них монограммами. Антонапулос тщательно обшарил картонки, нет ли там чего-нибудь еще. Убедившись, что в них нет ничего вкусного, он презрительно швырнул подарки на кровать и больше ими не интересовался. В большой солнечной палате стояло в ряд несколько кроватей. Трое стариков в углу играли в дурачка. Они не замечали Сингера с Антонапулосом, и друзья уселись в сторонке вдвоем. Сингеру казалось, что целые годы прошли с тех пор, как они жили вместе. Ему столько надо было рассказать, что руки не поспевали передавать поток знаков. Его зеленые глаза горели, и на лбу блестел пот. Он вновь испытывал такое блаженное, радостное возбуждение, что с трудом сдерживался. Антонапулос сидел неподвижно и не сводил с друга темных маслянистых глаз. Только пальцы его теребили штанину. Сингер, среди всего прочего, рассказал ему о людях, которые его посещали. Он говорил своему другу, что эти посетители скрашивают его одиночество. Он говорил Антонапулосу, что все они - странные люди и слишком много болтают, но что он всегда рад их приходу. Он быстро набросал портреты Джейка Блаунта, Мик и доктора Копленда. Но, заметив, что Антонапулоса это не интересует, Сингер скомкал рисунки и забыл о них. Когда пришел служитель и объявил, что время посещения больных истекло, Сингер еще не успел рассказать и половины того, что у него накопилось. Вышел он из палаты хоть и усталый, но счастливый. К больным пускали только по четвергам и воскресеньям. В те дни, когда Сингер не мог попасть к Антонапулосу, он шагал по своему номеру в гостинице. Второе его посещение ничем не отличалось от первого, только старики в палате уже не играли в дурачка, а вяло его разглядывали. С большим трудом Сингер получил разрешение повести Антонапулоса на несколько часов погулять. Он заранее продумал эту небольшую вылазку во всех подробностях. Они поехали за город на такси, а в половине пятого зашли в ресторан гостиницы. Антонапулос очень обрадовался случаю лишний раз поесть. Он заказал половину блюд, перечисленных в меню, и ел с жадностью. Но, покончив с обедом, он ни за что не хотел выйти из-за стола. Сингер тщетно его уламывал, и шофер попробовал вытащить его силой. Антонапулос невозмутимо сидел и отталкивал их, когда они подходили вплотную. Наконец Сингер догадался купить у хозяина ресторана бутылку виски и выманить ею грека в машину. Когда Сингер выбросил нераскупоренную бутылку в окно, Антонапулос заплакал от обиды. Неудачный конец прогулки сильно опечалил Сингера. Следующее посещение было последним - двухнедельный отпуск Сингера подходил к концу. Антонапулос не помнил о том, что произошло в прошлый раз. Они опять сидели в том же углу палаты. Минуты летели быстро. Руки Сингера отчаянно складывали слова, а худое лицо было очень бледным. Наконец пришло время прощаться. Сингер сжал руку друга и заглянул ему в глаза, как делал это раньше, когда они расставались по утрам перед работой. Антонапулос сонно на него уставился и даже не пошевельнулся. Сингер вышел из палаты, глубоко засунув руки в карманы. Вскоре после того, как Сингер вернулся в пансион, его снова стали навещать Мик, Джейк Блаунт и доктор Копленд. Все они расспрашивали, где он был и почему заранее не сообщил им о своих намерениях. Но Сингер делал вид, будто не понимает их вопросов, и только загадочно улыбался. Они приходили в комнату Сингера поодиночке, чтобы провести с ним вечер. Немой всегда был сдержан и задумчив. Его ласковые разноцветные глаза смотрели серьезно, загадочно, словно глаза какого-нибудь мага. Мик Келли, Джейк Блаунт и доктор Копленд приходили в эту тихую комнату поговорить - им казалось, что немой непременно поймет все, что у них на душе. А может, и не только это. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Нынешнее лето было совсем не похоже на все, что помнила Мик. И не так уж много случилось событий, о которых она могла бы подумать или хотя бы подробно рассказать, но в ней явно произошла какая-то перемена. Она постоянно испытывала странное возбуждение. По утрам ей не терпелось вскочить с постели и начать новый день. А по ночам ее злило, что снова приходится спать. Сразу после завтрака она выводила гулять малышей и, не считая обеденных часов, бродила с ними чуть не весь день. Чаще они просто слонялись по улицам - она тащила повозочку с Ральфом, а Братишка шел следом. Голова ее вечно была занята всевозможными планами. Иногда; опомнившись, она вдруг замечала, что они забрели в какую-то совсем незнакомую часть города. Раз или два им встретился по дороге Билл, но Мик была так поглощена своими мыслями, что Биллу пришлось дернуть ее за руку, чтобы она его заметила. Рано утром на улице бывало довольно прохладно, и их тени далеко вытягивались перед ними на тротуаре. К середине дня небо накалялось. Ослепительный свет резал глаза и заставлял жмуриться. И часто, представляя свое будущее, она мысленно видела снег и лед. Вот она в Швейцарии, все горы покрыты снегами, и она катается на коньках по холодному зеленоватому льду. Рядом с ней катается мистер Сингер. А может быть, Кэрол Ломбард или Артуро Тосканини, который играет по радио. Они катаются вместе, а потом мистер Сингер вдруг проваливается под лед, и она ныряет, не думая о верной гибели, плывет подо льдом и спасает ему жизнь. Эту историю она больше всего любила воображать. Побродив немного, она пристраивала Братишку и Ральфа куда-нибудь в тень. Братишка был мировой парень, и она здорово его вышколила. Если она не велит ему отходить далеко от Ральфа, чтобы он услышал, когда тот заревет, - будьте спокойны, он не смоется за два или за три квартала поиграть в камешки с ребятами, а будет играть один возле повозочки, и, оставляя братьев, Мик могла не беспокоиться. Она шла в библиотеку, посмотреть "Отечественный географический журнал", либо просто болталась по улице, думая о своем. Если у нее бывали деньги, она покупала воду с сиропом или "Млечный Путь" у мистера Бреннона. Детям он делал скидку: вместо пяти центов брал три. Но что бы она ни делала, с ней всегда была ее музыка. Иногда она на ходу гудела себе под нос, иногда молча прислушивалась к тому, что звучало внутри. А в голове у нее звучала самая разная музыка. И та, что она слышала по радио, и никогда еще не слышанная, та, что возникала сама по себе. По вечерам, когда малышей укладывали спать, она могла делать все, что ей вздумается. Тут начиналось самое лучшее время. Столько всего случалось, когда она оставалась одна и кругом было темно. Сразу же после ужина она опять убегала из дому. Мик никому не могла рассказать, чем она занимается по вечерам, и, когда мама ее спрашивала, она рассказывала все, что ей приходило в голову, лишь бы это звучало правдоподобно. Но чаще всего, если ее окликали, она делала вид, будто не слышит, и убегала. Это удавалось со всеми, кроме папы. В голосе папы было что-то такое, от чего нельзя убежать. Он был одним из самых приметных, самых высоких людей в городе. Но голос у него был такой тихий и добрый, что люди удивлялись, когда он заговаривал. И как бы ни спешила Мик, она всегда останавливалась, когда ее звал папа. Этим Летом она вдруг открыла в своем папе то, о чем раньше и не подозревала. До сих пор она никогда не воспринимала его самого по себе, отдельно от всех. Сколько раз он зазывал ее к себе. Она входила в комнату, где он работал, и простаивала возле него несколько минут, но, слушая его, думала всегда о своем. И вдруг как-то вечером до нее дошло, что за человек ее папа. Ничего особенного в тот вечер не произошло, и она сама не знала, почему это поняла. Но вдруг она почувствовала, что стала старше и знает его так близко, как вообще можно знать другого человека. Случилось это вечером в конце августа. Мик очень торопилась. Ей во что бы то ни стало надо было попасть в тот дом к девяти часам. А папа позвал ее, и она пошла к нему в комнату. Он сидел, ссутулившись над верстаком. Ей почему-то всегда было странно его там видеть. До несчастного случая в прошлом году он был маляром и плотником. Каждое утро, еще до зари, он уходил из дома в комбинезоне и не возвращался весь день. Он не раз пытался поступить на работу к ювелиру, где можно весь день сидеть за столом в чистой белой рубашке с галстуком. Теперь, когда он больше не мог плотничать, он повесил на фасаде объявление: "Дешевая починка стенных и карманных часов". Но он не был похож на обычного часовщика; городские часовщики были, как правило, юркими, низенькими и темноволосыми евреями. А папа был слишком высок для верстака, и его крупные, костлявые руки и ноги, казалось, были кое-как привинчены к туловищу. Отец молча смотрел на нее. Мик понимала, что он позвал ее без особой надобности. Просто ему до смерти хотелось с ней поговорить. Он не знал, как подступиться к разговору. Карие глаза выглядели слишком большими на его длинном, худом лице, а с тех пор, как он совсем облысел, гладкая бледная макушка придавала ему какой-то голый вид. Он все молчал, а ей было некогда. Попасть в тот дом надо было точно к девяти часам, и времени оставалось в обрез. Отец догадался, что она торопится, и откашлялся. - Я тут для тебя малость деньжонок припас, - сказал он. - Не бог весть сколько, но сможешь себя побаловать. Ему вовсе не обязательно было давать ей пять или десять центов только потому, что он скучал и ему хотелось хоть с кем-нибудь поговорить. Из своего заработка он оставлял себе гроши - чтобы раза два в неделю выпить пива. Вот и сейчас возле его стула стояли две бутылки - одна пустая, а другая только что откупоренная. А когда он пил пиво, он любил с кем-нибудь поговорить. Отцу было неловко расстегивать при ней пояс, и Мик отвернулась. Этим летом он стал прятать монетки, припасенные на пиво, совсем как ребенок. То засунет их в башмаки, то в прорезь на поясе. Ей не очень-то хотелось брать у него десять центов, но, когда он их протянул, рука ее сама собой раскрылась навстречу. - У меня столько работы, прямо не знаю, за что взяться, - сказал он. Это было чистейшей неправдой, и она это знала не хуже его. Часов для починки ему носили мало, и, покончив с ними, он бродил по дому в поисках какого-нибудь дела. А по вечерам сидел у верстака и чистил старые пружины и колесики, чтобы скоротать время до сна. С тех пор как он сломал бедро и больше не мог каждый день ходить на работу, ему невмоготу было сидеть хоть минуту без дела. - Я вот сегодня все думаю... - заговорил отец. Он налил себе пива и высыпал несколько крупиц соли на тыльную сторону руки. Слизнув соль, он сделал глоток из стакана. Она так торопилась, что не могла устоять на месте. Отец это заметил. Он пытался что-то сказать - но ведь у него не было к ней никакого дела. Ему просто хотелось с ней немножко поговорить. Он открыл рот и тут же словно проглотил язык. Они глядели друг на друга. Молчание тянулось, и оба не могли произнести ни слова. Вот тогда-то она и поняла кое-что про своего папу. И не то чтобы она узнала о нем что-нибудь новое, все это она понимала и раньше, но только умом. А сейчас до нее вдруг дошло по-настоящему, что она его _знает_. Ему очень одиноко, и он уже старик, а потому, что дети ни за чем к нему не обращаются и он мало зарабатывает, ему кажется, что он отгорожен от семьи. И в этом одиночестве ему хочется быть поближе к кому-нибудь из своих детей, а они заняты своими делами и не понимают этого. У него же такое чувство, что он, в сущности, никому не нужен. Это она и поняла, когда они друг на друга смотрели. И внутри у нее что-то сжалось. Отец взял часовую пружину и стал чистить ее кисточкой, смоченной в керосине. - Вижу, ты спешишь. А я просто так тебя позвал - хотел поздороваться, и все. - Да я совсем не тороплюсь, - сказала она. - Честное слово. В тот вечер она села на стул возле верстака, и они немножко поговорили. Отец рассказывал ей о расходах по дому, о долгах и о том, как все у них было бы ладно, если бы он распорядился деньгами по-другому. Он пил пиво, и один раз на глаза его даже навернулись слезы; шмыгнув носом, он вытер их рукавом. В тот вечер она долго сидела с ним. А ей так надо было спешить! Но она почему-то не могла рассказать ему про все, что у нее на уме, - про все, что она передумала в эти жаркие, темные ночи. Эти ночи были ее тайной, и в то лето - самым главным временем в жизни. Она бродила одна в темноте, словно во всем городе, кроме нее, никого не было. Почти каждая улица становилась ночью такой же знакомой, как родной квартал. Многие ребята боятся ходить в темноте по незнакомым местам, а она нет. Девчонки боятся, что из темного угла выскочит мужчина и полезет на них, словно они замужем. Девчонки вообще ненормальные. Если на нее кинется какой-нибудь верзила вроде, например, Джо Луиса, она просто смоется, и все. Ну а если это будет кто-нибудь примерно одного с ней веса или даже чуть побольше, она ему вмажет как следует и пойдет дальше. Ночью было так замечательно, что ей некогда было бояться. В темноте она всегда думала о музыке. Шагая по улицам, она пела. Ей казалось, что весь город слушает, только не знает, что это Мик Келли. Она многое поняла в музыке во время этих одиноких летних ночей. Когда она ходила по кварталам, где жили богатые, в каждом доме играло радио. Все окна были раскрыты, и она могла слушать самую чудесную музыку. Она скоро выяснила, в каких домах ловят программу, которую ей хотелось послушать. И был один дом, где по радио играли все самые хорошие оркестры. По ночам она подходила к этому дому и пробиралась на темный двор, чтобы получше слышать. Вокруг дома росла красивая живая изгородь, и она усаживалась под кустом, поближе к окну. А когда музыка кончалась, она еще долго стояла во дворе, глубоко засунув руки в карманы, и думала. Это была самая главная часть ее жизни в то лето: слушать музыку по радио и запоминать. - Cerra la puerta, senor [закройте дверь, сеньор (исп.)], - произнесла Мик. Братишка все впитывал как губка. - Hagame usted el favor, senorita [вы оказываете мне честь, сеньорита (исп.)], - отпарировал он. Ей нравилось учить испанский в профессиональном училище. Когда разговариваешь на иностранном языке, кажется, будто ты много путешествовала. С тех пор как начались занятия, она каждый день заучивала новые испанские слова и фразы. Поначалу Братишка терялся; ей было смешно на него смотреть, когда она заговаривала с ним на иностранном языке. Но потом он стал быстро схватывать и скоро научился повторять за ней слова. И запоминал их навсегда. Конечно, он не понимал смысла этих фраз, но ведь и она произносила их не ради того, что они означают. Скоро мальчишка стал так быстро все схватывать, что ей не хватало запаса испанских слов и приходилось выдумывать бессмысленные сочетания звуков. Но он сразу же поймал ее на этом - Братишке Келли палец в рот не клади. - Сейчас я войду в дом как будто в самый первый раз, - сказала Мик. - И погляжу, хорошо ли мы его украсили. Она вышла на парадное крыльцо, а потом снова вернулась в прихожую. Весь день они с отцом. Братишкой и Порцией украшали прихожую и столовую к приему гостей. Вешали гирлянды из осенних листьев, дикого винограда и красной гофрированной бумаги. На каминной доске в столовой и над вешалкой желтели яркие листья. Виноградные плети тянулись по стенам и поперек стола, где будет стоять ведерко с пуншем. Длинная бахрома из красной гофрированной бумаги свисала с каминной доски и обвивала спинки стульев. Да, украшено все как надо. Порядок! Она потерла рукою лоб и прищурила глаза. Братишка стоял рядом и повторял каждый ее жест, как обезьяна. - Как я хочу, чтобы вечеринка удалась! Так хочу! Она ведь первый раз сама устраивает вечеринку. Да она и вообще-то была всего на четырех или пяти вечеринках. Прошлым летом она пошла на одну такую вечеринку. Но ни один мальчишка не пригласил ее погулять или потанцевать, и она так и простояла возле ведерка с пуншем, пока все не было выпито и съедено, а потом пошла домой. Но сегодня все должно быть совсем, совсем по-другому. Через несколько часов начнут собираться гости, и тогда дом пойдет ходуном. Теперь даже трудно вспомнить, почему ей пришло в голову позвать гостей. Эта мысль появилась у нее вскоре после поступления в профессиональное училище. Средняя школа - совсем не то, что начальная. Конечно, ей бы там не так нравилось, если бы пришлось учить стенографию, как Хейзел и Этте, но она получила специальное разрешение заниматься в механической мастерской с мальчишками. Мастерская, алгебра и испанский - вот это вещь! Зато английский - это тебе не шутки. Англичанка у них мисс Миннер. Говорят, будто мисс Миннер продала свои мозги знаменитому доктору за десять тысяч долларов, чтобы, когда она умрет, он их разрезал и поглядел, отчего она такая умная. На письменном она подкидывала такие, например, вопросики: "Назовите восемь знаменитых современников доктора Джонсона" [Джонсон, Сэмюэль (1709-1784) - английский поэт, критик, автор словаря английского языка] - или: "Процитируйте десять строк из "Векфильдского священника" [роман Оливера Голдсмита (1730-1774)]. Вызывала она по алфавиту и весь урок держала классный журнал открытым. Пусть она умная, все равно она старая ведьма. А испанская учительница раз даже ездила в Европу. Она говорит, что во Франции хлебные батоны носят домой без обертки. Стоят на улице, спорят - и как дадут батоном по фонарному столбу! И потом, во Франции нет воды, одно вино. В профессиональном вообще замечательно. Кроме одного. На переменах гуляют по коридору, а на большой перемене сшиваются возле гимнастического зала. В коридорах все прогуливаются группами, своей компанией. Вот это ее скоро и начало беспокоить. Недели за две Мик перезнакомилась со многими ребятами и в коридоре и в классе, она с ними даже заговаривала, но на этом дело и кончалось. Ни в одну компанию она не входила. В начальной школе стоило ей подойти к какой-нибудь кучке ребят, с которыми ей хотелось водиться, и дело с концом. А тут все было иначе. Первую неделю она бродила по коридорам и раздумывала, как быть. Она мечтала примкнуть к какой-нибудь компании почти так же неотвязно, как мечтала о музыке. И то и другое не выходило у нее из головы. В конце концов она придумала устроить вечеринку. Приглашения были строго ограничены. Никаких ребят из начальной школы и никого моложе двенадцати лет. Она позвала только мальчиков и девочек от тринадцати до пятнадцати. Всех их она в общем знала и разговаривала с ними на переменах, а если и не помнила, как кого зовут, то могла через кого-нибудь узнать. Тем, у кого был телефон, она позвонила, а остальных пригласила в школе. По телефону она говорила одно и то же и разрешила Братишке слушать, приложив ухо к трубке. "Это Мик Келли, - объясняла она. Если имя ее не могли разобрать, она повторяла его снова. - Я устраиваю вечеринку в субботу, в 8 часов вечера, и приглашаю вас. Живу в доме N_103 по Четвертой улице, квартира "А". Квартира "А" шикарно звучало по телефону. Почти все отвечали, что будут очень рады прийти. Кое-кто из мальчишек понахальнее начинал валять дурака и без конца переспрашивал ее имя. Один даже стал ломаться: "Я вас не знаю". Она с ходу его осадила: "Иди ты к свиньям!" Не считая этого нахала, она пригласила десять мальчиков и десять девочек, и все они наверняка придут. Тогда будет самая настоящая вечеринка, совсем не такая, как те, на которых она бывала, и даже лучше всех, о которых она слышала. Мик в последний раз осмотрела комнаты. У вешалки она остановилась возле Старого Замарахи. Это была фотография маминого деда. Он когда-то воевал на гражданской войне майором, и его убили в бою. Кто-то из ребят пририсовал ему бороду и очки, а когда их стерли резинкой, физиономия у него стала какая-то грязная. Поэтому Мик и прозвала его Старым Замарахой. Портрет был в центре трехстворчатой рамы. По бокам - фотографии двух сыновей Старого Замарахи. На вид им столько же лет, сколько Братишке. Оба в мундирах, а на лицах - удивление. Их тоже убили в бою. Давным-давно. - Я на вечер это сниму. По-моему, у них мещанский вид. Как по-твоему? - Не знаю, - сказал Братишка. - А мы мещане, Мик? - Я лично нет. Она сунула фотографию под вешалку. Да, комнаты убраны на совесть. Мистер Сингер будет доволен, когда вернется домой. В доме было как-то очень пусто и тихо. Стол накрыт. После ужина можно будет принимать гостей. Мик пошла на кухню посмотреть, готово ли угощение. - Как по-твоему, все в порядке? - спросила она Порцию. Порция пекла бисквитное печенье. Угощение стояло на плите: бутерброды с ореховым маслом и заливным, шоколадные палочки и пунш. Бутерброды были прикрыты влажным полотенцем. Мик заглянула под него, но ничего даже не попробовала. - Я тебе сто раз говорила, что все будет в лучшем виде, - заявила Порция. - Накормлю своих дома ужином и сразу вернусь, надену белый передник и буду подавать, как положено. А в половине десятого смотаюсь. Сегодня ведь суббота. У нас с Длинным и Вилли тоже есть свои планы на вечер. - Конечно, - сказала Мик. - Я бы только хотела, чтобы ты помогла, пока все вроде как не наладится, понимаешь? Она не вытерпела и взяла бутербродик. Затем, приказав Братишке побыть с Порцией, вышла в среднюю комнату. Платье, которое она наденет, было разложено на кровати. Хейзел и Этта раздобрились и одолжили ей свое самое лучшее, особенно если учесть, что на вечеринке их самих не будет: голубое крепдешиновое вечернее платье Этты, белые лодочки и тиару из поддельных бриллиантов для волос. Наряд был в самом деле роскошный. Даже трудно представить, как шикарно она будет выглядеть. Приближался вечер, и заходящее солнце длинными желтыми полосами пробивалось сквозь жалюзи. Ей нужно не меньше двух часов на одевание, так что пора начинать. От одной мысли, что она наденет это нарядное платье, ее пробирала приятная дрожь. Она медленно направилась в ванную, скинула старые шорты и рубашку и пустила воду. Потом стала изо всех сил тереть шершавую кожу на пятках, на коленках и особенно на локтях. Ванну она принимала долго. Прибежав нагишом в комнату, она принялась одеваться. Натянула шелковую комбинацию, шелковые чулки и даже один из Эттиных лифчиков - просто так, для пущего шику. Потом она осторожно влезла в платье и сунула ноги в лодочки. Первый раз в жизни она надела вечернее платье. И долго любовалась собой в зеркале. При ее росте платье больше чем на пять сантиметров не доставало до щиколоток, а туфли жали. Она долго простояла перед зеркалом и наконец решила, что выглядит либо дура дурой, либо настоящей красавицей. Либо - либо. Мешали вихры, поэтому она послюнявила челку и закрутила три локона. А потом воткнула в волосы бриллиантовую тиару и не пожалела румян и губной помады. Наведя красоту, она вздернула подбородок и полуприкрыла веки, как самая настоящая кинозвезда. Она медленно поворачивала голову перед зеркалом из стороны в сторону. Красавица, самая настоящая красавица! Ей даже казалось, что это вовсе не она, а кто-то совсем не похожий на Мик Келли. До вечеринки оставалось еще два часа, и ей стыдно было показывать домашним, что она так рано вырядилась. Она снова пошла в ванную и заперлась. Сесть она боялась, чтобы не измять платья, поэтому так и стояла посреди ванной комнаты. Тесные стены вокруг, казалось, нагнетали возбуждение. Она чувствовала себя совсем не такой, как та, бывшая Мик Келли, и знала: да, эта вечеринка сегодня будет самым прекрасным из всего, что было в ее жизни. - Ура! Пунш! - А платье-то какое... - Послушай, ты решил задачку с треугольником сорок шесть на два?.. - Пропустите! Дайте пройти! Входная дверь беспрерывно хлопала от нашествия гостей. Пронзительные и глухие голоса звучали разом, сливаясь в общий, все покрывающий шум. Девочки в длинных, красивых вечерних платьях стояли кучками, а мальчишки слонялись по комнатам кто в чистых парусиновых брюках, кто в форме резервистов, кто в новых темных осенних костюмах. Толчея была такая, что Мик не могла различить в ней знакомых лиц. Она стояла у вешалки и озирала свою вечеринку как бы с птичьего полета. - Пусть все возьмут карточки и напишут, кто с кем хочет гулять. Шум заглушил ее слова, и никто не обратил на них внимания. Мальчишки так плотно обступили ведерко с пуншем, что ни стола, ни гирлянд из виноградных листьев не было видно. Только голова отца возвышалась над мальчишескими затылками; он, улыбаясь, разливал пунш в картонные стаканчики. Рядом с Мик на сиденье под вешалкой лежала коробка конфет и два носовых платка. Какие-то девчонки решили, что сегодня ее день рождения, а она поблагодарила их и взяла подарки, не признавшись, что ей до четырнадцати лет осталось еще целых восемь месяцев. Все были такие же чистые и нарядные, как и она. От всех хорошо пахло. Мальчишки гладко прилизали мокрые волосы. Группы девочек в длинных разноцветных платьях были похожи на яркие букеты цветов. Поначалу все шло чудесно. Вечеринка получалась мировая. - Я родом и шотландка, и ирландка, немного француженка и... - А у меня предки немцы... Мик снова покричала насчет карточек, а потом пошла в столовую. Гости стали набиваться сюда из прихожей. Все брали карточки и выстраивались вдоль стен. Вот теперь наконец все начнется по-настоящему. Она наступила до странности внезапно, эта тишина. Мальчики толпились у одной стены, девочки - у противоположной. Непонятно почему, но все вдруг перестали шуметь. Мальчики держали карточки, глядели на девочек и все молчали. Никто никого не приглашал на прогулку, как положено. Тишина становилась все более гнетущей, а Мик еще так мало бывала на вечеринках, что не знала, как себя вести. Потом мальчишки принялись друг друга тузить и снова завели разговоры. Девочки хихикали, стараясь не смотреть на мальчиков, но сразу было видно, что заботит их одно: будут они иметь успех или нет. Гнетущей тишины больше не было, но в комнате царило какое-то беспокойство. Немного погодя один из мальчиков подошел к девочке, которую звали Долорес Браун. Стоило ему начать, как другие мальчики тут же стали приглашать ее наперебой. Когда ее карточка была исписана, они принялись за другую девочку, по имени Мэри. А потом все опять замерло. Еще одна или две девочки получили приглашения, и к хозяйке - Мик - тоже подошли трое мальчишек. На этом дело и кончилось. Гости топтались в столовой и в прихожей. Мальчики - главным образом вокруг ведерка с пуншем - форсили друг перед другом. Девчонки держались вместе и хохотали, делая вид, будто им весело. Мальчишки думали о девочках, а девочки - о мальчиках. И от этого в комнате возникла какая-то странная атмосфера. Вот тогда она и начала замечать Гарри Миновица. Он жил в соседнем доме, и Мик знала его с самого детства. Хотя он был на два года старше ее, Мик росла быстрее, и летом они часто боролись на лужайке неподалеку. Гарри был из еврейской семьи, но не очень похож на еврея. Волосы у него были прямые и светло-каштановые. Сегодня он был очень аккуратно одет и, входя, повесил на вешалку панаму с перышком, как у взрослого. Но она обратила на него внимание не потому, что он был так одет. Лицо его как-то изменилось из-за того, что он снял роговые очки, которые обычно носил. На одном глазу у него набух красный ячмень, и ему приходилось склонять голову набок, как птице, чтобы кого-нибудь увидеть. Длинные, тонкие пальцы его то и дело осторожно щупали ячмень, словно он чесался. Когда Гарри попросил налить ему пунша, он сунул свой стаканчик чуть не в лицо ее папе. Мик видела, как ему трудно без очков. Он нервничал и то и дело на кого-нибудь натыкался. Гулять он пригласил только ее, да и то, наверно, потому, что она была хозяйкой. Весь пунш был выпит. Папа побоялся, что ее это огорчит, и пошел с мамой на кухню готовить лимонад. Часть гостей стояла на крыльце и даже на тротуаре перед домом. Приятно было выйти в ночную прохладу. После духоты ярко освещенных комнат в темноте легко дышалось ароматами наступающей осени. И тут она увидела нечто неожиданное. Вдоль тротуара и на темной мостовой выстроилась шайка соседских мальчишек. Пит, Молокосос Уэллс, Бэби и Тоща-Моща - сливом, вся их компания, начиная от ребят моложе Братишки и лет до двенадцати. Были там и совсем незнакомые, как-то пронюхавшие про вечеринку, - они просто пришли поглазеть. Однако среди них она заметила своих сверстников и даже ребят постарше, которых она не пригласила либо потому, что они ее чем-то обидели, либо потому, что обидела их она. Все они были грязные как черти, в шортах или коротких брюках с обвислым задом, в стареньких будничных платьях. Они просто стояли и глазели на ее вечеринку из темноты. Когда она увидела этих ребят, в ней сразу стали бороться два чувства: огорчение и тревога. - Я тут тебя пригласил... - Гарри Миновиц сделал вид, будто читает ее имя на карточке, но она сразу заметила, что там ничего не написано. Папа вышел на крыльцо и засвистел в свисток, давая сигнал к первому кругу. - Ага, - сказала она. - Пошли. Они начали прогуливаться вокруг своего квартала. В этом длинном платье она все еще казалась себе жутко красивой. "Поглядите на Мик Келли! - завопил в темноте кто-то из ребят. - Во дает!" Она продолжала шагать как ни в чем не бывало, но запомнила, что орал Тоща-Моща... Ну ничего, она еще ему задаст! Они с Гарри быстро пошли по темному тротуару и, дойдя до конца улицы, свернули за угол. - Сколько тебе, Мик, уже тринадцать? - Скоро четырнадцать. Она знала, о чем он подумал. Ей самой эта мысль не дает покоя. Рост - 168 сантиметров, вес - 47 килограммов, а ей только тринадцать. Все ребята на вечеринке - клопы рядом с ней, кроме Гарри - он ниже ее всего сантиметров на пять. Ни один мальчик не пойдет гулять с такой дылдой. Вот разве что от сигарет она перестанет расти. - Я выросла почти на восемь сантиметров за один прошлый год, - пожаловалась она. - Как-то на ярмарке я видел женщину ростом в два метра семьдесят. Но тебе, пожалуй, до нее не дотянуть. Гарри остановился у темного миртового куста. Вокруг не было ни души. Он вытащил из кармана какой-то предмет и стал вертеть его в руках. Мик нагнулась, чтобы посмотреть, что там у него, - это были очки; он протирал их носовым платком. - Извини, - сказал он. Потом надел очки, и она услышала глубокий вздох облегчения. - Тебе надо всегда носить очки. - Да. - Чего ты их снимаешь? - Сам не знаю... Ночь была темная, тихая. Когда они переходили улицу, Гарри взял ее под руку. - Там у тебя в гостях есть одна молодая дама, которая считает, что носить очки не мужественно. Эта особа... что ж, может, и я... Гарри не договорил. Он вдруг подобрался, пробежал несколько шагов и подпрыгнул, чтобы сорвать лист на высоте полтора метра над его головой. Прыгал он хорошо и сорвал лист с первого раза. Потом он, держа лист в зубах, сделал несколько выпадов, боксируя с воображаемым противником. Мик подошла и встала рядом. Как всегда, в голове ее звучала мелодия, и она напевала ее себе под нос. - Что ты поешь? - Это написал один тип, его зовут Моцарт. У Гарри было хорошее настроение. Он быстро переступал вбок ногами, как заправский боксер. - Имя вроде немецкое. - Кажется, да. - Фашист? - спросил он. - Кто? - Я спрашиваю, этот самый Моцарт - фашист или нацист? Мик подумала. - Нет. Эти ведь недавние, а он уже умер. - Ну тогда хорошо. - Он снова принялся наносить удары в темноту. Ему хотелось, чтобы она спросила, почему хорошо. - Я говорю, ну и прекрасно, - повторил он. - Почему? - Потому что я ненавижу фашистов. Если бы я встретил фашиста на улице, я бы его убил. Она поглядела на Гарри. Листва под уличным фонарем бросила на его лицо подвижную пятнистую тень, похожую на веснушки. Он был взволнован. - За что? - спросила она. - Господи! Ты что, газет не читаешь? Тут дело вот в чем... Они уже сделали круг и возвращались к дому. Там происходила какая-то кутерьма. Ребята с криком носились по улице. У нее вдруг засосало под ложечкой. - Сейчас некогда объяснять, разве что мы еще раз пройдемся. Я тебе расскажу, почему я так ненавижу фашистов. Мне даже хочется тебе рассказать. Ему, видно, первый раз посчастливилось излагать свои взгляды. Но ей неохота было его слушать. Ее внимание было поглощено тем, что творилось у нее перед домом. - Ладно. Еще увидимся. Прогулка окончена, теперь она могла разобраться в том, что тут произошло. Что случилось, пока ее не было? Когда она уходила, перед домом стояли нарядные ребята и вечеринка продолжалась как полагается. А теперь - через каких-нибудь пять минут - все тут напоминало сумасшедший дом. В ее отсутствие чужие ребята вышли из темноты и ринулись прямо в дом. Ну и наглость! Из входной двери высовывался здоровенный Пит Уэллс со стаканчиком пунша в руке. Нахалы - в обвислых штанах и старом тряпье - вопили и бегали вперемешку с ее гостями. Бэби Уилсон болталась на парадном крыльце - а ей ведь года четыре, не больше! Любому дураку понятно, что ей давно пора спать, как и Братишке. А она спускалась со ступеньки на ступеньку, держа стаканчик пунша над головой. Ей-то что здесь надо? Мистер Бреннон - ее дядя, она может брать у него сладостей задарма сколько влезет! Как только она сошла на тротуар, Мик схватила ее за руку. - А ну-ка марш домой, Бэби Уилсон! Живо! Мик оглянулась, размышляя, что бы ей еще предпринять, как навести порядок. Она подошла к Слюнтяю Уэллсу. Он стоял поодаль в тени, держа стаканчик в руке, и мечтательно озирался вокруг. Слюнтяю было семь лет, на нем были короткие штанишки, а грудь и ноги - голые. Ничего предосудительного он не делал, но Мик была в ярости на всех и вся. Она схватила Слюнтяя за плечи и принялась его трясти. Сперва он терпел, крепко сжав челюсти, но скоро зубы у него застучали. - Катись домой. Слюнтяй. Нечего тут торчать, если тебя не звали. Когда она его отпустила, он, поджав хвост, медленно побрел по улице. Но до дому не дошел. Зайдя за угол, он уселся на обочину и стал глазеть, думая, что Мик его не видит. На минуту ей как будто стало легче оттого, что она чуть не вытрясла из Слюнтяя душу. Но тут же в ней заговорила совесть, и она разрешила мальчику вернуться. Все дело портили взрослые ребята. Просто хулиганье, такой наглости она еще не видала. Вылакали весь пунш и превратили настоящую вечеринку в сумасшедший дом. Хлопают парадными дверьми, вопят, толкаются. Она подошла к Питу Уэллсу, он вел себя хуже всех. Напялил футбольный шлем и бодался. Питу было верных четырнадцать, хотя он до сих пор сидел в четвертом классе. Она подошла к нему, но Пит был чересчур здоровенный парень, его не очень-то потрясешь, это тебе не Слюнтяй. Когда она велела ему идти домой, он зашаркал и попытался ее боднуть. - Я побывал уже в шести штатах: во Флориде, в Алабаме... - Оно из серебряной парчи, с широким поясом... Вечеринка была загублена. Все говорили разом. Приглашенные из профессионального училища перемешались с шайкой соседских ребят. Но мальчики и девочки по-прежнему стояли отдельными кучками, и никто не желал гулять. Лимонад был тоже выпит до капли. На дне осталось немножко воды, в которой плавали лимонные корочки. Папа был чересчур щедрый - наливал всем, кто подставлял стакан. Когда Мик вошла в столовую. Порция разносила бутерброды. Через пять минут их не стало; Мик достался только один - с заливным, и то хлеб в нем размяк от розовой подливки. Порция осталась в столовой - ей хотелось посмотреть, как веселятся ребята. - Тут так весело, даже уходить не хочется, - заявила она. - Послала сказать Длинному и Вилли, пусть сегодня погуляют одни, без меня. Такая тут идет кутерьма - посмотрю, чем все это кончится. Кутерьма - вот это точно. Мик и сама чувствовала, что в комнате, и на крыльце, и даже на улице - повсюду царит какая-то бесшабашность. Да ей и самой море было по колено. И не только потому, что на ней взрослое платье, и, когда взглянула в зеркало под вешалкой, она показалась себе очень красивой, с румянами на щеках и тиарой из искусственных бриллиантов в прическе. Быть может, все дело в шикарном убранстве и в том, какая уйма школьников и вообще ребят набилась в дом. - Смотрите, как бежит! - Ох! Брось... - Ты что, маленькая? По улице, подобрав подолы, неслась стайка девочек; их волосы развевались на бегу. Несколько мальчишек нарезали из юкки тонкие копья и гнали ими девчонок. Как не стыдно - взрослые ребята из профессионального, вырядились на вечеринку, а ведут себя как малыши! В этой погоне была и игра, и что-то вовсе нешуточное. К Мик подошел мальчик с палкой, и она тоже пустилась бежать. Вечеринке теперь конец. Она превратилась в обычную уличную игру. Но такой буйной ночи Мик еще не видывала. И виноваты в этом были соседские ребята. Они были как зараза: стоило им прийти на вечеринку, и ее гости забыли, что они старшеклассники и уже почти взрослые люди. Вот такое настроение бывает, когда вечером идешь мыться: хочется всласть поваляться в грязи на заднем дворе, прежде чем влезешь в ванну. Все вдруг превратились в разбушевавшихся детей, которые затеяли дикие игры в субботний вечер, а ей хотелось бушевать больше всех. Она орала, толкалась и первая кидалась опрометью во всякую новую шалость. Она так шумела и так носилась, что ей некогда было замечать, что делают другие. Она вытворяла бог знает что и совсем запыхалась. - Канава на том конце улицы! Канава! Канава! Она первая бросилась туда. В конце квартала под мостовой проложили новые трубы, вырыв для этого мировую канаву. Плошки, горевшие по краям, ярко алели в темноте. Лезть вниз ей было некогда. Она добежала до колеблющихся на ветру огоньков и прыгнула. Будь на ней теннисные туфли, она бы встала на ноги, как кошка, но в лодочках на каблуках она поскользнулась и животом шлепнулась о трубу. У нее перехватило дух. Она так и осталась лежать с закрытыми глазами. Вечеринка... Мик с трудом вспоминала, как она себе все это представляла еще утром, какими неприступными ей казались новые соученики по училищу. И та компания, с которой ей хотелось водиться. Теперь она будет чувствовать себя на переменках совсем иначе, теперь она знает: вовсе они не какие-нибудь особенные и ничем не отличаются от других ребят. Ну и пусть вечеринка не удалась. Теперь уже все. Ничего не поделаешь. Мик вылезла из канавы. Какие-то ребятишки играли возле горящих плошек. Пламя багрово отсвечивало, и вокруг лежали длинные зыбкие тени. Один из мальчишек сходил домой и надел маску, припасенную для Дня всех святых. Вечеринка продолжалась, только теперь она была другая. Мик медленно побрела к дому. Проходя мимо ребят, она даже не поглядела в их сторону, ей не хотелось с ними разговаривать. Гирлянды в прихожей были сорваны, и дом казался совсем пустым - все убежали на улицу. В ванной она сняла голубое вечернее платье. Подол был оборван, и она сложила платье так, чтобы драного места не было заметно. Тиару из искусственных бриллиантов она потеряла. Ее старые шорты и рубашка валялись там, где она их бросила, - на полу. Мик переоделась. Она уже слишком взрослая, чтобы носить шорты. Завтра она их не наденет. И вообще больше никогда. Она вышла на крыльцо. Лицо ее без румян казалось очень белым. Она сложила у рта руки корабликом и набрала воздуху. - Идите все домой! Дверь заперта! Вечеринка кончилась! Она снова осталась одна в тихой таинственной ночи. Было еще не поздно: желтые квадраты освещенных окон горели вдоль улиц. Она шагала медленно, засунув руки в карманы и склонив голову набок. Шла долго, не замечая, куда идет. Потом дома раздвинулись, потянулись сады с высокими деревьями и черным кустарником. Оглянувшись, она увидела, что стоит возле дома, к которому так часто ходила этим летом. Ноги сами привели ее сюда. Она подождала, проверила, не видит ли ее кто-нибудь. Потом прошла через сад. Радио, как всегда, было включено. Минутку она постояла возле окна, заглядывая в комнату. Лысый мужчина и седая дама играли за столом в карты. Мик села на землю. Это было ее любимое потайное место. Со всех сторон ее вплотную обступали густые кедры, скрывая от посторонних глаз. По радио ничего хорошего не передавали: кто-то пел популярные песенки - всегда с одним и тем же концом. На душе у нее стало как-то тоскливо. Она пошарила в карманах. Там был изюм, конский каштан, нитка бус, но нашлась и одна сигарета и спички. Она закурила и обняла колени руками. На душе было до того пусто - ни мысли, ни чувства. За одной передачей следовала другая, и все - полная мура. Впрочем, ее это даже не огорчало. Она выкурила сигарету и нарвала пучок травинок. Немного погодя заговорил новый диктор. Он сказал что-то про Бетховена. В библиотеке она читала про этого Бетховена. Он был немец, как и Моцарт. Когда он жил, он разговаривал на иностранном языке и жил на чужбине, как хотелось бы и ей. Диктор объявил, что сейчас сыграют его Третью симфонию. Она слушала диктора вполуха, ей хотелось пойти побродить и не очень было интересно, что там играют. Но тут зазвучала музыка. Мик подняла голову, и ее кулак сам собой потянулся к горлу. Откуда она взялась, эта музыка? Минуту начало, раскачиваясь, нащупывало дорогу. Не то прогулка, не то марш... Словно кто-то вышагивал в темноте ночи. По коже у нее прошел озноб, но первая часть жаром опалила ей сердце. Она даже не слышала, что звучало потом, и только ждала, застыв с крепко сжатыми кулаками. Немного погодя та же музыка началась снова, но жестче и громче. К богу она уже отношения не имела. Это было про нее, про Мик Келли, как она сначала шла днем, а потом ночью, одна. Под палящим солнцем и в темноте, со всеми своими ощущениями и планами. Эта музыка была она сама, просто она сама. Она не могла как следует вникнуть в то, что слышит. Музыка бурлила у нее внутри. Как быть? Удерживать отдельные замечательные куски и повторять их, чтобы потом не забыть, или дать себе волю и слушать все подряд, не задумываясь и не стараясь запомнить? Господи! Весь мир был этой музыкой, а она не могла в нее толком вслушаться. Наконец вступление повторилось снова, теперь все инструменты обрушились вместе на каждую ноту, как железный кулак, бьющий по сердцу. И первая часть кончилась. Сколько длилась эта музыка? Долго или нет? Может, время и продолжало идти, но при чем тут оно, когда такая музыка? Мик сидела, крепко обхватив руками ноги, больно вцепившись зубами в свое солоноватое колено. Может, она слушала всего пять минут, а может, полночи. Вторая часть была окрашена в черное - медленный марш. Не грустный, а такой, словно весь мир - мертвый и черный, и даже бесполезно вспоминать, каким он был прежде. Один из инструментов, похожий на рожок, вел печальную прозрачную мелодию. Потом музыка выплеснулась гневом и скрытым клокотанием. А потом снова зазвучал черный марш. Но, пожалуй, музыка последней части симфонии ей нравилась больше всего - радостная, словно самые великие люди на земле бегали и прыгали, веселились и смеялись. От такой замечательной музыки больнее всего. Весь мир превращается в эту симфонию, и никаких сил не хватает слушать. Все кончилось, а она все сидела как каменная, обхватив колени руками. Началась другая передача, и она заткнула пальцами уши. Музыка оставила внутри только вот эту нестерпимую боль и оцепенение. Она не могла припомнить ни одного места из симфонии, даже последних нот. Старалась вспомнить, но не слышала ни единого звука. Теперь, когда все кончилось, осталось только ее сердце, дрожащее как заяц, и эта ужасная боль. Радио и свет в доме выключили. Ночь была очень темная. Вдруг Мик заколотила себя кулаками по бедру. Она била изо всех сил по одному и тому же месту, пока слезы не потекли у нее из глаз. Но этого ей было мало. Под кустом был рассыпан острый щебень. Она схватила горсть камней и стала царапать ими ногу, пока не почувствовала на руке кровь. Тогда она легла навзничь и стала смотреть в ночное небо. Теперь, когда нога горела от боли, ей стало легче. Она долго так лежала на мокрой траве и постепенно стала дышать медленнее и свободнее. Как же могли ученые, глядя на небо, сразу не понять, что земля круглая? Небо было выгнутым, как внутренность огромного стеклянного шара, темно-темно-синим со сверкающими брызгами звезд. Ночь была беззвучна. Пахло нагретыми за день кедрами. Она и не пыталась думать о музыке, когда та вернулась к ней. Первая часть возникла в ее мозгу такой, как она была сыграна. Она слушала ее спокойно, вдумчиво и разбирала ноты в уме, как задачу по геометрии, чтобы получше запомнить. Очертания звуков были ей так ясны, что теперь она не могла их забыть. Ей стало легко. Она прошептала вслух: "Прости меня, боже, ибо не ведаю, что творю". Почему ей пришли в голову эти слова? Кто же теперь не знает, что никакого бога на самом деле нет? Когда она думала о том, как раньше представляла себе бога, перед ее глазами почему-то сразу возникал мистер Сингер, обернутый в длинную белую простыню. Бог молчит - может, потому он ей таким представлялся? Она снова повторила, будто обращая слова к мистеру Сингеру: "Прости меня, боже, ибо не ведаю, что творю". Эта часть музыки была красивой и ясной. Она теперь смогла бы ее спеть. Быть может, позже, как-нибудь утром, как только она проснется, к ней вернется и остальная музыка. Если когда-нибудь она снова услышит симфонию, к тому, что она знает, прибавятся и другие части. А если ей удастся услышать ее еще ра