шие от войны турки с отвращением сдавались. Затем наступило время основной операции дня -- штурма станции. Пик двинулся к ней с севера, поднимая дух своих людей постоянным личным присутствием в первых рядах. Броди вел артобстрел с присущей ему точностью. В небе кружили хладнокровные аэропланы, забрасывая завывавшими бомбами траншеи вокруг станции. Фыркая дымом, двинулись вперед бронеавтомобили, и сквозь дымку было видно, как турки цепочкой, размахивая белыми платками, уныло выходили из окопов первой линии. Мы завели моторы своих "роллсов", арабы вскочили на верблюдов, подбодренные люди Пика ринулись вперед, остальные со всех сторон яростно навалились на станцию. Мы взяли верх. Мне достался в виде трофея станционный колокол прекрасной работы дамасских мастеров-медников. Кто-то польстился на билетный компостер, еще кто-то на официальную печать, а сбитые с толку турки смотрели на нас во все глаза с нараставшим негодованием по поводу того, что сами они представляли для нас лишь второстепенный интерес. Через минуту бедуины с криками приступили к самому безумному грабежу за всю свою историю. На станции находилось двести винтовок, восемьдесят тысяч снарядов, множество бомб, огромное количество продовольствия и обмундирования, и все поголовно громили склады, расхватывая все, что казалось полезным, и приводя в негодность остальное. Какой-то неудачливый верблюд добавил смятения в эту сумятицу, подорвавшись на одной из многочисленных турецких мин, когда входил во двор. Взрывом ему оторвало зад. Среди бедуинов возникла паника. Все подумали, что Броди снова открыл огонь по станции. Во время короткой паузы египетский офицер обнаружил неразрушенный амбар и выставил вокруг него охрану из своих солдат, потому что у них не хватало продуктов. Не успевшие насытиться люди Хазу не признали права египтян поделить содержимое амбара поровну. Началась стрельба, но в результате нашего посредничества удалось добиться того, чтобы египтяне первыми взяли столько рационов, сколько им было нужно, а потом началась всеобщая свалка, да такая, что склад разнесли в щепки. Добыча со станции Шам оказалась так богата, что ею были вполне довольны восемь из каждых десяти арабов. Утром выяснилось, что для проведения дальнейших операций с нами остался только Хазу с горсткой своих людей. Программа Доуни предусматривала в качестве следующего этапа взятие станции Рамлех, но его приказы страдали нечеткостью, потому что местность и позиции противника не были достаточно изучены. И мы послали на разведку Уэйда в его броневике, придав ему в поддержку вторую машину. Он осторожно двинулся в путь, буквально шаг за шагом, в мертвой тишине, и наконец без единого выстрела въехал на станционный двор, внимательно осматривая дорогу, так как не забывал о возможных минах-растяжках, взрыватели которых срабатывали при натяжении проволоки. Станция была заперта. Он дал очередь в половину пулеметной ленты по двери и запорам и, убедившись в том, что на нее никто не ответил, вышел из своего броневика. Осмотрев здание, он понял, что людей на станции не было, хотя достаточно всякого добра, чтобы удовлетворить алчность Хазу и оставшихся с ним людей. Мы потратили целый день на разрушение еще нескольких миль железнодорожного пути, который никем не охранялся, пока не убедились в том, что для его восстановления потребуется не меньше двух недель работы ремонтного отряда. На третий день была запланирована Мудовара, но у нас оставалось мало сил, и взять ее мы не надеялись. Арабы ушли, люди Пика слишком мало были похожи на солдат. Однако ситуация в Мудоваре могла оказаться такой же, как в Рамлехе, и мы провели всю ночь рядом со своим последним трофеем. Неутомимый Доуни выставил часовых, которые, во всем подражая своему строгому командиру, демонстрировали выправку гвардейцев Букингемского дворца, расхаживая взад и вперед рядом с нами, безнадежно пытавшимися уснуть, пока я не поднялся и не научил их искусству караульной службы в пустыне. Утром мы, развалившись по-королевски в своих рычащих автомобилях, отправились по гладким равнинам, выстланным песком и кремнием, взглянуть на Мудовару под бледными лучами низкого солнца, освещавшего нас сзади, с востока. Против солнца нас не было заметно, пока мы не подъехали ближе и не увидели, что на станции стоял длинный поезд. Что это было? Подкрепление? Или эвакуация? Через несколько секунд турки ударили по нам из четырех орудий, два из которых были небольшими, очень современными и точными австрийскими горными "ховитцерами". Дальность их прицельной стрельбы составляла семь тысяч ярдов, и мы позорно отъехали назад, поспешив укрыться в ближайших ложбинах. Оттуда мы сделали большой крут к тому месту, где вместе с Заалем подорвали наш первый поезд, и взорвали длинный мост, под которым спал турецкий патруль, разморенный знойным полуденным солнцем. После этого мы вернулись в Рамлех и продолжали разрушать железнодорожную линию и мосты, сделав это занятие постоянным, причем разрушения были слишком серьезными, чтобы Фахри мог восстановить разрушенное. Фейсал в это время посылал Мухаммеда эль-Дейлана на еще не тронутые станции на линии между разрушенным нами участком дороги и Мааном. Доуни присоединился к нему днем позднее. Таким образом, восемьдесят миль полотна от Маана до Мудовары, с семью станциями, оказались полностью в наших руках. Активная оборона Медины закончилась этой операцией. Для укрепления нашего штаба из Месопотамии прибыл новый офицер Янг. Он был кадровым военным превосходной выучки, с долгим и обширным военным опытом, бегло говорившим по-арабски. Ему предназначалась роль моего дублера в контактах с племенами: контакты эти могли бы быть расширены и сделаны более целеустремленными в случае нашего активного участия в борьбе с противником. Чтобы предоставить Янгу самостоятельность в наших новых условиях, я препоручил ему обдумать возможность объединения сил Зейда, Насира и Мизрука для занятия позиции по всей длине неразрушенного участка пути к северу от Маана, а сам отправился в Акабу и сел на корабль, отходивший в Суэц, чтобы обсудить с Алленби будущие действия.

ГЛАВА 95

Меня встретил Доуни, и по дороге в лагерь Алленби мы поговорили о наших делах. Генерал Болс приветствовал нас сияющей улыбкой. "Итак, мы в Сальте", -- заметил он. И продолжил, прочитав в наших глазах удивление: "Командиры бени сахр явились как-то утром в Иерихон и предложили немедленно задействовать свои двадцать тысяч бойцов из подчиненных им племен в Темеде". Принимая на следующий день после этого ванну, Доуни продумал соответствующий план и решил, что он вполне годится. Я спросил о том, кто был из командиров бени сахр, и он назвал Фахда, победоносно подчеркивая свое успешное вмешательство в дела моей компетенции. Это выглядело настоящим безумием. Мне было известно, что Фахд не мог поднять даже четыре тысячи бойцов и что в данный момент в Темеде нет ни одной палатки. Все ушли на юг к Янгу. Мы поспешили в штаб для уточнения обстановки, и выяснилось, что, к сожалению, Болс был прав. Британская кавалерия неожиданно устремилась в горы Моаба, доверившись нереальному обещанию известных своей алчностью шейхов племени зебн, которые вошли в Иерусалим только для того, чтобы испытать щедрость Алленби, но их замысел быстро разгадали. Тогда в ставке главного командования не было Гая Доуни, брата основного разработчика иерусалимского плана: он уехал в штаб Хэйга, а Бартоломью, которому предстояло спланировать осеннее наступление на Дамаск, находился все еще у Четвуда. Таким образом, ход мероприятий по осуществлению плана Алленби в эти месяцы далеко не полностью отвечал его расчетам. Этот рейд не удался, и я все еще был в Иерусалиме, утешаясь тем, что Болсу далеко до Сторрса, бывшего тогда комендантом города. Одни воины бени сахр отлеживались в своих палатках, другие находились у Янга. Генерал Шовель без всякой помощи со стороны тех или других узнал, что турки вновь наладили броды через Иордан в его тылу и захватили дорогу, по которой он выдвинулся на теперешние позиции. Мы избежали тяжелой катастрофы только потому, что инстинкт Алленби своевременно подсказал ему, какая опасность нам угрожала. И все-таки мы серьезно пострадали. Эта задержка научила британцев более терпимо относиться к трудностям Фейсала, убедила турок, что сектор Аммана таит в себе угрозу для них, и заставила командиров племени бени сахр почувствовать, что поведение англичан выше их понимания: они, возможно, были не слишком хорошими солдатами, но их готовность к необычным действиям в критический момент была вне сомнения. Так, они исправляли свои ошибки, приведшие к поражению под Амманом, обдуманным повторением того, что выглядело несущественным. Одновременно они разрушали надежды Фейсала на независимое взаимодействие с племенем бени сахр. Это осторожное и очень богатое племя хотело иметь надежных союзников. Наше движение, четко определившееся и в одиночку противостоявшее простоватому противнику, теперь оказалось увязшим в непредвиденных обстоятельствах, связанных с партнерскими обязательствами. Нам приходилось подстраиваться под Алленби, что его устраивало далеко не всегда. Германское наступление во Франции отбирало у него войска. Он должен был удерживать Иерусалим, но месяцами не мог позволить себе и малейших потерь, тем более наступательных действий. Военный кабинет обещал ему индийские дивизии из Месопотамии, а также призывников из Индии. Располагая ими, он мог бы реорганизовать свою армию на индийский манер и, возможно, уже в начале осени вновь обрести боеготовность, но в данный момент и нам и ему оставалось просто держаться. Он говорил мне об этом пятого мая, в день, выбранный в соответствии с договоренностью Смэтса для начала наступления всей армии на север. В качестве первой фазы действий по этой договоренности нам предстояло взять на себя обязательства в отношении Маана, но пауза Алленби очень сильно ударила по нашим возможностям организовать его осаду. Кроме того, находившимся в Аммане туркам могло хватить времени на то, чтобы прогнать нас из Абу эль-Лиссана обратно в Акабу. В этой крайне неблагоприятной ситуации обычная практика совместных действий -- втягивание другого партнера в дела, грозившие ему большими неприятностями, -- ложилась тяжким бременем на меня. Однако союзническая верность Алленби обязывала его оказать нам помощь. Он создал угрозу противнику в районе обширного предмостного укрепления с переправой через Иордан, как если бы намеревался перейти его в третий раз. Таким образом он должен был ослабить Амман. Для того чтобы усилить нас на нашем плато, он предложил поставить необходимое нам техническое оборудование. Мы воспользовались этой возможностью, чтобы попросить об организации систематических воздушных налетов на Хиджазскую железную дорогу. Был вызван генерал Селмонд, который оказался таким же щедрым на деле, как и главнокомандующий. Королевские военно-воздушные силы с этого дня и вплоть до падения Турции оказывали постоянное беспокоящее давление на Амман. Пассивность противника в это трудное для нас время во многом определялась дезорганизацией движения по железной дороге в результате бомбежек. Как-то во время вечернего чая Алленби, упомянув об имперской бригаде верблюжьей кавалерии на Синае, выразил сожаление о том, что в условиях новой стесненности в средствах он вынужден его упразднить и использовать солдат в качестве пополнения кавалерии. -- А как вы намерены поступить с верблюдами этой бригады? -- спросил я. -- Спросите об этом у ГК, -- ответил он. Я послушно направился через пропыленный сад к генеральному квартирмейстеру, истому шотландцу сэру Уолтеру Кемпбеллу и задал ему тот же вопрос. Он твердо ответил, что на ушах этих верблюдов стоит клеймо дивизионного транспорта второй из новых индийских дивизий. Я объяснил ему, что я хотел бы получить две тысячи из этих верблюдов. Его первый ответ вообще не имел отношения к делу, второй разрешал мне продолжать хотеть и дальше. Я возразил, но он, по-видимому, был вообще не способен понять мою позицию. Разумеется, скупость была известной чертой характера ГК. Я вернулся к Алленби и громко заявил перед всей его группой, что в бригаде было две тысячи двести верховых верблюдов и тысяча триста вьючных. Все они временно предназначались для транспортных целей, но верховые верблюды есть верховые верблюды. Кое-кто из штабистов присвистнул, и все застыли с мудро посерьезневшими лицами, как если бы они тоже сомневались в том, что верховые верблюды могут нести груз. С формальной точки зрения даже притворство могло оказаться полезным. Каждый офицер британской армии воспринимал животных как предмет гордости, поэтому я не удивился, когда сэра Уолтера Кемпбелла в тот вечер пригласили пообедать с главнокомандующим. Мы сидели справа и слева от хозяина, и за супом Алленби заговорил о верблюдах. Сэр Уолтер разразился тирадой о том, что предопределенный роспуск бригады верблюжьей кавалерии увеличит численность транспортных средств энной дивизии, и слава Богу, потому что весь Восток пройден вдоль и поперек в тщетных поисках верблюдов. Он переиграл. Алленби, внимательный читатель Мильтона, остро чувствовал стиль, а эта линия была явно слаба. Его совершенно не занимали вопросы численности, этого фетиша административных подразделений. Он взглянул на меня и, подмигнув, спросил: -- А зачем они вам нужны? -- Чтобы переправить в Дераа тысячу солдат в любой день по вашему усмотрению. Он улыбнулся и, покачав головой, повернулся к сэру Уолтеру Кемпбеллу: -- ГК, вы проиграли. Это был огромный, поистине царский подарок -- неограниченная подвижность. Теперь арабы смогут выиграть свою войну, когда захотят и где захотят. Следующим утром я уехал к Фейсалу в его холодное гнездо хищной птицы в Абу эль-Лиссане. Мы долго беседовали, вспоминая исторические события, говорили о племенах, о миграции, о чувствах, о весенних ливнях, о пастбищах. Наконец я сказал, что Алленби отдал нам две тысячи верблюдов. Открыв от изумления рот, он вцепился в мое колено: -- Как? Я рассказал ему, как было дело. Фейсал вскочил на ноги и расцеловал меня, а потом громко ударил в ладоши. Под откинувшимся пологом входа в палатку возникла черная фигура Хеджриса. -- Скорее зови всех, -- вскричал Фейсал. Хеджрис спросил, кого именно. -- О, Фахда, Абдуллу эль-Фейра, Ауду, Мотлога, Зааля... -- А Мизрука? -- мягко спросил Хеджрис. Фейсал прикрикнул на него, и негр убежал. -- Итак, с этим почти покончено, -- сказал я. -- Скоро вы сможете меня отпустить. -- Он запротестовал, убеждая меня в том, что я должен быть с ними всегда, а не только до Дамаска, как и обещал в Ум Ледже. И об этом он просил меня, кому так хотелось поскорее уехать! Послышались шаги, и наступила пауза, пока командиры придавали своим лицам серьезное выражение и поправляли головные платки перед тем, как войти в палатку. Они тихо, по-одному уселись на ковры, бесстрастно повторяя каждый ритуальную фразу: "Слава Аллаху, все хорошо?" И каждому фейсал отвечал: "Слава Аллаху!" А они удивленно смотрели в его словно плясавшие глаза. Когда в палатку вошел последний приглашенный, Фейсал сказал всем собравшимся, что Аллаху было угодно ниспослать средство для победы -- две тысячи верховых верблюдов. Теперь война будет беспрепятственно двигаться к победоносному концу, к свободе арабов. Они в удивлении что-то бормотали, как люди солидные изо всех сил стараясь сохранять спокойствие, и посматривали на меня, видимо догадываясь о моей роли в этом событии. -- Щедрый дар от Алленби, -- объяснил я. -- Да хранит Аллах его жизнь и вашу, -- быстро ответил за всех Зааль. -- Нам дали возможность победить, -- поднимаясь с ковра, проговорил я. -- С вашего позволения... -- обратился я к Фейсалу и выскользнул из палатки, чтобы рассказать обо всем Джойсу. За моей спиной командиры арабов разразились бурными выражениями радости, предвкушая невероятные подвиги, возможно по-детски, но что это была бы за война, в которой каждый не чувствовал бы, что победит в ней именно он! Джойс также обрадовался и как-то успокоился, услышав о двух тысячах верблюдов. Мы размечтались об ударе, который мог бы быть нанесен, о переходе от Биэр Шебы до Акабы и о том, где мы сможем через два месяца найти пастбища для этого множества верблюдов. Ведь если их отдадут в наше распоряжение, то ячменя для них больше не будет. Впрочем, это были не самые неотложные заботы. Мы должны продержаться сами на плато все лето, ведя осаду Маана, и держать железную дорогу в парализованном состоянии. Эта задача была не из легких. Прежде всего с точки зрения снабжения. Я только что разорвал существующие договоренности. Караваны египетских транспортных компаний, занимавшихся перевозками на верблюдах, постоянно курсировали между Акабой и Абу эль-Лиссаном, но доставляли меньше и двигались медленнее, чем нам представлялось необходимым, исходя из наших оптимистических оценок. Мы настаивали на том, чтобы они увеличили загрузку и скорость передвижения, но столкнулись с непоколебимыми правилами, разработанными с целью снижения цифр падежа животных. За счет лишь незначительного увеличения этих показателей мы смогли бы удвоить грузоподъемность каравана. Поэтому я предложил взять животных на наше попечение и отослать обратно египетских погонщиков верблюдов. Британцы, испытывавшие недостаток в рабочей силе, ухватились за мою идею, даже, пожалуй, слишком рьяно. Мы предприняли громадные усилия для того, чтобы в ускоренном темпе подготовить погонщиков верблюдов. Однорукий Гослетт до этого времени занимался продовольствием, транспортом, материальной частью артиллерии, исполнял обязанности казначея и командира базы. Сохранять все эти обязанности за ним было жестоко, и Доуни сделал командиром базы ирландца Скотта. У него был хороший характер, он был способным и умным человеком. Акаба зажила спокойно. Материальную часть мы передали Брайту, то ли сержанту, то ли старшему сержанту. Янг взял на себя транспорт и квартирмейстерские обязанности. Янг с величайшим перенапряжением своих сил разъезжал, буквально разрываясь между племенами наймат, хиджая и бени сахр, между Насиром, Мизруком и Фейсалом, прилагая все усилия к тому, чтобы объединить их в одно единое целое. Он загонял и арабов. Его привычка к верховой езде и ловкость очень ему пригодились. Оперируя всей полнотой своих властных полномочий, он боролся с хаосом. Когда он приступал к исполнению своих обязанностей, хозяйство не имело ни складов для караванов, ни седел, ни ветеринаров, ни лекарств, и было очень мало погонщиков, так что снарядить дружный, упорядоченный караван было невозможно, но Янгу почти удалось это сделать. Благодаря его усилиям проблема снабжения размещенных на плато солдат арабской регулярной армии продовольствием была решена. Все это время репутация нашего восстания укреплялась. Фейсал, скрытый от людских взоров в своей палатке, непрестанно занимался популяризацией и проповедью арабского движения. Акаба переживала подъем, даже наши полевые укрепления строились успешно. Арабская регулярная армия только что добилась своего третьего успеха в борьбе за Джердун, разрушенную станцию, захватывать которую и вновь отдавать противнику почти вошло у не в привычку. Наши бронеавтомобили появились у стен Маана в момент выхода турок из города и разгромили их. Зейд, командовавший половиной армии, расположившейся севернее Ухейды, демонстрировал образцы решительности. Его бодрая веселость находила у профессиональных офицеров больший отклик, нежели поэзия Фейсала. Счастливое соединение двух братьев вызывало у самых разных людей симпатию к этим лидерам восстания. И все же на севере сгущались тучи. В Аммане сосредоточилось значительное количество скота, на ушах которого стояло клеймо Маана, в ожидании, когда обстановка позволит направить его в этот город. Этот продовольственный резерв доставлялся по железной дороге из Дамаска, когда доставке не мешали бомбовые удары Королевских военно-воздушных сил, базировавшихся в Палестине. Нашему лучшему генералу партизанской войны Насиру было приказано, опередив Зейда, устроить какую-нибудь серьезную диверсию на железной дороге. Он расположился лагерем в Вади Хеса вместе с Хорнби, у которого было много взрывчатки, и с обученным Пиком отделением египетского армейского корпуса верблюжьей кавалерии, приданным ему для помощи при проведении диверсий. Время до того, как Алленби справится со своими затруднениями, мы хотели использовать для активных действий, и Насир мог бы нам в этом очень помочь, если бы обеспечил месячную передышку, изображая призрак, недосягаемый для турецкой армии. Если бы это ему не удалось, мы должны были бы ожидать деблокирования Маана и стремительного нападения воспрянувшего противника на Абу эль-Лиссан.

ГЛАВА 96

Насир атаковал станцию Хеса своим обычным способом: перерезал ночью линию с севера и юга, а с рассветом открыл сильный артиллерийский огонь по зданиям. Главным артиллеристом был Расим, и стрелял он из древних крупповских орудий, побывавших в Медине, Ведже и Тафилехе. Когда закончилась артподготовка, арабы ворвались на станцию, причем люди племен ховейтат и бени сахр яростно соревновались друг с другом за первое место в рядах. Мы, разумеется, не убивали. В соответствии с обычной в таких случаях тактикой Хорнби и Пик превратили станцию в груду развалин. Они взорвали колодец, резервуары, паровозы, насосы, станционные постройки, три моста, подвижной состав и около четырех миль железнодорожного пути. По-видимому, это была наша самая крупная диверсия, и я решил отправиться туда, чтобы посмотреть на ее последствия. Со мной поехали двенадцать моих людей. Спустившись с кряжа Рашейдия, мы доехали до одиноко стоявшего дерева. Мои телохранители натянули поводья под его ветвями, на колючках которых висело множество лохмотьев одежды, оставленной здесь путниками. "Твой черед, о Мустафа", -- проговорил Мухаммед. Мустафа нехотя слез с седла, снял с себя всю одежду, раздевшись почти догола, и, согнувшись в дугу, лег на небольшую каменную пирамиду. Все остальные, спешившись, оторвали от дерева по твердой и острой, как медная игла, колючке, торжественно выстроились в очередь, и каждый глубоко вонзил свою колючку в тело несчастного, оставив ее там. Агейлы с отвисшими от удивления челюстями созерцали эту церемонию, но еще до того, как она закончилась, похотливо ухмыляясь, ринулись к Мустафе и воткнули каждый по своей колючке, выбирая самые болезненные места. Мустафа тихо дрожал, пока не услышал прозвучавший как-то по-женски голос Мухаммеда: "Вставай!" Мустафа уныло повытаскивал колючки, оделся и снова поднялся в седло. Абдулла не знал причины такого наказания, а хаураны, как было видно по всему, не хотели, чтобы я их об этом спрашивал. Доехав до Хесы, мы обнаружили там Насира с шестью сотнями соплеменников, укрывшихся под скалами и в кустах от вражеской авиации, от бомб которой погибли уже многие. Одна бомба попала прямо в небольшой пруд, из которого пили воду одиннадцать верблюдов, и разорвала всех их в клочья, разметав по берегу вперемежку с сорванными взрывом цветами олеандра. Мы написали письмо вице-маршалу авиации Седмонду с просьбой нанести ответный удар. Железная дорога по-прежнему оставалась в руках Насира, и каждый раз, когда они получали взрывчатку, Хорнби и Пик отправлялись к линии. Взрывая все, что можно, они по-прежнему разрушали рельсовый путь. На протяжении четырнадцати миль от Султани до Джурфа все было разрушено. Насир прекрасно понимал важность своих непрерывных действий, и, по-видимому, у него была твердая надежда на то, что их можно будет продолжать. Он нашел удобную, защищенную от бомб впадину между двумя зубчатыми известняковыми гребнями, выступавшими над поверхностью покрытого зеленой растительностью склона. Жара и засилье мух в долине пока еще не достигли своего апогея. В долине были вода и хорошее пастбище. За нею находился Тафилех, и если бы Насиру потребовалась помощь, ему стоило бы лишь написать несколько слов, и крестьяне окрестных деревень, оседлав своих косматых пони с пронзительно звонкими колокольчиками, немедленно влились бы в ряды его войска, чтобы оказать ему поддержку. В день нашего прибытия турки направили верблюжий корпус, кавалерию и пехоту к Фарайфре с задачей захватить ее обратно, что должно было стать первым контрударом противника. Насир немедленно выступил им навстречу. Пока его пулеметы прижимали турок к земле, воины абу тайи продвинулись вверх, остановились в сотне ярдов от крошившейся стены, служившей единственной защитой, и перебили всех верблюдов и нескольких лошадей. Показать верховых животных бедуинам означало их верную потерю. Позднее я вместе с Аудой находился недалеко от развилки долины, когда возник пульсирующий звук, говоривший о пуске двигателей. Сама природа затаилась перед властным шумом заработавших моторов. Птицы и вся живность в округе попрятались в кусты. Пробираясь между упавшими глыбами камня, мы услышали, как разорвалась первая бомба в глубине долины, где в чаще двенадцатифутовых олеандров прятался лагерь Пика. Машины шли прямо на нас, потому что следующие бомбы ложились ближе, а последняя разорвалась с оглушительным грохотом прямо перед нами, подняв клубы пыли рядом с захваченными нами верблюдами. Когда рассеялся дым от взрывов, мы увидели, как два упавших на землю верблюда в агонии судорожно дергали ногами. Какой-то солдат без лица, истекая кровью, окрашивавшей в красный цвет куски разорванной плоти вокруг шеи, с пронзительным криком, спотыкаясь, бежал к скалам. Он ничего не видел и, обезумев от боли, падал с одного камня на другой, беспомощно хватаясь за воздух широко раскинутыми руками. Вдруг он затих. Мы бросились к нему, но он был мертв. Я вернулся к Насиру, сидевшему в безопасности в своей пещере с Навафом эль-Фаизом, братом Митгаля, командовавшего воинами племени бени сахр. Хитрый Наваф был так переполнен чувством собственного достоинства и так оберегал его, что пошел бы на любую подлость, чтобы отстоять его публично. Но потом он сошел с ума, как все члены клана Фаиза, нерешительный, как они, болтливый, со странно мерцавшими глазами. Наша довоенная платежная ведомость была тайно восстановлена в прошедшем году, когда трое из нас вползли после захода солнца в их богатые семейные шатры близ Зизы. Старший из Фаизов, Фаваз, был видным арабом, членом комитета Дамаскской группы, заметным лицом в партии независимости. Он принял меня с изысканным гостеприимством, накормил богатым обедом и после окончания нашей беседы снабдил нас своими роскошнейшими стегаными одеялами. Я проспал час или два, когда чей-то голос прошептал сквозь пахнувшую дымом бороду. То был Наваф, который сказал, что, прикрываясь показным дружелюбием, Фаваз послал всадников в Зизу и что здесь скоро появятся солдаты, чтобы меня арестовать. Не было сомнений в том, что мы попали в ловушку. Мои арабы спали в отведенном им месте, готовые сражаться, как загнанные в угол звери, и убить хоть кого-то из врагов прежде, чем умрут сами. Мне такая тактика не нравилась. Когда борьба превращалась в физическую, на кулаках, я из нее выходил. Отвращение, которое я испытывал при мысли хотя бы о прикосновении ко мне, вызывало во мне более сильный протест, чем мысль о смерти и разгроме, возможно, потому, что одна такая ужасная схватка в моей юности заронила во мне стойкий страх перед прикосновением, или же потому, что я так ценил свои умственные способности и презирал свое тело, что мог бы поступиться вторым ради первого. Наваф выполз под полотняной стенкой палатки, и мы последовали за ним, волоча в седельной сумке несколько моих вещей. За следующей палаткой, принадлежавшей самому Навафу, преклонив колени, отдыхали оседланные верблюды. Мы тихо сели в седла. Наваф вывел свою кобылу и проводил нас, с винтовкой на изготовку у бедра, до железной дороги и дальше в пустыню. Там он объяснил, как, ориентируясь по звездам, держать нужный нам, по его предположению, курс на Баир. А еще через несколько дней умер шейх Фаваз.

ГЛАВА 97

Я объяснил Фейсалу, что Насир продолжит диверсии на железной дороге еще месяц, а после того как туркам удастся от него отделаться, пройдет еще не меньше трех месяцев, прежде чем они смогут напасть на нас в Абу эль-Лиссане. К тому времени наши новые верблюды должны быть готовы к нашему собственному наступлению. Я предложил попросить его отца, короля Хусейна, уже теперь переправить в Акабу регулярные части с Али и Абдуллой. Это подкрепление увеличило бы численность нашей армии до десяти тысяч солдат. Мы разделим их на три части. Немобильные подразделения составят силы сдерживания, которые не дадут пошевелиться Маану. Тысяча всадников на новых верблюдах начнет наступление в секторе Дераа--Дамаск. Остальные образуют второй экспедиционный контингент в составе двух или трех тысяч пехотинцев для продвижения на территорию племени бени сахр и соединения с Алленби в Иерихоне. Дальний рейд на верблюдах с захватом Дераа или Дамаска вынудит турок вывести из Палестины одну дивизию, или даже две, для восстановления своих коммуникаций. Ослабив таким образом противника, мы дадим Алленби возможность продвинуть свой фронт, по меньшей мере, до Наблуса. Падение Наблуса разорвет боковую коммуникацию, обеспечивающую мощь турок в Моабе, и им придется отступить на Амман, отдав в наше полное распоряжение нижнее течение Иордана. Практически я предлагал использовать арабов племени хауран для того, чтобы способствовать нашему продвижению до Иерихона, а это полпути до нашей цели -- Дамаска. Фейсал согласился с этим предложением и дал мне письма к своему отцу, в которых рекомендовал согласиться с этим планом. К сожалению, старик теперь был мало склонен прислушиваться к советам сына, не говоря уже о черной зависти к нему, который действовал слишком хорошо и в чрезмерных масштабах пользовался помощью англичан. Готовясь к объяснениям с королем, я полагался на объединенную поддержку его казначеев Уингейта и Алленби. Я решил лично отправиться в Египет, чтобы убедить их написать королю достаточно жесткие письма. В Каире Доуни согласился как с переводом южных регулярных частей, так и с независимым наступлением. Мы пошли к Уингейту, аргументировали свою точку зрения и убедили его в том, что это хорошие идеи. Он написал письма к королю Хусейну, настоятельно рекомендовавшие ему усилить Фейсала. Я настаивал на том, чтобы Уингейт разъяснил королю, что продолжение предоставления военных субсидий будет зависеть от его реакции на наши рекомендации, но Уингейт не пожелал проявить строгость и изложил свои мысли в тоне вежливости, что могло показаться старику из Мекки свидетельством подозрительной утраты твердости. Но эти меры обещали нам так много, что мы отправились к Алленби просить помощи в оказании давления на короля. В Ставке главнокомандующего мы почувствовали совсем другую атмосферу. Здесь всегда все жило энергией и надеждой, но теперь чувствовалось, что были доведены до необычно высокой степени логика и координация действий. Алленби отличался странной слепотой при подборе людей, что в большой степени объяснялось величием и благородством его души: он считал излишними особенно хорошие качества своих подчиненных, но недовольный этим Четвуд опять вмешался и поставил Бартоломью, начальника своего собственного штаба, на третье место в иерархии. Бартоломью был еще более сложным человеком, еще более вышколен как солдат, более заботлив и добросовестен, и представлялся лидером команды друзей. Мы развернули перед ним свой план, реализация которого должна была начаться осенью, надеясь на то, что наше давление впоследствии даст ему возможность энергично нас поддержать. Он слушал нас улыбаясь, а потом сказал, что мы опоздали всего на три дня. Из Месопотамии и Индии прибывала его новая армия. Достигнут большой прогресс в обучении. Пятнадцатого июня было утверждено согласованное мнение секретного совещания о том, что эта армия будет готова к всеобщему длительному наступлению в сентябре. Небеса разверзлись над нами, и мы вернулись к Алленби, который прямо сказал нам, что для выполнения плана Смэтса он в конце сентября начнет большое наступление на Дамаск и Алеппо. Наша роль будет такой, как было определено весной: мы должны будем сделать рейд на Дераа на двух тысячах новых верблюдов. Сроки и детали будут определены через несколько недель, после того как примут окончательный вид расчеты Бартоломью. Наши надежды на победу слишком часто оказывались для меня призрачными, чтобы я счел этот план твердо гарантированным. Поэтому, в качестве резервного варианта, я добился у Алленби согласия на переброску регулярных контингентов Али и Абдуллы и, ободренный, отправился в Джидду, где мои ожидания не имели успеха. Король прослышал о моем предложении и отказал под предлогом Рамадана в Мекке, его неприступной столице. Мы говорили с ним по телефону. Всегда, когда речь принимала опасный оборот, король Хусейн прикрывался некомпетентностью операторов на телефонной станции в Мекке. Моя забитая голова не была расположена к фарсу, и я повесил трубку, уложил нераспечатанные письма Фейсала, Уингейта и Алленби обратно в свою сумку и первым пароходом вернулся в Каир. Книга 9. КОЛЕБАНИЯ ПЕРЕД ПОСЛЕДНИМ РЫВКОМ Главы с 98 по 106. Быстро реализовав переброску частей из Индии и Месопотамии, Алленби настолько превзошел все надежды, что смог спланировать осеннее наступление. Близкий к действительности расчет соотношения сил каждой из сторон показал, что победа будет зависеть от того, насколько Алленби удастся обмануть турок, создавая у них иллюзию того, что опасность угрожала им за Иорданом. Мы могли бы способствовать этому, не проявляя активности в течение шести недель и симулируя таким образом слабость, что спровоцировало турок на попытку наступления. Затем в решающий момент арабы должны были перерезать железнодорожные коммуникации с Палестиной. Такой двойной обман требовал точнейшего расчета действий во времени, поскольку соотношение сил оказалось бы нарушенным как преждевременным отходом турок в Палестину, так и их преждевременным нападением на арабов за Иорданом. Мы позаимствовали у Алленби часть имперского корпуса верблюжьей кавалерии, чтобы подчеркнуть наше якобы критическое положение, тогда как в действительности подготовка к наступлению на Дераа шла полным ходом и единственным препятствием для нее была не ко времени продемонстрированная размолвка с эмиром Хусейном.

ГЛАВА 98

Одиннадцатого июля мы с Доуни снова говорили с Алленби и Бартоломью и благодаря их благородству и доверию увидели всю подноготную генеральского мышления. Это был чисто технический эксперимент, обнадеживающий и весьма ценный для меня, тоже наполовину генерала в моем собственном представлении. Когда шла вовсю работа над планами, Болс был в отпуске. Отсутствовал и сэр Уолтер Кемпбелл. Их помощники Бартоломью и Ивенс чертили схемы реорганизации армейского транспорта, не зависевшие от уставного походного порядка, обеспечивая такую гибкость, чтобы любое преследование противника могло продолжаться без перерывов. Уверенность Алленби была твердой как стена. Перед наступлением он объезжал свои секретно сосредоточенные войска, ожидавшие сигнала, и выражал уверенность в том, что благодаря своей самоотверженности они захватят тридцать тысяч пленных, и это тогда, когда вся игра зависела от случая! Бартоломью был настроен более тревожно. Он говорил, что попытка реформировать всю армию к сентябрю -- это безнадежное дело и что даже если бы армия оказалась к этому времени в состоянии боеготовности (в момент отправки в готовности были несколько бригад), в действительности мы не должны были полагаться на то, что наступление будет развиваться так, как запланировано. Его можно было развернуть только в прибрежном секторе, против Рамлеха -- выгрузочной железнодорожной станции снабжения, потому что только там можно было сосредоточить необходимый резерв запасов. Это представлялось настолько очевидным, что Бартоломью не мог мечтать о том, что турки проявят слепоту, хотя в данный момент их диспозиция говорила о том, что они этого не учитывали. План Алленби состоял в том, чтобы перед самым девятнадцатым сентября сосредоточить основную массу пехоты и всю кавалерию под сенью олеандровых и оливковых рощ Рамаллаха. Он надеялся одновременно провести в Иорданской долине такую демонстрацию силы, которая убедила бы турок в том, что там продолжается сосредоточение войск. Оба рейда на Сальт привели к тому, что глаза турок были прикованы исключительно к территории за Иорданом. Каждое движение там, будь то со стороны англичан или арабов, сопровождалось новыми мерами предосторожности со стороны турок. Это говорило о том, в каком страхе они находились. В прибрежном секторе, а именно эта зона угрожала туркам реальной опасностью, противник держал абсурдно мало солдат. Наш успех зависел от того, как долго будет сохраняться это их фатальное заблуждение. После успеха в Майнерцхагене обманные приемы, применение которых до начала сражения для обычного генерала было лишь разумно допустимым, для Алленби стало главным принципом стратегии. Соответственно Бартоломью должен был развернуть под Иерихоном все находившиеся в Египте забракованные палатки, перебросить туда ветеринарные госпитали и санчасти, развернуть ложные лагеря, разместить муляжи лошадей и солдат во всех правдоподобных местах, перебросить ложные мосты через реки, собрать и открыто выставить на позиции все захваченные в боях орудия, нацелив их в сторону противника, и в указанные дни обеспечить передвижение нестроевых подразделений по пыльным дорогам, чтобы создать впечатление окончательной концентрации сил для штурма. Одновременно Королевские военно-воздушные силы должны были поднять в воздух резервные формирования новейших летательных аппаратов. Господство их в воздухе на несколько дней лишит противника возможности вести воздушную разведку. Бартоломью хотел, чтобы мы со всей энергией и изобретательностью внесли свой вклад в его усилия со стороны Аммана. Но предупреждал нас, что даже при этом успех будет висеть на волоске, поскольку турки могли спасти свою армию и заставить нас снова проводить сосредоточение путем отвода своего прибрежного сектора на семь или на восемь миль. Тогда британская армия почувствовала бы себя как рыба, выброшенная на берег, со всеми своими железными дорогами, тяжелой артиллерией, перевалочными пунктами, складами, лагерями, которые окажутся не там, где надо, и без оливковых рощ, в которых можно было бы скрыть сосредоточение в следующий раз. И поэтому, хотя Бартоломью гарантировал, что британцы делали все, что было в их силах, он умолял нас попросить от его имени арабов выйти на позицию, которую они не смогли бы оставить. Эта многообещавшая перспектива вновь отправила меня с Доуни в Каир в хорошем настроении и с мыслями о новых планах. Новости из Акабы вынудили снова вернуться к обороне плато от турок, которые только что выдворили Насира из Хесы и рассматривали вопрос об ударе на Абу эль-Лиссан в конце августа, когда должен был начать действовать наш отряд под Дераа. Если бы нам не удалось задержать турок еще на две недели, угроза их нападения могла бы нас парализовать. Срочно требовалось что-то новое. Сложившаяся конъюнктура навела Доуни на мысль об уцелевшем батальоне имперского корпуса верблюжьей кавалерии. Возможно, Ставка могла бы уступить его на время нам, чтобы спутать расчеты турок. Мы телефонировали Бартоломью, который нас понял и переадресовал нашу просьбу Болсу в Александрию, а также Алленби. После активного обмена телеграммами мы отправились в дорогу. Нам был придан на месяц полковник Бакстон с тремястами солдат на двух условиях: первое -- мы должны немедленно представить план их операций, второе -- они не должны понести потерь. Бартоломью счел необходимым извиниться за последнее великодушное, согревающее сердце условие, которое казалось ему недостойным солдата! Мы с Доуни сидели над картой и промеряли предстоявший Бакстону путь от Канала до Акабы, оттуда через Румм, с взятием ночным штурмом Мудовары, далее через Баир, с разрушением моста и тоннеля под Амманом и с возвращением обратно в Палестину тридцатого августа. Их действия могли бы предоставить в наше распоряжение один спокойный месяц, в течение которого две тысячи наших новых верблюдов научились бы пастись в пустыне, одновременно доставляя дополнительные количества фуража и продовольствия группе Бакстона. Пока мы работали над этими планами, из Акабы прибыл еще один, более детально разработанный, графически исполненный Янгом для Джойса и основанный на нашем июньском понимании независимых арабских операций в Хауране. В этом плане учитывалось продовольствие, боеприпасы, фураж и транспортные средства для переброски двух тысяч личного состава всех званий из Абу эль-Лиссана до Дераа, принимались во внимание все наши ресурсы. Кроме того, план содержал временные графики завершения укомплектования складов и начала наступления в ноябре. Даже в том случае, если бы Алленби не сосредоточил свою армию, этот план априори должен был провалиться. Он зависел от немедленного усиления арабской армии в Абу эль-Лиссане, в чем Хусейн отказал, к тому же ноябрь был слишком близок к зиме с ее непроходимыми от грязи дорогами, ведшими в Хауран. Алленби планировал начать наступление девятнадцатого сентября и хотел, чтобы мы выступили не раньше, чем за четыре, и не позднее, чем за два дня до этого. Он говорил мне, что его замысел на фронте Дераа шестнадцатого сентября осуществили бы трое солдат и один парень с пистолетами и сделали бы это лучше, чем тысячи солдат неделей раньше или неделей позже. Правда, он совершенно не думал о нашей боевой мощи и не признавал нас как часть своего тактического контингента. Наша задача в его понимании была моральная, психологическая: сдерживать намерения командования противника в отношении трансиорданского фронта. Своим английским умом я разделял этот взгляд, но моей арабской ипостаси представлялись одинаково важными как агитация, так и сражение, поскольку одна служила целям совместного успеха, а другое утверждению самоуважения арабов, без которого никакая победа не была бы в их понимании полноценной. Поэтому понятно, что мы отложили план Янга в сторону и принялись выстраивать свой собственный. Чтобы дойти до Дераа из Абу эль-Лиссана, потребуется две недели. Перерезание трех железнодорожных линий и отход в пустыню для перегруппировки займут еще неделю. Участники рейда должны самостоятельно продержаться три недели. Картина того, что это значило, была у меня в голове -- мы должны были сделать это еще два года назад. Я тут же сообщил Доуни свою оценку, согласно которой наши две тысячи верблюдов в одном походе, без выдвинутых вперед складов или дополнительных вьючных караванов снабжения, будут стоить пятисот солдат регулярной пехоты на лошадях, батареи французских скорострельных 65-миллиметровых горных орудий, пропорционального количества пулеметов, двух бронеавтомобилей, саперов, разведчиков на верблюдах и двух аэропланов, пока мы не выполним нашу задачу. Это было похоже на своеобразное прочтение мысли Алленби о трех солдатах и одном парне. Мы рассказали об этом Бартоломью, и Ставка нас благословила. Янг и Джойс не выказали большой радости, когда я вернулся и сказал, что их большой план-график был разорван в клочья. И не потому, что он слишком трудновыполним и слишком запоздал. Я пояснил, что это изменение вызвано необходимостью восстановления положения Алленби. Моим новым предложением -- я заранее взял с них слово участвовать в его воплощении в жизнь -- было сложное соединение в течение следующих, и без того до отказа забитых всякими делами, 45 дней "отвлекающего" рейда британского корпуса верблюжьей кавалерии с главным наступлением -- для внезапного нападения на турок под Дераа. Джойсу показалось, что я допустил ошибку. Ввести иностранцев значило бы парализовать мужество арабов, а отложить их выступление на месяц было бы еще хуже. Янг реагировал на мою идею упрямым и даже агрессивным "невозможно". Верблюжий корпус потребовал бы увеличения количества вьючных верблюдов, которые в противном случае могли бы обеспечить группировке Дераа достижение своей цели. Пытаясь осуществить две такие амбициозные акции, я кончил бы тем, что провалил бы обе. Я защищал свою точку зрения, и у нас произошла настоящая схватка по этому поводу. Прежде всего я ухватился за соображения Джойса в отношении британского корпуса верблюжьей кавалерии. Он мог бы в одно прекрасное утро прибыть в Акабу -- это не вызвало бы подозрений ни у одного араба -- и так внезапно исчезнуть, направляясь в Румм. Переход из Мудовары до Кисирского моста он мог бы совершить через пустыню, вне поля зрения арабской армии, тем самым избежав распространения слухов по деревням. В результате такой скрытности передвижения разведка противника решила бы, что вся исчезнувшая верблюжья бригада находится на фронте Фейсала. Мнимое присоединение такой ударной силы к Фейсалу заставило бы турок очень внимательно отнестись к вопросу о безопасности их железной дороги, в то же время появление Бакстона в Кисире, разумеется после предварительной рекогносцировки, укрепило бы их веру в широко распространенные слухи о том, что мы в ближайшее время намерены напасть на Амман. Разоруженный этими доводами, Джойс теперь поддерживал меня своим благоприятным отношением к моему проекту. Я не разделял и соображений Янга по поводу транспорта. Прибыв к нам недавно, он с ходу заявил, что поставленные мною проблемы неразрешимы. Но я, не располагая и половиной его способностей и сосредоточенности, знал, что с транспортным обеспечением будет все в порядке. Что же касается верблюжьего корпуса, то мы предоставили Янгу возможность копаться в грузах и расписаниях, поскольку британская армия была его профессией, и хотя он не смог предложить ровным счетом ничего (за исключением мнения о том, что это невыполнимо), все, разумеется, было так и сделано, причем на три дня раньше установленного срока. Другим предложением был рейд на Дераа, и я пункт за пунктом обсудил с Джойсом и Янгом свой замысел в отношении его характера и обеспечения. Я предполагал переправить фураж -- самая тяжелая проблема -- за Баир. Янг иронически высказался по поводу выносливости и терпения верблюдов, но я возразил, сказав, что в этом году в районе Азрак -- Дераа обильные пастбища. Из продовольствия для солдат я предлагал исключить предназначенное для второго наступления и для обратного перехода. Янг громогласно не согласился со мной, иронизируя насчет того, как прекрасно будут сражаться голодные солдаты. Я пояснил, что мы будем жить среди населения этой страны, однако Янг считал, что эта страна слишком бедна, чтобы можно было в ней жить, я же назвал ее очень подходящей для этого. Янг продолжал настаивать, что десятидневный марш домой после наступательных операций будет долгой голодовкой. Но у меня не было намерений возвращаться в Акабу. Тогда он спросил, что я "держал" в голове -- разгром или победу? Я объяснил ему, что под каждым солдатом был верблюд и что, если бы мы убивали всего по шесть верблюдов в день, вся группировка была бы накормлена до отвала. Но это его не успокоило. Я продолжал урезать его бензин, автомобили, боеприпасы и все прочее до точных цифр, без запаса, что отвечало бы необходимым потребностям согласно плану. Янгу трудно было смириться с этим. Я без конца повторял свою старую теорему о том, что мы живем своею злостью и бьем турок своей решительностью. План Янга был ошибочным именно из-за его скрупулезной выверенности. Мы должны отправить караван верблюдов с тысячей солдат в Азрак, где их сосредоточение будет завершено к тринадцатому сентября. Шестнадцатого мы окружим Дераа и перережем ее железные дороги. Двумя днями позднее мы отойдем к востоку от Хиджазской железной дороги и будем ожидать вестей о событиях у Алленби. В качестве запаса на непредвиденный случай купим ячмень в Джебель Друзе и складируем его в Азраке. Нури Шаалан будет сопровождать нас с контингентом из племен руалла, сердие, серахин и хауран, а также крестьян под командованием Талаль эль-Харейдина. Янг считал все это достойной сожаления авантюрой. Джойс, любивший наши споры, едва не переходившие на кулаки, пытался обратить все в игру, сомневаясь при этом, не слишком ли я амбициозен. Однако я был уверен, что оба они сделают все, что смогут, поскольку дело было уже решено. Доуни помог нам в организационном смысле, добившись от Ставки прикомандирования к нам Стирлинга, опытного штабного офицера, тактичного и умного человека. Страсть Стирлинга к лошадям способствовала быстрому налаживанию его тесных дружеских отношений с Фейсалом и другими военачальниками. Некоторые арабские офицеры получали британские военные ордена за храбрость, проявленную под Мааном. Эти знаки уважения со стороны Алленби вдохновляли арабскую армию. Командовать экспедицией к Дераа было поручено Нури Саиду, чьи храбрость, авторитет и хладнокровие делали его идеальным лидером. Он начал с того, что отобрал для экспедиции четыреста самых лучших солдат армии. Французский командир Пизани, удостоенный Военного креста, настойчивый соискатель ордена "За безупречную службу", завладел четырьмя орудиями "шнайдер", присланными нам Кауссом после отъезда Бремена, и сидел часами, до умопомрачения, с Янгом, пытаясь расписать боеприпасы и фураж для мулов, а также своих солдат и свою личную кухню в качестве грузов для половины требовавшихся верблюдов. В гудевших невероятной суетой лагерях солдаты с величайшим рвением вели подготовку к походу. Перспектива была многообещающей. Нас тревожили собственные внутренние раздоры, которые были неизбежны. Арабское дело теперь переросло нашу неупорядоченную самоорганизацию. Но то, что предстояло, было, вероятно, последним актом. Требовалось совсем немного терпения, чтобы мы смогли заставить работать свои теперешние ресурсы. Неприятности возникали только между нами самими, и благодаря полному отсутствию эгоизма у Джойса мы в достаточной степени сохраняли дух единой команды, предотвращая возможность полного разрыва. Однако высшим авторитетом считался я, и я располагал достаточным резервом уверенности, чтобы при необходимости взвалить все на свои плечи. Меня обычно считали хвастуном, когда я заговаривал об этом, но моя уверенность определялась не столько способностью делать что-то отлично, сколько предпочтением делать что-то, чем бездеятельностью допускать невыполнение обязательств.

ГЛАВА 99

Был конец июля, а в конце августа экспедиционный корпус должен был уже находиться на пути к Дераа. Пока же предстояло провести верблюжий корпус Бак-стона по его программе, предупредить Нури Шаалана, разведать дорогу на Азрак для бронеавтомобилей и подыскать посадочные площадки для аэропланов. Трудный месяц. Было решено начать с Нури Шаалана, который был дальше всех. Его пригласили для встречи с Фейсалом в Джефер седьмого августа. Второй заботой представлялась группа Бакстона. Я сообщил Фейсалу о ее предстоявшем прибытии запечатанным письмом. Чтобы гарантировать отсутствие потерь, Бакстону нужно было ударить по Мудоваре абсолютно внезапно. Я брался сам довести их до Румма на этом решающем участке перехода по самому краю территории племени ховейтат недалеко от Акабы. Я отправился в Акабу, где с согласия Бакстона объяснил каждой его роте особенности ее марта, сказал о нетерпеливости союзников, на помощь которым им предстояло прийти. Я предупредил, чтобы в случае осложнений они держались как можно более сдержанно, отчасти потому, что они лучше воспитаны, чем арабы, а значит, менее уязвимы, отчасти потому, что их было очень немного. После этих важных разъяснений был рейд вверх по мрачному ущелью Итма, под красными скалами Неджда, по похожим на женскую грудь выпуклостям Имрана, пока мы не прошли через пролом перед скалой Кузаиль и не оказались в царстве родников, холодная свежесть которого пробуждала в нас чувство поклонения. Здешний ландшафт, не обещавший облегчения пути, казалось, доходил до самого неба, а мы, суетливые люди, чувствовали себя пылью у подножия его величественных гор. В Румме солдаты приобрели первый опыт организации водопоя наравне с арабами и нашли эту процедуру весьма хлопотной. Однако они были удивительно кроткими, а Бакстон -- старый суданский чиновник, говоривший по-арабски и понимавший уклад кочевников -- очень терпеливым, добродушным и симпатичным человеком. Хазу помогал налаживать контакты с арабами, а Стирлинг и Маршалл, сопровождавшие караван, были в дружеских отношениях с племенем бени атийех. Благодаря их дипломатичности, а также заботе о британских офицерах и рядовых, никаких неприятных инцидентов не возникало. Я оставался в Румме весь первый день их пребывания там, молча созерцая оторванность от жизни этих здоровых парней, похожих на крепких школьников, в их рубахах с короткими рукавами и в легкомысленных шортах, безликих и несерьезных, бесцельно толкавшихся около скал. Три года Синая выжгли краски из их загорелых лиц с голубыми глазами, слабо мерцавшими под пристальными мрачными взглядами бедуинов. В своей массе это были широколицые, не претендовавшие на высокий интеллектуальный уровень люди с грубоватыми чертами, совсем не похожие на арабов с их тонко вырезанными породистыми лицами, чьи предки были исторически старше примитивных, прыщавых, добропорядочных англичан. Солдаты с континента выглядели неуклюжими рядом с моими отличавшимися прирожденной гибкостью ребятами. Я уехал в Акабу через Итм с его высокими горными стенами, на этот раз всего с шестью молчаливыми, не задававшими никаких вопросов телохранителями, следовавшими за мной, как тени, дружными между собой и замкнувшимися в своем узком мире песка, кустарника и гор. Мною вдруг овладела тоска по родине, живо высветившая мою бесприютную жизнь изгнанника среди этих арабов, чьи высшие идеи я эксплуатировал, превращая их любовь к свободе всего лишь в еще одно орудие, способствовавшее победе Англии. Был вечер, впереди солнце опускалось на ровную гряду Синая, и мои глаза как-то странно воспринимали яркий свет, исходивший от этого раскаленного шара. Я смертельно устал от своей кочевой жизни, но, к моему удивлению, меня до сих пор очень редко влекло к себе угрюмое небо Англии. Этот закат был каким-то неистово резким, возбуждавшим, варварским, оживлявшим цвета пустыни, словно поток воды, -- впрочем, это новое чудо силы и тепла являло себя каждый вечер, и мне же теперь страстно хотелось слабости, прохлады и серого тумана, хотелось, чтобы мир не был таким хрустально ясным, таким четко разделенным на черное и белое, на правильное и ошибочное. Мы, англичане, годами жившие за границей среди иностранцев, всегда гордились своей страной, о которой всегда помнили, гордились этой странной реальностью, которая не имела ничего общего с населявшими ее людьми, потому что те, кто любил Англию больше всего на свете, часто меньше всего любил англичан. Здесь, в Аравии, я торговал своей порядочностью ради блага Англии. В Акабе собрались остатки отряда моих телохранителей, готовых к победе, потому что я пообещал солдатам из Хаурана, что они отметят этот большой праздник в своих освобожденных деревнях, и заверил их в том, что день этот близок. Мы последний раз собрались на ветреном морском берегу, у самого уреза воды, где солнечные лучи вспыхивали на гребнях морских волн, соперничая с пылавшими глазами моих на глазах менявшихся людей. Их было шестьдесят. Зааги редко собирал вместе так много своих солдат, и когда мы отправлялись через коричневые горы в Гувейру, он деловито распределил их, как это делали агейлы, определяя центр и фланги, расставляя справа и слева поэтов и певцов. Таким образом, наш рейд обещал быть музыкальным. Зааги огорчило то, что у меня не было знамени, как подобало князю. Я ехал на своей Газели, старой верблюдице, по-прежнему находившейся в прекрасной форме. Ее верблюжонок недавно умер, и Абдулла, ехавший следом за мной, освежевал тушку и теперь вез высохшую шкуру за своим седлом, как подхвостник. Мы стройной колонной двинулись вперед под пение Зааги, но через час Газель высоко задрала голову и зашагала как-то неловко, высоко поднимая ноги, как это делают танцоры с мечами. Я попытался ее урезонить, но Абдулла быстро поровнялся со мной, помахал своим головным платком над головой и спрыгнул с седла со шкурой верблюжонка в руке. Поднимая ногами мелкий гравий, он забежал вперед и остановился перед Газелью, замершей на месте с жалобным стоном. Абдулла расстелил на земле перед нею маленькую шкуру и притянул к ней голову верблюдицы. Она перестала стонать, трижды потерлась губами о сухую поверхность, потом снова подняла голову и, подвывая, зашагала вперед. Так повторилось несколько раз за день, но наконец она, похоже, забыла о своей потере. В Гувейре у Сиддонса ждал аэроплан. Нури Шаалан и Фейсал просили меня немедленно прибыть в Джефер. Из-за большой разреженности воздуха аэроплан то и дело проваливался в воздушные ямы, так что мы едва не споткнулись о гребень Штара. Я сидел, раздумывая над тем, разобьемся мы или нет, едва ли не надеясь на это. Меня не оставляла уверенность в том, что Нури был полон решимости потребовать выполнения условий нашей позорной полусделки, осуществление которой представлялось еще более грязным делом, чем сама ее идея. Смерть в авиационной катастрофе была бы выходом из положения, и все же я вряд ли этого хотел, но вовсе не из страха, потому что я чувствовал себя таким уставшим, что меня уже ничего не могло испугать, и не из-за угрызений совести, так как мне представлялось всецело нашим собственным правом решать, жить нам или нет, а просто по привычке, потому что в последнее время я рисковал собою только тогда, когда это бывало полезно для нашего дела. Пытаясь как-то классифицировать свои мысли, я находил, что в большой войне одинаково важны и интуиция, и разум. Инстинкт говорил: "Умри", разум же подсказывал, что нужно лишь разрубить оковы, связывающие ум, и дать ему свободу. Смерть в результате несчастного случая хуже, чем преднамеренная. Если я без колебаний рисковал своей жизнью, с какой бы стати ее пачкать? И все же, как мне представляется, жизнь и честь относятся к разным категориям, и проблемы одной не могут быть решены за счет другой. Что же касается чести, то разве я не потерял ее год назад, когда убеждал арабов в том, что Англия сдержит свое обещание? А может быть, честь подобна листьям Сивиллы --чем больше их теряется, тем драгоценнее становится самый маленький листочек? Может быть, ее часть равна целому? Моя скрытность лишала меня возможности иметь арбитра меры ответственности. Разврат физического труда кончался лишь жаждой большего, тогда как сознание вечного долга, необходимости подвергать все сомнению завивало мой рассудок в головокружительную спираль и никогда не оставляло в нем места для мысли. Наконец мы, оставшись в живых, добрались до Джефера, где нас встретили в прекрасном расположении духа Фейсал и Нури. Было непостижимо, как этот старик совершенно свободно и органично слился с нашей молодостью. В самом деле, это был очень старый, злой, уставший от жизни человек, окруженный аурой печали и упрека; единственным движением черт лица его была горькая улыбка. Над его жесткими ресницами усталыми складками нависали веки, сквозь которые проникающий свет солнца, становясь красным, входил в его глубокие глазницы, придавая им вид каких-то огнедышащих кратеров. В этих кратерах медленно сгорал тот, на кого смотрел старик. И только абсолютно черный цвет окрашенных волос да омертвевшая кожа лица, покрытая сетью морщин, выдавали его семидесятилетний возраст. Состоялась церемонная беседа, потому что в шатре этого неразговорчивого вождя собрались первые люди его племени, знаменитые шейхи, так затянутые в шелка -- либо в собственные, либо в подаренные Фейсалом, -- что они шуршали при каждом их движении, как на женщинах. Первым среди собравшихся был Фарис: подобно Гамлету, он не прощал Нури убийства своего отца Соттама. Это был худой человек с отвисшими усами на неестественно белом лице, за мягкими манерами и слащавым голосом которого скрывалось осуждение всего на свете. "Надо же, -- удивленно пропищал он, имея в виду меня, -- он понимает наш арабский язык". Там были Трад и Султан, серьезные, с круглыми глазами, резавшие правду напрямик, видные военные и известные кавалерийские командиры, а также приглашенный Фейсалом мятежный Миджхем, помирившийся со своим упрямым дядей, который, похоже, лишь наполовину терпел присутствие рядом с собой этого унылого человека с маловыразительным лицом, хотя все поведение Миджхема было подчеркнуто дружелюбным. Миджхем также был видным командиром, соперничавшим с Традом в осуществлении набегов, но слабым и жестокосердым. Он сидел рядом с Халидом, братом Трада, еще одним богатым, деятельным лидером, лицом похожим на Трада, но не таким упитанным, как тот. Меня приветствовал Дурзи иби Дугми, неприятно напомнивший мне о своей алчности в Небхе, -- человек зловещей внешности: одноглазый, с носом крючком, крупный, угрожающий всем своим видом, недалекий умом, но не лишенный храбрости. Был там и Хаффаджи, баловень судьбы, которому я выказывал свои дружеские чувства из-за уважения к его отцу, а вовсе не за какие-то его личные достоинства. Он был достаточно юн, чтобы радоваться миражу военных приключений. Смешливый юноша Бендер, давний приятель Хаффаджи, перед всеми собравшимися просил меня зачислить его в отряд моих телохранителей. От своего молочного брата Рахайля он слышал об особенностях этой службы и ее безмерных радостях, и рабская психология заставила его поддаться ее нездоровому очарованию. Я уклонился от прямого ответа, но поскольку он продолжал настаивать на своем, вывернулся, заметив, что я не король, чтобы мне служили слуги Шаалана. Тяжелый взгляд Нури на мгновение встретился с моим, и я прочел в нем одобрение. Рядом со мной сидел Рахайль, важничавший, как павлин, в своей кричащей одежде. Во время беседы он шепотом называл мне имя каждого из присутствовавших. Им не было нужды спрашивать, кто я такой, потому что и моя одежда, и внешний вид ничем не отличались от реалий, сопутствующих жизни в пустыне. Настороженность вызывало только то, что я был начисто выбрит и одет в подозрительно чистую шелковую одежду ослепительно белого цвета (по крайней мере, снаружи), с красно-золотым плетеным головным шнуром работы мастеров Мекки и с кинжалом на поясе. Одеваясь таким образом, я укреплял публичное признание Фейсалом моей роли. Фейсал во многих случаях брал верх на таких советах, привлекая на свою сторону все новые племена, правда, нередко сваливал эту работу на меня, но никогда до этого дня мы не были настолько заодно с ним, поддерживая и опираясь друг на друга с наших противоположных полюсов, и дело шло легко, как детская игра. Племя руалла просто таяло в пламени нашего двойного огня. Мы могли поднять его одним жестом, одним словом. В прикованных к нам глазах стояла напряженность, светилось доверие, и дыхание собравшихся перехватывало волнение. Фейсал одной фразой дал им осознать национальную идею, заставив задуматься об истории и языке арабов, потом выдержал паузу: для этих неграмотных, но искусных ораторов слова были живыми, и им нравилось смаковать каждое слово, оценивая его на вкус. Следующая фраза продемонстрировала им силу духа Фейсала, их соратника и вождя, жертвовавшего всем ради национальной свободы. Он снова умолк, и присутствующие в воцарившейся тишине с трепетом смотрели на человека, на которого им хотелось молиться, как на икону. Он был лишен амбиций, слабостей и ошибок, для него, потерявшего глаз и руку, единственным смыслом было жить в борьбе или умереть, служа одной цели -- освобождению. Он, разумеется, и воспринимался как человек-икона, без плоти и крови, но тем не менее реальный, потому что именно его индивидуальность придала этой идее третье измерение, заставляла капитулировать богатство и хитрости мира. Хотя Фейсал был отгорожен от мира в своем шатре, жил словно под невидимой чадрой, оставаясь нашим лидером, в действительности он был наилучшим слугой национальной идеи, ее инструментом. И даже в вечернем мраке шатра ничто не могло выглядеть более благородно. Он продолжал вызывать в воображении слушавших его образ скованного противника, находившегося в вечной обороне, для которого лучший исход состоял в том, чтобы не делать больше, чем необходимо. Наш разговор был хитро направлен так, чтобы решение участвовать в движении освобождения исходило бы от них самих, а их выводы были бы самостоятельными, а не навязанными нами. Скоро мы почувствовали, что они загорелись. Они переглядывались и говорили между собой со все большей живостью, согретые взаимным теплом и пониманием. В их сбившихся фразах чувствовался большой душевный подъем и вера в то, что совсем недавно выходило за пределы их поля зрения. Они стали торопить нас, словно перехватив у нас, неповоротливых иностранцев, инициативу, старались дать нам понять всю степень своего доверия, тут же снова забывали про нас и опять пылко обсуждали предложенные нами цель и средства. К нашему делу примкнуло новое племя. Наконец Нури произнес простое "да", которое значило больше, чем все сказанное до сих пор. В нашем проповедовании не было ничего, что рассчитывало бы только на нервно-психологическое воздействие. Нам были не нужны новообращенные за чашку риса, не убежденные духовно люди. Деньги были лишь связывающим цементным раствором, а не строительным камнем в нашем общем деле. Чтобы купить солдат, нужно было бы положить в основу движения денежный интерес, тогда как наши последователи должны были пойти на все без всякой корыстной цели. Моя доля работы по привлечению новых людей делалась так незаметно, что никто, кроме Джойса, Несиба, Мухаммеда и Дейлана, по-видимому, вообще не знал, что я действовал. В представлении человека, руководствующегося интуицией, все то, во что верят двое или трое других, обладает некоей чудодейственной святостью, за которую он мог бы пожертвовать собственной свободой и жизнью. Для человека рационального война за национальную идею была во многом таким же обманом, как и религиозная война, и ничто на свете не стоило того, чтобы за него сражаться, а сам акт сражения не мог быть достоин никакой похвалы, будучи лишен истинной добродетели. Никакие обстоятельства не могут оправдать человека, поднимающего руку на другого, хотя собственная смерть человека -- это последнее выражение его свободной воли, спасительная милость и мера невыносимости страдания. Мы заставляли арабов приобщаться к нашему кредо, потому что это приводило в состояние работающего механизма опасную страну, где люди могли бы считать свои дела изъявлением их собственной воли. Моя ошибка, слепота моего руководства (стремящегося найти способ быстрого обращения) позволили им выработать тот конечный образ нашей цели, которая в действительности сводилась лишь к нескончаемому усилию, направленному на достижение недостижимого воображаемого света. Наша толпа, ищущая света, была похожа на жалких собак, обнюхивающих фонарный столб. Я один обслуживал эту абстракцию, и моей обязанностью было принести ее к алтарю. Ирония состояла в том, что я ценил непосредственные цели больше, чем жизнь или идеи. Несообразность моей реакции на дурное призывала к действию, ложившемуся бременем на самые разные вещи. Для меня было трудной задачей находить компромисс между эмоцией и действием. Я всю свою жизнь стремился к тому, чтобы научиться самовыражению в какой-то образной форме, но всегда был слишком рассеян, чтобы освоить хотя бы техническую сторону такого процесса. Наконец, по чистой случайности, сопровождавшейся каким-то извращенным юмором, но сделавшей меня человеком действия, я получил место в Арабском восстании, -- готовая, вполне осязаемая эпическая тема, открывшая передо мной дорогу в литературу, искусство, далекое от всякой техники, после чего меня во всем происходящем стал интересовать только механизм. Мне, как и всему моему поколению, эпический стиль был чужд. Память не давала мне ключа к героическому, и поэтому я не мог проникнуться сущностью таких людей, как Ауда. Он представлялся мне фантастическим, как горы Румма, и древним, как Маллори. Живя среди арабов, я оставался лишенным иллюзий скептиком, завидовавшим их легковерности. Незамеченный обман выглядел весьма успешным и становился своего рода платьем человека с претензиями. Среди нас невежды, поверхностные люди и обманутые становились счастливыми. Они прославлялись за счет нашего обмана. Мы расплачивались за них потерей самоуважения, и их жизнь приносила им глубокое удовлетворение. Чем больше мы осуждали и презирали самих себя, тем более цинично мы гордились ими. Было так просто переоценивать других, они были жертвами нашего обмана, беззаветно сражаясь с противником. Они неслись впереди наших замыслов, как по ветру мякина, но они были вовсе не мякиной, а самыми храбрыми, самыми простыми и самыми веселыми из людей. Credo quia sum?* [* Верую, ибо существую? (лат.) *] Но не создает ли сам факт, что тебе верят многие, искаженное представление о праведности и справедливости?

ГЛАВА 100

Мой рассудок долго метался, извиваясь, по пыльному простору этого текста. Потом я понял, что это предпочтение Неизвестного Богу было идеей -- козлом отпущения, которая убаюкивала, принося лишь ложный покой. Чтобы выжить, исполняя приказ или, может быть, долг, -- это было легче. Солдат переносил только непреднамеренные удары, тогда как нашей воле приходилось играть роль десятника, пока рабочие не падали в обморок, держаться в безопасном месте и подталкивать других к опасности. Могло бы выглядеть вполне героическим, если бы я положил жизнь за дело, в которое я не могу верить, но заставлять других умирать с искренним чувством исполнения долга за мой посерьезневший образ было настоящим похищением душ. Принимая нашу проповедь за истину, эти люди были готовы убивать ради нее -- условие, которое делало их действия скорее правильными, чем славными. Главным было изобрести проповедь, а потом с открытыми глазами умереть за сотворенный ею же образ. Казалось, что все дело движения в целом могло быть выражено в терминах смерти и жизни. Обычно мы осознавали наше тело через боль. Радость становилась острее от нашей долгой привычки к боли, но наш ресурс противостояния страданию превышал нашу способность радоваться. Здесь играла свою роль летаргия. Мы были одарены обеими этими эмоциями, потому что наша боль была взбаламучена внутренними вихрями, нарушавшими ее чистоту. Рифом, на котором многие терпели кораблекрушение, была тщетность ожиданий того, что наша стойкость заслужит искупления, возможно, для всего народа. Такое ложное обольщение порождало пылкое, хотя преходящее удовлетворение, состоявшее в том, что мы чувствовали, что впитали в себя боль или опыт другого, его индивидуальность. Это был триумф, духовный рост. Мы избегали наших пылких "я", завоевывали свое геометрическую законченность, хватались за преходящее "изменение мышления". В действительности же мы породили некую замену наших собственных целей и смогли вырваться из этого знания, только притворяясь верящими в смысл, а также в мотив. Человека толкает на самопожертвование мысль о том, что именно ему дан свыше редкий дар жертвоприношения и что никакая гордость, и никакие мелкие радости мира не могут сравниться с этим добровольным выбором искупить чужой грех, чтобы довести свое "я" до совершенства. В этом, как и в любом стремлении к совершенству, есть некий скрытый эгоизм. Любая перспектива имеет лишь одну альтернативу, и попытка ухватиться за нее всегда обкрадывала людей, лишая их возможности испытать причитавшуюся им боль. Такая замена их радовала, подрывая при этом мужество их собратьев. Безропотное приятие такого попущения есть не что иное, как свидетельство их несовершенства. Их радость от того, что им удалось уберечь себя от ждавшего их испытания, была грешной. По одну сторону пути человека лежит самосовершенствование, по другую -- самопожертвование. Гауптман учил нас брать так же великодушно, как мы даем. Страдание за другого возвеличивает, облагораживает. Не было ничего выше креста, с которого можно было созерцать мир. Гордость и опьянение им превосходили воображение. И все же каждый крест с распятой на нем жертвой отнимал у всех претендовавших на него все, кроме жалкой доли подражательства. Добродетель жертвоприношения сосредоточена в душе жертвы. Истинное искупление должно быть свободным и по-детски непосредственным. Даже когда искупающий грехи осознавал подспудные мотивы и результаты своего поступка, это не приносило ему пользы. Поэтому альтруист присваивал себе некую возвышенную роль, потому что, оставайся он пассивным, его крест мог бы стать уделом невиновного. Однако разве можно считать правильным позволять людям умирать лишь потому, что они чего-то не понимают? Слепота и безрассудство наказывались более сурово, нежели преднамеренное зло. Закомплексованные люди, знавшие о том, как самопожертвование поднимало спасителя и свергало продажного, и скрывавшие это знание, могли таким образом позволить безрассудному собрату принять позу ложного благородства. По-видимому, для нас, руководителей, не было прямой тропинки в этом расходившемся концентрическими кругами лабиринте нашего поведения. И все же я не мог в своем молчаливом согласии на обман арабов опуститься до откровенного лицемерия, хотя, разумеется, должен был иметь какую-то склонность, какую-то позицию для оправдания обмана или же вообще не должен был обманывать людей и два года заниматься только доведением до успеха того обмана, который другие облекали в определенные формы и проводили в действие. Вначале я не имел никакого отношения к Арабскому восстанию, но потом получилось так, что на мне лежала ответственность за само его существование. Не мне говорить о том, когда именно моя вина превратилась из второстепенной в главную, за какие конкретные руководящие действия меня следовало бы осудить. Достаточно уже того, что с марта в Акабе я горько раскаивался в том, что дал вовлечь себя в движение, и этой горечи хватило с лихвой, чтобы отравлять мои свободные часы, но не хватало достаточно, чтобы заставить меня решительно порвать с ним. Отсюда колебания моей воли и бесконечные вялые жалобы.

ГЛАВА 101

В тот же вечер Сиддонс отправил меня аэропланом обратно в Гувейру, и ночью, по прибытии в Акабу, я уже имел теплую беседу с Доуни. Утром следующего дня мы по гулу аэропланов поняли, что группа Бакстона начала штурм Мудовары. Он решил до рассвета провести бомбардировку города силами трех групп бомбардировщиков, одна из которых должна была расчистить путь к станции, а две другие разрушить главные укрепления. Соответственно, незадолго до полуночи были выложены белые полотнища, указывавшие бомбардировщикам направление на цели. Начало штурма было назначено на без четверть четыре, но оказалось, что найти дорогу не так-то легко, поэтому начать действия против северного узла обороны удалось лишь тогда, когда почти рассвело. После того как на цель обрушилось множество бомб, солдаты устремились вперед и легко ее взяли. Отряд, штурмовавший станцию, также с успехом закончил свою операцию. Эти события ускорили взятие среднего укрепленного узла: на то, чтобы его солдаты сдались, потребовалось всего двадцать минут. Северный редут турок, на котором находилось орудие, оказался более стойким и свободно обстреливал станционный двор и наши подразделения. Бакстон под прикрытием южного укрепления руководил огнем орудий Броди, укладывавших снаряд за снарядом со свойственной им точностью. Аэропланы Сиддонса бомбили сверху, а корпус верблюжьей кавалерии с севера, востока и запада обрабатывал окопы противника огнем пулеметов "льюис". В семь часов утра тихо сдался последний из солдат противника. Четверых убитых и десятеро раненых -- таковы были наши потери. У турок был убит двадцать один солдат и сто пятьдесят взяты в плен вместе с двумя полевыми орудиями и тремя пулеметами. Бакстон сразу же приказал туркам развести пары на пожарном паровозе, чтобы напоить верблюдов, а солдаты тем временем разрушали колодцы, уничтожали насосные установки и расшивали две тысячи ярдов рельсов железнодорожного пути. В сумерках заряды, установленные у подножия большой водокачки, разнесли ее, превратив в куски камня, разлетевшиеся далеко по равнине. Почти сразу же после этого Бакстон скомандовал своим солдатам: "Шагом марш!"-- и четыре сотни верблюдов поднялись разом, как один, на ноги и со страшным ревом, как в судный день, вышли в поход на Джефер. Сияющий Доуни отправился в Абу эль-Лиссан поздравить Фейсала. Перехвативший его в пути курьер, посланный Алленби, вручил ему предостерегающее письмо к Фейсалу. Главнокомандующий просил Фейсала не предпринимать никаких опрометчивых действий, потому что успех броска британцев был случайностью, и если бы он окончился неудачей, арабы остались бы на другом берегу Иордана, где им невозможно было бы оказать помощь. Алленби особенно просил Фейсала не выступать на Дамаск, но быть в готовности к этому, когда события надежно примут благоприятный оборот. Это весьма разумное и своевременное предостережение явно относилось ко мне. Однажды вечером в Ставке главнокомандующего я в раздражении сболтнул, что 1918 год кажется мне последним шансом и что мы в любом случае должны будем взять Дамаск, независимо от судьбы Дераа или Рамлеха, поскольку лучше взять его и потерять, чем не брать вообще. Фейсал многозначительно улыбнулся Доуни и ответил, что он во что бы то ни стало попытается этой осенью взять Дамаск, и если британцы не смогут принять участия в его наступлении, он спасет свой народ, заключив сепаратный мир с Турцией. Он давно был в контакте с некоторыми кругами в Турции, а Джемаль-паша переписывался с ним. Джемаль внутренне считал себя мусульманином, и восстание Мекки имело для него решающее значение. Он был готов едва ли не на все, чтобы заполнить эту брешь в вере. Поэтому письма его содержали ценные мысли, и Фейсал отсылал их в Мекку и в Египет, надеясь, что там в них прочтут то, что находили мы. Но содержание их в Мекке понималось буквально, и мы получали предписания отвечать Джемалю, что теперь нас рассудит меч. Это звучало величественно, но в войне не следовало пренебрегать столь заманчивой возможностью. Правду сказать, примирение с Джемалем было невозможно. Он поотрубал головы видных людей в Сирии, и мы предали бы кровь друзей, если бы допустили это примирение, но, отвечая в таком духе, мы могли бы способствовать расширению национально-клерикального раскола в Турции. Наш особый интерес вызывала антигерманская часть турецкого Генерального штаба во главе с Мустафой Кемалем, который не отрицал право арабских провинций на автономию в рамках Османской империи. Фейсал отправлял тенденциозные ответы, и оживленная переписка продолжалась. Турецкие военные начинали жаловаться на пиетистов, чья набожность заставляла их ставить церковные реликвии выше стратегии. Националисты писали, что Фейсал лишь использовал в своей поспешной и разрушительной деятельности их убежденность в необходимости справедливого и неизбежного самоопределения Турции. Понимание возбуждающего фактора влияло на Джемаля. Сначала нам предложили автономию для Хиджаза. Затем это распространили на Сирию, а потом и на Месопотамию. Фейсал по-прежнему казался недовольным. Тогда Джемаль через своего представителя в Константинополе добавил наследственную власть монарха к доле, предложенной хозяину Мекки Хусейну. Наконец они сказали нам, что усматривают логику в претензии семейства пророка на духовное лидерство в исламе! Комическая сторона этих писем не должна затемнять их реальной роли в расколе турецкого штаба. Ортодоксальные мусульмане считали шерифа неисправимым грешником. Модернисты считали его искренним, но нетерпеливым националистом, сбитым с толку британскими обещаниями. Их сильнейшей картой было соглашение Сайкс--Пико, предусматривавшее раздел Турции между Англией, Францией и Россией, идею которого сделали достоянием публики Советы. Джемаль прочитал самые недоброжелательные пункты соглашения на банкете в Бейруте. Это оглашение нам в какой-то мере повредило, потому что Англия и Франция надеялись заделать трещину в политике формулировкой, достаточно туманной, чтобы каждый мог истолковывать ее по-своему. К счастью, я заблаговременно выдал Фейсалу секрет о существовании договора и убедил в том, что его выход мог бы оказать такую значительную помощь британцам, что после заключения мира они из чувства стыда не смогли бы его обмануть при выполнении условий договора. И если бы арабы поступили так, как предлагал я, не было бы никакой речи об обмане. Я просил его поверить не нашим обещаниям, как делал его отец, а в свои собственные сильные действия. Британский кабинет в это время очень кстати пообещал арабам или, скорее, не признанному официально комитету семи простаков в Каире, что арабы сохранят за собой территорию, которую отвоевали у Турции. Эта радостная весть циркулировала по Сирии. Чтобы способствовать принижению Турции и показать, что они могли дать столько обещаний, сколько было партий, британцы в конце концов сформулировали документы А для шерифа, В для своих союзников, С для Арабского комитета, D для лорда Ротшильда -- новой силы, чье появление обещало нечто двусмысленное в Палестине. Старый Нури Шаалан, сморщив свой мудрый нос, вернул мне свою папку документов с озадачившим меня вопросом о том, какому из всех них можно было верить. Как и раньше, я бойко ответил: "Последнему по дате" -- и эмир по достоинству оценил мой юмор. Впоследствии он, делая все возможное для нашего общего дела, иногда, когда не сдерживал свои обещания, уведомлял меня о том, что это произошло в результате появления какого-нибудь более позднего по времени намерения! Однако Джемаль продолжал надеяться, будучи человеком упрямым и напористым. После поражения Алленби в Сальте он прислал к нам эмира Мухаммеда Саида, брата отъявленного наглеца Абдель Кадера. Мухаммед Саид, низколобый дегенерат с отвратительным ртом, был таким же хитрым, как и его брат, но не таким храбрым. Стоя перед Фейсалом и предлагая ему джемалевский мир, он был самой скромностью. Фейсал сказал Мухаммеду Саиду, что он мог бы предложить Джемалю лояльное отношение арабской армии, если бы турки оставили Амман и передали бы всю его провинцию арабам. Ослепленный алжирец, полагая, что добился громадного успеха, устремился обратно в Дамаск, где Джемаль его едва не повесил за подобное усердие. Встревоженный Мустафа Кемаль просил Фейсала не играть на руку Джемалю, обещая, что, когда арабы утвердятся в своей столице, к ним присоединятся недовольные режимом в Турции и используют свою территорию в качестве базы для нападения на Энвера и его германских союзников в Анатолии. Мустафа надеялся на то, что соединение всех турецких сил восточнее Тауруса позволит ему выступить прямо на Константинополь. Последние события лишили смысла эти сложные переговоры, которые были скрыты и от Египта, и от Мекки. Я боялся, что британцев могли бы потрясти поддерживавшиеся таким образом Фейсалом сепаратные связи. Но из солидарности со сражавшимися арабами мы не могли перекрыть все пути примирения с Турцией. Если бы европейская война провалилась, это было бы для них единственным выходом, и во мне всегда жил тайный страх перед тем, что Великобритания могла бы опередить Фейсала и заключить свой собственный сепаратный мир, но не с националистами, а с консервативными турками. Британское правительство зашло очень далеко в этом направлении, не информируя своего малого союзника. Точная информация о предпринимавшихся шагах и о предложениях (которые были бы фатальными для столь многочисленных сражавшихся на нашей стороне арабов) приходила ко мне не официальным, а приватным путем. Лишь один раз из двадцати мои друзья помогли мне больше, чем наше правительство, чьи действия и молчание были для меня одновременно примером, стимулом и лицензией действовать подобным же образом.

ГЛАВА 102

...Мы с Джойсом решились на еще одну из наших совместных автомобильных экскурсий, на этот раз в Азрак, чтобы разведать дорогу к Дераа. Для этого мы выехали в Джефер, чтобы встретиться со знаменитым корпусом верблюжьей кавалерии, который бесшумно прибыл, словно скользя по сиявшей равнине в полном порядке, в уставном строю, перед самым заходом солнца. Офицеры и солдаты были окрылены своим мудоварским успехом и свободой от приказаний и лишений, связанных с пребыванием в пустыне. Бакстон заявил, что они готовы отправиться теперь куда угодно. Им предстояло отдохнуть два дня и принять четырехсуточный рацион с их склада, должным образом развернутого заботами Янга рядом с палаткой Ауды. Рано утром мы с Джойсом и Сандерсоном, взяв с собой нескольких солдат, забрались в машину техпомощи, за руль которой уселся могучий Роллс, и направились в Вади Баир, у колодцев которого расположился родственник Ауды Альваин -- подавленный, молчаливый человек, прятавшийся здесь, чтобы быть как можно дальше от Ауды. Мы остановились всего на пять минут, чтобы договориться с ним о безопасности людей Бакстона, и сразу же уехали в сопровождении юноши дикой наружности из племени ширари, который должен был помочь нам отыскать дорогу. Мы хотели выяснить, проходима ли эта дорога для тяжелых бронированных автомобилей, которые должны были прибыть сюда позднее. Плато Эрха было вполне проходимым. Его кремневые обнажения чередовались с островками из затвердевшей грязи, и мы быстро проехали мили, отделявшие нас от мелких холмов Вади Джинза, густо поросших съедобной для верблюдов травой. Одетые в лохмотья пастухи абу тайи, разъезжавшие с непокрытыми головами, с винтовками в руках и распевавшие какую-то военную песню, собирали вместе нескольких пасшихся верблюдов. Звуки нашего ревущего мотора вспугнули всадников, скрывавшихся в видневшихся впереди низинах. Мы направили автомобили вслед за пятью всадниками на верблюдах, изо всех сил уходившими на север, и догнали их за десять минут. Они грациозно уложили верблюдов и поспешили нам навстречу как друзья -- это была единственная остававшаяся им роль, поскольку голые мужчины не могли позволить себе вступить в ссору с передвигавшимися быстрее них людьми, укрытыми броней. Это были люди племени джази ховейтат, несомненно грабители. Громкими криками они выражали радость по поводу неожиданной встречи со мною. Я был довольно краток и приказал им немедленно возвращаться в своя палатки. Мы проехали по восточному склону Ум Харуга по твердой дороге, но ехали медленно, потому что приходилось переезжать вброд канавы, выкопанные поперек дороги, и укладывать фашины из кустарника в тех местах, где старицы от паводковых вод были мягкими или засыпаны толстым слоем песка. К концу дня мы обратили внимание на то, что долина еще больше зазеленела обильно росшей пучками травой, кормом для наших будущих караванов. Утром северный воздух и свежий ветер были настолько холодными, что мы устроили себе горячий завтрак. Немного согревшись, под ровный гул моторов мы двинулись через место слияния Ум Харуга с Дирвой, по широкому бассейну самой Дирвы и за едва заметный водораздел в Джешу. Это были мелкие водные системы, спускавшиеся к Сирхану через Аммари, который я намеревался посетить, потому что в случае неудачи в Азраке нашим следующим прибежищем должен был стать Аммари, если он окажется доступным для автомобилей. Эти бесконечные "если" врывались почти в каждый наш новый план. Ночной отдых освежил Роллса и Сандерсона, и они блестяще переправили нас через шафрановый кряж невысокой Джеши и выехали в большую долину. К вечеру мы увидели меловые гряды и, объехав их бледные пепельные склоны, оказались в Сирхане, как раз у самых колодцев. Это обеспечивало нам безопасный отход, потому что никакой противник не обладал достаточной мобильностью, чтобы запереть для нас одновременно и Азрак, и Аммари. Мы дозаправили радиаторы ужасающей водой из пруда, в котором когда-то играли Фаррадж и Дауд, и двинулись на запад через голые кряжи, пока не оказались уже достаточно далеко от колодцев, чтобы в темноте на нас не наткнулись рейдовые отряды. Там мы с Джойсом сидели, наблюдая заход солнца. В небе переливались цвета от серого до розового, затем красного и такого невероятно глубокого алого, что мы затаили дыхание в ожидании какого-нибудь выброса огня или удара грома, который разорвал бы царившую вокруг головокружительную тишину. Тем временем солдаты открыли банки с мясными консервами, заварили чай и разложили все это вместе с бисквитами на одеяле для вечерней трапезы. Потом, завернувшись в несколько других одеял, мы роскошно выспались. На следующий день мы быстро проехали через дельту Гадафа до громадной покрытой грязью равнины, раскинувшейся на семь миль на юг и на восток от болот под старым азракским замком. Сегодня мираж скрыл от наших глаз границы равнины пятнами цвета синеватой стали, которые оказались поднявшимися высоко в воздух купами тамариска, чьи контуры сглаживала знойная дымка. Я планировал доехать до источников Меджабера. По его поросшему деревьями руслу мы могли бы проехать незамеченными, и Роллс решительно бросил свою машину вперед, через широкую полосу зарослей высокого камыша. Дорога перед нами постепенно опускалась, и за нами вставал султан пыли, похожий на какого-то извивающегося дьявола. Наконец тормоза протестующе запели, когда мы углубились в плантацию молодого тамариска, возвышавшегося над наметенными ветром кучами песка. Мы извивались между ними, пока не кончился тамариск, и его место не занял влажный песок, испещренный колючим кустарником. Автомобиль остановился за возвышенностью Айн эль-Ассада, под прикрытием тростника, между стеблями которого, как драгоценные камни, сверкали капли прозрачной воды. Мы осторожно поднялись на невысокий могильный холм над большими прудами и увидели, что места водопоя пусты. Над открытым пространством висела дымка, но здесь, где земля была покрыта кустарником и не могли собираться волны зноя, резкий свет солнца освещал перед нами долину, такую же кристально чистую, как и ее струившиеся воды, и пустынную, если не считать диких птиц да стад газелей, робко толпившихся группами и готовых к бегству от страха перед выхлопом наших машин. Роллс вел машину мимо римского рыбного садка; мы проехали краем западного лавового поля вдоль заросшего травой болота к синим стенам молчаливого форта с его шелестевшими, как шелк, кронами пальм. Мертвая тишина форта внушала скорее страх, нежели сулила покой. Я чувствовал себя виноватым в том, что увлек автомобиль с его безукоризненно вышколенным экипажем из одетых в хаки северян в такую даль, в это скрытое от всех легендарное место. Однако моим спутникам очень понравился окружавший нас пейзаж, который был похож на декорацию, написанную рукой опытного художника. Новизна и уверенность в себе делала для них Азрак более привлекательным, чем безжизненная равнина. Мы остановились всего на несколько минут. Я и Джойс поднялись на западную башню форта и пришли к единому мнению о том, что многочисленные преимущества Азрака делают его вполне пригодным в качестве промежуточной базы, хотя, к моему огорчению, здесь не было пастбища, поэтому вряд ли возможно будет расположиться тут на время между первым и вторым рейдами. Потом мы проехали через северную часть низины и убедились в том, что она представляла собой готовую посадочную площадку для аэропланов, которые Сиддонс должен был придать нашему летучему отряду. В числе других положительных качеств этой местности я отметил хорошую видимость. Наши машины, которым предстояло промчаться двести миль до этой новой их базы, не смогут не заметить этот янтарный щит, отражающий яркий свет солнца. Мы снова, в ускоренном темпе, двинулись в открытую кремнистую пустыню. В эти послеполуденные часы было очень жарко, особенно под пылавшими колпаками стальных башен броневика, но наши водители как-то выдерживали это, и еще до захода солнца мы были на гребне кряжа, разделявшего долины Джеши и открывавшего более короткий и легкий путь в сравнении с дорогой, по которой ехали сюда. Ночь застала нас намного южнее Аммари, и мы остановились на господствовавшей над местностью высотке, где дул драгоценный после дневной жары легкий ветерок, доносивший к нам ароматы растительности со склонов Джебель Друза. Трудно описать удовольствие, которое нам доставил сваренный солдатами чай, после которого мы, разложив по углам нашего стального ящика по нескольку одеял, уснули на мягком ложе. Эта поездка доставляла мне одно удовольствие, потому что у меня не было никаких забот, кроме разведки дороги. К тому же ей придавали пикантность воспоминания о юноше из племени шерари. Эти воспоминания были совершенно естественными, и не только потому, что на мне одном была одежда его племени, но и потому, что я говорил на его диалекте. Его, этого отверженного беднягу, никто раньше не принимал всерьез, и он был поражен таким добрым обращением с ним англичанина. Его не только ни разу не побили, но даже не сказали ему грубого слова. Он говорил, что все солдаты держались отстраненно и замкнуто и что он чувствовал какую-то угрозу в их плотно обтягивавшей, недостаточно покрывавшей тело одежде и во всем их мрачном облике. На нем развевались от ветра юбки, плащ и концы головного платка, на солдатах же были только рубахи и шорты, краги и башмаки, и ветру не было за что на них зацепиться. Эти вещи солдаты не снимали ни днем, ни ночью, и они, словно кора на дереве, сковывали тела людей в жару, когда они, обливаясь потом, ковырялись в своих запыленных, в подтеках горячего масла машинах. Кроме того, они всегда были гладко побриты и одеты все одинаково, и его, привыкшего отличать одного человека от другого главным образом по одежде, сбивало с толку это внешнее однообразие. Чтобы их различать, ему приходилось с трудом запоминать индивидуальные особенности их почти обнаженных форм. Они ели недоваренную пищу, пили горячий напиток, мало разговаривали друг с другом, а когда это случалось, чуть ли не каждое слово вызывало у них какой-то непонятный трескучий смех, недостойный человека. Юноша шерари был уверен в том, что солдаты -- мои рабы и что в их жизни мало отдыха и радостей, хотя любой парень из его племени считал бы роскошью возможность ехать со скоростью ветра, удобно сидя в кресле, и каждый день есть мясо, вкусное консервированное мясо. Утром мы снова мчались по нашему кряжу и после полудня прибыли в Баир. К сожалению, у нас были проблемы с шинами. Бронеавтомобиль оказался слишком тяжел для кремнистого щебня, колеса все время слегка проваливались, когда мы ехали на третьей передаче, и от этого шины сильно нагревались. Камеры не раз лопались, нам приходилось останавливаться, поднимать машину домкратом и менять либо колесо, либо шину. Погода была, как всегда, жаркой, и необходимость останавливаться, поднимать броневик и накачивать шины выводила нас из себя. В полдень мы доехали до большого хребта, по которому предстояло ехать до Рас Мухейвира. Я обещал нашим помрачневшим водителям прекрасную дорогу. Такой она и была. Все мы словно обрели второе дыхание, даже шины не доставляли хлопот, когда мы мчались по извилистому хребту, описывая длинные кривые то с востока на запад, то в обратном направлении, оглядывая сверху то открывавшиеся взору слева от нас неглубокие долины, простиравшиеся к Сирхану, то раскинувшуюся справа равнину, по которой в отдалении проходила Хиджазская железная дорога. Светлыми пятнами, видневшимися сквозь дымку, застилавшую горизонт, были ее станции, залитые потоками солнечного света. Перед самыми сумерками мы добрались до конца хребта, спустились в низину и со скоростью сорок миль в час поднялись по склону Хади. Перед самым наступлением темноты мы подъехали по пахотным угодьям Аусаджи к колодцам Баира. Долину освещало множество костров. Это Бакстон и Маршалл с верблюжьей кавалерией расположились лагерем после двух нетрудных переходов из Эль Джефера. Вокруг колодцев царило раздражение и недовольство, потому что в Баире их было всего два, и теперь оба они буквально осаждались желавшими дорваться до воды. Из одного люди племен ховейтат и бени сахр черпали воду для своих натерпевшихся жажды шестисот верблюдов, а вокруг другого толпились с тысячу друзских и сирханских беженцев, дамаскских торговцев и армян, направлявшихся в Акабу. Эти шумно ссорившиеся между собой бедолаги перекрывали нам доступ к воде. Мы с Бакстоном уединились, чтобы провести военный совет. Янг, как и обещал, прислал в Баир двухнедельный рацион для солдат и животных. От него оставалось продуктов на шесть дней для людей и на десять дней фуража для верблюдов. Погонщики верблюдов выехали из Джефера в настроении, близком к мятежу от страха перед пустыней. По пути они потеряли, разворовали или продали часть запасов, имевшихся у Бак-стона. Я подозревал в этом жаловавшихся армян, но с них взять было нечего, и нам пришлось изменить наш план применительно к новым условиям. Бакстон освободил свой караван от всего лишнего, а я вместо двух бронеавтомобилей оставил один и выбрал другую дорогу.

ГЛАВА 103

Мне пришлось помочь корпусу верблюжьей кавалерии завершить долгую процедуру водопоя из колодцев глубиной в сорок футов, порадовавшись покладистости Бакстона и его трехсот солдат. Казалось, что их присутствие оживило долину, и люди племени ховейтат, которые никак не могли представить себе, что на свете так много англичан, никак не могли насмотреться на происходившее. Я гордился их проворством и четкой организованностью их добровольной работы. Рядом с ними иностранцами в Аравии выглядели арабы. Бак-стон был исполнен радости, потому что был человеком понимающим, начитанным и смелым, однако он занимался главным образом подготовкой к продолжительному форсированному маршу. Я проводил многие часы за раздумьями, подытоживая все сделанное, чтобы понять, где я оказался в переносном смысле этого слова в этот тридцатый день моего рождения. Я вспомнил о том, как четыре года назад собирался к тридцати стать генералом и удостоиться дворянства. Эти желания были теперь в пределах досягаемости (если я проживу еще четыре недели) -- только фальшь, которую я чувствовал по отношению к арабам, излечивала меня от грубой амбициозности. Рядом со мной были верившие мне арабы, мне доверяли Алленби и Клейтон, за меня умирали мои телохранители, и я начинал задумываться над тем, не основаны ли все завоеванные репутации, в том числе и моя, на обмане. Теперь предстояло установить прейскуранты моей деятельности. Любой мой искренний протест называли скромностью, недооценкой самого себя и очаровательностью -- людям всегда хотелось верить в романтическую сказку. Это меня раздражало. Я не был скромным, но стыдился своей неловкости, своей физической оболочки и своей непривлекательности, делавшей меня человеком некомпанейским. У меня было такое чувство, что меня считали поверхностным. Это приводило к усердной детализации -- пороку дилетантов, делающих первые шаги в своем искусстве. Насколько моя война была перегружена мыслями, так как я не был солдатом, настолько моя деятельность была перегружена деталями, так как я не был человеком действия. Это была интенсивная деятельность сознания, всегда заставлявшая меня смотреть на любые факты с позиции критики. К этой позиции следует добавить постоянное испытание голодом, усталостью, жарой или холодом и скотством жизни среди арабов. Все это делало человека ненормальным. Вместо фактов и цифр мои блокноты пестрели записями мыслей, мечтаний и самооценок, навеянных нашим положением и выраженных абстрактными словами в пунктирном ритме верблюжьей походки. В этот день рождения в Баире я принялся, чтобы удовлетворить собственное чувство искренности, анатомировать свои убеждения и мотивы, нащупывая их в непроглядном мраке своего сознания. Застенчивость, порожденная неуверенностью в себе, ложилась на мое лицо маской, часто маской безразличия или легкомыслия, и озадачивала меня. Мои мысли цеплялись за этот кажущийся покой, зная, что это всего лишь маска; несмотря на мои попытки никогда не задерживаться на том, что представлялось интересным, бывали слишком сильные моменты, чтобы их можно было контролировать, и это пугало меня. Я отлично сознавал присутствие во мне связанных вместе сил и ипостасей, и именно они определяли мой характер. Мне страстно хотелось нравиться людям -- так сильно, что я так никогда и не смог никому дружески открыться. Страх перед неудачей столь важной для меня попытки заставлял меня воздерживаться от нее. Кроме того, существовал известный стандарт: за откровенность впоследствии оказывалось стыдно, если другой не был способен на вполне адекватный ответ на том же языке, посредством тех же самых способов и по тем же самым мотивам. Было стремление стать знаменитым, но был также и страх перед тем, что люди заподозрят меня в чрезмерном тщеславии. Презрение к собственной страсти отличаться от других заставляло меня отказываться от всех предлагавшихся почестей. Я дорожил собственной независимостью почти так же, как любой бедуин, но бессилие моего видения лучше всего показало мне мой образ на лживых картинах, а подслушанные мною косвенные замечания других позволили мне лучше понять создаваемое мною впечатление. Стремление подслушивать и подсматривать все, что происходит со мною самим, было моим постоянным штурмом моей собственной, так и оставшейся неприступной цитадели. Если кто-то хотел применить ко мне силу, я таких людей ненавидел. Поднять руку на живое существо для меня было равноценно осквернению самого себя. А попытка дотронуться до меня или слишком быстро проявить ко мне интерес заставляла меня содрогнуться. Я мог бы выбрать противоположное только в том случае, если бы мой ум не был деспотичным. Я всегда был горячим сторонником абсолютизма женщин и животных и больше всего сетовал на свою судьбу, когда видел какого-нибудь солдата с женщиной или же человека, ласкавшего собаку, потому что мне всегда хотелось быть таким же совершенным, но мой тюремщик сразу же уводил меня в камеру. Во время войны мои чувства и иллюзии всегда оставались внутри меня, и этого было достаточно, чтобы победить, но совсем недостаточно, чтобы уничтожать побежденных или сдерживать свои чувства, если они не вызывают у тебя ненависти, а наоборот, и, возможно, истинное постижение любви могло бы состоять в любви к презирающему тебя. Мне нравилось то, что было ниже меня, и я шел за удовольствиями и приключениями вниз. Там виделась уверенность в падении, конечная безопасность. Человек мог подняться на любую высоту, но всегда существовал уровень животного, ниже которого он пасть не мог. Это было удовлетворение, за которым следовал отдых. Сила обстоятельств, годы и ложное достоинство все больше и больше лишали меня этого, но остался стойкий привкус свободы от двух юношеских недель в Порт-Саиде, от погрузки угля на пароходы вместе с другими отверженными с трех континентов и от свертывания ночью в клубок, чтобы выспаться на волнорезе под Де Лессепсом во время отлива. Правда, всегда была опасность, что Желание только ожидает повода взорваться. Мой рассудок был насторожен и молчалив, как дикая кошка, чувства -- подобны грязи, в которой увязли ее лапы, и мое "я" (всегда помнившее о себе и о своей застенчивости) говорило этому животному, что было дурно пускаться в пляс и вульгарно есть после того, как придушил добычу. На свете не было ничего, что могло бы испугать это "я", запутавшееся в нервах и сомнени