е, либо в комнате Али, и после трапезы и кофе вместе со всякими историями ходил по кругу, пока всех не одолевал сон. В грозовые ночи мы приносили хворост и навоз и разжигали большой костер на полу, посреди комнаты. Вокруг него расстилали ковры и овечьи шкуры с седел и в свете огня говорили о своих сражениях или слушали традиционные рассказы гостей. Прыгающие языки пламени гонялись за нашими размытыми дымом тенями, метавшимися по грубым каменным стенам, искажая их на выбоинах в камне и на выступах его неровной поверхности. Когда рассказы иссякали, наш правильный тесный круг нарушался, мы меняли позы, перенося тяжесть тела на другое колено или локоть, и снова по кругу звенели кофейные чашки, и слуга разгонял полами халата синий дымок от костра, поднимая в воздух струйки мерцающей золы и отрывая от них медленно гаснущие искры. Пока тишину не нарушал голос очередного рассказчика, мы слушали, как капли дождя с коротким шипением падают с каменных стропил крыши прямо в центр очага. Наконец словно само небо превратилось в дождь, и теперь уже к нам не могла добраться ни одна живая душа. В одиночестве мы постигали все муки заточения в этих мрачных древних башнях с не связанной известковым раствором каменной кладкой, где гулял свободно ветер через щели. Струи дождя пробивались по ним через всю толщу стен и падали на пол комнат. Мы укладывали в несколько слоев пальмовые ветви, чтобы они защищали нас от струившейся по полу воды, застилали их войлочными матами, а поверх клали овечьи шкуры, сами же накрывались другим матом в качестве щита от воды, капавшей сверху. Стоял ледяной холод, и мы прятались здесь, в неподвижности, с мрачного рассвета до темноты, и наши мозги казались нам подвешенными между этих массивных стен, через каждое окно которых белым вымпелом врывался пронизывающий туман. Прошлое и будущее плыло над нами подобно неиссякаемой реке. Мы видели сны, соответствующие месту: осады и пиры, рейды, убийства, любовное пение в ночи. Этот уход сознания из наших скованных тел был некоей формой расслабляющей снисходительности, которая одна могла изменить восприятие реальности. Я мучительным усилием воли снова вернулся в настоящее и заставил себя осознать, что эту зимнюю непогоду нужно использовать для изучения местности вокруг Дераа. Пока я раздумывал, как поеду на эту рекогносцировку, одним дождливым утром к нам без предупреждения явился тафасский шейх Талаль эль-Харейдин. Он был известным преступником, за чью голову была назначена крупная цена, но это был такой почитаемый преступник, что разъезжал без страха всюду, где ему вздумается. За два страшных года он, согласно официальной версии, убил двадцать три турка. Его сопровождали шестеро блестящих всадников, да и сам он явно любил покрасоваться, подстраиваясь под манеры верхушки хауран. На нем было нечто вроде овчинной племенной куртки чистейшей ангоры, подбитой тонким зеленым сукном, с шелковыми накладками и кружевным узором. Под нею виднелась шелковая одежда. Высокие сапоги, отделанное серебряное седло, сабля, кинжал и винтовка вполне отвечали его репутации. Он с важным видом подошел к нашему "кофейному очагу" как человек, не сомневавшийся в гостеприимной встрече, громогласно приветствуя Али (после нашего долгого пребывания в гуще бедуинских племен все крестьяне говорили очень громко), с широкой улыбкой посетовал на непогоду, прошелся по поводу нашего старого форта и помянул недобрым словом противника. Выглядел он лет на тридцать пять, коренастый и крепкий, с полным лицом, обрамленным подстриженной бородой, и с длинными заостренными усами. Его круглые насурманенные глаза казались еще круглее, крупнее и темнее. Он был пламенно предан нашему делу, и мы были рады ему, потому что даже одно его имя звучало магически для племени хауран. Убедившись в течение дня в его надежности, я уединился с ним в пальмовом саду и рассказал о своем намерении изучить территорию, соседствовавшую с его родными местами. Эта идея привела его в восторг, и он оказался для меня таким заботливым и неунывающим компаньоном, каким только мог быть сириец в седле на хорошей лошади. В качестве телохранителей со мной ехали специально нанятые люди -- Халим и Фарис. Мы проехали за Умтайю, изучая дороги, осматривая колодцы и лавовые поля, пересекли железнодорожную линию, которая вела в Шейх Саад, и повернули на юг, к родному для Талаля Тафасу. На следующий день доехали до Тель-Арара, великолепной позиции, контролировавшей Дамасскую железную дорогу и господствовавшей над Дераа. Затем мы проехали через прорезанную ручьями холмистую местность до Мезериба на Палестинской железной дороге, планируя и рассчитывая наше продвижение, когда мы поднимем всеобщее восстание во имя победы. Я не исключал того, что ближайшей весной прорвется вперед и Алленби.

ГЛАВА 80

Чтобы с пользой завершить рекогносцировку Хауранской низменности, необходимо было посетить Дераа, ее главный город. Мы могли отрезать ее с севера, запада и юга, разрушив все три железные дороги, но было бы еще более желательно сначала напасть на железнодорожный узел, а потом двигаться дальше. Однако Талаль не мог сопровождать меня дальше, поскольку его здесь слишком хорошо знали. Мы расстались, выразив взаимную благодарность, и отправились на юг, вдоль линии железной дороги, до подступов к Дераа. Там мы спешились. Халим взял нескольких пони и направился в Нисиб, что южнее Дераа. Я планировал обойти с Фа-рисом станцию железной дороги и город и после захода солнца доехать до того же Нисиба. Фарис был моим самым лучшим спутником в этом походе, потому что выглядел вполне обыкновенным, ничем не выдающимся крестьянином, достаточно старым, чтобы его можно было принять за моего отца, и достаточно респектабельным. Эта респектабельность казалась довольно сомнительной, когда мы двинулись в путь, озаренные светом пропитанного влагой дня, сменившего дождливую ночь. Наши босые ноги увязали в размокшей земле, а одежда покрылась пятнами грязи. На мне была намокшая рваная куртка Халима, и я все еще прихрамывал с тех пор, как повредил ногу при подрыве поезда Джемаля. Скользкая грязь затрудняла движение, и приходилось цепляться за грунт пальцами широко расставленных ног. Идти так, миля за милей, было для меня настоящей мукой. Вряд ли хоть один день в Аравии прошел без физической боли, подрывавшей мое решимость, обманывая арабов, делать вид, что легко переношу вместе с ними все трудности, не говоря уже о нараставшей усталости от бремени командирской ответственности. Мы поднялись на извилистую насыпь Палестинской железной дороги, и с этой позиции, открывавшей для нас всю перспективу, смотрели на станцию Дераа. Местность была слишком открытой, чтобы планировать внезапное нападение. Мы решили пройти вдоль восточной линии обороны и, с трудом продвигаясь, отмечали немецкие склады, натянутые тут и там заграждения из колючей проволоки, окопы, не доведенные до полного профиля. Турецкие солдаты расхаживали между палатками и отрытыми с обращенной к нам стороны отхожими местами. У угла аэродрома, примыкавшего к южному концу станции, мы повернули к городу. Под навесами стояли старые машины "альбатрос", повсюду слонялись без всякого дела солдаты. Один из них, сириец, стал расспрашивать о наших деревнях и о том, есть ли "сильная власть" там, где мы живем. По всему было видно, что он намеревается дезертировать и хотел бы оценить возможное прибежище. Мы с трудом отделались от него и уже пошли прочь, как вдруг нас окликнули по-турецки. Какой-то сержант догнал нас, грубо взял меня за руку и проговорил: "Тебя хочет видеть бей". Кругом было слишком много свидетелей, чтобы сопротивляться или пытаться бежать, поэтому я подчинился. На Фариса он не обратил никакого внимания. Меня повели за высокий забор, в сложный лабиринт множества лачуг и нескольких зданий. Мы подошли к грязному строению, перед которым на земляной площадке сидел, поджав одну ногу, толстый турецкий офицер. Он едва глянул, когда сержант подтолкнул меня вперед и длинно отрапортовал. Тот спросил мое имя. Я назвался Ахмедом ибн Багром, черкесом из Кунейтры. -- Дезертир? -- У черкесов нет воинской обязанности. Он повернулся, посмотрел на меня и сказал с расстановкой: -- Ты лгун. Запиши его в свой взвод, Хасан Човиш, и сделай все необходимое, пока за ним не пришлет бей. Меня отвели на гауптвахту, почти целиком занятую большими деревянными нарами, на которых лежали или сидели человек двенадцать в расстегнутом обмундировании. У меня отобрали ремень, нож, заставили тщательно умыться и накормили. Я провел там целый долгий день. Турки ни под каким видом не собирались меня отпускать и пытались уговаривать. Солдатская жизнь вовсе не плоха, говорили они. Завтра, может быть, меня выпустят, если я вечером доставлю бею удовольствие. Беем, по-видимому, был губернатор Нахи. Если он будет не в духе, объяснили мне, меня отправят на обучение в пехоту, в Баальбекский лагерь. Я постарался придать своему лицу такое выражение, как будто ни что на свете не могло быть хуже этого. Вскоре после наступления темноты за мной пришли трое солдат. Вроде бы представился шанс бежать, но один из них все время меня держал. Я проклинал свой невысокий рост. Мы перешли шесть железнодорожных путей рядом с паровозным депо, вышли через боковые ворота на улицу и прошли через площадь к отдельно стоявшему двухэтажному дому. Снаружи находился часовой, а в темном коридоре маячили другие. Меня повели наверх, в комнату бея, вернее в его спальню. Бей, еще один толстяк, сам был, возможно, черкесом. Он сидел на кровати в ночной рубахе, дрожа, весь в поту, как в лихорадке. Когда меня втолкнули в комнату, он кивнул и махнул рукой конвоиру, чтобы тот вышел. Он, задыхаясь, велел мне сесть перед ним на пол и надолго замолчал. Я смотрел поверх его крупной головы, на которой дыбом торчали волосы, такие же короткие, как щетина на щеках и подбородке. Наконец он оглядел меня и велел встать, а затем повернуться кругом. Я повиновался; он повалился обратно на кровать и потянул меня с собой, обхватив руками. Поняв, к чему шло дело, я вывернулся из его объятий и выпрямился, довольный тем, что был равен ему, по крайней мере, в спортивной борьбе. Он стал ласкаться ко мне, твердя о том, какой я белый и свежий, как красивы мои руки и ноги и как он освободит меня от муштры и от всех обязанностей, сделает своим ординарцем и даже будет платить мне жалованье, если я буду его любить. Я жестко возразил, он сменил тон и резко приказал мне снять штаны. Видя, что я заколебался, он вцепился в меня, но я оттолкнул его от себя. Он хлопнул в ладоши, вызывая часового, который появился немедленно и связал мне руки. Бей напустился на меня со страшными угрозами и приказал державшему меня солдату сорвать с меня всю одежду. Его глаза округлились, остановившись на тех наполовину заживших местах, где совсем недавно мою кожу обожгли пули. Наконец он с горящим взглядом поднялся на ноги и стал меня ощупывать. Я немного потерпел, пока его прикосновения не стали слишком скотскими, и резко отшвырнул его коленом. Он, шатаясь, согнувшись пополам, шагнул к кровати со стоном боли; солдат же громко позвал капрала, вместе с которым три других солдата ухватились за мои руки и ноги. Как только я оказался беспомощным, к губернатору вернулась храбрость, он плюнул на меня с угрозами и клялся, что заставит меня просить прощения. Он схватил комнатную туфлю и несколько раз ударил меня ею по лицу, а капрал при этом оттягивал мою голову за волосы, чтобы удары не приходились мимо. Бей наклонился вперед, вцепился зубами в мою шею и сжимал их, пока не показалась кровь. Затем он поцеловал меня, отошел в сторону и взялся за штык одного из солдат. Я подумал, что сейчас он меня убьет, и мне стало жаль себя, но он лишь оттянул складку на моих ребрах, заметно волнуясь, проткнул ее насквозь и сделал штыком пол-оборота. Это причинило мне боль, и я поморщился, а тем временем по боку потекла кровь и закапала на бедро. Бей выглядел очень довольным и, омочив кончики пальцев в крови, испачкал ею мой живот. Дойдя до полного отчаяния, я заговорил. Выражение его лица изменилось, теперь он стоял молча и после паузы, подавив дрожь в голосе, многозначительно произнес: -- Ты должен меня понять, и для тебя будет лучше, если будешь делать то, что я захочу. Я был ошеломлен, и мы молча смотрели друг на друга. Имевшие опыт солдаты поняли внутренний смысл этих слов и неловко отошли в сторону. Я вздернул подбородок, что на Востоке означает: "Нет". Тогда он сел и полушепотом приказал капралу забрать меня и как следует проучить. Солдаты вышвырнули меня на лестничную площадку и, распластав на скамье, принялись истязать. Двое прижали коленями мои лодыжки, опираясь на внутренние стороны моих коленей, двое других до хруста вывернули мне запястья, а потом притянули их и мою шею к доске скамьи. Капрал сбежал вниз по лестнице и вернулся с черкесской плеткой, представлявшей собою гибкий черный ремень, скругленный и сходящий на конус от толщины большого пальца у рукоятки (обложенной серебром) до острия тоньше заточенного карандаша. Он увидел, что я дрожу, отчасти, как мне самому казалось, от холода, и свистнул плеткой около моего уха, приговаривая, что я завою о пощаде еще до десятого удара, а на двадцатом стану просить ласк бея. И начал бешено хлестать меня изо всей силы, а я сцепил зубы, чтобы вынести удары плетки, вонзавшейся в мое тело, как раскаленная добела проволока. Чтобы не потерять самообладания, я принялся считать удары, но после двадцати сбился со счета и ощущал лишь какую-то бесформенную боль, а не муку от когтей, разрывающих тело, к которой заранее приготовился. Я чувствовал, как все мое существо постепенно раскалывалось под давлением непреодолимой силы, волны которой прокатывались по позвоночнику до самого мозга, мучительно смыкаясь в нем в единую точку. Где-то в доме громко тикали дешевые часы, и меня терзала мысль о том, что этот звук не соответствует действительному времени. Я корчился и извивался, но меня держали так крепко, что даже эти судорожные усилия не приносили облегчения. Когда капрал уставал, за дело принимались солдаты, деловито отвешивая мне не меньше ударов, затем наступал перерыв, когда они решали, чья очередь бить, расслаблялись и молча терзали меня. Это повторялось часто в течение, возможно, не более десяти минут. И всякий раз в начале новой серии ударов в голове у меня возникало просветление, и я видел, как какой-то ярко-белый гребень, похожий на железнодорожное полотно, медленно темнел, наливаясь темно-красным цветом, и при каждом ударе прыгал мне на спину, а в точке пересечения двух таких гребней наливался шарик крови. По мере продолжения наказания плетка все чаще и чаще опускалась на свежие рубцы, пока все мое тело не задрожало от накопившейся боли и от ужаса перед каждым очередным ударом. Палачи скоро сломили мою решимость не кричать, но когда я разжимал губы, из них вырывались только арабские слова, и еще до окончания экзекуции подступившая милосердная тошнота окончательно лишила меня дара речи. Наконец, когда я был окончательно разбит, они, казалось, почувствовали удовлетворение. Я каким-то образом оказался уже не на скамье, а лежал на боку на грязном полу, где свернулся в полубессознательном состоянии, жадно хватая ртом воздух и смутно ощущая подобие комфорта. Я напрягся, чтобы до того, как умру, исследовать всю боль с точки зрения уже не актера, а зрителя, не думая о том, как судорожно извивается и вопит мое тело. И все же я понимал или, может быть, представлял себе, что происходило со мною. Я помнил, как капрал, пнув меня подкованным сапогом, велел мне подняться (действительно, на следующий день мой правый бок потемнел и раздулся, а поврежденное ребро при каждом вдохе причиняло мне острую боль). Как, бессмысленно улыбаясь ему, я испытывал ощущение восхитительного тепла, вероятно сексуального, переполнившего меня, а затем он вскинул руку с плетью и со всего размаху ударил меня в пах. Это заставило меня сложиться пополам, с криком или, вернее, с бесплодной попыткой закричать, приведшей лишь к тому, что задрожали мои раскрытые пересохшие губы. Кто-то весело рассмеялся. "Постыдитесь, вы же его убьете", -- прозвучал чей-то голос. Последовал еще один удар. В голове возник какой-то гул, и у меня в глазах почернело, а внутри меня сквозь разрывавшиеся нервы словно выходил стержень жизни, исторгаемый из своей оболочки этой последней неописуемой болью. Судя по вновь появившимся синякам, они, возможно, продолжали меня бить и дальше, а потом я понял, что меня волочат за ноги двое солдат, едва не разрывая пополам, тогда как третий сидит на мне верхом. Это в какой-то момент показалось мне лучше порки. Затем меня потребовал Нахи. Они плеснули мне в лицо водой, слегка обтерли грязь, подняли меня, сотрясаемого позывами к рвоте и задыхаясь просящего о пощаде, и потащили туда, где лежал Нахи; но на этот раз он немедленно отверг меня, как какую-нибудь слишком потрепанную и заляпанную кровью вещь, ругая моих мучителей за излишнее рвение, которое испортило меня, однако они, без сомнения, вложили в меня не больше усилий, чем обычно, -- дело было главным образом в моей изнеженной коже, более чувствительной, чем у любого араба. Упавшему духом капралу, самому молодому и симпатичному из всей охраны, пришлось оставаться у бея, тогда как остальные вынесли меня по узкой лестнице на улицу. Ночной холод, обрушившийся на мое пылающее тело, и неподвижное сияние звезд после ужаса последнего часа заставили меня снова разрыдаться. Солдаты же, которым теперь ничто не мешало говорить со мною, назидательно объяснили мне, что подчиненные должны либо сносить прихоти своих офицеров, либо платить за это, подвергаясь еще большим страданиям, как только что случилось со мной. Они отвели меня пустынной, погруженной во мрак улицей к стоявшей за домом губернатора деревянной пристройке, в которой было много пыльных стеганых одеял. Появился какой-то армянин-камердинер, который в полусонном состоянии наспех обмыл меня и перевязал мои раны. Затем все ушли, а последний солдат, задержавшись около меня, улучил момент, чтобы прошептать мне, что дверь в соседнюю комнату не заперта. Я лежал в болезненном оцепенении, с ужасной головной болью, медленно немея от холода, пока через щели сарая не забрезжил рассвет, а на станции не просвистел паровоз. Эти проявления реальной жизни, а также мучительная жажда вернули меня к жизни, и я обнаружил, что боль немного утихла. С мальчишеского возраста меня мучили наваждения и тайный страх перед испытанием болью. Не излечился ли я теперь? И все же первым ощущением этого утра была боль. С ним я, голый, заставил себя подняться на ноги и застонал, осознав, что это не сон и что пять лет назад в Хальфати со мною, робким новобранцем, произошло нечто подобное, но менее позорное. Соседняя комната была чем-то вроде соединения амбулатории с аптекой. На ее двери висела одежда, сшитая из низкосортной ткани. Я медленно и неловко, из-за моих распухших запястий, натянул ее на себя и выбрал из лекарств едкий препарат, который бы мог спасти меня от нового плена. Окно выходило к длинной белой стене. Я с трудом выкарабкался наружу и, пошатываясь, пошел по дороге в сторону деревни, мимо немногих уже пробудившихся от сна солдат. Они не обратили на меня никакого внимания. Действительно, в моей мрачной и непривлекательной одежде, красной феске и домашних туфлях не было ничего особенного, но, только закусив до боли язык, мне удалось не сойти с ума от неотвязного страха. Дераа слыла бесчеловечно порочным и жестоким городом, и раздавшийся на улице, за моей спиной, смех какого-то солдата подействовал на меня как ушат ледяной воды. Рядом с мостом были колодцы, вокруг которых расположились солдаты, а среди них и женщины. Боковой желоб был свободен. Остановившись у его конца, я зачерпнул в ладони немного воды и протер ею лицо, потом напился, что было для меня особенно драгоценно, и наконец направился низом долины к югу, беспрепятственно уходя с людских глаз. По этой долине проходила скрытая дорога, по которой наш планировавшийся рейд должен был тайно подойти к городу, чтобы застать врасплох турок. Таким образом, спасаясь бегством, я разрешал, правда, слишком поздно, проблему, которая привела меня в Дераа. Немного погодя меня догнал на своем верблюде какой-то человек из племени сердие, ехавший в Нисиб. Я объяснил ему, что там у меня дела и что я уже стер ноги. Он сжалился надо мной и посадил за своей спиной на свое доброе животное, в которое я вцепился, не отпуская рук до конца дороги. Шатры племени стояли перед самой деревней, где я и обнаружил обеспокоенных Фариса и Халима, торопившихся узнать, как мне удалось спастись. Халим ночью подъезжал к Дераа и по отсутствию слухов обо мне понял, что достоверно никто ничего не знал. Я рассказал им нехитрую сказку о падких на взятку и легко клевавших на обман турках, о которой они обещали не распространяться, громко смеясь над простаками турками. Всю ночь напролет мне снился большой каменный мост под Нисибом. Не то чтобы моя надломленная воля теперь слишком пеклась об арабском восстании (или о чем угодно другом, кроме собственного излечения); однако, поскольку война была моим хобби, верный своему обыкновению, я должен был заставить себя пройти ее до конца. После всего случившегося я взял лошадь и осторожно направился к Азраку, без происшествий в пути, за тем исключением, что встретившийся нам разбойничий отряд Вульда Али беспрепятственно пропустил нашу группу, не тронув ни нас самих, ни наших лошадей, когда узнал, кто мы такие. То было довольно неожиданное благородство, поскольку Вульд Али пока еще не относился к кругу наших сторонников. Их предупредительность (выказанная немедленно, как если бы мы заслужили уважение этих людей) на мгновение укрепила во мне волю нести бремя памяти о той ночи в Дераа, когда невозвратимо пала крепость моей чистоты.

ГЛАВА 81

Ксури, друзский эмир Сальхада, приехал в наш старый форт со своим первым визитом к шерифу Али перед самым моим возвращением. Он рассказал нам конец истории алжирца Абдель Кадера. Незаметно ускользнув от нас, тот отправился прямиком в свою деревню и триумфально вступил в нее под развевавшимся арабским флагом в окружении галопировавших вокруг него семи кавалеристов, оглашавших окрестности выстрелами в воздух. Это привело людей в изумление, а турецкий губернатор выразил протест, находя, что подобные действия являются для него оскорбительными. Его представили Абдель Кадеру, который, величественно восседая на диване, произнес высокопарную речь, заявив, что захватил Джебель Друз с его помощью и подтверждает назначения всех действовавших чиновников. Утром следующего дня он совершил вторую официальную поездку по округу. Последовала новая жалоба обиженного губернатора. Эмир Абдель Кадер обнажил свою оправленную золотом саблю работы мастеров Мекки и поклялся, что отсечет ею голову Джемаль-паши. Друзы осудили его, указав, что подобные заявления не должны делаться в их доме в присутствии его превосходительства губернатора. Абдель Кадер обозвал их подлецами, сукиными детьми, обманщиками-спекулянтами и предателями. Друзы возмутились. Абдель Кадер в ярости выбежал из дома и вскочил в седло, прокричав, что когда добьется своего, весь Джебель Друз будет на его стороне. Вместе со своими семерыми слугами он помчался к станции Дераа, на территорию которой вступил так же, как и в Сальхад. Турки, наслышанные о его старческом слабоумии, дали ему поиграть. Они не поверили даже пущенному им слуху о том, что мы с Али той ночью попытаемся взорвать Ярмукский мост. Однако когда мы это сделали, они отнеслись к нему более серьезно и отправили его под охраной в Дамаск. Грубый юмор Джемаля получил хорошую пищу, и он освободил Абдель Кадера из-под стражи, превратив его в посмешище. Тот постепенно становился все сговорчивее. Турки снова стали использовать его как агента-провокатора, своего рода распылитель энергии, которую генерировали местные сирийские националисты. Погода теперь стала просто ужасной. Непрерывно шел дождь со снегом, бушевали грозы и метели. Стало очевидно, что в течение нескольких следующих месяцев в Азраке не будет ничего, кроме обучения и агитации за арабское движение. Я не проявлял в этом отношении особого рвения. Когда бывало необходимо, я вносил свою лепту в утомительное дело обращения в новую веру, но все время отлично осознавал при этом, как противоестественность своей причастности к этому, так и неуместность союзнической пропаганды национального освобождения. Эта война в моем понимании являлась борьбой с мышлением, уводившим в сторону от проблемы, за внедрение в сознание людей естественного доверия к восстанию. Мне приходилось убеждать себя, что британское правительство действительно может придерживаться духа своих обещаний. Это бывало особенно трудно, когда я уставал и болел, когда бредовая деятельность моего мозга разрывала в клочья мое терпение. И тогда, вслед за грубовато-прямым бедуином, который мог бы прорваться ко мне с пышным приветствием "О, Ауранс" и без дальнейших комплиментов выложить свои нужды, эти безликие горожане посходили бы с ума в своей готовности пресмыкаться в надежде получить аудиенцию у князя, бея, повелителя и освободителя. Такие сомнительные достоинства, подобные латам на турнире, были, разумеется, полезны, однако не только неудобны, но и весьма посредственны. Я никогда не страдал высокомерием, наоборот, старался быть доступным для каждого, даже если большинство считало нужным являться ко мне ежедневно. Я старался быть как можно более красноречивым, поддерживая своим примером привычный стандарт жизни. У меня не было ни собственных шатров, ни поваров, ни слуг, только телохранители, которые числились солдатами, а не прислугой; что и говорить об этих византийских лавочниках, всеми силами старавшихся развратить нашу простоту! И я в ярости оставил их, решив отправиться на юг и посмотреть, возможны ли в эту холодную непогодь какие-то активные действия в районе Мертвого моря, которое турки удерживали как рубеж, отделявший нас от Палестины. Мои последние деньги были отданы шерифу Али, чтобы он смог продержаться до весны, ему же были переданы на попечение индусы. В частности, мы купили для них верховых верблюдов, на случай внезапной необходимости каких-либо действий еще зимой, хотя Али с презрением отвергал ежедневно поступавшие сведения об угрозе турок Азраку. Мы с ним тепло распрощались. Али отдал мне половину своего гардероба: рубахи, головные платки, пояса, кители, а я ему -- половину своего. Мы расцеловались как Давид с Ионафаном, одевшись каждый в платье другого, и я в сопровождении одного лишь Рахайля устремился к югу. Мы выехали из Азрака вечером, взяв курс на горевший закатом запад; клиньями пролетавшие над нами в лучах заходившего солнца стаи серых журавлей казались нам наконечниками гигантских стрел. Начало пути было трудным. Ночная тьма охватила нас на подходе к Вади Бутуму, где ехать стало еще труднее. Вся равнина была пропитана водой, и наши верблюды то и дело оступались на скользком грунте. Мы падали не реже их, но хорошо уже и то, что между падениями чувствовали себя в седлах спокойно, тогда как наши животные отдыха не знали, продолжая везти нас вперед. К полуночи мы переправились через Гадаф. Надо сказать, что двигаться по этому болоту было просто ужасно. У меня не проходила слабость после случившегося в Дераа, мышцы были дряблыми и горели как в лихорадке, каждое новое усилие пугало меня, вызывая скверные предчувствия. И мы сделали привал. Мы уснули там, где остановились, прямо в грязи, густо облепленные ею. Проснулись на рассвете и постарались бодро улыбнуться друг другу. Дул сильный ветер, и земля стала подсыхать. Это было важно, так как я хотел добраться до Акабы до того, как люди Вуда уедут оттуда с обратным караваном, а у них были основания торопиться. Еще одной (и притом досадной) причиной форсировать наше продвижение было то, что мое тело отказывалось ехать быстрее. До полудня мы еле продвигались вперед, потому что верблюдам приходилось тащиться по хрупкой корке, покрывавшей рыхлые осколки кремня, и их ноги проваливались в подстилавшую этот слой красную глину. Во второй половине дня по ставшему более твердым грунту ехать было легче, и мы быстро приближались к поднимавшимся к небу наподобие белых шатров вершинам Тлайтаквата. Внезапно совсем близко послышались выстрелы, и вниз по склону к нам устремились четверо всадников. Я спокойно остановил своего верблюда. Видя это, они спрыгнули на землю и, размахивая винтовками, побежали к нам. Они спросили меня, кто я такой, а сами назвались людьми из племени джази ховейтат. То была явная ложь, потому что на их верблюдах я разглядел клейма Фаиза. Они наставили на нас винтовки и потребовали, чтобы мы спешились. Я в ответ рассмеялся, что было верной тактикой поведения с бедуинами в критических обстоятельствах. Это их озадачило. Я спросил у самого крикливого, знает ли он свое имя. Он посмотрел на меня, явно думая, что я сумасшедший. Потом подошел ближе, не снимая пальца с курка; я наклонился к нему и прошептал, что он, видимо, из племени терас, потому что только человек из этого племени мог быть таким невежливым. Говоря это, держал его под прицелом, пряча пистолет под плащом. Это было вызывающим оскорблением, но он был так удивлен тем, что первый встречный провоцирует вооруженного человека, что на минуту отказался от своего намерения нас убить. Он, оглядываясь по сторонам, отступил на шаг в страхе, что где-то поблизости у нас подкрепление, придающее нам такую уверенность. Я тут же тронул повод верблюда и медленно поехал дальше, почувствовав, как мурашки поползли у меня по спине, и позвал за собой Рахайля. Они не тронули и его и дали ему дорогу. Когда мы отъехали уже ярдов на сто, они спохватились и принялись стрелять, но мы быстро перевалили через бугор в очередную лощину и пустили в галоп верблюдов, легко поскакавших по твердому грунту. На закате мы посмотрели с гребня горы назад, на расстилавшуюся под нами северную равнину, в густом мраке которой здесь и там ярко вспыхивали точки, а то и целые всполохи темно-красного пламени от заходившего солнца, отражавшегося в лужах и неглубоких озерках, образовавшихся после дождя на ровной поверхности земли. Эти кроваво-красные вспышки, слегка раскачиваясь, становились настолько виднее самой равнины, что словно уносили наш взгляд на многие мили вперед, создавая иллюзию миража. Мы проехали Баир уже глубокой ночью, когда во мраке догорали последние костры у его шатров. Увидев на дне долины звезды, отразившиеся в воде, мы напоили своих тяжело дышавших верблюдов из глубокого пруда от прошедшего накануне дождя. После этого мы устроили им получасовой отдых: ночное путешествие было трудным не только для людей, но и для животных. Днем верблюдам были видны неровности дороги, они бежали вперед, волнообразно покачиваясь, и всадник мог компенсировать движениями тела толчки, неизбежные как при широком шаге, так и когда верблюд шел более легкой рысью, однако ночью ничего не было видно и тряска просто изматывала. У меня начался тяжелый приступ лихорадки, это меня раздражало, и я не обращал внимания на просьбы Рахайля остановиться. Этот юноша месяцами сводил всех нас с ума своей неиссякаемой энергией и высмеиванием наших слабостей, так что на этот раз я решил предоставить его самому себе и не отозвался. Перед рассветом он плакал от жалости к себе, правда негромко, так, чтобы я не слышал. Рассвет в Джефере наступал неуловимо, прорывался сквозь дымку тумана как некий призрак солнечного света, оставляя нетронутой землю, и его вспышка воспринималась одними глазами. Верхние части окружающих предметов оставались матово-тусклыми на фоне жемчужно-серого горизонта, а нижние словно мягко плавились в грунте. Наши тени не имели четкого контура, и мы не были уверены в том, что это размытое пятно внизу, на почве, и есть тень, отбрасывавшаяся нами. Незадолго до полудня мы доехали до лагеря Ауды. Мы остановились, чтобы приветствовать его и получить немного джауфских фиников. Ауда не мог предоставить нам сменных верблюдов, и едва стало смеркаться, мы снова уселись на своих животных и двинулись к железной дороге. Рахайль уже не протестовал. Он ехал рядом со мною, бледный, унылый и молчаливый, озабоченный лишь тем, как бы не отстать от меня, и вроде бы начав гордиться своими страданиями. В любом случае за ним оставалось преимущество в выносливости, я же теперь был почти в полном изнеможении. Шаг за шагом я поддавался медленно расползавшейся во мне боли, словно вступавшей в заговор с подрывавшей мои силы лихорадкой и с тупой монотонностью движения, чтобы перекрыть дорогу моим ощущениям. В конце концов наступил момент, когда мне стало казаться, что я приближался к полной бесчувственности, которая всегда оставалась для меня за пределами досягаемости, но о которой я думал как о восхитительном, обетованном состоянии для человека. Теперь мне казалось, что я был разделен на несколько частей: одна разумно продолжала двигаться вперед, стараясь сэкономить силы и облегчить каждый шаг изможденного верблюда; другая парила сверху, каким-то странным образом уводя вправо и словно спрашивая о том, что делает плоть, а плоть не отвечала, потому что осознанным был лишь один-единственный импульс, побуждавший двигаться вперед; а третья, болтливая, без умолку говорила и изумлялась, критикуя сознательно взваленную на себя телом работу и пренебрегая мотивами своих усилий. Ночь проходила в путанице этих рассуждений. Мои невидящие глаза видели лишь маячившую впереди цель -- рассвет, вершину перевала над тем, другим миром Румма, лежавшим внизу, как залитая солнцем карта, и части моего существа рассуждали о том, что борьба могла бы стать достойной, концом глупостей и возрождением желаний и чувств. Изнуренное тело упрямо продолжало свою работу, не требуя внимания к себе, и это было вполне справедливо, потому что части моего разделенного "я" не говорили ничего такого, о чем я не мог бы думать совершенно хладнокровно, все они были неотделимы от меня. Рахайль вывел меня из глубокого, как сама смерть, сна, дернув зажатый у меня в руках повод и слегка ударив. При этом он воскликнул, что мы заблудились и теперь, видимо, едем к турецким линиям в Аба эль-Лиссане. Он был прав, и нам пришлось долго, спрямляя путь, возвращаться обратно, чтобы, не подвергаясь опасности, добраться до Батры. Мы спустились по более крутым местам перевала, а затем поехали вдоль Вади Хафиры. Там, на полпути, к нам устремился какой-то храбрый коротышка из племени ховейти, лет сорока, с пальцем на курке винтовки. Он потребовал, чтобы мы остановились и объяснились, что мы смеясь и сделали. Малый залился краской и пожаловался на то, что вынужден постоянно оставаться в поле с отцовскими верблюдами и что не знал нас ни в лицо, ни по описанию. Он умолял нас никому не рассказывать о его ошибке, что было бы для него позором. Это происшествие разрядило напряженность, возникшую между Рахайлем и мною, и мы, непринужденно болтая, продолжили путь на Гаа. Там мы, расположившись в тени тамариска и уснув, проспали жаркие полуденные часы, так как из-за медленного движения по Батре уже не могли доехать из Азрака до Акабы за запланированные три дня. К этому нарушению нашего плана мы отнеслись спокойно. Красоты Румма не позволяли предаваться сожалениям об отступлении от графика. Едва день начал перетекать в сумерки, мы отправились в путь по долине Румма в приподнятом настроении, обмениваясь друг с другом шутками и остротами в сгущавшемся мраке наползавшего на нас зимнего вечера. Оказавшись на подъеме после того, как миновали Казайль, мы увидели солнце за ровными грядами низких облаков в западной части неба. Это зрелище напомнило мне роскошные летние сумерки где-нибудь в Англии: в Итме над землей мягко поднималась легкая дымка, собиравшаяся в каждой ложбинке в белые, как вата, клубы. В Акабу мы прибыли в полночь и проспали на подходе к лагерю до самого завтрака, когда я послал за Джойсом и выяснил, что караван все еще не готов к выступлению. Оказывается, Вуд вернулся всего за несколько дней до моего возвращения. А потом я получил срочный приказ немедленно отправиться по воздуху в Палестину. Кройл переправил меня в Суэц. Оттуда я отправился в штаб-квартиру Алленби под Газой. Он был так переполнен гордостью за одержанные победы, что моего короткого доклада о провале попытки уничтожить Ярмукский мост оказалось достаточно, и, таким образом, печальные подробности этой неудачной операции остались втуне. Пока я находился у Алленби, пришло сообщение от Четвуда о падении Иерусалима. Алленби подготовился к официальному вступлению в этот город в духе католического воображения Марка Сайкса. Хотя я ничего не сделал для этого успеха, он великодушно разрешил Клейтону взять меня с собой на торжество как офицера своего штаба. Мне выдали запасную форму, преобразившую меня в майора британской армии. Долмени одолжил мне красные петлицы, а Ивенс -- медную каску. Пышная церемония у Яффских ворот оказалась для меня кульминацией всей войны. Книга 7. КАМПАНИЯ НА МЕРТВОМ МОРЕ Главы с 82 по 91. После взятия Иерусалима Алленби поставил перед нами ограниченную задачу. Мы начали хорошо, но когда дошли до Мертвого моря, плохая погода, наши скверные характеры и разногласия подорвали наступательный дух и разрознили наши силы. Я повздорил с Зейдом, направленным в мое распоряжение, вернулся в Палестину с рапортом о том, что мы потерпели неудачу, и с просьбой о другом назначении. Алленби был полон надежд, связанных с его крупным планом весенней кампании. Он сразу же отправил меня обратно к Фейсалу с новыми полномочиями и обязанностями.

ГЛАВА 82

Стыдясь триумфа, который был не столько триумфом, сколько воздаянием должного администрации Иерусалима со стороны Алленби, мы возвращались обратно, в штаб-квартиру в Шее. Наши помощники вытащили из больших корзин все необходимое для обильного ленча из многих блюд. Нам выпали короткие минуты отдыха, тут же нарушенного французским политическим представителем месье Пико, которому Алленби разрешил войти в город вместе с Клейтоном и который объявил звучным, как флейта, голосом: "А завтра, мой дорогой генерал, я предприму необходимые шаги для того, чтобы учредить в этом городе гражданское управление". Это было чрезвычайно смелое официальное заявление. За ним последовало молчание. Салат, цыпленок под майонезом и сэндвичи с паштетом из гусиной печенки замерли в наших ртах неразжеванными, и мы, замерев, повернулись к Алленби. Даже он какой-то момент казался растерянным. Мы уже стали опасаться, как бы вождь не проявил слабость. Но лицо его уже наливалось краской. Он сглотнул, выпятив подбородок (его любимый жест), и жестко проговорил: -- В зоне военных действий единственной властью является главнокомандующий, то есть я. -- Но сэр Грей, сэр Эдвард Грей... -- забормотал месье Пико. -- Сэр Эдвард Грей имел в виду гражданское управление, которое будет учреждено, когда я сочту это уместным в условия военного положения, -- оборвал его Алленби. Вновь заняв места в автомобиле, мы, выразив благодарность, устремились по спасительному горному склону в свой лагерь. Там Алленби и Доуни сообщили мне, что британцы из последних сил, разрываемые снарядами и осыпаемые пулями, сражались с турками на линии от Рамлеха до Иерусалима. Они просили нас в период затишья пройти на север, к Мертвому морю и ждать, пока они не выйдут прямо к его южной оконечности, восстановив таким образом непрерывную линию фронта. К счастью, этот вопрос уже обсуждался с Фейсалом, который готовил сходящееся с разных направлений наступление на Тафилех как необходимый первый этап. Пришло время спросить Алленби, что он намерен делать дальше. Он полагал, что будет скован до середины февраля, затем планировал выступить на Иерихон. Большое количество продовольствия доставлялось противнику по Мертвому морю, и он просил меня считать эти перевозки второй целью, если превалировать будут действия в Тафилехе. Надеясь улучшить эту перспективу, я ответил, что в случае, если турок будут постоянно беспокоить, мы могли бы соединиться с ним у северной оконечности Мертвого моря. Если бы он смог обеспечить ежедневную поставку в Иерихон пятидесяти тонн предназначенных для Фейсала продовольствия, материальных средств и боеприпасов, мы могли бы оставить Акабу и перевести свою штаб-квартиру в долину Иордана. В результате этого разговора мы стали ясно представлять себе весь ход операций. Арабам предстояло как можно скорее дойти до Мертвого моря, остановить доступ продовольствия противнику и выйти к Иордану до конца марта. Поскольку первые меры должны были занять месяц до выступления, а все подготовительные мероприятия были завершены, я мог взять отпуск. Я поехал в Каир и провел там неделю за опытами с изолированным кабелем и взрывчатыми материалами. После чего решил, что лучше будет вернуться в Акабу, куда мы и прибыли в самое Рождество. Там мы обнаружили Снэгга, старшего офицера в этом городе, устроившего праздничный обед для британской общины. Он суетился между столами, за которыми легко разместились сами хозяева и больше двух десятков гостей. В первые дни восстания роль провидения играл для нас "Хардинг". Однажды в дождливый зимний день с гор приехал в Янбо Фейсал, озябший, мокрый, жалкий и усталый. Капитан Линбери послал на берег моторный катер и пригласил шерифа на борт судна, где его ожидали теплая каюта, мирная трапеза и прекрасная ванна. Покончив со всем этим, он лежал в кресле с неизменной сигаретой и полусонно говорил мне о том, что теперь знает, каким должен быть рай. Джойс сказал мне, что дела шли хорошо. Положение заметно изменилось после победы Мавлюда. Турки сосредоточились в Абу эль-Лиссане. Мы отвлекали их систематическими рейдами южнее Маана. Абдулла и Али делали то же самое под Мединой, и туркам, вынужденным охранять железную дорогу, приходилось отводить солдат из Абу эль-Лиссана для усиления слабых участков. Мавлюд смело выставлял посты на плато и начал совершать набеги на караваны снабжения противника, шедшие из Маана. Ему мешали сильный холод, дожди и снегопады на высокогорье. Некоторые из его плохо одетых солдат умирали от холода. Но турки также теряли людей и еще больше вьючных животных. Эти потери затрудняли им подвоз продовольствия и требовали все новых и новых людей, которых приходилось забирать из Абу эль-Лиссана. Наконец у них стало слишком мало сил, чтобы удерживать широкий фронт, и в самом начале января Мавлюду удалось заставить их отойти к Мрейге. Бедуины перехватили турок на марше и отрезали последний батальон. Это заставило турок стремительно отойти к Ухейде, находившейся всего в шести милях от Маана, а когда мы оказали на них угрожающее давление, они ушли к Семне, линии сторожевого охранения Маана, в трех милях от него. Таким образом, к седьмому января Мавлюд полностью сковывал Маан. Благодаря этим успехам у нас образовались десять свободных дней, и, поскольку мы с Джойсом редко бывали свободны одновременно, мы решили отметить этот случай автомобильной поездкой через топкие низины к Мудоваре. Автомобили теперь находились в Гувейре, в стационарном лагере. Джилмен и Даусет со своими экипажами и пятью десятками египетских солдат за долгие месяцы провели автомобильную дорогу через ущелье. Они проделали огромную работу, и теперь дорога была готова до Гувейры. Мы взяли пикапы фирмы "Роллс", заполнили их запасными шинами, горючим и четырехдневным запасом продуктов и отправились в наш испытательный пробег. Низины были совершенно сухими, и дорога казалась превосходной. Наши шины оставляли лишь едва заметные следы на ее бархатной поверхности, когда мы на полной скорости маневрировали по гладкому пространству, объезжая купы тамариска и с грохотом проезжая под нависавшими скалами. Водители радовались как дети и мчались вперед одной шеренгой, затеяв какую-то сумасшедшую гонку. Стрелки спидометров доходили до цифры шестьдесят пять, что было совсем неплохо для автомобилей, месяцами бороздивших пустыню только при текущем ремонте дороги, когда у водителей было для этого время и необходимые инструменты. На песчаном перешейке между первой и второй низинами мы соорудили гать из стволов кустарника. Когда она была готова, по ней в дыму из выхлопных труб с опасной скоростью, чтобы избежать ударов поднятых колесами стволов, рискуя целостью рессор на незаметных неровностях, проехали автомобили. Однако нам было известно, что сломать "роллс-ройс" практически невозможно, поэтому мы не осуждали наших водителей Томаса, Роллса и Сэндерсона. Толчки вырывали штурвалы из их рук, и, проехав гать, они задыхались от напряжения, разглядывая истертые до крови ладони. Мы поели, отдохнули и совершили еще один скоростной бросок, вспугнув на полпути газель в низине, в тщетной погоне за которой рванулись в сторону два больших автомобиля. В конце этой второй низины, дизийской Гаа, тянулась целая миля отвратительной дороги до третьей низины Абу Саваны, по которой мы совершили последний блестящий пятнадцатимильный скоростной марш сначала по грязи, а потом по твердому кремнистому грунту. Там мы выспались в ту холодную ночь, насладившись мясными консервами и чаем с бисквитом, английской речью и смехом вокруг костра, над которым то и дело с треском взлетали снопы золотых искр. Покончив со всем этим, мы улеглись в мягкий песок, завернувшись каждый в два одеяла. Для меня это был настоящий праздник, так как поблизости не было ни одного араба, перед которым я был бы вынужден играть свою неприятную для меня роль. Утром мы доехали почти до самой Мудовары, где поверхность грунта была идеальной для водораздела. Таким образом, наша рекогносцировка принесла нам быстрый и легкий успех. Мы тут же повернули обратно, за броневиками, чтобы немедленно предпринять операцию при поддержке взвода горных орудий. Этот взвод генерал Клейтон обнаружил в Египте и в предусмотренный планом момент прислал к нам. На каждом из шести автомобилей, специально усиленных для работы в трудных условиях, находились два десятифунтовых орудия с расчетами британских артиллеристов. Было чистым издевательством вручать этим прекрасным людям такое старье, и тем не менее их самолюбие, казалось, вовсе не было этим задето. Их командиром был молчаливый шотландец Бродей, никогда не выходивший из себя и никогда не проявлявший слишком большой тревоги, человек, считавший унизительным для себя жаловаться на трудности и стоявший горой за своих товарищей. Какую бы сложную задачу перед ними ни ставили, они всегда принимались за ее выполнение с невозмутимой решительностью, исполненные несгибаемой воли. В любых обстоятельствах, в любых критических ситуациях они были готовы оказаться в нужный момент в нужном месте, обливаясь потом, без пререканий и жалоб. На следующий день из Гувейры выехали восемь внушительных автомобилей, к заходу солнца доехавших до места нашей старой стоянки за Мудоварой. Это было прекрасно, и мы разбили лагерь, намереваясь утром отыскать дорогу к железнодорожной линии. Рано утром мы выехали на машине Роллса на рекогносцировку и обследовали невысокие трудно проходимые горы до самого вечера, когда оказались в назначенном месте за последним гребнем над Тель Шамом, второй станцией к северу от Мудовары. Мы обсудили возможность подрыва полотна под поездом и пришли к выводу, что местность была слишком открытой, и на ней находилось очень много блокгаузов противника. Поэтому мы решили напасть на окруженное траншеями оборонительное сооружение прямо напротив нашего укрытия. В новогоднее утро, незадолго до холодного по здешним понятиям полудня, похожего на летний день в Англии, мы, как следует позавтракав, осторожно двинулись по каменистой равнине к небольшому холму, господствовавшему над турецким постом. Мы с Джойсом вышли из машин и поднялись на его вершину, чтобы осмотреться. Командовал Джойс, и я впервые присутствовал при боевой операции в роли зрителя. Новизна тактики действовала на нас в высшей степени благоприятно. Бронированные автомобили работали превосходно, и под защитой их стальной брони наши солдаты продвигались вперед без потерь. Мы, подобно генералам регулярной армии на маневрах, сидели на вершине холма, лаконично обмениваясь впечатлениями и следя за ходом сражения в бинокли. Дело начала батарея "тэлботов", энергично вступив в бой прямо под нашим наблюдательным пунктом, а тем временем все три броневика поползли в обход турецкого земляного укрепления, словно большие собаки, принюхивавшиеся к следу зверя. Солдаты противника высовывали головы из окопов, чтобы посмотреть на происходившее. Все выглядело очень мирно и несколько странно, пока броневики не развернули свои "виккерсы" и не стали поливать окопы свинцом. Поняв, что это атака, турки спрятались за брустверами окопов и открыли яростный огонь по машинам. Это было столь же безнадежно, как стрелять по слонам мелкой дробью. Поняв это, они перенесли свое внимание на орудия Броуди и осыпали пулями землю перед их огневыми позициями. Было очевидно, что сдаваться они не намеревались, как не менее очевидно было и то, что в нашем распоряжении не было средств, чтобы вынудить их к этому. И мы отошли, удовольствовавшись тем, что тщательно изучили линию обороны и убедились в том, что грунт был достаточно твердым для действия бронеавтомобилей на необходимых скоростях. Однако солдатам хотелось большего, и, желая поддержать их порыв, мы двинулись в южном направлении к Шаму. Бродей выбрал огневую позицию для орудия в двух тысячах ярдов и начал укладывать снаряд за снарядом в зоне станции. Турки перебежали к блокгаузу, а броневики открыли беспокоящий огонь по дверям и окнам станционных зданий. Они могли бы свободно ее занять, будь поставлена такая задача, но мы отозвали всех обратно и вернулись в укрывавшее нас от противника предгорье. Нашей первостепенной задачей был выход к железной дороге, с преодолением множества трудностей на равнине и в горах. Мы подошли к ней совершенно не готовыми к действиям, не имея никакого представления о том, какими должны были быть наши тактика и методы, и все же нас научила многому именно эта неопределенность. Уверенность в том, что через день после выхода из Гувейры мы сможем действовать на линии железной дороги, означала, что сообщение по ней будет полностью зависеть от нас. Все турки в Аравии не смогли бы справиться даже с одним бронеавтомобилем на открытой местности. Таким образом, и без того отчаянное положение Медины становилось безнадежным. Германскому штабу это было понятно, и после посещения Маана Фалькенхайном они неоднократно настаивали на отходе со всей территории южнее этого пункта, но старая турецкая партия видела в Медине последний оплот османского суверенитета в святых местах, основу претензий на Халифат. Эти чувства преобладали над военной необходимостью. Британцы относились к проблеме Медины удивительно неразумно. Они требовали ее захвата и щедро снабжали деньгами и взрывчатыми материалами операции, которые Али и Абдулла непрерывно проводили со своей базы в Янбо. Когда я настаивал на обратном, они относились к моей точке зрения как остроумному парадоксу. Для оправдания нашей обдуманной бездеятельности на севере нам приходилось демонстрировать слабость, что свидетельствовало, как они понимали, о слишком большой трусости арабов, боявшихся перерезать железнодорожную линию под Мааном, чтобы потом удерживать его в заблокированном состоянии. И мы пользовались этой скверной репутацией, что было не самой благородной, но зато самой легкой уловкой. Штаб понимал в войне настолько больше, чем я, что отказывался считаться с моим мнением о необычности условий, в которых приходилось действовать нерегулярному арабскому войску.

ГЛАВА 83

Когда мы вернулись в Акабу, тамошние дела заняли все наши остававшиеся свободные дни. Моя роль касалась главным образом организации личной охраны для защиты собственной персоны, потому что слухи обо мне постепенно придавали моей личности все большее значение. После нашего первого прибытия из Рабега и Янбо турки были озадачены, а потом в раздражении стали обвинять англичан, якобы те являются движущей силой и руководителями Арабского восстания, как если бы мы приписывали эффективность деятельности турок германскому влиянию. Однако турки говорили об этом достаточно часто, чтобы внедрить эту мысль в умы многих людей, и назначили вознаграждение в тысячу фунтов за живого или мертвого английского офицера. С течением времени они не только раздули представление обо мне, но и назначили за меня особую цену. После захвата Акабы эта цена стала весьма значительной. После того как взорвали Джемаль-пашу, мы с Али оказались первыми в их списке: двадцать тысяч фунтов за живого или десять тысяч за мертвого. Разумеется, цена эта была символической, неизвестно золотом ли или в ассигнациях, и не было никакой гарантии того, что деньги вообще будут выплачены. И все-таки это оправдывало принятие некоторых мер предосторожности. Я принялся увеличивать контингент охраны до численности роты, зачисляя в нее людей из числа бывших не в ладах с законом, парней, не терявших бдительности при любых обстоятельствах. Мне были нужны крутые ребята и отличные всадники. Благодаря большому везенью трое или четверо из таких, вполне отвечавших этим меркам, присоединились ко мне с самого начала. Однажды вечером в Акабе я спокойно читал книгу в палатке Маршалла (приезжая в лагерь, я всегда останавливался у нашего доктора шотландца Маршалла), когда вдруг в палатку вошел, бесшумно ступая по песку, какой-то агейл -- худощавый, темный, невысокого роста, превосходно одетый. Он нес на плече богатейший из всех, какие мне доводилось видеть, седельный мешок хасской работы. С каждой стороны по его шерстяной ковровой ткани, пестревшей серым, алым, белым, оранжевым и синим орнаментом, свисали в пять рядов вязаные кисти, а от середины и с нижней части ниспадали пятифутовые ленты с геометрическим узором, украшенные кистями и бахромой. Уважительно поздоровавшись, юноша бросил мешок на мой ковер, проговорил: "Ваш" -- и исчез так же внезапно, как и появился. На следующий день он пришел снова, на этот раз с верблюжьим седлом такой же красоты, луки которого были отделаны длинными медными накладками с изысканной йеменской гравировкой. На третий день он явился с пустыми руками, в простой полотняной рубахе и, опустившись передо мной на пятки, заявил, что хочет поступить на службу ко мне. Он выглядел странно без своих шелковых одежд. Глядя на его худое, усыпанное оспинами, лишенное растительности лицо, ему можно было дать сколько угодно лет, но при этом его тело было гибким, а в манерах чувствовалась вызывающая мальчишеская дерзость. Его длинные черные волосы были тщательно заплетены в косы, ниспадавшие по три по каждой щеке. Глаза были невыразительными, сузившимися до щелок. У него был влажный, чувственный приоткрытый рот, придававший его лицу какое-то добродушное, полуциничное выражение. Я спросил, как его зовут. Он назвался Абдуллой эль-Нахаби, а прозвище у него было Разбойник, унаследованное от высокочтимого отца. Родился он в Борейде и в юности пострадал от гражданских властей за недостаточную набожность. Когда стал юношей, неудачное приключение в доме замужней женщины заставило его спешно покинуть родной город и поступить на службу к эмиру Неджда ибн Сауду. На службе у эмира сквернословие довело его до порки и тюрьмы. Он дезертировал в Кувейт, где снова отличился влюбчивостью. По освобождении переехал в Хайль и нанялся в услужение к эмиру ибн Рашиду. К сожалению, там он настолько невзлюбил своего офицера, что публично поколотил его палкой погонщика верблюдов. Последовало наказание в прежнем духе, и после нового тюремного заключения его снова вытолкнули в мир, в котором у него не было друзей. Строилась Хиджазская железная дорога, и он приехал туда в поисках удачи, но подрядчик урезал ему жалованье за то, что он спал в полдень. Он отомстил подрядчику тем, что отрезал ему голову. Вмешались турецкие власти; жизнь в мединской тюрьме показалась ему очень тяжелой. Бежав через окно, он добрался до Мекки, и за его доказанную честность и опытность в обращении с верблюдами его сделали почтальоном на участке между Меккой и Джиддой. Находясь в этой должности, он перешел к оседлому образу жизни, отказавшись от юношеских экстравагантностей, переселил в Мекку отца с матерью и посадил их в лавку, купленную на капитал, полученный в виде комиссионного вознаграждения от торговцев и разбойников, зарабатывать для него деньги. После года процветания Абдулла попал в засаду, потерял верблюда, а вместе с ним и вверенный ему почтовый груз. В компенсацию ущерба у него изъяли лавку. Однако он оправился от этой катастрофы, поступив на службу в шерифскую полицейскую кавалерию на верблюдах. За заслуги его перевели в младшие офицеры, но к его подразделению было привлечено слишком большое внимание из-за бытовавшего в нем обычая драться на кинжалах, сквернословить, и развратничать, чему способствовало большое количество публичных домов в любой аравийской столице. Однажды его губам пришлось слишком долго дрожать от сардонических, непристойных, лживых замечаний в его адрес, и он ударил кинжалом ревнивого атейба прямо при дворе, на глазах у оскорбленного таким поведением шерифа Шарафа. Шараф строго соблюдал общественное приличие, и Абдулла был подвергнут жесточайшему из наказаний, которое едва не стоило ему жизни. Достаточно оправившись после этого, он поступил на службу к Шарафу. Когда началась война, его назначили ординарцем ибн Дахиля, капитана подчиненных Фейсалу агейлов. Репутация его росла, но мятеж в Ведже привел к тому, что ибн Дахиль стал послом, Абдулла потерял свое место и ибн Дахиль дал ему рекомендательное письмо для поступления на службу ко мне. В этом письме говорилось о том, что в течение двух лет Абдулла был верным человеком, но дерзким и непочтительным. Он был самым опытным агейлом, которому пришлось служить у многих арабских князей и которого увольняли каждый раз с поркой и заключением в тюрьму за слишком необычные проступки. Ибн Дахиль говорил, что Абдулла был вторым после него наездником, знатоком верблюдов и таким же храбрецом, как любой сын Адама, и это понятно, так как глаза его были слишком плотно прищурены, чтобы видеть опасность. Действительно, он был первоклассным слугой, и я тут же взял его к себе. На моей службе он лишь однажды попал в кутузку. Это было в штабе Алленби. Начальник полиции в отчаянии позвонил мне и сообщил, что какой-то вооруженный дикарь, обнаруженный сидящим на пороге резиденции главнокомандующего, был без сопротивления доставлен на гауптвахту, где пожирал один за другим апельсины, словно на пари, заявляя при этом, что он мой сын, один из псов Фейсала. Все апельсины были съедены. В военной полиции Абдулле случилось впервые говорить по телефону, когда его связали со мной. Он говорил, что такой прием обеспечил бы комфорт в любой тюрьме, и церемонно удалился, когда его освободили. Он категорически отвергал саму возможность того, чтобы ему пришлось ходить по Рамлеху невооруженным, и ему выдали пропуск, в который вписали разрешение на ношение сабли, кинжала, пистолета и винтовки. В первый раз он воспользовался этим пропуском, чтобы вернуться в здание гауптвахты с сигаретами для военной полиции. Он изучал претендентов на службу в моей охране, и благодаря ему и Зааги, другому моему командиру (жесткому человеку офицерской выучки), вокруг меня образовалась настоящая банда смелых опытнейших людей. Британцы в Акабе называли их головорезами, но головорезами они были только по моему приказу. Возможно, в глазах других было ошибкой то, что им позволялось не признавать никакого другого авторитета, кроме меня, и все же, когда я отсутствовал, они были благосклонны к майору Маршаллу и с рассвета до ночи забивали ему голову непонятными для него разговорами о статях верблюдов, об их породах и корме. Маршалл был очень терпеливым человеком, и двое или трое из них с первыми лучами солнца усаживались рядом с его кроватью в ожидании момента, когда он проснется и можно будет продолжить его образование. Добрую половину моих телохранителей составляли агейлы (почти пятьдесят из девяти десятков) -- динамичные, проворные недждские крестьяне, цвет и гордость армии Фейсала, и их забота о своих верховых верблюдах была яркой особенностью их службы. Однако агейлы, которые все были наемниками, ничего не делали хорошо без хорошей оплаты, в противном случае они приобретали дурную славу. Того из них, кто дважды проплывал по подземному водопроводу в Медину и возвращался с полным отчетом о положении в осажденном городе, считали совершившим самый смелый подвиг на арабской войне. Я платил своим людям по шесть фунтов в месяц -- стандартное жалованье в армии для солдата с верблюдом, но они ездили на верблюдах, принадлежавших мне, так что эти деньги были их чистым доходом. Для них это делало службу привлекательной и позволяло мне регулировать настроения в лагере по своему усмотрению. В интересах соблюдения моего временного графика, а времени у меня было меньше, чем у большинства других, мои рейды были долгими, трудными и всегда внезапными. Обыкновенный араб, для которого верблюд составлял половину его достояния, не мог допустить, чтобы он повредил ноги в моих скоростных переходах. Кроме того, такая езда была мучительна и для человека. Поэтому мне приходилось брать с собой отборных всадников и сажать их на моих собственных животных. Мы покупали за большие деньги самых быстроногих и сильных верблюдов, каких только можно было купить. Выбирать приходилось, руководствуясь критериями резвости и силы, независимо от того, какими они могли бы оказаться под седлом: действительно, часто мы выбирали верблюдов с тяжелой поступью, как более выносливых. Их заменяли или помещали в нашу ветеринарную лечебницу, когда они слабели, а их наездников определяли в госпиталь. Зааги возлагал на каждого солдата личную ответственность за состояние его верблюда и за подгонку сбруи. Парни очень гордились службой в моей личной охране, предполагавшей высшую степень профессионализма. Они одевались в одежду любого цвета, кроме белого, потому что это был цвет одежды, которую постоянно носил я. В любое время они находились в состоянии получасовой готовности к шестинедельному рейду, чего хватало только на упаковку в седельный вьюк продуктов. От использования вьючных верблюдов они уклонялись. считая это для себя постыдным. Мои охранники могли ехать днем и ночью, беспрекословно подчиняясь моей воле и считая для себя недостойным малейшее упоминание об усталости. Если какой-нибудь новичок начинал жаловаться, остальные его урезонивали или же резко обрывали. Сражались они, как дьяволы, когда я от них этого требовал, а иногда и когда не требовал, в особенности с турками или с любыми чужаками. Если один телохранитель поднимал руку на другого, это считалось последним оскорблением. Они всегда были готовы как к богатому вознаграждению, так и к жесточайшему наказанию. Они хвастались на всю армию лишениями, которые им приходилось терпеть, и своими доходами, готовые к любому делу и к любой опасности. Опираясь на мой авторитет, ими непосредственно командовали Абдулла и Зааги, с жестокостью, оправданной лишь сознанием того, что каждый мог при желании в любой момент оставить эту службу. Но за все время у нас произошел только один такой случай. Все остальные, хотя и были молоды, хорошо обеспечены, полны плотских страстей, хотя и подвергались искушениям чреватой неожиданностями жизни, хорошо питались, занимались физическими упражнениями, -- казалось, окружают ореолом святости опасность, находя некое очарование в своих добровольных страданиях. Одержимость людей Востока самостоятельностью между плотью и духом глубоко изменила в их мышлении представление о рабстве. Эти парни находили удовольствие в субординации, в сознательном принижении плоти, более ощутимо осознавая свободу в равенстве мышления; они почти предпочитали рабство, более богатое опытом, нежели власть. Таким образом, связь между хозяином и слугой в Аравии была одновременно более свободной и более обусловленной, чем мне приходилось наблюдать в других местах. Слуги боялись меча правосудия и кнута управляющего не потому, что первый мог деспотично положить конец их существованию, а второй исполосовать им бока кровавыми рубцами, а просто потому, что они были символами и средствами реализации освященного клятвой повиновения. Эти люди испытывали радость от принижения, от своего свободного выбора пойти ради хозяина на все ценой собственной плоти и крови, потому что их индивидуальность была равноценна его индивидуальности, а контракт между ними был добровольным. Такая безграничная преданность, похожая на обет, исключала ощущение униженности, ропот и сожаление. Если же, в силу слабости нервов или недостатка храбрости, они оказывались не готовы к беззаветному самопожертвованию, то навечно покрывали себя позором. Страдание было для них спасением, очищением, почти украшением. Оно наполняло их ощущением справедливости, когда они, изможденные до последней степени, все же выживали. Страх, сильнейший стимул для лодыря, отступает, когда его охватывает любовь либо к избранному делу, либо к другому человеку. И тогда страх перед наказанием исчезает, и покорность уступает место сознательной преданности. Когда люди посвящают этому саму свою жизнь, в их одержимости не остается места ни для добродетели, ни для порока. И они отдают за это свои жизни, больше того, жизни своих товарищей, что во многих случаях оказывается гораздо труднее, чем пожертвовать собой. Нам, сторонним наблюдателям, казалось, что выбранный ими идеал, ставший почти всеобщим, превзошел личные идеалы каждого отдельного человека, прежде являвшиеся для нас нормальной меркой мира. Не заставлял ли нас этот инстинкт с удовлетворением принимать окончательную приверженность некоему поведению, в котором наши противоречивые "я" могли бы настроиться на достижение разумной, неизбежной цели? И все же сам факт возобладания над индивидуальностью делал этот идеал преходящим. Однако в течение какого-то времени, когда арабы были одержимы этим идеалом, жестокость власти отвечала осознанной ими необходимости. Кроме того, они были кровными врагами тридцати племен, и акты кровной мести случались ежедневно. Их взаимная вражда мешала им объединиться против меня, а существовавшие между ними различия позволяли мне иметь среди них сторонников и соглядатаев во время моих разъездов между Акабой и Дамаском, между Беэршебой и Багдадом. У меня на службе из моих телохранителей погибло почти шестьдесят человек. Словно следуя какой-то странной справедливости, события вынуждали меня оправдывать ожидания моей личной охраны. Я становился таким же жестоким, стремительным, пренебрегавшим опасностью, как они. Шансы против меня были очень серьезными, а климат грозил мне смертью. За короткую зиму я это преодолел, взяв себе в союзники мороз и снег. В выносливости между нами не было большой разницы. До войны я годами проявлял беспечность в отношении своего образа жизни. Я научился один раз как следует наесться, а потом два, три или четыре дня не брать в рот и маковой росинки, а затем с лихвой наверстывал упущенное. Я взял себе за правило избегать всякой регулярности в питании и научился не привыкать ни к какому распорядку вообще. Таким образом, я был органически подготовлен к эффективной работе в пустыне; я не ощущал ни голода, ни пресыщения, и меня не отвлекали мысли о еде. В походе я мог не пить в течение многочасового перехода от одного колодца к другому и, подобно арабам, напиваться воды сверх меры, чтобы компенсировать жажду, испытанную накануне, или запасти в организме воду на время очередного дневного перехода. Таким же образом, хотя сон оставался для меня величайшим удовольствием на свете, я заменял его колыханием в седле на ночном марше и не чувствовал неодолимой усталости, проводя без сна ночь, следовавшую за какой-нибудь особенно трудной ночной операцией. Эти навыки приходили в результате многолетнего самоконтроля (подобное преодоление обычных привычек вполне могло бы быть уроком мужества), и благодаря им я прекрасно вписывался в условия нашей работы, но, разумеется, они давались мне наполовину в результате тренировки, наполовину благодаря накопленному опыту, и не без усилий, как это было у арабов. Зато в моем распоряжении была энергия мотивации. Их менее напряженная воля ослабевала раньше, чем моя, и в сравнении с ними я выглядел более подтянутым и более способным к действию. Я не осмеливался вникать в источники своей энергии. Материалистическая концепция мышления, лежавшая в основе подчинения арабов чужой воле, мне вовсе не помогала. Я достигал самоотверженности (в той мере, в какой это мне удавалось) совершенно противоположным путем, через понятие нераздельности психического и физического, являвших собою единое целое, через понимание того, что наши тела, вселенная, наши мысли и восприятие были зачаты в молекулах материи, этом универсальном элементе, через который пробивалась форма в виде конфигураций различной плотности. Мне казалось немыслимым, чтобы совокупности атомов могли размышлять иначе, как в терминах атомов. Мое извращенное чувство ценностей ограничивало меня признанием того, что абстрактное и конкретное, как символы, обозначают противоположности более серьезно, нежели, скажем, либерализм и консерватизм. Практика нашего восстания укрепляла во мне эту нигилистическую позицию. Во время восстания мы часто видели, как люди доводили себя, или их доводили другие, до самого жестокого предела выносливости, и все же никогда не было и намека на физический надлом. Коллапс всегда разрастался из-за моральной слабости, разъедавшей тело, которое само по себе, без предательства изнутри, не имело власти над волей. В походах мы были бестелесными, не имели ни плоти, ни желаний, а когда во время какого-нибудь промежутка это чувство истаивало и мы обнаруживали зрением свои тела, они с какой-то враждебностью, с мстительностью достигали своей высшей цели, -- и вовсе не как носители души, а как биологические элементы, служившие лишь для унавоживания почвы.

ГЛАВА 84

Вдали от линии фронта, в Акабе, наш энтузиазм иссякал, а это подрывало моральное состояние людей. И мы были очень рады, когда наконец смогли уйти оттуда в чистые, девственные горы над Гувейрой. Ранняя весна одаривала нас то жаркими солнечными днями, то прохладной облачной погодой. Массы клубившихся облаков скапливались у вершины плато в девяти милях от нас, где в густом тумане, под дождем, нес свою вахту Мавлюд. Вечера бывали такими холодными, что особую ценность приобретали теплый халат и костер. В Гувейре мы ждали сообщений о начале наших операций против Тафилеха -- группы деревенских поселений, занимавших командные высоты над южной оконечностью Мертвого моря. Мы планировали взять их, действуя одновременно с запада, юга и востока. Начать операцию должны были с востока нападением на Джурф, ближайшую станцию Хиджазской железной дороги. Руководство этой атакой вверялось шерифу Насиру, которого называли Счастливым. С ним пошел Нури Сайд, начальник штаба Джафара, командовавший отрядом солдат регулярной армии, в распоряжении которого было одно орудие и несколько пулеметов. Они наступали от Джефера. На четвертый день их авангард вошел в Джурф. Как и всегда, Насир руководил своим рейдом умело и расчетливо. Джурф представлял собою укрепленную станцию с тремя каменными зданиями, окруженную фортификационными сооружениями и окопами. За станцией был невысокий холм, также окруженный траншеями и земляным валом, на котором турки установили два пулемета и горную пушку. За холмом поднимался высокий кряж с острым гребнем, отделявший Джефер от Баира. Слабость обороны определялась как раз этим кряжем, потому что турок было слишком мало, чтобы удерживать и его, и холм со станционными постройками, а с гребня кряжа открывался обзор железной дороги. Насир ночью скрытно занял всю вершину холма, а затем оседлал железнодорожную линию выше и ниже станции. Несколькими минутами позднее, когда достаточно рассвело, Нури Сайд поднял свое горное орудие на гребень кряжа и с третьего выстрела прямым попаданием подавил турецкую пушку, находившуюся на хорошо видной ему сверху огневой позиции. Возбуждение Насира нарастало: воины племени бени сахр оседлали своих верблюдов, клянясь, что немедленно ворвутся на станцию. Нури считал это безумием, потому что турецкие пулеметы все еще продолжали вести огонь из окопов, но его слова не произвели на бедуинов ни малейшего впечатления. Он в отчаянии открыл беглый огонь по позиции турок из всех видов оружия, имевшегося в его распоряжении. Воины бени сахр рассыпались у подножия основного кряжа и мгновенно взлетели на холм. Увидев несшуюся на них орду всадников на верблюдах, турки побросали винтовки и удрали на станцию. Были убиты всего два араба. Нури спустился с кряжа к холму. Турецкая пушка оказалась неповрежденной. Он развернул ее кругом и ударил прямо по билетной кассе. Бедуины разразились радостными криками, глядя на то, как в воздух взлетели обломки деревянных балок и камни, снова вскочили на своих верблюдов и ринулись на территорию станции как раз в тот момент, когда противник сдался. Около двухсот уцелевших турок, в том числе семь офицеров, стали нашими пленными. Бедуины обогатились: кроме оружия, им досталось двадцать пять мулов, а в станционном тупике стояли семь вагонов с деликатесами для офицерских столовых в Медине. Там было такое, о чем бедуины раньше вряд ли слышали, и кое-что, о чем вообще слышать не могли. Их восторг был беспредельным. Даже горемыки-солдаты из отряда регулярной армии получили свою долю -- оливки, козинаки из кунжута, урюк и другие сладости, выращенные в их родной, теперь полузабытой Сирии. У Нури Сайда были другие вкусы, и он спас от разграбления дикарями-бедуинами мясные консервы и напитки. В одном из вагонов обнаружили груз табака. Поскольку ховейтаты вообще не курили, его поделили между воинами бени сахр и солдатами армейского отряда. Таким образом, мединский гарнизон остался без табака, и это так подействовало на заядлого курильщика Фейсала, что он приказал навьючить несколько верблюдов ящиками дешевых сигарет и отправить их в Тебук. По завершении мародерства инженеры взорвали два паровоза, водокачку, раздаточную помпу и стрелки запасных путей. Они сожгли захваченные вагоны и повредили мост, правда, незначительно, потому что, как обычно после победы, все были слишком заняты и слишком разгорячены, чтобы всерьез заниматься подобными делами. За станцией разбили лагерь, а около полуночи прозвучал сигнал тревоги, когда с юга с шумом подошел ярко освещенный поезд, остановившийся перед поврежденным накануне участком пути, о котором машинисту явно было известно. Ауда выслал разведчиков, поручив им выяснить обстановку. Прежде чем они вернулись в лагерь Насира, явился одинокий сержант, пожелавший вступить добровольцем в армию шерифа. Его послали турки, чтобы разведать положение на станции. Он рассказал, что в поезде было всего шестьдесят человек, с горной пушкой, и что все это можно было бы взять без единого выстрела, если бы он вернулся обратно с хорошим для турок докладом. Насир рассказал об этом Ауде, тот ховейтатам, и они тихо отправились организовывать засаду, но перед самым выходом наши разведчики решили, что смогут обойтись своими силами, и открыли огонь по вагонам. Машинист, испугавшись, дал задний ход и погнал невредимый поезд обратно в Маан. Нам оставалось лишь сожалеть об этом. После этого рейда погода снова испортилась. Три следующих дня непрерывно шел снег. Люди Насира с трудом вернулись в свои палатки в Джефере. Это плато под Мааном находилось на высоте от трех до пяти тысяч футов над уровнем моря и было открыто всем северным и восточным ветрам. Они со страшной силой дули из Центральной Азии или с Кавказа, через обширную пустыню, обрушиваясь на эти горы, о которые разбивался их первый яростный натиск. Зима еще более жестоко разыгралась ниже, в Иудее и на Синае. Англичане страдали от холода за Беэршебой и Иерусалимом, наши же арабы бежали туда, чтобы согреться. К сожалению, британские тыловые службы слишком поздно поняли, что нам предстоит воевать на местности, напоминающей Альпы. У нас не хватало палаток для четвертой части всего контингента, нас не снабдили ни теплой одеждой, ни сапогами, ни достаточным количеством одеял, которых полагалось по два на человека в горных гарнизонах. Наши солдаты -- те, что не дезертировали и не умирали, влачили жалкое существование, которое вымораживало из них всякую надежду. Как и было предусмотрено нашим планом, хорошие новости из Джурфа позволили сразу же послать арабов во главе с шерифом Абдель Майеном из Петры в предгорья и через них в Шобек. Это был жуткий переход: крестьяне с отмороженными ногами шли в густом белом тумане, дрожа от холода под своими овечьими шкурами, вверх и вниз по долинам, лежавшим между крутыми склонами, и по опасным карнизам, над которыми нависали, словно застывшие наплывы серого чугуна, сугробы снега с торчавшими из них толстыми стволами лишенного листвы можжевельника. Лед и мороз лишали сил животных и многих солдат, но все же они, эти прирожденные горцы, привычные к своим очень холодным зимам, продолжали упорно продвигаться вперед. Турки слышали о том, что они, преодолевая значительные трудности, медленно приближаются, и уже заранее оставляли свои пещеры и укрытия среди деревьев; спасаясь бегством в направлении выгрузочной железнодорожной станции, они бросали по дороге своего панического отступления обременявшие их вещи и снаряжение. Эта тупиковая станция лесной железнодорожной ветки с ее временными сараями находилась в секторе обстрела арабской артиллерии и оказалась просто ловушкой. Бедуины рвали на куски солдат противника, выбегавших из пылавших стен своих построек. Арабы убивали или же забирали в плен солдат противника, а также захватывали склады в Шобеке, старом форте монреальских крестоносцев, словно парившем в воздухе на меловой конической вершине над извивавшейся внизу долиной. Там разместил свою штаб-квартиру Абдель Майен, пославший донесение об этом Насиру. Уведомлен был и Мастур. Он оседлал своего коня и, оставив комфорт своих палаток в солнечной глубинке Аравии, двинулся со своими людьми через узкое ущелье к Тафилеху. Однако преимущество оставалось за Насиром, который за один день добрался сюда из Джефера и после ночного марша под ураганным ветром на рассвете появился на краю обрывистого склона лощины, в которой прятался Тафилех. Он предложил туркам сдаться под страхом обстрела артиллерийскими снарядами: то была пустая угроза, потому что Нури Сайд с пушками отправился обратно в Гувейру. В деревне было всего сто восемьдесят турок, но их поддерживали представители крестьянского клана мухаисинов, и не столько из-за любви к ним, сколько потому, что выскочка Диаб, один из главарей этого клана, объявил себя сторонником Фейсала. И они ответили на ультиматум Насира градом неприцельных пуль. Ховейтаты рассредоточились между скалами, чтобы ответить огнем. Это не понравилось старому льву Ауде, который пришел в ярость оттого, что деревенские наемники осмелились сопротивляться своим извечным хозяевам, племени абу тайи. Он, резко дернув повод, пустил свою кобылу в галоп и выехал с равнины, чтобы осмотреть местность под самыми восточными домами деревни. Там он остановил лошадь и, погрозив рукой, прокричал своим великолепным голосом: "Собаки, вы что, не знаете Ауду?" Когда мухаисины поняли, что перед ними тот самый неукротимый сын войны, сердца их оборвались, и уже часом позже шериф Насир в городском особняке потягивал чай со своим гостем, турецким губернатором, пытаясь утешить внезапно утратившего власть чиновника. С наступлением темноты приехал и Мастур. Его воины из племени мотальга мрачно глядели на своих кровных врагов абу тайи, разместившихся в лучших домах. Оба шерифа поделили город между собой, чтобы изолировать одних своих буйных соратников от других. У них не хватало авторитета, чтобы быть влиятельными посредниками, потому что с течением времени Насир был почти признан своим у абу тайи, а Мастур у джази. Когда настало утро, обе стороны уже вступили в перебранку, и весь день прошел в тревоге, потому что мухаисины боролись за власть среди крестьян, и новые осложнения были связаны с двумя факторами: одним из них была колония морских разбойников-сенуситов из Северной Африки, которых турки поселили на богатой, но полузаброшенной пахотной земле, другим было не перестававшее жаловаться деятельное предместье, в котором жила тысяча армян, уцелевших после печальной памятной депортации их 1915 года. Народ Тафилеха жил в смертельном страхе перед будущим. У нас, как обычно, не хватало продуктов и транспортных средств, но мы ничего не ждали от мухаисинов. У них была пшеница и ячмень, но они прятали свои запасы, было много вьючных верблюдов, ослов и мулов, но они угнали их в безопасные места. Они могли бы заставить уйти и нас тоже, но, к счастью для нас, не додумывались до этого. Отсутствие интереса было лучшим потенциальным союзником навязанного нами порядка, потому что правление Фейсала зиждилось не столько на консенсусе или на силе, сколько на всеобщей инертности, тупости, апатии, в результате чего нежелательных проявлений можно было ожидать лишь от меньшинства. Фейсал делегировал командование продвижением к Мертвому морю своему юному единокровному брату Зейду. Это была первая миссия Зейда на Севере, и он принял ее со страстной надеждой. Советником у него был наш генерал Джафар-паша. Его пехота, артиллеристы и пулеметчики из-за отсутствия продовольствия оставались в Петре, но сами Зейд и Джафар приехали в Тафилех. Дела шли хуже некуда. Ауда проявлял весьма унизительное великодушие к двум юношам племени мотальга -- Метабу и Аннаду, сыновьям Абтана, которого убил сын Ауды. Оба они, люди энергичные, определившиеся, самоуверенные, стали поговаривать о мести: это была угроза синицы ястребу. Ауда объявил, что подвергнет их порке на рыночной площади, если они будут позволять себе такие разговоры. Все было бы хорошо, но на каждого из его людей приходилось по двое сторонников Метаба и Аннада, нарастала угроза вспышки страстей в масштабе всей деревни. Юноши во главе с моим драчуном Рахайлем вызывающе расхаживали по всем улицам. Зейд отблагодарил Ауду, расплатился с ним и отослал обратно в пустыню. Информированным вождям племени мухаисин пришлось стать вынужденными гостями в шатре Фейсала. Их враг Диаб был нашим другом. Мы с сожалением вспоминали поговорку о том, что лучшими союзниками нового режима, добившегося успеха через жестокость, являются не его сторонники, а его оппоненты. Благодаря большому количеству золота, находящегося в распоряжении Зейда, экономическое положение улучшалось. Мы назначили офицера-управляющего и приняли организационные меры в пяти наших деревнях в предвидении будущего наступления.

ГЛАВА 85

Тем не менее эти планы быстро повисли в воздухе. Еще до того как они были согласованы, мы, к нашему удивлению, столкнулись с внезапной попыткой турок вытеснить нас из Тафилеха. Мы этого никак не ожидали, потому что, казалось, не было и речи о том, чтобы они могли надеяться завладеть Тафилехом. Алленби был в Иерусалиме, и для турок выход из войны зависел от их успешной защиты Иордана от наступления генерала. Если бы не пал Иерихон, или пока он не пал, Тафилех оставался деревней, не представлявшей интереса. Не было бы привлекательным и обладание им. Все, чего мы желали, это пройти его, надвигаясь на противника. Для людей, оказавшихся в таком критическом положении, как турки, попытка отбить его у нас, чреватая еще одной катастрофической неудачей, была бы величайшей глупостью. Хамид Фахри-паша, командующий 48-й дивизией и амманским сектором, думал иначе, а может быть, просто имел такой приказ. Он собрал около девятисот пехотинцев, сколотил три батальона (в январе 1918 года турецкий батальон представлял собою жалкое зрелище) с сотней кавалеристов, двумя горными пушками и двадцатью семью пулеметами и двинул их по железной и грунтовой дорогам на Керак. Там он реквизировал весь местный транспорт, мобилизовал гражданских чиновников для укомплектования своей новой администрации в Тафилехе и вышел маршем на юг, намереваясь захватить нас врасплох. Внезапность ему удалась. Мы впервые услышали о нем, когда его кавалеристы-разведчики нарвались на наши пикеты в Вади Хезе, очень широкой и глубокой, трудно проходимой горловине, отрезавшей Керак от Тафилеха и Моаб от Эдома. В сумерках он отвел их назад и нарвался на нас. Джафар-паша набросал план оборонительной позиции на кромке южного склона большой тафилехской ложбины, предлагая в случае нападения турок сдать им деревню и защищать нависавшие над нею сзади высоты. Это показалось мне вдвойне неразумным. Склоны были очень круты и их оборона была таким же трудным делом, как наступление на них. Их можно было бы обойти с востока; кроме того, если бы мы сдали деревню, от нас отвернулось бы местное население, которое бы приняло сторону вошедших в их дома оккупантов. Однако это была руководящая идея -- все, на что был способен Зейд, -- и около полуночи мы отдали приказ. Вооруженные всадники направились к южному гребню, а караван вьючных верблюдов был отправлен для безопасности по нижней дороге. Это вызвало панику в городе. Крестьяне подумали, что мы уходим (впрочем, так думал и я), и бросились спасать свое добро и жизни. Сильно подморозило, и под ногами хрустел лед. Смятение и крики, заполнявшие мрак узких улицы, были ужасны. Шейх Диаб не переставая твердил о недовольстве горожан, подчеркивая тем самым величие собственной преданности. У меня между тем складывалось впечатление, что горожане были крепкие люди с большим потенциалом. Чтобы убедиться в этом, я то сидел на крыше своего дома, то ходил в темноте вверх и вниз по крутым переулкам, скрывая лицо под капюшоном плаща, дабы не быть узнанным, а мои телохранители неотступно следовали за мной на расстоянии голосовой связи. Таким образом, мы слышали все, что происходило. Людьми действительно овладел панический страх, но никаких протурецких настроений не было. Мысль о возвращении турок приводила горожан в ужас, и они были готовы делать все, что было в пределах их физических возможностей, чтобы поддержать любого выступившего против турок лидера, который заявил бы о своем намерении сражаться. Этого было достаточно, так как отвечало моему страстному желанию оставаться на месте и вступить в бой. Я наконец встретил юных шейхов племени джази -- Метаба и Аннада, прекрасных в своих шелковых одеждах, со сверкавшим серебром оружием, и послал на поиски их дяди, Хамд эль-Арара. Я попросил его проехать на север от ложбины и сообщить крестьянам, которые, судя по доносившемуся шуму, продолжали сражаться с турками, что мы готовимся прийти к ним на помощь. Хамд, меланхоличный, учтивый, храбрый воин, галопом помчался к ним с двумя десятками своих родственников -- это было все, что ему удалось собрать в момент всеобщей растерянности. Стремительный галоп этой кавалькады по городским улицам явился последней каплей, которой не хватало для того, чтобы страх горожан достиг высшей точки. Хозяйки выбрасывали свои кое-как связанные в узлы пожитки в окна и двери, однако ни один мужчина не проявлял к ним никакого интереса. Крики прыгавших по узлам детей сливались с непрестанными воплями их матерей, а мчавшиеся всадники то и дело палили на полном скаку в воздух, видимо, желая подбодрить самих себя. И словно в ответ на это замелькали вспышки выстрелов вражеских винтовок, высвечивавшие контуры северных скал в истаивавшей перед рассветом черноте неба. Я поднялся на противоположные высоты, чтобы посоветоваться с шерифом Зейдом. Зейд сидел с серьезным видом на камне, осматривая местность в полевой бинокль в поисках противника. По мере усложнения ситуации он обычно становился все более отрешенным и равнодушным. Меня охватила ярость. Турки, просто в силу здравомыслия их генералитета, вообще никогда не пошли бы на попытку вернуть Тафилех. Это была простая жадность, позиция собаки на сене, недостойная серьезного противника, самое безнадежное дело, которое мог бы затеять какой-нибудь турок. Как они могли рассчитывать на цивилизованную войну, не давая нам шанса сохранить к ним уважение? Их глупости постоянно подрывали наше моральное состояние, ничто не могло заставить наших солдат относиться с уважением к их умственным способностям. Утро было леденяще холодным, а я провел всю ночь на ногах и был в достаточной мере зол и уверен, что они заплатят за вынужденное изменение хода моих мыслей и моего плана. Судя по быстроте продвижения турок, их было не много. У нас имелось полное преимущество во времени, местности, численности, и мы могли легко нанести им полное поражение, но этого оказалось недостаточно, что приводило меня в ярость. Мы, оказывается, должны были сыграть в навязанную ими игру в малом масштабе: дать им решительное сражение, как они того хотели, и убить их всех до одного. Я мог бы восстановить в своей памяти полузабытые тексты ортодоксальных армейских уставов и пародировать их в ходе операции. Это было отвратительно, потому что, когда арифметика и география складывались в пользу союзников, мы могли бы не причинять лишних страданий людям. Мы могли бы победить, отказавшись от сражения, перехитрить турок, перемещая свой центр, как бывало в двадцати подобных случаях раньше, но на этот раз скверное настроение и самомнение объединились, чтобы заставить меня не довольствоваться сознанием своей силы, а публично заявить о ней противнику и вообще всем. Убедившийся теперь в непригодности линии обороны, Зейд был вполне готов прислушаться к голосу дьявола-искусителя. Я первым делом предложил, чтобы Абдулла выдвинулся вперед с двумя пушками для разведки боем сил и позиций противника. Затем мы обсудили следующий этап, и с большой пользой, так как Зейд был хладнокровным и храбрым воином, с темпераментом настоящего офицера. Мы видели, как Абдулла поднимался на другой склон. Какое-то время стрельба усиливалась, а затем с увеличением расстояния постепенно затихла. Его появление подтолкнуло всадников из племени мотальга и крестьян, которые напали на турецкую кавалерию и сбросили ее с первого кряжа, погнали через равнину шириной в две мили и через кряж за нею вниз, по первому уступу большой котловины Гесы. За этой котловиной располагалась основная масса турецких сил, теперь снова выходивших на дорогу после суровой ночи, когда они были отброшены на исходные позиции. Они вступили в бой, и Абдулла был тут же остановлен. Мы слышали отдаленные раскаты пулеметных очередей, сливавшиеся с гулом сильных разрывов снарядов: артиллерия противника вела беспорядочный огонь. Слушая все это, мы понимали, что происходило, да и хорошо все видели. Новости были отличными. Я хотел, чтобы Зейд сразу же продвинулся вперед, но он, проявляя осторожность, настоял на том, чтобы мы дождались точной информации от командира его авангарда Абдуллы. Согласно теории в этом не было необходимости, но он знал, что я не был настоящим военным, и оставлял за собой право сомневаться в моих советах, когда они звучали слишком категорически. Однако я настоял на двух из них, и сам отправился на передовую, чтобы составить свое суждение об обстановке. По пути я увидел своих телохранителей, копавшихся в домашнем скарбе, вынесенном жителями на улицы, чтобы впоследствии его увезти, и находивших там много интересного для себя. Я послал их за нашими верблюдами и велел как можно скорее доставить пушки к северному склону горловины. Дорога спускалась в рощу фиговых деревьев со скрученными в узлы, подобно змеям, синими стволами, долго остававшимися голыми после того, как вся остальная растительность уже зеленела. Отсюда дорога поворачивала на восток и, долго извиваясь по долине, поднималась к гребню. Я сошел с дороги и стал подниматься напрямик по скалам, еще раз убедившись в бесспорном преимуществе восхождения босиком, когда подошвы уже затвердели после мучительного привыкания или были слишком окоченевшими от холода, чтобы чувствовать острые выступы и царапины от них. Хотя этот новый путь и заставил меня пролить много пота, он заметно сократил мне время, и очень скоро, оказавшись на вершине, я нашел ровную площадку, а потом поднялся на последний кряж, с которого открывалась панорама всего плато. Этот ровный склон со следами византийских фундаментов представлялся вполне подходящим в качестве резервной или же последней линии обороны Тафилеха. Правда, никакого резерва у нас не было, -- никто не имел ни малейшего понятия о том, кого или чего мы могли бы откуда-то ждать, -- но если бы мы получили вдруг какое-то подкрепление, это место для него вполне годилось. В этот самый момент я увидел личных агейлов Зейда, скромно прятавшихся в лощине. Чтобы заставить их сдвинуться с места, требовались слова такой же силы, как и для того, чтобы они расплели свои заплетенные в косы волосы. Но я в конце концов рассадил их по кромке резервного кряжа. Их было около двух десятков, и на расстоянии они выглядели прекрасно, как дозор какой-нибудь внушительной армии. Я вручил им свое кольцо с печаткой для подтверждения их полномочий и приказал собирать всех, кто бы к ним ни пришел, в особенности моих парней с их пушкой. Когда я шел на север, к передовой линии сражения, мне встретился Абдулла, направлявшийся со своими новостями к Зейду. У него кончились боеприпасы, он потерял под артобстрелом пятерых солдат и одно автоматическое орудие. Два других, как он полагал, захватили турки. Он намеревался взять Зейда со всеми его людьми и сражаться дальше, и мне было нечего добавить к его сообщению. Был смысл в том, чтобы предоставить моих счастливых хозяев самим себе и дать им поставить точку в их собственном правильном решении. Таким образом, в моем распоряжении оказалось время для изучения предполагавшегося поля боя. Небольшая равнина шириной около двух миль была окружена невысокими, поросшими зеленой растительностью кряжами, и ее очертания напоминали треугольник, основанием которого был мой резервный кряж. Через нее проходила дорога на Керак, уходившая в долину Хеса. Турки с боями пробивались именно по этой дороге. Абдулла отвечал за западный, или левый, кряж, который теперь был нашей линией огня. Когда я проходил через долину, продолжался артобстрел; жесткие стебли полыни кололи мои израненные ноги. Вражеская артиллерия стреляла с перелетом, и снаряды, порой задевая гребень кряжа, разрывались позади. Один из них упал поблизости, и я определил его калибр по горячему наконечнику. Я все еще шел по долине, когда артиллеристы уменьшили дальность, и к тому времени, когда я дошел до кряжа, над ним уже рвались шрапнельные снаряды. Очевидно, турки каким-то образом вели наблюдение, и, оглядевшись, я увидел, как они поднимались по восточному склону за выемкой Керакской дороги. Они должны были скоро охватить нас с фланга у нашего отрога западного кряжа.

ГЛАВА 86

Нас было около шестидесяти человек, собравшихся за кряжем двумя группами, одна ближе к его подножию, другая -- у вершины. Нижняя группа состояла из крестьян, пеших, тяжело дышавших и жалких, и все же они были единственными, кто согревал душу в тот день. Они говорили о том, что у них кончились боеприпасы и что все кончено. Я уверял их в том, что это лишь начало, и, указывая пальцем на густонаселенный резервный кряж, говорил, что все оружие находится там. Я уговаривал их поспешить обратно, подтянуть пояса и держаться на кряже. Мы должны были прикрыть их отход, закрепившись здесь. Они, оживившись, поспешили туда, а я направился к верхней группе, цитируя в уме строки устава о том, что не следует прекращать огонь с одной позиции до готовности начать обстрел со следующей. Командовал боем юный Метаб, раздевшийся до своих жалких протертых подштанников. Его черные локоны, мокрые от пота, ниспадали по испачканному изможденному лицу. Он в отчаянии махал руками и хрипло плакал от досады, потому что надеялся отличиться в этом первом бою на нашей стороне. Мое появление в последний момент, когда турки уже прорывались, было для него еще горше, и раздражение его только усилилось, когда я сказал, что намеревался всего лишь изучить местность. Он посчитал это легкомыслием и выкрикнул что-то по поводу христианина, вступающего в бой невооруженным. Я возразил ему, вспомнив остроумные слова Клаузевица об арьергарде, выполняющем свое назначение в большей степени своим присутствием, нежели действием, но ему было явно не до шуток, и, возможно, он был прав, потому что небольшой кремнистый вал, за которым мы прятались, разразился огнем. Турки, знавшие, что мы находились там, нацелили на него два десятка своих пулеметов. Высота его была четыре фута, длина пятьдесят, и состоял он из сплошных кремнистых ребер, от которых с оглушительным треском отскакивали пули. В воздухе над нами висели такое гуденье и свист, вызываемые рикошетами и осколками кремня, что, казалось, сама смерть смотрела на нас из-за этого естественного бруствера. Стало понятно, что нам очень скоро придется уйти оттуда, и поскольку у меня не было лошади, я ушел первым, а Метаб пообещал, что постарается продержаться еще десять минут. Я согрелся от быстрой ходьбы и теперь считал шаги, чтобы лучше рассчитать дальность огня, когда турки станут нас вытеснять, поскольку у них была всего лишь эта единственная позиция, к тому же плохо защищенная с южного направления. Теряя этот кряж племени мотальга, мы, вероятно, могли бы выиграть сражение. Всадники почти продержались обещанные десять минут, а затем без потерь покидали свои позиции. Метаб позволил мне держаться за стремя, чтобы быстрее меня вывести, и наконец мы на последнем дыхании оказались среди агейлов. Был самый полдень, и у нас имелось время, чтобы спокойно все обдумать. Высота нашего нового кряжа была около сорока футов, и по своей конфигурации он очень подходил для обороны. Нас было на нем восемь человек, и люди постоянно прибывали. Мои телохранители со своим орудием присоединились к нам. Появился с двумя своими людьми разгоряченный инженер-подрывник Лутифи, а после него подошла другая сотня агейлов. Все это стало напоминать какой-то пикник. Постоянно повторяя с радостным видом одно и то же слово "прекрасно", мы озадачили солдат, мешая их возможности оценить положение. Автоматическое оружие разместили на гребне и был отдан приказ огонь по любой цели, чтобы не переставая беспокоить турок. Однако попусту стрелять запрещалось. В противном случае временное затишье прекращалось. Я улегся в укрытом от ветра и прямых лучей солнца месте и проспал целый благословенный час. За это время турки заняли старый кряж, растянувшись по нему, как гусиный выводок, и расчетливо заняли позиции напротив нас. Наши люди оставили их в покое, довольные тем, что свободно выставляли себя напоказ. Ближе к вечеру приехал Зейд с Мастуром, Расимом и Абдуллой. Они привели наши основные силы, состоявшие из двух десятков пехотинцев на мулах, тридцати всадников племени мотальга, двух сотен крестьян, пяти автоматических винтовок, четырех пулеметов и горной пушки египетской армии, побывавшей в сражениях под Мединой, Петрой и Джурфом. Это было великолепно, и я поднялся, чтобы их приветствовать. Турки увидели нас и открыли огонь из пулеметов и горных орудий. Но они не заботились о прицельности огня и все время промахивались. Мы напомнили друг ДРУГУ, что законом любой стратегии является движение, и начали маневрировать. Ставший кавалерийским офицером Расим со всеми нашими всадниками должен был окружить восточный кряж и обойти левый фланг противника, поскольку теория предлагала в подобных случаях нападать не по линии фронта, а организовывать так называемую "точечную" атаку. Расим был готов к выполнению такого непростого задания. Входящий в его отряд Хамд эль-Арар перед выступлением поклялся умереть за арабское дело, церемонно обнажил свою саблю и, назвав ее по имение, обратился к ней с героической речью. Расим взял с собой пять автоматических пушек, и это значительно усиливало его выступление. Мы в центре занимались парадным построением, чтобы выступление Расима осталось незамеченным противником, который занимался тем, что бесконечную вереницу своих пулеметов располагал с интервалами слева, вдоль кряжа, как на витрине в музее. Это тактика представлялась заведомо проигрышной. Кряж был сплошь кремневым, без покрывающей породы, которая могла бы задерживать пули. Мы видели, как при ударе пули о грунт и пуля, и кремень разлетались дождем смертельно опасных осколков. Кроме того, нам было известно расстояние, и мы тщательно регулировали угол возвышения наших пушек Виккерса, благословляя их длинные старомодные прицелы. Наши горные орудия были закреплены на подставках и находились в полной готовности к внезапному удару шрапнелью, как только Расим займет исходное положение для атаки. Как мы и ожидали, прибыло подкрепление из Аймы в количестве сотни солдат. Их прибытие убедило нас в необходимости отказаться от теории маршала Фоша и в любом случае атаковать с трех сторон одновременно. Мы послали прибывших из Аймы солдат с тремя пулеметами окружить правый, или западный, фланг противника. Затем был открыт огонь по туркам с нашей центральной позиции, который очень сильно беспокоил их открытые линии ударами и рикошетами. Противник чувствовал, что обстановка складывается для него неблагоприятно. Старый генерал Хамид Фахри собрал свой штаб и тыловые службы и приказал каждому вооружиться винтовкой. "За сорок лет военной службы я никогда не видел, чтобы повстанцы сражались так, как эти. Становитесь в строй", -- приказал он. Но было уже слишком поздно. Расим выдвинул вперед пять своих пулеметов с расчетами по два человека. Они быстро и скрытно заняли позицию и смяли левый фланг турок. Люди из Аймы, знавшие каждый стебелек травы на этих пастбищах, принадлежавших их родной деревне, без потерь подползли на расстояние в триста ярдов до турецких пулеметов. Противник, занятый устранением нашей фронтальной угрозы, заметил их только тогда, когда они внезапным залпом смели его пулеметные расчеты и привели в полный беспорядок правый фланг. Увидев это, мы послали вперед всадников на верблюдах. Их возглавил гофмейстер Зейда Мухаммед эль-Гасиб, восседавший на своем верблюде в сиявшем, развеваемом ветром одеянии, с алым флагом агейлов над головой. Все остававшиеся с нами в центре -- наши слуги, артиллеристы и пулеметчик -- рванулись за ним. День оказался для меня слишком долгим, и теперь я дрожал от нетерпения, желая увидеть, чем кончится дело. Зейд рядом со мной бурно радовался тому, как прекрасно осуществлялся наш план в холодном зареве заходившего солнца. С одной стороны кавалерия Расима сметала в пропасть за кряжем разбитый левый фланг, с другой люди из Аймы добивали беглецов. Центр противника в беспорядке откатывался по ущелью под натиском наших пехотинцев и всадников на лошадях и верблюдах. Армяне, весь день в тревоге прижимавшиеся к земле за нашими спинами, теперь повытаскивали свои ножи и ринулись вперед, подбадривая друг друга криками на турецком языке. Я думал об ущельях между здешними местами и Кераком, о Хесской котловине с ее разбитыми дорогами, проходившими по головокружительным карнизам, о мелколесье, о теснинах и узких дефиле. Дело шло к резне, и мне следовало бы воззвать о милости к противнику, но после яростного напряжения битвы я