но и обед, и ужин, а может быть, и вся завтрашняя еда. И что я, штабной офицер британской армии (которую кормят не хуже, чем турецкую), съел свою долю с наслаждением от сознания победы. Именно поражение, а не этот ломоть хлеба застряло у турка в глотке, и я попросил его не обвинять меня в исходе боя, в котором мы оба сражались достойно. По мере нашего продвижения в глубь Вади Итма ущелье делалось шире, а местность все более сильно пересеченной. Ниже Кесиры мы обнаружили один за другим два турецких поста, оба пустые. Солдаты были отведены из них в Кадру, на укрепленную позицию (в устье Итма), хорошо прикрывавшую Акабу на случай высадки войск с моря. К несчастью для противника, он никогда не ожидал нападения из глубины территории, и из всех его крупных фортификационных сооружений ни одна траншея, ни один форт не были обращены фронтом внутрь страны. Наше продвижение со столь непредвиденного направления повергло турок в панику. После полудня мы подошли вплотную к их главной позиции и услышали от местных арабов, что вспомогательные аванпосты вокруг Акабы были либо сняты, либо их штаты сильно урезаны и, таким образом, нас отделяют от моря лишь последние три сотни солдат. Мы спешились, чтобы провести совет, на котором узнали, что противник стойко оборонялся в защищенных от бомбовых ударов траншеях, в которых находился новый артезианский колодец. Правда, ходил упорный слух о том, что у них мало продовольствия. Не больше его было и у нас. Положение казалось тупиковым. Наш совет колебался, склоняясь то к одному, то к другому решению. Шла борьба между аргументами в пользу осторожности и в пользу напористых действий. Самообладание было на исходе, наши тела плавились в раскаленной горловине, гранитные пики которой, излучая отраженный солнечный свет, превращали его в мириады невыносимых светящихся точек. Между тем глубины извилистого русла этой горловины не проникало ни одно дуновение ветра, которое могло бы хоть как-то замедлить насыщение воздуха неумолимым зноем. Нас стало вдвое больше. Люди так тесно набились в узком пространстве, напирая даже на нас, что мы дважды или трижды прерывали наш совет, отчасти потому, что было нежелательно, чтобы солдаты слышали наши препирательства, отчасти потому, что в спертом воздухе запахи давно не мытых тел становились просто ужасающими. Кровь стучала в наших воспаленных висках, как неумолимый маятник. Мы посылали к туркам парламентеров, сначала с белым флагом, потом в сопровождении пленных. Тех и других они встретили огнем. Это распалило наших бедуинов, и пока мы продолжали размышлять, солдаты могучей волной внезапно устремились на скалы, заливая противника свинцом. Насир, босой, рванулся вперед, чтобы их остановить, но, не сделав и десяти шагов по раскаленной каменистой почве, хрипло прокричал, чтобы ему дали сандалии. Я тем временем присел на крошечном клочке земли, оказавшемся в тени, слишком уставший от этих людей (чьи идеи сидели у меня в печенках), чтобы думать о том, кто охладит их горячие головы. Однако, к моему удивлению, Насиру удалось без труда урезонить наших солдат. Зачинщиками этого стихийного порыва были Фаррадж и Дауд. В наказание их усадили на раскаленные камни, не давая подняться, пока они не раскаялись и попросили прощения. Дауд прокричал свое покаяние немедленно, однако Фаррадж, который, несмотря на внешнюю изнеженность, был вынослив и во многих отношениях лидерствовал в этой неразлучной парочке, лишь смеялся, когда его посадили на первый камень, стиснул зубы на втором и сдался только, получив приказ пересесть на третий. За упрямство его следовало бы наказать еще строже, но единственной карой в нашей кочевой жизни было телесное наказание, которому их обоих подвергали так часто и настолько безрезультатно, что меня просто воротило от этого. Ограничивая наказание лишь поверхностным физическим воздействием, мы лишь подстрекали их к выходкам более диким, чем те, за которые их пороли. Их прегрешения сводились к озорному веселью, свойственному неуравновешенной юности, бессовестному легкомыслию: им доставляло удовольствие то, что было неприемлемо для других. Немилосердно было наказывать их за каждую подобную выходку как преступников, пытаясь сломить их самообладание, когда от животного страха перед болью начинает размываться человеческий образ. Это казалось мне недозволенным приемом, попиравшим христианскую идею, унизительным по отношению к этим двум незлобивым, непосредственным существам, на которых еще не пала тяжкая тень этого мира, беззаветно храбрым и, как хорошо знал, вызывавшим зависть. Мы предприняли третью попытку войти в контакт с турками, на этот раз положившись на юного новобранца, который заявил, что знает, как это следует сделать. Он разделся догола, оставив лишь ботинки на ногах, спустился в долину и через час с гордостью вручил нам очень вежливый ответ турок, состоявший в том, что они сдадутся нам, если в течение двух дней к ним не придет помощь из Маана. Такая глупость (мы не могли сдерживать своих людей бесконечно!) могла привести только к одному: к кровавой резне до последнего турка. Мне было их не слишком жалко, но все же лучше их не убивать, хотя бы из-за того, чтобы не стать свидетелями этого зверства. К тому же мы могли понести потери. Ночная операция при свете полной луны мало чем отличалась бы от действий в дневное время. Но главное то, что в этом сражении не было настоятельной необходимости, как в Абу эль-Лиссане. Мы вручили юному турку соверен в качестве задатка будущего вознаграждения, подошли вместе с ним к траншеям противника и послали его к туркам с предложением, чтобы для переговоров с нами вышел офицер. После некоторого колебания офицер появился, и мы объяснили ему сложившееся положение, обратили его внимание на то, что численность наших сил нарастает и что мы из последних сил сдерживаем воинственный пыл своих бедуинов. В конце концов турки пообещали сдаться на рассвете следующего дня. Мы получили возможность еще раз хорошо выспаться и отдавали предпочтение сну, как бы нас. ни мучила жажда (случай довольно редкий, достойный занесения в анналы истории). На рассвете следующего дня на всех направлениях развязалось сражение: подошедшие за ночь новые сотни горцев, еще раз удвоивших нашу численность, не имея понятия о нашей договоренности с турками, открыли по ним огонь, вынудив их защищаться. Насир с Ибн Дхейтиром вышли вперед по открытому ложу долины во главе агейлов, построенных в колонну по четыре. Наши люди прекратили стрельбу. Остановились и турки, так как ни у их офицеров, ни у солдат не было желания драться, тем более что закончились их продукты, чего у нас, как они думали, было в достатке. Так что в конце концов турки сдались. Когда арабы бросились их грабить, я приметил рыжебородого инженера в серой униформе, смотревшего на происходившее растерянным взглядом, и заговорил с ним по-немецки. Бурильщик колодцев, не знавший турецкого языка, был потрясен недавними событиями и просил меня разъяснить ему наши намерения. Я сказал ему, что мы принадлежим к армии арабов, восставших против турок. Он некоторое время помолчал, как бы переваривая сказанное. Потом захотел узнать, кто наш лидер. Я назвал шерифа Мекки. Он высказал предположение о том, что теперь его отправят в Мекку. На это я заметил, что скорее всего в Египет. Он поинтересовался ценой на сахар и очень обрадовался, что сахар дешев и что на рынке его сколько угодно. Потерю своих пожитков немец воспринял философски, но сожалел о недостроенном колодце, который мог бы стать памятником ему. Он показал мне свое детище: рядом с пробуренной скважиной лежал наполовину собранный насос. Ведром, предназначавшимся для удаления буровой грязи, арабское воинство начерпало много великолепной чистой воды и утолило жажду, а затем мы помчались через клубы песчаной бури на Акабу, до которой оставалось всего четыре мили. Шестого июля, ровно через два месяца после выступления из Веджа, уже плескались в море. Книга 5. ВЕЛИКИЕ ДНИ Главы с 55 по 68. Захват Акабы положил конец Хиджазской войне. Теперь перед нами была поставлена задача помочь британскому вторжению в Сирию. Арабы, действовавшие из Акабы, фактически стали правым крылом армии Алленби в Синае. В подтверждение изменившейся ситуации Фейсал со своей армией был переподчинен Алленби. На Алленби теперь возлагалась ответственность за проводимые Фейсалом операции и за материально-техническое обеспечение его армии. Тем временем мы превратили Акабу в неприступную базу, обеспечивавшую полный контроль Хиджазской железной дорогой.

ГЛАВА 55

Постоянно висевшая в воздухе пыль не оставляла у нас сомнений в том, что вся Акаба лежала в руинах. Орудия французских и английских военных кораблей привели этот город в состояние первозданного хаоса. Жалкие дома стояли в грязи, в полном запустении, лишенные малейших следов того достоинства, которое присуще останкам древних сооружений. Мы забрели в тенистую пальмовую рощу у самого уреза плескавшихся морских волн и сидели там, глядя на то, как наши солдаты проходили мимо нас. Это была сплошная череда безучастных ко всему раскрасневшихся лиц, не обращавших на нас никакого внимания. Долгие месяцы Акаба доминировала в наших мыслях, она являлась нашей главной целью. Мы не думали и не желали думать ни о чем другом. Теперь, когда она была нами взята, мы с невольным пренебрежением смотрели на тех, кто потратил невероятные усилия для захвата объекта, обладание которым ровно ничего не изменило по большому счету ни в сознании людей, ни в условиях их физического существования. В свете этой победы нам с трудом удавалось осознать самих себя и свое место. Мы разговаривали с удивлением, сидели опустошенные, теребили свои белые рубахи и вряд ли могли понять сами или же услышать от кого-то, что в действительности происходит. Суета других представлялась нам нереальностью, похожей на сон, пение, доносившееся до наших ушей, словно исходило из глубокой воды. В недоумении, вызываемом нашей теперешней невостребованностью. Мы не могли дать себе отчета в том, что же ждет нас дальше. Для меня это было особенно тяжело, потому что, хотя взгляд мой был достаточно острым, я никогда не видел отдельных черт тех, за кого отвечал, всегда смотрел куда-то мимо, выстраивая в своем воображении духовную сущность того или другого. Я по сути не знал этих людей. Сегодня каждый был настолько поглощен своими желаниями, что словно воплощался в них и утрачивал всякую способность мыслить. Однако голод настойчиво выводил нас из транса. У нас теперь было семьсот пленных, кроме наших собственных пятисот солдат и двух тысяч ожидавшихся союзников. У нас совсем не было денег, и последние продукты были съедены два дня назад. Мяса наших верховых верблюдов хватило бы на шесть недель, но оно -- скверный и дорогой рацион. К тому же, пойди мы на это, и в будущем лишились бы своей мобильности. Кроны пальм над нашими головами гнулись от обилия незрелых фиников. Вкус этих плодов в сыром виде был просто отвратительным. Варка делала их немногим более приемлемыми, поэтому перед нами и нашими пленными встала печальная дилемма: либо постоянный голод, либо мучившие целыми днями от подобного питания дикие боли. Потребление традиционного набора продуктов в установленные для каждого приема пищи часы на протяжении всей жизни приучило организм англичанина к определенному и строгому режиму питания. Однако порой мы называем благородным словом "голод" лишь симптом того, что у нас в желудке есть несколько кубических сантиметров свободного места для добавочного количества пищи. У араба же голод выражался воплем тела, долгое время работавшего впустую и терявшего сознание от слабости. Арабы жили, съедая лишь малую долю общего количества пищи, потребляемой нами, и их организмы самым исчерпывающим образом утилизировали то, это они съедали. Армия кочевников небогато снабжала землю удобрением в виде собственных отходов. Сорок два пленных офицера доставляли нам невыносимые неудобства. Их охватило отвращение, когда они узнали, как скверно мы снабжались провиантом. Вначале они просто думали, что их обманывают, и требовали деликатесов, как если бы в наших седельных сумках был спрятан весь Каир. Чтобы отделаться от них, мы с Насиром отправлялись спать. Это был самый лучший способ избавиться от навязчивого общества. В пустыне мы так и делали: избавлялись от людей и мух только тогда, когда ложились на спину, прикрыв лицо плащом, и засыпали или же притворялись спящими. Вечером нашей первой реакцией на осознание своего успеха было то, что мы принялись раздумывать над тем, как удержать захваченную Акабу. Мы постановили, что Ауда должен вернуться в Гувейру. Его прикроют там крутые склоны Штара и пески. Фактически он будет в достаточной безопасности. Но мы решили сделать его пребывание в Гувейре еще более безопасным, приняв дополнительные меры предосторожности, а именно -- выдвинуть аванпост в двадцати милях к северу от него, среди неприступных каменных руин Набатейской Петры, и наладить связь с ним через аванпост в Делаге. Ауде предстояло также послать своих солдат в Батру, чтобы они расположились полукругом, составив четыре позиции вокруг границы Маанского нагорья, перекрыв все пути к Акабе. Эти четыре позиции существовали независимо одна от другой. Мы наблюдали за тем, как турки развертывали энергичное наступление против одного из укрепленных постов, и, потрясенные, терпели целый месяц всевозможные неудобства. Лишенные возможности угрожать трем остальным, они чесали у себя в затылке, удивляясь, почему не пали другие посты. Ужин подсказал нам неотложную необходимость отправить информацию за сто пятьдесят миль британцам в Суэц. Я решил поехать сам, с отрядом из восьми человек, в основном ховейтатов, на самых лучших из имевшихся у нас верблюдах -- одним из них была семилетка знаменитой породы "джидда", из-за которой племя новасера затеяло войну с бени сахр. Двигаясь в объезд бухты, мы заспорили о темпе нашего движения. Если бы мы ехали тихо, жалея животных, они могли бы подохнуть от голода. Если бы решили двигаться быстро, они свалились бы от изнурения или поранили себе ноги. Наконец мы согласились ехать шагом столько часов из двадцати четырех в сутки, сколько позволит наша выносливость. При таком раскладе человек, в особенности иноземец, обычно погибает раньше животного; в частности, я в последний месяц проезжал по пятьдесят миль в сутки, и силы мои были почти на исходе. Если бы я выдержал такой темп, мы прибыли бы в Суэц за пятьдесят часов. Чтобы исключить остановки для приготовления пищи, мы везли с собой куски вареной верблюжатины и жареные финики. Мы поднимались по крутому синайскому уступу высеченной в граните дорогой паломников. Это восхождение было трудным, так как мы торопились, и когда перед самым заходом солнца вышли на гребень, как люди, так и верблюды дрожали от усталости. Одного верблюда мы отослали с всадником обратно, как непригодного для такого перехода, а других отпустили в заросли колючего кустарника, где они паслись целый час. Незадолго до полуночи мы приехали в Темед, где в чистой долине, раскинувшейся под заброшенной заставой синайской полиции, находились единственные на нашем пути колодцы. Мы дали отдохнуть верблюдам, напоили их и напились сами и снова быстрым темпом двинулись вперед во тьме опустившейся ночи, непрерывно оборачиваясь в седле на какие-то таинственные звуки, слышавшиеся нам под широким покрывалом звездного неба. Но дело было в нас самих и в потрескивании под ногами наших верблюдов веток от деревьев источавшего какой-то неземной аромат подлеска, через который мы ехали. Дорога шла по пологому склону. Когда солнце поднялось высоко, мы были уже далеко на равнине, по которой множество ручейков и речек стекалось к Аришу, и остановились на несколько минут, чтобы дать верблюдам пощипать травы. Затем мы снова не покидали седел до полудня, а потом ехали опять, пока за дымкой миража перед нами не выросли одинокие руины Нехля. Мы проехали мимо, оставив их справа, и только на закате остановились еще на час. Верблюды были вялыми, да и сами мы очень устали, но Мотлог, одноглазый владелец семилетки, призвал нас к действию. Мы вновь оседлали верблюдов, которые, машинально шагая, подняли нас к холмам Митлы. Взошла луна, осветившая их вершины, обрамление линиями известняка и сверкавшие от снега, как хрусталь. На рассвете мы проехали через поле, усыпанное дынями, которые вырастил какой-то предприимчивый араб на этой нейтральной земле, расположившейся между территориями двух воевавших армий. Мы сделали привал на еще один драгоценный для нас час, предоставив верблюдам поискать себе корм в песчаной долине, а сами разламывали незрелые дыни и охлаждали их сочной мякотью свои потрескавшиеся губы. Затем снова вперед, по распалявшейся жаре нового дня, хотя ехать по долине, непрестанно освежавшейся легкими ветрами со стороны Суэцкого залива, было вполне терпимо. К середине дня мы уже были за дюнами, благополучно поднявшись и спустившись по их склонам, выехали на более плоскую равнину. Вдали уже угадывался Суэц, в виде фриза из плохо различимых точек, перемещавшихся и раскачивавшихся в висевшей далеко впереди над Каналом дымке. Мы доехали до когда-то мощной оборонительной линии с окопами, укрепленными узлами и заграждениями из колючей проволоки, автомобильными дорогами и железнодорожными путями, приходившими в упадок, и беспрепятственно проследовали мимо них. Нашей целью был Шатт -- форт, стоявший напротив Суэца на азиатском берегу Канала, и мы наконец подъехали к нему около трех часов пополудни, после сорокадевятичасового перехода от Акабы. Для рейда арабского племени это было хорошее время, особенно если учесть, что мы отправились в путь и без того очень уставшими. Шатт пребывал в необычном беспорядке, не было даже часового. Это казалось подозрительным. Как мы узнали позже, два или три дня до нашего прибытия здесь разразилась чума. Все старые лагеря были срочно эвакуированы и оставлены войсками, расположившимися бивуаками прямо в пустыне. Мы, разумеется, ничего об этом не знали, обошли пустые кабинеты и наконец обнаружили телефон. Я позвонил в суэцкий штаб и сказал, что хотел бы переправиться на тот берег. Мне с сожалением ответили, что это не в их компетенции. Компания "Инленд Уотер Транспорт" управляла переправой через Канал собственными методами. Мне внятно объяснили, что эти методы отличаются от принятых в Генштабе. Я позвонил в офис Совета по водным ресурсам и объяснил, что только что прибыл в Шатт из пустыни со срочной информацией для штаб-квартиры. Мне с извинениями ответили, что как раз в этот момент нет свободных лодок, и уверенно пообещали выслать утром за мной первую же лодку, чтобы отвезти меня в Карантинный департамент, и повесили трубку.

ГЛАВА 56

Четыре месяца, проведенных в Аравии, я находился в постоянном движении и за последний из них проехал тысячу четыреста миль верхом на верблюде, не щадя себя в интересах войны, но на этот раз твердо решил, что не проведу ни одной лишней ночи в компании ставших для нас, впрочем, такими привычными паразитов. Мне хотелось принять ванну, выпить чего-нибудь крепкого со льдом, сменить одежду, прилипавшую к грязному седлу, поесть пищи, более приемлемой, чем зеленые финики и жилистое верблюжье мясо. Я еще раз позвонил в "Инленд Уотер Транспорт" стараясь в разговоре использовать все свое красноречие. достойное Иоанна Златоуста. Это, однако, не произвело на моего собеседника-оператора никакого впечатления, и он лишь переадресовал меня в Грузовую службу порта. Здесь работал Литлтон, всегда чрезвычайно занятый майор, тот самый, что однажды вдобавок к своим бесчисленным делам стал останавливать один за другим военные корабли с Красного моря, заходившие на суэцкий рейд, убеждая их принять на борт грузы для Веджа или Янбо. Таким образом он переправил к нам тысячи тюков и даже солдат, причем бесплатно, как попутный груз, находя при этом время улыбаться двусмысленным шуткам наших разбитных парней. Он никогда нас не подводил, и сейчас, едва услышав, кто я, где я нахожусь и что мне ответил "Инленд Уотер Транспорт", постарался преодолеть все трудности. Через полчаса его катер был в Шатте. Я должен был явиться прямо в его офис, не вступая ни с кем в объяснения по поводу захода обычного портового катера в священные воды без разрешения дирекции Канала. Все прошло так, как он сказал. Я отправил своих людей и верблюдов на север, в Кубри, где их по моему звонку из Суэца должны были накормить и разместить в лагере на азиатском берегу. Разумеется, позднее они были вознаграждены за все неудобства несколькими днями приятного пребывания в Каире. Литлтон понимал, насколько я устал, и сразу же отправил меня в гостиницу. В далеком прошлом она показалась бы мне весьма посредственной, теперь же я чувствовал себя как в блестящем первоклассном отеле, и персонал, поборов наилучшее впечатление обо мне и моей одежде, приготовил мне горячую ванную, холодные напитки (числом шесть), обед и постель, которые так долго были предметами моих мечтаний. Чрезвычайно доброжелательный офицер разведки, уведомленный своими агентами о том, что в отеле "Синай" объявился переодетый европеец, взял на себя заботу о моих людях в Кубри и снабдил меня билетами и пропусками в Каир, куда мы должны были отправиться на следующий день. Тщательный "контроль" за перемещением гражданских лиц в зоне Канала отравлял часы этого путешествия. Поезд обходила смешанная команда египетско-британской военной полиции, допрашивая нас и тщательнейшим образом изучая наши пропуска. Я счел, что с этими контролерами нужно вести себя порешительнее, и на вопрос по-арабски о месте службы, к большому удивлению полицейских, твердо ответил: "Штаб шерифа Мекки". Сержант попросил у меня извинения за беспокойство: он не ожидал такого поворота дела. Я пояснил, что на мне форма офицера тамошнего штаба. Они посмотрели на мои босые ноги, плохо сочетавшиеся, по их мнению, с шелковым плащом, золотым шнуром на головном платке и кинжалом. Для них это было просто немыслимо! -- Какой армии, сэр? -- Армии Мекки. -- Никогда о такой не слышал, и мундира такого не встречал. -- Зато, верно, черногорского драгуна вы узнали бы сразу? Это было язвительное замечание. Все офицеры в форме союзных войск могли путешествовать без пропусков. Полиция не знала всех союзников, тем более их формы. Моя армия действительно могла быть им мало известна. Они вышли из купе в коридор вагона и не спускали с меня глаз, пока связывались с кем-то по телеграфу. Перед самой Исмаилией в поезд сел покрывшийся испариной офицер разведки в промокшей насквозь форме хаки, чтобы удостовериться в правильности моих ответов полиции. Когда мы уже почти подъезжали, я предъявил ему особый пропуск, предусмотрительно выданный мне в Суэце для подтверждения моей благонадежности. Офицер был очень недоволен. В Исмаилии пассажирам, следовавшим в Каир, предстояла пересадка, и пришлось ожидать экспресс из Порт-Саида. В этом новом поезде сверкал лаком салон-вагон, из которого вышли адмирал Уэмисс, Барместер и Невил с неким очень крупным генералом. На перроне воцарилась жуткая напряженность, когда по нему, о чем-то серьезно разговаривая, прогуливалась взад и вперед эта группа. Офицеры отдали им честь, потом еще раз и так каждый раз, когда они проходили мимо -- из одного конца перрона в другой и обратно. Даже трех раз было слишком много. Некоторые выходили к парапету и стояли все время чуть ли не по стойке "смирно", другие, повернувшись спиной, внимательнейшим образом изучали корешки книг на полках книжного киоска -- это были наиболее застенчивые. На мне остановился любопытный взгляд Барместера. Он поинтересовался, кто я такой, потому что лицо мое покрывал темный загар и выглядел я как человек, изможденный тяжелой дорогой. (Позднее выяснилось, что я весил меньше девяноста восьми фунтов.) Однако вопрос был задан, и я рассказал о нашем неафишировавшемся рейде на Акабу. Это вызвало в нем живейший интерес. Я попросил, чтобы адмирал немедленно направил туда транспорт снабжения. Барместер ответил, что "Даффрин", прибывший в этот самый день, должен встать под погрузку в Суэце, после чего пойдет прямо в Акабу и заберет оттуда пленных. (Прекрасно!) И что этот приказ он отдаст сам, не отрывая для этого от дел адмирала и Алленби. -- Алленби! -- вскричал я. -- Что он здесь делает? -- Он теперь командующий. -- А Мюррей? -- Уехал в Англию. Это была новость чрезвычайной важности, непосредственно касавшаяся меня. Я поднялся обратно в вагон и уселся, задавшись единственным вопросом: не таков ли этот человек с румяным лицом, как наши обычные генералы, и не достанется ли нам горькая доля учить его с полгода. Ведь Мюррей и "Белинда" поначалу довели нас до того, что мы думали больше не о том, как разбить врага, а как бы сделать так, чтобы наши начальники оставили нас в покое. Порядочно воды утекло, прежде чем мы обратили в свою веру сэра Арчибальда и начальника его штаба, которые только совсем недавно написали-таки в военное министерство о том, что одобряют смелое арабское предприятие, и особенно роль в нем Фейсала. Это было благородным жестом с их стороны, а также нашим тайным триумфом. Они были странной парой в одной упряжке: Мюррей -- ум и когти -- нервный, гибкий, непостоянный; Линден Белл -- крепко сложенный из нескольких слоев профессиональной убежденности, склеенных вместе после испытания и одобрения правительством, отделанных и отполированных до принятого стандарта. В Каире я прошлепал сандалиями, прикрывавшими мои босые ноги, по тихим коридорам "Савоя" к Клей-тону, который обычно сокращал время ленча, чтобы быстрее вернуться к заваливавшим его делам. Когда я вошел в кабинет, он сверкнул на меня глазами из-за письменного стола и пробормотал: "Муш фади", что в переводе с англо-египетского языка означало "я занят", но я заговорил и был удостоен удивленного гостеприимства. Прошлой ночью в Суэце я написал короткий рапорт, и, таким образом, нам предстояло обсудить только то, что планировалось сделать дальше. Не прошло и часа, как по телефону позвонил адмирал, сообщивший, что "Даффрин" грузит муку, готовясь в срочный рейс. Клейтон вынул из сейфа шестнадцать тысяч фунтов золотом и назначил эскорт для доставки их в Суэц с трехчасовым поездом. Срочность объяснялась тем, что этими деньгами Насир должен был оплатить солдатам долги. Банкноты, выпущенные нами в Баире, Джефере и Гувейре, представляли собою написанные карандашом, в армейском телеграфном стиле обещания выплатить их предъявителям соответствующие суммы в Акабе. Это было прекрасное изобретение, но раньше никто в Аравии не осмеливался выпускать банкноты, потому что в рубахах бедуинов не было карманов, а в их палатках -- стальных сейфов, да и закапывать банкноты для безопасности в землю тоже было невозможно. Таким образом, отрицательное отношение к ним определялось неодолимым предрассудком, и для сохранения нашего доброго имени было важно, чтобы они были немедленно оплачены. Вернувшись в отель, я пытался переодеться в менее привлекающий публику костюм, но моль изъела весь мой прежний гардероб, и прошло целых три дня, прежде чем мне удалось более или менее прилично одеться. Тем временем я узнал о выдающихся качествах Алленби, о последней трагедии Мюррея -- втором наступлении на Газу, на которое его вынудил Лондон, полагая, что Газа не то слишком слаба, не то слишком политизирована, чтобы оказать сопротивление, и о том, что с самого начала этого наступления решительно все -- генералы, штабные офицеры и даже солдаты -- были убеждены в том, что мы потерпим поражение. Потери составили пять тысяч восемьсот человек. Говорили, что Алленби получал целые армии свежих солдат и сотни артиллерийских орудий, но все оказалось иначе. Еще до того как я уладил вопрос со своей одеждой, за мной, как ни странно, прислал главнокомандующий. В моем рапорте, где были высказаны соображения о Саладине и Абу Обейде, я подчеркнул стратегическое значение восточных сирийских племен и важность правильного их использования для создания угрозы коммуникациям Иерусалима. Это затронуло его амбиции, и он пожелал оценить мои способности. Это была довольно комичная беседа. Алленби был физически крупным и уверенным в себе человеком, столь значительным, что с трудом мог представить наши куда более скромные масштабы и потребности. Он сидел, глядя на меня из своего кресла, -- не прямо, по его обыкновению, а как-то искоса и несколько озадаченно, он только что вернулся из Франции, где годами был одной из шестерен гигантской машины, перемалывавшей врага. Сейчас он был полон западных идей о мощности и калибре орудия -- худшей подготовки для руководства нашей войной трудно было себе представить, -- но как кавалериста его уже почти убедили открыть новую школу в этом совсем ином азиатском мире и сопровождать Доуни и Четвуда. Он был хорошо подготовлен к встрече с любой странностью, например вроде меня, -- маленького босоногого человечка в шелковой хламиде, предлагавшего остановить противника проповедью, если ему предоставят провиантские склады и оружие, а также двести тысяч соверенов для убеждения новообращенных. Алленби не мог уразуметь, как много значит настоящий исполнитель и как мало -- шарлатан. Проблема была в том, чтобы действовать за его спиной, и я не смог помочь ему в решении этой проблемы. Он не задавал мне лишних вопросов и сам много не говорил, а рассматривал карту, слушая мои соображения по поводу восточной Сирии и ее населения. Под конец он поднял подбородок и сказал: "Ну что ж, я сделаю для вас все, что смогу", закончив на этом разговор. Я не был уверен в том, насколько мне удалось его заинтересовать, но постепенно мы поняли, что он говорил в точности то, что думал, и что того, что генерал Алленби мог сделать, было достаточно для самого требовательного подчиненного.

ГЛАВА 57

Перед Клейтоном я раскрылся полностью. Акаба была взята по моему плану и под моим руководством. Это стоило мне больших умственных усилий и нервов. Мною было сделано гораздо больше того, на что я был способен. Как мне показалось, он понял, что я заслужил право на самостоятельность. Как говорили арабы, каждый верит, что придет его час. И я в это горячо верил. Клейтон был согласен с тем, что было бы разумно и полезно предоставить мне свободу действий, но заметил, что на командную должность не может быть назначен офицер, который по званию младше других. Он предполагал назначить в Акабу Джойса. Это меня вполне устраивало. Джойс был человеком, на которого можно положиться во всем: уравновешенным, отличавшимся постоянством и ясностью ума. В основе его отношения к людям, как какой-нибудь пасторальный пейзаж, лежали забота, дружелюбие, сдержанность и открытость. Он оставил прекрасное впечатление о себе в Рабеге и Ведже, делая именно ту работу по строительству армии и базы, которая была необходима в Акабе. Подобно Клейтону, он хорошо умел улаживать разногласия между различными точками зрения, но как настоящий ирландец, да к тому же намного больше шести футов ростом, был не в пример Клейтону легким человеком. Ему было свойственно целиком отдаваться выполнению ближайшей задачи, не вытягиваясь на цыпочках, чтобы заглянуть за горизонт. Кроме того, он был куда более терпелив, чем любой записной архангел, и лишь улыбался своей доброй улыбкой всякий раз, когда я являлся к нему со своими революционными решениями проблем, над которыми он работал последовательно и неторопливо. Остальное не вызывало затруднений. Офицером по снабжению у нас был Гослетт, лондонский бизнесмен, установивший в хаотичном Ведже четкий порядок. Авиация пока еще не могла быть задействована, но броневики поступали бесперебойно, а когда адмирал проявлял щедрость, приходил и сторожевой корабль. Мы позвонили сэру Рослину Уэмиссу, который проявил отзывчивость и сказал, что его флагманское судно "Эвриал" встанет здесь на якоре на несколько недель. Это было превосходно, потому что в Аравии корабли оценивали по числу труб, а "Эвриал" -- единственный из всех, у которого их было четыре. Его громкая репутация убеждала горцев в том, что мы действительно побеждаем, а пример его громадной команды заботами Эверарда Филдинга поддерживал в нас бодрое и веселое настроение. В интересах арабской стороны я предлагал отказаться от дорогого и трудного Веджа и пригласить Фей-сала со всей его армией в Акабу. Это показалось Каиру неожиданным предложением. И я пошел дальше, обращая внимание на то, что сектор Янбо-Медина также утратил свое значение, и порекомендовал перевести оттуда склады, деньги, а также офицеров, ныне приданных Али и Абдулле. Это было признано невозможным, но в порядке компромисса было удовлетворено мое пожелание относительно Веджа. Затем я привлек внимание к тому, то Акаба была правым флангом Алленби, всего в сотне миль от его центра, но в восьмистах милях от Мекки. По мере преуспевания арабов их активность должна была все больше переноситься в район Палестины. Поэтому логично перевести Фейсала из зоны эмира Хусейна, сделав его командующим армией союзных экспедиционных сил в Египте, подчиненных Алленби. Эта идея была чревата некоторыми трудностями. Согласится ли Фейсал? Несколько месяцев назад я говорил с ним об этом в Ведже. "Пост верховного комиссара?" -- риторически спросил он меня. Армия Фейсала была самым большим и наиболее отличившимся из хиджазских соединений, и ее будущее должно было соответствовать ее заслугам. Генерал Уингейт в тот мрачный момент принял на себя всю ответственность за арабское движение, с большим риском для своей репутации: осмелимся ли мы предложить ему оставить свой авангард теперь, на самом пороге успеха? Очень хорошо знавший Уингейта Клейтон не боялся начать обсуждение с ним этой идеи, и Уингейт тут же ответил, что если Алленби сможет непосредственно и широко использовать Фейсала, то он сочтет в равной мере своим долгом и удовольствием дать согласие. Третья трудность такого перевода могла бы быть связана с позицией узко мыслившего короля Хусейна, известного своим упрямым, подозрительным характером и вряд ли способного пожертвовать хотя бы долей своего престижа ради установления единого управления. Его несговорчивость могла бы подставить под угрозу весь план, и я выразил готовность поехать к нему, чтобы переговорить об этом, заручившись такими рекомендациями Фейсала по поводу этих изменений, которые могли бы усилить убедительность писем Уингейта к королю Хусейну. Это предложение было принято. Вернувшемуся из Акабы "Даффрину" было приказано доставить меня с новой миссией в Джидду. Переход "Даффрина" в Ведж занял двое суток. Фейсал с Джойсом, Ньюкомбом и со всей армией находился в Джидде, в сотне миль от моря. Стент, сменивший Росса на посту командующего Арабскими военно-воздушными силами, отправил меня туда по воздуху, и мы с комфортом, со скоростью шестьдесят миль в час перелетели горы, через которые когда-то совершили трудный переход на верблюдах. Фейсал разозлился, услышав подробности об Акабе, и посмеялся над нашими неуклюжими военными действиями. Мы уселись и всю ночь планировали дальнейшие действия. Фейсал написал письмо отцу, отдал и приказ корпусу верблюжьей кавалерии немедленно выступить в Акабу и сделал первые распоряжения по поводу переправы Джафар-паши с его армией на многострадальном "Хардинге". На рассвете меня доставили аэропланом обратно в Ведж, а часом позднее "Даффрин" взял курс на Джидду, где дела у меня шли легче благодаря деятельной помощи Уилсона. Чтобы усилить Акабу, наш наиболее многообещающий сектор, он направил туда резервы продовольствия и боеприпасов и предложил прикомандировать в наше распоряжение любого из офицеров. Уилсон был человеком школы Уингейта. Из Мекки приехал эмир Хусейн, который вел переговоры весьма непоследовательно и сбивчиво. Уилсон был для Хусейна пробным камнем, на котором тот испытывал свои сомнительные предложения. Благодаря ему предложение о переводе Фейсала к Алленби было принято немедленно. Хусейн воспользовался возможностью подчеркнуть свою полную лояльность нашему союзу, после чего, изменив тему, как обычно без всякой очевидной связи с предыдущим, принялся излагать свою позицию в религиозном плане, не будучи ни явным шиитом, ни явным суннитом и выступая скорее сторонником простой проповеднической интерпретации веры. В области внешней политики он проявил узость взглядов, равную их широте в духовных вопросах, придерживаясь при этом тенденции мелочных натур ставить под сомнение честность оппонентов. Я уловил в его высказываниях признаки явной ревности, которая делала Фейсала подозрительным в глазах двора, и понял, как легко интриганам разъедать сознание эмира. Пока мы играли в Джидде в эти небезынтересные игры, наш покой нарушили две неожиданные телеграммы из Египта. В первой сообщалось, что ховейтаты ведут предательскую переписку с Мааном. Во второй говорилось о причастности Ауды к заговору. Это нас по-настоящему встревожило. Уилсон путешествовал вместе с Аудой, и у англичанина сформировалось категорическое суждение о его полной искренности, что же до Мухаммеда аль-Дейлана, тот был способен вести двойную игру. В отношении Ибн Джада и его друзей по-прежнему нельзя было сделать определенных выводов. Мы стали готовиться к тому, чтобы немедленно отправиться в Акабу. Предательство не входило в расчет, когда мы с Насиром выстраивали свой план обороны этого города. К счастью, в нашем распоряжении был стоявший на рейде "Хардинг". На третий день после полудня мы были в Акабе. Находившийся здесь Насир не имел ни малейшего понятия о том, что происходит у него под носом. Я сказал ему только о своем желании встретиться с Аудой. Он выделил мне быстроногого верблюда и проводника. На рассвете следующего дня мы, прибыв в Гувейру, уже беседовали в палатке с Аудой, Мухаммедом и Заалем. Они были смущены моим внезапным появлением, но заверили меня, что у них все в порядке. Мы позавтракали как друзья. Пришли и другие ховейтаты, и завязался оживленный разговор о войне. Я раздавал подарки от имени эмира и сказал, что Насир получил месячный отпуск: для поездки в Мекку, чем их очень рассмешил. Хусейн, энтузиаст восстания, считал, что его чиновники должны работать так же самоотверженно. Поэтому он не разрешал поездок в Мекку, и несчастные мужчины безвыездно тянули свою воинскую лямку в полном отрыве от жен. Мы постоянно шутили, что если Насир возьмет Акабу, то заслужит отпуск, но сам он в это не верил, пока я не передал ему письмо Хусейна. В благодарность он продал мне свою Газель -- царственную верблюдицу, выигранную у ховейтата. Как ее владелец, я стал представлять новый интерес для абу Тайи. После завтрака я под предлогом необходимого мне отдыха после дороги избавился от посетителей и невзначай предложил Ауде и Мухаммеду прогуляться со мной, чтобы осмотреть разрушенные форт и резервуар. Когда мы оказались одни, я коснулся вопроса об их переписке с турками. Ауда рассмеялся, Мухаммед же выглядел весьма раздраженным. Наконец они подробно объяснили, что Мухаммед тайком использовал печать Ауды и написал письмо губернатору Маана о своей готовности дезертировать от Ауды. Турок прислал радостный ответ и пообещал хорошее вознаграждение. Мухаммед под каким-то предлогом попросил задаток. Потом об этом услышал Ауда, дождался, когда курьер с подарками выехал из Маана, захватил его в пути, ограбил до нитки и отказался поделить добычу с Мухаммедом. Это выглядело как настоящий фарс, и мы долго смеялись над ним. Но это было не все. Арабы выражали недовольство тем, что к ним все еще не пришло подкрепление -- ни войск, ни артиллерийских орудий. И тем, что не получили вознаграждения за взятие Акабы. Они очень хотели узнать, каким образом мне стало известно об их тайных действиях и что я знаю еще. Это была игра на скользком поле. Я играл на их страхе своей преувеличенной веселостью, беззаботно смеясь и цитируя при этом как свои собственные фразы из писем, которыми они обменивались. На них это явно произвело впечатление. Между прочим, я сказал им о том, что вся армия Фейсала находится на марше и что Алленби уже отправляет в Акабу винтовки, пушки, мощную взрывчатку, продовольствие и деньги. Наконец я предположил, что текущие расходы Ауды, связанные с пребыванием в Мекке, должны быть большими, и спросил, не будет ли полезно, если я дам ему в виде аванса кое-что из крупного дара, которым собирался лично вознаградить его Фейсал, когда Ауда туда приедет. Ауда понимал, что момент можно использовать не без выгоды для себя, что можно будет получить немало и от Фейсала и что за ним в случае чего всегда будут турки, если другие надежды не оправдаются. И он, прекрасно сохраняя самообладание, согласился принять от меня аванс и, пользуясь им, обеспечить ховейтатам хорошую пищу, а значит, бодрое настроение. Близился час заката. Зааль забил овцу, и мы поели в по-настоящему дружеском кругу. Потом я снова сел на верблюда и отправился в дорогу вместе с Муфадди, чтобы прислать Ауде деньги. Слуга Мухаммеда Абдель Рахман шепнул мне, что он с радостью принял бы любую безделушку, которую я пожелал бы прислать ему отдельно. Мы всю ночь ехали в Акабу, где я поднял Насира с постели, возвращая его к нашим последним делам. Потом я на брошенной кем-то шлюпке подгреб от "Эвриала" к "Хардингу" как раз в тот момент, когда первые проблески рассвета коснулись склонов западных вершин. Я спустился в каюту, принял ванну и проспал чуть ли не до полудня, а когда поднялся на палубу, корабль величественно двигался на всех парах по узкому заливу в Египет. Мой внешний вид вызвал сенсацию, потому что никто не допускал и мысли о том, что я мог успеть побывать в Гувейре, удостовериться в ситуации на месте и вернуться обратно меньше чем за шесть или семь дней, чтобы успеть на последний пароход. Мы связались с Каиром и сообщили, что положение в Гувейре вполне нормальное, никакого предательства нет. Это вряд ли могло быть правдой, но поскольку Египет поддерживал нас, ограничивая себя, мы должны были ограничивать не отвечающую целям нашей политики правду, чтобы поддержать легенду о надежности Гувейры и нашей уверенности в ней. Толпе были нужны книжные герои, и она не могла бы понять, насколько человечнее старина Ауда, чье сердце после сражений и убийств стремилось к разгромленному и покоренному противнику, чтобы либо сохранить ему жизнь, либо избавить от мук. И ничего прекраснее этого я не знал.

ГЛАВА 58

В моей работе снова наступила пауза, и меня стали одолевать новые мысли. Пока не подошли Фейсал, Джафар и Джойс с армией, не оставалось ничего другого, как размышлять, впрочем, это и было нашим основным занятием. До сих пор из всей нашей войны была сколько-нибудь научно обоснована только одна операция -- поход на Акабу. Такая игра вслепую, которой нам выпало на долю руководить, была для нас почти унизительной. Я дал себе зарок впредь, до того, как двинусь с места, точно знать, куда я иду и какими путями. В Ведже хиджазская война была победоносной и после Акабы фактически закончилась. Армия Фейсала освободилась от прежних обязательств, и теперь, подчиняясь генералу Алленби, командующему объединенными силами, ей предстояло участвовать в освобождении Сирии. Разница между Хиджазом и Сирией сводилась к разнице между пустыней и плодородной равниной с тучными полями. Проблемой, вставшей перед нами, было поведение -- встать на точку зрения мирных обывателей. Нашим первым призывным пунктом, где мы набирали в армию крестьян, была деревня Вади Муса. И если бы мы сами не превратились в крестьян, движение не сдвинулось бы с места. Для арабского восстания было благом, что это произошло на такой ранней стадии его развития. Мы без всякой надежды распахивали обширные земли, чтобы пробудить и расширить национальное сознание людей там, где все определяло гибельное, убивавшее всякую надежду упование на Аллаха. Среди племен нашим символом веры, как и у росшей в пустыне чахлой травы, мог быть только вечно дающий надежду источник, после дневной жары пахнущий пылью. Все цели и идеи должны в конце концов получить материальное воплощение. Люди пустыни были слишком отстранены, чтобы выразить хоть одну из них, они были слишком далеки от любого усложнения, чтобы усваивать что-то извне. И если мы намеревались продлить свою жизнь, то должны были вжиться в реалии этой страны с ее деревнями, где поля не давали людям поднять глаза от земли, и начать нашу кампанию так же, как мы начинали в Вади Аисе, -- с изучения карты и восстановления в памяти природных особенностей сирийского театра военных действий. У наших ног была его южная граница. К востоку простиралась пустыня кочевников. С запада Сирия омывалась Средиземным морем на участке от Газы до Александретты. На севере она заканчивалась у турецких поселений Анатолии. В этих границах страна была разделена на области естественными рубежами. Первый из них и самый большой расположился в долготном направлении. Это был причудливо изрезанный горный хребет, протянувшийся с севера на юг и отделявший береговую полосу от обширной внутренней равнины. Климатические различия этих двух зон были столь ярко выраженными, что по сути превращали их в две разные страны, а людей -- в две расы. Прибрежные сирийцы строили дома, питались и работали иначе, чем жители внутренней области, и говорили на арабском языке, отличавшемся от языка их ближайших сородичей, в частности интонацией. О внутренней области они говорили неохотно, как о дикой глухомани, где вся жизнь людей проходит в страхе и крови. Внутренняя равнина географически разделялась речными долинами -- самыми лучшими пахотными угодьями в стране. Образ жизни здешнего населения соответствовал этим природным особенностям. Кочевники в приграничной области неспешно двигались на восток или на запад, в зависимости от времени года; поля уничтожали засухи и саранча, дома разоряли набеги бедуинов, а если не они, то кровная месть своих же соседей. Так природа разделила Сирию. Человек внес в это свои сложности. Каждый из основных долготных поясов был искусственно разделен на общины, оказавшиеся в неравных условиях. Нам пришлось собирать их воедино для обороны против турок. Как возможности, так и трудности Фейсала в Сирии создавались именно этими политическими обстоятельствами, которые мы мысленно приводили в порядок, словно некую социальную карту. На самом севере языковая граница проходила, что было вполне логично, по автомобильной дороге Александретта--Алеппо, до пересечения с железной дорогой, откуда поворачивала к долине Евфрата. Анклавы с туркоязычным населением попадались и к югу от этой линии, шедшей через туркменские деревни севернее и южнее Антиохии и рассеянные между ними армянские. В противоположность этому главным центром прибрежной популяции была община Ансария. Это были приверженцы культа плодородия, настоящие язычники, настроенные против чужаков, подозрительно относившиеся к исламу и отчасти тяготевшие к христианам, в равной мере подвергаясь гонениям. Эта секта, в целом самодостаточная, была клановой в мировоззренческом смысле слова и с точки зрения политической ориентации. Люди, ее составлявшие, никогда не предали бы друг друга, но вряд поколебались перед выдачей иноверца. Их деревни гнездились группами по склонам основных холмов, спускавшимся к Триполитанскому ущелью. Они говорили по-арабски, но жили здесь со времен проникновения в Сирию греческой грамоты. Они обычно стояли в стороне от политики и не беспокоили турецкое правительство в надежде на взаимность. С ансарийцами смешивались колонии сирийских христиан, а в излучине Оронта жили крепко спаянные кланы армян, враждебных Турции. Внутри страны, вблизи Нарима, жили друзы -- этническая группа арабского происхождения -- и немногочисленные выходцы с Кавказа -- черкесы. Эти наложили свою руку на все. Севернее их жили курды, женившиеся на арабских женщинах и принимавшие политику арабов. Большинство из них исповедовали христианство и ненавидели турок и европейцев. Сразу за курдами теснились немногочисленные езиды -- арабоязычные, но в душе приверженные иранскому дуализму и склонные к умиротворению духа зла. Христиане, магометане и иудеи -- народы, которые ставили откровение превыше разума, объединялись в поношении езидов. Дальше, в глубине страны находился Алеппо, город с двухсоттысячным населением, олицетворение всех тюркских рас и религий. В шестидесяти милях к востоку от него осели арабы, цвет кожи и манеры которых все больше и больше приобретали черты центральных племен по мере приближения к краю цивилизации, где исчезали полукочевники и воцарялись бедуины. Область Сирии от моря до пустыни, еще на один градус южнее, начиналась с колоний черкесских мусульман, расселившихся вдоль побережья. Их новое поколение говорило на арабском языке и представляло собою талантливый, но вздорный и заносчивый народ, вызывавший враждебное отношение у арабских соседей. Еще дальше от них были исмаилиты. Эти персидские эмигранты в течение столетий превратились в арабов, но почитали в своей среде пророка во плоти, которого звали Ага Ханом. Они верили, что он великий и несравненный властелин, чье дружеское расположение сделает честь такой державе, как Англия. Исмаилиты держались в стороне от мусульман, плохо скрывая свои многочисленные пороки под маской ортодоксальности. За ними располагалась причудливая мозаика деревень, населенных арабскими племенами христианского вероисповедания во главе с шейхами. Они казались весьма убежденными христианами, совершенно непохожими на своих лицемерных собратьев, живших в горах, хотя одевались так же, как те, и находились в наилучших отношениях с ними. К востоку от христиан были мусульманские сельские общины, а на самом краю земледельческой зоны -- несколько деревень исмаилитов-изгнанников. Далее -- земля бедуинов. Третья область, лежавшая еще на градус ниже, простиралась между Триполи и Бейрутом. В первом, ближе к побережью, жили ливанские христиане, большей частью марониты или греки. Было трудно распутать узел политики, проводившейся обеими церквами. На первый взгляд одна была профранцузской, другая -- пророссийской. Но часть местного населения находилась на заработках в Соединенных Штатах и там поддалась влиянию англосаксонского мировоззрения. Греческая церковь гордилась тем, что была автокефальной и упорно отстаивала местные интересы, что могло скорее толкать ее на союз с Турцией. Приверженцы обеих конфессий, когда на это отваживались, поливали магометан несусветной клеветой. Казалось, что такое словесное выражение презрения спасало их от сознания своей врожденной неполноценности. Мусульманские семьи жили среди них, одинаковые и внешностью и в обычаях, за исключением разве особенностей в диалекте и того, что меньше афишировали эмиграцию и ее результаты. На более высоких горных склонах гнездились поселения метавала, магометан-шиитов, потомков персов. Они были грязными, невежественными, неприветливыми фанатиками, отказывавшимися принимать пищу или пить с неверными, к суннитам относились так же плохо, как к христианам, и признававшими только священников и вельмож. Их достоинством была твердость характера, редкое качество в разболтанной Сирии. За гребнем гор лежали деревни христиан -- мелких землевладельцев, живших в мире с мусульманскими соседями, словно бы они никогда не слышали о происходившем в Ливане. Восточнее их селились арабские крестьяне-полукочевники, а дальше простиралась открытая пустыня. Четвертая область, еще на градус южнее, подходила к Акре. Первыми придя с морского побережья, ее заселили арабы-сунниты, затем друзы и наконец мета-вала. На склонах долины Иордана, напротив еврейских деревень гнездились крайне подозрительные колонии алжирских беженцев. Евреи были разного толка. Некоторые из них, например иудейские ортодоксы, выработали стиль жизни, подходящий для этих мест, тогда как прибывшие позднее, многие из которых предпочитали идиш, ввели на палестинской земле непривычные новшества: необычные сельскохозяйственные культуры, построенные на европейский лад дома, казавшиеся слишком маленькими и бедными, чтобы оправдать вложенные в них средства (кстати, из благотворительных фондов), и усилия, но страна отнеслась к ним терпимо. Галилея не проявила ярко выраженной антипатии к европейским колонистам, в отличие от соседней Иудеи. За восточными равнинами, густо населенными арабами, раскинулась Леджа, лабиринт растрескавшейся лавы, где за время жизни бесчисленных поколений собирались неприкаянные, отверженные сирийцы. Их потомки жили в деревнях, не подчинявшихся никаким законам, в безопасности от турок и бедуинов и раздираемые наследственной кровной враждой. К югу и юго-западу от них открывался Хауран -- громадные просторы плодородной земли, заселенной воинственными, полагавшимися только на себя и процветавшими крестьянами. Еще восточнее жили друзы -- неортодоксальные мусульманские сторонники покойного безумного султана Египта. Они жгуче ненавидели маронитов, которые с одобрения правительства и дамасских фанатиков регулярно устраивали погромы друзам. Не меньше ненавидели друзов ни во что их не ставившие мусульмане арабы. Они были в состоянии непрекращающейся кровной вражды с бедуинами и сохраняли в своих горах видимость ливанского рыцарского феодализма времен суверенных эмиров. Пятая область на широте Иерусалима с самого начала была заселена немцами и германскими евреями, говорившими по-немецки или на идиш, -- более своевольными, чем даже евреи римской эпохи, не способными поддерживать контакты даже с представителями своего же этноса. Некоторые из них были фермерами, большинство -- лавочниками -- наиболее обособленной прижимистой частью населения Сирии. На них косо смотрели окружавшие их враги, упрямые палестинские крестьяне, еще более тупые, чем земледельцы Северной Сирии, меркантильные, как египтяне, и постоянные должники. За ними начиналась иорданская глубинка, населенная поденщиками, а дальше группа за группой шли деревни исполненных собственного достоинства христиан, которые являли собою самые отважные образцы истинной веры в этой стране. Среди них, а также восточнее, осели десятки тысяч полукочевников-арабов, придерживавшиеся духа пустыни, жившие щедростью своих соседей-христиан и в страхе перед ними. Дальше лежали спорные земли, где оттоманское правительство поселило черкесских эмигрантов с русского Кавказа. Они удерживались там только мечом да благосклонностью турок, которым и были преданы по необходимости.

ГЛАВА 59

Рассказ о Сирии не кончается перечнем разных религий и этносов, населявших сельские местности. Здесь было шесть крупных городов -- Иерусалим, Бейрут, Дамаск, Хомс, Хама и Алеппо, каждый со своими убеждениями, характером, системой управления. Самый южный из них, Иерусалим, был убогим, заброшенным, но священным для каждой семитской религии. Христиане и магометане совершали к святыням своего прошлого паломничество, а некоторые евреи считали этот город политическим будущим своего народа. Эти объединившиеся потоки были настолько сильны, что Иерусалим, казалось, не имел настоящего. Населяющие его люди за редким исключением были безликими служащими отелей, жившими за счет толп туристов. Им были чужды арабские национальные идеалы, хотя знакомство с различиями между христианами в момент обострения их духовных чувств привело к тому, что все классы иерусалимского общества стали презирать нас скопом. Бейрут был совершенно новым городом, французским по духу и языку, но вместе с тем пристанищем и американским колледжем для греков. Его общественное мнение определяли тучные христианские купцы, так как сам Бейрут ничего не производил. Другим влиятельным компонентом его населения был класс вернувшихся эмигрантов, счастливых возможностью инвестировать сбережения в сирийском городе, больше всего похожем на ту самую Вашингтон-стрит, где они сколотили свои состояния. Бейрут был воротами Сирии, через которые в страну проникала дешевая или залежалая иностранщина. Он представлял Сирию столь же убедительно, как Сохо -- сельские графства вокруг Лондона. И при всем том Бейрут благодаря своему географическому положению, своим школам, а также свободе в общении с иностранцами был до войны средоточием народа, говорившего, писавшего, думающего примерно так же, как доктринеры-энциклопедисты, вымостившие дорогу Французской революции. Именно эти люди, а также богатство города. И обретенный им необычайно громкий, убедительный голос обеспечили Бейруту признание. Дамаск, Хомс, Хама и Алеппо -- четыре древних города, составлявшие гордость Сирии. Они расположились цепочкой вдоль плодородных долин между пустыней и горами. В силу своего географического положения они повернулись спиной к морю и смотрели на восток. Они были арабскими и считали себя таковыми. Неоспоримо главным среди них и вообще в Сирии был Дамаск, где находилась администрация края. Он же был и религиозным центром. Его шейхи заправляли общественным мнением, были лидерами более "промекканскими", чем кто бы то ни было. Беспокойные жители Дамаска, всегда готовые к драке, были максималистами в мыслях, речах и развлечениях. Город хвастался тем, что всегда шел впереди всей Сирии. Турки превратили его в военный штаб, как, разумеется, и арабская оппозиция; здесь же обосновались и Оппенгейм, и шейх Шавиш. Дамаск был путеводной звездой, к которой естественным образом тянулись арабы, столицей, которая никогда добровольно не подчинилась бы чужой расе. Хомс и Хама были как братья-близнецы. Все их население занималось ремеслами. В Хомсе это были хлопок и шерсть, в Хаме -- парчовые шелка. Их промышленность процветала и разрасталась, а купцы быстро находили новые рынки сбыта, удовлетворяли новые вкусы потребителей в Северной Африке, на Балканах, в Малой Азии, Аравии, Месопотамии. Они демонстрировали производственный потенциал Сирии, растущий без привлечения иностранных специалистов, подобно тому как Бейрут первенствовал в распределении. Но если процветание Бейрута делало его левантийским городом, то процветание Хомса и Хамы усиливало местный патриотизм. Можно было подумать, что знакомство с заводским производством и с электроэнергией убеждало людей в том, что способы, применявшиеся их отцами, были лучше. Алеппо, хотя и находился в Сирии, но не был ни сирийским, ни анатолийским, ни месопотамским городом. В нем смешались расы, веры и языки Османской империи, уживавшиеся меж собой на основе компромисса. Алеппо пользовался благами всех окружавших его цивилизаций. Результатом этого представляется отсутствие энтузиазма в вере его жителей. Даже в этом они превосходили остальную Сирию. Они больше воевали и торговали, были более фанатичны и порочны и производили при этом прекрасные вещи, но все это при недостатке убежденности обесценивало их многообразные достоинства. Для Алеппо было типично то, что в этом городе между христианами и магометанами, армянами, турками, курдами и евреями существовали более братские отношения, чем, возможно, в любом другом крупном центре Османской империи, и к европейцам там проявлялось больше дружеского расположения, хотя они и были ограничены свободой действий. В политическом отношении этот город стоял полностью в стороне, за исключением арабских кварталов с бесценными средневековыми мечетями. Кварталы эти распространялись на восток и юг от короны, изображенной на стене большой крепости Алеппо. Все народы Сирии были открыты для нас благодаря тому, что общим у них был арабский язык. Различия между ними носили политический и религиозный характер. В морально-психологическом отношении они различались следующим образом: невротическая чувствительность жителей морского побережья постепенно сменялась сдержанностью, характерной для людей, живущих в центре страны. Они были сообразительными, самодовольными, но отнюдь не искателями истины, не беспомощными (подобно египтянам) перед абстрактными идеями, но вместе с тем непрактичными людьми. И настолько же ленивыми, насколько и поверхностными умом. Их идеалом была легкость, с которой они вмешивались в дела других. Они с детства не признавали никаких законов, повинуясь собственным отцам только из страха перед ними, а впоследствии и правительству по той же причине. Всем им хотелось чего-то нового, потому что при всей поверхностности и неподчинении закону они питали горячий интерес к политике и к науке, азы которой сириец схватывал легко, но превзойти которую ему было очень трудно. Они всегда были недовольны тем, что для них делало правительство, но лишь немногие искренне задумывались о приемлемой альтернативе, и еще меньше было таких, кто согласился бы на нее. В оседлой Сирии не было местной административной единицы крупнее деревни, а в Сирии патриархальной самым крупным таким образованием был клан, но эти органы были неформальными, действовали на добровольной основе, не располагая никакими официальными полномочиями, и возглавлялись людьми, на которых указывали семьи, лишь при самом незначительном согласовании с общим мнением. Высшей властью была импортированная бюрократическая система турок, на практике либо довольно хорошая, либо очень плохая, в зависимости от личных качеств людей (обычно жандармов), через которых она действовала в первой инстанции. Даже вполне законопослушные сирийцы проявляли странную слепоту к незначительности своей страны и неправильное понимание эгоизма великих держав, чьим обычным подходом был приоритет собственных интересов перед интересами более слабых народов. Некоторые громко кричали о создании Арабского королевства. Это обычно были мусульмане, а христиане-католики выступали против, требуя "европейского порядка", который обеспечил бы привилегии без обязанностей. Оба эти предложения были, разумеется, далеки от чаяний национальных групп, активно требовавших сирийской автономии. Сирия пребывала в политической дезинтеграции. Между одним городом и другим, между одной деревней и другой, одной семьей и другой, одной верой и другой существовала скрытая неприязнь, усердно разжигавшаяся турками. Само время убеждало в невозможности автономии в таком составе. Исторически Сирия была коридором между морем и пустыней, соединяя Африку с Азией, Аравию с Европой. Она была вассалом Анатолии, Греции, Рима, Египта, Аравии, Персии, Месопотамии. Когда же на короткое время она получила независимость благодаря слабости соседей, это привело к жесткому несогласию северных, южных, восточных и западных "королевств" размером в лучшем случае с Йоркшир, а в худшем ---с графство Ратленд. Если Сирия и была по своему характеру вассальной страной, то по традиции она была также и страной агитации по радио, и страной непрекращающегося восстания. Ключом к общественному мнению была общность языка. Мусульмане, чьим родным языком был арабский, по этой причине рассматривали себя как избранный народ. Факт наследования ими Корана и классической литературы превратил патриотизм, обычно определяемый почвой или кровью, в языковый. Другой поддержкой арабской мотивации была неяркая слава раннего халифата, память о котором сохранилась в народе за столетия скверного турецкого правления. Тот факт, что эти традиции скорее отдавали сказками Тысячи и одной ночи, чем походили на подлинную историю, сплотил арабские ряды и укрепил убежденность в том, что прошлое было более блестящим, нежели настоящее османского турка. И все же мы понимали, что это лишь мечты. Арабское правительство в Сирии, хотя бы оно и поддерживалось местными убеждениями, было бы в такой же степени "навязано", как и турецкое правительство или иностранный протекторат, или же исторический Халифат. Сирия оставалась расовой и религиозной мозаикой. Любой масштабный позыв к единству привел бы к раздроблению страны, неприемлемому для народа, чьи инстинкты всегда обращали его к идее приходского правления. Оправданием наших чрезмерных рассуждений была война. Сирия, созревшая для беспорядков, могла быть вовлечена в настоящее восстание, если бы возник новый фактор, который позволил бы, к примеру, понять центростремительный национализм бейрутских энциклопедистов или ограничить влияние раздраженных сект и классов. Этот фактор должен быть новым, но не заморского происхождения, этого требовали амбиции сирийцев. В поле нашего зрения всего одним независимым фактором, у которого имелась приемлемая основа и боевые сторонники, был суннитский принц, подобный Фейсалу и претендующий на возрождение славы Омейядов или Айюбидов. Он мог бы на короткое время, пока не придет успех, объединить людей в глубинной части страны, используя их стремление поставить свой беспутный энтузиазм на службу упорядоченному правлению. Тогда наступила бы реакция, но только после победы, а ради нее можно поставить на карту все материальные и моральные ресурсы. Оставались вопросы техники и направления новых ударов. Направление увидел бы и слепой. Ядром Сирии во все времена были Ярмукская долина, Хауран и Дераа. Когда к нам присоединится Хауран, кампания будет благополучно завершена. Нужно будет выстроить еще одну "лестницу племен", сравнимую с той, что действовала между Веджем и Акабой, только на этот раз ее ступенями будут племена ховейтат, бени сакр, шерарат, руалла и серахин, чтобы подняться на триста миль до Азрака -- оазиса, ближайшего к Хаурану и Джебель-Друзу. Наши операции по развертыванию сил для последнего удара должны будут походить на войну на море своей мобильностью, повсеместностью, автономностью баз и коммуникаций, пренебрежением особенностями грунта, стратегическими зонами, фиксированными направлениями, пунктами. "Кто правит на морях, тот имеет полную свободу действий и может получить от войны столько, сколько сам захочет". А мы правим пустыней. Рейдовые отряды на верблюдах, самодостаточные подобно кораблям, смогут уверенно крейсировать вдоль границы обрабатываемых земель противника и беспрепятственно отходить на незнакомые туркам участки пустыни. Какую именно точку в организме противника следует поразить, будет решаться по ходу военных действий. Нашей тактикой будет внезапная атака с быстрым отходом: никаких фронтальных наступлений, одни точечные удары. Мы никогда не будем пытаться закрепить преимущество. Мы будем использовать минимальную силу в кратчайшее время, в самом удобном для нас месте. Необходимую скорость в ходе дистанционной войны нам обеспечит неприхотливость людей пустыни и их передвижение на верблюдах. В опытных руках верблюд, это сложное, удивительное создание природы, давал замечательную отдачу. На верблюдах мы чувствовали себя независимыми целых шесть недель, если у каждого к седлу приторочено полмешка муки весом в сорок пять фунтов Что касается воды, мы планировали брать на каждого не больше пинты. Верблюды должны пить, и если бы мы брали для себя больше, чем для них, то все равно ничего не выиграли бы. Кое-кто из нас вообще не пил на переходе от одного колодца до другого, но то были самые выносливые люди. Большинство напивалось до отвала у каждого колодца и брало воду с собой, чтобы утолять жажду на марше сухим знойным днем. Летом верблюды могут делать после водопоя до двухсот пятидесяти миль -- три дня энергичного марша. Заурядным считался переход в пятьдесят миль, восемьдесят -- было уже хорошо, а в чрезвычайных уcловиях мы могли делать по сто десять миль за двадцать четыре часа. Газель, наша самая мощная верблюдица, дважды делала со мной по сто сорок три мили за сутки. Колодцы редко отстояли один от другого больше, чем на сто миль, поэтому запаса воды в одну пинту хватало Шестинедельный запас провианта обеспечивал нам. радиус действия в тысячу миль. Выносливость верблюдов давала нам возможность покрывать за тридцать дней расстояния полторы тысячи миль без риска умереть голодной смертью. Даже если бы мы превысили этот лимит, мы помнили, что каждый из нас сидел на двухстах фунтах потенциального мяса и, оставшись без верблюда, в случае крайней необходимости мог сесть за седлом другого наездника, чтобы продолжать путь вдвоем Снаряжение рейдовых отрядов должно было отличаться максимальной простотой, обеспечивая тем не менее техническое превосходство над турками. Я направил в Египет запросы на большое количество стрелкового оружия -- легких пулеметов Гочкиса или Льюиса. Люди, которых мы обучали обращению с ними, были совершенно незнакомы с их механизмом и не имели навыков быстрого исправления повреждений оружия, а нам предстояли сражения, в которых счет должен был идти на минуты, на ходу, на скорости восемнадцать миль в час. Если пулемет заедало, стрелку приходилось его бросать и браться за винтовку. Другим нововведением была мощная взрывчатка. Мы разработали специальные методы применения динамита и к концу войны могли экономно, обеспечивая безопасность, разрушать любое количество путей и мостов. Алленби щедро снабжал нас взрывчатыми материалами. И только орудий мы так и не дождались, что было достойно сожаления! В маневренной войне одно дальнобойное орудие стоило девяноста девяти обычных пушек. Оперативное распределение рейдовых отрядов было необычным. Мы не могли смешивать или объединять племена из-за их взаимного недоверия и подозрительности, как не могли и использовать одно племя в операциях на территории другого. Чтобы компенсировать эти недостатки, мы ставили целью наибольшее рассредоточение сил и повышали способность к быстрым маневренным действиям, используя силы одного района по понедельникам, второго по вторникам, третьего по средам. Таким образом, повышалась естественная мобильность. При преследовании противника наши ряды пополнялись новыми людьми, тем самым сохранялся первоначальный потенциал наших отрядов. Фактически равновесием был для нас максимальный беспорядок. Внутренняя экономность наших рейдовых отрядов обеспечивала их мобильность и предельное расчленение. Обстоятельства у нас никогда не повторялись, следовательно, система не могла приспосабливаться к ним дважды, и это сбивало противника с толку. От этих же обстоятельств зависела и переменная численность наших подразделений. Мы служили общему идеалу без соревнования между племенами и поэтому не могли рассчитывать на esprit de corps*. [* Корпоративный дух (фр.). *] Обычные солдаты становились кастой либо на основе больших преимуществ в жалованье, обмундировании и привилегиях или же в результате обособления по причине презрительного отношения к ним. Мы не могли привязывать людей друг к другу, потому что племена брались за оружие добровольно. Многие армии комплектовались на условиях добровольности, однако немногие служили добровольно. Любой из наших арабов мог беспрепятственно уйти домой, когда бы ему ни вздумалось, единственным контрактом была честь. Таким образом, у нас отсутствовала дисциплина в ограничительном, подчинительном смысле этого слова, приводящая людей к общему знаменателю. В армиях мирного времени дисциплина означала подавление, и не в каком-то усредненном, а в самом абсолютном смысле, стопроцентный стандарт, в рамках которого девяносто девять солдат низводились до уровня слабейшего из сотни. Целью этого было сделать подразделение единым целым, свести солдат к единому типу, чтобы их действия могли быть предсказуемыми, а реакция коллективной по духу -- как в массе, так и по отдельности. Чем суровее дисциплина, тем меньше возможность проявления индивидуального превосходства, а следовательно, больше уверенности в исполнении приказаний. Так, заменяя крепким отлаженным механизмом взаимодействия возможное проявление выдающихся качеств, военная наука преднамеренно приносит в жертву способности солдат ради повышения состава. Неизбежным побочным фактором всегда была социальная война -- состояние, в котором солдат являлся продуктом постоянного воздействия многочисленной иерархии -- от оружейной мастерской до снабженцев, -- поддерживающей его активность на поле боя. Арабская война отвергала такую дисциплину в пользу простоты и индивидуальности. Каждый мобилизованный должен был служить на линии огня и быть предельно самостоятельным. Эффективность наших сил состояла из эффективности каждого отдельно взятого человека. Мне казалось, что в нашей войне, строившейся на принципе расчлененности, сумма усилий одного человека могла быть равна по меньшей мере равнодействующей в какой-нибудь сложной системе. В нашей практике мы не использовали на линии огня большого числа солдат, что нам удавалось, если только наша атака (в противоположность создаваемой нами угрозе) не была слишком расчленена по фронту. Духовная напряженность боя в изоляции делала "простую" войну очень трудной для солдата, требуя от него инициативы, выносливости и энтузиазма. Нерегулярная война была намного более интеллектуальной, чем линейная атака, намного более изматывающей, чем служба в комфортном подчинении мнимому армейскому порядку. Большое место отводилось партизанским методам борьбы: в обычной войне из двух человек, сражающихся плечом к плечу, один погибал. Наш идеал состоял в том, чтобы превратить сражение в ряд отдельных схваток, а наших рядовых -- в эффективных союзников энергичных командиров.

ГЛАВА 60

Корабли прибыли в Акабскую бухту. Фейсал сошел на берег вместе с Джафаром, со своим штабом и с Джойсом -- своим покровителем. Прибыли бронеавтомобили, Гослетт, египетские чернорабочие и тысячи солдат. Для восстановления шестинедельного перемирия приехал Фолкенхейн, который должен был связаться с турками, и его тонкий ум придал достоинства противостоянию. В Маане у турок было отдельное командование, возглавляемое бывшим командующим в Синае Беджетом. В его распоряжении находились шесть тысяч пехотинцев, полк кавалерии и конной пехоты, и он так окопался, что город стал почти неприступен с точки зрения стандартов маневренной войны. Теперь там ежедневно работало звено аэропланов и были сконцентрированы большие запасы провианта и боеприпасов. Приготовления у турок близились к завершению. Они начинали действовать, организуя утечки информации о том, что их целью является Гувейра, наилучшая дорога на Акабу. Две тысячи пехотинцев выдвинулись в Абу эль-Лиссан и укрепили его. Кавалерия держала под контролем окрестности, чтобы отразить возможный контрудар арабов со стороны Вади Мусы. Эта нервозность не осталась для нас незамеченной. Мы могли бы затеять с ними игру и спровоцировать на выступление против нас в Вади Мусе, где естественные препятствия были так сложны, что воевать пришлось бы в очень тяжелых условиях; между тем мы смогли бы удержать это место. Приманкой занялись люди соседнего племени делага. Полные воодушевления турки нанесли контрудар и понесли большие потери. Мы внедрили в сознание крестьян Вади Мусы мысль о богатых трофеях, захваченных их соперниками -- племенем делага. Вместе со своим полком на мулах прибыл старый вояка Мавлюд и разместился среди знаменитых развалин Петры. Воодушевившиеся люди племени лиатена под командованием одноглазого шейха Халила стали предпринимать набеги через плато и захватывать парами, а то и по трое верховых или вьючных верблюдов вместе с винтовками охранявших их солдат. Это продолжалось несколько недель, и раздражение турок росло. Кроме того, чтобы держать турок в напряжении, мы попросили генерала Селмонда выполнить свои обещания о дальних воздушных рейдах на Маан. Поскольку это было сопряжено с трудностями, Селмонд выбрал Стента и других надежных пилотов из Рабега или Веджа и приказал им сделать все возможное в этом отношении. У них был опыт вынужденных посадок в пустыне и полетов над горами, не нанесенными на карту. Стент превосходно говорил по-арабски. Командир приказал летать на малой высоте, чтобы обеспечить точное обнаружение целей. Долетев до Маана, самолеты сбросили тридцать две бомбы на не подготовленную к подобному нападению базу. Две бомбы, попавшие в казарму, убили двадцать пять солдат и ранили пятьдесят. Восемь накрыли самолетный ангар, сильно повредили электростанцию. Одна бомба разнесла генеральскую кухню, лишив высокого чина завтрака. Четыре упали на аэродром. Несмотря на разрывы шрапнели, все наши пилоты благополучно вернулись на временную посадочную площадку в Кунтилле, выше Акабы. Во второй половине того же дня они подлатали своя машины и с наступлением темноты улеглись спать под их крыльями. На рассвете самолеты снова поднялись в воздух -- на этот раз их было три, -- взяв курс на Абу эль-Лиссан, и при виде крупного лагеря у Стента потекли слюнки. Они бомбили коновязи и обращали в бегство лошадей, пронеслись над палатками, разогнав турок. Как и накануне, аэропланы летели на малой высоте и получили много повреждений, но не слишком серьезных. Задолго до полудня они вернулись в Кунтиллу. Стент прикинул количество оставшегося бензина и бомб и решил, что их достаточно для еще одного налета. Он приказал каждому летчику тщательно осмотреть аккумуляторную батарею -- утром они вызвали беспокойство. Самолеты стартовали в самую полуденную жару. Бомбовый груз был настолько велик, что они не смогли набрать высоту, кое-как перелетели через гребень гор за Абу эль-Лиссаном и оказались на высоте трехсот футов над долиной. Турки, обычно полусонные в полуденный час, были застигнуты врасплох. Было сброшено тридцать бомб, которые нанесли повреждения противнику, подавили артиллерийскую батарею и уничтожили десятки солдат и животных. Затем облегченные машины набрали высоту и направились к Эль-Аришу. Арабы ликовали: они вызвали у турок грандиозный переполох. Беджет-паша попрятал своих людей в вырытые в земле укрытия, а когда его самолеты отремонтировали, расположил их в безопасности по периметру плато для обороны лагеря. Воздушными налетами мы привели турок в смятение, а беспокоящими рейдами дезинформировали относительно направления наших действий. Нашим третьим средством дезорганизации их наступления было перекрытие движения по железной дороге, что заставило бы их разделить свою ударную силу надвое для обороны. Мы подготовили насколько диверсий на середину сентября. Я также принял решение о пересмотре старых способов минирования путей. Появилось кое-что более мощное и надежное, чем автоматические мины, и я мечтал о непосредственном подрыве заряда под локомотивом с помощью электрического тока. Британские саперы меня воодушевили на такую попытку, особенно генерал Райт, главный инженер в Египте, чей опыт вызвал у меня почти спортивный интерес. Он прислал мне рекомендованные приспособления: подрывную машинку и некоторое количество изолированного кабеля. Я отправился с ними на борт "Хамбера" -- нашего нового сторожевого корабля и представился его командиру капитану Снэггу. Снэггу повезло с кораблем, который был построен для Бразилии и оборудован гораздо более комфортабельно, чем британские мониторы, а нам повезло вдвойне -- с ним и с кораблем, потому что он был само воплощение гостеприимства и доброго, веселого нрава. Его интересовало все, что происходило на берегу, и он умел видеть комическую сторону даже в наших мелких неприятностях. Рассказать ему историю о какой-то неудаче значило вызвать его смех над нею, и всегда за хороший рассказ он предлагал мне ванну и чай с традиционным церемониалом. Его доброта и помощь делали ненужными наши поездки в Египет для ремонта, позволяли из месяца в месяц обрушиваться на турок. Подрывная машинка находилась в очень тяжелом ящике, закрытом на замок. Мы открыли его, обнаружили рукоятку храповика и отжали вниз, без всяких устрашающих происшествий. Провод представлял собою кабель с толстой резиновой изоляцией. Мы разрезали его пополам, присоединили концы к выходным клеммам ящика и уверенно подали на концы напряжение. Схема сработала. Я вынул детонаторы. Мы воткнули свободные концы в один из них и покачали рукоятку как насос: безрезультатно. Мы делали все новые и новые попытки, которые, к нашему огорчению, оставались тщетными. Наконец Снэгг позвонил в колокольчик и вызвал мичмана, отлично разбиравшегося в электрических схемах. Тот предложил использовать специальные электрические детонаторы. На корабле их имелось шесть, и мне выдали половину. Мы присоединили один к нашему ящику, и когда нажали рукоятку, раздался великолепный хлопок. Я почувствовал, что теперь знаю все об этой машинке, и приступил к организации рейда. Из целей наиболее многообещающей и самой доступной представлялась Мудовара -- насосная станция в восьмидесяти милях к югу от Маана. Подрыв там поезда вызвал бы смятение у противника. Мне нужны были три надежных ховейтата, и в то же время в ходе этой экспедиции предстояло испытать троих крестьян из племени хауран, которых я присоединил к своим компаньонам. Ввиду того что хаураны приобретали новое значение, нам было необходимо изучить структуру их клана и внутриклановые разногласия, выучить их диалект, местные названия населенных пунктов и дороги. Эти три молодца -- Рахайль, Асеф и Хемеид должны были посвятить меня в реалии своего образа жизни, разговаривая со мной по пути к нашей цели. Чтобы быть уверенными, что поезд остановится, требовались орудия и пулеметы. Что касается первых, то почему бы не взять минометы Стокса? А в качестве вторых подошли бы пулеметы Льюиса. Соответственно Египет отобрал двоих сильных сержантов-инструкторов из армейской школы в Зейтуне, чтобы научить расчеты, укомплектованные арабами, пользоваться этим оружием. Снэгг поселил их на своем корабле, поскольку на берегу пока еще не было достаточно удобного английского лагеря. Их звали Йелс и Брук, но все стали называть их Льюисом и Стоксом, по их горячо любимому оружию. Льюис был австралийцем, длинным, тощим и хитроватым, и его гибкое тело в часы отдыха выламывалось не по-уставному. Его жесткое лицо, дугообразные брови и хищный нос подчеркивали специфически австралийскую беспечную готовность и способность очень быстро сделать что угодно. Молчаливый Стокс был коренастым английским фермером средней руки с простоватой внешностью. Он постоянно находился в напряжении, словно ожидал приказа, чтобы его тут же беспрекословно выполнить. Льюис, всегда готовый что-то предложить, пылко и восторженно отзывался обо всем, что было хорошо сделано, о чем бы ни шла речь. Стокс никогда не высказывал своего мнения до окончания работы, когда мог, машинально теребя свою фуражку, подробно и основательно перечислить все ошибки, которые он не должен допустить в следующий раз. Оба были замечательными парнями. Через месяц они, не имея ни общего языка, ни переводчика, уже прекрасно объяснялись на своих занятиях и учили слушателей с разумной точностью обращаться с оружием. А больше ничего и не требовалось, потому что именно такие навыки, по-видимому, отвечали духу наших внезапных рейдов лучше, чем доскональные научные знания. По мере работы по организации рейда наше нетерпение нарастало. Мудоварская водокачка представлялась уязвимой. Ее вполне могли взять стремительным натиском три сотни людей. Это было бы серьезным успехом, потому что ее глубокая скважина была единственной в знойном и сухом районе ниже Маана. Без ее воды движение поездов на этом участке дороги стало бы нерентабельным с точки зрения перевозки грузов.

ГЛАВА 61

Австралиец Льюис сказал мне, что они со Стоксом хотели бы, чтобы я взял их в свой отряд. Это была новая привлекательная идея. С ними мы чувствовали бы себя более уверенно в отношении технического обеспечения нашего нападения на гарнизон. Сержанты очень хотели отправиться с нами, и их работа заслуживала такого вознаграждения. Они были предупреждены, что предстоявшая операция могла оказаться для них не во всем приятной. Жизнь в походе не подчинялась каким-то определенным правилам, и в пустыне не могло быть никаких поблажек никому. Отправившись с нами, они должны были забыть о комфорте и привилегиях, которые в других случаях давала принадлежность к британской армии. Им предстояло разделять с арабами все (исключая, разумеется, трофеи), в том числе наравне с ними переносить лишения в еде и питье и подчиняться обязательной для всех строгой дисциплине. Если бы что-нибудь случилось со мной, они, не знавшие арабского языка, должны были бы вести себя с арабами сдержанно и уважительно. Льюис заявил, что ему хочется испытать себя именно в таких суровых условиях. Стокс тоже заметил, что, если его возьмут, он перенесет все трудности. Им предоставили двух из моих лучших верблюдов, седельные сумки которых были набиты мясными консервами и крекерами. Седьмого сентября мы вышли вверх по долине Вади Итм. По пути, в Гувейре, к нам должны были присоединиться ховейтаты Ауды. Обстановка лучше моих слов служила постепенному закаливанию сержантов. В первый день нам, привыкшим к таким переходам, ехать было очень легко. Что касается сержантов, то ни один из них до этого ни разу не садился на верблюда, и я опасался, как бы ужасный жар от голых гранитных стен Итма не довел их до теплового удара раньше, чем начнется наш поход. Сентябрь был плохим месяцем: в тени пальмовых садов Акабы термометр показывал сто двадцать градусов по Фаренгейту. Днем мы остановились под отбрасывавшей тень скалой, а вечером, проехав всего десять миль, расположились лагерем на ночь. Мы с удовольствием пили горячий чай из консервных банок и ели мясо с рисом и втайне радовались, глядя на то, как окружающая обстановка действовала на обоих новичков. Реакция каждого из них соответствовала моим ожиданиям. Австралиец с самого начала чувствовал себя как дома и держался с арабами свободно. Когда они, уловив его настроение, стали отвечать ему товарищеским дружелюбием, это его удивило и едва ли не возмутило: он не мог себе представить, что его расположение позволит им забыть разницу между белым человеком и людьми с коричневой кожей. Комизм ситуации состоял в том, что загар делал цвет его кожи намного темнее, чем у моих новых спутников из племени хауран, из которых меня больше интересовал младший. Он, Рахайль, казался очень некрасивым. Это был крепкий малый, может быть, слишком полный для нашего образа жизни, но именно поэтому лучше переносивший лишения. Лицо его отличалось свежим цветом кожи, щеки -- одутловатостью, они даже слегка отвисали. У него был небольшой рот и сильно заостренный подбородок. Все это вместе с высокими выразительными бровями и увеличенными сурьмой глазами придавало ему несколько неестественную мину постоянного раздражения. Речь его -- взрывная, с оттенком вульгарности, торопливая и неосторожная -- выдавала в нем человека напористого, дерзкого, беспокойного и нервного. Ум его был не таким сильным, как его тело, но живым как ртуть. Когда Рахайль сильно уставал или бывал чем-то раздражен, он заливался горькими слезами, впрочем, немедленно прекращавшимися при любом вмешательстве, после чего к нему возвращалось его обычное состояние. Мои спутники Мухаммед и Ахмед вместе с проходившими испытательный срок Рашидом и Асефом попустительствовали поведению Рахайля, отчасти из-за достоинств его верблюдицы, а также из склонности рекламировать его персону. Ему пришлось один или два раза сдерживать свою фамильярность по отношению к сержантам. Англичанина Стокса, по складу островитянина, непривычность арабского окружения в большей мере вынуждала оставаться самим собой. Его робкая корректность постоянно напоминала моим людям о том, что он не похож на них, что он англичанин. Понимая это, они, в свою очередь, отвечали ему уважением. Он для них был "этим сержантом", тогда как Льюис из-за своего характера, соответствующим образом проявившегося, -- просто "долговязым". Было унизительно сознавать, что наши книжные познания о разных странах и временах до сих пор оставляют нас во власти предубеждений и предрассудков, как каких-нибудь прачек, лишенных способности выражать словами свои ощущения при контакте с незнакомыми людьми. Англичане на Ближнем Востоке разделялись на два класса. Первый -- тонкий, способный добиваться расположения -- усваивал черты живших вокруг него людей, их речь, образ их мыслей и едва ли не манеру поведения. Он тайно руководил людьми, направляя их туда, куда ему было нужно. В результате такого традиционного влияния, лишенного всякого противодействия, его собственный характер оставался в тени, незамеченным. Второй класс, тот самый книжный "Джон Буль", становился тем более английским, чем дольше находился вдали от Англии. Он изобрел для себя понятие "старая Англия"-- средоточие всех запомнившихся достоинств, таких прекрасных на расстоянии, однако по возвращении нередко сталкивался с неприглядной реальностью и уводил свое тупое "я" в раздраженную защиту добрых старых времен. За границей под прикрытием своей железобетонной уверенности он показывал себя истым англичанином. На его пути встречались серьезные помехи, и все же его смелый пример достоин внимания. Каждый в Аравии считал англичанина неповторимым, избранным существом, а подражание ему -- богохульным или, по меньшей мере, дерзким. В этом тщеславии они побуждали людей к следующему выводу: Аллах не дал им быть англичанами, значит, им остается стремиться к совершенству, оставаясь такими, каковы они есть. Мы восхищались местными обычаями, изучали язык, писали книги об архитектуре этой страны, о фольклоре и об умиравшей промышленности, потом мы в один прекрасный день проснулись, обнаружив, что этот хтонический дух обернулся политическим, и с горечью покачали головой над расцветшим цветком наших наивных усилий -- национализмом. Французы хотя и начинали с подобной доктрины, то есть француз -- верх совершенства человеческого рода (их догма, а не просто тайный инстинкт), избрали противоположный путь, вдохновляя подвластных им людей на подражание, поскольку даже если бы те никогда не смогли достигнуть их уровня, то по мере приближения к нему их нравственность становилась бы выше. Мы считали подражание пародией, а они комплиментом. На следующий день, когда воздух только начинал раскаляться, мы уже приближались к Гувейре, пересекая песчаную равнину успокоительного розового цвета с ее серо-зеленым подростом. Вдруг до нас донеслось глухое жужжание. Мы быстро увели верблюдов с проходившей по открытой местности дороги в редкую поросль кустарника, где их трудно было бы заметить летчикам противника, потому что иначе груз пироксилина, моей излюбленной и самой сильной взрывчатки, и множество набитых аммоналом мин для стоксовского миномета оказались бы в опасной близости к курсу бомбометания. Мы спокойно ждали, оставаясь в седле, а наши верблюды тем временем общипывали ту малость съедобной зелени, что оставалась на ветках кустов. Самолет описал два круга вокруг высившейся перед нами гувейрской скалы и сбросил три тяжелые бомбы. Мы снова вывели караван на дорогу и неторопливо двинулись в лагерь. Гувейра кишела людьми вокруг рынка, заполненного ховейтатами с обеих гор и плато. Насколько хватал глаз, долина мягко колыхалась волнами верблюжьих табунов. Животные перед каждым рассветом досуха выпивали воду ближайших колодцев, так что проспавшим приходилось уходить на много миль, чтобы напиться. Но это было не главное. Арабы ничего не делали, а лишь ждали утреннего аэроплана, а после этого тоже ни за что не принимались, убивая время до ночи, сулившей возможность как следует выспаться. Времени для разговоров было сколько угодно, и в ходе их то и дело возникали проявления былой зависти. Ауда стремился извлечь максимум выгоды из нашей зависимости от его помощи в снабжении племен. Он привез жалованье ховейтатам и благодаря этим деньгам намеревался вынудить их передать остававшиеся свободными участки земли в его подчинение. Это возмутило людей, они грозились либо вернуться к себе в горы, либо возобновить контакты с турками. Фейсал прислал в качестве посредника шерифа Мастура. Тысячи ховейтатов с сотен участков отказывались идти на компромисс. Удовлетворить их, не вызывая гнева Ауды, было довольно деликатной задачей для большинства утонченных умов, помогавших Ауде. Кроме того, термометр показывал сто десять градусов по Фаренгейту в тени, и в этой самой тени кружились тучи мух. Все три северных клана ховейтатов, на которых мы рассчитывали в проведении рейда, относились к инакомыслящим. С ними говорил Мастур, говорили командиры абу тайи, говорили мы все. Увы, без всякого результата. Казалось, что нашим планам суждено разрушиться в самом начале. В один прекрасный день, когда мы перед наступлением полудня спешили укрыться в тени под скалой, ко мне подошел Мастур с сообщением о том, что южане оседлали верблюдов с намерением дезертировать из лагеря и вообще из движения. Страшно раздосадованный, я повернул свою верблюдицу кругом и направился к палатке Ауды. Он сидел на песчаном полу, доедая вареный хлеб, вместе со своей последней женой-- красивой девочкой, коричневая кожа которой была раскрашена в синий цвет. Когда я внезапно ворвался в палатку, эта маленькая женщина, как заяц, выскользнула, откинув задний полог палатки. Усаживаясь на полу рядом с Аудой, я стал язвить по поводу того что он -- такой старый -- остается таким же глупцом, как и все представители его расы, рассматривавшие процесс воспроизводства не как негигиеничное удовольствие, а как главное дело жизни. Ауда возразил, ссылаясь на желание иметь наследников. Я спросил его, не находит ли он жизнь достаточно хорошей, чтобы благодарить своих случайных родителей за то, что они произвели его на свет, или чтобы эгоистично даровать такой же сомнительный подарок нерожденной душе. Он защищался. -- Да, я Ауда, -- твердо проговорил он, -- и вы знаете Ауду. Мой отец (к которому Аллах был милостив) был хозяином гораздо более крупным, чем Ауда, и он восхвалял моего деда. -- Но, Ауда, мы гордимся нашими сыновьями и дочерьми, наследниками накопленного нами богатства, продолжателями нашей сломленной мудрости. С каждым поколением земля становится старше, а человечество все дальше уходит от своего детства. Старик посмотрел на меня прищуренными глазами, со снисходительной усмешкой, и указал на своего сына, который, объезжая молодого верблюда, тщетно колотил его палкой по шее, пытаясь заставить вышагивать так, как это делают чистокровные породистые животные. -- Если Аллаху будет угодно, он унаследует мое богатство, но, слава Аллаху, не мою силу, и если он поведет себя неправильно, я подрежу ему хвост. Вы очень мудры. В этом я не сомневаюсь. Результатом нашего разговора было то, что мне пришлось уйти и терпеливо ожидать дальнейшего развития событий. Мы наняли двадцать верблюдов, которым предстояло везти взрывчатку, и назначили выступление на завтра, через два часа после пролета турецкого аэроплана. Самолет был чем-то вроде регулятора всей жизни гувейрского лагеря. Его ждали арабы, как всегда просыпавшиеся до рассвета; Мастур посылал невольника на вершину скалы, чтобы услышать шум мотора и не прозевать самолет. Когда приближался час его обычного появления, арабы бросали все дела и, беззаботно болтая, направлялись под прикрытие скалы, где каждый взбирался на облюбованный им выступ. Мастур посылал туда же своих невольников с кофе, жаровней и ковриком. Они с Аудой сидели в каком-нибудь укромном уголке, пока над перевалом не повисала монотонная песня мотора, вызывавшая всеобщее трепетное возбуждение. Прижавшись спинами к каменной стене и притихнув, все ждали, пока противник безрезультатно кружил над странным зрелищем темно-красной скалы, облепленной тысячами ярко одетых арабов, подобно ибисам гнездившимся в каждой щели на ее поверхности. Самолет сбрасывал три или четыре бомбы, в зависимости от дня недели. На серо-зеленой равнине после их разрывов поднимались клубы густого дыма, напоминавшие пирожные со взбитыми сливками и неподвижно белевшие в течение нескольких минут при полном безветрии, после чего они медленно истаивали и исчезали. Хотя мы и знали, что это нам ничем не угрожало, все же, затаив дыхание, слушали, как громкий шум мотора над нашими головами перекрывал резко нараставший вой падавших бомб.

ГЛАВА 62

Мы с удовольствием расстались с пеклом Гувейры. Как только от нас отстал эскорт из мириадов мух, мы остановились: в самом деле, никакой необходимости торопиться у нас не было. Оба несчастных английских парня, что были со мной, мучились от этой жары, которой раньше не могли себе даже представить. Удушавший воздух железной маской покрывал наши лица. Я про себя не без восхищения отметил, что они старались даже не говорить об этом. Незнание арабского языка, казалось, делало их еще мужественнее: даже сами арабы вслух ругали непереносимую жару и духоту. Уже под вечер мы двинулись дальше и остановились на ночь в густой тени тамарисковых деревьев. Этот привал был восхитительным: позади нас возвышалась огромная отвесная скала высотой, может быть, футов в четыреста, рдевшая на закате темно-красным цветом. Под ногами у нас на протяжении полумили с обеих сторон лежала запекшаяся глинистая почва цвета буйволовой кожи, твердая, отвечавшая на каждый шаг глухим звуком, как деревянная мостовая, и плоская, как поверхность какого-нибудь озера. На нижнем кряже с одной стороны поднималась роща коричневых стволов тамариска, отороченная скудной, запыленной зеленью, высушенной солнцем до почти серебристо-серого цвета. Ветер с устья реки шелестел травой, устилавшей долину, и выворачивал листья редких оливковых деревьев наизнанку, делая деревья какими-то бледными. Мы приближались к Румму, месту, будоражившему мои мысли. Его даже несентиментальные ховейтаты считали очень красивым. На следующий день мы должны были до него доехать. Очень рано, когда в небе еще сияли звезды, меня разбудил сопровождавший нас шериф Аид. Он вполз ко мне в палатку и каким-то леденящим душу голосом проговорил: "Господи, я ослеп". Я уложил его, дрожавшего, как от холода. У него хватило сил лишь на то, чтобы сказать мне, что, проснувшись среди ночи, он понял, что ничего не видит и что очень больно глазам. Их обожгло солнце. День еще только начинался, когда мы уже ехали между двумя высокими пиками, сложенными из песчаника, к подножию длинного мягкого склона, спускавшегося от видневшихся впереди куполообразных гор. Он был сплошь покрыт тамариском. Арабы говорили, что это было начало Руммской долины. Слева от нас стояла длинная каменная стена, выгнувшаяся тысячефутовой дугой к середине долины. Напротив нее, справа от нас, высилась разорванной линией красных вершин вторая такая же дуга. Мы поднимались по склону, прокладывая себе дорогу через хрупкий молодой кустарник. Постепенно кустарник превратился в густые заросли, листва которых становилась все более ярко-зеленой, контрастируя с участками песка нежно-розового цвета. Подъем делался все более пологим, пока долина не перешла в узкую наклонную равнину. Вершины справа казалась выше и острее в противоположность другой стороне, где гряда гор выпрямлялась в один не такой уж высокий, но неприступный массив красноватого цвета. Они тянулись так по обе стороны дороги, пока разделявшее их расстояние не сократилось всего до двух миль, а потом, постепенно набирая высоту, их параллельные кряжи поднялись на тысячу футов над нами, образуя впереди проспект, простиравшийся на многие мили. Присмотревшись, мы увидели, что они представляли собою не сплошные каменные стены, а высились отдельными утесами, напоминая гигантские здания, выстроившиеся по обе стороны образуемой ими улицы. Их отделяли друг от друга тенистые аллеи шириной футов в пятьдесят, а закругления и ниши, выветренные в стенах за долгие годы и расписанные поверхностными наростами и трещинами, были похожи на рукотворные архитектурные детали. Карстовые пустоты высоко в обрывистых стенах были похожи на круглые окна, другие, у самого подножия, зияли, как двери. Темные пятна, тянувшиеся на сотни футов по теневой передней стороне, выглядели здесь как случайные. Сложенные из зернистой породы скалы были исчерчены вертикальными полосами, в основном на протяжении двух сотен футов сильно трещиноватой породы, более темной по цвету и более твердой по структуре. Этот нижний пояс в противоположность песчанику не нависал подобием складок ткани, а растекался каменистой осыпью, образуя горизонтальный вал у подножия стены. Эти утесы были покрыты купольными образованиями менее яркого красного цвета, чем основная масса горы, которые придавали этому неотразимому месту видимость законченной византийской архитектуры, превосходящей всякое воображение. Арабские армии могли бы затеряться в его далеко развернувшихся в ширину и в длину пределах, и среди этих стен вполне могла бы кружить строем эскадрилья самолетов. Наш маленький караван в этих громадных горах проникся полным спокойствием, стыдясь и пугаясь мысли кичиться своею значимостью. В детских мечтах пейзажи представлялись бескрайними и молчаливыми. Мы искали в прошлом, в дебрях нашей памяти, образец, к которому стремились все люди, проходившие между этими стенами к открытой тихой площади, как вот эта, впереди, где, казалось, кончается дорога. Позднее, когда мы стали часто совершать рейды в глубь страны, мне всегда хотелось свернуть с прямой дороги, чтобы очистить свои чувства хотя бы одной ночью в Румме и последующим спуском по его долине к сияющим равнинам или подъемом вверх по ней в час заката к сияющей площади, которой мне никогда не удастся достигнуть. Я слишком любил Румм. В этот день мы ехали долгие часы, и перед нами открывались все более обширные и прекрасные панорамы. Неожиданно пролом в стене скалы справа от нас открыл нам новое чудо. Этот проем, имевший в поперечнике сотни три ярдов, вел к овальному амфитеатру, неглубокому впереди, с длинными проходами справа и слева. Стены были отвесными, как стены Румма, но казались более высокими, потому что партер находился в самой середине господствующей горы, и от этого окружающие высоты казались еще более громадными. Солнце село за западной стеной, оставив партер в тени, но его умиравшее сияние все еще заливало поразительным красным светом крылья с каждой стороны входа в проломы огненно-красную массу другой стены, по ту сторону просторной долины. Пол партера, представлявший собою влажный песок, был обсажен темным кустарником, а у подножия каждой скалы лежали валуны размером больше хороших домов, порой похожие на крепости и явно свалившиеся с возвышавшихся над всем этим великолепием вершин. Перед нами зигзагом шла вверх по нижнему поясу утоптанная до белизны тропа, которая вела к тому месту, откуда поднималась главная терраса, и там рискованно поворачивала на юг, по небольшому выступу, окаймленному случайными лиственными деревьями. Из промежутка между этими деревьями, укоренившимися в скрытых трещинах породы, слышались какие-то странные крики: то было превращавшееся в музыку эхо голосов арабов, поивших верблюдов у источников, изливавших воду с высоты трехсот футов. По-видимому, дожди, излившиеся на вершину горы, постепенно пропитали водой пористую породу, и я мысленно последовал за нею, фильтруясь дюйм за дюймом вниз через эти горы из песчаника, пока вода не дошла до водонепроницаемого горизонтального слоя нижнего пояса и под давлением не потекла по нему, выплескиваясь струями наружу, на поверхность скалы, в месте соединения обоих слоев породы. Мухаммед повернул к левому сектору амфитеатра. У его дальнего конца изобретательные арабы расчистили небольшое пространство под нависшей породой. Там мы спешились и расположились для отдыха. В этом высоком, замкнутом со всех сторон месте ночная тьма опустилась на нас очень быстро, и мы ощутили своей перегретой на солнце кожей холод влажного воздуха. Ховейтаты, отвечавшие за груз взрывчатки во вьюках их верблюдов, собрали их и, оглашая воздух возгласами, которые тут же разносило эхо, повели горной тропой к воде. Мы разожгли костры и наварили риса в качества гарнира к мясным консервам сержантов, а мои кофейщики приготовились к встрече посетителей, которых мы ожидали. Арабы из палато