зрывчатки для подрыва путей, поездов или мостов на севере. Кроме того, Насир, который был эмиром в своем городе, вез с собой хорошую палатку для приема посетителей, а один верблюд шел с грузом риса для их угощения. Впрочем, этот рис мы с большим удовольствием ели сами, так как однообразный рацион, состоявший из хлеба, замешенного на воде, который мы запивали той же водой, становился для нас все менее привлекательным. Будучи новичками в путешествии такого рода, мы не знали, что в долгом пути легкая по весу мука была наилучшим из всех продуктов. Семью месяцами позднее ни Насир, ни я уже не загружали наш четвероногий транспорт рисом и даже не вспоминали об этой роскоши. Кроме моих агейлов Мухеймера, Мерджана и Али -- меня сопровождали Мухаммед, упитанный парень из какой-то хауранской деревни, и оказавшийся вне закона желтолицый, крепкого сложения Гасим из Маана, бежавший в пустыню к ховейтатам после убийства турецкого чиновника в споре по поводу налога на скот. У всех нас преступления против турецких сборщиков налогов вызывали сочувствие, и Гасим многим казался выдающимся человеком, что на самом деле было далеко от истины. Наш отряд выглядел слишком скромно, чтобы рассчитывать на то, что он завоюет новую провинцию. Такого мнения, видимо, придерживались многие. Представитель Бремона при Фейсале Ламотт приехал, чтобы сфотографировать нас на прощанье, чуть позже появился и Юсуф со своим добрым доктором, а также Шефик и братья Несиба, пожелавшие нам успеха. Вечером все собрались за роскошной трапезой, продукты для которой привез с собой предусмотрительный Юсуф: вероятно, его далеко не мягкое сердце дрогнуло при мысли об ужине хлебом с водой, а может быть, ему просто захотелось устроить нам прощальный пир перед тем, как мы затеряемся в пустыне. После того как все разъехались, мы наелись до отвала и незадолго до полуночи двинулись к оазису Курру, где по плану кончался очередной этап нашего похода. Наш проводник Насир знал эту часть пустыни почти так же хорошо, как свою родную. Залитые лунным светом, мы ехали под усыпанным звездами ночным небом, и Насир, охваченный сокровенными воспоминаниями, рассказывал мне о своем доме с каменным полом в погруженных в полумрак залах под сводчатыми крышами, защищавшими от летнего зноя; о садах, засаженных плодовыми деревьями всех видов, между которыми он гулял по затененным тропинкам, недосягаемый для лучей палящего солнца; о высившемся над колодцем водоподъемном колесе с опрокидывающимися кожаными ведрами, которое вращали быки, шагавшие по кругу изрытой копытами дорожки, протоптанной на пологом склоне холма; о том, как вода струилась по бетонированным лоткам, проложенным вдоль садовых тропинок, или била фонтанчиками во дворе, рядом с отгороженным увитой виноградом решеткой большим бассейном, выложенным сверкающей плиткой. В зеленую бездну этого бассейна он с домочадцами брата нырял, спасаясь от полуденной жары. Обычно веселый, Насир порой поддавался ностальгическому настроению и с недоумением спрашивал себя, чего ради он, эмир Медины, богатый и могущественный, бросил все, чтобы стать посредственным лидером каких-то безнадежных авантюр в пустыне -- вместо того, чтобы наслаждаться жизнью в своем утопающем в садах дворце. Он уже два года был в изгнании, связав свою судьбу с передовыми частями армий Фейсала, ему поручали самые опасные операции, он был первым в каждом прорыве, а тем временем турки находились в его доме, опустошали его роскошные плодовые сады и рубили пальмы. Смолкло даже скрипевшее шестьсот лет над большим колодцем колесо, увлекаемое быками. Погибали его иссушенные без полива когда-то цветущие земли, становившиеся похожими на эти голые холмы, по которым мы сейчас ехали. После четырехчасового перехода мы два часа поспали и поднялись с восходом солнца. Вьючные верблюды, запаршивевшие в Ведже от страшной чесотки, двигались медленно, весь день непрерывно пощипывая на ходу траву. На верховых мы налегке двигались бы намного быстрее, но Ауда, следивший за графиком наших переходов, это запрещал, так как ожидавшие нас впереди трудности могли потребовать от животных сил, которых они набрались бы, лишь не подвергаясь перегрузкам в пути. И мы, едва сохраняя самообладание, еле тащились шесть часов по нестерпимой жаре. Летнее солнце в этом простиравшемся за Веджем океане ярко-белого песка могло сильно повредить наши глаза, а голые скалы, обступавшие с обеих сторон нашу тропу, обдавали нас волнами пышущего жара, от которого кружилась и нестерпимо болела голова. Поэтому к одиннадцати часам мы взбунтовались против требования Ауды продолжать путь, остановились и, накинув на колючие ветки сложенные вдвое одеяла, чтобы создать себе плотную тень, которая, к сожалению, перемещалась вместе с солнцем, улеглись под деревьями и отдыхали до половины третьего. После этой передышки мы спокойно ехали еще три часа по ровной дороге, приближаясь к окруженной стенами обширной долине, пока впереди не показался зеленый сад Эль Курра. Между стволами пальм проглядывали белые палатки. Мы не успели спешиться, как приветствовать нас вышли Расим с Абдуллой, доктор Махмуд и даже кавалерийский командир Мавлуд. От них мы узнали, что шериф Шараф, с которым мы рассчитывали встретиться в Абу Pare, где нам предстоял очередной ночлег, отправился на несколько дней в рейд. Это означало, что спешить нам было некуда, и мы двое суток отдыхали в Эль Курре. Мне это было на руку: дело в том, что ко мне вернулась свалившая меня в Вади Аисе лихорадка, сопровождавшаяся фурункулами, -- на этот раз в более тяжелой форме. Фурункулы больше всего досаждали мне во время переходов, и каждый привал был для меня настоящим благословением, хотя он и входил в жестокое противоречие с моей волей, нацеленной на движение вперед. Такие передышки давали мне очередной шанс пополнить скудные запасы моего терпения. Я лежал без движения, стараясь закрепить в сознании полученный покой, зелень и обилие воды, делавшие этот сказочный сад в пустыне прекрасным и желанным, как если бы я когда-то его уже видел. Или, может быть, дело было просто в том, что мы давно не видели свежей весенней травы? Обитатель Курра единственный оседлый беллуви, убеленный сединой Даиф-Алла, день и ночь работал со своими дочерьми на этом крошечном клочке земли, доставшемся ему от предков. Эта небольшая терраса была отвоевана у природы в естественной нише склона в конце долины, защищенной от ливневых паводков массивной стеной из необработанного камня. Посреди нее находился колодец с чистой, холодной водой, над которым нависал топорно сработанный журавль; с его помощью Даиф-Алла по утрам и вечерам, когда солнце стоит низко над горизонтом, черпал большие бадьи воды и разливал ее по глиняным арыкам, подводящим воду к корням деревьев по всему саду. Он выращивал особые низкие пальмы, чьи широкие листья закрывали посаженные им растения от солнца, которое, не будь этой защиты, выжгло бы всю растительность, держал табачную плантацию (табак приносил ему наибольший доход). На небольших делянках у него росли, сменяя друг друга в зависимости от времени года, бобовые, дыни, огурцы и баклажаны. Старик жил со своими женщинами в плетеной из веток кустарника хижине рядом с колодцем; к нашей политике он относился скептически, риторически спрашивая о том, насколько больше еды и воды принесут людям эти мучительные усилия и кровавые жертвы. Мы мягко пытались заговорить с ним о таком понятии, как свобода, о том, что арабские земли должны принадлежать арабам. "Даиф-Алла, разве этот сад не должен быть твоим собственным?" Однако он не понимал этого и бил себя кулаком в грудь, твердя одно и то же: "Курр -- это я, я!" Он был свободен и ничего не хотел ни для других, ни для себя, желая лишь, чтобы ему принадлежал этот сад. И не понимал, почему другие не могли разбогатеть и жить в таком же достатке. Он гордился своей набухшей потом и окрасившейся от него в свинцовый цвет кожаной ермолкой, утверждая, что она досталась ему от деда, купившего ее сто лет назад, когда Ибрагим-паша был в Ведже. Другим неотъемлемым предметом одежды была у него рубаха, -- он покупал ее для себя вместе с табаком под новый год. По одной рубахе он купил для каждой из дочерей, и еще для старухи, своей жены. Мы были благодарны этому старику, так как кроме того, что он выразил удовольствие по поводу нашего чрезмерного аппетита, он продал нам овощей, которые вместе с консервами Расима, Абдуллы и Махмуда обеспечили нам роскошную жизнь. По вечерам вокруг костров звучала музыка -- не монотонное гортанное завывание бедуинов и не возбуждающая гармония агейлов, а четырехголосное пение фальцетом и сирийские городские мелодии. В отряде Мавлуда были музыканты, и каждый вечер собирались застенчивые солдаты, чтобы поиграть на гитарах и попеть песни дамаскских кафе-шантанов или же любовные вирши родных деревень. Я лежал в палатке Абдуллы; расстояние, журчание воды в арыке и листва деревьев приглушали звуки этой музыки, доставлявшей мне незатейливое удовольствие. Часто Несиб и Бекри вынимали бумажки с текстами песен Селима эль-Джезайри, ярого революционера, который на досуге, между кампаниями, военным колледжем и кровавыми рейдами по заданиям своих хозяев -- младотурок сочинял в стиле народного просторечия стихи о грядущей свободе своего народа. Несиб с друзьями, раскачиваясь в такт, распевали эти песни, вкладывая в их слова всю свою надежду и страстность, и их широкие, как луна, бледные дамасские лица, освещаемые пламенем костров, обливались потом. Солдатский лагерь замирал до момента, когда истаивал последний звук какой-нибудь баллады, после чего у каждого вырывался вздох, соединявшийся в общее эхо последней ноты. Только старый Даиф-Алла продолжал поливать свои грядки, уверенный в том, что наши глупости когда-нибудь да кончатся, кому-то понадобится его зеленый товар, и у него появятся покупатели.

ГЛАВА 40

Для горожан этот сад был последним напоминанием о мире людей, перед тем как нас охватило и увело в пустыню безумие войны. Ауда воспринимал этот парад буйной зелени почти как неприличие и томился по голой пустыне. И мы, недоспав вторую ночь в этом раю, в два часа ночи уже снова ехали широкой долиной. Было темно, хоть глаз выколи, и даже мерцавшие в ночном небе звезды были не в силах пролить свет в мрачные глубины, в которые брели наши верблюды. Наш проводник Ауда, чтобы вселить в нас уверенность в его надежности, непрерывно повторял нараспев "хо, хо, хо"; то была, надо полагать, песня бедуинов племени ховейтат-- эпическая поэма, довольствовавшаяся тремя нотами -- вверх и вниз, вперед и назад, в исполнении такого голоса, что слова ее разобрать было невозможно. Скоро мы поняли, что должны быть благодарны Ауду за это, поскольку дорога наша повернула влево, и каждый в длинной веренице нашего каравана поворачивал верблюда в нужном месте, ориентируясь только на звук его голоса, эхом метавшегося между черными скалами, чьи неровные, словно рваные, вершины слабо освещала поднявшаяся над ними луна. Во время всего этого долгого путешествия шериф Насир и все время кисло улыбавшийся кузен Ауды Мухаммед эль-Дейлан натерпелись горя с моим арабским языком, по очереди давая мне уроки то классического мединского диалекта, то живого, выразительного языка пустыни. Поначалу мой арабский язык являл собою спотыкающуюся смесь диалектов племен Среднего Евфрата (разумеется, не в расхожем скабрезном варианте), но теперь он становился беглой смесью хиджазского сленга с поэзией северных племен, бытовой лексикой звонкого недждского наречия и книжной сирийской. Однако эта беглость не восполняла отсутствия знаний грамматики, что делало мою речь жестоким испытанием для слушателей. Ньюкомб, например, предполагал, что я родом из какой-нибудь забытой Аллахом дремуче-безграмотной глуши, настолько фрагментарным был набор частей арабской речи в моем исполнении. Однако, поскольку я так и не мог понять хотя бы трех слов Ауды, его песня через полчаса меня окончательно утомила. Полная луна медленно поднималась в небе все выше, всплывая теперь уже и над самыми высокими холмами и проливая в нашу долину свой обманчивый свет. менее надежный, чем сама темнота. Мы ехали так, пока впереди не заиграли первые лучи солнца, совершенно невыносимого для тех, кто всю ночь провел в седле. Завтрак мы приготовили из муки, облегчив таким образом после нескольких беззаботных дней, проведенных у гостеприимного хозяина, вьюки наших несчастных верблюдов. Шараф все еще не вернулся в Абу Рагу, и спешить нам было некуда, пока не возникнет потребность в пополнении запаса воды. После ужина мы снова соорудили навесы из одеял и улеглись до сумерек, раздраженно ловя уползавшую тень, потея от жары и страдая от назойливых мух. Наконец Насир подал сигнал к выступлению; мы четыре часа двигались вверх по ущелью между обступавшими нас с обеих сторон величественными холмами, а потом снова устроили привал в долине. Заросли кустарника обеспечили нас дровами для костров, а чуть выше в чашеобразных углублениях скалы справа от нас стояла прекрасная на вкус пресная вода. Насир расщедрился, велел приготовить на ужин рис и пригласил друзей поужинать с нами. Организация нашего движения была несколько странной и осложнялась тем, что Насир, Ауда и Несиб принадлежали к независимым родам, были крайне щепетильны в вопросах чести и первенства и допускали главенство Насира только потому, что с ним в качестве гостя жил я, подавая им пример уважения к Насиру. Каждый из них требовал участия в обсуждении всех деталей нашего похода, мест и времени привалов и ночлега. Было невозможно не считаться ни с мнением Ауды, этого сына войны, не знавшего над собой хозяина с тех пор, как он впервые, еще маленьким мальчиком, оседлал своего верблюда, ни с советами ревнивого Несиба, отпрыска не менее щепетильного сирийского рода, весьма чувствительного в вопросах достоинства и его признания. Объединить таких людей могли бы только боевой клич и знамя, поднятое не ими самими, а кем-то другим. Возглавить же их мог бы только лидер извне, в основе верховенства которого была бы какая-то идея, возможно, противоречащая прямой логике, но не вызывающая сомнений и достаточно независимая, которую инстинкт мог бы принять, а разум -- не найти рациональной основы ни для того, чтобы ее отвергнуть, ни для того, чтобы поддержать. Гордостью армии Фейсала было то, что эмир Мекки, потомок пророка, он был представителем некоего внеземного мира, которого сыны Адама могут почитать без угрызений совести. Такова была связующая идея арабского движения, и именно она являлась залогом его действенного, хотя и слепого единодушия. Уже в пять часов утра мы снова были в дороге. Долина все больше сужалась, и мы ехали в обход большого выступа, поднимаясь по крутому откосу. Дорога превратилась в скверную козью тропу, серпантином взбиравшуюся по склону, слишком крутому, чтобы можно было двигаться верхом. Мы спешились и повели верблюдов в поводу. Нам то и дело приходилось помогать друг другу: один толкал верблюда сзади, другой тянул вперед, поддерживая на особенно опасных участках и распределяя груз так, чтобы облегчить животному движения. Более узкие части тропы, над которыми нависали выступавшие из скалистых стен камни, были опасны: навьюченный груз задевал неровности каменной стены, оттесняя животное к обрыву. Нам приходилось перекладывать и продукты, и взрывчатку, но, несмотря на все предосторожности, мы потеряли на этом перевале двух ослабевших верблюдов. Убедившись в том, что упавшие животные больше не смогут подняться на ноги, ховейтат перерезали им сонную артерию над грудной клеткой, притянув голову к самому седлу, а потом разделали туши и поделили мясо на всех. К нашей радости, вершина перевала оказалась не гребнем горного кряжа, а обширным плато, слегка наклоненным от нас к востоку. Первые ярды его были неровными, скалистыми, поросшими плотным ковром из колючих растений, напоминавших вереск, но мы скоро доехали до выстланной белым галечником долины. На пересохшем русле бедуинская женщина, глубоко зарывшись локтем в гальку, склонилась над небольшим отверстием, шириной не больше фута, и, черпая медным ковшом очень чистую, пресную воду молочно-белого цвета, наполняла ею кожаный мешок. Это была долина Абу Саад. Вожделенная долина, ее вода, а также ударявшиеся на ходу о наши седла привязанные к ним куски свежего красного верблюжьего мяса подвигли нас на решение остановиться здесь на ночлег, чтобы заполнить таким образом еще часть времени до возвращения Шарафа из его рейда к железной дороге. Проехав еще четыре мили, мы разбили лагерь под сенью развесистых деревьев, в густых зарослях колючего кустарника, под переплетенными сверху ветками которого, как в шалаше, было пустое пространство. Днем ветви служили каркасом для одеял, под которыми мы скрывались от деспотичного солнца, а ночью -- крышей, под которой мы спали. Мы давно привыкли спать прямо на земле, под луной и звездами, ничем не отгораживаясь ни от ветра, ни от ночных звуков пустыни, и по контрасту это наше укрытие казалось нам странным, но обещавшим полный покой за его импровизированными стенами и крышей над головой, хотя крыша эта была очень ненадежна и едва закрывала от нас своей сеткой усеянное звездами небо. Я же опять был болен, лихорадка усиливалась, тело мучили фурункулы и потертости от пропитанного потом седла. Когда Насир без всяких моих просьб решил остановиться на середине дневного перехода, я, к его большому удивлению, тепло его поблагодарил. Мы были теперь на известняковом гребне Шефа. Перед нами раскинулось большое темное лавовое поле, а невдалеке от него виднелся сплошной ряд красных и черных скал из песчаника, с коническими вершинами. Воздух на этом высоком плоскогорье был не таким раскаленным. Утром и вечером здесь нас обдували потоки ветра, хорошо освежавшие после изнуряющего неподвижного воздуха долин. Следующим утром мы позавтракали жареным верблюжьим мясом и, чувствуя себя намного бодрее, пустились в дорогу по плавно опускавшемуся плато из красного песчаника. Вскоре мы оказались у первого разрыва в его поверхности -- то был узкий проход к ложу поросшей кустарником песчаной долины, по обе стороны которой обрывались пропасти с обнажениями песчаника и вздымались зубчатые вершины, постепенно становившиеся все выше по мере того, как мы опускались. Их контуры резко очерчивались на фоне утреннего неба. Дно долины лежало в тени, воздух отдавал сыростью и запахом разложения. Гребни скал над нами выглядели как-то странно обрезанными, словно фантастические парапеты. Мы продолжали зигзагами спускаться все глубже, как будто в чрево земли, пока через полчаса не вышли через резко сузившееся ущелье в долину Вади Джизиль -- главное русло этих песчанистых областей, конец которого мы видели близ Хедии. Вади Джизиль представляла собою глубокую горловину шириной в двести ярдов, поросшую тамариском, пробившимся к солнцу через слой наносного песка и из мягких двадцатифутовых насыпей, громоздившихся везде, где водовороты паводка или завихрения ветра отложили у подножий скал массы тяжелой пыли. Стены этой горловины были сложены параллельными напластованиями песчаника, прорезанного во многих местах красными включениями. Гармония темных скал, их розовых подножий и бледно-зеленого кустарника ласкала глаза, за долгие месяцы измученные чередованием ослепительного солнечного света днем и непроглядного темно-коричневого мрака пустыни по ночам. С наступлением вечера заходящее солнце окрашивало своим сиянием одну сторону долины в темно-красный цвет, оставляя другую в фиолетовом мраке. Наш лагерь расположился на склонах едва поднимавшихся от поверхности земли поросших сорняками дюн в излучине долины, где узкая расщелина образовала обратный сток и небольшой водоем, в котором оставалась солоноватая неприятная на вкус вода от зимнего паводка. В зарослях олеандра, зеленевших в конце долины, виднелись белые верхушки палаток Шара-фа. Мы послали человека, чтобы он узнал новости. Там ему сказали, что Шараф возвратится на следующий день, и, таким образом, мы провели две ночи в этом игравшем странными красками месте, отличавшемся каким-то особенно гулким эхом. Солоноватая вода вполне годилась для наших верблюдов, да и сами мы выкупались в ней, безуспешно сражаясь с полуденным зноем. Мы поели, как следует выспались, и разбрелись по ближайшим лощинам, разглядывая горизонтальные розовые, коричневые, кремовые и алые пласты обнажений, почти идеально плоская поверхность которых была словно разрисована то более светлыми, то более темными тонкими причудливыми узорами. Я провел полдня, лежа под стенкой (вероятно, сложенной из блоков песчаника каким-нибудь пастухом), наслаждаясь послеполуденным теплым воздухом и мягким солнечным светом и вслушиваясь в шелест ветра на верхних грубых глыбах над моей головой. Долина была объята извечным покоем, который лишь подчеркивался этим едва уловимым звуком. Глаза у меня были закрыты, и я уже задремывал, когда услышал чей-то юношеский голос. Сбросив дремоту, я увидел сидевшего передо мной на корточках взволнованного новичка-агейла по имени Дауд. Он взывал о помощи. Его приятель Фаррадж по неосторожности спалил их палатку, и Саад, капитан агейлов Шара-фа, собирался выпороть виновника. Если бы я заступился за Фарраджа, его освободили бы от наказания. Случилось так, что именно в этот момент ко мне подошел и сам Саад; пока я излагал ему суть дела, Дауд сидел с полуоткрытым от напряжения ртом, прищурив большие темные глаза и тревожно нахмурив прямые брови. Его зрачки, чуть смещенные от центра глазного яблока, недвусмысленно говорили о его готовности на все. Ответ Саада был неутешительным. Эта парочка вечно влипала во всякие истории, а их проделки настолько надоели капитану, что строгий Саад решил выпороть парня, чтобы другим было неповадно нарушать порядок. Единственное, что он был готов сделать, учитывая мое ходатайство, это позволить Дауду разделить участь своего друга. Услышав это, Дауд вскочил, поцеловал мне и Сааду руки и пулей помчался по долине. А Саад, смеясь, рассказал мне историю этой известной всем пары. Они являли собою пример тех восточных парней, для которых отсутствие в армии женщин делало неизбежной взаимную привязанность. Такая дружба нередко превращалась в глубокую и сильную мужскую любовь, выходившую далеко за рамки нашего представления о плотских отношениях. Пока они оставались невинными, они проявляли горячность и бесстыдство. Но переступив порог сексуального общения, оказывались во власти бездуховной связи, основанной на стойком желании отдаваться и брать, подобной браку. Шараф на следующий день не приехал. Утро прошло у меня за беседой с Аудой о предстоявших походах, а Насир в это время выщелкивал из коробка большим и указательным пальцами зажженные спички, запуская их в нас через палатку. В самом разгаре этого веселого времяпрепровождения к нам приковыляли две согбенные фигуры с застывшей болью в глазах и вымученной улыбкой на устах. То были горячий Дауд и его любовник Фаррадж, красивое женоподобное создание с мягкими чертами гладкого невинного лица и с полными слез глазами. Они заявили, что готовы служить мне. Я же в них не нуждался, заметив между прочим, что после порки они вряд ли смогут сидеть в седле. На это они возразили, что поедут без седел. Мне пришлось добавить, что я человек простой и что мне не нравится, когда меня окружают слуги. Раздосадованный Дауд сердито отвернулся, но Фаррадж стал убеждать, что при мне должны быть верные люди и что они будут сопровождать меня всюду лишь из чувства благодарности, ничего за это не требуя. Пока более упрямый Дауд продолжал демонстрировать недовольство, его приятель упал на колени перед Насиром, и вся его женственность отразилась в мольбе принять их предложение. В конце концов я по совету Насира взял обоих, главным образом потому, что они показались мне очень юными и чистыми.

ГЛАВА 41

Шараф вернулся лишь на третий день утром, о чем нам стало известно по сильному шуму: арабы из его летучего отряда палили залпами в воздух, и эхо выстрелов долго перекатывалось по извилистой долине, создавая впечатление, будто отражавшие его склоны голых гор присоединялись к этому салюту. Отправляясь к нему на беседу, мы надели самую лучшую одежду. Ауда облачился в купленную в Ведже шинель из тонкого сукна мышиного цвета с бархатным воротником и в желтые сапоги с эластичными вставками. Когда он шел, его длинные волосы, окаймлявшие изможденное лицо, развевались под легким ветром. Шараф был к нам добр, потому что ему удалось захватить на железной дороге пленных и взорвать полотно вместе с водокачкой. Одной из принесенных им новостей было то, что в Вади Дераа, по которой нам предстояло проехать, после прошедших ливней образовались озера дождевой и, разумеется, пресной воды, пригодной для питья. Это должно было сделать наш переход до Фаджра короче на пятьдесят миль, к тому же снималась угроза страданий от жажды. Это было очень важно, поскольку общая емкость наших вместилищ для воды составляла всего около двадцати галлонов на пятьдесят человек -- слишком малая гарантия безопасности. На следующий день, около полудня, мы без сожаления покинули Абу Рагу, так как эта прекрасная местность оказалась нездоровой, и нас все три дня терзала затаившаяся в ее русле лихорадка. Ауда повел нас в обход по небольшой долине, которая скоро вывела нас на простор Шеггской равнины, представлявшей собою песчаную местность. Вокруг нее были повсюду разбросаны островки и островерхие скалы из красного песчаника, выветренные у основания настолько, что того и гляди обрушатся и перекроют извивавшуюся между ними дорогу, пролегавшую на первый взгляд по непроходимой теснине, но в конце концов, как обычно, переходившей в очередной другой проход. Ауда вел нас без колебаний через этот хаос, гарцуя с разведенными локтями на своем верблюде и при этом покачивая для равновесия руками, подчинявшимися еле заметным движениям плечей. На дороге не было видно никаких отпечатков верблюжьих ног, так как каждый порыв ветра выравнивал, словно щеткой, песчаную поверхность, стирая следы последних путников и оставляя на песке лишь узор из бесчисленных мелких девственно чистых волн. На покрытой рябью песчаной поверхности виднелся лишь высохший верблюжий навоз, который был легче песка и перекатывался по ней, как скорлупа грецкого ореха. Ветер сгонял эти перекатывавшиеся по песку скорлупки в кучки по углам и ямкам, и, возможно, именно по ним, а также благодаря своему непревзойденному чутью Ауда безошибочно вел нас в правильном направлении. Обступавшие нас скалы удивляли своими разнообразными формами и наводили на размышления. Зернистая структура, красный цвет, поверхности, расчерченные извилистыми бороздками, проделанными струями песка, гонимого ветром, поглощали солнечный свет, делая его мягче и облегчая участь наших слезившихся глаз. На полпути нам попались навстречу пятеро или шестеро всадников, приближавшихся со стороны железной дороги. Мы с Аудой, ехавшие впереди колонны, испытали обычное для путников пустыни при встрече с незнакомцами перехватывающее дух волнение: друзья или враги? -- и инстинкт бдительности заставил нас потянуться к винтовкам, закрепленным по правую руку у седла, чтобы можно было мгновенно ими воспользоваться. Когда расстояние между нами сократилось, мы поняли, что это люди из арабских сил. Первый из них, ерзая в неудобном, прилаженном на спину какого-то неуклюжего верблюда деревянном седле манчестерского производства, принятом в британском Корпусе верблюжьей кавалерии, оказался светловолосым англичанином со спутанной бородой, в потрепанной военной форме. Как мы догадывались, это должен был быть Хорнби, ученик Ньюкомба, одержимый инженер, соперничавший с ним в искусстве подрыва железнодорожных путей. Это была моя первая встреча с ним, и после того как мы обменялись приветствиями, он сообщил, что Ньюкомб недавно прибыл в Ведж, чтобы обсудить с Фейсалом возникшие у него затруднения и выработать планы их преодоления. Нескончаемые проблемы Ньюкомба порождались переизбытком энергии и привычкой делать в четыре раза больше, чем делал бы на его месте любой англичанин, и в десять раз больше, чем сочли бы необходимым и разумным арабы. Хорнби плохо говорил по-арабски, а Ньюкомб знал язык недостаточно для того, чтобы убеждать, хотя довольно для того, чтобы отдавать приказания, однако приказания в этой стране оказывались несовместимыми с духом людей. Эта пара настырных упрямцев могла неделями торчать у железнодорожного полотна, почти без помощников, часто без еды, пока у них не кончалась взрывчатка или вконец не изматывались верблюды, что вынуждало их возвращаться для пополнения запаса. Верблюды голодали среди тамошних голых холмов, и они перепортили, одно за другим, всех лучших животных Фейсала. В этом самым большим грешником был Ньюкомб, в любой поездке гнавший верблюдов только рысью. Кроме того, как топограф он, приводя в полное отчаяние сопровождавших его людей, не пропускал ни одного высокого холма на местности, по которой проезжал, чтобы не подняться на него и не окинуть пытливым взором окрестности. Его эскорту оставалось при этом либо предоставлять ему карабкаться наверх одному (последнее дело -- бросить товарища в пути), либо калечить драгоценных и незаменимых верблюдов, стараясь не отстать от Ньюкомба. "Ньюкомб-- это огонь, который жжет и друзей, и врагов", -- жаловались его спутники, одновременно восхищаясь его удивительной энергией и опасаясь стать очередными жертвами его дружеского расположения. Арабы говорили мне, что Ньюкомб не может спать иначе как положив голову на рельсы и что Хорнби был готов перегрызать рельсы зубами, когда не срабатывал пироксилин. Все это, конечно, были легенды, однако за ними стояла какая-то общая для этих людей ненасытная потребность разрушения, которая могла бы иссякнуть только тогда, когда не осталось бы ничего, что можно уничтожить. Четыре турецких строительных батальона не знали покоя, без конца латая взорванные водокачки, перекладывая шпалы, стыкуя новые рельсы, а в Ведж везли все новые и новые тонны пироксилина для удовлетворения аппетитов наших подрывников. Они были великолепны, но их слишком бросавшееся в глаза превосходство обескураживало наши слабые отряды, и те стыдились выказывать свои скрытые способности. Ньюкомб с Хорнби оставались в своем деле одинокими, без учеников и подражателей. На закате мы доехали до северной границы плато, усеянного битым песчаником, и теперь поднимались на новый рубеж -- на шестьдесят футов выше места последней стоянки, в царство иссиня-чериой вулканической породы, усеянной кусками выветренного базальта величиной с ладонь, тщательно подогнанными друг к другу подобно булыжной мостовой. По-видимому, затяжные проливные дожди долго смывали пыль с поверхности этих камней, загоняя ее в промежутки между ними, пока примыкавшие вплотную друг к другу камни не выровнялись в одной плоскости, превратившись в сплошной ковер, выстилавший всю равнину и оградивший от непогоды соленую грязь, заполнявшую промежутки между лежавшими ниже языками лавы. Верблюдам стало идти гораздо легче, и Ауда отважился продолжить движение после наступления темноты, руководствуясь загоревшейся в небе Полярной звездой. Было очень темно. Правда, небо было безоблачным, но черный камень под ногами поглощал слабый свет звезд, и в семь часов, когда мы наконец остановились, с нами оказались только четверо из нашего отряда. Вокруг простиралась тихая долина с еще влажным песчаным руслом, поросшим колючим кустарником, к сожалению, непригодным в пищу верблюдам. Мы стали вырывать с корнем эти горькие кусты и складывать из них большой костер, который вскоре разжег Ауда. Когда костер разгорелся, в круг света под нашими ногами из-под него медленно выползла длинная черная змея, которую мы, вероятно, спящей прихватили вместе с ветками. Высокие языки пламени должны были служить маяком для усталых верблюдов, которые так сбились с дороги, что прошло два часа, прежде чем подошла последняя группа. Отставшие громко пели, отчасти чтобы подбодрить самих себя и своих голодных животных, которых пугала неведомая долина, отчасти чтобы мы поняли, что приближаются свои. А нам было так уютно у костра, что мы не возражали бы, если они задержались еще больше. За ночь верблюды разбрелись, и их пришлось искать так долго, что было уже почти восемь часов. Мы наконец напекли хлеба и поели, после чего отправились дальше. Наш путь пролегал через очередное лавовое поле. С утра мы были полны сил, и нам казалось, что камни на дороге попадались реже, к тому же они часто были утоплены в слежавшемся песке, и ехать по такому грунту было легко, как по теннисному корту. Мы быстро проехали эти шесть или семь миль, а потом повернули на запад у низкого кратера, засыпанного пеплом, через водораздел, отделявший Джизиль от котловины, по которой проходила железная дорога. Истоки здешних крупных водных систем выглядели мелкими песчаными руслами, прорезывавшими своими желтыми извилинами иссиня-черную долину. Равнина расстилалась перед нами на многие мили и выделялась пятнами разных цветов, как на географической карте. Мы ехали непрерывно до полудня, а потом просидели прямо на голой земле до трех часов. Остановка была вынужденной: мы боялись, как бы наши уставшие верблюды, за долгое время привыкшие к песчаным дорогам прибрежной равнины, не обожгли ступни, шагая по раскаленным камням, и не превратились в хромых калек. Затем мы снова их оседлали. Двигаться стало труднее, потому что то и дело приходилось объезжать обширные поля нагроможденного кучами базальта или глубокие желтые старицы, промытые водой в тонкозернистом белом песчанике, под коркой которого лежал мягкий камень. Вскоре все чаще стали попадаться выходившие на поверхность столбами обнажения красного песчаника, из которых под мягкой, крошившейся породой выступали острые, как нож, более твердые слои. В конце концов эти руины заполнили все пространство, напоминая вчерашний пейзаж, и теперь толпились группами по сторонам дороги; чередование этих светлых образований с их собственными глубокими тенями создавало впечатление огромной шахматной доски. Нам снова оставалось лишь удивляться тому, с какой уверенностью Ауда вел наш маленький отряд через каменный хаос. Наконец лабиринт остался позади, отступив перед очередными вулканическими отложениями. По сторонам виднелись небольшие холмы крошечных кратеров, часто группами по два-три, от которых лучами расходились высокие выступы трещиноватого базальта, похожие на дороги, идущие по гребню плотины. Эти кратеры выглядели очень старыми, оплывшими и очень напоминали кратеры Рас Гары в районе Вади Аиса, но были более выветренными и ниже их, порой доходя до уровня поверхности грунта. Выброшенный из них базальт представлял собою грубую пузырчатую породу, подобную сирийскому долериту. Песчаные вихри отшлифовали ее открытые части, оставив на отполированных поверхностях лишь крошечные ямки, как на кожуре апельсина, а ее синий цвет, выжженный солнцем, давно превратился в безнадежно серый. В этом базальте между кратерами было множество мелких четырехгранников с истертыми, округлившимися углами, плотно прилегавших друг к другу подобно кубикам мозаики в слое розово-желтой мелкой породы. Здесь четко обозначились тропы, проторенные многочисленными верблюдами: они на ходу отбрасывали ногами камни в обе стороны, измельченная порода во время дождей смывалась в остававшиеся углубления и покрывала их бледным слоем по синему. Сотни ярдов дорог, которыми пользовались меньше, были похожи на узкие лестницы, пересекавшие каменные поля: каждый след ноги заполнялся желтой грязью, а в промежутках между этими ступеньками оставались гребни -- жилы сине-серого камня. Каждый такой участок сменялся полем черного, как уголь, базальтового пепла, схватившегося в естественном цементирующем растворе. Наконец перед нами во мраке раскинулась долина, выстланная мягким черным песком, словно чьей-то рукой уставленная еще более многочисленными скалами из выветренного песчаника, поднимавшимися то ли из черноты, то ли из перегоняемых ветрами волн крупнозернистого красного и желтого песка, продукта их собственного распада. Все в этом переходе было каким-то ненормальным и вызывало безотчетную тревогу. Мы кожей ощущали зловещее окружение пустыни, чуждой всякой жизни, враждебной, или безразличной даже к тем людям, что просто проходят по ней, и в порядке исключения лишь нехотя уступившей им эти редкие тропы-морщины, проторенные временем. Затерянной колонной по одному мы тащились шаг за шагом долгие часы, на изнуренных верблюдах, неуверенно нащупывавших дорогу в лабиринте бесконечных валунов. Наконец Ауда, протянув руку вперед, указал на пятидесятифутовый гребень, сложенный из крупных, причудливо извитых, нагроможденных друг на друга глыб лавы, застывшей в этом виде при охлаждении когда-то захлебнувшегося вулкана. Здесь была граница лавовых полей. Мы вместе проехали еще немного вперед, и перед нами открылась холмистая равнина Вади Аиш, поросшая чахлой растительностью, с торчавшими здесь и там среди россыпей золотого песка зелеными кустами. В ямах, выкопанных кем-то во время прошедшего три недели назад ливня, было очень мало воды. Мы расположились рядом с ними, отпустив разгруженных верблюдов пастись до захода солнца, впервые после Абу-Раги. Едва верблюды рассеялись по округе, как на горизонте, в восточном направлении, показались всадники, направлявшиеся к воде. Они двигались слишком стремительно, что не могло не вызвать подозрения; через несколько минут они стали стрелять по нашим людям, пасшим верблюдов. Мы все немедленно попрятались за скалы и бугорки и с криками открыли ответный огонь. Услышав наши голоса, они поняли, что нас много, и ретировались так быстро, как это было возможно на их верблюдах. Глядя с гребня вслед удалявшимся в клубах пыли к горизонту налетчикам, мы насчитали их добрую дюжину и были рады тому, что они так быстро исчезли. Ауда предположил, что то был патруль Шаммара. На рассвете мы оседлали верблюдов, чтобы сделать короткий переход до Дераа, в поисках колодцев, о которых нам говорил Шараф. На протяжении нескольких миль верблюды шагали по поросшему хилой растительностью песку Вади Аиша, а потом по ровному лавовому плато. Оно перешло в неглубокую низину с еще большим количеством столбов и грибов из выветренного песчаника, чем на вчерашнем отрезке нашего пути, -- какое-то немыслимое, безумное столпотворение невиданных кеглей из песчаника высотой от десяти до шестидесяти футов. Ширина многочисленных извивавшихся между ними песчаных троп позволяла ехать только по одному, и наша длинная цепочка разорвалась на части, двигавшиеся по нескольким из этих троп, так что порой, оглянувшись, одновременно можно было увидеть не больше какой-нибудь дюжины всадников. Ширина беспорядочных нагромождений камней достигала, наверное, миль трех, и они тянулись по обе стороны нашей дороги двумя красными грядами на всем ее протяжении. Далее по черным пластам выветрившегося камня шла ступенчатая тропа, которая вывела нас на плато, усеянное словно специально разбросанными иссиня-черными базальтовыми черепками. Спустя немного времени мы вступили в долину Вади Дераа и час или больше ехали ее руслом, -- то по рыхлой серой каменной крошке, то по песчаному дну между низкими выходами обнаженной породы. Жестяные банки из-под сардин на месте, где по всем признакам не так давно был привал, свидетельствовали о том, что здесь останавливались Ньюкомб с Хорнби. Позади виднелись прозрачные озерца, и мы задержались здесь до сумерек, так как были теперь уже совсем близко к железной дороге и нуждались в том, чтобы промыть свои желудки и увлажнить пересохшую кожу перед длинным переходом в Фаджр. Во время этого привала Ауда пришел повидаться с Фарраджем, а Дауд вычистил моего верблюда и протер его маслом, чтобы избавить от чесотки, в последнее время появившейся у него на морде. Сухой подножный корм в стране билли и зараженная почва Веджа подорвали здоровье наших животных. В многочисленных табунах верховых верблюдов Фейсала не было ни одного здорового. В нашей небольшой экспедиции верблюды слабели с каждым днем. Насир был очень встревожен: как бы они не получили повреждений, двигаясь форсированным маршем, и заставлял всадников часто спешиваться в пустыне. У нас не было лекарств от чесотки, которой страдали бедные животные, и мы могли мало что сделать, хотя в этом была большая необходимость. Однако после втирания и смазывания жиром мой верблюд стал бодрее, и мы повторяли эту процедуру каждый раз, когда Фарраджу или Дауду удавалось запастись маслом. Я был очень доволен обоими этими парнями. Они были храбрецами и весельчаками в сравнении с другими слугами из арабов. По мере того как забывались их неприятности, они выказывали себя все более деятельными, хорошими наездниками и работниками на все руки. Мне нравилась их свободная манера держать себя по отношению ко мне и восхищало их инстинктивное взаимопонимание во всех обстоятельствах.

ГЛАВА 42

Без четверти четыре мы снова были в седле и двигались по крутым, высоким гребням барханов Вади Дераа, из которых местами выступали полузасыпанные песком зазубренные выходы красной породы. Проехав так некоторое время, мы втроем или вчетвером прибавили ходу и, оторвавшись от остальных, энергично работая руками и обдирая колени, вскарабкались на один из песчаных гребней, чтобы понаблюдать за железной дорогой. Мы задыхались, так как это восхождение оказалось более трудным, чем можно было ожидать. Однако наши усилия были немедленно вознаграждены: на поблескивавшем рельсами пути в зеленой низине устья котловины, по которой с оружием на изготовку осторожно двигался наш отряд, все было спокойно -- ни одной живой души. Мы остановили отряд в узкой песчаной ложбине, а сами продолжили наблюдение за железной дорогой. Действительно, там все выглядело мирно, и даже заброшенный блокпост, утонувший в буйной зелени высокой травы между нами и линией, был, как видно, давно пуст. Мы спустились к кромке скалистого склона, спрыгнули с нее в сухой мелкий песок и скатились вниз, довольно сильно ударившись с размаху о твердую поверхность подножия бархана, рядом с ожидавшей нас колонной отряда. Сев на верблюдов, мы быстро погнали их к блокпосту, где они могли пощипать траву, оставили их там, перешли через линию и, убедившись в безопасности, крикнули остальным, чтобы они последовали нашему примеру. То, что мы беспрепятственно пересекли железную дорогу, было настоящим чудом: Шараф серьезно предупреждал нас, что дорогу патрулируют неприятельская пехота на мулах и всадники корпуса верблюжьей кавалерии, которых местами поддерживает окопавшаяся пехота, располагавшая дрезинами с установленными на них пулеметами. Мы дали нашим верховым верблюдам попастись несколько минут, пока вьючные животные шли долиной, затем переправились через линию и дальше по равнине, под прикрытие барханов и скал уже по другую сторону железной дороги. Тем временем агейлы от скуки приладили к рельсам, в том месте, где отряд переходил через железнодорожное полотно, парочку -- сколько успели -- пироксилиновых зарядов, а когда мы увели жевавших жвачку верблюдов в безопасное место далеко от линии, подрывники по порядку подожгли бикфордовы шнуры, и по долине прокатилось эхо чередовавшихся один за другим взрывов. Ауда до этого не имел дела с динамитом и теперь с детским восторгом разразился наспех сочиненными виршами, прославлявшими его громадную мощь. Мы перерезали три телеграфных провода и привязали их концы к седлам шести верховых верблюдов ховейтатов. Животные рванули с места, увлекая за собой выдернутые из земли телеграфные столбы. Все это сопровождалось нарастающим дребезжащим звоном проводов. Когда силы верблюдов иссякли, мы отцепили провода и, довольные, устремились вдогонку за нашим караваном. Мы проехали пять миль в надвигавшихся сумерках между гребнями, казавшимися сжатыми в кулак гигантскими узловатыми пальцами, опускающимися впереди к горизонту. Наконец подъемы и спуски стали настолько крутыми, что двигаться в темноте дальше было опасно для наших ослабленных верблюдов, и мы остановились. Основная масса наших людей и багаж были все еще далеко впереди. Отряд использовал преимущество во времени, пока мы занимались своими играми на железнодорожной линии. В темноте отыскать его было трудно, тем более что турки не переставали с громкими криками обстреливать нас со своих станций, оставшихся у нас в тылу, и мы решили затаиться, не разводить костры и не подавать никаких сигналов, чтобы не привлекать внимания противника. Однако Ибн Дхейтир, командовавший основной группой отряда, оставил за собой вехи, по которым, прежде чем мы улеглись, к нам пришли двое его людей и сообщили, что отряд расположился на ночлег в полной безопасности в складке крутого бархана невдалеке от нас. Мы снова оседлали верблюдов и потащились за проводниками в непроглядную темень (стояла одна из последних лунных ночей). У первого же выставленного отрядом пикета, обнаруженного нами в кустах на гребне, мы молча повалились на землю и уснули. Еще не было и четырех часов, когда Ауда поднял нас и повел наверх; мы наконец добрались до очередного гребня и, перевалив через него, спустились по песчаному откосу. Верблюды шагали по колено в песке и только поэтому не падали на крутом склоне. Спустившись, мы оказались в начале долины, уходившей к железной дороге. Еще полчаса ушло на то, чтобы добраться до места, где она становилась шире, у нижней границы плато, являвшегося водоразделом между Хиджазом и Сирханом. Еще десяток ярдов, и мы оказались за приморским склоном Аравии, часто посещаемым из-за действующей здесь системы водостока. Эта местность казалась равниной, с неограниченным обзором в восточном направлении, одна ступень которой сменялась другой, образуя перспективу, которую лишь условно можно было назвать перспективой, так как она была более мягкого синего цвета и более затянута дымкой. Восходившее в небе солнце заливало эту понижающуюся долину интенсивным светом, под которым едва заметные над землей гребни отбрасывали длинные тени. Пока мы созерцали эту картину, -- игру этой сложной, но переходной геологической системы, тени протянулись дальше вниз, затрепетали в последний момент за породившими их неровностями и пропали, словно по какому-то единому общему для всех них сигналу. Наступило утро в полном смысле этого слова. Река солнечного света, бьющего прямо в глаза нам, живым существам, и слепящего их до боли, беспристрастно заливала и всю мертвую природу, каждый камень пустыни, по которой нам предстояло двигаться дальше. Адуда повернул на северо-восток, ориентируясь на седловину, соединявшую низкую гряду Угулу с очень высоким холмом на водоразделе, слева от нас. Пройдя четыре мили, мы перевалили через эту седловину и обнаружили у себя под ногами прорезавшие грунт едва заметные мелкие следы ручейков. Указав на них, Ауда сказал, что они доходят до Небха в Сирхане и что мы пойдем по этому постоянно расширяющемуся руслу на север, а потом на восток, до летнего лагеря племени ховейтат. Чуть позже мы уже ехали по низкому гребню, усыпанному обломками песчаника типа аспидного сланца, иногда очень мелкими, а порой в виде больших блоков футов по десять длиной и толщиной до четырех дюймов. Ауда пристроился рядом с моим верблюдом и, пользуясь своим посохом проводника как указкой, рекомендовал мне нанести на мою карту названия ориентиров и сведения о характере этого района. Слева от нас лежали долины Сейл абу Арада, поднимавшиеся в Сельхуб и питающиеся с большого водораздела, продолжающегося в северном направлении через Тебук до Джебель-Руфейи. Справа от нас раскинулись долины Сиюль аль-Кельб, Аджидат и Джемилейн, Лебда и другие, чьи гребни, охватывавшие нас крутой дугой с востока и севера, служили пограничным рубежом при набегах через равнину. Эти две водные системы на земле племени феджр, в пятидесяти милях впереди включали принадлежащие племени источник и его долину. Я горячо поблагодарил Ауду за эти сведения, и тот, вполне удовлетворенный, начал излагать мне свои личные мнения и сообщать новости о наших начальниках, и прежде всего о стратегии нашего перехода. Его осторожный разговор тянулся всю дорогу и приводил меня в отчаяние. Бедуины из племени феджр, которому принадлежала эта долина, назвали ее Аль-Холь за то, что она была бесплодной, вот и теперь мы ехали по ней, не встречая ни малейших признаков жизни: ни следов газелей, ни ящериц в камнях, ни крысиных нор, даже птиц -- и тех здесь не было. Мы чувствовали себя здесь ничтожествами, и как мы не старались, наше быстрое продвижение больше походило на покой, на неподвижность и вызывало ощущение тщетности наших усилий. Единственными звуками были отголоски гулкого эха ударяющихся один о другой камней, вылетавших из-под ног наших верблюдов, да тихое, несмолкаемое шуршание песка, медленно перегоняемого горячим ветром на запад по истертому известняку. Ветер этот был каким-то удушливым, с привкусом железа раскаленной печи, порой ощущающимся в Египте, когда дует хамсин. По мере того как в небе поднималось становившееся все горячее солнце, ветер усиливался и захватывал с собой все больше пыли из Нефуда -- огромной пустыни Северной Аравии, до которой от нас было недалеко, но за дымкой ее видно не было. К полудню он достиг почти ураганной силы и был таким сухим, что мы не могли разомкнуть спекшихся губ, кожа на лицах растрескивалась, а воспалившиеся от зерен песка веки непроизвольно ползли назад, оставляя беззащитными глазные яблоки. Арабы плотно закутали носы концами своих головных платков и выдвинули их вверх в виде козырька, оставив лишь узкую щель для того, чтобы можно было видеть дорогу. Ценой почти полного удушья они уберегали лицо от повреждений, так как боялись попадания песчинок в трещины кожи, что могло привести к появлению еще более крупных трещин, превращающихся затем в кровоточащие раны. Что же касается меня, то мне хамсин скорее нравился-- мне казалось, что он налетает на человека с каким-то сознательным злорадством, и хотелось противостоять ему с открытым лицом, бросая ответный вызов и преодолевая его неистовство. С гордой радостью ощущал я скатывавшиеся с волос на лоб и падавшие на щеки капли соленого пота, похожие на ледяную воду. Поначалу я даже пытался играть с ними, ловя языком, но по мере нашего углубления в пустыню ветер свирепел, теперь он нес еще больше пыли и становился нестерпимо горячим. Всякое подобие дружеского состязания пропало. Мой верблюд шел медленно, и это подогревало раздражение, вызываемое волнами пыльного ветра, сухость которого разрывала мою кожу и так иссушила горло, что в последующие три дня я не мог есть наш грубый хлеб. Когда наконец на нас опустился вечер, я был рад уже тому, что мое опаленное лицо все еще чувствует прикосновение пальца и мягкость замершего во мраке воздуха. Мы тащились целый день. Больше не могло быть и речи о роскоши привала в тени развешанных на ветках одеял, если мы хотели добраться до Эль-Феджра и сохранить солдат и верблюдов. После трех часов пополудни никакая сила не могла заставить нас открыть глаза или хоть о чем-то подумать. А потом, преодолев два лавовых купола, мы вышли к поперечному гребню, оканчивавшемуся холмом. Ауда по-прежнему хриплым голосом твердил мне названия деталей рельефа. По одну сторону холма на запад уходил протяженный пологий склон, усыпанная промытым гравием поверхность которого была прорезана руслами редких в этих местах ливневых потоков. Мы с Аудой прибавили ходу, устав от невыносимо медленного движения каравана. По другую сторону холма заходящее солнце высвечивало невысокую гряду, заставившую нас отклониться к северу. Вскоре после этого долина Сейл абу Арада, повернувшая на восток, открыла нашему взору русло шириной в добрую милю и глубиной всего в несколько дюймов, с высохшим, как сухостойное дерево, кустарником, ветви которого потрескивали и расщеплялись, выбрасывая мелкие заряды пыли, когда мы стали собирать их для костра, по пламени которого наши люди должны были определить место привала. Мы долго ломали кусты и собирали хворост, а когда сложили огромный костер, выяснилось, что ни у меня, ни у Ауды не было спичек для того, чтобы его зажечь. Отряд подтянулся только через час, когда ветер окончательно стих, и на нас опустился непроглядный мрак тихого вечера под усыпанным звездами небом. Ауда выставил охрану на всю ночь, так как этот район находился в сфере действия рейдовых отрядов противника, да и вообще в ночное время в Аравии друзей не бывало. В этот день мы покрыли расстояние миль в пятьдесят, ценой большого напряжения выдержав график движения. Мы остановились на всю ночь -- отчасти по той причине, что наши верблюды были слабы и больны, а также потому, что люди племени ховейтат плохо знали эти края и боялись заблудиться, продолжая двигаться наугад в темноте.

ГЛАВА 43

Еще до рассвета следующего дня мы ехали по руслу Сейл абу Арада, пока впереди, над холмами Зиблията, не взошло белое солнце. Мы повернули чуть севернее, чтобы срезать угол долины, и остановились на полчаса, дав подтянуться основной массе отряда. Затем мы с Аудой и Насиром, не в силах больше пассивно выносить удары солнца по нашим поникшим головам, сравнимые с ударами молота, погнали верблюдов резвой рысью. И почти сразу потеряли из виду остальных в дымке теплого пара, дрожавшей над равниной, но дорога, проходившая по поросшему кустарником руслу Вади Феджра, не вызывала сомнений. К полудню мы дошли до желанного колодца, явно очень старого, облицованного камнем, глубиной около тридцати футов. В нем было много воды, слегка солоноватой, но вполне приемлемой, если пить ее сразу, правда, в бурдюке она быстро становилась отвратительной на вкус. Год назад долину заливали ливни, и поэтому здесь было много сухой травы, на которую мы выпустили своих верблюдов. Подошел весь отряд, люди пили воду и пекли хлеб. Мы дали верблюдам как следует наесться до наступления ночи, еще раз их напоили и отогнали на ночь под песчаную насыпь в полумиле от воды, исключив тем самым возможность схватки у колодца в случае, если каким-нибудь всадникам среди ночи понадобится вода. Но наши часовые за всю ночь ничего подобного не заметили. Как обычно, мы снова пустились в путь до рассвета; нас ждал легкий переход, но горячее сверкание пустыни становилось таким невыносимым, что мы решили провести полуденные часы в каком-нибудь укрытии. Когда мы проехали две мили, долина расширилась, и вскоре мы оказались у большой разрушенной скалы на восточном склоне, напротив устья Сейль-Рауги. Здесь было больше зелени. Мы попросили Ауду настрелять нам дичи. Он послал Зааля в одну сторону, а сам направился на запад, по открытой равнине, простиравшейся за горизонт. Мы же повернули к скалам -и обнаружили под их упавшими обломками и подмытыми краями тенистые уголки, достаточно холодные в сравнении с залитыми солнцем открытыми местами и сулившие покой нашим непривыкшим к тени глазам. Охотники вернулись еще до полудня, каждый с хорошей газелью на плечах. Мы наполнили бурдюки водой из Феджра, зная, что можем использовать ее не экономя, так как уже близко вода Абу Аджаджа. Мы устроили в своем тесном каменном прибежище настоящий пир, наслаждаясь хлебом и мясом. Такие неожиданности, снимавшие угнетающую усталость долгих непрерывных переходов, были благотворны для находившихся среди нас городских жителей -- для меня самого, для Зеки и для сирийских слуг Несиба, а в меньшей степени и для него самого. Любезность Насира как хозяина и его неиссякаемая природная доброта делали его изысканно внимательным к нам каждый раз, когда это позволяли походные условия. Его терпеливым наставлениям я обязан тем, что научился вести в поход людей из арабских племен, не нарушая их строя и скорости. Мы отдыхали до двух часов дня и потом завершили этот этап, дойдя до Хабр-Аджаджа перед самым заходом солнца, после унылого перехода по еще более унылой равнине, продолжавшей Вади Феджр на много миль к востоку. Здесь было целое озеро воды, скопившейся после нынешних ливней, уже слегка помутневшей и солоноватой, но вполне пригодной для верблюдов, а также в общем и для людей. Озеро, которое занимало площадь в поперечнике двести ярдов, лежало в мелкой двойной впадине рядом с Вади Феджром, заполнявшим его водой на глубину двух футов. У его северного конца был невысокий бугор из песчаника. Мы думали, что именно здесь найдем племя ховейтат, но трава была объедена дочиста, а вода загрязнена их животными, сами же они отсюда ушли. Ауда искал их следы, но ничего не нашел: штормовые ветры смели все на своем пути, и теперь повсюду песок был покрыт мелкими волнами чистой ряби. Однако, поскольку ховейтаты пришли сюда из Тубаика, они, должно быть, ушли в Сирхан, значит, если мы двинемся на север, то найдем их там. Время шло, но несмотря на это следующий день был всего лишь четырнадцатым с момента нашего выхода из Веджа, и солнце снова застало нас на марше. Во второй половине дня мы наконец оставили позади Вади Феджр, и путь наш лежал теперь уже не на север, а на восток, к Арфадже в Сирхане. Соответственно мы взяли правее и, пересекая одну за другой известняковые и песчаные равнины, вскоре увидели в отдалении угол Великого Нефуда -- знаменитых поясов песчаных дюн, отрезавших Джебель Шаммар от Сирийской пустыни. В разное время его пересекали такие легендарные путешественники, как Палгрейв, оба Бланта и Гертруда Белл, и я попросил Ауду несколько отклониться, чтобы пройти их путем. Он проворчал, что к Нефуду люди шли только по необходимости, вызванной обстоятельствами набегов, что сын его отца не отправлялся в такие рейды на едва волочившем ноги чесоточном верблюде и что нашей задачей было добраться до Арфаджи живыми. И мы, подчиняясь мудрому Ауде, продолжили путь, не меняя направление, по унылому, сверкавшему на солнце песку, через те самые участки пустыни под названием "джиан", хуже которых не бывает. Они представляли собою равнины, выстланные отполированной глиной, почти такой же белой и гладкой, как бумага, и часто занимали площадь в несколько квадратных миль. Они с неумолимостью зеркала отражали свет солнца на наши лица; стрелы солнечных лучей ливнем обрушивались на наши головы и, отражаясь от блестящей поверхности, пронизывали веки, не приспособленные к такому истязанию. Это был непрерывный прессинг, а боль, накатывавшая и отступавшая как приливная волна, то нарастала все больше и больше, доводя нас почти до обморочного состояния, то спадала в момент появления какой-нибудь обманчивой тени, черной пеленой перекрывавшей сетчатку. В такие мгновения мы переводили дыхание, собираясь с силами, чтобы страдать дальше, и это было похоже на усилия тонущего человека держать над поверхностью голову, то и дело погружающуюся в воду. Мы едва обменивались короткими репликами. Облегчение наступило часам к шести, когда мы сделали привал для ужина и напекли свежего хлеба. Я отдал верблюдице остаток своей доли: после таких трудных переходов несчастное животное едва стояло на ногах от усталости и голода. Это была породистая верблюдица, подаренная Ибн Саудом Недждским королю Хусейну, который в свою очередь прислал ее в подарок Фейсалу, -- великолепное животное, с ногами, отлично приспособленными для движения по холмам, и очень доброе. Уважающие себя арабы ездили только на верблюдицах: под седлом они шли мягче, чем самцы, были более кроткими и меньше кричали. Кроме того, они были более терпеливы и могли еще долго продолжать движение даже при большой усталости, пока наконец, дойдя до полного изнеможения, не падали замертво, тогда как более капризные самцы злились, валились на землю и умирали в бессмысленной ярости. После наступления темноты мы тащились еще три часа до вершины песчаного гребня. Там мы как следует выспались после целого дня борьбы с обжигавшим ветром, закручивавшим пылевые бураны и зыбучий песок, жалившим наши опаленные лица, а при особенно сильных порывах -- скрывавшим от наших глаз дорогу, когда несчастные верблюды утрачивали способность ориентироваться. Ауде не давали покоя мысли о следующем дне, потому что еще один такой самум задержал бы нас на третий день в пустыне, а у нас уже почти не оставалось воды; он разбудил нас среди ночи, и мы ехали по равнине Бисейты (названной так из-за громадных размеров этой плоской как стол равнины) до рассвета. Когда поднялось солнце, наши слезившиеся глаза отдыхали на разбросанной по всей поверхности мелочи побуревшего под его лучами мелкозернистого песчаника, который, однако, был слишком тверд для верблюдов и обжигал им ступни, и некоторые из них уже хромали, поранив ноги. У верблюдов, выросших на песчаных равнинах Аравийского побережья, были очень нежные подушечки на ступнях, и когда таких животных сразу же использовали для длинных переходов по кремнистому или задерживающему тепло грунту, их подошвы буквально сгорали до волдырей, под которыми в центре подушечки на площади в два дюйма или больше открывалась незащищенная плоть. В таком состоянии животные еще могли идти по песку, но если случайно под ногу попадал голыш, спотыкались или оступались, как если бы наступили на открытый огонь, и как бы выносливы они ни были, долгий переход мог окончательно вывести их из строя. Поэтому нам приходилось двигаться осторожно, выбирая самые мягкие участки, и с этой целью мы с Аудой ехали впереди. Скоро мы увидели клубы пыли, как я подумал, поднятые ветром. Но Ауда сказал, что это страусы. Подбежавший солдат принес нам два больших яйца цвета слоновой кости. Мы решили позавтракать этим восхитительным даром Бисейты и стали на ходу оглядывать местность в поисках дров для костра, однако за двадцать минут не обнаружили ничего, кроме редких пучков чахлой травы. Голая пустыня словно задалась целью нас уничтожить. Прошел товарный поезд, и тут я вспомнил о том, что у нас есть пироксилин. Мы развернули одну из упаковок взрывчатки, осторожно отрезали несколько полосок, сложили их костерком под яйцами, прислоненными к обломку камня, и подожгли, приготовив таким образом изысканное блюдо. Заинтересовавшиеся этим Насир и Несиб спешились, чтобы посмеяться над нами. Ауда вынул свой кинжал с серебряным эфесом и вскрыл скорлупу первого яйца. Вокруг разнеслось страшное зловоние. Осторожно подталкивая перед собой ногами второе горячее яйцо, мы отошли на другое место. Оно оказалось достаточно свежим и твердым, как камень. Мы выгребли кинжалом его содержимое на плоские куски кремня, послужившие тарелками, и стали понемногу есть, уговорив разделить нашу трапезу даже Насира, который раньше никогда не опускался так низко, чтобы есть страусиные яйца. По общему мнению, яйцо было жесткой, но для Бисейты вполне приемлемой пищей. Зааль заметил сернобыка, осторожно подкрался и убил его. Лучшие куски мяса мы погрузили на вьючных верблюдов, чтобы поджарить на следующем привале, и продолжили свой путь. Вскоре жадные ховейтаты увидели вдали еще нескольких сернобыков и погнались за животными, которые поначалу побежали от преследователей, потом постояли, глядя на них, и снова рванулись прочь, но было уже поздно.

ГЛАВА 44

Я чувствовал себя слишком усталым, а охотничий азарт был мне слишком чужд, чтобы отклоняться от намеченного пути даже ради самых редких животных на свете, поэтому я по-прежнему ехал за караваном, -- моя верблюдица без труда его нагнала широким шагом. За ее хвостом шли пешком мои люди. Они опасались, как бы их верблюды не подохли еще до наступления вечера, если усилится ветер, и вели животных в поводу. Меня восхищал контраст между крепким, неповоротливым крестьянином Мухаммедом и энергичными агейлами -- Фарраджем и Даудом, пританцовывавшими босиком, как чистокровные породистые животные. Не было только Касима. Все подумали, что он у ховейтатов: его угрюмость плохо сочеталась с веселым нравом солдатни, и он обычно держался бедуинов, чей темперамент был ему больше по вкусу. Сзади никого не было видно, и я проехал вперед, чтобы проверить, что с верблюдом Касима, и вскоре его обнаружил. Его вел в поводу, без седока, один из племени ховейтат. Седельные сумки были на месте, как и винтовка, и продукты, самого же Касима нигде не было видно. Постепенно до нас дошло, что бедняга заблудился. Это было ужасное несчастье, потому что в туманном мареве пустыни караван нельзя было увидеть на расстоянии больше двух миль, а на твердом, как железо, грунте не оставалось следов. Было ясно, что пешком ему нас никогда не найти. Все продолжали путь, думая, что он где-то в растянувшемся караване, но прошло уже много времени, близился полдень, и теперь он, должно быть, находился уже в нескольких милях от нас. Груженый верблюд Касима был свидетельством тому, что его не забыли спящим на ночном привале. Агейлы думали, что он мог задремать в седле, упасть и пораниться или даже разбиться насмерть. Или, может быть, кто-то из отряда свел с ним какие-то старые счеты. Так или иначе агейлы не знали, куда он делся. Он был чудаком, ему не было до них ни малейшего дела, да и они о нем не слишком беспокоились. Все это так, но правдой было также и то, что Мухаммед, земляк и приятель Касима, оказавшийся его товарищем по походу, совершенно не знал пустыню, к тому же верблюд захромал, и посылать его на поиски Касима было бессмысленно. Таким образом, задача поиска Касима ложилась на мои плечи. Ховейтаты, которые могли бы в этом помочь, уже скрылись из глаз в полуденном мареве, увлеченные преследованием зверей или поиском новых. Агейлы Джейтира были такими аристократичными, что рассчитывать на их помощь было невозможно, разве что в случае пропажи кого-то из них. Кроме того, Касим был моим человеком, и ответственность за него лежала на мне. Я с сомнением оглядел своих еле передвигавших ноги спутников и подумал секунду о том, не поменяться ли с одним из них, послав его на моей верблюдице на поиски Касима. Такая попытка увильнуть от долга не вызвала бы нареканий, ведь я был иностранцем. Однако именно этим доводом я не мог оперировать, раз уж всем было известно, что я взялся помогать арабам в их восстании. Любому чужестранцу непросто влиять на национальное движение другого народа, и вдвойне трудно христианину, привыкшему к оседлой жизни, воздействовать на психологию кочевников-мусульман. Я пошел бы против самого себя, если бы потребовал привилегий от обоих обществ. Итак, без единого слова я развернул свою неохотно подчинившуюся мне верблюдицу и погнал ее, ворчащую и постанывающую, словно жалующуюся верблюжьему братству на свою долю, обратно, мимо длинной цепочки солдат и верблюдов, шагавших под вьюками, в бескрайнюю пустоту. Мое настроение было далеко от героического, потому что я был разъярен поведением остальных своих слуг, собственным стремлением играть роль истового бедуина, а больше всего легкомыслием самого Касима, этого редкозубого нытика, отстававшего в любом походе, со скверным характером, подозрительного, грубого человека, о зачислении которого в отряд я уже давно пожалел и от которого пообещал себе избавиться, как только мы дойдем до места назначения. Мне казалось абсурдным рисковать своей жизнью, а стало быть, и пользой, которую я мог принести арабскому движению, ради спасения одного малодостойного человека. Судя по сердитому ворчанию моей верблюдицы, она, по-видимому, испытывала точно такие же чувства. Впрочем, таков был обычный способ верблюдов выражать свое неудовольствие. С телячьего возраста они привыкли к жизни в табуне, и некоторых из них бывало очень трудно заставить передвигаться в одиночку: расставаясь с привычной компанией, они всегда громко выражали огорчение, и моя верблюдица не была исключением. Она оборачивалась назад, вытягивая свою длинную шею, громким мычанием привлекала к себе внимание остававшихся и шла очень медленно, недовольно взбрыкивая. Приходилось прилагать все силы, чтобы не дать ей отклониться от дороги, и подгонять на каждом шагу палкой, не давая остановиться. Однако после того как я проехал милю или две, она стала успокаиваться и пошла вперед без прежнего сопротивления, но все еще очень медленно. Все эти дни я проверял наше движение по своему масляному компасу и надеялся с его помощью благополучно добраться до места последней ночевки, до которого по моим расчетам было около семнадцати миль. Не прошло и двадцати минут, как караван скрылся из виду, и только тогда я постиг всю реальность совершенно голой, бесплодной Бисейты. Единственными ориентирами здесь были старые, засыпанные песком углубления со следами самха, и я старался проехать по возможности рядом с каждым из них, так как там могли остаться следы ног моей верблюдицы, по которым я надеялся ориентироваться на обратном пути. Самх был природной мукой для племени шерарат. У этих бедняков не было ничего, кроме табунов верблюдов, и они гордились тем, что пустыня вполне удовлетворяет их повседневные потребности. При смешивании такой муки с финиками и сдабривании маслом получался вполне доброкачественный продукт. Эти мелкие углубления создавались путем разгребания кремня, из которого состоял грунт, и сооружения из этого же материала кольцеобразной стенки диаметром около десяти футов. Куски кремня, наваленные вокруг кромки тока, определяли его глубину, составлявшую несколько дюймов. Женщины заполняли его мелкими красными зернами, которые тут же и молотили. Постоянные ветры, проносившиеся над такими шурфами, не могли восстановить кремнистую поверхность грунта (что вполне могли сделать дожди за тысячи зим), но сровняли их с поверхностью, засыпав бледным песком, и теперь они выделялись серыми глазницами на фоне черной каменистой поверхности. Я проехал часа полтора без всяких помех, подгоняемый дувшим в спину легким ветром, что позволило мне очистить глаза от подсохшей песчаной корки и смотреть вперед, почти не испытывая боли. Вскоре я увидел впереди не то какую-то фигуру, не то большой куст, во всяком случае что-то черное. Дрожавшее марево искажало размеры и расстояние, но казалось, что это нечто двигалось в направлении несколько восточнее выбранного мною. Я повернул голову верблюдицы в этом направлении, и через несколько минут понял, что это был Касим. Когда я его окликнул, он растерянно остановился. Я подъехал к нему и понял, что он почти ослеп и ничего не соображал; он просто стоял с широко раскрытым черным ртом, протянув ко мне руки. Агейлы налили нашу последнюю воду в мой бурдюк, и, торопясь напиться, Касим залил себе лицо и грудь. Его бессмысленный лепет превратился в причитания. Я посадил его за собой на круп верблюдицы, поднял ее на ноги и сел в седло. Почуяв обратную дорогу, животное словно преобразилось и зашагало резвее. Я определил по компасу курс настолько точно, что узнавал свежие следы верблюдицы -- небольшие пятна более бледного песка на коричнево-черном кремнистом грунте. Несмотря на двойную нагрузку, верблюдица стала шагать шире, а порой даже, пригнув голову, переходила на более быстрый и удобный для всадника аллюр, которому лучших молодых животных учат опытные наездники. Меня радовало и это свидетельство ее скрытых ресурсов резвости, и то, что на поиски Касима у меня ушло сравнительно мало времени. Касим театрально жаловался на перенесенные страдания и на терзавшие его муки жажды. Я велел прекратить эти излияния, но он не унимался и начал ерзать на крупе верблюдицы, да так, что при каждом ее шаге подлетал вверх и тяжело обрушивался на ее зад; от этого да еще от его криков она стала прибавлять ходу. Это было опасно, так как можно было просто загнать животное. Я снова приказал ему прекратить эти вольности, а когда он вместо этого лишь завопил громче, я его ударил и поклялся, что при следующем вопле сброшу его с верблюдицы. Угроза, в которую я вложил весь свой гнев, наконец подействовала. Он вцепился в мое седло и умолк. Мы не проехали и четырех миль, как я опять увидел впереди размытое дымкой качавшееся черное пятно. Оно на моих глазах увеличилось и разделилось на три части. Уж не враги ли, подумал я. Минутой позже с обескураживающей внезапностью галлюцинации дымка словно раздернулась, и я увидел Ауду с двумя людьми Насира, вернувшегося, чтобы отыскать меня. Я в шутку пожурил их за то, что они оставили товарища в пустыне. Ауда, подергав свою бороду, заявил, что если бы все случилось при нем, то он ни за что не отпустил бы меня на выручку к Касиму. Того с ругательствами пересадили на более удобную седельную подушку, и мы всей компанией отправились догонять отряд. Указав пальцем на жалкую сгорбившуюся фигуру бедняги, Ауда с упреком в голосе заметил: "За этого типа не дадут и цены верблюда..." -- "И полкроны не дадут", -- возразил я, и Ауда, по простоте душевной польщенный совпадением наших взглядов, поравнялся с Касимом и сильно хлестнул несчастного, требуя, чтобы тот, как попугай, сам повторил назначенную ему цену. Касим оскалил свои гнилые зубы и сердито надулся. Через час мы уже догнали вьючных верблюдов, а когда обгоняли караван, чтобы занять место впереди, Ауда раз сорок повторил мою шутку чуть ли не каждой паре солдат в колонне, с любопытством посматривавших на Касима, и я наконец понял всю неуместность своей реплики. Касим объяснил, что слез с верблюда справить нужду, а покончив с этим, понял, что в сгустившихся сумерках караван скрылся из виду. Однако было ясно, что, спешившись, он просто заснул, смертельно устав от долгой дороги под обжигавшим солнцем. Мы присоединились к Насиру и Несибу, ехавшим в повозке. Несиб был недоволен тем, что я подверг опасности жизнь Ауды и свою собственную из-за пустой причуды. Для него было ясно, что я отправился на поиски Касима, понимая, что меня хватятся и пошлют кого-то вдогонку. Насир был шокирован таким цинизмом, Ауда же радовался случаю досадить горожанину парадоксом несовместимости подходов племени и города. Традиционные для пустыни коллективная ответственность и братство резко контрастировали с индивидуализмом и духом конкуренции, царившими в густонаселенных местах. Под знаком этого незначительного происшествия прошло несколько часов, и остаток дня не показался нам слишком длинным, хотя жара становилась все нестерпимее, а ветер уже нес с собой такие массы песка, что его можно было не только слышать, но и видеть. Вокруг ног верблюдов со свистом завивались струйки песка, подобные дыму. До пяти часов мы двигались по совершенно ровной, однообразной местности, когда вдруг увидели на горизонте горы и, проехав еще немного, оказались в сравнительно тихой ложбине среди песчаных холмов, скудно поросших тамариском. Это был Касейм. Кустарник и дюны защищали нас от ветра, был час заката, и с запада на нас мягко накатывался в багровых тонах вечер, я записал в дневнике, что Сирхан прекрасен. Для тех, кто прожил сорок лет в Синае, Палестина стала страной молока и меда. Людям племен, которые могли попасть в Дамаск только после долгих недель мучительного перехода через кремнистые равнины его северной пустыни, этот город представлялся земным раем. Таким же прохладным и уютным после пяти дней пути по пылавшему в зубах самума Холю нам показался Касейм в Арфадже, где мы заночевали. Эти места были всего на несколько футов выше Бисейты, и с этой высоты было видно, как долины уходили на восток, в громадную впадину, где находился желанный нам колодец, однако теперь, когда мы прошли через пустыню и благополучно дошли до Сирхана, угроза жажды миновала, и мы поняли, что главной заботой был отдых от огромной усталости. Мы решили разбить лагерь прямо там, где остановились, и разжечь сигнальные костры для пропавшего на этот раз раба Нури Шаалана, который, подобно Касиму, исчез сегодня из нашего каравана. Мы не слишком о нем беспокоились. Он знал местность, и с ним был его верблюд. Могло быть и так, что он намеренно направился напрямую в Джуф, ставку Нури, чтобы заработать на первом сообщении о том, что мы едем с дарами. Однако он не появился ни этой ночью, ни на следующий день, а когда спустя месяц я спросил о его судьбе Нури, тот ответил, что недавно далеко в пустыне был найден высохший труп его раба рядом с мертвым верблюдом. Очевидно, он сбился с дороги среди висевшей над песками дымки и блуждал до тех пор, пока не пал верблюд, а потом и сам умер от жажды и жары. Скорая смерть -- летом даже самые выносливые умирали здесь на второй день, правда, в великих муках: жажда быстро превращалась в смертельную болезнь, а панический страх отнимал рассудок, за час или два превращая самого храброго человека в жалкого безумца, а затем его добивало солнце.

ГЛАВА 45

Не выпив ни глотка воды, мы, разумеется, ничего и не поели. Это сулило нам скверную ночь, однако мы улеглись вниз лицом, чтобы от недоедания не вспучило животы, и отлично выспались, уверенные в том, что на следующий день сможем вдоволь напиться. У арабов заведено напиваться до отказа у каждого колодца и больше не пить до следующего или, если у них есть с собою вода, щедро расходовать ее на первом же привале для питья и выпечки хлеба. Поскольку у меня был принцип -- не вызывать кривотолков по поводу отличий моего образа жизни, я поступал так же, как они, полагая, что их физическое превосходство не настолько велико, чтобы это могло мне сильно повредить. И действительно, я всего один раз испытал муки жажды. Следующим утром мы двинулись по склонам вниз, перевалили один гребень, потом другой и через третий, друг от друга находившиеся в трех милях, и наконец в восемь часов спешились у колодцев Арфаджи, среди сладкого благоухания кустарника. Мы обнаружили, что Сирхан вовсе не долина, а длинный разлом, обе стенки которого служили для этой местности водостоками; вода собиралась в цепочке последовательных углублений в его русле. Кремнистый грунт чередовался с мягким песком, рыхлыми барханами, поросшими пестрым тамариском. Склоны укрепляло сплошное переплетение его жилистых корней. Вода в необлицованных колодцах, стоявшая на глубине примерно одиннадцати футов, была маслянистой, с сильным запахом и солоноватой на вкус. Мы нашли ее восхитительной, и поскольку вокруг было много зелени, годной в пищу верблюдам, решили остановиться здесь на целый день, послав человека на поиски ховейтатов в район Майгуа, самого южного колодца Сирхана. Это позволяло нам узнать, не обогнали ли мы их, и если нет, то двигаться на север с уверенностью в том, что едем по их следу. Едва уехал наш посланец, как один из ховейтатов заметил всадников, прятавшихся в кустах к северу от нас. Немедленно подняли тревогу. Мухаммед эль-Зейлан, первым оказавшийся в седле, с несколькими другими товейхами поскакал в сторону предполагаемого противника. Мы с Насиром собрали агейлов (их достоинством было уменье сражаться с бедуинами по-бедуински) и расположили группами около дюн, чтобы оборонять наш багаж. Однако противник исчез. Мухаммед через полчаса вернулся и сказал, что, пожалев своего верблюда, отказался от преследования. Он обнаружил всего три цепочки следов и решил, что эти люди были разведчиками вражеского племени шаммаров: в Арфадже их было больше чем достаточно. Ауда позвал своего племянника Зааля, самого остроглазого из всех ховейтатов, и велел ему разведать численность и намерения противника. Зааль был энергичным человеком со смелым оценивающим взглядом, тонкими, злыми губами и негромким смехом, исполненный жестокости, которую кочевники-ховейтаты переняли у крестьян. Он отправился в разведку и сразу же обнаружил в окружавших нас зарослях кустарника множество следов. Однако тамариск защищал песчаный грунт от ветра, и отличить сегодняшние следы от старых было невозможно. Вторая половина дня прошла мирно, и мы понемногу успокаивались, хотя поставили часового перед большим барханом за колодцами. На закате я вышел, чтобы умыться в жгучем соляном растворе, а на обратном приостановился у костра агейлов выпить вместе с ними кофе и послушать их недждский диалект арабского языка. Они принялись рассказывать мне длинные истории про капитана Шекспира, которого в Рийяде как личного друга принимал сам Ибн-Сауд: он прошел через всю Аравию от Персидского залива до Египта и в конце концов был убит в бою шаммарами при отступлении, когда победителям Неджда случилось потерпеть поражение во время одной из то и дело возникавших войн. В походах его сопровождали многие из агейлов Ибн Дхейтира, -- одни в качестве эскорта, другие как его последователи. В их памяти сохранились рассказы об его величии, а также о странной привычке к уединению, в котором он проводил дни и ночи. Арабы, обычно жившие многочисленными общинами, сталкиваясь со слишком подчеркнутым стремлением к уединению, усматривали в этом нечто подозрительное. Одним из самых неприятных уроков войны в пустыне была необходимость не забывать об этом и отказываться от эгоистического покоя и тишины, пока странствуешь вместе с ними. В этом был и элемент унижения, потому что составной частью всего того, чем гордятся англичане, является именно право на полное одиночество. Самодостаточность замечательна, когда отсутствует конкуренция. Пока мы разговаривали, в ступку с поджаренным кофе бросили три зернышка кардамона. Зерна кофе с кардамоном дробил звонкими ударами пестика Абдулла: дин-дон, дин-дон -- одинаковые пары тактов легато. Услышав этот звук, тихо подошел и, постанывая, по-верблюжьи медленно опустился на землю рядом со мной Мухаммед эль-Зейлан. Мухаммед был компанейским малым, могучим, думающим, решительным и деятельным человеком лет тридцати восьми, с румяным лицом, изборожденным грубыми морщинами, и очень загадочными глазами, наделенным тонким чувством юмора и мрачной силой (порой оправдываемой его поступками), но обычно выказывавшим по-дружески циничный характер. Он был необычайно рослым, не меньше шести футов. Второй человек среди абу тайи, он был богаче Ауды, имел больше приверженцев и славился своим красноречием. У него был небольшой дом в Маане, земельная собственность (и, по слухам, скот) близ Тафиле. Под его влиянием боевые отряды абу тайи стали выезжать осмотрительно, с зонтами для защиты от свирепых солнечных лучей и с бутылками минеральной воды в седельных сумах. Он был мозговым центром племени и определял его политику. Мне импонировал его критический дух, и я часто использовал его ум и алчность для того, чтобы сделать его союзником при обсуждении какой-нибудь новой идеи. Долгий совместный рейд сделал нас товарищами духом и телом. Днем и ночью наши мысли были посвящены одной опасной цели. Сознательно или бессознательно мы готовили себя к ее достижению, сводя к ней все наши помыслы, посвящая ей каждую выдавшуюся минуту беседы у вечернего костра. В мысли о ней мы были погружены и сейчас, пока наш кофевар кипятил кофе, переливал его несколько раз, нарезал из пальмовой древесины полоски, чтобы профильтровать через них напиток перед тем, как разлить по чашкам (гуща на дне чашки считалась дурным тоном). Вдруг со стороны утопавших во мраке дюн на востоке от нас донесся ружейный залп, и один из агейлов с хриплым криком повалился на освещенную костром землю. Мухаммед, орудуя своими огромными ступнями, забросал костер песком; в мгновенно нахлынувшей темноте мы откатились к зарослям тамариска и помчались за своими винтовками, а наши передовые посты стали отвечать на огонь, целясь во вспышки выстрелов противника. У нас было неограниченное количество боеприпасов, и мы не пытались это скрывать. Противник постепенно ослаблял огонь, возможно, от явного удивления нашей высокой подготовленностью к стычке. Затем обстрел с его стороны прекратился, мы также прекратили огонь, но не ослабили бдительности, ожидая возможного нападения или обстрела с нового направления. Полчаса мы лежали, затаившись в полной тишине, если не считать стонов настигнутого первым залпом и теперь умиравшего солдата. Потом наше терпение иссякло. Зааль отправился выяснить, что происходит у противника. А еще через полчаса он крикнул нам, что поблизости никого из нападавших уже нет. Они благополучно ретировались. На его опытный взгляд их было человек двадцать. Несмотря на уверения Зааля, мы провели беспокойную ночь и еще до рассвета похоронили Асефа: это была наша первая боевая потеря. Мы двинулись на север, придерживаясь дна лощины и оставляя слева от нас большую часть цепочки барханов. Проехав пять часов, мы остановились на южном берегу разветвленных русел большого потока, уходивших в Сирхан с юго-запада. Ауда сказал, что это была дельта Сейл Фаджра, а начало самой долины мы видели в Сельхубе, когда ехали по ее руслу через Хоул. Подножный корм здесь был лучше, чем в Арфадже, и мы отпустили верблюдов на четыре полуденных часа, чтобы они могли вдоволь наесться травы. Это было не слишком правильно, потому что еда в полдень для них не полезна, зато мы хорошо отдохнули в тени развешанных одеял и выспались за прошлую ночь. Здесь, на совершенно открытом месте, где к нам было невозможно подобраться, оставаясь незамеченным, мы не боялись нападения, да и продемонстрированная нами боеготовность и уверенность в себе не могла не насторожить невидимого противника. Нашей целью было разбить турок, и эти внутриарабские стычки только отнимали время и грозили лишними потерями. После полудня мы проехали двенадцать миль до группы островерхих барханов, сложенных твердым, слежавшимся песком и окружавших достаточно обширное для наших целей открытое пространство, господствующее над местностью, и расположились на ночлег, готовые к новому ночному нападению. Следующим утром мы совершили пятичасовой бросок (верблюды были полны энергии после вчерашнего раздолья) до приютившегося в лощине оазиса в тени низкорослых пальм, с разросшимся здесь и там тамариском, где уже на глубине в семь футов было много воды, по вкусу превосходившей воду Арфаджи. Позднее выяснилось, что это та же самая сирханская вода, сносная для питья только сразу из колодца; мыло в ней не мылилось, а уже через два дня хранения в закрытом сосуде она издавала такое зловоние, что на ней было невозможно приготовить ни чай, ни кофе, ни замесить тесто для хлеба. Нам Вади Сирхан порядком надоел, однако Несиб и Зеки продолжали строить планы освоения этой земли будущим суверенным арабским правительством. Такое прожектерство было типично для сирийцев, с легкостью убеждавших себя в своих неограниченных возможностях и с не меньшей беспечностью перекладывавших ответственность на других. "Зеки, твой верблюд совсем запаршивел", -- как-то заметил я. "Увы!" -- скорбно согласился он. "Вечером, на закате, смажем его мазью". На очередном этапе нашего перехода я еще раз напомнил ему о чесотке. "Ага, -- отозвался Зеки, -- это навело меня на прекрасную мысль. Представьте себе: когда Дамаск станет нашим, мы создадим в Сирии Министерство ветеринарии, наймем целый штат опытных врачей, откроем специальную школу при центральной лечебнице или даже при нескольких центральных лечебницах для верблюдов и лошадей, для ослов и. крупного рогатого скота и даже -- почему бы и нет? -- для овец и коз. Понадобятся также исследовательские и бактериологические отделения для разработки методов лечения болезней животных. А что скажете о библиотеке, полной иностранных книг?.. А потом окружные лечебницы как филиалы центральных и разъездные инспекторы..." Горячо поддерживаемый Несибом, он тут же разделил всю Сирию на четыре генеральных инспекторских округа со множеством подчиненных им инспекций. На следующее утро вопрос о чесотке был поднят снова. Зеки с Несибом до глубокой ночи занимались разработкой своего проекта, пока не заснули, и теперь он приобрел еще более грандиозные масштабы. "Наш план, дружище, пока еще сырой, -- сказал мне Зеки, -- но мы не перестанем его разрабатывать до полного совершенства. Нам грустно видеть, что ты в своих делах довольствуешься малым. Это заблуждение свойственно всем англичанам". -- "О, Несиб, о, Зеки, -- заговорил я в тон своим собеседникам, -- разве полное совершенство даже в самой малости не будет означать конца света? Но созрели ли мы для этого? Когда я охвачен гневом, я молю Аллаха о том, чтобы Он превратил нашу Землю в пылающее солнце и предотвратил страдания еще не родившихся. Но когда у меня нет причин для недовольства, мне хочется навсегда уйти в тень и превратиться в тень самому". Они в смущении перевели разговор на конные заводы, а на шестой день бедный верблюд подох. "Чего и следовало ожидать, -- заметил мне Зеки, -- ведь ты не втер ему мазь". Ауда, Насир да и все мы постоянно ухаживали за своими животными, надеясь на то, что сумеем задержать развитие чесотки, до тех пор пока не набредем на лагерь какого-нибудь богатого племени с надеждой получить там лекарства и всерьез взяться за лечение верблюдов. Мы заметили приближавшегося к нам всадника. Возникла напряженность, но потом его окликнул один из ховейтат. Всадник оказался пастухом их племени, и они обменялись сдержанными приветствиями, как было принято в пустыне, где всякий шум считался в лучшем случае признаком невоспитанности, а в худшем -- городской замашкой. Он сообщил нам, что ховейтаты расположились лагерем впереди, по фронту от Исавийи до Небха, и с нетерпением ожидали нас. Опасения Ауды рассеялись, и напряженность исчезла. Мы быстро, за час, добрались до Исавийи и до палаток Али абу Фитны -- главы одного из кланов Ауды. Старый Али со слезящимися глазами, краснолицый и неопрятный, на чью торчавшую вперед бороду все время капало из его длинного носа, тепло приветствовал нас и гостеприимно предложил воспользоваться его шатром. Мы с благодарностью отказались, сославшись на то, что нас слишком много, и расположились по соседству под несколькими колючими деревьями, а тем временем он и десяток других обладателей шатров пересчитали нас, чтобы не ошибиться, и устроили нам настоящий вечерний пир, распределив на группы. Стряпня заняла несколько часов, и нас позвали к трапезе намного позднее наступления сумерек. Я поднялся, нетвердо шагая, дошел до палатки, поел, вернулся обратно к спавшим верблюдам и снова крепко уснул. Наш переход благополучно завершился. Мы отыскали воинов ховейтат, наши люди были в отличной форме, а золото и взрывчатка оставались нетронутыми. Утром мы собрались на торжественный совет по поводу дальнейших действий. Было решено, что мы прежде всего должны вручить шесть тысяч фунтов Нури Шаалану, с чьего согласия мы находились в Сирхане. Было нужно, чтобы он обеспечил нам полную свободу пребывания здесь, с правом рекрутирования и подготовки солдат, и чтобы после нашего ухода он взял на себя попечение об их семьях, палатках и стадах. Это были важные проблемы. Я решил, что во главе посольства к Нури должен отправиться Ауда, так как они были друзьями. Племя Нури было слишком близко и слишком многочисленно, чтобы Ауда решил затеять с ним войну, как бы воинственно он ни был настроен. Соответственно, личные интересы подвигли обоих великих мужей на союз. Их знакомство приняло какой-то причудливый оборот: каждый терпеливо сносил странности другого. Ауда должен был объяснить Нури, как мы намерены действовать, и передать желание Фейсала, чтобы тот публично продемонстрировал свою верность Турции. Только при этом условии Нури мог нас прикрыть, оставаясь при этом в добрых отношениях с турками.

ГЛАВА 46

Пока же нам предстояло оставаться с Али абу Фитной, понемногу перемещаясь вместе с ним к северу, в сторону Небха, где по приказу Ауды должны были собраться все абу тайи, а сам он обещал вернуться от Нури еще до того. Таков был план. Мы погрузили шесть мешков золота в седельные сумы Ауды, и он уехал. После этого поджидавшие нас вожди фитеннов сказали, что сочтут за честь кормить нас дважды в день, утром и после захода солнца, все время, пока мы будем оставаться с ними, и они знали, что говорили. Гостеприимство ховейтатов не знало границ никакого ограничения тремя днями, предусмотренного из соображений скупости законом пустыни, -- но при этом было достаточно назойливым и не оставляло нам почетной возможности уклониться от общей мечты кочевников о благоденствии. Каждое утро, между восемью и десятью часами, к нам приводили нескольких породистых кобыл в упряжи явно не лучшей работы; мы с Насиром, Несибом и Зеки садились в седла и в сопровождении дюжины наших людей торжественно следовали по песчаным тропам долины, лавируя между кустами. Лошадей при этом вели в поводу наши слуги, поскольку было бы неприлично ехать одним, тем паче быстрым аллюром. В конце концов мы добирались так до шатра, который на этот раз должен был служить нам трапезной, причем каждая семья принимала нас по очереди и считала себя горько обиженной, если Зааль в роли третейского судьи предпочитал одну из них другой. При нашем приближении на нас набрасывалась стая собак, которых отгоняли собравшиеся зеваки, -- каждый раз вокруг очередного шатра собиралась плотная толпа, -- и мы вступали внутрь, на гостевую половину, специально расширенную для такого случая и тщательно отгороженную от солнечной стороны портьерой во всю стену, чтобы мы оставались в тени. Выходил робкий хозяин, что-то бормотал и тут же куда-то исчезал. Нас ожидали красно-бурые ковры -- гордость племени, -- разостланные вдоль портьеры под задней стеной шатра, так что мы сидели с трех сторон пустого пыльного пространства. Всего нас бывало человек до пятидесяти. Вновь появлялся хозяин, на этот раз у центральной опоры шатра. Наши местные коллеги-гости -- эль-Зейлан, Зааль и другие шейхи с деланной неохотой усаживались на ковры между нами, опираясь локтями на те же накрытые войлоком вьючные седла, что и мы. Входной полог шатра был поднят, и мы видели, как разыгравшиеся дети гоняются за собаками по пустому подобию двора. Чем меньше детям было лет, тем меньше было на них одежды и тем упитаннее они выглядели. Самые маленькие, совершенно обнаженные, с большими черными глазами, с трудом сохраняя равновесие, на широко расставленных ножках рассматривали нашу компанию, засунув большие пальцы в рот и выпятив вперед круглые животы. Когда все уже были на своих местах, наступала неловкая пауза, которую наши друзья пытались занять, демонстрируя сидевшего на жердочке прирученного сокола (иногда это была чайка, птенцом отловленная на морском побережье) или борзую. Как-то нам пришлось восхищаться одомашненным горным козлом, в другой раз это был сернобык. Когда эти темы оказывались исчерпанными, хозяева не без труда находили какой-нибудь другой пустяковый предмет для разговора, чтобы отвлечь наше внимание от домашних звуков и распоряжений на заключительном этапе подготовки к трапезе, долетавших из-за занавески вместе с густым запахом кипящего жира и ароматом жареного мяса. Проходила минута-другая общего молчания, после чего появлялся хозяин или его помощник и шепотом спрашивал: "Черного или белого?", что означало предоставление нам выбора между кофе и чаем. Насир всегда отвечал "Черного", и вперед выступал невольник, державший в одной руке кофейник с длинным носиком, а в другой три или четыре белые фаянсовые чашки. Он выливал немного кофе в верхнюю чашку и предлагал ее Насиру, затем вторую мне и третью Несибу. Он терпеливо ждал, пока мы обхватывали чашки ладонями и потягивали из них напиток, особенно смакуя последнюю самую ароматную каплю. Как только чашки были опустошены, невольник протягивал за ними руку и со звоном ставил одну на другую, и уже менее торжественно подталкивал их к следующим по порядку гостям, по кругу, пока все не получали свою долю ароматного напитка, после чего возвращался к Насиру. Кофе во второй чашке был вкуснее, чем в первой, отчасти потому, что он к тому времени настаивался в горшке, а еще по той причине, что в чашке оставались капли после всех отведавших напитка. Если дело доходило до третьего и четвертого кругов, когда задерживалось мясное блюдо, напиток отличался совершенно удивительным вкусом. Но вот наконец, с трудом продираясь через возбужденную толпу, появлялись двое мужчин с грудами риса и мяса на луженом медном подносе или в мелком блюде пяти футов в поперечнике, на подставке, похожей на жаровню. Во всем племени была лишь одна посудина таких размеров, по окружности которой была выгравирована надпись вычурными арабскими буквами: "Во славу Аллаха и с верой в Его последнюю милость, -- собственность молящегося Ему убогого Ауды абу Тайи". Всякий раз ее заимствовал хозяин шатра, которому предстояло принимать нас днем. Поскольку меня мучила бессонница, я на рассвете видел из-под одеяла, как эта огромная тарелка путешествовала по лагерю, и, замечая, куда ее понесли, заранее знал, в каком шатре мы будем сегодня питаться. Блюдо было наполнено до отказа: по краю шло белое кольцо риса шириной в фут и глубиной в шесть дюймов, а все остальное пространство занимала гора бараньих ножек и ребрышек, казалось, готовая вот-вот развалиться. Для сооружения в центре престижной пирамиды из мяса понадобились две или три жертвы. Посреди блюда на обрубки шей были уложены распахнутыми ртами вверх вареные бараньи головы, и их уши, коричневые, как увядшие листья, распластывались по поверхности риса. Из зиявших глоток вывалились еще розовые языки, цеплявшиеся за нижние зубы, и длинные белые резцы оттеняли торчавшие из ноздрей пучки волос и почерневшие губы, растянутые словно в ухмылке. Это сооружение опускали на землю, заполняя пустое пространство между нами, и над мясом еще поднимался горячий дымок, когда являлась вереница поварят с небольшими котелками и медными кастрюльками, в которых варились потроха. Черпая их содержимое разбитыми эмалированными плошками, они принимались выкладывать на главное блюдо внутренности и наружные срезки с бараньей туши, кусочки желтого нутряного жира, белого курдючного сала, мускулов, кожи со щетиной -- все это плавало в кипящем масле и растопленном сале. Зрители взволнованно наблюдали за происходившим, провожая одобрительными замечаниями показавшийся из котелка какой-нибудь особенно сочный кусок. Жир был обжигающе горяч. То и дело кто-нибудь из присутствующих на трапезе, вскрикнув, отдергивал руку и не задумываясь запускал обожженные пальцы в рот, чтобы их остудить. Поварята же упорно продолжали свое, оглашая шатер скрежетом плошек по дну котелков. Покончив с этим, они победным жестом вылавливали из подливки припрятанный кусок печени и набивали им свои рты. Двое опрокидывали каждый котелок вверх дном, выливая оставшуюся жидкость на мясо, пока не заполнялся доверху кратер окружавшего его риса и отдельные зерна по краям не всплывали в обильной подливке, а они все продолжали лить. Под наши удивленные восклицания подливка переливалась через край, образуя в пыли тут же застывавшее озерцо. Это был последний штрих великолепной прелюдии, после чего хозяин призвал всех приняться за еду. Мы притворялись глухими, как того требовал обычай, потом наконец приходила пора услышать, и мы, изумленно глядя на соседа, ждали, что тот начнет первым, пока не поднимался с места застенчивый Насир, а за ним и все мы. Припав на одно колено вокруг подноса, толкая и прижимаясь друг к другу вплотную, мы образовали круг из двадцати двух человек, которым едва хватало места. Закатывали по локоть правые рукава и, тихо повторив вслед за Насиром "Во имя всемилостивейшего Аллаха", все разом погружали пальцы в содержимое подноса. Первое погружение, по крайней мере для меня, требовало осторожности, так как жирная подливка была слишком горяча, и непривычные пальцы редко это выдерживали, поэтому я перекидывал пальцами извлеченный кусок мяса, давая ему остыть, а другие в это время успевали ополовинить мой сегмент рисового кольца. Мы скатывали между пальцами (не пачкая при этом ладони) ровные шарики из риса, жира и мяса, уплотняя их легким давлением кончиков пальцев, и отправляли прямо в рот с кончика большого пальца, пользуясь указательным, как рычагом. Если делать все правильно (в особенности это относится к плотности шарика), он не рассыпается и оставляет руку чистой, но при избытке жира и прилипании его охлаждающихся кусочков к пальцам их приходится хорошо облизывать, чтобы дальше было легче управляться с едой. По мере того как убывала гора мяса (а надо сказать, что в действительности рис никого не интересовал, так как роскошью было именно мясо), один из вождей племени ховейтат, разделявший с нами трапезу, извлекал свой кинжал с серебряной рукояткой, инкрустированной бирюзой, -- подписной шедевр Мухаммеда ибн Зари из Джофа*, [* Самым знаменитым оружейником моего времени был Ибн Бани, искусный мастер династии Ибн Рашидов из Хайля. Однажды он участвовал в набеге шаммаров на Рувеллу и был взят в плен. Узнав его среди пленных, Нури посадил в его тюремную камеру Ибн Зари, своего оружейника, поклявшись, что они не выйдут на свободу, пока сделанные тем и другим вещи не станут неотличимы одна от другой. Таким образом, Ибн Зари намного повысил свое мастерство, оставаясь лучшим в искусстве художественной отделки оружия. (Примеч. авт.) *] -- и принимался срезать наискось с более крупных костей длинные ромбики мяса, легко разрывавшиеся между пальцами. Оно должно было быть разварено до полной мягкости, потому что ели его, пользуясь только правой рукой, которая одна считалась этого достойной. Хозяин шатра стоял при этом возле круга, поощряя аппетит гостей подходившими случаю замечаниями. Мы с непостижимой быстротой скручивали, разрывали, резали мясо и набивали им рты. Все это происходило при полном молчании, так как разговоры могли коснуться качества предложенной нам снеди, хотя дело не обходилось без благодарной улыбки соседу, когда тот передавал вам отборный кусок, или гримасы, когда Мухаммед эль-Зейлан, благостно осклабившись, вручал вам какую-нибудь огромную голую кость. В подобных случаях я обычно отвечал отборно-отвратительным комком потрохов: такая дерзость веселила людей ховейтат, но изысканный аристократ Насир смотрел на это неодобрительно. Наконец некоторые из нас, наевшись до отвала, начинали лениво ковыряться, выбирая самые лучшие куски и поглядывая по сторонам на остальных, пока и их движения не замедлялись, и в конце концов все, перестав есть, опирались локтем на колено. При этом с нависшей над краем подноса ладони согнутой в запястье руки капал жир. Смешиваясь с зернами риса, он застывал, превращаясь в густую белую массу, от которой склеивались пальцы. Увидев, что все окончательно оторвались от еды, Насир многозначительно прочищал горло, мы разом вставали с возгласом: "Да воздаст тебе Аллах, хозяин!" и, задевая за растяжки шатра, выходили, чтобы уступить место двум десяткам других гостей, которым предстояло унаследовать то, что оставалось на блюде после нас. Наиболее цивилизованные из нас шли в дальний конец шатра, где с последних опорных стояков свешивался край полотна, покрывавшего крышу, и об этот, так сказать, семейный носовой платок (грубая, неплотная ткань из козьей шерсти лоснилась от многократного использования) вытирали пальцы, покрытые толстым слоем застывшего жира, после чего, вздыхая, возвращались на свои места. Невольники, отставив свою долю угощения -- овечьи черепа, -- обходили нас с деревянной шайкой, наполненной водой, и с кофейной чашкой, из которой поливали воду нам на руки, и мы отмывали остатки жира, пользуясь единственным на все племя куском мыла. Тем временем вокруг блюда сменялись вторая и третья очередь гостей, после чего им предлагали еще по чашке кофе или же по стакану похожего на сироп чая и наконец подавали лошадей. Мы выходили к ним, садились в седла и уже на ходу негромко благодарили хозяев. Стоило нам повернуться спиной к шатру, как к практически опустошенному подносу кидались дети, вырывая друг у друга обглоданные кости. Завладев более или менее ценными остатками, они выбегали на улицу, чтобы полакомиться ими в безопасности под ка