отрев Жомини и Уиллисена, я обнаружил более широкие принципы у Сакса и Гибера, а также в восемнадцатом столетии. Однако Клаузевиц интеллектуально был настолько выше их всех, а его книга так логична и увлекательна, что я бессознательно принял ее за образец, пока сравнение с Кюне и Фошем не вызвало во мне отвращения к солдафонам, не наскучила их официозная, слава, заставившая меня критически взглянуть на их откровения. В любом случае этот интерес был абстрактным и опосредовал теорию и философию войны лишь с метафизической стороны. Теперь же все было весьма конкретно, в частности навязшая в зубах проблема Медины. Чтобы отвлечься от нее, я принялся вспоминать подходящие максимы о ведении современной войны, основанной на науке. Но они не вписывались в действительность и беспокоили меня. До настоящего времени Медина была для всех нас навязчивой идеей. Но теперь, когда я лежал больной, представление о ней не было ясным: либо дело было в том, что мы были рядом с нею (человека редко привлекает достижимое), либо в том, что мои глаза были затуманены безотрывным созерцанием этого клочка земли. Как-то после полудня я проснулся от горячечного сна, обливаясь потом, терзаемый мухами, с мыслью: какого черта, собственно, нам нужно в Медине? Угроза с ее стороны была очевидна, пока мы были в Янбо, а турки шли на Мекку, но мы сами все изменили своим походом на Ведж. Сегодня мы занимаемся блокированием железной дороги, они же лишь защищают ее. Гарнизон Медины, сокращенный до полной неспособности вести активные операции, сидит в траншеях и уничтожает собственный наступательный потенциал, поедая тягловый скот, который они больше не в состоянии прокормить. Мы лишили их возможности угрожать нам и все же намерены отобрать у них город. Медина -- не такая важная для нас база, как Ведж, и не угроза, как Вади Аис. На что она нам, в самом деле? Лагерь пробуждался после апатии полуденных часов, и шумы внешнего мира начинали проникать ко мне сквозь желтую подкладку палаточного полотна, в каждую дырочку, в каждый разрыв, через который врывались длинные кинжалы солнечных лучей. Мне были слышны топтанье и храпенье осаждаемых мухами лошадей в тени деревьев, жалобы верблюдов, звон ступок в которых толкли кофейные зерна, долетали звуки отдаленных выстрелов. Этот шумовой фон заставил меня еще раз задуматься о цели войны. Книги объясняют ее просто -- разгромить противника. Победа может быть куплена только кровью. Поскольку у арабов не было организованных сил, у турецкого Фоша не могло быть подобной цели. Арабы не выдержали бы потерь. Чем заплатил бы наш Клаузевиц за свою победу? Казалось, что фон дер Гольц смотрел глубже, говоря, что необходимо не уничтожить врага, а сломить его храбрость. Однако мы показали, что задача сломить чью-нибудь храбрость лишена перспективы. Впрочем, Гольц был обманщиком, и об этих мудрых людях должно говорить метафорами, потому что мы, несомненно, выигрывали нашу войну, и по мере неторопливого взвешивания обстоятельств до моего сознания начинало доходить и то, что мы выиграли Хиджаз. Из каждой тысячи его квадратных миль девятьсот девяносто девять были освобождены. Не оказалась ли моя провокационная шутка в разговоре с Виккери о том, что восстание скорее походит на мир, чем на войну, столь же меткой, сколь и скоропалительной? Возможно, в войне правит абсолют, но для мира вполне достаточно большинства. Если бы мы выдержали паузу, туркам пришлось бы довольствоваться той малой долей, на которой они стояли. Я еще раз терпеливо смахнул мух со своего лица, довольный, что хиджазская война выиграна и с нею таким образом покончено, причем выиграна в тот день, когда мы взяли Ведж, и было бы лучше, если бы у нас хватило сообразительности это понять уже тогда. Я снова прервал нить своих доводов, чтобы прислушаться. Отдаленные выстрелы стали громче и уже сливались в длинные, резкие залпы. И вдруг смолкли. Я навострил уши, чтобы уловить другие звуки, зная, что они последуют. Действительно, тишину нарушил донесшийся из-за тонких стенок палатки шорох, похожий на шелест юбки, задевающей камни. Последовала пауза, во время которой у палатки остановились всадники на верблюдах, и послышались слабые удары палками по шеям животных, чтобы заставить их опуститься на колени. Они бесшумно преклонили колени, и я запечатлел это в своей памяти: сначала колебание -- верблюды, глядя вниз, ощупывают одной ногой почву, подыскивая место помягче, затем приглушенный удар и внезапный облегченный выдох, когда они опустились на передние ноги (путь, видно, был долгим, и они устали), звук короткого волочения по земле, когда они согнули задние ноги и, покачиваясь из стороны в сторону, принялись работать коленями, чтобы зарыть их в более холодный слой почвы под горячими обломками камней, тогда как всадников, по-птичьи семенивших босыми ногами, молча повели либо к очагу, где готовили кофе, либо к шатру Абдуллы, в зависимости от дела, с которым они приехали. Верблюды оставались здесь, тревожно похлестывая хвостами гальку, пока их хозяева присмотрели место привязи. Я сформулировал для себя приемлемое начало доктрины, но мне оставалось еще найти альтернативный финал, средства и способы ведения войны. Те, что применяли мы, не походили на ритуал, жрецом которого был Фош, и я вернулся к нему, чтобы прояснить это различие между нами. В его современной войне -- он называл ее абсолютной войной -- две нации, проповедующие несовместимые философии, переносят эти разногласия в сферу испытания силовыми средствами. С философской точки зрения это идиотизм: мнения требуют доказательств, а их исправление -- стрельбы, и борьба может заканчиваться только тогда, когда сторонники одного абстрактного принципа имеют в своем распоряжении не больше средств сопротивления, чем сторонники другого. Это звучало как новая редакция религиозных войн, чьим логическим концом было безоговорочное искоренение одного из верований и чьи протагонисты верили в то, что все решает Божий суд. Это могло годиться для Франции и Германии, но вовсе не отражало позицию Британии. Наша армия не занималась поддержкой умозрений во Фландрии или на Канале. Усилия заставить наших солдат ненавидеть противника обычно заставляли их ненавидеть вооруженную борьбу. Фактически Фош дезавуировал собственную аргументацию, говоря, что такая война зависит от вовлеченности масс и невозможна с использованием профессиональных армий, тогда как старая армия по-прежнему остается британским идеалом, а ее обычаи -- предметом вожделения как наших обывателей, так и карьеристов. В моем понимании фошевская война всего лишь истребительна и не более абсолютна, чем любая другая. Ее можно было бы назвать "убийственной войной". Клаузевиц перечисляет все виды войн: войну между личностями, дуэли по доверенности, по динамическим соображениям, войны с целью изгнания из страны, отчасти политические, торговые войны за рынки... Редко одна война похожа на другую. Часто стороны не знали своей цели и воевали вслепую, пока ход событий не начинал определять характер действий. Победа обычно оказывалась на стороне обладающего даром предвидения, хотя удача и разум могли вносить досадную неразбериху в этот "непреложный" закон природы. Я недоумевал, почему Фейсалу хотелось победить турок и почему ему помогали арабы, и видел, что цель их была сугубо географической -- вытеснить турок из всех арабских земель Азии. Их мирный идеал свободы мог воплотиться только так. В стремлении к идеальным условиям мы могли бы убивать турок, потому что они нам очень не нравились, но убийство было чистой роскошью. Если бы они ушли мирно, война бы закончилась. Если нет, мы их заставим уйти или по крайней мере попытаемся прогнать. В крайнем случае мы будем вынуждены пойти на кровопролитие и на максимы "убийственной войны", но насколько возможно малой кровью для нас самих, поскольку арабы борются за свободу, а удовольствие от нее может получить только живой человек. Забота о будущем потомков не столь привлекательна, чтобы умирать за него, -- независимо от того, насколько человек счастлив в любви к своим уже рожденным детям. В этот момент полог моей палатки откинул невольник, который спросил, может ли эмир пригласить меня к себе. Я с трудом натянул одежду и чуть ли не ползком направился к его шатру. Это было комфортабельное жилье, стоявшее в роскошной тени и сплошь устланное пронзительно пестрыми коврами, раскрашенными анилиновыми красителями -- трофеями из дома Хусейна Мабейрига в Рабеге. Абдулла проводил здесь большую часть дня, смеялся вместе с друзьями, играл в разные игры со своим придворным шутом Мухаммедом Хасаном. Я подхватил мячик разговора, летавший между ним и Шакиром и несколькими случайно зашедшими шейхами, среди которых был честный Ферхан эль-Аида, и был вознагражден речью Абдуллы. Он противопоставил теперешнюю независимость своих слушателей былому их рабству под Турцией и прямо заявил, что разговоры о турецкой ереси, или о бессмертной доктрине Нового Турана, или о нелегитимном Халифате не относятся к делу. Это страна арабов, и в ней засели турки: вот единственная проблема. Я мог гордиться своими догадками. На следующий день фурункулы затмили отступавшую лихорадку и приковали меня к этой вонючей палатке на еще более долгий срок. Когда стало слишком жарко, чтобы забыться хоть на короткое время дремотой без сновидений, я снова взялся за свой клубок и принялся распутывать его дальше, рассматривая теперь все здание войны в его структурном аспекте, что было стратегией, в содержательном, что было тактикой, и в комплексе чувств населяющих его людей, что было психологией. Ибо моей личной обязанностью было командовать, а командир, подобно архитектору, отвечает за все. Первое смущение вызвала ложная антитеза стратегии -- цели войны, обзорного подхода к связям каждой части и целого, и тактики -- средств достижения цели, конкретными ступенями стратегии. Они представлялись мне единственными точками зрения, с которых можно было оценить все элементы войны: алгебраическую ипостась вещей, биологическую ипостась жизней и психологическую -- идей. Алгебраический элемент, или 'epist'eme, представлялся мне чистой наукой, подчиняющейся математическому закону, без гуманистической составляющей. Этот закон оперировал известными переменными, определенными условиями в конкретном пространстве и времени: такими вещами, как холмы, климатические различия и железные дороги, при восприятии человеческого фактора как однородной массы, слишком большой, чтобы учитывать индивидуальные различия в сочетании со всеми искусственными вспомогательными средствами и с расширением наших возможностей за счет механических изобретений. Этот элемент в основном поддается формулированию. Таково было высокопарное профессорское начало. Мои умственные склонности, чуждые абстракций, вновь нашли точку опоры в Аравии. В "переводе на арабский" этот алгебраический фактор должен был прежде всего принимать во внимание территорию, которую мы намеревались освободить, и я принялся бессмысленно подсчитывать квадратные мили. Шестьдесят; восемьдесят; сто; возможно, сто сорок тысяч квадратных миль. И выстраивать варианты того, как турки могли бы все это оборонять. Несомненно, соорудив линию траншей у подножия гор, если мы пойдем на приступ с развернутыми знаменами; но что, если мы (а вполне может статься) будем не армией, наступающей по фронту, а некоей идеей, неосязаемой и неуязвимой, без фронта и тыла, проникающей повсюду подобно какому-нибудь газу? Армии можно уподобить растениям, неподвижно укоренившимся в почве, чья верхушка питается через длинные стебли. Мы могли бы быть паром, несущимся на услышанный нами звук. Наши владения -- в сознании каждого человека, и поскольку мы не стремимся к завоеванию материального жизненного пространства, то можно отказаться от уничтожения всего материального. Похоже, при этом кадровый солдат мог бы оказаться беспомощным, считая себя собственником лишь того места, где сидит, и захватывая по приказу только то, что лежит в пределах дальности выстрела. Затем я стал подсчитывать, сколько потребовалось бы людей для заселения этой территории, чтобы спасти ее от нашего глубокого рейда, поскольку передовые части восставших заняли бы каждую свободную милю из этих ста тысяч. Я хорошо знал турецкую армию, и если даже признать недавнее расширение ее возможностей за счет самолетов, артиллерийских орудий и бронепоездов (превращавших огромные пространства в небольшие поля сражения), все же представлялось, что туркам потребуется по одной укрепленной позиции на каждые четыре квадратных мили с численностью личного состава не меньше двадцати солдат. А если так, тогда им понадобилось бы шестьсот тысяч солдат, чтобы встретить во всеоружии всех недоброжелательно настроенных арабов, объединенных вокруг горстки фанатиков. Сколько таких могло бы найтись в нашем распоряжении? В настоящее время у нас было около пятидесяти тысяч: вполне достаточно. Таким образом, представлялось, что в этом перевес на нашей стороне. Если бы мы осознали наши сырьевые ресурсы и были способны их использовать, -- тогда и климат, и железная дорога, и пустыня, как и военная техника, также могли бы служить нашим интересам. Турки были упрямы, стоявшие за ними немцы догматичны. Они могли посчитать, что восстание -- та же война, и действовать против него по аналогии. Но любая аналогия в применении к человеческому фактору -- чушь; вести войну против повстанцев дело непредсказуемое и долгое, как если бы вы решили есть суп, пользуясь вместо ложки ножом. Этого было достаточно; я отодвинул в сторону математический элемент и погрузился в исследование биологического фактора процесса командования. Как представлялось, его критические точки -- жизнь или смерть, или менее категорично -- крайнее утомление. Военные философы основательно разработали теорию войны и подняли один пункт -- "людские потери" на уровень существа всей проблемы. Человек как воплощение ряда переменных оставался словно забытым, что делало их оценки неадекватными. Компоненты были уязвимы и нелогичны, и генералы в целях самозащиты создавали резерв, что было действенным приемом их искусства. Гольц говорил: если вам известны силы противника и он полностью развернулся, вы можете отказаться от резерва; но так никогда не бывало. Генералы всегда помнили о возможности какого-либо непредвиденного происшествия или перебоя в материальном обеспечении и именно на этот случай бессознательно держали при себе резерв. Элемент "боевого духа" войск, не поддающийся выражению в цифрах, приходилось оценивать посредством приема, равноценного платоновской формуле d'ox'a -- озарения; и величайшим командиром был тот, чья интуиция оправдывалась наиболее полно. Девяти десятых тактики было, разумеется, достаточно для преподавания в школах, но ее иррациональная десятина оказывалась подобной зимородку, пролетающему над прудом, и именно она была пробным камнем для генералов. Ее мог подсказать только инстинкт (обостренный продуманной тактикой маневра), и наконец в критических обстоятельствах она проявлялась естественным образом, как рефлекс. Были люди, чья d'ox'a настолько приближалась к совершенству, что действовала с точностью 'epist'eme. Я колебался в нерешительности, можно ли применить это к нам самим, и наконец понял, что это относится не только к роду человеческому, но и к материальному миру. В Турции царила скудность и дороговизна, и люди ценились меньше, чем оборудование. Нашей целью было уничтожение не армии турок, а ее материальной инфраструктуры. Разрушение какого-нибудь турецкого моста или железной дороги, машины или артиллерийского орудия или взрыв какого-либо объекта были выгоднее нам, чем смерть какого-то турка. В то же время арабская армия бережно относилась и к материальной части, и к людям. Правительства оперировали только такой категорией, как людские массы, тогда как наши люди, не являясь кадровым контингентом, оставались личностями. Смерть отдельного человека, подобно камню, упавшему в воду, оставляла кратковременную пустоту, но вокруг нее широко расходились круги печали. Мы не могли допускать неоправданных людских потерь. Заменить вещи было легче. Нашей четкой политикой было превосходство в какой-то одной области материального обеспечения, будь то порох, пулеметы или любое другое, что могло иметь решающее значение. Все было подчинено превосходству в решающем месте и в решающий момент наступления. Мы могли бы выработать доктрину, обеспечивавшую меньшие затраты за счет ослабления сил в сравнении с противником на каком угодно направлении или участке, кроме наиважнейшего. Решение, что именно считать таковым, всегда оставалось бы за нами. Большинство войн было войнами боевого контакта. Обе стороны стремились к нему, чтобы избежать опасности внезапного нападения. Наша война была войной дистанцирования. Мы ставили своей целью сдерживание противника молчаливой угрозой, исходящей от незнакомой бескрайней пустыни, не обнаруживая себя до момента нападения. Такое нападение могло быть чисто номинальным, направленным не на самого противника, а на его материальные ресурсы. Таким образом, вопрос не в его силе или слабости, а в наиболее доступных объектах материального обеспечения. При перерезании железной дороги объектом мог бы быть пустой участок пути, и чем он безлюднее, тем больше был бы тактический успех. Мы могли бы превратить среднее арифметическое такой тактики в правило (но не в закон, поскольку война аморальна) и абсолютизировать отказ от прямого контакта с противником. Это отвечало бы многочисленным призывам никогда не становиться мишенью. Многим туркам в течение всей войны так и не представился случай открыть по нам огонь, и нам никогда не приходилось занимать оборону, за исключением непредвиденных обстоятельств или ошибок. Результатом применения такого правила становится "идеальная разведка", позволяющая уверенно строить планы. Главным агентом служит генеральская голова, понимание обстановки должно быть безошибочным и не оставлять места случайностям. Когда мы будем знать о противнике все, это поднимет наш боевой дух на должную высоту. Мы должны прилагать больше усилий для добывания информации, чем штаб любого регулярного соединения. Я подходил к концу своей темы. Алгебраический фактор был "переведен на арабский" и подошел к нашей действительности как перчатка к руке. Это обещало победу. Биологический фактор продиктовал нам развитие тактической линии, в целом соответствующий способностям наших людей их племен. Осталось придать форму психологическому элементу. Я обратился к Ксенофонту и украл у него, чтобы дать этому название, слово "диатетика" -- так обозначалось то, чем занимался персидский царь Кир, прежде чем нанести удар. Грязным и низменным порождением этого понятия стало наше слово "пропаганда". Она была лечебным средством во время войны, почти патентованным лекарством. Отчасти она затрагивала и толпу, доводя состояние ее духа до точки, когда становилось возможным с пользой манипулировать ею, и ориентируя ее настроения на достижение определенной цели. Отчасти -- влияла на каждого человека, а далее превращалась в редкое искусство возбуждения целенаправленных эмоций, выходивших за границы логической последовательности мышления. Она была более тонкой, чем тактика, потому что имела дело с субъектами, непригодными для прямого управления. Она принимала во внимание настроения людей, их комплексы и непостоянство, а также возможность поощрять их ко всему, что обещало выгоду нашему делу. Нужно так же настраивать их сознание, чтобы они дрались с разумной осторожностью, как другие откровенно настраивают перед боем свои тела. Мы должны настраивать сознание не только наших людей, хотя, естественно, они на первом плане, но и сознание солдат противника, насколько они находятся в пределах нашей досягаемости, а также другие умы нации, поддерживавшей нас в тылу, поскольку больше половины любого сражения проходило в тылу. Кроме того -- и умы враждебной нации, ожидающей исхода, и нейтралов, смотревших на все это со стороны. И так круг за кругом. Было множество унизительных материальных ограничений, но ничего невозможного с нравственной точки зрения, так что пределы нашей "диатетической" деятельности были неограниченными. Она главным образом определяла средства победы на арабском фронте, и ее новизна была нашим преимуществом. Печатный станок и каждый новый способ связи благоприятствовали превосходству ума над физической мощью, причем цивилизация всегда расплачивалась за достижения разума людскими телами. Мы, игрушечные солдатики, начинали осваивать военное искусство в атмосфере двадцатого столетия, без предубеждений беря в руки оружие. Для кадрового офицера, с сорока поколениями военных за спиной, старинное оружие было самым предметом гордости. Поскольку мы редко задумывались над тем, что делают наши люди, но всегда над тем, что они думали, "диатетика" составляла больше половины нашей командной деятельности. В Европе она была несколько отодвинута в сторону и вверена людям за пределами Генерального штаба. В Азии кадровые элементы были настолько слабы, что повстанцы не могли оставить ржаветь это метафизическое оружие втуне. Сражения в Аравии были ошибкой, поскольку единственной пользой, которую мы из них извлекли, был расход боеприпасов у противника. Наполеон как-то сказал, что редко можно увидеть генерала, желающего первым вступить в бой, но проклятие этой войны состояло в том, что слишком мало было таких, кто желал бы делать что-то другое. Сакс говорит, что неразумные войны -- последнее прибежище глупцов. Мне они представляются скорее налогом, которым облагается сторона, считающая себя более слабой, причем риск неизбежен либо из-за отсутствия пространства, либо из-за необходимости защитить собственность, которая ценится выше солдатских жизней. Нам нечего терять из вещей, поэтому наилучшей линией поведения для нас будет ничего не оборонять и ни в кого не стрелять. Наши козыри -- время и быстрота, а не способность убивать. В этом смысле изобретение мясных консервов дало нам больше, чем изобретение бездымного пороха; оно обеспечило нам не тактическую, а стратегическую мощь, поскольку в Аравии путь важнее силы, а пространство стоит больше чем могущество армий. Я уже восемь дней лежал в палатке на отшибе, обобщая свои идеи*. [* Возможно, не так успешно, как здесь. Я обдумывал проблемы главным образом применительно к Хиджазу, иллюстрируя свои мысли тем, что узнал об его людях и географических особенностях. Описывать их было бы слишком долго, поэтому аргументы сжаты в некую абстрактную форму, в которой они пахнут больше керосиновой лампой, нежели полем. Как, впрочем, и любые записки о войне. (Примеч. авт.) *] Мозг, воспаленный от неподдержанных раздумий, приходилось заставлять работать усилием воли всякий раз, когда он расслаблялся и впадал в усталую дремоту. Лихорадка проходила, дизентерия кончилась, и день нынешний снова стал для меня актуальным. Конкретные факты расталкивали друг друга локтями, и капризный ум с трудом прокладывал себе путь к бегству. Я торопился выстроить в ряд свои туманные принципы, чтобы окончательно их уточнить, прежде чем не смогу их припомнить. Мне представлялось доказанным, что наше восстание зиждется на неприступном основании, защищенном не только от нападения, но и от страха перед ним. Есть опытный противник, занявший больше земли, чем он мог бы реально контролировать, опираясь на укрепленные посты. Есть доброжелательное население, из которого активны по-настоящему всего два человека на сотню, а остальные лояльны ровно настолько, чтобы не предавать меньшинство. В активе повстанцев -- строгая конспирация и самоконтроль, а также быстрота действия, стойкость и независимые каналы снабжения. В их распоряжении достаточно технических средств, чтобы парализовать связь противника. Провинция будет наша, стоит призвать ее гражданское население умереть за идеалы свободы. Присутствие противника -- вторичный фактор. Окончательная победа представлялась несомненной, если война продлится столько времени, сколько нам для этого нужно.

ГЛАВА 34

Поправившись, я вспомнил о причине своей поездки в Вади Аис. Турки собирались уйти из Медины, и сэр Арчибальд Мюррей хотел, чтобы мы атаковали их по всем правилам. Нас раздражал его приезд из Египта специально для того, чтобы посмотреть на наше шоу, требуя от нас выполнения союзнических обязательств. Но британцы были всех сильней, и арабы должны были жить их милостью. Мы были привязаны к сэру Арчибальду Мюррею и обязаны работать с ним, жертвуя своими пустяшными интересами, если бы они вошли в противоречие с его волей. В то же время мы никак не могли действовать подобным образом. Фейсал мог носиться как ветер; армия сэра Арчибальда, вероятно, самая громоздкая на свете, с трудом ползла вперед шаг за шагом. Смешно было предположить в нем способность примириться с такими гибкими этическими концепциями, как арабское движение: весьма сомнительно даже, что он вообще их понимал. Однако возможно, что, перерезав железную дорогу, мы смогли бы заставить турок отказаться от плана эвакуации Медины и дать им основание остаться в городе, заняв оборону. Эта развязка была бы весьма заманчива и для арабов, и для англичан, хотя, возможно, ни те, ни другие этого пока не понимали. Итак, я вошел в шатер Абдуллы и объявил о своем полном выздоровлении, а также о готовности что-нибудь сделать с Хиджазской железной дорогой. У нас были люди, пушки, пулеметы, взрывчатка и автоматические мины в количестве, достаточном для главного удара. Но Абдулла был апатичен. Он хотел поговорить о королевских фамилиях Европы или о битве на Сомме: ему наскучил медленный ход войны. Однако шериф Шакир, его кузен и второе лицо в командовании, пылал энтузиазмом и гарантировал нам свободу во всем. Шакир любил атейбов и клялся, что они лучшее племя на земле, поэтому мы решили взять с собой главным образом атейбов. Затем подумали, что неплохо бы прихватить и горное орудие, одну из крупповских реликвий египетской армии, присланных Фейсалом из Веджа в подарок Абдулле. Шакир пообещал собрать силы, и мы согласились, что мне следует отправиться на фронт (не спеша, учитывая мою слабость) для рекогносцировки и выбора объекта нападения. Ближайшей и самой крупной была станция Аба ан-Наам. Вместе со мной отправился Рахо, алжирский офицер французской армии, член миссии Бремона, трудолюбивый и честный малый. Нашим проводником был Мухаммед эль-Кади, чей старик отец, наследственный судья племени джухейна, а декабре прошлого года привел турок к Янбо. Восемнадцатилетний Мухаммед был крепким молчаливым парнем. Нас сопровождал шериф Фаузан эль-Харит, знаменитый воин, пленивший в Джанбиле Эшрефа с двумя десятками атейбов и пятью или шестью сорвиголовами из джухейнцев. Мы выехали двадцать шестого марта, в тот самый день, когда сэр Арчибальд Мюррей атаковал Газу, и двигались по Вади Аису, но уже через три часа выяснилось, что жара была для меня нестерпима; нам пришлось остановиться и переждать полуденный зной под большим деревом сидр (вроде китайского финика, но с редкими плодами). У этих деревьев густая листва. Дул холодный восточный ветер, и мух было мало. Вади Аис утопал в роскошной зелени трав и колючих деревьев, в воздухе кружилось множество бабочек и разливался аромат диких цветов. Мы снова взгромоздились на верблюдов только к вечеру и сделали лишь небольшой переход, повернув от Вади Аиса вправо, мимо разрушенной террасы и водоема в углу долины. В этой ее части когда-то были деревни, жители которых бережно пользовались для полива своих садов водой из подземных источников, теперь же здесь было пусто. Следующим утром нам пришлось с трудом продвигаться в обход отрогов Джебель Серда к Вади Тураа, исторической долине, связанной легко преодолимым перевалом с Вади Янбо. И на этот раз мы провели полуденные часы под тенистым деревом, недалеко от палаток бедуинов из племени джухейна, в гости к которым отправился Мухаммед, пока мы спали. Затем мы продолжали наш путь еще два часа по довольно извилистой тропе и с наступлением темноты расположились лагерем на ночь. Мне не повезло: когда я ложился, меня ужалил в левую руку ранний весенний скорпион. Место укуса распухло, рука окоченела, и боль не проходила. В пять часов утра мы после долгой ночи снова пустились в дорогу через последние холмы к Джурфу, слегка всхолмленному открытому пространству, протянувшемуся на юг, к Джебель Антару, кратеру с расщепленной вершиной, напоминающей замок и делавшей его хорошим ориентиром. Мы взяли чуть правее, под прикрытие невысоких холмов, отделявших его от долины Вади Хамдх, по которой и проходила железная дорога. За этими холмами мы ехали на юг до противоположного Аба ан-Наама. Там остановились на ночлег, совсем близко к противнику, но в полной безопасности. Вершина господствовала над местностью, занятой противником, и мы еще до захода солнца поднялись на нее и впервые увидели нужную нам станцию. Высота этого крутого холма была, наверное, футов шестьсот, и, поднимаясь к вершине, я несколько раз останавливался передохнуть, зато обзор сверху был хорош. Железная дорога находилась милях в трех от нас. На станции стояли два больших двухэтажных дома, сложенные из базальта, круглая водокачка и несколько других построек. Были видны колоколообразные палатки, казармы и траншеи, но никаких признаков пушек. По оценке на глаз там было всего сотни три солдат. Мы слышали, что турки по ночам активно патрулируют окрестности. Это осложняло дело, и мы послали двоих солдат к станции с приказом залечь у каждого блокпоста и с наступлением темноты сделать там несколько выстрелов. Солдаты противника, подумав, что начинается нападение, провели всю ночь в траншеях, мы же спокойно улеглись спать, однако очень рано нас разбудил своим свистом средь окружавших лагерь больших деревьев холодный ветер, поднявшийся к утру на просторах Джурфа. Когда мы поднялись на свой наблюдательный пункт, солнце одолело облака, и уже через час стало очень жарко. Мы, как ящерицы, лежали в высокой траве, разросшейся вокруг камней, сложенных пирамидой на вершине, и смотрели на построение гарнизона. Триста девяносто девять пехотинцев, похожие издали на оловянных солдатиков, сбежались под звуки сигнальной трубы, образуя четкий строй под стеной черного здания. Наконец снова раздался сигнал трубы, они рассеялись по территории станции, и через несколько минут над нею уже поднимался дым от костров, на которых солдаты принялись готовить себе еду. В нашу сторону направилось стадо овец и гусей, погоняемых оборванным мальчишкой. Не успел он дойти до подножия холмов, как по долине разнесся с севера громкий свист и в поле зрения показался медленно выкатившийся крошечный, как на картинке, поезд. Прогрохотав по гулко отозвавшемуся мосту, он остановился перед самой станцией, попыхивая белыми клубами пара. Мальчишка-пастух, резко покрикивая на гусей, упорно гнал свое стадо вверх по западному склону нашего холма в поисках лучшего пастбища. Мы послали ему навстречу двоих джухейнцев, которые, скрываясь от глаз противника, за гребнем холма спустились с двух сторон и захватили его. Он был из бродячих хетеймов, париев пустыни, посылавших своих голодных детей на заработки в пастухи к окрестным племенам. Мальчишка непрерывно голосил и пытался вырваться, видя, как его гуси разбредаются по холму. Солдаты в конце концов потеряли терпение, грубо связали его, не перестававшего кричать в ужасе от мысли о том, что его могут убить. Фаузану стоило больших хлопот его угомонить, после чего он принялся расспрашивать мальчишку о его турецких хозяевах, но тот не мог думать ни о чем, кроме своего стада: он с жалким видом смотрел вслед разбежавшимся животным, и горькие слезы оставляли извилистые дорожки на грязном лице. Пастухи представляли некий отдельный класс. Для обычных арабов домашний очаг был своего рода университетом, вокруг которого сосредоточивался весь их мир, и где они узнавали самое интересное -- новости своего племени, его историю, поэзию; на их глазах происходили и судебные дела, и всевозможные сделки. Постоянно участвуя в семейных советах, они становились мастерами выражения чувств, диалектиками, ораторами, способными держаться с достоинством в любом собрании, и никогда не лезли в карман за словом. Для пастухов ничего этого не существовало. Они с детства следовали своему призванию, во все времена года и при любой погоде, днем и ночью оставаясь среди холмов, обреченные на одиночество в обществе животных. В этой дикости, среди иссохших костей природы, они росли по ее законам, не имея ни малейшего понятия ни о человечестве, ни о его делах, и вряд ли их можно было считать нормальными в житейском смысле слова. Но они были умудрены во всем, что касается растений, диких животных, тем более повадок своих гусей, а также овец, чье молоко было главным источником их существования. В общении с другими людьми они были замкнуты, а некоторые из них становились скорее животными, нежели людьми, опасными своею дикостью, ни на шаг не отходя от своих стад и находившими в них же удовлетворение своих мужских вожделений, не интересуясь более естественными изъявлениями страсти. В течение нескольких часов после захвата пастушонка единственным движущимся объектом в поле зрения было солнце. Пока оно поднималось, мы сбросили плащи и наслаждались благодатным теплом. Созерцание олицетворявшей полный покой вершины холма вернуло мне чувства и интерес к окружающей жизни, притупившиеся за время болезни. Я оказался способен в очередной раз оценить типичный пейзаж холмов с их твердокаменными гребнями, крутыми склонами из голой породы и более пологими скатами каменистых осыпей, по мере приближения к основанию смешивавшихся с мелкозернистой сухой почвой. Сам камень представлял собою искрящийся желтый, обожженный солнцем хрупкий жильный минерал с красными, зелеными или коричневыми, в зависимости от конкретного места, прожилками, звеневший при падении металлическим звоном. На каждом клочке мягкого грунта прорастали колючие кусты, нередко попадались островки травы, обычно в виде дюжины длинных узких стеблей соломенно-желтого цвета и высотой до колена, выраставших от одного корня. На концах их были пустые колосья, обрамленные стрелками серебристого пуха. От этой травы, а также от более короткой разновидности, чьи похожие на ершик для бутылок головки жемчужно-серого цвета доходили только до щиколотки, склоны холмов казались отделанными белым мехом, пушинки которого опускались к нам при каждом случайном дуновении ветра. Благодаря этой растительности склоны холмов становились превосходными пастбищами. В долинах травостой был выше, трава была высокой до пояса и ярко-зеленой, пока оставалась свежей, но скоро выцветала до обычного цвета желтой гари. На рубчатом от сошедшей воды песке и гальке русел между отдельными колючими деревьями, высота которых нередко достигала сорока футов, заросли травы были гуще. Деревья сидр с их сухими сахаристыми плодами попадались редко. Но вокруг нашего лагеря цвели кусты побуревшего тамариска, высокого ракитника, другие разновидности высоких трав, некоторые цветы, и все то, что было усеяно колючками, являя собою прекрасный пример растительности хиджазских предгорий. Мы пользовались всего одним из растений, и это был хемеид: щавель со стрельчатыми сердцевидными листьями, своей приятной кислинкой утолявшими нашу жажду. С наступлением сумерек мы стали спускаться обратно вместе с пленником, оторванным от гусиного стада, и с тем, что нам удалось из этого стада сохранить. Этим вечером должны были подойти наши главные силы, поэтому мы с Фаузаном исходили всю погрузившуюся во мрак равнину, пока не нашли среди невысоких складок местности подходящую огневую позицию для орудия, меньше чем в двух тысячах ярдов от станции. Когда мы, очень уставшие, возвращались обратно, между деревьями уже мелькали огни костров. Только что прибыл Шакир, и его люди вместе с нашими с удовольствием жарили на ужин гусятину. Пастуха привязали за тем местом, где спал я, потому что он совершенно обезумел, когда увидел гибель вверенных ему гусей. Он отказался прикоснуться к предложенной еде, и лишь силой удалось заставить его поесть хлеба с рисом под страхом страшного наказания за пренебрежение нашим гостеприимством. Его пытались убедить в том, что завтра мы возьмем станцию и перебьем его хозяев, но он не успокоился и в конце концов, из опасения как бы он не сбежал, его пришлось снова привязать к дереву. После ужина Шакир сказал мне, что привел всего триста человек вместо восьмисот или девятисот, как было решено. Однако это была его война, а, стало быть, и его забота, и поэтому мы наспех изменили планы. Станцию мы брать не будем, просто напугаем турок фронтальным артиллерийским ударом, а сами заминируем железную дорогу в северном и южном направлениях в расчете оставить в ловушке прибывший на станцию поезд. Соответственно мы снарядили группу натренированных Гарландом подрывников, которые должны были на рассвете взорвать железнодорожный мост на северном от станции участке дороги, перерезав таким образом это направление, и решили, что я отправлюсь со взрывчаткой и с пулеметным расчетом минировать дорогу южнее станции, откуда турки будут ожидать помощи в этих чрезвычайных обстоятельствах. Мухаммед эль-Кади перед самой полуночью проводил нас до намеченного места железнодорожного пути. Я спешился и впервые за все время войны прикоснулся пальцами к вибрировавшим рельсам. Затем после долгого часа тяжелой работы мы заложили мину нажимного действия. Двадцать фунтов динамита должны были взорваться под давлением наехавшего на мину локомотива. Покончив с этим, мы разместили пулеметный расчет в скрытом кустарником русле небольшого ручья, в четырех сотнях ярдов, обеспечив таким образом полный сектор обстрела того места, где, по нашим расчетам, сойдет с рельсов поезд. Пулеметчики должны были занять эту позицию, а мы отправились вперед, чтобы перерезать телеграфную линию. Отсутствие связи должно было убедить Абу эль-Наама отправить оказавшийся на его станции поезд за подкрепление, когда мы пойдем в атаку. Мы прошли еще с полчаса, повернули к линии и снова оказались на незанятом противником месте. К сожалению, ни один из четырех оставшихся с нами джухейнцев не сумел взобраться на телеграфный столб, и мне пришлось сделать это самому. Это было все, на что я был способен после болезни; когда был перерезан третий провод, плохо вкопанный столб закачался, я разжал руки и, скользя по нему, упал с шестифутовой высоты прямо на плечи крепкого Мухаммеда, вовремя бросившегося к столбу, чтобы не дать мне разбиться, и чуть не сломал ему хребет. Мы помедлили несколько минут, переводя дыхание, после чего нам удалось добраться до своих верблюдов, и мы вернулись в лагерь как раз в тот момент, когда все садились в седла, чтобы двинуться вперед. Минирование отняло на четыре часа больше времени, чем было запланировано, и эта задержка поставила нас перед дилеммой -- отправиться в дорогу вместе со всеми, не отдохнув, или отправить главные силы без нас. Наконец по совету Шакира мы дали им уехать и свалились без сил под знакомыми деревьями, чтобы поспать хоть час: в противном случае, как я чувствовал, я окончательно вышел бы из строя. До рассвета оставалось очень мало времени; то был час, когда висевшая в воздухе тревога влияла на деревья и на животных и заставляла даже спящих, вздыхая, переворачиваться с боку на бок. Мухаммед, желавший во что бы то ни стало увидеть бой, проснулся. Чтобы поднять и меня, он склонился надо мной и прокричал мне в ухо призыв к утренней молитве. Ворвавшийся в мои сновидения грубый голос добавил к ним сумбур ощущений сражения, убийства, внезапной смерти. Я сел, протер воспаленные от песка глаза, и мы горячо заспорили о молитве и о сне. Он сетовал на то, что не каждый день происходят бои, показывал порезы и синяки, полученные, когда он помогал мне ночью. Мои собственные кровоподтеки позволяли мне понять его чувства, и мы пустились догонять армию, освободив перед этим несчастного мальчишку-пастуха и посоветовав ему дождаться нашего возвращения. Неровная цепочка следов в мерцавшем, выглаженном водою песке указывала нам дорогу, и мы прибыли на место в ту самую минуту, когда орудия открыли огонь. Они работали превосходно. Снаряды разнесли в куски верх одного здания, повредили второе, ударили по насосной установке и продырявили водяной резервуар. Один удачный выстрел пробил обшивку переднего вагона состава, и тот загорелся яростным пламенем. Это испугало механиков, и отцепленный локомотив, набирая скорость, покатил на юг. Мы жадно смотрели, как он приближается к нашей мине, а когда он оказался над нею, в воздух взметнулось облако тонкой пыли, и до нас донесся звук взрыва, затем все стихло. Передняя часть локомотива была разбита. Из паровоза выскочили механики и стали поднимать домкратом колеса, пытаясь как-то исправить дело. Мы долго ждали, но наш пулемет так и не заговорил. Позже мы узнали, что пулеметчики, впав в одиночестве в панику, сложили пулемет и отправились к нам в тот момент, когда мы начали артобстрел. Полутора часами позже исправленный локомотив с черепашьей скоростью, громко лязгая всеми своими частями, отправился дальше, к Джебель Антару. Наши арабы под прикрытием орудийного огня продвигались к станции, а нам оставалось лишь в ярости скрежетать зубами, проклиная пулеметчиков. Клубы дыма от горевших платформ прикрывали продвижение арабов, которые уничтожили один аванпост противника и взяли в плен личный состав другого. Турки отвели свои оставшиеся целыми отряды на главную позицию, и те стали ждать штурма в траншеях; они никак не могли знать, что мы намерены отойти. А ведь при нашем позиционном преимуществе станция могла бы быть для нас настоящим подарком. Тем временем все, что было на станции деревянного, а также палатки и вагоны, охватило пламя; густой дым мешал нам прицельно стрелять, и мы прекратили операцию. Мы взяли в плен тридцать солдат, захватили одну кобылу, двух верблюдов и еще несколько овец и отправили на тот свет, и ранили семь десятков солдат гарнизона, и все это ценой легкого ранения лишь одного нашего бойца. Движение по железной дороге было прервано на трое суток, в течение которых турки занимались ремонтом и разведкой. Таким образом, все же нельзя было сказать, что мы потерпели полную неудачу.

ГЛАВА 35

Мы оставили две группы в районе железной дороги на два следующих дня для разрушения пути в нескольких местах, а сами первого апреля отправились в лагерь Абдуллы. Шакир в роскошной одежде устроил при входе в лагерь большой парад с тысячами выстрелов в честь своей частичной победы. Беззаботный лагерь ответил на это настоящим карнавалом. Вечером, решив побродить по роще колючих деревьев, раскинувшейся за палатками, я заметил в просветах между толстыми ветвями яркий свет от сильных вспышек огня. Через пламя и дым доносился ритмичный звук барабанов, хлопанье в ладоши в такт этой музыке и мало похожий на пение дикий рев какого-то бедуинского хора. Я подкрался поближе и увидел громадный костер, окруженный сотнями атейбов; они сидели на земле вплотную друг к другу, неотрывно глядя на Шакира, который один танцевал перед костром под их пение. Он скинул бурнус, оставшись лишь в белом исподнем. Яркий свет от костра отражался в складках одежды и играл на бледном изуродованном лице. Подпевая хору, танцор откидывал голову, а в конце каждой фразы воздевал руки кверху, широкие рукава рубахи падали ему на плечи, и его обнаженные руки проделывали какие-то колдовские пассы. Собравшееся вокруг него племя отбивало такт ладонями и подхватывало куплеты по кивку Шакира. Рощу, среди деревьев которой я стоял, не попадая в круг света от костра, заполнили арабы других племен. Они перешептывались, глядя на атейбов. Утром мы решились на новую вылазку к железной дороге, чтобы провести более полное испытание автоматической мины, которая в Абу ан-Нааме сработала лишь вполсилы. Старый Дахиль-Алла сказал, что сам отправится со мной на это дело: его очень соблазняла перспектива разграбления поезда. С нами пошли человек сорок джухейнцев, которые казались мне более смелыми, чем благородные атейбы. Однако один из вождей атейбов, Султан эль-Абдул, добрый приятель Абдуллы и Шакира, не захотел оставаться в стороне от этого предприятия. Под этим невозмутимым, но безрассудным малым, шейхом бедной части племени в боях было убито больше лошадей, чем под любым другим атейбским воином. Ему было двадцать шесть, он был великолепный наездник, полон сарказма и любил всякие проделки, часто весьма шумные. Он был высокого роста, с большой массивной головой, изборожденным морщинами лбом и глубоко посаженными светлыми глазами. Пробивавшиеся усы и борода скрывали грозную челюсть и широкий прямой рот с блестящими белыми зубами, похожими на волчьи. Мы взяли с собой пулемет с расчетом из тринадцати человек, чтобы свести наконец счеты с поездом, когда его захватим. Первые полчаса пути нас провожал Шакир с претенциозной куртуазностью гостя эмира. На этот раз мы направились к Вади Аису, почти в точку соединения долины с Хамдхом, и обнаружили буйную зелень и прекрасное пастбище, поскольку минувшей зимой здесь дважды прошел паводок. Мы с трудом пробрались через ров, на ровное место и там уснули в песке, несколько огорченные дождем, скудно пролившимся около полуночи. Но утро снова было ярким и жарким, и мы вышли на огромную равнину, где все три огромные долины -- Тубджа, Аис и Джизиль, сливаясь в одну, превращались в Хамдх. Русло главного потока заросло деревьями под названием "асля", совсем как в Абу Зерейбате, и здесь лежал такой же чешуйчатый слой пузырчатого песка. Но ширина этих зарослей была не больше двух сотен ярдов, а за ними еще на многие мили простиралась равнина с разветвленной путаной сетью неглубоких русел. В полдень мы остановились по пояс в сочной траве и цветах среди поросли деревьев, похожей на дикий сад. Наши счастливые верблюды целый час объедались этим вкусным кормом, а затем в удивлении расположились под деревьями с полными желудками. День становился все жарче. Было ощущение, что обжигающее солнце подступает к нам ближе и ближе. И неоткуда было ждать притока свежего воздуха. Почва из чистого песка была так раскалена, что мои босые ноги не выдерживали прикосновения к ней, и пришлось ходить в сандалиях, а грубым пяткам джухейнцев был нипочем даже несильный огонь. По мере приближения сумерек свет слабел, но жара, переходившая в томительный зной, к моему удивлению, становилась все сильнее. Я то и дело оглядывался: мне все время казалось, что за спиной выросла какая-то преграда, перекрывающая доступ свежего воздуха. Все утро в холмах перекатывались раскаты грома, и слои темно-синего и желтого пара, казавшиеся плотными до неподвижности, обволакивали обе вершины -- Серд и Джасим. Всмотревшись, я понял, что часть желтой тучи медленно перемещалась против ветра от Серда в нашу сторону, словно всасывая в себя с-его подножия массы пыли. Так зарождался самум. Туча поднялась почти на высоту холма. С нею вместе приближались соединившие ее с землей два столба, вернее две плотные симметричные трубы пыли, справа и слева облачного фронта. Дахиль-Алла озабоченно поглядывал вперед и по сторонам в поисках укрытия, но ничего подходящего не видел. Мне он сказал, что буря будет сильная. Когда туча стала ближе, направление ветра, обжигавшего наши лица своим горячим дыханием, внезапно изменилось, и почти сразу на наши спины нахлынула волна очень холодного сырого воздуха. Резкий ветер словно набрался ярости, а солнце скрылось из глаз за клочьями желтого воздуха, плясавшими над нашими головами. Мы остановились, залитые мерцающим коричневато-желтым светом. Бурая стена тучи, неумолимо надвигавшаяся от холмов и оглушавшая нас скрежещущим ревом, теперь была уже совсем рядом. Тремя минутами позже она обрушилась на нас, обволакивая одеялом из пыли и жалящих зерен песка, крутившегося в каком-то диком вихре, и продолжая мчаться к востоку со скоростью штормового ветра. Хотя мы повернули верблюдов задом к буре, чтобы двигаться перед нею, порывистые завихрения вырывали у нас из рук полы плащей, которые мы изо всех сил старались удержать, и забивали песком глаза, заставляли верблюдов отклоняться то вправо, то влево от выбранного курса и лишали нас всякого представления о направлении нашего движения. Порой их разворачивало на все триста шестьдесят градусов. Один раз мы, беспомощные перед стихией, даже столкнулись друг с другом; вокруг нас ветер вырывал с корнем большие кусты, пучки травы и даже небольшие деревья, бросая их на нас или со свистом пронося над головами. Оставалось удивляться тому, что мы хоть что-то видели: видимость была футов семь-восемь в каждую сторону, но смотреть было небезопасно, так как, кроме непрерывных залпов песка, нельзя было быть уверенным, что в тебя не угодит вырванное с корнем дерево, заряд гальки или клубок пыли с травой. Буря продолжалась восемнадцать минут, а затем ушла вперед так же внезапно, как разбушевалась над нами. Наша группа оказалась рассеяна на площади в квадратную милю, если не больше, и прежде чем удалось снова соединиться, когда мы сами, наша одежда и верблюды были еще с ног до головы покрыты желтой тяжелой пылью, хлынул настоящий ливень. Потоки воды, смешавшись с этим мусором, пропитали нашу одежду жидкой грязью, от которой мы промокли, что называется, до костей. Долина покрылась лужами воды, и Дахиль-Алла торопил нас пройти ее как можно скорее. Еще раз налетел ветер, теперь с севера, гоня перед собой взвешенную в воздухе водяную пыль, которая в один миг пропитала наши шерстяные бурнусы и рубахи, тут же прилипшие к телу, от чего нас снова пробрал холод. Еще не начало смеркаться, когда мы добрались до границы холмов и вышли в голую, негостеприимную долину; здесь было холоднее, чем в любом другом месте. Пройдя по ней три или четыре мили, мы остановились под массивною скалой и стали подниматься на нее, чтобы взглянуть на железную дорогу. Наверху ужасный ветер так раздувал наши подолы, что нам было трудно цепляться за мокрые, скользкие камни. Я снял с себя почти все и карабкался дальше полуголый, что было гораздо легче, но зато и намного холоднее. Однако эти усилия оказались напрасны, поскольку из-за густой дымки ничего не было видно. Покрытый ссадинами и синяками, я спустился обратно и, дрожа от холода, оделся. На обратном пути мы понесли единственную за эту вылазку потерю. С нами увязался Султан со своим слугой, который был вынужден следовать за хозяином, хотя не переносил высоты. Он поскользнулся, пролетел сорок футов и разбился о камни. На обратном пути мои руки и ноги были так натружены, что отказывались служить, и я пролежал целый час или около того, пока остальные закапывали погибшего в долине. Возвращаясь, они неожиданно увидели пересекавшего их дорогу неизвестного всадника на верблюде. Он выстрелил в их сторону, они ответили тем же, хотя дождь мешал прицелиться, и незнакомца поглотили сгущавшиеся сумерки. Это происшествие нас обеспокоило, поскольку нашим главным союзником была внезапность, и оставалось надеяться лишь на то, что он не предупредит турок о появлении арабского разъезда. Когда нас догнали тяжело нагруженные взрывчаткой верблюды, мы снова поднялись в седла, намереваясь остановиться ближе к железной дороге. Но едва тронулись с места, как ветер донес из утонувшей в тумане долины резкие звуки турецких сигнальных труб, возвещавших час ужина. Дахиль-Алла повернул ухо на этот звук и понял, что близок Мадахридж, небольшая станция, вблизи которой мы решили привести в исполнение свой план. Мы поехали на этот отвратительный шум, поскольку он говорил нам об ужине и о палатках, тогда как у нас палаток не было, и мы не могли надеяться, что вечером нам удастся разжечь костер и испечь хлеб из муки, находившейся во вьюках на верблюдах. Это значило, что нам суждено остаться голодными. Мы подошли к железной дороге только после десяти вечера, при полном отсутствии всякой видимости, что делало бессмысленной любую попытку найти огневую позицию для пулемета. Я наугад выбрал для минирования 1121-й километр пути от Дамаска. Мина была сложная, с центральным детонатором, одновременно подрывавшим заряды, расположенные друг от друга на тридцать ярдов. Мы надеялись таким образом парализовать локомотив, в каком бы направлении -- на север или на юг -- он ни двигался. Закладка мины отняла четыре часа: дождь уплотнил поверхность почвы. На насыпи и на ее откосах остались глубокие отпечатки наших ног, как если бы здесь обучалось танцам целое стадо слонов. О том, чтобы ликвидировать эти следы, не могло быть и речи, поэтому мы поступили иначе. Призвав на помощь верблюдов, мы утоптали вокруг несколько сотен ярдов и грунт стал выглядеть так, как если бы через долину прошла половина армии. Таким образом место закладки мины ничем не отличалось от остального полотна. Затем мы отошли на безопасное расстояние, за какие-то жалкие бугорки, и стали ждать рассвета. У нас зуб на зуб не попадал от сильного холода, и мы не могли сдержать невольной дрожи, даже вцепившись ногтями в собственные ладони. На рассвете облака рассеялись, и над изящными прерывистыми очертаниями холмов за железнодорожной линией всплыло красное солнце. Наш деятельный проводник Дахиль-Алла, общепризнанное главное лицо в ночное время, взял управление в свои руки, разослав нас поодиночке и парами охранять все подходы к нашему укрытию, а сам взобрался на гребень небольшого холма перед нами, чтобы следить в бинокль за развитием событий на железнодорожном полотне. Я молил Бога, чтобы ничего не произошло до того, как солнце наберет силу и согреет меня, потому что все еще не мог совладать с дрожью. Однако скоро солнце окончательно взошло в совершенно чистом небе, и дела пошли лучше. Моя одежда высыхала. К полудню стало почти так же жарко, как накануне, и мы стремились укрыться от солнца в любой тени и под самыми плотными одеждами. Между тем еще в шесть часов утра Дахиль-Алла сообщил о приближавшейся с юга дрезине, которая, к нашему удовлетворению, спокойно прошла над миной: мы закладывали сложный заряд фугасного действия вовсе не для того, чтобы поднять в воздух четырех солдат и одного сержанта. После этого из Мадахриджа вышли шестьдесят солдат. Это нас насторожило, но оказалось, что их послали заменить пять телеграфных столбов, поваленных вчерашним ураганом. Потом, в семь тридцать, по путям прошел патруль из нескольких солдат: двое из них тщательно осматривали рельсы, по трое шагали с каждой стороны насыпи в поисках следов перехода через пути, а еще один, по всей вероятности сержант, величественно шагал по шпалам между рельсами без какой-либо определенной цели. Однако в этот день они кое-что обнаружили, а именно наши следы на 1121-м километре. Они сосредоточили все внимание на вершине насыпи, разглядывали ее, топтались на месте, расхаживали взад и вперед, ковыряли землю и напряженно задумывались. Время тянулось мучительно для нас, но мина была спрятана надежно, так что в конце концов они, довольные, продолжили свой путь к югу и вскоре встретились с патрулем из Хедии; обе группы расселись в прохладной тени мостового пролета отдохнуть после праведных трудов. Тем временем показался тяжелый состав, шедший с юга. Девять вагонов были заполнены женщинами и детьми из Медины, гражданскими беженцами, которых везли в Сирию вместе с домашним скарбом. Поезд прошел над зарядами без последствий. Как взрывник я был в ярости, однако как командир почувствовал облегчение: женщины и дети не были нашей целью. Услышав шум приближавшегося поезда, к месту нашего с Дахиль-Аллой укрытия устремились джухейнцы, чтобы посмотреть, как он разлетится на куски. Прикрывавший нас камень был рассчитан на двоих, и поэтому на голой вершине холма внезапно появилась хорошо видная туркам толпа людей. Это было большой неожиданностью для турок, нервы их не выдержали, и они бросились обратно к Мадахриджу, и только оттуда, с расстояния около пяти тысяч ярдов, открыли беглый огонь из винтовок. Они, несомненно, должны были телефонировать в Хедию, но поскольку ближайший аванпост с этой стороны был в шести милях отсюда, турецкий гарнизон просто поддержал их огнем и удовлетворился трубными сигналами, весь день звучавшими в воздухе. Расстояние придавало всему этому своеобразную серьезность и красоту. Сам по себе обстрел из винтовок не причинил нам никакого вреда, но факт обнаружения нашей команды был неприятным. В Мадахридже было две сотни солдат, в Хедии одиннадцать сотен, а путь нашего отхода лежал через долину Хамдху, в которой находилась Хедия. Отряды турецких всадников могли сделать вылазку и отрезать нам пути отхода. У джухейнцев были хорошие верблюды, поэтому они были в относительной безопасности, но пулемет, захваченный ими у немцев, был тяжелым грузом для мула. Пулеметный расчет двигался либо в пешем строю, либо тоже на мулах. Их максимальная скорость составляла шесть миль в час, а огневая мощь, вместе с единственной пушкой, была незначительна. Поэтому мы на военном совете решили отступить вместе с ними на половину пути через холмы, а там распустить их, предложив двигаться в сторону Вади Аиса. Это придало нам мобильности, и Дахиль-Алла, Султан, Мухаммед и я с остатками нашей группы двинулись обратно, чтобы еще раз взглянуть на железнодорожную линию. Солнце жгло самым ужасающим образом, и вдобавок к этому с юга на нас налетели порывы знойного ветра. Около десяти часов мы нашли себе прибежище под несколькими широко раскинувшими свои ветви деревьями, где, укрывшись от испепелявшего солнца, напекли себе хлеба и позавтракали, поглядывая на хорошо видное полотно железной дороги. Когда тонкие ветви деревьев нехотя склонялись под ветром, казалось, что вокруг нас по гравию рыскали кругами бледные тени от высыхавших листьев, подобные каким-то серым насекомым. Видимо, наш пикник раздражал турок, которые весь день до самого вечера то постреливали в нашу сторону, то трубили в свои трубы; что же касается нас, то мы просто по очереди спали. Около пяти часов они угомонились, мы оседлали верблюдов и медленно двинулись по открытой долине к линии железной дороги. Мадахридж ожил, разразившись сильнейшим приступом ружейного огня, и вновь окрестности огласили все трубы Хедии. Дойдя до железнодорожной линии, мы опустили верблюдов на колени рядом с насыпью, а сами, возглавляемые Дахиль-Аллой в качестве имама, прямо между рельсами спокойно совершили вечернюю молитву. Вероятно, это была первая молитва джухейнцев за год, а я играл роль послушника, но на таком расстоянии все обошлось, и озадаченные турки прекратили стрельбу. Это был первый и последний раз, когда я молился на арабском языке как правоверный мусульманин. После молитвы все еще было слишком светло, чтобы пытаться скрывать свои действия, и мы, усевшись в круг на насыпи, закурили и сидели так до темноты, после чего я стал в одиночку выкапывать мину, чтобы выяснить на будущее, почему она не сработала. Джухейнцы были заинтересованы в этом не меньше, чем я сам. Они сгрудились толпой над рельсами, пока я искал мину. Сердце, казалось, подступило к самому горлу: прошел целый час, прежде чем я нашел место, где спрятана мина. Если закладка мины Гарланда считалась нервной работой, то раскапывание в полной темноте сотни ярдов железнодорожного полотна и своевременное определение на ощупь крошечного детонатора, на который было достаточно слабо нажать, чтобы произошел взрыв, представлялись в тех обстоятельствах совершенно гиблым делом. Мощность обоих соединенных с ним зарядов была так велика, что они могли поднять в воздух семьдесят ярдов железнодорожного пути, и я ясно представлял себе картину возможного в любой момент внезапного подрыва всей моей группы. Можно не сомневаться, что такое происшествие с избытком повеселило бы турок! Наконец я нашел спусковой механизм и убедился, что чека сместилась на шестнадцатую долю дюйма -- либо из-за того, что я сам установил ее плохо, либо из-за просадки грунта при прохождении поезда. Я поставил ее на место. Затем, чтобы обеспечить правдоподобное для противника объяснение наших действий, мы принялись разрушать все, что было к северу от мины. Мы вышли к небольшому четырехарочному мосту и взорвали его. Потом взорвали двести ярдов пути. А пока наши люди закладывали и взрывали заряды, я учил Мухаммеда забираться на телеграфные столбы. Мы вместе с ним перерезали провода и, пользуясь этими же проводами, валили другие столбы. Все делалось молниеносно: мы боялись, как бы турки не пошли по нашим следам. А когда взрывная работа была закончена, мы, как зайцы, побежали обратно к своим верблюдам, вскочили в седла и без остановок помчались по продуваемой ветром долине к равнине Хамдха. Там мы были в безопасности, и старый Дахиль-Алла был в восторге от проведенной так спокойно молитвы на рельсах. Когда мы оказались на песчаной равнине, он пустил своего верблюда в легкий галоп, и мы, как безумные, устремились за ним сквозь лишенный красок лунный счет. Скорость была превосходная, и за четыре часа мы ни разу не натянули поводьев, пока не догнали наш пулеметный расчет, расположившийся лагерем по дороге домой. Солдаты услышали в ночи наши голоса, подумали, что это противник, и открыли по нам огонь из своего "максима", но его заело на половине ленты, и они, всего лишь портные из Мекки, не сумели его исправить. К счастью, они никого не ранили, и мы в шутку взяли их в плен. Утром мы, разленившись, спали непозволительно долго и позавтракали у Рубияна, первого колодца Вади Аиса. После этого мы долго курили и спорили о том, кому идти за верблюдами, когда внезапно ощутили дошедшее с той стороны, откуда мы пришли, сотрясение от сильного взрыва на железной дороге. Мы не знали, означает ли это, что мину обнаружили и обезвредили или что она сделала свое дело. Мы отослали двух разведчиков для выяснения этих обстоятельств, а сами двинулись дальше. Мы шли медленно -- с одной стороны, чтобы нас смогли быстрее нагнать разведчики, а с другой, потому, что прошедший за два дня до этого ливень снова вызвал паводок в Вади Аисе, в результате чего ее русло покрыли мелкие озерца серой пресной воды, задержавшейся между наплывами серебристого ила, которому потоки воды придали вид рыбьей чешуи. Под воздействием солнечного тепла ил превратился в тонкий слой скользкого клея, на котором разъезжались ноги наших беспомощных верблюдов, или же они просто падали со всего размаха, что никак не вязалось с молчаливым достоинством этих великолепных животных. Их явно раздражал каждый приступ нашего веселья. Солнце, легкая дорога и ожидание разведчиков с важной информацией вызывали всеобщее веселье, но наши конечности, натруженные вчерашней напряженной работой, и животы, наполненные обильной едой, свалили нас на ночь поблизости от Абу Махры. Перед заходом солнца мы подыскали в долине сухую террасу и сразу уснули. Я был здесь впервые и смотрел, как подо мной наши люди натягивая поводья, собирались в группу на своих верблюдах, похожих на бронзовые статуи в резком свете заходившего солнца. Вид у них был такой, словно в их телах бушевал какой-то внутренний огонь. Мы еще не успели испечь хлеб, как возвратились разведчики и рассказали, что турки на рассвете занимались восстановлением причиненных нами разрушений, а потом подходивший из Хедии состав, груженный рельсами, на которых сидела целая толпа рабочих, подорвался на зарядах, оказавшихся под передними и задними колесами. Это было все, чего мы ждали, и после завтрака мы прекрасным весенним утром с песнями отправились обратно в лагерь Абдуллы. Мы доказали, что правильно заложенная мина взрывается и что хорошо заложенную мину трудно найти даже тому, кто ее готовил. Это были важные выводы, потому что и Ньюкомб, и Гарланд, и Хорнби избегали применять мины на железных дорогах, тогда как они были наилучшим изобретенным к тому времени оружием, позволявшим сделать железнодорожный транспорт дорогим и ненадежным делом для противника.

ГЛАВА 36

Несмотря на всю доброту и очарование, Абдулла мне не нравился, как и его лагерь, возможно потому, что я не был светским человеком, тогда как эти люди были лишены потребности в уединении, а может быть, и по той причине, что их веселье говорило о тщетности моих попыток не просто казаться лучше, чем я есть, но и делать лучше других, в то время как ничто не было тщетно в атмосфере высоких дум и ответственности, царившей у Фейсала. Абдулла проводил свои дни, каждый из которых был праздником, в большом прохладном шатре, куда вход был открыт только друзьям и ограничен для просителей или новых сторонников, а полемика по актуальным вопросам ограничивалась одним вечерним совещанием. Остальное время он читал документы, посвящал еде, которой уделял огромное внимание, и спал. Он особенно любил играть либо в шахматы со своими приближенными, либо дурачился с Мухаммедом Хасаном. Мухаммед, номинально муэдзин, в действительности был придворным шутом. Я считал его нудным старым глупцом, поскольку при моей болезни мне было не до шуток. Абдулла и его друзья из числа шерифов -- Шакир, Фаузан, и оба сына Хамзы, султан эль-Аббуд и Хошан из атейбов, а также церемониймейстер Месфер могли проводить дни и вечера напролет, дразня и терзая Мухаммеда Хасана. Они подкладывали ему колючки, бросались в него камнями, сыпали ему за ворот раскаленную на солнце гальку, толкали в костер. Эти шутки порой бывали весьма изощренными, например, они подкладывали под ковры бикфордов шнур с запалом и предлагали Мухаммеду сесть на его конец. Однажды Абдулла три раза подряд выстрелами сшиб кофейную чашку с его головы, после чего вознаградили его за долгую многострадальную службу трехмесячным жалованьем. Абдулла любил иногда поездить верхом или пострелять и возвращался, измученный, к себе в палатку, требуя, чтобы ему сделали массаж. После этого к нему приводили чтецов, которые своей декламацией успокаивали его головную боль. Он сам знал массу арабских стихотворений и исключительно хорошо их декламировал. Местные поэты находили в нем благосклонного слушателя. Он также проявлял интерес к истории и литературе, мог устраивать в своем шатре диспуты по грамматике и присуждать денежные призы. Его не слишком заботили ни автономия Хиджаза, обещанная Великобританией его отцу, ни поддержка этой идеи. Я пытался дать ему понять, что неразумный старик не получил от нас никаких конкретных или безоговорочных обязательств, что их корабль может сесть на мель политической тупости, что это оттолкнет моих английских хозяев и что перетягивание каната между честью и лояльностью после некоторых колебаний неизбежно приведет в тупик. Абдулла проявлял большой интерес к войне в Европе и тщательно изучал ее ход по прессе. Он также знакомился с западной политикой, заучивал наизусть фамилии европейских придворных и министров и даже президента Швейцарии. Я снова отметил, насколько для нас хорошо то, что у нас все еще есть король, обеспечивающий репутацию Англии в азиатском мире. Старые, искусственные сообщества, вроде шерифов и феодальных вождей Аравии, обрели ощущение почетной безопасности, сотрудничая с нами в сознании того, что наивысший пост в нашем государстве не является премией за заслуги или амбиции. Время изменило мое поначалу благоприятное мнение о характере Абдуллы. Сострадание, однажды вызванное его постоянными недомоганиями, постепенно сменялось презрением, когда стало ясно, что они маскировали обыкновенную лень и потакание собственным прихотям, и видно, как он лелеял их, находя в этом единственное занятие при безразмерном досуге. Его случайно проявлявшиеся, привлекательные на первый взгляд порывы к администрированию оборачивались бессильной тиранией, замаскированной прихотью. Дружелюбие сводилось к капризу, а хорошее настроение определялось любовью к удовольствиям. Все фибры его души пронизывала неискренность. Даже его простота на поверку оказывалась показной, а наследственные религиозные предубеждения беспрепятственно правили его склонностями, поскольку это было проще, чем задумываться над непредписанными вещами. Его интеллект нередко выдавал путаницу в понятиях, и, таким образом, в довершение всего праздность искажала его планы. Беззаботность постоянно мешала им завершиться. При этом в них никогда не проявлялись прямые желания, которые перерастали бы в эффективные действия. Он всегда следил уголком своего ласкового глаза за нашими ответами на его невинно звучавшие вопросы, выискивая при этом тончайшие признаки двусмысленности в каждом нашем колебании, неуверенности или добросовестном заблуждении. Придя однажды к нему, я застал его сидевшим неестественно прямо, с широко открытыми глазами, и на каждой щеке было по красному пятну. Его старый наставник-учитель, сержант Прост, не подозревая ничего худого, только что вез от полковника Бремона послание, где тот писал, что англичане обложили арабов со всех сторон -- в Адене, Газе, Багдаде, -- и выражал надежду, что Абдулла понимает опасность этого положения. Абдулла пылко спросил меня, что я об этом думаю. Прибегнув к хитрости, я ответил ему прелестной фразой -- мол, полагаю, что он заподозрил бы нас в нечестности, если б обнаружил, что в частных письмах мы злословим по поводу наших союзников. Изящно приправленный тонкой язвительностью арабский язык Абдулле понравился, и он отплатил нам колким комплиментом, сказав, что ему известна наша искренность, поскольку в противном случае мы не были представлены в Джидде полковником Уилсоном. Он не понимал, что честность может быть изощренным приемом мошенника и что Уилсон точно так же вполне может подозревать в неблаговидных намерениях свое начальство. Уилсон не терпел полуправды. Если бы ему поручили в дипломатической форме сообщить эмиру, что в настоящий момент ежемесячная субсидия не может быть увеличена, он позвонил бы в Мекку и сказал: "Боже мой, денег нет". Что же до лжи, то он был на нее просто не способен, к тому же достаточно тонок, чтобы понимать, что она была бы наихудшим приемом против игроков, вся жизнь которых прошла в дымке обмана, и что их проницательность не имеет себе равных. Арабские вожди демонстрировали совершенство инстинкта, полностью полагаясь на интуицию, на неуловимое предвидение, оставляя наши прямолинейные умы в недоумении. Подобно женщинам, они мгновенно удавливали смысл и выносили суждение, казалось бы, без всякого усилия и логики. Создавалось впечатление, что восточная традиция отстранения женщин от политики привела к тому, что особые способности женского пола перешли к мужчинам. Быстротой нашей победы, секретностью ее подготовки и ее последовательностью мы, возможно, были отчасти обязаны именно этому феномену, а также подчеркиванию от начала до конца того факта, что в арабском движении вовсе не было женского начала, не считая верховых верблюдиц. Выдающейся фигурой в окружении Абдуллы был двадцатидевятилетний шериф Шакир, с детских лет друг всех четырех эмиров. Его мать и бабушка были черкешенками. От них он унаследовал светлую кожу, но лицо его было обезображено оспинами. Из этих белых рытвин смотрели постоянно настороженные, большие и очень блестящие глаза. Бледность ресниц и бровей делала его взгляд обескураживающим. Он был высок ростом, строен, и в результате постоянных занятий спортом фигура его была почти мальчишеской. Резкий, решительный, но приятный голос Шакира мог напугать, когда он начинал говорить слишком громко. При всей своей очаровательной непосредственности он был резок и властен. Некая взрывная свобода его речей говорила об отсутствии уважения к кому бы то ни было, кроме эмира Хусейна. Он требовал почтения к себе, пожалуй, даже больше, чем сам Абдулла, всегда подшучивавший над друзьями -- компанией разодетых в шелка приятелей, собиравшихся вокруг него, когда ему хотелось расслабиться. Шакир был страстным приверженцем спорта. Одевался просто, но очень опрятно и, подобно Абдулле, в часы приема не выпускал из рук зубочистку. Он не интересовался книгами и никогда не утруждал свою голову размышлениями, но был умным и интересным собеседником. Он был набожен, но ненавидел Мекку и нередко играл в трик-трак, когда Абдулла читал Коран, однако порой мог молиться долгими часами. На войне он был настоящим воином. Его подвиги сделали его любимцем племен. Он, в свою очередь, говорил о себе как о бедуине и атейбце и подражал им во всем. Его черные волосы ниспадали косами по обе стороны лица, он смазывал их для блеска маслом и укреплял частым мытьем в верблюжьей моче. Он не боролся с гнидами из уважения к бедуинской пословице о том, что голова без живности -- свидетельство скупости, и носил брим -- пояс, сплетенный из тонких полосок кожи, тремя или четырьмя витками которого опоясывал бедра для поддержания живота. У него были превосходные лошади и верблюды, и он считался лучшим наездником в Аравии, готовым потягаться в этом с кем угодно. Шакир дал мне понять, что предпочитает приступы энергии непрерывной работе, но за этой безумной идеей стояла уравновешенность и практичность. Шериф Хусейн до войны поручал ему дипломатические миссии в Каире, целью которых было улаживание частных дел с хедивом Египта. Его бедуинская фигура должна была выглядеть странно посреди роскоши Абдина. Абдулла безгранично восхищался Шакиром и пытался смотреть на мир его беззаботно веселыми глазами. То обстоятельство, что я находился как бы между ними, сильно осложняло мою миссию в Вади Аисе.

ГЛАВА 37

Тактической ситуацией Абдулла занимался очень мало, раздраженно ссылаясь на то, что это дело Фейсала. Он пришел в Вади Аис, чтобы ублажить своего младшего брата, с намерением здесь и остаться. Сам он в рейдах не участвовал и вряд ли воодушевлял тех, кто это делал. Я улавливал в этом признаки ревности к Фейсалу, как если бы он демонстративно пренебрегал военными операциями, чтобы не допустить неподобающих сравнений с деятельностью брата. Если бы Шакир не помог мне в самом начале, я вполне мог бы задержаться и у меня были бы трудности с отъездом, хотя Абдулла повременил бы и любезно согласился на что угодно, лишь бы это не обязывало его к непосредственному действию. Однако теперь на железной дороге были две группы и имелись достаточные условия для того, чтобы осуществлять те или иные разрушения хоть ежедневно. Чтобы нарушить движение поездов, было бы достаточно гораздо меньше вмешательства, и блокирование турецкого гарнизона в Медине лучше бы послужило англичанам, да и арабам, чем его эвакуация. Таким образом, я счел, что моя работа в Вади Аисе сделана, и сделана хорошо. Мне очень хотелось уехать обратно на север, распрощавшись с этим расслабляющим лагерем. Абдулла мог дать мне все, что я пожелаю, но сам не сделал бы ничего, тогда как для меня высшая ценность восстания состояла в тех действиях, которые арабы попытались бы предпринять без нашей помощи. Фейсал был настоящим энтузиастом, воодушевленным одной идеей -- заставить древнюю расу возродить свою былую славу, завоевав свободу собственными руками. Его сторонники, будь то Насир или Шараф, или Али ибн эль-Хусейн, всем сердцем и умом поддерживали его планы, так что моя роль становилась лишь связующей. Я объединял россыпи их искр в устойчивое пламя, сводил ряд разрозненных выступлений в продуманную операцию. После добрых напутствий Абдуллы мы апрельским утром расстались с нашей палаткой. Со мной опять были трое моих агейлов и Арслан -- коренастый сириец невысокого роста, придававший очень большое значение арабскому платью, забавному обличью и манерам бедуинов всех племен. Он ехал с подавленным видом и всю дорогу страдал от тяжелого шага своих верблюдов, но проявил достоинство, сказав, что в Дамаске ни один порядочный человек не захочет ехать на верблюде, и одновременно чувство юмора -- заметив, что в Аравии никто другой, кроме жителя Дамаска, не согласился бы ехать на таком дрянном верблюде, как доставшийся ему. Нашим проводником был Мухаммед эль-Кади с шестью людьми племени джухейна. Мы поднимались вверх долиной Вади Тлейх, по которой еще недавно ехали в лагерь Абдуллы, но немного правее, чтобы объехать лавовые поля. Никакой еды мы с собой не взяли и поэтому остановились, доехав до чьих-то гостеприимных палаток, где получили рис и молоко. Весна в холмах была для арабов временем изобилия, в это время в их палатках было много козьего и верблюжьего молока, и все они хорошо питались и отлично выглядели. После этого мы, наслаждаясь погодой, напоминавшей летний день в Англии, пять часов ехали по узкой, промытой потоком долине Вади Осман, извивавшейся между холмами, но легкой для верблюжьих ног. Последняя часть этого перехода пришлась уже на темное время, и когда мы остановились, выяснилось, что с нами не было Арслана. Мы стреляли и жгли костры, надеясь, что это покажет ему нужное направление, но до самого рассвета он так и не объявился. Джухейнцы поездили по окрестностям в поисках Арслана, хотя мы и сомневались в том, чтобы они могли увенчаться успехом. Однако его нашли спящим под деревом всего в миле от нас. После этого не прошло и часа, как мы остановились у палаток жены Дахиль-Аллы, чтобы запастись мукой. Мухаммед позволил себе выкупаться, снова заплел в косы свои роскошные волосы и постирал одежду. Приготовление пищи заняло очень много времени, и только почти в полдень пред нами появился большой таз темно-оранжевого риса, поверх которого лежали куски жареного ягненка. Мухаммед, считавший своим долгом заботиться о том, чтобы мне доставалось самое вкусное, захватил главный таз и наполнил для нас его содержимым небольшую медную миску. Затем мы пополнили запас продуктов. Мать Мухаммеда считала себя достаточно старой, чтобы позволить себе проявлять любопытство. Она расспрашивала меня о женщинах племени христиан и об их образе жизни, дивилась моей белой коже и вселяющим ужас большим голубым глазам, которые, по ее словам, выглядели как сияние неба сквозь глазницы в пустом черепе. Дорога по Вади Осману теперь была более спокойной, и долина понемногу становилась шире. После того как мы прошли по ней два с половиной часа, она внезапно повернула направо, через какое-то ущелье, и мы оказались в узкой, зажатой между скалами горловине Хамдха. Как обычно, берега русла, выстланного твердым песком, были лишены растительности, а середина щетинилась покрытыми серой соленой паршой мелкими деревьями типа "Асли". Перед нами виднелись оставшиеся от паводка озерца пресной воды, из которых самое большое имело длину триста футов и большую глубину уже у самого уреза воды. Его узкое ложе было прорезано непроницаемыми слоями светлой глины. Мухаммед сказал, что вода в нем будет оставаться до конца года, но быстро засолится и станет непригодной для литья. Попив этой воды, мы выкупались в ней, обнаружив при этом множество похожих на сардин маленьких прожорливых рыбок. После купанья мы отдыхали и слонялись до сумерек без дела, затем, проехав в темноте шесть миль, почувствовали, что нас сильно клонит ко сну, и свернули с тропы на более высокое место, где решили переночевать. Долина Вади Хамдх отличалась от других древних долин Хиджаза тем, что в ней всегда стоял холодный воздух, особенно по ночам, когда белый туман, наполнявший долину солеными испарениями, поднимался на несколько футов над землей и замирал над нею в неподвижности. Но даже днем, когда сияло солнце, здесь было сыро и промозгло, что вызывало ощущение какой-то неестественности. Утром следующего дня мы выехали рано и миновали несколько крупных водоемов, но только в одном из них была годная для питья вода, остальные цвели: вода в них была отвратительная, рыбы мало, да и та мелкая и вялая, а то и просто снулая. Мы повернули на север, через равнину Углию, где наш авиационный командир из Веджа устроил аэродром. Арабские охранники стерегли здесь склады горючего, и мы у них позавтракали, после чего по Вади Менар доехали до тенистого дерева, под которым проспали четыре часа. После полудня все почувствовали себя бодрее, и джухейнцы решили устроить гонки на верблюдах, сначала попарно, но потом, когда присоединились другие, до шести в ряд. Дорога была плохая, и в конце концов один из них налетел со своим верблюдом на груду камней. Верблюд поскользнулся, и лихач сломал себе плечо. Казалось, это было настоящим несчастьем, но Мухаммед хладнокровно перевязал его какой-то тряпкой, закрепил повязку верблюжьей подпругой и уложил под дерево, чтобы тот отдохнул перед тем, как на ночь вернуться в Углию. Арабам часто случалось ломать себе кости. В одной из палаток в Вади Аисе я видел юношу, у которого неправильно срослось предплечье. Поняв это, он взрезал себе руку кинжалом, обнажил кость, сломал вновь и выправил, и потом лежал, стоически выдерживая тучи мух, круживших над повязкой на левом предплечье, под которой был толстый слой целебного мха и глины. Утром мы двинулись к Хаутиле -- колодцу, где напоили верблюдов. Вода была плохая, и их прослабило. Вечером мы проехали еще восемь миль, намереваясь в этот длинный последний день доехать до самого Веджа. Мы поднялись вскоре после полуночи и еще до рассвета вышли по длинному склону с Рааля на равнину, доходившую вместе с устьем Хамдха до моря. Земля была изрыта грузовичками, что подстегивало джухейнцев, торопившихся увидеть воочию эти новые чудеса армии Фейсала. Подгоняемые ожиданием этого зрелища, мы проехали восемь часов кряду, что было необычно долгим переходом для хиджазских бедуинов. Все, разумеется, очень устали -- и люди, и верблюды, поскольку ничего не ели с самого завтрака. Поэтому юному Мухаммеду пришло в голову устроить игру в догонялки. Он соскочил с верблюда, снял одежду и предложил нам бежать вверх по поднимавшемуся впереди склону к группе колючих кустов, предложив в качестве награды победителю один английский фунт. Все приняли это предложение, и сбившиеся в кучу верблюды побежали за нами. Расстояние составляло примерно три четверти мили вверх по склону холма, бежать пришлось по глубокому песку, и Мухаммед, по-видимому, просчитался. Однако он выказал удивительную стойкость и победил, выиграв, правда, всего несколько дюймов. Он тут же как подкошенный свалился на землю, и изо рта и носа у него пошла кровь. Некоторые из наших верблюдов были в хорошей форме, перегоняя один другого, прибежали быстрее нас. Воздух здесь был раскален и непривычно тяжел для жителей холмов, и я боялся осложнений у Мухаммеда, но после того как мы отдохнули в течение часа и дали ему выпить чашку кофе, он был готов ехать дальше и проехал остававшиеся до Веджа часы так же бодро, как всегда, продолжая свои обычные веселые выходки, скрашивавшие весь наш долгий путь из Абу Махри. Бедуины странный народ. Англичанину жить вместе с ними было нелегко, если только он не обладал безграничным терпением. Они были абсолютными рабами потребностей своего организма, лишенными способности к сознательному сопротивлению инстинктам, наподобие алкогольной зависимости привязанными к кофе, молоку или воде, жадными до тушеного мяса, бесстыдными попрошайками табака. Они неделями предавались мечтаниям до и после своих редких сексуальных упражнений и проводили целые дни, возбуждая себя и слушателей непристойными разговорами. Если бы жизненные обстоятельства предоставили им такую возможность, они стали бы неисправимыми сластолюбцами. Их сила была силой людей, географически лишенных соблазна. Бедность Аравии делала их простыми, воздержанными, выносливыми. Если бы их вынудили жить цивилизованной жизнью, они, как любая дикая раса, не вынесли бы ее хворей, мелочности, роскоши, жестокости и искусственности и подобно дикарям страдали бы от неприспособленности. Если бы они заподозрили, что мы хотим ими управлять, они либо заупрямились бы, либо просто ушли. Если бы мы понимали их и предоставили времени и трудностям их жизни сделать наш быт соблазнительным для них, тогда они пошли бы на любые лишения, только бы мы остались довольны. Если бы достигнутые результаты оказались достойны усилий, никто бы ничего не сказал. Англичане, привыкшие к большим прибылям, не захотели бы, да и не смогли бы тратить время, силы и запасы такта, которые шейхи ежедневно так щедро расточали ради столь незначительных целей. Мышление арабов было таким же логическим, как наше; оно исключало все непонятное или отличное от их представлений, кроме собственности: не было никаких оправданий или причин, кроме лени и невежества, в силу которых мы могли бы называть их "загадочными" или "восточными" людьми или вовсе не понимать. Они пошли бы за нами, если бы мы выдержали их присутствие и дали бы руководствоваться им своими правилами игры. Достойно сожаления то, что мы часто начинали так поступать, но терпели неудачу, вызывавшую у нас раздражение, и покидали их, ругая за то, что было нашей собственной ошибкой. Такое осуждение, подобное жалобе генерала на свои войска, в действительности было свидетельством смехотворного упрямства, мешавшего показать, что если мы и ошиблись, то по крайней мере у нас достанет ума, чтобы это признать.

ГЛАВА 38

Элементарная опрятность заставила меня остановиться, не доезжая Веджа, и сменить грязную одежду. Когда Фейсалу доложили о моем возвращении, он провел меня во внутреннюю палатку. Похоже, все шло хорошо. Из Египта прибыли новые грузовики, из Янбо ушли последние солдаты. Прибыл Шараф с неожиданным отрядом: новой пулеметной ротой любопытного происхождения. Уходя из Янбо, мы оставили там тридцать больных и раненых солдат, а также груды поломанного оружия, ремонтом которого занимались два английских оружейника. Эти сержанты, для которых время тянулось медленно, взяли отремонтированные пулеметы, собрали находившихся на излечении солдат и создали из них пулеметную роту, которую так хорошо натренировали, что по подготовке эти пулеметчики сравнялись с лучшими из наших. Шла также эвакуация из Рабега. То и дело над ним поднимались аэропланы. Занимавшие город египетские войска грузились на корабли со штабами Джойса и Гослетта, и с рабегским штабом, под ответственность которого теперь был передан Ведж. Ньюкомб и Хорнби продолжали день и ночь устраивать диверсии на железной дороге почти что собственными руками, так как помощников у них практически не было. Пропаганда в племенах шла наилучшим образом, и я уже был готов уехать, когда в шатер вбежал церемониймейстер Сулейман и что-то сказал на ухо Фейсалу. Тот повернулся ко мне с сияющими глазами и, стараясь оставаться спокойным, сообщил: "Приехал Ауда". "Ауда абу Тайи!"-- воскликнул я, и в этот самый момент полог шатра отодвинулся, открывая дорогу глубокому голосу, воздавшему хвалу нашему Господу. И в шатре появилась высокая, сильная фигура человека с измученным лицом, подверженного страстям и трагичного. Это был Ауда, а за ним следовал его сын Мухаммед, красивый мальчик, которому было всего одиннадцать лет. Фейсал вскочил с ковра, Ауда пожал ему руку, они поцеловались и, отойдя на шаг или два в сторону, смотрели друг на друга -- великолепная пара совершенно разных людей, типичная для всего лучшего, что было в Аравии: пророк Фейсал и воин Ауда, каждый с величайшим совершенством игравшие свои роли, с полслова понимавшие друг друга и светившиеся взаимной симпатией. Они уселись, Фейсал по одному представлял ему всех нас, и Ауда сдержанно произносил несколько слов, казалось, запоминая каждого. Мы много слышали об Ауде, окружили Акабу с его помощью, и спустя минуту, подумав о силе и прямоте этого человека, я понял, что он будет стремиться к достижению нашей цели. Он появился у нас как странствующий рыцарь, раздраженный нашей задержкой в Ведже и озабоченный исключительно идеей арабской свободы на собственных землях. Если бы его дела составили даже половину того, чего он желал, мы процветали бы и купались в лучах удачи. Мы являли собою жизнерадостную компанию -- Насиб, Фаиз, Мухаммед эль-Дейлан, кузен Ауды, его племянник Зааль и шериф Насир, задержавшийся в Ведже на несколько дней между экспедициями. Я рассказывал Фейсалу истории о лагере Абдуллы и о радости по поводу подрывов железнодорожного пути. Внезапно Ауда, громко воскликнув "Не попусти, Аллах!", быстро вскочил на ноги и вылетел из шатра. Пока мы недоуменно смотрели друг на друга, снаружи послышался звук, похожий на стук молотка. Я вышел, чтобы узнать, что там происходит, и увидел Ауду, склонившегося над большим камнем и разбивавшего о него свою вставную челюсть. "Я совсем забыл, -- объяснил он, -- это мне дал Джемаль-паша. Я ел хлеб, дар моего Господа, турецкими зубами!". К сожалению, собственных зубов у него было мало, так что ему было трудно есть любимое им мясо да еще испытывать угрызения совести, и он ходил полуголодный, пока мы не взяли Акабу и сэр Реджинальд Уингейт не прислал ему дантиста из Египта, чтобы тот помог союзнику. Одевался Ауда очень просто, на северный манер -- в белый хлопчатобумажный бурнус с красным мосульским головным платком. Ему могло быть за пятьдесят лет, черные волосы уже были тронуты сединой, но он все еще был силен и прям, ладно скроен, худ и деятелен, как юноша. Морщины и впадины делали его лицо величественным. На этом лице было написано, как смерть любимого сына в бою под Аннадом окрасила печалью всю его жизнь, покончив с мечтой о сохранении в будущих поколениях величия имени Абу Тайи. Его большие выразительные глаза могли поспорить цветом с дорогим черным бархатом, лоб -- низкий и широкий, очень высокий и резко очертанный нос с властной горбинкой. Подвижный рот был великоват, борода и усы подстрижены в стиле ховейтат, с подбритой снизу нижней челюстью. Столетия назад ховейтат пришли из Хиджаза, и их кочевые кланы гордились тем, что они настоящие бедуины. Ауд был их типичным представителем. Его гостеприимство было широчайшим, а щедрость приводила к тому, что он всегда был беден, несмотря на доходы от доброй сотни рейдов. Он был женат двадцать один раз, ранен тридцать. Во время спровоцированных им сражений все его соплеменники оказывались ранены, а родственники убиты. Он собственноручно отправил на тот свет семьдесят пять арабов -- и ни одного вне поля боя. Число убитых им турок он точно назвать не мог, они в его реестр не входили. Товейхи под его командованием стали первыми воинами пустыни, беззаветно храбрыми, исполненными никогда не оставлявшего их чувства превосходства, в том числе и в жизни вообще, и в работе, но это за тридцать лет сократило их число с двадцати до неполных пяти тысяч душ по мере расширения участия кочевников в боях. Ауда устраивал рейды при первой возможности, и настолько масштабные, насколько это было ему под силу. Во время своих экспедиций он побывал в Алеппо, Басре, Ведже и в Вади Давасире, но воздерживался от враждебного отношения почти ко всем племенам пустыни, и это позволяло ему пользоваться для рейдов огромным пространством. При организации своих набегов он проявлял хитрость и горячность, но и в самых безумных его подвигах присутствовал фактор взвешенной оценки происходящего. Его терпение при проведении операции было непостижимым, он принимал и игнорировал советы, критику и брань с тою же неизменной улыбкой, каким было его очарование. Если же он гневался, то не контролировал себя, он взрывался припадком потрясающей злобы, чтобы успокоиться лишь после того, как убивал. В такие минуты он становился диким зверем, и люди избегали попадаться ему на глаза. Ничто на свете не могло заставить его изменить свое мнение или повиноваться приказу сделать что-то, хоть самое малое, чего он не одобрял. С чувствами людей он в сложных обстоятельствах не считался. Он воспринимал жизнь как сагу о подвигах героев. Все события в ней были значительны, все персонажи, вместе с которыми он действовал, были героями. Голова его была полна поэм о былых набегах, эпических сказаний о битвах, и он изливал их на первого попавшегося слушателя. Если бы слушателей не оказалось, весьма вероятно, что он пел бы себе самому своим громовым глубоким голосом. Он не контролировал свои уста и постоянно третировал друзей. О себе он говорил всегда в третьем лице и был настолько уверен в своей репутации, что любил громко рассказывать истории не в свою пользу. Временами он казался одержим дьяволом злобности и мог в публичном собрании придумать и высказать под присягой ужасные вещи о частной жизни своих гостей или хозяев, при всем этом был скромен, непосредствен, как дитя, прям, честен, добросердечен и горячо любим теми, кому доставлял больше всего неприятностей, -- своими друзьями. Палатка Джойса стояла недалеко от берега, рядом с рассредоточенными частями египетских войск, во внушительном ряду больших и маленьких армейских палаток. Мы говорили с ним о том, что уже сделано, и о предстоящих делах. Все наши планы были по-прежнему сосредоточены на железной дороге. Ньюкомб и Гарланд вместе с шерифом Шарафом и Мавлюдом находились под Муаддамом. С ними было много билли, пехотинцев на мулах, орудий и пулеметов, и они надеялись взять форт и находившуюся поблизости железнодорожную станцию. После этого Ньюкомб собирался двинуть всех людей Фейсала вперед, почти к самому Медайн Салиху, захватить и удерживать часть линии, чтобы полностью отрезать Медину и вынудить ее к скорой сдаче. Уилсон двигался на помощь этой операции, а Дэвенпорт должен был усилить арабское наступление таким количеством египетских войск, которое он смог бы транспортировать. Всю эту программу я считал необходимой для дальнейшего продвижения арабского восстания после взятия Веджа. Часть этой программы я спланировал и организовал сам. Но теперь, поскольку лихорадка и дизентерия, настигшие меня в лагере Абдуллы, дали время поразмыслить над стратегией и тактикой ведения этой не отвечавшей никаким правилам войны, мне казалось, что не только детали, но и весь план был ошибочным. Поэтому моей задачей стало объяснить свои изменившиеся идеи и, если это возможно, убедить моих начальников принять мою новую теорию. Я начал с трех предложений. Первое состояло в том, что нерегулярные войска не должны наступать на города и тем самым вынуждать противника к принятию решений. Второе предполагало, что они в такой же мере неспособны оборонять какую-то линию или пункт, в какой и штурмовать их. Третье исходило из того, что их достоинства следует использовать в глубине, а не на передовой линии. В основе арабской войны лежала незыблемая география, тогда как турецкая армия была привнесенной случайностью. Нашей целью было находить слабейшие материальные связи противника и заниматься только этим, пока все они со временем не окажутся разорваны. Наш крупнейший ресурс -- бедуины, на которых должна опираться наша война, были не годны для регулярных военных операций, но их достоинствами были мобильность, стойкость, уверенность в себе, знание местности, разумная смелость. Даже такой фактор, как их рассредоточенность, во время операции приобретал решающее значение. Поэтому мы должны максимально растягивать фронт, навязывать туркам пассивную оборону на возможно более протяженных рубежах, потому что это с материальной точки зрения было для них наиболее дорогостоящим вариантом войны. Нашим долгом было достижение цели при наименьших людских потерях, поскольку жизнь человека была для нас много дороже денег или времени. Если мы будем терпеливы и сверхчеловечески искусны, то сможем следовать направлению Сакса и добиться победы без сражения, используя свои преимущества на основе тонкого математического и психологического расчета. К счастью, мы не были настолько слабы, чтобы требовать этого. У нас было преимущество перед турками в транспортных средствах, пулеметах, грузовиках, запасах взрывчатых материалов. Мы могли в любую минуту развернуть высокомобильную, отлично экипированную ударную силу минимальных размеров и успешно использовать ее в разных точках турецкой обороны, вынуждая турок укреплять свои посты сверх двадцати человек, необходимых для обороны. Это могло бы стать залогом быстрого успеха. Медину мы брать не должны. Турок в Медине для нас совершенно безвреден. В египетской тюрьме пришлось бы тратить деньги на его питание и охрану. Мы хотели, чтобы в Медине, как и в любом другом отдаленном месте, оставалось как можно больше турок. Нашим идеалом было ограничение их движения до минимума, с максимальными для них неудобствами и потерями. Продовольственный фактор должен был привязывать их к железным дорогам, и мы приветствовали бы их присутствие на Хиджазской, Трансиорданской, Палестинской и Сирийской железных дорогах в течение войны, пока они оставляли бы в нашем распоряжении остальные девятьсот девяносто девять тысячных территории арабского мира. Если бы турки вознамерились эвакуироваться слишком скоро с целью сосредоточения на небольшой территории своих войск, способных эффективно ее удерживать, то нам пришлось бы восстанавливать их уверенность в себе путем сокращения наших действий. Упорство турок могло бы стать нашим союзником, потому что они были бы рады возможности удерживать или думать, что удерживают, как можно больше наших старых провинций. Эта имперская спесь должна была сохранять теперешнее абсурдное положение -- одни фланги и никакого фронта. Я подробно раскритиковал всю схему. Удержание средней точки железной дороги обошлось бы очень дорого, так как удерживающие силы могли оказаться под угрозой с обеих сторон. Смешение египетских войск с бедуинами чревато ослаблением морального состояния войск: бедуины могли бы оказаться в отчуждении и стать простыми наблюдателями за действиями профессиональных солдат, радуясь тому, что избавлены от ведущей роли. Результатом была бы недоброжелательность, что обязательно сказалось бы на эффективности действий. Кроме того, территория билли была очень засушливой, и содержание на линии значительного подразделения вызвало бы большие технические трудности. Однако ни моим общим рассуждениям, ни конкретным возражениям большого значения никто не придал. Планы были утверждены, и уже велась предварительная подготовка. Все были слишком заняты своими делами, и некому было наделить меня особыми полномочиями, чтобы я смог приняться за свою работу. Ограничились тем, что меня выслушали и профессионально признали, что мой план контрнаступления мог бы быть полезным. Я разрабатывал с Аудой поход к племени ховейтат на их весенние пастбища в Сирийской пустыне. Там мы могли бы создать мобильную верблюжью кавалерию и захватить Акабу с востока, без пушек и пулеметов. С востока Акаба не была защищена, сопротивление здесь ожидалось наименьшим, и взятие ее было бы для нас легчайшей задачей. Наш поход явился бы прекрасным примером обходного маневра, поскольку предполагал семисотмильный переход по пустыне с целью захвата территории в пределах дальности огня наших корабельных орудий. К тому же реальной альтернативы ему не намечалось, и он был настолько в духе моих размышлений во время болезни, что его исход вполне мог бы оказаться счастливым и несомненно поучительным. Ауда полагал, что при наличии динамита и денег возможно все и что к нам присоединятся мелкие кланы из окрестностей Акабы. Фейсал, который уже установил с ними контакт, также считал, что они окажут помощь, если мы достигнем предварительного успеха у Маана, а затем двинем силы на порт. Пока мы раздумывали, военные корабли сделали несколько рейдов, и от захваченных ими турок мы получили такую полезную информацию, что мне не терпелось немедленно отправиться в путь. Пустынная дорога до Акабы была такой долгой и трудной, что мы не смогли взять с собой ни пулеметов, ни запасов, ни солдат регулярной армии. Соответственно единственным элементом, который я мог бы использовать из плана в отношении железной дороги, был лишь я сам, но в данных обстоятельствах этого явно не хватало, поскольку я был так решительно настроен против этого, что о моей помощи здесь слушали бы вполуха. И я решил пойти собственным путем, будь то по приказу или без него. Я написал полное извинений письмо Клейтону о своих наилучших намерениях и отправился в дорогу. Книга 4. ПРОДВИЖЕНИЕ К АКАБЕ Главы с 39 по 54: Порт Акабы благодаря природным условиям был таким неприступным, что с суши его можно было взять только благодаря внезапности нападения, но тот факт, что Ауда абу Тайи примкнул к Фейсалу, позволил нам надеяться на привлечение достаточного количества людей из племен восточной пустыни для броска на берег. Насир, Ауди и я вместе отправились в далекий путь. До сих пор общепризнанным лидером был Фейсал, но так как он оставался в Ведже, я вынужден был принять на себя неблагодарное бремя этой экспедиции. И я принял и его, и бесчестный скрытый смысл этого как наш единственный шанс достижения победы. Мы перехитрили турок и вошли в Акабу на крыльях удачи.

ГЛАВА 39

К девятому мая все было готово, и в сиянии послеполуденного солнца мы покинули шатер Фейсала, чьи добрые напутствия еще долго звучали вдогонку нам с вершины холма. Нас вел шериф Насир. Его светлая доброта, вызывавшая ответную преданность даже в самых испорченных людях, делала его единственным вождем (и благословением) нашего предприятия. Когда мы рассказали ему о своих чаяниях, он едва заметно вздохнул: сказывалась физическая усталость после многих месяцев службы на передовых позициях. Чувствовалось, что его страшит ощущение собственного возмужания -- с его зрелыми мыслями, навыками и опытом, сознание безвозвратного ухода беззаботности и поэтичности отрочества, грозившего превратить в цель жизни сам ее процесс. Физически он был еще очень молод, но его переменчивая душа старела быстрее, чем тело, и грозила умереть раньше него, что является уделом большинства из людей. Первый короткий переход привел нас к форту Себейль в районе Веджа, где египетские паломники обычно запасались водой. Мы расположились лагерем рядом с большим кирпичным резервуаром, в тени то ли от стены форта, то ли от пальм, и разобрались во всех досадных мелочах, выявившихся во время первого перехода. С нами были Ауда и его родственники, а также дамасский политик Несиб эль-Бекри, который должен был представлять Фейсала перед сирийскими крестьянами. Несиб был умен, имел собственное мнение, и за его плечами был опыт предыдущего успешного перехода по пустыне. Его легкое отношение к рискованным предприятиям, редко встречающееся у сирийцев, как и его политические убеждения, способности, окрашенное чувством юмора красноречие, патриотизм, часто перевешивавший врожденную тягу к околичностям, в равной мере делали его в наших глазах своим человеком. Своим спутником Несиб выбрал сирийского офицера по имени Зеки. В нашем эскорте было тридцать пять агейлов под командованием ибн Дхейтира, человека, отгороженного от всего мира стеной своего необычного темперамента, дистанцированного, отстраненного и самодостаточного. Фейсал собрал двадцать тысяч фунтов стерлингов золотом -- все, что смог предоставить нам, -- даже больше, чем мы просили, -- для выплаты жалованья новым людям, которых мы должны были набрать в армию, а также для выдачи аванса ховейтатам, чтобы заставить их поторопиться. Этот неудобный груз -- двести с лишним килограммов золота -- мы разделили между собой на случай какого-либо происшествия в пути. Вернувшийся к своим обязанностям интенданта шейх Юсуф выдал каждому из нас по полмешка муки, решив, что сорока пяти килограммов на человека при умеренном расходовании будет достаточно на шесть недель. Сумы с мукой добавили к вьюкам, а остальную, из расчета по четырнадцать килограммов на человека, которые предстояло выдать каждому, когда освободятся сумы, по распоряжению Насира погрузили на вьючных верблюдов. Мы взяли с собой некоторое количество патронов и несколько лишних винтовок для подарков. Шесть верблюдов были нагружены легкими упаковками в