ерь ты действительно ждал, что Дениз продолжит разговор, что именно она -- как это ни фантастично -- окажется тем человеком, который поговорит с тобой о заветном. -- Если тебе показалось, что Лилиан хотела, то не сегодня-завтра у вас все получится. Вы оба -- малыши, и ваши чувства несерьезны, но суть не в том... -- Я люблю ее, мама, и она меня тоже, я уверен! -- Вы малыши, и как раз поэтому я с тобой разговариваю, ведь если ты со дня на день переспишь с Лилиан, то вы, разумеется, будете вести себя как полнейшие неумехи. Ты взглянул на нее в паузе между двумя мягкими волнами, а вы чуть было не рассмеялись ему прямо в лицо, потому что, ясное дело, Роберто не понимал, он был в ужасе, почти в шоке оттого, что Дениз примется объяснять ему азбучные истины, мама миа, только этого не хватало. -- Я хочу сказать, что никто из вас не будет предохраняться, глупыш, и в результате к концу отпуска Урсула и Хосе Луис получат подарочек -- беременность дочки. Теперь понятно? Ты ничего не ответил, но, конечно же, все сообразил, ты понимал это уже тогда, когда впервые поцеловал Лилиан, ты тогда задал себе нелегкий вопрос и подумал об аптеке, но дальше дело застопорилось. -- Может, я ошибаюсь, но у Лилиан на лице написано, что она понятия ни о чем не имеет, разве только теоретически, но что толку? Если хочешь знать, я за тебя рада, но раз уж ты немного повзрослел, тебе следовало бы самому позаботиться о вашей безопасности. Она увидела, как ты окунул лицо в воду, с силой растер его и уставился на нее в упор. Медленно плывя на спине, вы подождали Роберто, чтобы поговорить о том, о чем он и так думал, словно стоял перед прилавком аптеки. -- Вариант не идеальный, сама знаю, но если она никогда раньше этим не занималась, то, наверное, с ней трудно будет говорить о таблетках, тем более что здесь... -- Да, я тоже так считаю, -- сказал ты как можно басистее. -- Чего же ты тогда ждешь? Купи их и положи в карман, а главное, не потеряй голову и используй в нужный момент. Ты вдруг нырнул, потащив ее за собой, пока она не закричала и не засмеялась, ты накрыл ее тюфяком из пены и шлепков, от которого отрывались лоскуты слов, перебиваемых твоими "ап-чхи" и ударами по воде... ты боялся, ведь ты никогда не покупал этих изделий, и боялся... как, как же я туда приду, в аптеке работает старуха Делькасс, там нет продавцов-мужчин, что ты говоришь, Дениз, как я у нее попрошу, я не смогу, я сквозь землю провалюсь. Однажды, когда тебе было семь лет, ты пришел из школы пристыженный, а вы, никогда не подгонявшая его в подобных случаях, подождали, пока, ложась спать, Роберто не свернулся в ваших объятиях смертоносной анакондой -- так назывались ваши шутливые игры перед сном, -- и стоило задать пару вопросов, как ты сразу рассказал, что на переменке у тебя начала зудеть попка и там, между ног, и ты расчесался до крови, и тебе было страшно и стыдно, потому что ты возомнил, что это чесотка, наверное, ты заразился от лошадей дона Мельчора. А вы, покрывая поцелуями залитое слезами, испуганное и смущенное лицо Роберто, опрокинули сына навзничь, раздвинули ему ноги и после тщательного осмотра обнаружили укусы то ли вшей, то ли блох, так сказать школьные "прелести"... но какая же у тебя чесотка, дурачишко, ты всего лишь расцарапал тело до крови. Как просто: спирт и мазь, ласковые, успокаивающие пальцы... вновь обрести, преодолев барьер признания, доверие и счастье... ну конечно, ничего страшного, спи, глупенький, завтра утром еще посмотрим. Милые картины недавнего прошлого, мелькающие перед вами в волнах под аккомпанемент веселого смеха... а потом -- внезапное отдаление сына, отчуждение из-за ломающегося голоса, неожиданно появившегося на горле адамова яблока, пушка на подбородке; до чего же нелепы эти ангелы, изгоняющие нас из рая! Вы почувствовали иронию происходящего и улыбнулись под водой, волна укрыла вас, словно простынкой, да, трудно не ощутить иронию судьбы, ведь, в сущности, нет никакой разницы между боязнью признаться, что у тебя в паху подозрительный зуд, и опасением, что старуха Делькасс отнесется к тебе как к малолетке. Когда ты вновь подплыл, не глядя на Дениз, которая лежала на спине, и принялся плавать кругами вокруг нее, точно собачонка, вы, Дениз, уже знали, чего он ждет, ждет неистово и униженно, как раньше, когда он был вынужден отдаваться во власть чужих умных глаз и ловких рук, и это было стыдно и сладко; сколько раз Дениз снимала у тебя резь в животе или растирала икру, сведенную судорогой! -- Коли так, я сама пойду, -- сказали вы. -- Даже не верится, что ты у меня такой недоумок, сынок. -- Ты? Пойдешь? -- Естественно, пойду, мой сын ведь еще не дорос. Надеюсь, тебе не пришло в голову попросить Лилиан? -- Черт побери, Дениз... -- Я замерзла. -- Голос ваш звучал почти жестко. -- Теперь, пожалуй, стоит выпить виски, но сперва давай сплаваем до волнореза. И без форы, я тебя все равно обставлю. Это было -- словно поднимаешь копирку и видишь под ней точную копию предыдущего дня: обед с родителями Лилиан и сеньором Гуцци, специалистом по ракушкам, долгая и жаркая сиеста, чай с тобой... вообще-то ты сидел безвылазно в своей комнате, но чаепитие было обязательным ритуалом, который нельзя нарушать... гренки, терраса, потихоньку надвигающийся вечер, вы слегка жалели Роберто, он явно чувствовал себя не в форме, но ритуал вам нарушать не хотелось, эта встреча никогда не отменялась, где бы вы ни находились днем, вы непременно встречались под вечер за чаем, а потом каждый мог отправляться восвояси. Дениз было ясно до слез, что ты не можешь постоять за себя, бедняжка Роберто, ты сидел, поджав хвостик, как собачонка, не обращавшая внимания на масло и мед, ах ты, мой непоседливый песик, глотавший гренки вперемежку со словами, так-так... еще одну чашку чая, еще одну сигарету... Теннисная ракетка, щеки, как помидоры... бронзовая Лилиан, разыскивающая тебя, чтобы сходить до ужина в кино. Вы обрадовались, что они ушли, ты выглядел совершенно потерянным и не находил себе места, надо, надо пустить тебя в плавание с Лилиан, в эту почти непостижимую для вас переброску междометиями, смешками и жаргонными выражениями, объяснить которые не под силу никакой грамматике, потому что сама жизнь в который раз смеялась над грамматикой. Вы наслаждались одиночеством, но потом вдруг загрустили, представив себе чинный, безмолвный зал и кинофильм, который увидят только они. Вы надели свои любимые брюки и блузку и спустились по набережной, задержавшись у мага- зинчиков и киоска, чтобы купить журнал и сигареты. На местной аптеке красовалась вывеска -- этакая заикающаяся пагода, а внутри, в комнатушке, пропахшей лекарственными травами, обитали старуха Делькасс в немыслимом красно-зеленом чепце и молоденькая провизорша... вот кого ты на самом деле боялся, хотя говорил только про старуху Делькасс. В аптеке околачивались два сморщенных болтливых покупателя, явившихся за аспирином и желудочными таблетками, они уже уплатили, но уходить не торопились, а разглядывали витрины, пытаясь протянуть время: все-таки здесь интересней, чем дома. Вы повернулись к ним спиной, зная, что в таком тесном помещении слышен каждый шорох, потом поддакнули старухе Делькасс, дескать, погода -- благодать, затем попросили у нее пузырек со спиртом, как бы давая последний срок покупателям, которым давно пора было выметаться... а когда старуха принесла пузырек, вы, увидев, что сморчки еще созерцают витрины с детским питанием, сказали как можно тише: -- Мне нужно купить кое-что для сына, он сам не отваживается, да-да, именно, я не знаю, какие у вас упаковки, но не важно, дайте мне парочку, сын сам разберется, что к чему. Комедия, правда? Выпалив все это на одном дыхании, вы первая готовы были признать комизм положения и даже расхохотаться в лицо старухе Делькасс... трескучий попугайный голос, желтый диплом фармацевта, выставленный в витрине... у нас есть поштучно и в пакетиках, по двенадцать и по двадцать четыре штуки. Один из покупателей уставился на вас, словно не веря своим ушам, а другой, старушенция, высовывающая близорукий нос из балахона до пят, засеменила к дверям, лепеча: "Доброй ночи, доброй ночи!" А молоденькая продавщица ей с восторгом в ответ: "Доброй ночи, сеньора Пардо". Старуха Делькасс проглотила наконец слюну и пробормотала, отворачиваясь: -- Вы бы себя пожалели, почему не пройти за прилавок? А вы представили Роберто, и вам стало его жаль, он ведь наверняка не отважился бы попросить старуху Делькасс, чтобы та впустила его за прилавок, еще бы, он же -- мужчина! Нет (вы сказали или только подумали? Хотя, впрочем, какая разница?!), не понимаю, почему я должна делать секрет или трагедию из-за пачки презервативов, попроси я ее без свидетелей, я бы предала себя, стала бы твоим сообщником и, может, через пару недель снова оказалась бы в подобной ситуации, а этого ты от меня не дождешься, Роберто, хорошенького понемножку, отныне каждый сам по себе, теперь-то я действительно не увижу тебя голым, сынок, этот раз был последним; да, пачку по двенадцать, сеньора. -- Они просто остолбенели, -- сказала молоденькая продавщица, помирая со смеху, она никак не могла забыть тех покупателей. -- Я видела, -- кивнули вы, доставая деньги. -- Ну конечно, так поступать не принято. Перед тем как переодеться к ужину, вы положили купленную пачку сыну на кровать, и, вернувшись из кино (бегом, потому что уже было поздно), ты, Роберто, заметил на подушке белый пакетик, пошел пятнами и развернул его... и вот -- Дениз, мама, впусти меня, мама, я нашел это, ну, то, что ты... Выглядевшая совсем юной в белом декольтированном платье, она стояла спиной, глядя на тебя в зеркало, словно на какого-то чужого, далекого человека. -- Да, но теперь выкручивайся сам, малыш, больше я ничего не могу для вас сделать. Вы давно договорились, что она не будет называть тебя малышом, и ты понял, что она решила с тобой посчитаться, причем по-крупному. В растерянности ты подошел к окну, потом метнулся к Дениз, обнял ее за плечи, прижался, покрывая ее спину частыми влажными детскими поцелуями, а вы тем временем спокойно причесывались и искали духи. Почувствовав на коже горячую слезу, Дениз оберну- лась и мягко отстранила тебя, беззвучно смеясь протяжным смехом немого кино. -- Мы опоздаем, дурашка, а ты знаешь, Урсула не любит ждать за столом. Как картина, ничего? Гнать, гнать от себя подлую мысль, хотя с каждым разом это трудней и трудней, а виной всему -- чуткий сон, полночный час и комар, союзник злого демона, не дающего вам забыться. Включив ночник, вы отпили большой глоток воды и снова легли на спину; жара стояла невыносимая, но в гроте, наверное, было свежо... уже погружаясь в сон, вы представили себе белый-белый песок, и вдруг действительно увидели демона, склонившегося над Лилиан, она лежала, широко открыв влажные глаза, а ты целовал ее груди и лепетал какие-то бессмысленные слова... но, разумеется, ты не сможешь сделать все правильно, а когда опомнишься, будет поздно... как хотел бы вмешаться демон, вмешаться, не потревожив вас, помочь вам не натворить глупостей, помочь по старой привычке, ведь он так хорошо знает твое тело, в стонах и поцелуях ищущее соития... если бы можно было увидеть твои ягодицы и спину и еще раз повторить советы, которые демон давал тебе при ушибах и гриппе: расслабься, это не больно, такой большой мальчик не плачет из-за пустякового укола, ну вот и все. И снова -- ночник, вода, снова глупый журнал, вы заснете потом, когда ты вернешься, ступая на цыпочках, и вы услышите шум в ванной, слабое поскрипывание пружин на кровати и бормотание спящего или только еще засыпающего сына. Сегодня вода была холоднее, чем вчера, но вам понравилось ее горькое покалывание, вы доплыли без остановки до волнореза, взглянули оттуда на людей, плескавшихся у берега, на тебя, курившего, лежа на спине, и не изъявлявшего особого желания лезть в воду. На причале вы отдохнули, а по пути назад пересеклись с Лилиан, которая плыла медленно и сосредоточенно. Она сказала вам: -- Привет! Похоже, на большие уступки взрослым Лилиан не способна. Ты же, наоборот, вскочил и укутал Дениз полотенцем, уступая ей место, где не дуло. -- Тебе сегодня не понравится, вода ледяная. -- Вижу, у тебя мурашки. Погоди, эта зажигалка не работает, тут у меня другая... Принести горячего кофейку? Вы лежали на спине, солнечные пчелы начинали жужжать на коже, песок казался шелковой перчаткой, вы лежали меж солнцем и песком, в каком-то междуцарствии. Ты принес кофе и спросил, когда надо домой: в воскресенье, как договаривались, или Дениз хочет задержаться. Нет, задерживаться незачем, уже холодает. -- Тем лучше, -- сказал ты, глядя вдаль. -- Вернемся -- и дело с концом. Валяться на пляже хорошо недели две, а после надоедает. Ты, конечно, надеялся, но зря... просто ее рука погладила тебя по волосам, легонечко. -- Скажи мне что-нибудь, Дениз, не надо со мной так, мне... -- Тсс... если кто и должен говорить, так это ты, не строй из меня каргу старую. -- Нет, мама, просто... -- Нам с тобой беседовать не о чем, ты знаешь, я сделала это только ради Лилиан. Теперь, когда ты ощутил себя мужчиной, учись обходиться без меня. Если у малыша болит горлышко, ему известно, где лежат таблетки. Рука, гладившая тебя по волосам, соскользнула и упала на песок. Вы жестко отчеканили каждое слово, но рука оставалась прежней, рукой Дениз, голубкой, отгонявшей все боли, щекотавшей и ласкавшей, ставившей примочки и мазавшей тебя перекисью водорода. Это тоже должно было кончиться рано или поздно, ты понял и содрогнулся, как от удара... когда-нибудь лезвие предела должно отсечь вас друг от друга, не важно когда -- ночью или утром. Ты сам сделал первые шаги к отчуждению: стал закрываться в ванной, стеснялся переодеваться при Дениз, начал часами пропадать на улице, но полоснули лезвием вы, и, наверное, именно сейчас, когда вы погладили его по спине. Если у малыша болит горлышко, ему известно, где лежат таблетки. -- Не волнуйся, Дениз, -- хрипло произнес ты, набив почти полный рот песка, -- не волнуйся за Лилиан. Знаешь, она не захотела, в самый последний момент отказалась. Она дура, эта девчонка, что с ней прикажешь поделать? -- Я сказала: хватит! Ты меня слышишь? Хватит, довольно! -- Мама... Но она повернулась к тебе спиной и уткнулась лицом в соломенную шляпу. Демон, бессонница, старуха Делькасс -- все курам на смех. Лезвие предела... какое лезвие, какого предела?! Значит, еще возможно, что в один прекрасный день дверь в ванную окажется не заперта, и вы войдете и увидите его, голого и намыленного, и он резко смутится. Или, наоборот, ты будешь смотреть на нее, когда она выйдет из душа, как прежде, когда вы столько раз смотрели друг на друга и играли, вытираясь и одеваясь. Где предел, где он на самом-то деле, этот чертов предел? -- Привет! -- улыбнулась Лилиан, садясь между ними. ВО ИМЯ БОБИ Вчера ему исполнилось восемь, мы чудесно отметили его день рождения, и Боби остался доволен заводным поездом, футбольным мячом и тортом со свечками. Сестра побаивалась, как бы он в эти дни не нахватал в школе плохих отметок, но вышло наоборот, а по арифметике и чтению Боби даже подтянулся, так что причины лишать его подарков не было, отнюдь. Мы разрешили ему пригласить друзей, и он позвал Бето и Хуаниту; еще заходил Марио Пансани, но ненадолго, потому что у него заболел отец. Сестра позволила ребятам играть во дворе дотемна, и Боби вынес свой новый мячик; правда, мы опасались, что он в порыве восторга помнет наши цветы. Когда же пришло время пить оранжад и есть торт, мы пропели ему хором песенку -- ту, что обычно поют имениннику, и вдоволь нахохотались, потому что всем было весело, а особенно Боби и моей сестре; я, конечно, неусыпно следила за Боби, но, похоже, только даром теряла время: следить ведь было не за чем; однако я не сводила с Боби глаз, когда он впадал в задумчивость, и все пыталась поймать его взгляд -- тот самый, особенный взгляд... сестра его, по-моему, не замечает, а мне он доставляет столько страданий! Вчера он посмотрел на мою сестру так всего один раз, когда она зажигала свечки, но тут же потупился и сказал тоном благовоспитанного ребенка (впрочем, он действительно хорошо воспитан): -- Какой красивый торт, мама! Хуанита тоже одобрила торт, и Марио Пансани -- тоже. Я дала Боби большой нож и следила за ним в оба, но малыш увлекся и на сестру мою почти не смотрел, ему куда важнее было разрезать торт на равные порции, чтобы никого не обделить. -- Сначала -- маме, -- сказал Боби, протягивая ей блюдце. А затем угостил Хуаниту и меня: о женщинах ведь надо заботиться в первую очередь. Наевшись, ребятишки (кроме Марио Пансани, у которого болел отец) отправились играть во двор, но прежде Боби еще раз сказал моей сестре, что торт очень вкусный, а потом подбежал ко мне и чмокнул в щеку: -- Поезд просто чудесный, тетечка! Вечером же он залез ко мне на колени и поведал великую тайну: -- Знаешь, мне теперь целых восемь лет, тетя! Мы долго не ложились... впрочем, дело было в субботу, и Боби мог колобродить допоздна. Я пошла спать последней, предварительно прибравшись в столовой и расставив стулья по местам: дети играли в затонувший корабль и во всякие прочие игры, во время которых дом переворачивается вверх дном. Спрятав большой нож, я заглянула к сестре, которая уже спала блаженным сном, а потом зашла к Боби... он лежал на животе -- это его любимая поза с младенчества, -- простыни сползли на пол, нога свисала с кровати, но он спал сладко-сладко, уткнувшись в подушку. Если бы у меня был ребенок, я бы тоже укладывала его спать на живот... впрочем, к чему думать о ерунде? Я легла в постель и не стала браться за книгу... зря, наверное, потому, что сон не шел и со мной случилось то, что обычно случается, когда теряешь волю и тебя со всех сторон осаждают мысли, которые кажутся тебе правильными, -- ведь все, что вот так, с бухты-барахты, приходит на ум, правильно и почти все ужасно, и рассеять наваждение нельзя никакими силами. Я выпила подслащенной воды и сосчитала от трехсот до одного: так сложнее, а значит, быстрее можно заснуть... но я не успела задремать, потому что меня начали одолевать сомнения: спрятала ли я нож, или он по-прежнему лежит на столе? Это было глупо, ведь я все убрала и прекрасно помнила, что положила нож в нижний ящик кухонного шкафа; но сомнения не исчезли. Я встала, и, разумеется, нож оказался на месте, он преспокойно лежал среди столовых приборов. Не знаю почему, но мне захотелось унести его в спальню, я даже протянула руку, однако сочла, что захожу слишком далеко, посмотрелась в зеркало и скорчила гримасу. Это мне тоже не понравилось, -- нашла время! -- и я налила себе рюмочку анисовки (хотя при моей больной печени пить -- чистейшее безрассудство) и потихоньку потягивала спиртное, лежа в постели и стараясь задремать; сестра во сне всхрапывала, а Боби, как обычно, разговаривал или стонал. Но едва я начала засыпать, все внезапно нахлынуло вновь: я вспомнила, как Боби впервые спросил мою сестру, отчего она с ним плохо обращается, и сестра -- святая, это все говорят, -- уставилась на него, словно услышав что-то смешное, и даже расхохоталась, а я... я тоже была там, заваривала мате, помню, что Боби не рассмеялся. Наоборот, он погрустнел и упорно добивался ответа... ему было тогда семь лет, и малыш поминутно задавал странные вопросы, как все дети; однажды он спросил, чем деревья отличаются от людей, я пожала плечами, а он воскликнул: -- Но тетя, они же одеваются летом, а раздеваются зимой! Я просто рот разинула, вот тебе на... нет, Боби, конечно, не вундеркинд, но все же... Так, значит, я говорила о Боби... сестра тогда была потрясена, она никогда не обращалась с ним дурно, она ему так прямо и заявила: дескать, разумеется, она бывает с ним строга, но лишь иногда, когда он плохо себя ведет или болеет и нужно заставить его делать то, что ему не по душе; но ведь и мама Хуаниты, и мама Марио Пансани, когда надо, проявляют строгость... однако Боби смотрел на нее по-прежнему грустно и наконец объяснил, что это бывает не днем, а ночью, когда он спит, и мы обе остолбенели. Потом, не помню кто, кажется, я принялась объяснять ему, что нельзя винить людей в своих снах, его просто мучил кошмар, не стоит переживать. В тот день Боби не стал настаивать, он вообще всегда с нами соглашался, его нельзя назвать трудным ребенком; но через несколько дней он проснулся, плача навзрыд, а когда я кинулась к его кроватке, обнял меня и не захотел ничего рассказывать, просто плакал и плакал, наверняка он видел еще один кошмарный сон... а в полдень за обедом Боби все вспомнил и снова спросил сестру, почему она так плохо ведет себя по ночам. На сей раз сестра приняла его слова близко к сердцу и сказала, что Боби уже большой и в состоянии отличить сон от яви, а если он будет настаивать, она пожалуется доктору Каплану: наверно, у Боби глисты или аппендицит, и надо лечиться. Я почувствовала, что Боби вот-вот расплачется, и поспешила растолковать ему еще раз, что такое кошмары; он должен понимать: мама любит его больше всех на свете, даже я его так не люблю; Боби выслушал меня с очень серьезным видом, утер слезы и сказал, что, конечно, он понимает, встал со стула и поцеловал мою сестру, которая пребывала в полной растерянности, а потом задумался, глядя в пространство; в тот же вечер я разыскала Боби во дворе и попросила рассказать мне все без утайки, ведь я его тетя, и он может довериться мне как самому близкому человеку; не хочет рассказывать маме -- ладно, но пусть тогда поделится со мной. Говорить ему явно не хотелось, однако наконец Боби промямлил, что, дескать, ночью все по-другому, упомянул про какие-то черные тряпки, сказал, что он не может пошевелить ни рукой, ни ногой... у кого хочешь бывают такие сны, но в кошмарах Боби фигурировала именно моя сестра, которая стольким ради него пожертвовала, и я упорно ему это твердила, и он, конечно же, был согласен, безусловно согласен. Буквально на следующий день сестра заболела плевритом, и мне пришлось крутиться как белке в колесе; с Боби, правда, хлопот не было, потому что он хоть и маленький, но очень самостоятельный; помню, он входил к сестре и молча стоял у ее постели... стоял и ждал, когда она ему улыбнется или погладит по голове, а потом тихонько играл в патио или читал в гостиной; он даже добровольно отказался от игры на пианино, а ведь Боби обожает музыку! Заметив, что он загрустил, я сказала ему, что маме лучше и завтра она встанет немножко позагорать. Боби странно передернулся и бросил на меня косой взгляд. Меня вдруг осенило, и я спросила у него: -- Что, снова кошмары мучают? Он беззвучно заплакал, пряча лицо, а потом сказал: -- Да, почему мама так себя ведет? И я поняла, что ему страшно. Пытаясь утереть мальчику слезы, я разняла его руки и увидела, что на лице Боби написан страх; мне стоило большого труда сдержаться и, прикидываясь равнодушной, в который раз объяснить ему, что это всего лишь сны. -- Только ей ничего не говори, -- попросила я, -- помни, она еще слаба и ей нельзя волноваться. Боби молча кивнул, он так мне верил, но, пожалуй, слишком буквально воспринял мои слова, потому что, даже когда сестра поправилась, не заговаривал с ней о кошмарах, хотя они не прекратились, недаром порой он выходил по утрам из спальни с потерянным видом... да и возле меня Боби неспроста все время крутился, из кухни фактически не выходил. Пару раз я не выдерживала и пыталась с ним поговорить -- то во дворе, то моя его в ванне; и каждый раз повторялась одна и та же сцена: с трудом подавляя слезы, Боби сдавленно шептал: -- Почему мама по ночам такая?.. Остальное тонуло в рыданиях. Я не хотела травмировать сестру, она еще не оправилась от болезни, и ее здоровье могло пошатнуться, поэтому я снова попросила Боби -- а он у нас малыш понятливый -- держать язык за зубами. -- Мне, -- сказала я, -- рассказывай о чем угодно, но маме -- ни-ни; потерпи немножко, подрастешь -- и все твои кошмары кончатся; наверное, не стоит есть на ночь много хлеба, я спрошу у доктора Каплана, может, у него есть какое-нибудь лекарство от плохих снов? Спрашивать я, естественно, ничего не стала: не так-то просто было заговорить на подобные темы с доктором Капланом, у него ведь полно пациентов, и он не будет терять время на пустяки. Не знаю, правильно ли я поступила, но мало-помалу Боби перестал меня тревожить; правда, порой я замечала, что он бродит по утрам словно неприкаянный, и думала, что, наверное, все началось снова... и ждала, когда же он придет ко мне поделиться своими переживаниями, но Боби уходил в школу, так и не сказав ни слова, а возвращался совсем другим, счастливым, и креп с каждым днем, и учился все лучше и лучше. В последний раз это произошло в феврале, в самое пекло; сестра уже поправилась, и мы зажили как встарь. Догадывалась ли она -- Бог весть, но я ей рассказывать ничего не собиралась: она такая впечатлительная, я ее знаю, особенно если дело касается Боби. Я прекрасно помню, что, когда он был совсем крошкой, а сестра только-только развелась с мужем и очень страдала, она с трудом выносила плач Боби или шалости, и мне приходилось уводить его в патио и пережидать там, пока страсти улягутся, -- так уж, видно, нам, тетушкам, на роду написано... Но скорее всего сестра просто не замечала, что порой Боби просыпается, словно вернувшись из дальних странствий, и пребывает в какой-то прострации до самого завтрака; когда мы оставались наедине, я все ждала, что она заговорит о Боби, но -- увы, сестра помалкивала, а мне не хотелось напоминать ей о неприятном, бередить душу; можно сказать, я даже надеялась, что в одно прекрасное утро Боби опять спросит у нее, почему она плохо с ним обращается, но Боби, очевидно, тоже считал себя не вправе огорчать маму, а может, памятуя мою просьбу, думал, что не стоит больше заговаривать с ней на подобные темы. А бывали моменты, когда мне казалось, что я просто выдумываю, в действительности Боби ничего плохого больше не снится, иначе он как пить дать кинулся бы ко мне за утешением... Но потом, когда я видела по утрам его мордашку, мне опять становилось тревожно. Хорошо еще, что сестра ни о чем не подозревала, ведь она даже не заметила, как Боби впервые посмотрел на нее тем, особенным взглядом... Я тогда гладила в кухне белье, а Боби застыл в дверях, и не знаю уж почему, но я чуть было не прожгла голубую сорочку, еле-еле успела снять утюг, а Боби стоял и смотрел на мою сестру, месившую тесто для пирожков с мясом. Когда я спросила его (просто чтобы нарушить молчание), зачем он пришел, Боби вздрогнул и ответил, что ни за чем, просто на улице жарко и в мячик не поиграешь. Мой тон его, видно, насторожил, потому что он еще раз, словно убеждая меня, повторил про мячик и пошел в гостиную рисовать. Сестра сказала, что Боби очень грязный и она его сегодня вечером искупает, надо же, такой большой мальчик, а забывает мыть уши и ноги. Кончилось тем, что искупала его я (сестра под вечер все еще утомлялась); и, намыливая Боби в ванне, -- он играл с пластмассовой уткой, с которой ни в какую не хотел расставаться, -- я отважилась спросить, как ему теперь спится. -- Нормально, -- сказал он, пуская утку по воде. -- Это не ответ. Ты мне скажи, снятся тебе всякие гадости или не снятся? -- Недавно снились, -- буркнул Боби, утопив утку и не давая ей всплыть. -- Ты сказал маме? -- Нет, ведь она... она... Он не дал мне опомниться и как был намыленный, так и припал ко мне, обнимая за шею, дрожа и плача, терзая мне душу. Я пыталась его отстранить, но он выскальзывал у меня из рук и наконец шлепнулся в ванну, закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Прибежала сестра, она решила, что Боби поскользнулся и ушибся, но он замотал головой и, перекосившись от натуги, проглотил слезы, а потом встал в ванне, демонстрируя нам, что ничего с ним не стряслось; он стоял перед нами голый и намыленный, отказывался отвечать, молча давился рыданиями и был так одинок, что мы с сестрой ничем не могли его утешить, хотя из кожи вон лезли. После того случая я постоянно искала повода якобы невзначай поговорить с Боби по душам, однако проходили недели, а разговора не получалось; стоило мне взглянуть на него пристальней, как он тут же старался улизнуть или начинал ко мне ластиться, вынрашивая конфетку, а иногда отпрашивался погулять с Хуанитой и Марио Пансани. У сестры он ничего не спросил, берег ее, ведь она и впрямь была еще очень слаба и мало занималась сыном, потому что я всегда поспевала раньше нее, и Боби меня слушался, даже если ему не нравилось -- все равно слушался, и сестра просто не имела возможности подметить то, что и подмечала мгновенно: этот его особенный взгляд, манеру застыть в дверях, не сводя глаз с матери, и смотреть до тех пор, пока я не поймаю его, как говорится, с поличным, а тогда быстро опустить глаза и кинуться наутек или начать выкрутасничать. С ножом вышло случайно... я перестилала бумагу в кухонных ящиках и вынула все приборы; я не слышала, как Боби вошел, и заметила его, только когда повернулась, чтобы отрезать еще бумага; он смотрел на самый длинный нож. Боби тут же отвлекся, а может, и притворился, чтобы я не догадалась, но мне его повадки были уже знакомы, и... не знаю, наверное, это глупо, но на меня прямо холодом дохнуло, будто в нашей раскаленной кухне ледяной ветер подул. Я не нашлась, что ему сказать, однако ночью вдруг сообразила: надо же, ведь Боби теперь не спрашивает у сестры, почему она плохо себя ведет... нет, он просто смотрит на нее так же, как сегодня смотрел на длинный нож, этим своим особенным взглядом! То, что случилось потом, было, наверное, совпадением, даже наверняка... но мне не понравилось, когда на той же неделе я вновь подметила на лице Боби подобное выражение. Я как раз резала хлеб, а сестра говорила, что пора Боби научиться чистить ботинки. -- Хорошо, мама, -- откликнулся Боби, а сам упорно глазел на нож, провожая взглядом каждое мое движение и даже раскачиваясь, будто не я, а он резал хлеб; хотя, может, он представлял себе, что чистит ботинки, -- сестра наверняка так и решила, ведь Боби у нас очень послушный, примерный мальчик. Ну а ночью мне пришло в голову поговорить с сестрой; впрочем, о чем, ничего же не происходило, и Боби был лучшим учеником в классе, и вообще я просто не могла уснуть, потому что все внезапно связывалось воедино и обволакивало меня, словно вязкое тесто, и наваливался страх, беспричинный, ведь Боби с сестрой уже спали, порой кто-нибудь из них переворачивался на другой бок или вздыхал... хорошо им было, соням, не то что мне, я-то лежала и думала всю ночь напролет. И разумеется, в конце концов я разыскала Боби в саду -- сразу же, как только перехватила еще один его взгляд, направленный на мать, -- а разыскав, попросила помочь мне пересадить кустик; мы принялись болтать о том о сем, и он поведал, что сестра Хуаниты теперь невеста. -- Понятное дело, она же большая, -- сказала я. -- Слушай, принеси-ка из кухни большой кож, надо подрезать эти рафии. Боби, как обычно, кинулся со всех ног, он всегда охотно выполнял мои поручения, а я смотрела ему вслед и ждала, ждала, думая, что, прежде чем заговорить о ноже, надо было спросить о снах, чтобы действовать наверняка. Когда Боби опять показался в саду -- а шел он еле-еле, словно с трудом продираясь сквозь толщу послеполуденного зноя и стараясь как можно дольше задержаться в пути, -- я увидела, что он выбрал один из коротких ножей, хотя я оставила длинный на самом виду, чтобы, выдвинув ящик, он сразу его заметил. -- Этот не годится, -- сказала я. Мне было трудно говорить, потому что играть в подобные игры с невинным ребенком -- ужасно глупо, но я даже в глаза ему взглянуть не могла. Так что я лишь ощутила толчок, когда, выронив нож, Боби бросился ко мне и припал, судорожно вцепился в меня, рыдая. Похоже, в тот миг передо мной мелькнуло что-то вроде последнего видения Боби; я не отважилась бы его об этом спросить, но, кажется, теперь я знаю, что ему приснилось тогда, в последний раз, перед тем как кошмары перестали его мучить и Боби начал по-особенному смотреть на мою сестру и на длинный нож. ЛОДКА, ИЛИ ЕЩЕ ОДНО ПУТЕШЕСТВИЕ В ВЕНЕЦИЮ С юношеских лет меня привлекала мысль переписать литературные тексты, которые живо волновали меня, по фактура которых не соответствовала, как мне казалось, их внутреннему наполнению; думаю, некоторые из рассказов Орасио Кироги вызывали у их автора такое же искушение, и в результате он отважился на это, выбрав для осуществления своего замысла тишину и забвение. То, что пытаешься делать из любви, оборачивается хвастливым козырянием своей ученостью; наедине с собой я был готов сожалеть, что некоторые тексты показались мне не соответствующими тому, что в них и во мне бесполезно взывало к жизни. Слепой случай и пачка старых листков бумаги вызвали к жизни аналогичное стремление реализовать неосуществленный замысел, но в данном случае это искушение закономерно, поскольку речь идет о моих собственных текстах, о длинном рассказе под названием "Лодка". На последней странице черновика вижу пометку: "До чего скверно! Я написал это в Венеции в 1954 году; перечитываю через десять лет, и мне это нравится -- вот что самое скверное". И текст и примечание уже забылись; после тех десяти прошло еще двенадцать лет, и перечитывать сейчас эти страницы вместе с примечанием мне хочется только потому, чтобы лучше понять, почему этот рассказ казался и кажется мне плохим и почему он мне 'нравился и нравится сейчас. То, что за этим последует, -- попытка показать себе самому, что текст "Лодки" плохо написан, он фальшив, он где-то в стороне от правды, которая тогда была недоступна моему пониманию, а сейчас кажется такой очевидной. Переписывать его было бы утомительно, и каким бы ошибочным и малопонятным это ни казалось -- это есе равно что работать над рассказом другого автора, от чего я впал бы в хвастливую ученость, о которой говорил в начале. Я, наоборот., могу оставить его таким, каким он был, и в то же время показать, что мне удалось увидеть в нем сейчас. Вот тут-то на сцене и появляется Дора. Если бы Дора вспомнила о Пиранделло, она бы с самого начала пришла к автору, чтобы упрекнуть его в невежестве или в непрестанном лицемерии. Но сегодня я иду к ней, чтобы наконец раскрыть карты. Дора не знает, кто автор рассказа, и ее критические замечания -- это точка зрения человека, видевшего события изнутри, ибо она была их участником; но пусть все происшедшее -- только текст, а Дора -- один из персонажей написанного, она тоже имеет текстовое право вторгаться в описание событий там, где оно покажется ей недостаточным или лживым. Итак, голос Доры время от времени перебивает первоначальный текст -- за исключением малозначащих подробностей и повторяющихся мест, которые я убрал, -- тот самый, что был написан мною в "Пансионе дожей" в 1954 году. Читатель найдет там все, что мне не нравится в нем по форме, а Доре -- по содержанию, и это, пожалуй, может принести нам взаимную пользу. Туризм насмехается над любителями путешествий, дарит им обманчивую сезонность, а потом во Франции они достают из карманов оставшиеся английские монетки, а в Голландии напрасно ищут некий привкус, который бывает только в Пуатье. Для Валентины маленький римский бар на улице Четвертого Фонтана весь уместился в Адриано, в рюмке нежного мартини и в выражении лица Адриано, который извинился, задев ее у стойки. Она почти не помнила, бьша ли Дора с ней в то утро, наверняка бьиа, поскольку Рим они "делали" вместе, объединившись в некое товарищество, которое началось самым дурацким образом, как и все подобные затеи, в конторе "Кук и Америкэн экспресс". Конечно, я была. Она с самого начала притворялась, что не видит меня, отведя мне роль статиста, то удобного, то назойливого. Так или иначе, тот бар около площади Барберини заключался в Адриано, еще одном беззаботном путешественнике, шатающемся по городу, как все туристы, эти призраки среди нормальных людей, которые ходят на работу, приходят домой, у которых есть семьи, которые говорят на одном языке и которые знают о том, что происходит сейчас, а не в период археологической старины, описанной в "Голубом путеводителе". Она тут же забыла, какие у Адриано глаза, волосы, как он одет; помнила только рот, большой и чувственный, губы, которые чуточку дрожали, когда он замолкал и слушал собеседника. "Слушает ртом", -- подумала Валентина, когда он впервые заговорил с ней и предложил выпить по коктейлю в баре, который ему нравился и где Беппо, взболтав коктейли, покрывшиеся серебристой пеной, назвал их жемчужинами Рима, Тирренским морем, уместившимся в рюмке, со всеми его тритонами и морскими коньками. В тот день Дора и Валентина нашли Адриано симпатичным; Гм... он не был похож на туриста (он считал себя путешественником, и его улыбка подчеркивала эту разницу), и их полуденный разговор был самым большим очарованием апрельского Рима. Дора тут же забыла о кем, Неверно. Надо отличать способность к пониманию от глупости. Никто, в том числе и я (или, само собой, Валентина), не может вот так запросто взять и забыть такого, как Адриано; но я считаю себя человеком разумным и с самого начала чувствовала, что у нас с ним разная длина волны. Я имею в виду чисто дружеские отношения, а не что-то иное, в этом смысле вообще не приходится говорить ни о каких волнах. А поскольку это совершенно невозможно, зачем терять время? озабоченная посещением Латерано, Сан-Клементе, и все за один вечер, поскольку через два дня они уезжали, -- программа, предложенная Куком, была до предела насыщена; Валентина же, под предлогом каких-то покупок, на следующее утро снова оказалась в баре Беппо. Когда она увидела Адриано, жившего в отеле по соседству, ни он, ни она удивления не выразили. Через неделю Адриано отправлялся во Флоренцию, и они поговорили о маршрутах, пересадках, гостиницах, путеводителях. Валентина доверяла междугородным автобусам, Адриано стоял за поезда; обсуждение этого вопроса они продолжили в пригородной траттории "Ла Субурра", где заказали рыбу; траттория выглядела очень живописно, особенно на первый взгляд. От путеводителей они перешли к рассказу о себе: Адриано узнал о разводе Валентины в Монтевидео, а она о том, что его семья живет в деревенской усадьбе близ Осорно. Они поделились впечатлениями о Лондоне, Париже, Неаполе. Валентина взглянула раз и другой на губы Адриано и в упор посмотрела на его рот как раз в тот момент, когда он подносил вилку ко рту, чтобы проглотить очередной кусок, -- когда на человека смотреть не полагается. И он это почувствовал и сжал зубами кусок жареного кальмара, будто это был язык женщины, будто он целовал Валентину. Неверно вследствие неведения: Валентина смотрела так не только на Адриано, но на любого человека, который ее интересовал; она точно так же смотрела на меня, едва мы познакомились в конторе "Америкэн экспресс", и я подумала, может, все дело во мне; эта манера буравить взглядом широковато поставленных глаз... Я-то почти сразу поняла, что нет, мне совершенно не помешает ее общество, когда рядом не будет никого, с кем можно перекинуться словом, но, когда мы оказались в одном отеле, я по-другому истолковала эту ее манеру: в ее взгляде было нечто рожденное не то страхом, не то настойчивым желанием что-то забыть. Болтовня, сопровождаемая простодушными улыбками, шампунь и туристские радости; однако позднее... Во всяком случае, Адриано посчитал за комплимент то, что до него доставалось и любому любезному бармену, и продавщице сумок... Сказано мимоходом, есть в этом также и плагиат, списанный со знаменитой сцены из фильма о Томе Джонсе. В тот вечер он поцеловал ее, в гостинице на улице Национале, где он жил, после того как Валентина позвонила Доре и сказала, что не пойдет с ней к термам Каракаллы. Лучше бы уж не звонила! Адриано заказал в номер охлажденного вина, в комнате были английские журналы, большое окно выходило на восток. Вот только кровать показалась им неудобной, слишком узкой, впрочем, мужчины типа Адриано всегда занимаются любовью на узких кроватях, а у Валентины еще сохранились весьма скверные воспоминания о супружеской постели, и потому перемена не могла ее не радовать. Если Дора и подозревала что-то, она молчала об этом. Неверно: я это знала. Точнее, мне лучше было об этом молчать. Валентина сказала в ту ночь, что встретила его случайно и что, пожалуй, увиделась бы с ним во Флоренции; когда через три дня они с Дорой встретили его у Орсанмикеле, Дора казалась самой радостной из всех троих. В подобных случаях лучше притвориться дурой, чтобы тебя не приняли за дуру. Неожиданно для себя Адриано плохо перенес расставание. Он очень скоро понял, что ему не хватает Валентины, что обещания скоро увидеться -- недостаточно, как недостаточно для него тех часов, что они провели вместе. Он ревновал к Доре и едва скрывал это, пока ока -- которая была проще Валентины и не такая красивая -- повторяла ему все то, что прилежно вычитала в путеводителе "Туринг клуб итальяно". Я никогда не читаю путеводители "Туринг клуб итальяно", потому что ничего в них не понимаю. Мне вполне достаточно "Мишлин" на французском. Об остальном умолчим. Когда они встретились вечером у него в гостинице, Валентина отметила разницу между этим свиданием и первой встречей в Риме: были соблюдены предосторожности, кровать была великолепной, на столике, затейливо инкрустированном, ее ждала маленькая коробочка, завернутая в голубую бумагу, а в ней -- прелестная флорентийская камея, которую она -- много позже, когда они вместе сидели у окна и пили вино, -- прикрепила к платью таким естественным, почти привычным движением, каким поворачивают ключ в дверях своей квартиры. Я, конечно, не знаю, что за движения были у Валентины в тот момент, но в любом случае они не могли быть естественными: она вся была зажата, скованна, все делала будто из-под палки. По вечерам, лежа в постели, я смотрела, как она ходит взад-вперед, прежде чем лечь спать, -- то берет, то ставит на место духи, или туалетную воду, или тюбик с таблетками, то подходит к окну, услышав якобы какой-то необычный шум; а потом, когда она засыпала, -- эта манера всхлипывать во сне, отчего я резко просыпалась, должна была вставать с постелзг, давать ей воды, гладить ее по голове, пока она не успокаивалась и на засыпала снова. А эта упреки и обиды в первую ночь в Риме, когда она села на край моей постели: ты не знаешь меня, Дора, ты понятия не имеешь, что у меня на душе -- пустота, заполненная зеркалами, в каждом из которых отражается улица Пунта-дель-Эсте, маленький сын, который плачет, потому что меня, нет рядом с ним. Естественные ее движения? Мне, по крайней мере, с самого начала было дано понять, что в плане привязанности от нее нечего ждать, кроме обычных приятельских отношений. С трудом представляю себе, как Адриано, пусть даже он и был слеп от любви, не смог угадать, что Валентина целует его, будто пустое место, и что до и после любви она все равно всхлипывает во сне. До той поры он не влюблялся в женщин, с которыми спал; он достаточно быстро укладывал их в постель, чтобы создать определенную атмосферу, искомый островок таинственности и влечения, чувствуя себя при этом охотником, завладевшим добычей, и иногда это могло называться любовью. С Валентиной было точно так же; но когда он расстался с ней, то в последующие два дня в Риме и по дороге во Флоренцию почувствовал, как в нем что-то изменилось. Без удивления или смирения, даже без особенного восхищения он смотрел на нее, когда она появилась в золотистом полумраке Орсанмикеле, выйдя из-за алтаря Орканьи, будто одна из многочисленных каменных фигур отделилась от памятника, чтобы выйти ему навстречу. Может быть, только тогда он и понял, что влюблен в нее. А может быть, потом, в гостинице, когда Валентина обняла его, расплакалась неизвестно почему, как девочка, которая в силу необходимости должна была долго сдерживать себя, а теперь наконец нашла утешение, отчего она чувствует себя немного виноватой и стыдится этого. Первая причина слез Валентины, которая напрашивается на объяснение, -- необязательность этой встречи. Адриано должен был выехать "через несколько дней после нее; они могут и не встретиться больше, этот эпизод просто впишется в обычное расписание отпуска, в рамки отелей, коктейлей и ритуальных фраз. Только телу всегда дано получить наслаждение и на миг достигнуть его полноты, как той собаке, которая оставляет кость и вытягивает морду к солнцу с довольным ворчанием. Свидание и в самом деле было прекрасным -- два тела, созданные для того, чтобы прижаться друг к другу, переплестись, отдалить или, наоборот, поторопить наслаждение. Но когда она смотрела на Адриано, сидевшего на краю постели (он тоже смотрел на нее своими крупными губами), Валентина подумала, что ритуал был выполнен без всякого внутреннего содержания, что проявления страсти были пусты и не проникнуты духовностью. Все это было бы терпимо и даже приятно в других случаях, но в этот раз ей хотелось подольше задержать Адриано, оттянуть момент, когда надо будет одеваться и уходить, то есть делать все то, что так или иначе могло оказаться прощанием. Здесь, видимо, хотели что-то сказать, но так ничего и не сказано. Как будто автор "слышал звон, но не знает, где оно. Валентина точно так же смотрела на меня, когда мы в Риме купались и одевались, еще до Адриано; я тоже чувствовала, что ей было тягостно, когда что-то прекращалось и нужно было жить дальше. В первый раз, когда я пыталась в это вникнуть, то совершила ошибку: подошла к вей, погладила по голове и предложила заказать в номер что-нибудь выпить и посидеть у окна, глядя на сумерки. Ответ был сух: она приехала из Уругвая не для того, чтебы сидеть в гостинице. Я тотда подумала, что она, может быть, просто не доверяет мне и что она как-то не так истолковала мои проявления нежности, как я неправильно поняла ее взгляд тогда, в туристическом агентстве. Валентина смотрела, точно не зная зачем; можно было и не поддаваться этой зловещей настойчивости, в которой было что-то от преследования, но преследования, которое вас не касается. Дора ждала их в кафе на площади Синьории, она только что открыла для себя Донателло и рассказывала о нем с излишним пылом; ее энтузиазм служил ей чем-то вроде дорожного одеяла, помогая скрыть некоторое раздражение. -- Разумеется, мы посмотрим эти статуи, -- сказала Валентина, -- только не сегодня, сегодня слишком жарко для музеев. -- Стоит торчать здесь, чтобы все принести в жертву солнцу. Адриано сделал неопределенное движение -- он ждал ответа Валентины. Он не очень хорошо представлял себе отношения Доры и Валентины, знал только, что программа у них одна и изменения не предполагаются. Дора снова взялась за Донателло, бесполезно распространяясь о статуях, которых они не видели; Валентина рассматривала башню Синьории или машинально искала сигареты. Думаю, было именно так, -- и Адриано впервые действительно мучился, в испуге, что туристская программа для меня является святыней, познание культуры -- долгом, а поезда и гостиницы я всегда бронирую заранее. Но если бы кто-нибудь спросил его, как он представляет себе дальнейшее развитие событий, -- только оказавшись рядом с Валентиной, он, может, и стал думать о чем-то в этом роде, не имея никаких определенных планов. На другой день они пошли в Уффици. Понимая, что надо принять какое-то решение, Валентина упрямо цеплялась за присутствие Доры, не оставляя для Адриано никакой лазейки. Был только один момент, когда Дора задержалась, разглядывая какую-то картину, и он смог прошептать на ухо Валентине: -- Придешь сегодня вечером? -- Да, -- сказала Валентина, не глядя на него, -- в четыре. -- Я тебя очень люблю, -- прошептал Адриано, дотрагиваясь почти робко до ее плеча. -- Я тебя очень люблю, Валентина. Гнусавый голос гида возвестил о приближении группы американских туристов. Их разделили лица, пустые и алчные, якобы интересующиеся живописью, которую они забудут через час, между спагетти и вином "Кастелли Романи". К тому же подошла Дора, листая путеводитель, растерянная, поскольку номера картин в каталоге не совпадали с теми, что висели в залах. Да уж конечно. Позволять им разговаривать, встречаться, прятаться. Не ему, он это уже понял, а ей. Вернее, не прятаться, а, скорее, быть в непрерывной готовности к бегству, в результате чего я все время должна была быть рядом с ней, но не надоедая, просто быть на всякий случай, даже если от этого не было никакого толку. -- Я тебя очень люблю, -- повторял в тот вечер Адриано, склонившись над Валентиной, которая отдыхала, лежа на спине. -- Ты ведь это чувствуешь, правда? Этого не скажешь словами, это невозможно высказать, найти этому название. Скажи мне, что ты чувствуешь то же самое, что не можешь этого объяснить, но чувствуешь, что... Прижавшись лицом к ее груди, он покрывал ее долгими поцелуями, будто утолял жажду, вбирая в себя возбуждение, охватившее Валентину, а она гладила его волосы отстраненным, рассеянным движением. Д'Аннунцио жил в Венеции, так ведь? На худой конец, участники подобного диалога могли быть из Голливуда... -- Да, ты любишь меня, -- сказала она. -- Но как будто боишься чего-то, не любви, но... Нет, это не страх, скорее тревога. Тебя беспокоит, что из Есего этого получится. -- Я не знаю, что из всего этого получится, не имею ни малейшего представления. Как можно бояться, не зная чего? Мой страх -- это ты, страх конкретный, здесь и сейчас. Ты не любишь меня так, как люблю тебя я, Валентина, или любишь по-другому, ограничивая или сдерживая себя неизвестно почему. Валентина слушала его, закрыв глаза. Его слова что-то будили в ней, сначала нечто неопределенное, потом появилось смутное беспокойство. В тот момент она чувствовала себя слишком счастливой, чтобы позволить малейшей тени набежать на эти прекрасные и чистые минуты, когда они любили друг друга с единственной мыслью -- не думать ни о чем. Но она не могла помешать себе услышать и понять слова Адриано. Она вдруг ощутила хрупкость этого туристского романа под гостиничной крышей, на чужих простынях, которому угрожают железные дороги, маршруты, несущие их по разным жизненным путям, по причинам неизвестным и, как всегда, враждебным. -- Ты не любишь меня так, как я тебя, -- повторил Адриано со злостью. -- Просто пользуешься мной, как пользуются столовым ножом или услугами официанта, не более того. -- Пожалуйста, -- сказала Валентина. -- Прошу тебя, -- добавила она по-французски. Трудно было понять, почему счастье, которое было с ними всего несколько минут назад, исчезло. -- Я прекрасно знаю, что должна буду вернуться, -- сказала Валентина, пальцы которой тихо гладили лицо Адриано, искаженное мучительной тоской и желанием. -- Сын, работа, столько обязанностей. Мой сын такой маленький и такой беззащитный. -- Я тоже должен буду вернуться, -- сказал Адриано, глядя в сторону. -- У меня тоже есть работа и тысяча дел. -- Вот видишь. -- Ничего я не вижу. Что я должен видеть? Если ты хочешь, чтобы я воспринимал это как отпускной эпизод, ты все уничтожишь, прихлопнешь, как комара. Я люблю тебя, Валентина. Любить -- это больше, чем помнить или собираться помнить. -- Не мне это надо говорить. Уж только не мне. Время внушает мне страх, время -- это смерть, одна из ее ужасных масок. Тебе не кажется, что наша любовь идет против времени, что она как бы вне его? -- Да, -- сказал Адриано, откидываясь на спину рядом с ней, -- и потому послезавтра ты отправляешься в Болонью, я на следующий день -- в Лукку. -- Замолчи. -- Почему? Твое время -- это время Кука, как бы ты ни сдабривала его метафизикой. Мое, наоборот, зависит от моей прихоти, моего желания, я выбираю или отвергаю любые расписания поездов. -- Вот видишь, -- прошептала Валентина. -- Так или иначе, но мы должны спуститься на землю. Что нам еще остается? -- Поехать со мной. Оставь ты свои знаменитые экскурсии, оставь Дору, которая говорит о том, чего не знает. Поедем вместе. Он намекает на мои рассуждения о живописи, не будем спорить, прав он или нет. Во всяком случае, оба говорят так, будто перед каждым из них стоит зеркало: прекрасный диалог для бестселлера, чтобы заполнить ерундой пару страниц. Ах да, ах нет, ах время... А для меня все было предельно ясно: Валентина ловит момент, чтобы найти себе жениха, она -- неврастеничка и психопатка, двойная доза элениума перед сном, старое-престарое изображение нашей юной эпохи. Я держала пари сади с собой (сейчас я это хорошо помню): из двух зол Валентина выберет меньшее -- меня. Со мной никаких проблем (если она меня выберет): в конце поездки -- прощай, дорогая, все было прекрасно и замечательно, прощай, прощай. А вот с Адриано... Мы обе знали: с мужчиной, у которого такие губы, не играют. Его губы... Мысль о том, что она позволила им узнать каждую клеточку своего тела; есть вещи, которые выводят меня из себя, -- понятное дело, это из области либидо, we know, we know, we know [1]. 1 Мы знаем, мы знаем, мы знаем (англ.). И все-таки как хорошо было целовать его, уступать его силе, мягко скользить по волнам наслаждения, которое дарило ей тело, обнимавшее ее; чем отвергать его, намного лучше разделить с ним это согласие, которое он, снова уйдя в наслаждение, переживал будто впервые. Валентина встала первая. В ванной она долго стояла под сильной струей воды. Когда она, надев халат, вернулась в комнату, Адриано, полусидя в постели и улыбаясь ей, неторопливо курил. -- Хочу посмотреть с балкона на сумерки. Гостиницу, стоявшую на берегу Арно, освещали последние лучи солнца. Фонари на Старом мосту еще не зажглись, и река была похожа на лиловую ленту, окаймленную светлой бахромой, над которой летали маленькие летучие мыши, охотившиеся за невидимой мошкарой; повыше стрелой проносились ласточки. Валентина удобно устроилась в кресле-качалке, вдыхая посвежевший воздух. Ею овладела приятная усталость, хотелось уснуть; возможно, она даже подремала несколько минут. Но и в этом междуцарствии забвения она продолжала думать об Адриано и о времени, слова монотонно повторялись, как припев глупой песенки: время -- это смерть, одна из масок смерти, время -- это смерть. Она смотрела на небо, на ласточек, игравших в свои невинные игры, -- они коротко вскрикивали, будто разбивали на куски синий фаянс сумерек. И Адриано -- это тоже смерть. Любопытно. Залезать так глубоко, исходя из такой неверной предпосылки. Может быть, так и могло быть (в другой день, в другом контексте). Удивляет, что люди, столь далекие от искренности (Валентина в большей степени, чем Адриано, это ясно), иногда попадают в точку; понятно, что они не отдают себе в этом отчета, но так-то и лучше, что и доказывается последующими событиями. (Я имею в виду, лучше для меня, если правильно смотреть на вещи.) Она резко выпрямилась. Адриано -- это тоже смерть. Об этом она подумала? Адриано -- это тоже смерть. Она не чувствовала этого ни в малейшей степени, просто перебирала слова, как в припеве детской песенки, а вышла такая нелепость. Она снова откинулась на спинку кресла, расслабилась и опять стала смотреть на ласточек. А может, не такая уж нелепость; во всяком случае, стоило подумать об этом как о метафоре, означающей, что, отказавшись от Адриано, она что-то убьет в себе, вырвет с корнем то, что родилось в ней за это время, оставит ее наедине с другой Валентиной, Валентиной без Адриано, без любви Адриано, если можно назвать любовью его невнятный лепет в течение этих нескольких дней и яростное соединение тел, от которого она то будто тонула, то вновь выплывала, истомленная, в одинокие сумерки. Тогда -- да, тогда очевидно, что Адриано -- это смерть. Все, чем она владеет, -- это смерть, потому что неминуем отказ от обладания и наступление пустоты. Куплеты детской песенки, тра-ля-ля, тра-ля-ля, но она не может изменить свой маршрут и остаться с Адриано. Приближая свою смерть, она могла бы отправиться в Лукку; но ведь это все -- на время, надолго или ненадолго, но все равно где-то далеко был Буэнос-Айрес и ее сын, похожий на ласточек, летающих над Арно, которые слабо вскрикивали, будто прося о помощи; а сумерки все сгущались и становились похожими на темное вино. -- Я останусь с ним, -- прошептала Валентина. -- Я люблю его, я люблю его. Я останусь с ним и в один прекрасный день увезу его с собой. Она знала, что этого не будет, Адриано не станет менять из-за нее свою жизнь, Осорно на Буэнос-Айрес. Откуда она могла это знать? Тут перепутаны адреса: это Валентина никогда бы не поменяла Буэнос-Айрес на Осорно, свою устоявшуюся жизнь и повседневную рутину. В глубине души я не думаю, что она мыслила так, как ей приписывают; опять же известно, что трусость всегда стремится переложить ответственность на кого-нибудь другого, и так далее. Ей казалось, она висит в воздухе, собственное тело ей не принадлежит, а с ней -- только страх и что-то похожее на тоску. Она видела стаю ласточек, которые, сбившись в кучу над серединой реки, летали над ней большими кругами. Одна ласточка отделилась от остальных и стала приближаться, теряя высоту. Когда казалось, что она вот-вот снова взмоет ввысь, что-то разладилось в ее совершенном механизме. Похожая на спутанный комок перьев, она несколько раз перевернулась в воздухе, бросилась вниз, быстро пролетела по диагонали и упала с глухим стуком к ногам Валентины прямо на балкон. Адриано услышал крик и бросился в комнату. Валентина, забившись в угол балкона, сильно дрожала, закрыв лицо руками. Адриано увидел мертвую ласточку и поддал ее ногой. Ласточка упала на улицу. -- Ну что ты, пойдем, -- сказал он, обнимая Валентину за плечи. -- Это же ерунда, уже все. А ты испугалась, бедняжка моя дорогая. Валентина молчала, но когда он убрал ее руку от лица и посмотрел на нее, то испугался. На ее лице был написан такой страх -- может быть, предсмертный ужас той самой ласточки, рухнувшей с высоты и мелькнувшей в воздухе, который так предательски и так жестоко вдруг перестал поддерживать ее! Дора любила поболтать перед сном, так что целых полчаса она распространялась о Фьезоле и площади Микеланджело. Валентина слушала ее будто издалека, уйдя в свои ощущения, не располагавшие к спокойным размышлениям. Ласточка была мертва -- она умерла, высоко взлетев над землей. Предупреждение, знамение. Словно в полусне, до странности ясном, Адриано и ласточка соединились в ее сознании, вызывая яростное желание убежать, умчаться куда глаза глядят. За ней, как ей казалось, не было вины, однако она чувствовала себя виноватой, ее вина была той ласточкой, глухо ударившейся об пол у ее ног. Она коротко сказала Доре, что планы ее изменились и что она поедет прямо в Венецию. -- Мы встретимся там в любом случае. Мне надо уехать на несколько дней, я действительно хочу побыть одна. Дора, казалось, была не слишком удивлена. Жаль, что Валентина не увидит Равенну, Феррару. Разумеется, она понимает, что та предпочитает одна ехать прямо в Венецию; лучше как следует посмотреть один город, чем плохо два или три... Валентина уже не слушала ее, уйдя в свои мысли, стараясь убежать от настоящего, от балкона над рекой Арно. Здесь, как почти везде, наблюдается попадание, исходящее из неверной предпосылки, в этом есть ирония, но это в то же время и забавно. Я согласна с тем, что не слишком удивилась и что изобразила все необходимые любезности, чтобы успокоить Валентину. Однако здесь не написано, почему я не удивилась: голос и выражение лица Валентины так не соответствовали тому, что она рассказывала об эпизоде на балконе, если воспринимать его так, как она, -- то есть как знамение и потому как нечто непреодолимое. Кроме того, у меня было глубокое и сильное подозрение, что Валентина ошибается в причинах своего страха, перепутав меня с Адриано. Ее вежливая холодность в тот вечер, проворство, с которым она заняла ванную, не дав мне возможности подойти к зеркалу, священнодействие с душем -- французы называют это "промежуток между двумя рубашками". Адриано, что ж, будем считать, что это Адриано, именно Адриано. Но почему надо, ложась спать, поворачиваться ко мне спиной, закрыв лицо рукой и показывая таким образом, что надо поскорее выключить свет и дать ей уснуть, не сказав больше ни слова, даже простого пожелания доброй ночи, своей компаньонке по путешествию? В поезде ей думалось поспокойнее, но страх не уходил. От чего она бежала? Не так-то легко принять благоразумное решение и похвалить себя за то, что удалось разорвать связь времен. Оставалось только разгадать причину страха, будто Адриано, бедный Адриано, был дьяволом, будто искушение полюбить его всерьез -- это балкон, открытый в пустоту, с которого тебе предлагают прыгнуть и безоглядно лететь вниз. Валентина смутно чувствовала, что она бежала скорее от самой себя, чем от Адриано. Даже та быстрота, с которой она пошла на близость с ним, доказывала ее неприятие чего-то серьезного, еще одного основательного романа. Основательное осталось на другом берегу моря, навсегда разодранное в куски, и сейчас настало время для приключения без привязанности, как все прочие до и во время путешествия, для принятия предложенных обстоятельств без всяких размышлений на темы морали и логики, для временного общества Доры, как результата посещения туристского агентства, и для Адриано, как другого результата, настало время коктейлей и разных городов, минут радости, таких же незапоминающихся, как обстановка гостиничных номеров, которые оставляешь позади. Временное общество, да. Хочется думать, однако, что в этих отношениях было нечто большее, что я, хотя бы вместе с Адриано, входила в одну из сторон треугольника, где третьей стороной было бюро путешествий. Однако во Флоренции Адриано рванулся к ней, настойчиво требуя своего, уже не похожий на мимолетного любовника, каким он был в Риме; хуже того, он требовал взаимности, ждал ее и торопил. Может, страх от этого и был, противный, мелочный страх перед жизненными сложностями, -- Буэнос-Айрес, Осорно, люди, дети, устоявшаяся жизнь, которая так отличается от жизни вдвоем. А может быть, и нет: за всем этим постоянно было что-то еще, нечто неуловимое, будто ласточка в полете. Нечто, способное вдруг стремительно наброситься на нее, ударившись об пол мертвым телом. Гм... Почему же все-таки у нее не ладилось с мужчинами? Читая мысли, которые ей приписывают, видишь человека, сбитого с толку, загнанного в тупик; на самом деле -- это стремление прикрыть ложью скрытый конформизм. Бедная она, бедная. Первые дни в Венеции были пасмурными и почти холодными, но на третий день с самого утра показалось солнце, и сразу стало тепло, и тут же радостные туристы высыпали из гостиниц, заполнив площадь Святого Марка и Мерсерию веселой толпой, пестрой и разноязыкой. Валентине нравилось бродить по извилистой улице, которая вела от Мерсерии к мосту Риальто. Каждый поворот или мост, будь то Беретьери, или Сан-Сальваторе, или темная громада Фондамента-деи-Те-дески, известная по почтовым открыткам, смотрели на нее с отстраненным покоем, присущим Венеции по отношению к своим туристам, так отличающимся от судорожного ожидания, в котором пребывают Неаполь или Рим, которые, будто уступая вам, предлагают на рассмотрение свои широкие панорамы. Ушедшая в себя, всегда таинственная, Венеция играла с теми, кто приехал полюбоваться ею, пряча свое истинное лицо, загадочно улыбаясь и зная, что в тот день и час, когда она сама захочет, она откроется доброму путешественнику такой, какая она есть, и вознаградит его ожидание своим доверием. С моста Риальто смотрела Валентина на то, как течет жизнь Канале-Гранде, и удивлялась тому, какое неожиданно большое расстояние отделяет ее от этой сверкающей воды и скопища гондол. Она углублялась в переулки, от края до края заполненные храмами и музеями, выходила на набережные, к фасадам огромных дворцов, тронутых временем, свинцово-серых и зеленоватых. Она смотрела на все это и всем восхищалась, чувствуя, однако, что ее реакция весьма условна и почти вымучена, как беспрерывные хвалебные восклицания по поводу фотографий, которые показывают нам в семейных альбомах. Что-то -- кровь, или тоска, или просто желание жить, -- кажется, осталось позади. Валентина вдруг возненавидела воспоминание об Адриано, который совершил ошибку, влюбившись в нее. Его отсутствие делало его еще более ненавистным, поскольку ошибка была из тех, за которые можно наказать или простить в личном присутствии. Венеция Выбор сделан, приходится думать, что он любит Валентину; что до остальных выводов -- они возможны, только если иметь в виду, что она предпочла ехать в Венецию одна. Преувеличенные выражения вроде "ненависть" и "отвращение" -- применимы ли они к Адриано? Посмотрим на это так, как оно есть, и увидим, что не об Адриано думала Валентина, когда бродила по улицам Венеции. Поэтому мое вежливое злоупотребление ее доверием во Флоренции было необходимо, нужно было поставить Адриано в центр такой ситуации, которая спровоцировала бы конец путешествия и вернула бы меня к его началу, когда у меня еще были надежды, не потерянные и до сих пор. казалась ей прекрасной сценой без актеров, не требовавшей от нее жизненных сил для участия в игре. Так лучше, но так и намного хуже; бродить по переулкам, останавливаться на маленьких мостиках, которые, будто веки, прикрывают дремлющие каналы, и вот начинает казаться, что ты -- в кошмарном сне. Просыпаешься, казалось бы, ни с того ни с сего, хотя Валентина чувствовала, что разбудить ее может только что-то похожее на удар бича. Она согласилась на предложение гондольера отвезти ее до Святого Марка по внутренним каналам; сидя на старом диванчике с красными подушками, она почувствовала, что Венеция тихо поплыла мимо нее, и не отрываясь смотрела на проплывающий город, однако взгляд ее был прикован к себе самой. -- Золотой дом, -- сказал гондольер, нарушив долгое молчание и показывая рукой на фасад дворца. Дальше они пошли по каналу Сан-Феличе, и гондола погрузилась в темный и тихий лабиринт, где пахло плесенью. Как все туристы, Валентина восхищалась безупречной ловкостью гребца, умением просчитать все изгибы русла и избежать возможных препятствий. Он чувствовал их спиной, невидимые, но существующие, почти бесшумно погружая весло, иногда перебрасываясь короткими фразами с кем-нибудь на берегу. Она почти не поднимала на него глаз, он казался ей, как большинство гондольеров, высоким и стройным, на нем были узкие черные брюки, куртка испанского фасона и соломенная шляпа с красной лентой. Ей больше запомнился его голос, тихий, но не просительный, когда он говорил: "Гондола, синьорина, гондола, гондола". Она рассеянно согласилась и на маршрут, и на предложенную цену, но сейчас, когда этот человек обратил ее внимание на Золотой дом и ей пришлось обернуться, чтобы его увидеть, она обратила внимание на сильные черты лица этого парня, властную линию носа и небольшие лукавые глаза: смесь высокомерия и расчета, которая просматривалась в несоответствии могучего, без преувеличений, торса и небольшой головы" в посадке которой было что-то змеиное, так же как и в его размеренных движениях, когда он управлял гондолой. Повернувшись снова по ходу движения, Валентина увидела, что они приближаются к маленькому мостику. Ей говорили раньше" что момент прохождения под мостом необыкновенно приятен -- тебя окутывает его вогнутость, поросшая мхом, и ты представляешь себе, как по нему, над тобой, идут люди; но сейчас она смотрела на приближающийся мост со смутной тревогой, как на гигантскую крышку ящика, в котором ее вот-вот закроют. Она заставила себя сидеть с широко открытыми глазами, пока они проплывали под мостом, но сердце сдавила такая тоска, что, когда перед ней снова показалась узкая полоска сверкающего неба, она испытала неясное ощущение благодарности. Гондольер показал ей на другой дворец, из тех, что видны только со стороны внутренних каналов и о которых не подозревают праздношатающиеся туристы, поскольку видят их только с черного хода, где они так похожи на все прочие. Валентине доставляло удовольствие делать какие-то замечания, задавать несложные вопросы гондольеру; она вдруг почувствовала необходимость, чтобы рядом был кто-то живой и чужой одновременно, чтобы можно было уйти в разговор, который уведет ее от этого отсутствующего состояния, от этой пустоты, которая портила ей день и все, что бы она ни делала. Выпрямившись, она пересела на легкую перекладину поближе к носовой части. Гондола качнулась, Если это "отсутствующее состояние" касается Адриано, то не вижу соответствия между предыдущим поведением Валентины и "тревогой", которая портила ей прогулку на гондоле, кстати совсем не дешевую. Я никогда не узнаю, как проходили у нее вечера в венецианской гостинице, в комнате, где нет никаких слов и подсчетов, сколько истрачено за день; так что Валентина преувеличила значение для себя Адриано, -- здесь опять-таки речь идет о другом отсутствии, о другой нехватке, которую она не видела и не хотела видеть даже в упор. (Wishful thinking [1], может быть; мысли, полные желаний; но где же знаменитейшая женская интуиция? В тот вечер, когда мы с ней одновременно взялись за баночку с кремом, и я прижалась к ее руке своей рукой, и мы посмотрели друг на друга... Почему бы мне было не продлить эту ласку, которая началась случайным прикосновением? Между нами так и осталось что-то нерешенное, так что прогулки в гондоле есть не что иное, как воспоминание о полуснах, тоска и запоздалое раскаяние.) но гребец, казалось, не удивился поведению своей пассажирки. И когда она, улыбаясь, переспросила, что же он сказал, он повторил все еще раз, только более подробно, довольный интересом, который она проявила. -- А что на другой стороне острова? -- спросила Валентина на примитивном итальянском. -- С другой стороны, синьорина? Там, где Фондамента-Нуове? -- Да, кажется, это называется именно так... Я имею в виду, с другой стороны, там, где нет туристов. -- Да, там Фондамента-Нуове, -- сказал гондольер, который греб теперь очень медленно. -- Оттуда идут лодки к Бурано и Торчелло. -- Я еще не была на этих островах. -- Там есть что посмотреть, синьорина. Кружевную фабрику, например. А эта сторона не так интересна, потому что Фондамента-Нуове... -- Мне хочется побывать там, куда не ходят туристы, -- сказала Валентина, повторяя всегдашнее желание всех туристов. -- А что еще есть около Фондамента-Нуове? -- Прямо по ходу -- кладбище, -- сказал гондольер. -- Это не так интересно. -- На острове? 1 Желание поразмышлять (англ.). -- Да, напротив Фондамента-Нуове. Взгляните, синьорина, вот Санти-Джованни-и-Паоло. Красивый собор, красивейший... А вот Коллеони, творение Верроккьо... "Туристка, -- подумала Валентина. -- Они и мы: одни -- чтобы объяснять, другие -- чтобы думать, будто они что-то понимают. Ладно, посмотрим твой собор, твои памятники, да, да, очень интересно, в самом деле..." Какая все-таки дешевая фальшивка. Валентина думает и говорит, только когда речь идет о всякой ерунде; когда она что-то мычит или выглядит не самым лучшим образом -- ее нет. Почему мы не слышим, что Валентина бормочет перед сном, почему не знаем, каково ее тело, когда она одна, какой у нее взгляд, когда каждое утро она раскрывает окно гостиничного номера? Гондола причалила к Рива-дельи-Скьявони со стороны площади, заполненной гуляющими. Валентине хотелось есть, но перспектива одинокой трапезы наводила на нее тоску. Гондольер помог ей сойти на берег и с ослепительной улыбкой взял полагающуюся плату и чаевые. -- Если синьорина еще захочет покататься, меня всегда можно найти там. -- Он показал на причал довольно далеко от них, по углам которого стояли фонари. -- Меня зовут Дино, -- добавил он, дотрагиваясь до ленты на своей шляпе. -- Спасибо, -- сказала Валентина. Она сделала несколько шагов, погружаясь в человеческое море, среди шумных восклицаний и щелканья фотоаппаратов. За спиной она оставляла единственное живое существо, с которым хотя бы перекинулась словом. -- Дино. -- Синьорина? -- Дино... где здесь можно вкусно поесть? Гондольер от души рассмеялся, но посмотрел на Валентину так, будто тут же понял, что ее вопрос вызван не обычной туристской глупостью. -- Синьорина знает рестораны на Большом канале? -- спросил он, мешая итальянские слова с испанскими. Спросил почти наугад, прощупывая почву. -- Да, -- сказала Валентина, которая их не знала. -- Я имею в виду какое-нибудь спокойное место, где не так много людей. -- Не так много людей... таких, как синьорина? -- спросил он напрямую. Валентина улыбнулась ему, развеселившись. По крайней мере, Дино был неглуп. -- Да, где нет туристов. Какое-нибудь такое место... "Где бываешь ты и твои друзья", -- подумала она, но ничего не сказала. Она почувствовала, что парень коснулся ее локтя, -- улыбаясь, он предлагал ей снова сесть в гондолу. Она подчинилась, почти испугавшись, но неприятное ощущение тут же прошло, будто ускользнуло, как только Дино опустил лопасть весла в глубь лагуны и подтолкнул гондолу точным движением, в котором почти не угадывалось никакого усилия. Дорогу запомнить было невозможно. Они прошли под мостом Вздохов, потом все перемешалось. Валентина то и дело закрывала глаза, и перед ней чередой проходили смутные образы, перепутываясь с теми, которые она не хотела видеть. Из-за жары от каналов поднималась вонь, и все стало повторяться: крики издалека, условные жесты на изгибах и поворотах пути. На улицах и мостах в этом районе города было не много людей -- Венеция в это время обедала. Дино быстро греб и наконец завел гондолу в узкий и прямой канал, в глубине которого виднелась сероватая зелень лагуны. Валентина подумала, что там должна быть Фондамента-Нуове, противоположный берег, место, не представлявшее интереса. Ей захотелось спросить об этом гондольера, но тут она почувствовала, что гондола остановилась у каких-то ступенек, покрытых мхом. Дино протяжно свистнул, и окно на втором этаже бесшумно отворилось. -- Это моя сестра, -- сказал он. -- Мы здесь живем. Не хотите ли пообедать с нами, синьорина? Она согласилась так быстро, что он не успел ни удивиться, ни возмутиться. Фамильярность, с которой он себя вел, была свойственна людям, не знающим середины; Валентина с той же горячностью могла отказаться, с какой согласилась. Дино помог ей подняться по ступенькам и оставил ее у порога, пока привязывал гондолу. Она слышала, как он глуховатым голосом что-то напевает на диалекте. Она почувствовала, что за спиной у нее кто-то есть, и обернулась: женщина неопределенного возраста, одетая в старое платье некогда розового цвета, высовывалась из-за дверей. Дино что-то сказал ей, быстро и непонятно. -- Синьорина очень любезна, -- добавил он по-итальянски. -- Пригласи ее войти, Роза. И она, конечно, вошла. Всякий раз, когда нужно чего-то избежать, можно обмануть себя. Life, lie [1]. He персонаж ли О'Нила показал, что жизнь и ложь разделяет всего лишь одна безобидная буква? 1 Жизнь, ложь (англ.). Они обедали в комнате с низким потолком, что очень удивило Валентину, уже привыкшую в Италии к просторным помещениям. Стол темного дерева был рассчитан на шесть человек. Дино, который успел поменять рубашку, но от которого все равно пахло потом, сидел напротив Валентины. Роза была слева от нее. Справа -- любимец хозяев -- кот, благородная красота которого помогла им справиться с неловкостью первых минут. На столе были макароны, большая бутыль вина и рыба. Валентина нашла все очень вкусным и была почти довольна тем, что заторможенное состояние толкнуло ее на это безумство. -- У синьорины хороший аппетит, -- сказала Роза, которая почти все время молчала. -- Может быть, немного сыру? -- Да, спасибо. Дино жадно ел, глядя больше в тарелку, чем на Валентину, однако у нее все время было ощущение, что он молча оглядывает ее; он ни о чем не спрашивал, даже и о том, какой она национальности, в отличие от всех прочих итальянцев. После еды, подумала Валентина, эта нелепая ситуация должна как-то разрешиться. О чем они будут говорить, когда последний кусок будет съеден? Ужасный момент любого застолья, в котором участвуют посторонние друг другу люди. Она погладила кота, дала ему попробовать кусочек сыру. Тогда Дино рассмеялся -- кот ел только рыбу. -- Вы давно работаете гондольером? -- спросила Валентина, чтобы что-то сказать. -- Пять лет, синьорина. -- Вам нравится? -- Ничего. -- Во всяком случае, это не такая уж тяжелая работа. -- Нет... эта -- нет. "Значит, он занимается чем-то еще", -- подумала она. Роза снова предложила вина, и, хотя она отказывалась, оба, улыбаясь, настаивали и все равно наполнили стаканы. -- Кот пить не будет, -- сказал Дино, впервые долго глядя ей в глаза. Все трое рассмеялись. Роза вышла и вернулась с блюдом фруктов. Потом Дино предложил "Кэмел" и сказал, что итальянский табак никуда не годится. Он курил, прикрыв глаза, стряхивая пепел позади себя; по мускулистой загорелой шее стекал пот. -- Мой отель отсюда далеко? -- спросила Валентина. -- Я бы не хотела обременять вас. "На самом деле я бы должна была заплатить за обед", -- подумала она и, хотя задала себе этот вопрос, как ответить на него, сама не знала. Она назвала отель, и он ответил, что отвезет ее. Улсе какое-то время Розы в столовой не было. Кот, развалившись в углу комнаты, дремал на дневной жаре. Пахло водой канала, старым домом. -- Ну что ж, вы были так любезны... -- сказала Валентина, отодвигая грубо сколоченный стул и поднимаясь. -- Жаль, я не могу сказать вам этого на хорошем итальянском... Но ведь вы понимаете меня? -- О, конечно, -- сказал Дино, не двигаясь с места. -- Я бы хотела попрощаться с вашей сестрой и... -- А-а, с Розой. Она ушла. В это время она всегда уходит. Валентина вспомнила короткий непонятный диалог во время обеда. Это был единственный раз, когда они говорили на диалекте, и Дино извинился перед ней. Неизвестно почему, она подумала, что Роза бы не ушла, если бы не тот разговор, и немного испугалась, хотя тут же устыдилась своего страха. Дино, в свою очередь, поднялся. Только тогда она увидела, какой он высокий. Он посмотрел на единственную в комнате дверь. Она вела в спальню (брат и сестра извинились, что ей приходится проходить через нее, когда вели ее в столовую). Валентина взяла сумочку и соломенную шляпу. "У него красивые волосы", -- только и подумала она. Она чувствовала беспокойство и одновременно уверенность в себе, словно была занята чем-то очень важным. Все лучше, чем горькая пустота этого утра: сейчас хоть что-то было, кто-то, кому она доверилась. -- Очень жаль, -- сказала она. -- Я бы хотела поблагодарить вашу сестру. Спасибо за все. Она протянула руку, и он слабо пожал ее, тут же выпустив. Валентине передалось смутное волнение, которое охватило его, прежде чем он сделал это простое, даже робкое движение. Она пошла к дверям, за ней шел Дино. Вошла в другую комнату, едва различая в полумраке очертания предметов. Разве направо не было двери, ведущей в коридор? Она слышала, как у нее за спиной Дино закрыл на ключ дверь в столовую. Теперь в комнате стало еще темнее. Она невольно обернулась, надеясь, что он покажет ей, куда идти. На секунду ее обдало запахом пота, и руки Дино грубо сжали ее в объятиях. Она закрыла глаза, слабо сопротивляясь. Если бы она могла, то убила бы его сейчас, осыпая ударами, она вонзила бы ногти ему в лицо, разорвала бы эти губы, которые целовали ее шею, тогда как руки шарили по ее телу, сжавшемуся в комок. Она попыталась вырваться и резко упала навзничь, на постель, погруженную в темноту. Дино упал на нее, обхватив ее ноги своими и целуя взасос влажными от вина губами. "Если бы он хотя бы помылся", -- подумала она, перестав сопротивляться. Дино еще секунду крепко держал ее, будто удивляясь такой беспомощности. Потом, что-то бормоча и целуя ее, он приподнялся над ней и грубыми пальцами стал расстегивать ей блузку. Прекрасно, Валентина.. Как гласит английская мудрость, когда вам грозит смерть от удушения, единственное, что вы можете сделать умного в подобных обстоятельствах, -- это расслабиться и получить удовольствие. В четыре часа, когда солнце было еще высоко, гондола причалила к площади Святого Марка напротив собора. Как и в первый раз, Дино протянул руку, чтобы Валентина могла опереться, и чуть задержал ее, будто ждал чего-то, глядя ей в глаза. -- До свидания, -- сказала по-итальянски Валентина и пошла прочь. -- Вечером я буду там, -- сказал Дино, показывая на пристань. -- В десять. Валентина пошла прямо в гостиницу и попросила сделать ей горячую ванну. Сейчас это было самое важное -- смыть запах Дино, его грязный пот, слюни, которые она чувствовала у себя на теле, словно пятна грязи. Застонав от наслаждения, она скользнула в ванну, над которой клубился пар, и еще долго была не в состоянии даже протянуть руку, чтобы взять зеленый кусок мыла. Потом старательно начала мыться, и ее движения соответствовали ее мыслям, мало-помалу обретавшим нормальный ритм. Воспоминание не было тягостным. Сам факт случившегося стер то глухое, неясное, что мучило ее до того, как все произошло. Ее обманули, заманили в дурацкую ловушку, но она была достаточно умна, чтобы понимать -- сети сплела она сама. Из всех путаных воспоминаний этого дня самым неприятным была Роза, участница сговора, чья роль была не совсем ясна, и теперь, окидывая взглядом происшедшее, с трудом верилось, что она приходится Дино сестрой. Скорее это его раба, вынужденная быть любезной, чтобы удержать его хоть ненадолго. Она вытянулась в ванне, истомленная. Дино вел себя так, как только и мог себя вести, яростно требуя своего, не мучась никакими размышлениями. Он овладел ею как животное, раз и другой, и, если бы при этом он проявил хоть какой-то минимум благородства, все могло бы быть не так уж непристойно. И Валентина не сожалела ни о чем: ни затхлый запах развороченной постели, ни прерывистое, как у собаки, дыхание Дино, ни его неловкие попытки загладить свою грубость, когда все кончилось (он испугался, представив себе возможные последствия, которые может повлечь за собой изнасилование иностранки), -- ничто не вызывало в ней неприятных ощущений. Пожалуй, она сожалела только об одном -- приключению недоставало изящества А может, не сожалела и об этом, грубость была как долька чеснока в еде простолюдина, необходимое условие, что-то вроде изюминки. Она развеселилась, несколько истерически, Да нет же, никакой истерии. Я отлично помню, какое лицо было у Валентины, когда однажды вечером я рассказала ей историю одной своей одноклассницы по имени Нэнси, которая попала в Марокко в аналогичную ситуацию, только еще хуже; она обманула своего насильника-мусульманина, сказав, что у нее в разгаре месячные, и тогда он, надавав ей оплеух и выругав, вынудил уступить ему иным способом. (Реакция была не такой, как я ожидала, однако, прежде чем она перевела разговор на другую тему под предлогом усталости и желания уснуть, глаза ее на мгновение сверкнули, как у волчицы.) Тут мог быть и Адриано, который бы повел себя как Дино, только без чеснока и пота, ловкий и красивый. Могла быть и я, которая, вместо того чтобы дать ей заснуть... вспомнив, как Дино, помогая ей одеться до ужаса неловкими руками, пытался изобразить нежность любовника, слишком нелепую, чтобы он сам в нее поверил. Так что свидание, вплоть до расставания у площади Святого Марка, было смешным. Вообразить себе, что она может снова пойти к нему, отдаться ему, будучи в здравом рассудке... Она ни в малейшей степени не боялась его, она была уверена, что Дино -- отличный парень, на свой манер, что он не будет присовокуплять к изнасилованию еще и кражу, что, впрочем, не составило бы труда, и в конце концов дошла до того, что стала воспринимать случившееся как нечто более естественное, более логичное, чем ее встреча с Адриано. Видишь, Дора, видишь, глупая? Было ужасно сознавать, до какой степени Дино далек от нее -- до полной невозможности общения. Не успело кончиться удовольствие, как возникло молчание, неловкость, нелепая комедия. Но было и преимущество: в конце концов, от Дино не нужно было бежать, как от Адриано. Ни малейшей опасности влюбиться, и что он не влюбится -- это тоже наверняка. Какая свобода! Несмотря на всю сальность, приключение не вызывало у нее ни отвращения, ни неприязни, особенно после того, как она вымылась с мылом. К ужину из Падуи приехала Дора, распираемая сведениями о Джотто и Альтикьеро. Она нашла, что Валентина прекрасно выглядит, и сказала, что Адриано как будто говорил, что в Лукку он не поедет; правда, потом она потеряла его из виду. "Мне кажется, он влюблен в тебя", -- бросила она мимоходом со своей кривой улыбочкой. Она была очарована Венецией, хотя еще ничего не видела, и уверенно говорила о прелести этого города, основываясь на поведении официантов и носильщиков. "Все так деликатно, так деликатно", -- повторяла она, лакомясь креветками. Прошу прощения за грубое слово, но за всю свою паскудную жизнь я никогда не употребляла подобных выражений. Что за неизвестная разновидность мести в этом проявляется? Хотя (да, я начинаю догадываться и, пожалуй, верить в это) все идет от работы подсознательного, которое есть и в Валентине, и она, не зная об этом, все время ошибается, когда поверхностно судит о своем поведении и своих выводах, но иногда неосознанно попадает в точку, "плавая на глубине", -- там, где Валентина не забыла Рим, конторку в бюро путешествий, решение вместе поехать и вместе жить. Во время таких озарений, мелькающих, будто глубоководные рыбы, которые на секунду показываются на поверхности воды, меня сознательно искажают и делают неприятной, вкладывая мне в уста то, что я якобы говорила. Встал вопрос о "ночной Венеции", но Дора, изнуренная художественными шедеврами, пару раз обошла площадь и отправилась в гостиницу. Валентина выполнила ритуал, выпив рюмку портвейна в кафе "Флориан", и стала ждать десяти вечера. В толпе гуляющих, которые ели мороженое и делали моментальные снимки, она осторожно приблизилась к пристани. С этой стороны было только две гондолы с зажженными фонарями. Дино стоял на молу, опираясь на шест. Он ждал. "Он и впрямь думает, что я приду", -- подумала она почти с удивлением. Супружеская чета английского вида приближалась к гондольеру. Валентина увидела, как он снял шляпу и предложил покататься. Почти тут же подошло еще несколько гондол; свет фонарика дрожал в ночи, окутавшей лагуну. Чувствуя неясное беспокойство, Валентина вернулась в отель. Утренний свет смыл с нее тревожные сны, но осталось ощущение, похожее на тошноту, какая-то сдавленность в груди. Дора ждала ее в чайном салоне, чтобы вместе позавтракать, но едва Валентина налила себе чаю, как к их столику подошел официант. -- На улице ждет гондольер синьорины. -- Гондольер? Я не заказывала гондолу. -- Он показал мне адрес синьорины. Дора с любопытством взглянула на нее, и Валентина вдруг почувствовала себя раздетой. Она с усилием сделала глоток и, секунду поколебавшись, вышла. Заинтригованная Дора решила, что будет очень забавно понаблюдать за всем этим из окна. Она увидела гондольера и Валентину, которая шла ему навстречу, его короткое, но решительное приветствие. Валентина говорила, почти не жестикулируя, но вот она подняла руку, будто прося о чем-то, -- ведь такого не могло быть, так делают, когда другой не соглашается с тем, что ему говорят. Потом заговорил он, жестикулируя чисто по-итальянски. Валентина, казалось, хотела, чтобы он ушел, но тот настаивал, и у Доры было достаточно времени, чтобы увидеть, как Валентина посмотрела на свои часы и слегка махнула рукой в знак согласия. -- Я совершенно забыла, -- объяснила она, вернувшись, -- но гондольеры не забывают о своих клиентах. Ты куда-нибудь пойдешь? -- О, конечно, -- сказала Дора. -- Они что, все такие милые, прямо как в кино? -- Разумеется, все, -- сказала Валентина без улыбки. Дерзость Дино настолько ошеломила ее, что ей стоило труда взять себя в руки. На секунду ее встревожила мысль, что Дора захочет к ней присоединиться: это так логично и так в духе Доры. "Зато все решилось бы само собой, -- подумала она. -- Каким бы мужланом он ни был, на скандал он не пойдет. Он истерик, это очевидно, но не дурак". Дора ничего не сказала, но улыбнулась ей так вкрадчиво, что Валентина почувствовала смутное отвращение. Не понимая толком почему, она не предложила ей поехать вместе на гондоле. Просто поразительно, как за эти последние недели все важное она делала, толком не зная почему. Говори, говори, моя девочка. То, что казалось невероятным, сгустилось до состояния полной очевидности, как только меня не пригласили на эту самую прогулку. Понятно, что все это не могло иметь никакого значения, ничтожная вставка в виде дешевого и действенного утешения без всякого риска на будущее. Однако все происходящее опять имело другой, глубинный уровень: Адриано или какой-то гондольер, а я еще раз в аутсайдерах. Все это стоило того, чтобы заказать еще чашку чая и спросить себя, нельзя ли было получше наладить маленький часовой механизм, уже запущенный в ход -- о, с совершенно невинными намерениями, -- прежде чем я уехала из Флоренции. Дино вел гондолу по Большому каналу дальше моста Риальто, почтительно выбрав самый длинный путь. У дворца Вальмарана они свернули и пошли по реке Святых Апостолов, и Валентина, которая не отрываясь глядела вперед, еще раз, один за другим, увидела маленькие темные мостики, на которых кишел людской муравейник. Ей стоило труда убедить себя, что она снова в той самой гондоле и сидит, откинувшись на старые красные подушки. В глубине струилась вода -- вода канала, вода Венеции. Знаменитые каналы. Брачный союз Дворца дожей и моря. Знаменитые дворцы и каналы Венеции. "Я пришел искать вас, потому что вы не были искать меня вчера вечером. Я хотел покатать вас на гондола". Брачный союз Дворца дожей и моря. Несущий чудную прохладу. Прохладу. А теперь ее везут в гондоле, и гондольер обменивается условными криками, меланхолическими и мрачноватыми, с другими гондольерами, перед тем как войти в какой-нибудь внутренний канал. Вдали, еще очень далеко, Валентине удалось увидеть открытое зеленое пространство. Опять Фондамента-Нуове. Скоро покажутся четыре замшелые ступеньки, место было знакомым. Сейчас он засвистит, и Роза высунется из окна. Сколько лирики, и как все очевидно. Не хватает только писем Асперна, барона Корво и Тадзио, несравненного Тадзио с его чумой. Не хватает еще и некоего телефонного звонка в отель около театра Фениче, впрочем, тут никто не виноват (я имею в виду отсутствие конкретной детали, а не отсутствие самого телефонного звонка). Но Дино молча пришвартовал гондолу и ждал. Валентина обернулась к нему первый раз с тех пор, как они тронулись в путь, и посмотрела на него. Дино ослепительно улыбался. У него были великолепные зубы; если их еще и чистить зубной пастой, они останутся такими надолго. "Пропащая я женщина", -- подумала Валентина и спрыгнула на первую ступеньку, не прибегая к помощи Дино, который протянул ей руку. Она действительно так подумала? Надо быть осторожнее с метафорами и образными выражениями или как они там называются. Это тоже идет изнутри: если бы она действительно отдавала себе отчет в том, что делала, может, ничего бы и не произошло... Но меня тоже не вводили в курс долгое время. Когда она спустилась к ужину, у Дары была для нее новость (хотя окончательной уверенности не было): она видела Адриано в толпе туристов на площади. -- Очень далеко, на одном из рынков, представляешь? По-моему, это был он, судя по костюму, светлому, немного облегающему. Возможно, он приехал сегодня вечером... Мне кажется, он ищет тебя. -- Оставь, пожалуйста. -- Почему бы и нет? Ведь это не его маршрут. -- Ты даже не уверена, что это был он, -- неприязненно сказала Валентина. Новость не слишком удивила ее, однако дала пищу для невеселых размышлений. "Опять это, -- подумала она. -- Опять". Конечно, они натолкнутся на него, в Венеции живешь как в бутылке, все встречаются со всеми или на площади, или на Риальто. Опять бежать, но почему? Ей надоело убегать от пустоты, не зная, от чего она бежит и действительно ли бежит, или как те голубки у нее перед глазами, которые притворяются, что им надоели спесивые атаки самцов, но которые в конце концов кротко уступают им, распушив свинцово-серые перышки. -- Пойдем выпьем кофе в "Флориане", -- предложила Дора. -- Может, там его и встретим, он отличный парень. Они увидели его сразу же, он стоял спиной к площади под одной из арок рынка, рассеянно созерцая ужасающие стеклянные безделушки с острова Мурано. Когда Дора окликнула его и он обернулся, его удивление было не более чем вежливым и столь малым, что Валентина почувствовала облегчение. По крайней мере, никакой позы. Адриано поздоровался с Дорой с дежурной любезностью и пожал руку Валентине. -- Поистине мир тесен. Никто не может избежать "Голубого путеводителя" -- не в этот день, так в другой. -- Во всяком случае, не мы. -- А также венецианского мороженого. Могу я вас угостить? Почти сразу же разговором завладела Дора. У нее в активе было на два-три города больше, чем у них, и, конечно, она принялась уничтожать их перечислением того, чего они лишились. Валентине хотелось, чтобы эта тема никогда не кончалась или чтобы Адриано решился наконец посмотреть ей в глаза, высказать ей самые горькие упреки и чтобы в его глазах, неотрывно глядевших ей в лицо, было нечто большее, чем обвинения и упреки. Но он тщательно поедал ложечкой мороженое или курил, слегка наклонив голову -- красивую голову латиноамериканца, -- внимательно слушая каждое слово Доры. Только Валентина могла заметить, что его пальцы, сжимавшие сигарету, чуть дрожали. Я тоже, дорогая моя, я тоже это заметила. И мне это совсем не понравилось, потому что его спокойствие скрывало нечто казавшееся мне до той поры не слишком сильным: он был как сжатая пружина, как воришка, который ждет, когда его освободят. Это так отличалось от его обычного тона, почти холодного и всегда "сугубо по делу", когда он звонил по телефону. На какое-то время я оказалась "вне игры" и ничего не могла сделать для того, чтобы все шло, как я рассчитывала Подготовить Валентину... Раскрыть ей все, вернуть ее в Рим от этих ночей, когда она ускользала, отдалялась от меня, оставив и душ, и мыло в полном моем распоряжении, и засыпала, поворачиваясь ко мне спиной, бормоча, что ей ужасно хочется спать, что она уже наполовину заснула. Разговор продолжался, сравнивали музеи, делились маленькими туристскими незадачами, потом -- опять мороженое и сигареты. Заговорили о том, чтобы завтра утром вместе посмотреть город. -- А может, -- сказал Адриано, -- мы помешаем Валентине, которой хочется погулять одной? -- Почему вы говорите и обо мне тоже? -- засмеялась Дора. -- Мы с Валентиной понимаем друг друга в силу разных интересов. Она никому не уступит место в своей гондоле, а у меня есть свои любимые каналы, только мои. Может, у вас получится найти с ней нечто общее. -- Всегда можно найти нечто общее, -- сказал Адриано. -- Так что в любом случае я приду за вами в половине одиннадцатого, к тому времени вы уже что-нибудь решите или решим вместе. Когда они поднимались по лестнице (их комнаты были на одном этаже), Валентина положила руку Доре на плечо: Это был последний раз, когда она до меня дотрагивалась. Как всегда, едва прикасаясь. -- Я хочу попросить тебя об одной услуге. -- Я готова. -- Завтра утром я хочу пойти с Адриано одна. Это только на один раз. Дора искала ключ от двери, который провалился на дно сумочки. Понадобилось время, чтобы его найти. -- Сейчас долго объяснять, -- добавила Валентина, -- но окажи мне эту услугу. -- Ну разумеется, -- сказала Дора, открывая дверь. -- Ты и его тоже не хочешь ни с кем делить. -- И его тоже? Ты что же, думаешь... -- О, это всего-навсего шутка. Спокойной ночи. Теперь это уже не важно, но когда я закрыла за собой дверь, то готова была расцарапать себе лицо. Сейчас-то это уже не важно; но если бы Валентина уяснила себе... Это "и его тоже" было кончиком, потянув за который можно было размотать весь клубок; она ни в чем не отдавала себе отчета, из-за нее все запуталось, и она жила в этой путанице сама. С некоторых пор оно для меня и лучше, только, может быть... В общем, это действительно уже не важно; не всегда же жить на элениуме. Валентина ждала его в вестибюле, и Адриано даже не пришло в голову спросить, где Дора; так же как во Флоренции или Риме он не слишком обращал внимание на ее присутствие. Они пошли по улице Орсоло, едва взглянув на маленькое озеро, где дремали ночующие там гондолы, и пошли к Риальто. Валентина, одетая в светлое, шла чуть впереди. Они обменялись двумя-тремя ничего не значащими фразами, но, когда пошли по маленькой улочке (уже заблудившись, поскольку ни один в карту не смотрел), Адриано нагнал ее и взял за локоть. -- Это слишком жестоко, знаешь ли. Есть что-то подлое в том, что ты делаешь. -- Да, я знаю. Нет таких слов, которых я бы себе не сказала. -- Уехать вот так, таким жалким образом. Только потому, что на балкон упала мертвая ласточка. Это же истерика. -- Если признать, -- сказала Валентина, -- что причина именно в ней, то это хотя бы поэтично. -- Валентина... -- Оставь, -- сказала она. -- Давай найдем какое-нибудь тихое место и поговорим. -- Пойдем ко мне в гостиницу. -- Нет, в гостиницу не надо. -- Тогда в кафе. -- Ты же знаешь, там полно туристов. Какое-нибудь тихое место, не представляющее интереса... -- Она заколебалась, поскольку вслед за этим напрашивалось название. -- Пойдем к Фондамента-Нуове. -- А что это такое? -- На другом берегу, к северу. У тебя есть план? Вот сюда, это там. Пошли. За театром Малибран начались улицы, где не было магазинов, только ряды всегда запертых дверей, да у какой-нибудь из них, на пороге, играл оборванный ребенок; оттуда они вышли к улице Фумо и увидели совсем близко сверкающую воду лагуны. Она открылась им сразу же, как только они вышли из невзрачной тени на сияющую от солнца береговую полосу, полную рабочего люда и бродячих торговцев. Несколько кафе лепились, будто плесень, к стенам домишек, о которые плескалась вода, в воздухе носились не слишком приятные запахи