Хулио Кортасар. Чудесные занятия --------------------------------------------------------------- Кортасар X. К 69 Чудесные занятия: Рассказы, пьесы / Пер. с исп. -- СПб.: Азбука-классика, 2001. -- 800 с. http://www.azbooka.ru ? http://www.azbooka.ru OCR: Ихтик (г.Уфа). ihtik.lib.ru ? http://ihtik.lib.ru --------------------------------------------------------------- Хулио Кортасар (1914--1984) -- классик не только аргентинской, но и мировой литературы XX столетия. В настоящий сборник вошли избранные рассказы писателя, созданные им более чем за тридцать лет. Большинство переводов публикуется впервые, в том числе и перевод пьесы "Цари". УДК 82/89 ББК 84.7 Ар К 69 Перевод с испанского Оформление серии Вадима Пожидаева ISBN 5-352-00113-Х © В.Андреев, перевод, статья, комментарии, составление, 2001 © А. Андреев, перевод, 1999 © А. Борисова, перевод 1993, 2001 © Э. Брагинская, перевод 2001 © М.Былинкина, перевод, 1971, 2001 © В.Капустина, перевод, 2001 © К. Корконосенко, перевод 2001 © А. Косс, перевод, 1992 © В. Литус, перевод, 2001 © М. Петров, перевод, 2001 © В. Правосудов, перевод, 2001 © А. Сыщиков, перевод, 2001 © А. Ткаченко, перевод, 1993 © Н. Трауберг, перевод, 1971 © Ю. Шашков, перевод 1993, 2001 © Т. Шишова, перевод, 2001 © В. Пожидаев, оформление серии, 2001 © "Азбука-классика", 2001 СОДЕРЖАНИЕ Пространственное чутье времени. Виктор Андреев....... 5 Из книги "БЕСТИАРИЙ" Захваченный ДОМ. Пер. Н.Трауберг................ 21 Далекая. Пер. Т.Шишовой....................... 25 Автобус. Пер. В.Литуса........................ 35 Цирцея. Пер. Т.Шишовой ....................... 49 БестиарИЙ. Пер. Т.Шишовой..................... 67 Из книги "КОНЕЦ ИГРЫ" Бесконечность сада. Пер. В.Андреева .............. 89 Заколоченная дверь. Пер. Н. Трауберг.............. 90 Менады. Пер. В.Капустиной..................... 97 Желтый цветок. Пер. А.Ткачежо ................. 112 Рассказ на фоне ВОДЫ. Пер. Т.Шишовой............ 120 Аксолотль. Пер. М.Петрова..................... 127 Ночью, лицом кверху. Пер. К. Коркопосенко.......... 134 Конец игры. Пер. В.Капустиной .................. 143 Из книги "СЕКРЕТНОЕ ОРУЖИЕ" Слюни дьявола. Пер. В.Правосудова ............... 159 Преследователь. Пер. М.Былинкиной............... 178 Секретное оружие. Пер. А. Ткаченко ............... 240 Из книг "ВСЕ ОГНИ - ОГОНЬ" и "ПОСЛЕДНИЙ РАУНД" Все огни -- огонь. Пер. В.Правосудова ............. 271 Сиеста вдвоем. Пер. Э. Брагинской ................ 285 Надо быть в самом деле идиотом, чтобы. Пер. М.Петрова.............................. 299 С чувством законной гордости. Пер. Т.Шишовой ..... 304 Из книги "ВОСЬМИГРАННИК" Плачущая Лилиана. Пер. А.Борисовой ............. 313 Шаги по следам. Пер. М.Былинкиной .............. 323 Рукопись, найденная в кармане. Пер. М.Былинкиной . . . 345 Здесь, но где, как. Пер. Т.Шишовой ............... 359 Местечко под названием Киндберг. Пер. Т.Шишовой . . 369 Фазы Северо. Пер. А.Борисовой .................. 382 Шея черного котенка. Пер. А. Ткаченко............. 393 Из книги "ТОТ, КТО БРОДИТ ВОКРУГ". Перемена освещения. Пер. Т.Шишовой............. 411 Дуновение пассатов. Пер. А.Борисовой ............. 422 Лежащие рядом. Пер. Т.Шишовой................. 432 Во имя Боби. Пер. Т.Шишовой................... 443 Лодка, или Еще одно путешествие в Венецию. Пер. А. Борисовой ............................. 452 Собрание в кроваво-красных тонах. Пер. А.Борисовой . 492 Закатный час Мантекильи. Пер. Э. Брагинской ....... 501 Из книги "МЫ ТАК ЛЮБИМ ГЛЕНДУ" Пространственное чутье кошек. Пер. В.Андреева ..... 517 Мы так любим Гленду. Пер. В.Андреева ........... 521 Записи в блокноте. Пер. А.Борисовой.............. 529 Танго возвращения. Пер. А. Борисовой ............. 545 Клон. Пер. А.Борисовой ........................ 560 Граффити. Пер. А. Борисовой..................... 578 Истории, которые я сочиняю. Пер. А. Борисовой...... 583 Из книги "ВНЕ ВРЕМЕНИ" Письмо В бутылке. Пер. В.Андреева............... 597 Вне времени. Пер. А. Борисовой .................. 603 Кошмары. Пер. Т.Шишовой .....................620 Рассказ из дневниковых записей. Пер. А.Борисовой ... 631 Из книги "ИСТОРИИ ХРОНОПОВ И ФАМОВ" КНИГА ИНСТРУКЦИЙ Вступление. Пер. М.Петрова .................667 Инструкция, как правильно плакать. Пер. А. Косе . 669 Инструкция, как правильно петь. Пер. А. Косе .... 669 Инструкция с описанием различных страхов. Пер. В. Андреева ...........................670 Инструкция, как правильно подниматься по лестнице. Пер. А.Косс ......................671 Вступление к инструкции о том, как правильно заводить часы. Пер. А.Косс ..................672 Инструкция, как правильно заводить часы. Пер. А.Косс ..............................673 РЕДКИЕ ЗАНЯТИЯ Этикет и предпочтения. Пер. М.Петрова ........ 673 Почта и телеграф. Пер. А.Косс................ 675 Утрата и обретение волоса. Пер. В.Андреева...... 676 Тетушкины затруднения. Пер. А.Косс .......... 678 Тетушка истолкована (или наоборот). Пер. А. Косе 680 МАТЕРИАЛ ДЛЯ ВАЯНИЯ Кабинетная работа. Пер. А.Косс............... 681 Чудесные занятия. Пер. Ю.Шашкова............ 683 "Вход с велосипедом воспрещен". Пер. М.Былинкиной .........................684 Поведение зеркал на острове Пасхи. Пер. А.Андреева ...........................685 Возможности абстрагирования. Пер. М.Былинкиной . 686 День ежедневной газеты. Пер. А.Андреева........688 Преставление светопреставления. Пер. Т.Шишовой . 688 Без головы. Пер. В.Андреева..................690 Набросок сновидения. Пер. А. Сыщикова .........692 Как дела, Лопес? Пер. Ю.Шашкова.............693 Землеописания. Пер. А.Андреева...............694 Прогресс и регресс. Пер. А.Косс...............695 Правдивая история. Пер. А. Косс ..............695 Сюжет для гобелена. Пер. А. Косс .............696 Несвойственное креслу свойство. Пер. В. Андреева . 696 Провал в памяти. Пер. Ю.Шашкова ............697 Памятка для поэмы. Пер. В.Андреева ...........698 Расплющивание капель. Пер. А. Косс ...........699 Басня без морали. Пер. М.Петрова.............700 ПРИЛОЖЕНИЕ ПЬЕСЫ Цари. Пер. М.Былинкиной.....................705 Прощай, Робинзон! Пер. Э.Брагинской ............725 Примечания. Виктор Андреев.....................745 Краткий словарь аргентинизмов, встречающихся в произведениях Кортасара...........787 ПРОСТРАНСТВЕННОЕ ЧУТЬЕ ВРЕМЕНИ -- А ты кого больше любишь: Маркеса или Борхеса? -- Кортасара! Из уличного разговора Первая книга Хулио Кортасара в нашей стране -- сборник рассказов "Другое небо" -- появилась три десятилетия назад: в 1971 году. Она пришла к нам на гребне успеха "Ста лет одиночества". Этот роман колумбийца Гарсиа Маркеса, опубликованный в 1967 году (у нас -- в 1970-м), вызвал во всем мире настоящий бум латиноамериканской прозы. Тогда в нашей стране все чаще -- в журналах, сборниках, отдельными книгами -- стали публиковаться произведения кубинца Алехо Карпентьера и гватемальца Мигеля Анхела Астуриаса, мексиканца Хуана Рульфо и перуанца Марио Варгаса Льосы, уругвайца Хуана Карлоса Онетти и венесуэльца Мигеля Отеро Сильвы... Но в длинном ряду имен латиноамериканских прозаиков имя аргентинца Хулио Кортасара отнюдь не затерялось -- оно в этом ряду стало одним из первых. И в ряду, и вне ряда Кортасар был ни на кого не похож. Проза Кортасара очаровала читателей сразу же -- и не разочаровала в дальнейшем. Он пришел к нам со своими темами, со своей культурой, со своим видением мира. Используя неологизм (а Кортасар любил придумывать неологизмы), рискну сказать: он был "чудожник слова". Конечно, сейчас, когда русскому читателю известен практически весь Кортасар, можно заметить некоторый схематизм, "заданность" его ранних рассказов -- скажем, таких, как "Автобус". Но тогда, в начале 70-х, тот же "Автобус" или "Захваченный дом" благодаря своей недосказанности, ощущению неведомой, но реальной угрозы оставляли сильнейшее впечатление. В рассказах Кортасара была творческая свобода. В одной фразе он мог соединить голоса разных персонажей. Он по-своему обращался со временем и пространством. Творил по своим законам. Чувствовалось: никто не стоит у него над душой, не тычет перстом указующим; более того: ему самому доставляет удовольствие писать. Читатель мог легко представить себе, как Кортасар сидит за рабочим столом и улыбается в -- реальные или вымышленные -- усы... В начале 70-х в Ленинграде -- в транспорте, на работе, в гостях -- можно было нередко услышать: "А вы читали Кортасара, его "Другое небо"? Не правда ли, гениально? А что вы думаете о нем?" Возможно, и Кортасар иной раз думал о том, что есть на свете такой город -- "Петра творенье". А как литературный миф -- творенье сотен поэтов и прозаиков. Для Кортасара наш город был прежде всего Петербургом Достоевского. I Игрок Преследуй меня неотступно, меня -- во мне... Тогда завоюю царство свое, тогда появлюсь на свет... И я прошу о том, о чем не просит никто: вонзи иглы до самых ногтей. Сорви с меня это лицо; заставь выкрикнуть имя подлинное мое. Х. Кортасар. "3аклинаю" От своей любви к Достоевскому Кортасар не отрекался никогда. В своих интервью он охотно говорил о влиянии на него русского романиста. Эпиграфом к своему первому опубликованному роману -- "Выигрыши" -- Кортасар поставил слова из "Идиота". Ряд эпизодов в кор-тасаровских произведениях (например, в его главном романе -- "Игра в классики") словно навеян чтением Достоевского. Но о прямом заимствовании говорить, конечно, нельзя. Дело в том, что произведения и Достоевского, и Кортасара принадлежат к жанру менигтея, где самым естественным образом соединяются трагическое и смешное, возвышенное и низкое, реальное и фантастическое. В некотором параллелизме образов и ситуаций у Достоевского и у Кортасара сказалась (если воспользоваться фразой Михаила Бахтина) "объективная память жанра". Кортасар, возможно, не читал книгу Бахтина "Проблемы поэтики Достоевского", но как литератор он безошибочно угадал в русском романисте "своего" [1]. 1 Более подробно о проблеме "Достовский и Кортасар" см. в книге И. Тертерян "Человек мифотворящий. О литературе Испании, Португалии и Латинской Америки" (М., 1988. С. 435--439). Здесь я напомню только, что один из романов Достоевского называется "Игрок". Гротеск, парадокс, карнавализация, характерные для мениппеи, отразились и на отношении Кортасара к слову. В старые мехи он должен был влить новое -- и именно свое -- вино... Для любого литератора главная проблема -- поиски своего собственного, нового слова. О языковых экспериментах Кортасара литературоведы стали говорить уже давно. Но аргентинскому прозаику в поисках собственного языка -- во всяком случае, в выборе верного направления для этих поисков -- было на что ориентироваться. Язык, годный для литературного эксперимента, был у него "под боком". Это -- лунфардо, буэнос-айресский жаргон. Хулио Кортасар, истинный портеньо (коренной житель Буэнос-Айреса), хорошо изучил законы этого языка, представляющего собой "взрывчатую смесь", мешанину из различных языков, в основе которой испанский. Но не только знание лунфардо -- владение латынью, французским, итальянским, английским, немецким помогало аргентинскому писателю находить необычное в привычной испанской речи, острее вслушиваться в ее звучание, по-детски удивляться каждому слову. И в конце концов создать свой собственный вариант испанского языка. В кортасаровском рассказе "Лукас -- его дискуссии с единомышленниками" (из книги "Некто Лукас") герой говорит: ...Закадычные враги -- язык и выдумка! От их борьбы рождается на свет литература, -- диалектическая встреча Музы с Писцом, неизреченного -- со словом. (Перевод Л. Грушко) В контексте рассказа данная тирада звучит иронически. Но к этим словам можно отнестись и вполне серьезно. И тогда они прозвучат для нас как кредо Кортасара в его работе над словом. Для творца в слове не должно быть лжи. Он, как Адам, явился в мир дать имена всему, что его окружает. И всему, что только может вообразить. Проза Кортасара парадоксальна и ассоциативна, точна и неуловима, легка и мускулиста, поэтична и образна. "Словесное кружево" -- поразительно. Так же, как поразительно и единство, и разнообразие кортасаровских сюжетов. Краткое предисловие к сборнику избранных рассказов Кортасара, своего ученика, Борхес закончил так: "Стиль кажется небрежным, но каждое слово взвешено. Передать сюжет кортасаровской новеллы невозможно: в каждой из них свои слова стоят на своем месте. Пробуя их пересказать, убеждаешься, что упустил главное" [1]. А сам Кортасар любил вспоминать совет уругвайского новеллиста Орасио Кироги: "Пиши так, словно твой рассказ интересен только небольшому числу твоих героев, один из которых -- ты сам". Может быть, секрет читательского успеха, каким рассказы Кортасара неизменно пользуются, и в том, что он всегда -- сознательно ли, интуитивно -- следовал этому совету? Ведь, в конце концов, кто же, будучи, конечно, в здравом рассудке, станет на самого себя нагонять скуку?! Одно из главных, ключевых, "знаковых" слов кортасаровского творчества -- слово игра. В беседе с уругвайским журналистом Энрике Гонсалесом Бермехой Кортасар говорил: "Литература всегда была для меня сферой игровой деятельности... Мне она (литература) кажется самой серьезной игрой. Если бы мы расположили различные виды игры, от самых невинных до самых хитро придуманных, по шкале оценок, то, думаю, литературу, музыку и вообще искусство пришлось бы поставить на самую отчаянную, головокружительную (в хорошем смысле слова) высоту" [2]. 1 Кортасар X. Рассказы ("Личная библиотека Борхеса"). СПб., 1999. С. 5-6. 2 Здесь и далее цитаты из кортасаровских интервью даются по книге: Кортасар X. Преследователь. СПб., 1993. С. 3--16. Создавая свои книги, Кортасар играет с удовольствием, вдохновенно и легко. Но всегда это -- "игра всерьез". ("Я играю, когда пишу. Но играю серьезно, как играл ребенком... В моем случае речь идет о продолжающемся и поныне детстве, о многом, что остается во мне от ребенка, и это нечто такое, от чего я не могу и не хочу отказываться".) Играет сам автор -- со словами, с сюжетом, с жанрами, с ситуациями, со временем и пространством (у Кортасара, если перефразировать название одного из его рассказов, было пространственное чутье времени). Играют и его герои -- подчас беззлобно, радостно (любимые автором хронопы, "некто Лукас" или герои раннего романа "Дивертисмент"), но чаще жестоко, беспощадно к себе и к другим (здесь не составляют исключения и дети). Одно из своих программных произведений Кортасар назвал на редкость удачно -- "Преследователь". Он сам постоянно был преследователем (а также, разумеется, и преследуемым, коль скоро познал "искушение словом" и никогда не был удовлетворен достигнутым). Преследователями были и его герои -- чаще всего преследователями цели, которую невозможно достичь, но стремление к которой позволяет им подниматься "на самую отчаянную, головокружительную высоту" искусства. Игровое начало привело (и не могло не привести) Кортасара к важной -- и серьезнейшей -- теме: "Культура и современная жизнь, взаимоотношения художника и общества, художник и создаваемый им мир". Мир искусства бесконечен и неисчерпаем. Даже простой список рассказов Кортасара, целиком посвященных литературе, музыке, живописи, кино, займет немало строк. Иногда -- не без лукавства -- автор приглашает читателя на свою "творческую кухню" ("Слюни дьявола", "Лодка, или Еще одно возвращение в Венецию", "Клон", "Бутылка в море", "Рассказ из дневниковых записей"). Как заправский фокусник, он словно бы открывает читателю тайны своего искусства ("читатель -- мой сообщник"), но в том-то и фокус, что тайна так и остается тайной. А автор наблюдает за нами, за нашей реакцией и посмеивается себе в усы -- реальные или вымышленные... Ну а получится рассказ или нет -- зависит только от воображения творца, от его опыта и мастерства, от умения подчинить себе материал. Мир искусства разнообразен. И столь же разнообразны кортасаровские новеллы об искусстве. Здесь и реалистический рассказ "безо всякого изобретательства" ("Преследователь"), и притча ("Бесконечность сада"), и гротеск ("Менады", "Мы так любим Гленду"), и серьезно-ироническая "литературная игра" ("Шаги по следам"), и фантастический рассказ ("Письмо в Париж одной сеньорите", "Далекая", "Врата неба", "Кикладский идол", "Инструкции для Джона Хауэлла"). II Другое небо Я выдумал тебя -- я существую; орлица, с берега, из тьмы слежу я, как гордо ты паришь, мое созданье, и тень твоя -- сверкание огня; из-под небес я слышу заклинанье, которым ты воссоздаешь меня. Х. Кортасар. "Двойной вымысел" Казалось бы, определить, что такое фантастика, это так просто! Но попробуйте-ка провести границу между "реалистическим" произведением и "фантастическим", отделить "правдивое отражение действительности" от "вымысла", яви от сна! Сплошь и рядом фантастика погружена в обыденное, или надо сказать иначе: обыденность погружена в фантастическое?.. Почти полтора столетия назад Достоевский (реалист? фантаст?) размышлял о "фантастических" рассказах Эдгара По: "Он почти всегда берет самую исключительную действительность, ставит своего героя в самое исключительное внешнее или психологическое положение, и с какою поражающею верностию рассказывает он о состоянии души этого человека!" [1]. 1 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1979. Т 19. С. 88. Эти слова процитировал в своей книге "Проблемы поэтики Достоевского" М. Бахтин и, определяя главную особенность творчества великого русского романиста, переадресовал их самому Достоевскому. Но будет ли большим грехом, если переадресовать их и аргентинцу Хулио Кортасару (любившему и Достоевского, и Эдгара По)? Ведь и его главная задача: рассказать "с поражающею верностию о состоянии души человека" -- в какое бы "исключительное внешнее или психологическое положение" он ни поставил своих героев. Как понимал "фантастическое" сам Кортасар? В уже цитировавшейся беседе с Гонсалесом Бермехой он дает такое определение: "...Фантастическое -- это нечто совсем простое. Оно вторгается в нашу повседневную жизнь... Это нечто соврешенно исключительное, но в своих проявлениях оно не обязательно должно отличаться от окружающего нас мира. Фантастическое может случиться таким образом, что вокруг нас ничего не изменится с виду. Для меня фантастическое -- это всего лишь указание на то, что где-то вне аристотелевских единств и трезвости нашего рационального мышления существует слаженно действующий механизм, который не поддается логическому осмыслению, но иногда, врываясь в нашу жизнь, дает себя почувствовать... Это в обычной ситуации причина вызывает следствие, и если создать аналогичные условия, то, исходя из этой же причины, можно добиться того же самого следствия... Но фантастическое происшествие бывает лишь раз, ибо оно соответствует лишь одному циклу "причина--следствие", который ускользает от логики и сознания. Тем не менее его можно ощутить, но не рационально, а интуитивно". Писатель стремится в своем творчестве -- и своим творчеством -- уйти от размеренной, скучной, логически выверенной повседневности в мир вымысла, где все существует лишь единожды. Постичь глубинную суть жизни. Увидеть "другое небо". И может быть, чем скучнее реальность, тем ярче солнце этого другого неба, тем необычнее игра воображения. В данном случае вымысел близок к сновидению. (Сам Кортасар признавался: "Большая часть моих рассказов родилась из моих снов и ночных кошмаров и записана сразу по пробуждении".) Сны "поселились" в литературе с давних пор и поныне "чувствуют себя" в ней преотлично. Сейчас, пожалуй, и не понять: то ли сны породили литературу, то ли литература -- сны... Русскому читателю вспоминается, наверное, прежде всего гениальный, тройной "Сон" Лермонтова. Есть сатирический "Сон Попова" А.К.Толстого и -- бывший настоящим кошмаром для многих школьников моего поколения -- "Четвертый сон Веры Павловны". Сны есть у Пушкина, у Гоголя, у Льва Толстого, у Достоевского. Но у Кортасара был предшественник гораздо более близкий, чем Достоевский, -- Хорхе Луис Борхес. Сон в творчестве Борхеса -- и прозаика, и поэта, и эссеиста -- играет исключительно важную роль. Но сны у Борхеса (да простят меня те, кто ставит его превыше всех) -- это скорее комментарии к философским и культурологическим размышлениям, чем литературные произведения. Сны у Кортасара -- это прежде всего литература. Это хитроумно построенный сюжет (например, "Истории, которые я сочиняю"). Его сны будят воображение. Они, конечно, "придуманы", но они не менее, а, пожалуй, даже более реальны, чем подлинная реальность. Литературовед-испанист Всеволод Багно писал: "В основе фантастики Хулио Кортасара лежит двоящаяся реальность, хорошо нам знакомая по первому роману нового времени -- "Дон Кихоту" Сервантеса... Впрочем, не забудем и о разнице между двоящейся реальностью романа Сервантеса и новеллистики Кортасара. Между реальностью Дон Кихота и его окружения была граница. Кортасара прежде всего и неизменно влекла тема прорыва, растворения, перетекания, феномен пограничных ситуаций, возможность преодоления границы" [1]. 1 Кортасар X. Аксолотль. М., 2000. С. 342-343. Ряд рассказов аргентинского писателя строится на "провалах во времени" ("Ночью, лицом кверху", "Секретное оружие", "Другое небо", "Все огни -- огонь"). Может быть, "время" -- это (как бы поученее выразиться?!) основная доминанта творчества Хулио Кортасара. В детстве, видимо, его мучил вопрос: почему время течет только из прошлого в будущее? Если вспомнить -- у нас у всех было так, только потом, с годами, этот "детский" вопрос исчез среди "взрослых" проблем... Став взрослым (взрослым ребенком), Кортасар решил изменить ход времени в своей вселенной. Какое время реально и какое вымышлено -- для автора? Какое реально, какое вымышлено -- для его героев? Как взаимодействуют эти времена? Вероятно, каждый из кортасаровских героев (из тех, кто, как и автор, наделен пространственным чутьем времени) ответил бы на эти вопросы по-своему. А среди кортасаровских героев были не только люди. "Если произвести своеобразный статистический подсчет животных среди образов, созданных мной, то число это окажется огромным. Начать хоть с того, что первый мой сборник рассказов называется "Бестиарий". Нередко у меня люди представлены в виде животных или показаны "с точки зрения" животных... Моя территория фантастического действительно кишмя кишит животными. Я думаю, что это имеет какое-то отношение к области бессознательного, потому что у меня встречаются юн-гианские архетипы. Тема быка, тема льва... Меня в животном мире завораживает -- особенно на низшей его ступени, скажем, в царстве насекомых, -- то, что там я сталкиваюсь с чем-то, что живет своей жизнью, но со мной не имеет никакой связи... И до сих пор не разгадана загадка улья, тайна муравейника, которые сами по себе тоже представляют социальную структуру, но такую, которой не знакомо понятие истории... Это значит, что животные развиваются вне времени -- ведь история-то помещена во временной контекст -- и до бесконечности повторяют одни и те же движения. А зачем, почему?" Снова -- "детские" вопросы Кортасара. Все разнообразные миры могло объединить -- конечно, кроме Бога -- искусство. То искусство, где царит "роковая свобода" -- свобода творца. И, пожалуй, наиболее интересно сплетены реальность и вымысел в "буэнос-айресских рассказах" Кортасара ("Оркестр", "После завтрака", "Здесь, но где, как", "Фазы Северо", "Во второй раз", "Записи в блокноте", "Танго возвращения"). Город, из которого он уехал в 51-м и который остался в "памяти сердца", что, как известно, "сильней рассудка памяти печальной", описан реалистически и точно до мельчайших подробностей (столь милых сердцу автора) -- и в то же время фантастически [1]. 1 Замечу попутно: в русской литературе аргентинская столица (во всяком случае, описанная весьма подробно) впервые появилась именно в фантастическом произведении. Я имею в виду роман Александра Беляева "Человек-амфибия"- (1928). Задача Кортасара состояла именно в том, чтобы создать не схему, а художественное произведение. Это важно для любого писателя. Для автора, создающего фантастическое произведение, -- важно вдвойне. Писать так, чтобы читатель поверил в реальность "вымысла", -- это один из краеугольных камней эстетической программы творцов "нового латиноамериканского романа". Победил ты или нет, может решить только самый беспристрастный и неподкупный судья -- время. Если оказался победителем -- вымысел становится реальностью (для творца -- единственной реальностью). А Кортасар, по всей видимости -- если учитывать, что для читателей его вымышленный мир существует как реальный уже добрых полстолетия, -- оказался победителем. (Бывают и совсем уж фантастические случаи -- это когда произведение и его герои начинают жить своей собственной жизнью. Так, например, в литературе и философии испаноязычных стран стало своеобразной традицией считать Дон Кихота более реальным, чем Сервантес. Но для этого надо быть гением из гениев!) Серьезность проблем, которые Кортасар ставит в своих книгах, не исключает иронии. Юмор, сатира, пародия, улыбка обнаруживают себя во многих кортасаровских рассказах, только их "дозировка" повсюду различна. В аллегорических сказках "Жизнь хронопов и фамов" смех звучит "в полный голос". Автор смеется даже над своими любимыми героями -- хронопами: "эти зеленые и влажные фитюльки". А ведь хронопы -- мечтатели, фантазеры, не желающие признать реальность быта как единственную реальность бытия. Они -- "исключение из ряда условностей" и не могут (не способны?) принять "установленный порядок жизни". А само слово, придуманное аргентинским писателем, оказалось жизнеспособным -- оно пошло бродить по всему свету. И сам Кортасар с удовольствием, хотя и с иронией, не раз называл себя "хронопом". Слово, словно блудный сын, ушло от автора, но снова вернулось под отчий кров... III Жизнь хронопа Хулио Кортасара И еще жив во мне предутренний сои, еще жив, не забывается, ведь это действительно -- я, но вскоре я исчезну, меня заменят: рабочий день, и кофе, и имя мое, и известия, приходящие из внешнего извне. X. Кортасар. "Возвращение к себе" В какой-то мере и саму жизнь Кортасара можно назвать фантастической. Начать надо с того, что он -- "аргентинец из аргентинцев" -- родился не в Аргентине. Его отец работал в аргентинском торговом представительстве в бельгийской столице. Здесь 26 августа 1914 года и родился будущий писатель -- в уже занятом немцами Брюсселе (шла Первая мировая война). Вскоре семья вернулась на родину и поселилась в пригороде Буэнос-Айреса, в доме, "где было полно кошек, собак, черепах и сорок". Читал Кортасар жадно, с упоением. И с таким же упоением стал сочинять сам. В одном из интервью он вспоминал: "Я начал писать в девять лет -- тогда, когда влюблялся: и в свою учительницу, и в одноклассниц; любовь-то и диктовала мне страстные сонеты... Еще ребенком я открыл для себя Эдгара По и свое восхищение им выразил, написав стихотворение, которое назвал, ну конечно же, "Ворон". Я и потом продолжал писать, но не торопился с публикациями..." 30--40-е годы для Кортасара -- это время напряженной творческой работы. "Я писал рассказы и только рассказы и был беспощаден к себе, так как за образец взял произведения Хорхе Луиса Борхеса, его необычайную краткость". Наконец, написав новеллу "Захваченный дом", автор понял, что "таких рассказов на испанском языке еще не было", и, набравшись мужества, отнес его Борхесу в журнал "Анналы Буэнос-Айреса", где он и был напечатан. Случилось это в 1946 году. Но свой первый сборник рассказов Хулио Кортасар опубликовал только пять лет спустя. А вскоре уехал в Париж -- в 40-е годы, когда президентом Аргентины был Хуан Доминго Перон, Кортасар принимал участие в антиперонистском движении ("Улицы перонистского Буэнос-Айреса вычеркивали меня из жизни..."). Во французской столице Кортасар поступил на службу в ЮНЕСКО -- работал синхронным переводчиком. И продолжал непрерывно писать. Службой своей он, видимо, тяготился, но она давала верный заработок. Писатель смог "обойти" едва ли не весь земной шар (только, кажется, в нашей стране не побывал), поэтому так обширна "географическая карта" его рассказов. А главные "населенные пункты" на этой карте -- Буэнос-Айрес и Париж. За свою жизнь Кортасар издал десять сборников рассказов -- "Бестиарий" (1951), "Конец игры" (1956), "Секретное оружие" (1959), "Истории хронопов и фамов" (1962), "Все огни -- огонь" (1966), "Восьмигранник" (1974), "Тот, кто бродит вокруг" (1977), "Некто Лукас" (1979), "Мы так любим Гленду" (1980), "Вне времени" (1982), пьесу "Цари" (1949), четыре романа -- "Выигрыши" (1960), "Игра в классики" (1963), "62. Модель для сборки" (1968), "Книга Мануэля" (1973), стихотворный сборник "Эпомы и мэопы" (1971) [1], книги-коллажи -- "Вокруг дня на восьмидесяти мирах" (1966), "Последний раунд" (1969), сборники публицистики и эссе. 1 Отмечу: еще в 1938 году Кортасар -- под псевдонимом Хулио Денис -- выпустил небольшой сборник сонетов "Присутствие". Уже посмертно вышли написанные еще в 40-е годы романы "Дивертисмент" и "Экзамен", сборник рассказов "Другой берег", публицистические книги "Никарагуа, беспощадно-нежный край" и "Аргентина: культура за колючей проволокой", стихотворный сборник "Только сумерки", пьесы "До Пеуахо -- ничего" и "Прощай, Робинзон!", литературоведческая работа "Образ Джона Китса". Целое собрание сочинений! И к тому же речь не идет о творческих неудачах... Более половины жизни Кортасар прожил в Европе, и ему было горько слышать упреки в том, что он, мол, не знает современной Аргентины, а посему -- не должен называться аргентинским писателем. А в последние годы своей жизни, когда страной правили военные, Кортасар был даже лишен аргентинского гражданства. Но несмотря ни на что, вопреки всему он всегда ощущал себя писателем именно аргентинским. "Словно Орфей, я столько раз оглядывался назад и расплачивался за это, я и поныне расплачиваюсь; и все смотрю и смотреть буду на тебя: Эвридика-Аргентина..." Снова дам слово самому Хулио Кортасару. В 1967 году в открытом письме кубинскому поэту Роберто Фернандесу Ретамару он написал о себе: "Не кажется ли странным тот факт, что аргентинец, чьи интересы всецело были обращены в молодости к Европе -- и до такой степени, что он сжег за собой все мосты и перебрался во Францию, -- там, спустя десятилетие, внезапно понял, что он -- истинный латиноамериканец? Этот парадокс влечет за собой и еще более серьезный вопрос: не было ли это необходимо -- овладеть отдаленной, но более глобальной перспективой, открывающейся из Старого Света, чтобы потом открывать истинные корни латиноамериканизма, не теряя при этом из виду глобальное понимание человека и истории? Я все-таки продолжаю верить, что если бы я остался в Аргентине, то пришел бы к своей писательской зрелости иным путем -- может быть, более гладким и приятным для историков литературы, -- но, безусловно, то была бы литература, обладающая меньшим задором, меньшим "даром провокации" и, в конечном счете, менее близкая по духу тем из читателей, кто берет в руки мои книги, чтобы найти там отзвуки жизненно важных проблем". Кортасар умел видеть остро и далеко. Умел находить точные слова для объяснения себя и мира. Но, чтобы его слово услышал мир, он должен был оставаться наедине с самим собой. А Париж, видимо, -- не самое плохое на свете место для одиночества и вдохновения. В вышедшем посмертно сборнике Кортасара "Только сумерки" есть стихотворение "Осенние итоги": Без ложной скромности: то, что осталось, было создано в одиночестве и отвоевано у тьмы. А в одном из последних своих интервью, незадолго до смерти (писатель умер 12 февраля 1984 года), он признался: "Я рад, что написал такой роман, как "Игра в классики", и рассказы -- их около восьмидесяти". Но Кортасар слукавил: рассказов он написал куда больше, чем восемьдесят. Просто отнюдь не все из них считал своей творческой удачей -- до самой смерти Хулио Кортасару, признанному одним из крупнейших писателей мировой литературы XX века, не изменило "пространственное чутье времени". В данном случае -- критическое отношение к самому себе... Виктор Андреев Из книги БЕСТИАРИИ ЗАХВАЧЕННЫЙ ДОМ Дом нравился нам. Он был и просторен, и стар (а это встретишь не часто теперь, когда старые дома разбирают выгоды ради), но главное -- он хранил память о наших предках, о дедушке с отцовской стороны, о матери, об отце и о нашем детстве. Мы с Ирене привыкли жить одни, и это было глупо, конечно, -- ведь места в нашем доме хватило бы на восьмерых. Вставали мы в семь, прибирали, а часам к одиннадцати я уходил к плите, оставляя на сестру последние две-три комнаты. Ровно в полдень мы завтракали, и больше у нас дел не было, разве что помыть тарелки. Нам нравилось думать за столом о большом тихом доме и о том, как мы сами, без помощи, хорошо его ведем. Иногда нам казалось, что из-за дома мы остались одинокими. Ирене отказала без всякого повода двум женихам, а моя Мария Эстер умерла до помолвки. Мы приближались к сорока и верили, каждый про себя, что тихим, простым содружеством брата и сестры должен завершиться род, поселившийся в этом доме. Когда-нибудь, думалось нам, мы тут умрем; неприветливые родичи завладеют домом, разрушат его, чтоб использовать камни и землю, -- а может, мы сами его прикончим, пока не поздно. Ирене отроду не побеспокоила ни одного человека. После утренней уборки она садилась на тахту и до ночи вязала у себя в спальне. Не знаю, зачем она столько вязала. Мне кажется, женщины вяжут, чтоб ничего не делать под этим предлогом. Женщины -- но не Ирене; она вязала все нужные вещи, что-то зимнее, носки для меня, кофты -- для себя самой. Если ей что-нибудь не нравилось, она распускала только что связанный свитер, и я любил смотреть, как шерсть в корзине сохраняет часами прежнюю форму. По субботам я ходил в центр за шерстью; сестра доверяла мне, я хорошо подбирал цвета, и нам не пришлось менять ни клубочка. Пользуясь этими вылазками, я заходил в библиотеку и спрашивал -- всегда безуспешно, -- нет ли чего нового из Франции. С 1939 года ничего стоящего к нам в Аргентину не приходило. Но я хотел поговорить о доме, о доме и о сестре, потому что сам я ничем не интересен. Не знаю, что было бы с Ирене без вязания. Можно перечитывать книги, но перевязать пуловер -- это уже происшествие. Как-то я нашел в нижнем ящике комода, где хранились зимние вещи, массу белых, зеленых, сиреневых косынок, пересыпанных нафталином и сложенных стопками, как в лавке. Я так и не решился спросить, зачем их столько. В деньгах мы не нуждались, они каждый месяц приходили из деревни, и состояние наше росло. По-видимому, сестре просто нравилось вязание, и вязала она удивительно -- я мог часами глядеть на ее руки, подобные серебряным ежам, на проворное мелькание спиц и шевеление клубков на полу, в корзинках. Красивое было зрелище. Никогда не забуду расположения комнат. Столовая, зал с гобеленами, библиотека и три большие спальни были в другой части дома, и окна их выходили на Родригес-Пенья; туда вел коридор, отделенный от нас дубовой дверью, а тут у нас была кухня, ванная, наши комнаты и гостиная, из которой можно было попасть и к нам, и в коридор, и -- через маленький тамбур -- в украшенную майоликой переднюю. Войдешь в эту переднюю, откроешь дверь и попадешь в холл, а уж оттуда -- и к себе, и, если пойдешь коридором, в дальнюю часть дома, отделенную от нас другой дверью, дубовой. Если же перед этой дверью свернешь направо, в узкий проходик, попадешь на кухню и в ванную. Когда дубовая дверь стояла открытой, видно было, что дом очень велик; когда ее закрывали, казалось, что вы -- в нынешней тесной квартирке. Мы с Ирене жили здесь, до двери, и туда ходили только убирать -- прямо диву даешься, как липнет к мебели пыль! Буэнос-Айрес -- город чистый, но благодарить за это надо горожан. Воздух полон пыли -- земля сухая, и стоит подуть ветру, она садится на мрамор консолей и узорную ткань скатертей. Никак с ней не сладишь, она повсюду; смахнешь метелочкой -- а она снова окутает и кресла, и рояль. Я всегда буду помнить это, потому что все было очень просто. Ирене вязала у себя, пробило восемь, и мне захотелось выпить мате. Я дошел по коридору до приоткрытой двери и, сворачивая к кухне, услышал шум в библиотеке или в столовой. Шум был глухой, неясный, словно там шла беседа или падали кресла на ковер. И тут же или чуть позже зашумело в той, другой части коридора. Я поскорей толкнул дверь, захлопнул, припер собой. К счастью, ключ был с этой стороны; а еще для верности я задвинул засов. Потом я пошел в кухню, сварил мате, принес сестре и сказал: -- Пришлось дверь закрыть. Те комнаты заняли. Она опустила вязанье и подняла на меня серьезный усталый взор. -- Ты уверен? Я кивнул. -- Что ж, -- сказала она, вновь принимаясь за работу, -- будем жить тут. Я осторожно потягивал мате. Ирене чуть замешкалась, прежде чем взяться за вязанье. Помню, вязала она серый жилет; он мне очень нравился. Первые дни было трудно -- за дверью осталось много любимых вещей. Мои французские книги стояли в библиотеке. Сестре недоставало салфеток и теплых домашних туфель. Я скучал по можжевеловой трубке, а сестра, быть может, хотела достать бутылку старого вина. Мы то и дело задвигали какой-нибудь ящик и, не доискавшись еще одной нужной вещи, говорили, грустно переглядываясь: -- Нет, не здесь. Правда, кое-что мы выгадали. Легче стало убирать: теперь, вставши поздно, в десятом часу, мы управлялись к одиннадцати. Ирене ходила со мной на кухню. Мы подумали и решили, что, пока я стряпаю полдник, она будет готовить на ужин что-нибудь холодное. Всегда ведь лень под вечер выползать к плите! А теперь мы просто ставили закуски на Иренин столик. У сестры, к большой радости, оставалось больше времени на работу. Я радовался чуть меньше, из-за книг; но, чтоб не расстраиваться, стал приводить в порядок отцовскую коллекцию марок и кое-как убивал время. Мы жили хорошо, оба не скучали. Сидели мы больше у сестры, там было уютней, и она говорила иногда: -- Смотри, какая петля! Прямо трилистник. А я показывал ей бумажный квадратик, и она любовалась заморскою маркой. Нам было хорошо, но мало-помалу мы отвыкали от мыслей. Можно жить и без них. Писать было бы не о чем, если б не конец. Как-то вечером, перед сном, мне захотелось пить, и я сказал, что пойду попить на кухню. Переступая порог, я услышал шум то ли в кухне, то ли в ванной (коридорчик шел вбок, и различить было трудно). Сестра -- она вязала -- заметила, что я остановился, и вышла ко мне. Мы стали слушать вместе. Шумело, без сомнения, не за дверью, а тут -- в коридоре, в кухне или в ванной. Мы не глядели друг на друга. Я схватил сестру за руку и, не оглядываясь, потащил к передней. Глухие звуки за нашей спиной становились все громче. Я захлопнул дверь. В передней было тихо. -- И эту часть захватили, -- сказала сестра. Шерсть волочилась по полу, уходила под дверь. Увидев, что клубки там, за дверью, Ирене равнодушно выронила вязанье. -- Ты ничего не унесла? -- глупо спросил я. -- Ничего. Мы ушли в чем стояли. Я вспомнил, что у меня в шкафу пятнадцать тысяч песо. Но брать их было поздно. Часы были тут, на руке, и я увидел, что уже одиннадцать. Я обнял сестру (кажется, она плакала), и мы вышли из дома. Мне стало грустно; я запер покрепче дверь и бросил ключ в водосток. Вряд ли, подумал я, какому-нибудь бедняге вздумается воровать в такой час; да и дом ведь занят. ДАЛЕКАЯ ДНЕВНИК ЕВЫ КОРОЛЫ 12 января Вчера это случилось вновь, я так устала от тяжелых браслетов и лицемерия, от розового шампанского и физиономии Ренато Виньеса... О, как мне надоел этот косноязычный тюлень-губошлеп; наверное, так же выглядел на портрете Дориан Грей перед самым своим концом... Когда я ложилась спать, во рту оставался привкус шоколадных конфет с мятной начинкой, в ушах -- отзвуки "Буги-вуги на Красной отмели", а перед глазами маячил образ зевающей, посеревшей мамы (она всегда такой возвращается из гостей -- пепельно-серая, сонная, этакая огромная рыбина, совсем не похожая на себя настоящую). Нора говорит, что может заснуть полураздетой, при свете и шуме, под неумолчную болтовню сестры. Вот счастливые, а я гашу свет и снимаю с рук светлячки колец, раздеваюсь под крики и мельтешение прошедшего дня, хочу заснуть -- и чувствую себя жутким звучащим колоколом, бурной волной, цепью, которой наш пес Рекс грохочет всю ночь напролет в кустах бирючины. Now I lay me down to sleep... [1] Чтобы заснуть, мне приходится читать стихи или подбирать слова: сперва с буквой "а", потом -- с "а" и "е", с пятью гласными, с четырьмя.... с двумя гласными и одной согласной (оса, эра), с тремя согласными и одной гласной (трон, мост)... Потом -- снова стихи: "Луна в кружевах туберозы спустилась к цыгану в кузницу; мальчишечка смотрит, смотрит... смотрит -- не налюбуется..." И -- снова слова, теперь с тремя гласными и тремя согласными: кабала, лагуна, досада; Арахна, молния, рабыня. 1 Теперь я ложусь спать (англ.). Так я изощряюсь часами... четыре гласных, три гласных и две согласных... потом перехожу к палиндромам. Сперва попроще: дом мод; кит на море романтик. Затем придумываю самые сложные и красивые: я не мил -- и не женили меня; Аргентина манит негра; а роза упала на лапу Азора... А то, бывает, сочиняю прелестные анаграммы: Сальвадор Дали, Авида Долларс; Ева Корола -- королева, а... Последняя анаграмма невыразимо прекрасна, ведь она как бы открывает дорогу, ничем не кончается. Потому что Ева -- королева, а... Нет, это жуть! Жуть именно потому, что открывает дорогу той, которая не королева и которую я снова возненавидела вчерашней ночью. Она тоже Ева Корола, но не королева из анаграммы, а кто угодно: нищенка из Будапешта, шлюха из публичного дома в Жужуе, служанка из Кетцальтенанго. Она живет в какой-то тьмутаракани и не имеет ничего общего с королевой. Но она все равно Ева Корола, и потому вчера вечером это случилось вновь, я вновь почувствовала ее присутствие, и меня захлестнула ненависть. 20 января Порой я знаю, что ей холодно, что она страдает, что ее бьют. В такие минуты я ненавижу ее лютой ненавистью, ненавижу руки, швыряющие ее на землю, ненавижу ее саму... ее -- в особенности, потому что ее бьют, потому что она -- это я, а ее бьют. Когда я сплю, или занимаюсь раскройкой платья, или помогаю маме принимать гостей: наливаю чай сеньоре Регулес или сыну Ривасов, -- мне бывает полегче. Я немного отвлекаюсь, ведь мысли о ней очень личные, они обуревают меня, когда я остаюсь наедине сама с собой, а на людях я чувствую, что она хозяйка своей судьбы, далекая и одинокая, но все же хозяйка. Пусть ей плохо и холодно; я ведь тут тоже терплю и, наверно, немножко ей этим помогаю. Это как готовить повязки для солдата, который еще не ранен... приятно чувствовать, что ты заранее облегчаешь чьи-то мучения. Пусть мучится! Я целую сеньору Регулес, предлагаю чай сыну Ривасов и замыкаюсь в себе, мобилизуя силы для внутреннего сопротивления. Я мысленно говорю: "Вот я иду сейчас по обледенелому мосту, и снег набивается в мои дырявые башмаки". Нет, я, конечно, ничего не чувствую. Я просто знаю, что это так, что сейчас (а может, и не совсем сейчас), когда сын Ривасов берет из моих рук чашку и кривит в любезной улыбке свой похотливый рот, я иду по мосту. Да, среди людей, которые понятия не имеют о происходящем, мне легче бывает это вытерпеть, я не впадаю в такое отчаяние. Вчера вечером Нора опешила. "Что с тобой происходит?" -- спросила она. А происходило-то не со мной, а с той -- со мной далекой. Должно быть, с ней стряслось что-то ужасное: может, ее избили, а может, она заболела... Нора как раз собиралась спеть романс Форе, а я сидела за роялем и смотрела на Луиса Марию, который со счастливым видом облокотился о крышку рояля, красиво обрамлявшую его лицо... довольный, он глядел на меня преданным собачьим взглядом в надежде услышать арпеджио, и мы с ним были так близко и так любили друг друга. В подобные минуты, когда я узнаю о ней что-нибудь новое, а сама танцую с Луисом Марией, целуюсь с ним или просто стою рядом, мне бывает еще хуже. Ведь меня, далекую, никто не любит. Это нелюбимая моя часть, и у меня, естественно, душа разрывается, когда меня бьют или снег забивается в мои дырявые башмаки, а Луис Мария танцует со мной, и его рука, лежащая у меня на талии, ползет вверх, словно ртуть на градуснике знойным полднем... во рту у меня привкус апельсинов или побегов бамбука, а ее бьют, и она не может дать сдачи, и тогда приходится говорить Луису Марии, что мне нехорошо, что во всем виновата повышенная влажность, влажность и снег, которого я не ощущаю, но который все равно забивается в мои дырявые башмаки. 25 января Ну вот, пришла Нора и устроила мне сцену. "Все, дорогуша, больше я тебя не буду просить аккомпанировать. Ты меня выставила на посмешище". Почему на посмешище? Я аккомпанировала, как могла; помнится, голос ее звучал как-то издалека. Votre ame est un paysage choisi... [1] Но я глядела на свои пальцы, сновавшие по клавишам, и мне казалось, они играли нормально, честно аккомпанировали Норе. Луис Мария тоже уставился на мои руки; бедняжка, наверное, не отваживался заглянуть мне в лицо. Вероятно, я становлюсь такой странной. 1 "Твоя душа -- та избранная даль..." (фр.) Несчастная Норита, пусть ей аккомпанирует кто-то другой. (Мне с каждым разом становится все сложнее, теперь я узнаю, что происходит там, вдали, только тогда, когда передо мной брезжит возможность счастья или когда я уже бываю счастлива; когда Нора поет романсы Форе, я переношусь туда, вдаль, и меня захлестывает ненависть.) Ночью А порой я чувствую нежность, внезапную, необходимую, как воздух, нежность к той, что не королева и бродит там, вдалеке. Мне хотелось бы послать ей телеграмму, посылку, хотелось бы знать, что у ее детишек все в порядке или что у нее нет детей -- вообще-то я думаю, что у меня там детей нет, -- и ей нужно, чтобы ее утешили, пожалели, угостили конфеткой. Вчера вечером я уснула, сочиняя текст телеграммы, мысленно договариваясь о встрече. "Буду четверг тчк жди мосту". Где? На каком мосту? Это какая-то навязчивая идея, такая же навязчивая, как Будапешт... это ж надо: верить в нищенку из Будапешта, города мостов и талого снега! Я распрямилась, как пружина, на постели и чуть не взвыла, мне так хотелось броситься к маме, разбудить ее, укусить, чтобы она проснулась. А все из-за моих мыслей. Мне пока трудно это выговорить... Ведь все из-за того, что я подумала: если захочу, хоть сейчас поеду в Будапешт. Или в Жужуй, или в Кетцальтенанго. (Я отыскала эти названия на предыдущих страницах.) Хотя они не подходят, это все равно как жизнь в Трес-Арройосе, Кобе или на Флориде, дом четыреста. Нет, остается только Будапешт, потому что там холодно, там меня бьют и издеваются надо мной. Там (мне приснилось, это всего лишь сон, но как он цепляется за явь, как ему хочется стать явью!) есть человек по имени Род -- или Эрод, или Родо, -- и он меня бьет, а я его люблю, хотя вообще-то нет, я не знаю, люблю ли я его, но позволяю себя бить, и это повторяется изо дня в день, а раз так, значит, я наверняка люблю его, разве может быть иначе? Позднее Все ложь. Род мне приснился; а может, я придумала его, взяв какой-то поблекший образ из сновидений, первый, какой пришел мне на ум. Нет никакого Рода, хотя меня действительно мучают, но я не знаю, кто мой мучитель: мужчина, мегера-мать или одиночество. Поехать на поиски себя. Сказать Луису Марии: "Давай поженимся, и ты отвезешь меня в Будапешт, на мост, где идет снег и кто-то стоит". А вдруг я... (Ведь в моих фантазиях есть один скрытый плюс: в глубине души я в них не желаю верить. А вдруг я действительно?..) Да, действительно, вдруг я сошла с ума?.. Просто сошла с ума, взяла -- и сошла?.. Ничего себе будет у нас медовый месяц! 28 января Мне пришла в голову любопытная мысль. Вот уже три дня, как у меня нет весточки от далекой. Может, ее перестали бить, а может, она смогла раздобыть пальтишко. Послать бы ей телеграмму, чулки... Мне пришла в голову любопытная мысль. Допустим, я приезжаю в этот ужасный город вечером, зеленоватым, водянистым вечером -- таких вечеров не бывает, если только их не придумать. В той стороне, где Добрина Стана, на проспекте Скорда, кони, ощетинившиеся сосульками и застывшие полицейские, дымящиеся караваи хлеба и пряди ветра, обрамляющие лица окон. Пройтись по Добрине неспешным туристским шагом, засунув карту города в карман голубого костюма (несмотря на мороз, оставить пальто в отеле "Бурглос"), дойти до площади, упирающейся в реку, почти нависающей над рекой, над которой разносится грохот льдин и баркасов и кружится одинокий зимородок, наверное, его там называют "збуная цено" или как-нибудь еще хлеще. А за площадью, вероятно, начинается мост. Я представила его себе и не захотела двинуться дальше. В тот вечер Эльза Пьяджо де Тарелли выступала в "Одеоне", я нехотя оделась, подозревая, что потом меня будет обуревать бессонница. Ох уж эти мне ночные мысли!.. Как бы не потеряться... Мысленно путешествуя, обычно изобретаешь названия -- мало ли что на ум придет? -- Добрина Стана, збуная цено, Бурглос. А вот названия площади я не знаю... как будто я действительно приехала в Будапешт и стою в растерянности на площади, потому что не знаю, как она называется, ведь каждая площадь обязательно должна как-то называться. Иду-иду, мама! Не бойся, мы не опоздаем на твоего Баха с Брамсом. Это такой легкий путь. Ни тебе площадей, ни "бурглосов". Мы -- тут, Эльза Пьяджо -- там. Как жаль, что меня прервали, ведь я уже была на площади (что, впрочем, не факт, ведь я все придумала, а это полная ерунда). А за площадью начинается мост. Ночью Начинается и продолжается. Где-то между концом программы и первым выступлением на бис я открыла для себя название площади и нашла дорогу. Площадь называется Владас, мост -- Рыночный. По площади Владас я прошла до начала моста, шла не торопясь, глазея на дома и витрины, на закутанных детей и фонтаны со статуями героев в побелевших от снега плащах: Тадеуша Аланко и Владислава Нероя, любителей токайского вина и цимбалистов. Я смотрела, как бедная Эльза Пьяджо кланяется, исполнив одну пьесу Шопена и собираясь приняться за другую, и выходила из партера прямо на площадь, туда, где между двумя громадными колоннами начинался мост. Однако надо быть осторожней, думала я, это все равно что начать анаграмму со слова "королева...", а не с моего имени Ева, или вообразить, что мама сейчас в гостях у Суаресов, а не рядом со мной. Главное, не впасть в идиотизм: все происходящее -- мое сугубо личное дело, мне просто так хочется, такова моя королевская воля. Королевская, потому что Ева Корола... ну, в общем, понятно почему, а вовсе не из-за чего-то другого, не потому, что той, далекой, холодно или над ней издеваются. Просто у меня блажь такая, охота мне почудить, выяснить, куда ведет этот мост и отвезет ли меня Луис Мария в Будапешт, если мы с ним поженимся и я попрошу его свозить меня в Будапешт. Тогда мне будет гораздо проще найти этот мост, отправиться на поиски себя и встретиться с собой, как сейчас, ведь я уже прошла до середины моста под крики и аплодисменты, прошла под возгласы "Альбениса!" и новые аплодисменты с криками "Полонез!..". Как будто все это имеет смысл, когда метель толкает меня в спину, а мягкие, точно махровое полотенце, руки обнимают за талию и увлекают к середке моста. (Об этом удобней говорить в настоящем времени. Хотя то, что я описываю, происходило в восемь часов вечера, когда Эльза Пьяджо исполняла на бис то ли Хулиана Агирре, то ли Карлоса Гуаставино, что-то идиллически-пасторальное.) Да, лихо я обхожусь со временем, совсем его не уважаю... Помнится, однажды мне пришла в голову мысль: "Там меня бьют, там снег забивается в мои башмаки, а я здесь тут же об этом узнаю. Хотя, постойте... с чего я взяла, что тут же? Вполне вероятно, все эти известия доходят сюда с опозданием либо, наоборот, опережают события. Что если ее начнут избивать только через четырнадцать лет? А может, на кладбище Святой Урсулы от далекой остались лишь крест да цифры, обозначающие дату смерти..." И мне вдруг показалось, что это так мило, так реально... Идиотка! Чуть было не поверила в существование параллельных времен. Нет, если она там взойдет на мост, я тут же это почувствую. Помнится, я еще задержалась, чтобы поглядеть на реку, напоминавшую расслоившийся майонез; волны, яростно грохоча, хлестали по быкам моста. (Так, во всяком случае, мне представлялось.) Мне хотелось выглянуть за парапет и чуть не оглохнуть от грохота льдин, раскалывавшихся внизу! Мне хотелось там задержаться: отчасти из-за красоты открывавшегося вида, отчасти от страха, пронизывавшего меня изнутри... а может, от холода, ведь пошел снег, а я забыла пальто в отеле... М-да, я, конечно, не зазнайка, нос ни перед кем не задираю, но с какой другой девушкой происходит что-нибудь подобное? Это ж надо: сидя в "Одеоне", вдруг очутиться в Венгрии! Да от такого у кого угодно мурашки по коже забегают, хоть тут, хоть за тридевять земель. Но мама уже дергала меня за рукав -- партер почти опустел. Ладно, больше продолжать не буду, не хочется вспоминать, о чем я потом подумала. Да-да, не стоит вспоминать, а то будет плохо. Но вообще-то... вообще-то мне пришла в голову любопытная мысль. 30 января Бедный Луис Мария! Какая все-таки глупость -- жениться на мне! Ему даже невдомек, что за бремя он на себя накладывает. "Или подкладывает", -- иронизирует Нора, изображающая эмансипированную интеллектуалку. 31 января Мы поедем! Он так охотно согласился, что я чуть не вскрикнула. Мне стало страшно, показалось, что он чересчур легко включился в игру. А ведь он ничегошеньки не знает, он пешка при королеве... пешка, которая, сама того не подозревая, делает решающий ход... Пешечка Луис Мария, а рядом королева... Королева, а... 7 февраля Хочу исцелиться! Не хочу писать, что мне в конце концов пришло в голову тогда на концерте. Вчера вечером я вновь ощутила ее мученья. Да-да, меня там опять избивали. Я не хочу отгораживаться от правды, но сколько можно твердить одно и то же?! Эх, если бы я могла ограничиться констатацией фактов -- для развлечения или чтобы выплеснуть эмоции... Но все обстоит гораздо хуже: мне хочется перечитывать написанное, чтобы постичь суть, расшифровать тайный смысл слов, положенных на бумагу после этих бессонных ночей. Как тогда, когда я вообразила площадь, вздыбленную реку, грохот волн, а потом... Но нет, я не буду писать, что было потом. Я никогда об этом не напишу! Поехать туда и убедиться, затянувшееся девичество, только и всего, ведь я до двадцати шести лет дожила без мужчины. Но теперь у меня будет мой щеночек, мой глупыш, я перестану думать и начну жить, начну жить, и все будет хорошо. И все-таки, раз уж я решила покончить с дневником, ведь надо выбирать одно из двух: либо замуж выходить, либо дневник вести, вместе не получается, -- так вот, пусть напоследок здесь запечатлят радость ожидания и ожидание радости... Мы поедем туда, но все будет не так, как мне представилось на концерте. (Напишу это, и пора завершать писанину, пора для моего же блага!) Я встречу ее на мосту, и мы посмотрим друг другу в глаза. В тот вечер, на концерте, у меня в ушах стоял грохот льдин, раскалывающихся внизу... И королева прервет эту зловещую связь, покончит с возмутительной тихой узурпацией. Далекая покорится мне, если я -- это я, и перейдет ко мне на освещенную половину, где все гораздо красивей и устойчивей; достаточно будет только подойти к ней и положить руку ей на плечо. Ева Корола де Араос с мужем приехали в Будапешт 6 апреля и поселились в гостинице "Риц". Было это за два месяца до их развода. На следующий день, ближе к вечеру, Ева вышла полюбоваться на город и на ледоход. Ей нравилось бродить одной -- она была проворной и любопытной, а потому раз двадцать меняла направление, словно что-то искала, но не особенно старалась найти дорогу, а полагалась на волю случая, резко переходя от одной витрины к другой, с одной стороны улицы на противоположную. Она дошла до моста, добралась до его середины -- теперь Ева продвигалась с трудом, ей мешал снег и цепкий, колючий ветер, поднимавшийся снизу, с Дуная. Юбка прилипала к ногам (Ева слишком легко оделась), и внезапно ее охватило жгучее желание повернуть назад, возвратиться в знакомый город. В центре пустынного моста ее поджидала оборванка с черными, прямыми волосами. Было что-то застывшее и жадное в ее корявом лице, в скрещеньи рук, которые начали медленно выпрямляться навстречу Еве. Ева встала рядом, повторяя жесты и мизансцены, которые уже знала назубок, как после генеральной репетиции. Бесстрашно, наконец-то освободившись -- Ева подумала об этом с каким-то диким ликованием и дрожью, -- она подошла и тоже протянула руки, протянула бездумно, а женщина прижалась к ее груди, и они обнялись крепко и молча, а ледяное месиво реки колотилось об устои моста. Они так крепко обнимались, что замочек сумочки врезался Еве в грудь, но боль была не сильной, вполне переносимой. Женщина, которую она заключила в объятия, оказалась страшно худой, но она была настоящей, и душа Евы полнилась счастьем; так бывает, когда слушаешь гимн, отпускаешь на волю голубей, наслаждаешься журчаньем реки. Ева закрыла глаза, полностью растворяясь в далекой, отгораживаясь от внешнего мира, от сумеречного света; она вдруг ощутила безмерную усталость, но была уверена в победе, хотя и не радовалась тому, что наконец-то ее одержала. Ей показалось, что одна из них тихо плачет. Вероятно, она, ведь щеки у нее намокли, а скула болела, как от удара. Шея тоже вдруг заболела, а вслед за ней заболели и плечи, ссутулившиеся от непреходящей усталости. Открыв глаза (должно быть, она уже закричала), Ева увидела, что они с далекой разъединились. Тут она действительно закричала. Закричала от холода, от того, что снег забивался ей в дырявые башмаки, а к площади по мосту шла Ева Корола, ослепительно прекрасная в сером английском костюме; ветер слегка растрепал ее волосы, она шла, не оборачиваясь, и уходила все дальше и дальше. АВТОБУС -- Если не трудно, захватите мне на обратном пути "Домашний очаг", -- попросила сеньора Роберта и расположилась в кресле, дабы провести в нем время сиесты. Клара разложила лекарства на круглом столике, обвела испытующим взглядом комнату. Вроде бы ничего не забыла: малышка Матильда -- под надежным присмотром сеньоры Роберты, няня получила все необходимые указания. Теперь можно и уходить. Обычно по субботам, вечером, в половину шестого, она встречалась с подругой Анной поболтать о том о сем за чашечкой душистого чая с шоколадом под нескончаемый аккомпанемент радио. В два часа, когда волны служащих уже схлынули, рассыпаясь брызгами и растворяясь в сумрачных глубинах домов, Вилья-дель-Парке пустела и становилась ослепительно яркой. На углу Тиногаста и Самудио, где каждый ее шаг отдавался сочным постукиванием высоких каблучков, Клара блаженно окунулась в сияющее море ноябрьского солнца, этот бесконечный свет временами прерывался: то тут, то там чернели островки теней, что отбрасывали кроны деревьев, высаженные вдоль Агрономии. На авениде Сан-Мартин у Ногойи она остановилась, ожидая автобус No 168, где-то над ее головой воробьи устроили потасовку; флорентийская башня Святого Жана-Батиста Мари Вианнея в тот день показалась красной более чем обычно, особенно на фоне безоблачного, голубого неба, такого бездонного и высокого, что захватывало дух и подкрадывалось головокружение. Мимо прошел дон Луис, часовщик, поздоровался, бросил оценивающий взгляд на ее точеную фигурку, изящные туфельки, белый воротничок кремовой кофточки. На опустевшей улице появился, неспешно приближаясь, сто шестьдесят восьмой, перед Кларой лениво, с недовольным ворчанием открылась дверь, открылась только лишь для нее одной -- единственной пассажирки, стоящей на остановке в этот дневной час. Она очень долго рылась в кармашке сумочки, набитой всякой всячиной, оттягивала мгновение расплаты. Кондуктор ждал, скроив весьма недружелюбную мину, этакий пузан на полусогнутых, кривых ножках, главный распорядитель, судья в поле, лоцман, хранитель тормоза и виражей. Дважды Клара произнесла: "Один за пятнадцать", -- дважды, прежде чем он наконец взглянул на нее, несколько удивленно. Потом протянул ей розовый билетик. Кларе припомнился детский стишок, кажется этот: "Оторви билет, кондуктор, белый, красный, голубой, а пока считаешь деньги, детям песенку пропой". Улыбнулась про себя, прошла в салон, отыскивая свободное сиденье, обнаружила его около двери с табличкой "Аварийный выход" и наконец устроилась с явным удовольствием, которое на мгновение всякий раз охватывает обладателя места у окна. Клара заметила, что кондуктор все еще неотрывно следит за ней. На углу авениды Сан-Мартин, перед самым поворотом, водитель обернулся, бросил на нее взгляд, хотя это было не просто, поскольку сидела она далековато да и водительское кресло, в котором он утопал, было весьма глубокое. Шофер -- худощавый блондин, настолько худощавый, что казалось, будто на светлое его лицо пала и застыла маска голода, он время от времени перебрасывался парой слов с кондуктором, оба разглядывали Клару и перемигивались; автобус, судорожно вздрогнув, помчался по Чорроарин. "Настоящие придурки!" -- немного раздраженно подумала Клара, мысль эта вползала медленно, фраза получилась протяжной, тягучей. Подумала и принялась перебирать внутренности кармашка; теребила билетик, украдкой поглядывала на даму с огромным букетом гвоздик, которая устроилась напротив. А та, в свою очередь, из глубины букета поглядывала на нее глазами, полными нежности, с какою обычно коровы смотрят на живую изгородь. Клара вытащила зеркальце, молча уткнулась в него, придирчиво исследуя свои губы и брови. Ее охватило неосознанное, гнетущее чувство, всем телом, затылком она ощутила: нечто, наглое и оскорбительно дерзкое, творится у нее за спиной; и также дерзко, с вызовом, в каком-то бешеном исступлении, резко обернулась. Клара наткнулась на колючий взгляд. Позади нее, всего лишь в паре сантиметров, почти касаясь ее затылка, сидел старик с дряблой, морщинистой шеей и букетом маргариток, стойкий аромат которых вызывал тошноту. В глубине автобуса, водрузившись на зеленые длинные скамьи, ехали прочие пассажиры, все они, не отрывая глаз, придирчиво таращились на Клару, укоризненно, будто осуждали ее, подмечая в ней абсолютно все, каждую мелочь. Признаться, переносить их тяжелые взгляды Кларе приходилось все труднее, с каждым мгновением это требовало все большего напряжения. И вовсе не из-за того, что ее буравил десяток глаз, и не из-за буйно цветущей зелени, которую везли с собой пассажиры, просто она надеялась: все разрешится быстро, тихо и спокойно, как если бы, предположим, она испачкала нос в саже (чего на самом деле не случилось), люди посмотрели бы и про себя усмехнулись. Так ведь нет, эти вязкие, тягучие взгляды все так же холодно следили за ней, и сами цветы, казалось, тоже сотнями глаз ощупывали ее с ног до головы. Напряжение росло: она едва сдерживалась, только бы не рассмеяться. И оттого как-то вдруг смутилась, осела, расслабилась и принялась разглядывать изувеченное сиденье напротив, внимательно рассматривать табличку с инструкцией над аварийным выходом: "Потянуть ручку на себя, открыть дверь вовнутрь". Клара старательно перебирала буквы, но буквы в слова не складывались. Так она окончательно успокоилась, получила передышку, отвоевав себе некую зону безопасности, где ей никто бы не смог помешать думать о своем. А пассажиры внимательно осматривали вновь вошедших; тот, кто ехал в Чакариту, вез с собой букет цветов, почти все в автобусе держали по букету. Проехали мимо больницы Альвеар, за окном со стороны Клары раскинулся громадный пустырь, на дальнем конце которого начиналась Эстрелья -- квартал грязных луж, желтых кобыл с обрывками веревок на шеях и гривах. Кларе стоило немалых усилий оторвать взгляд от этой картины, унылый вид которой да блики тяжелых солнечных лучей радости никакой не внушали. Время от времени она отваживалась мельком оглядеть салон. Розовые каллы и розы, чуть поодаль безобразные гладиолусы, будто жеваные и грязные, цвета вялого розового шиповника с синеватыми прожилками. Сеньор на третьем сиденье (то посмотрит на нее, то отвернется, вот опять посмотрел, снова отвернулся) сжимал букет почти черных гвоздик, цветы сливались в однообразную бесформенную массу, бугристую и морщинистую, как шкура. Парочка востроносеньких девчушек, которые уселись на одно из боковых сидений, как и все прочие, везли цветочки, правда букетики у них были не такие пышные, как у остальных, скорее дешевые, цветы для бедных: хризантемы, георгины; но самих-то девчушек назвать бедными язык бы не повернулся. Одеты они были модно, богато, явно не из магазина готового платья: жилетки, плиссированные юбки, белые чулки, на три четверти скрывающие ножки. Сидели, надменно поглядывая в сторону Клары, а той в ответ вдруг захотелось отбрить этих двух нахальных, сопливых девчонок, но, увы, слишком много зрителей: две пары зорких наглых глазенок, да еще водитель, да сеньор с гвоздиками, и те, что сзади, испепеляющие ее затылок взглядом, старик с дряблой шеей тоже рядом, парни на сиденье поодаль. Патерналь -- билеты от Куэнки уже не действительны. Никто не вышел. Какой-то мужчина проворно вскочил в автобус и остановился напротив кондуктора, который, все так же неспешно, поджидал его в центре салона, внимательно следил за его руками. Мужчина протянул двадцать сентаво правой, а левой оглаживал обшлага пиджака. Выдержал паузу, все тщательно взвесил и уверенно сказал: "Один за пятнадцать". Клара все слышала: молодой человек тоже, как и она, взял за пятнадцать. Кондуктор не пошевелился; вместо того чтобы оторвать билет, продолжал тупо глазеть на пассажира, и тот, в конце концов потеряв терпение, с досады махнул рукой и повторил: "Я же сказал вам: один за пятнадцать!" Взял билет, в ожидании сдачи окинул взглядом салон в поисках свободного места, выбрал и с легкостью проскользнул на пустое сиденье подле сеньора с гвоздиками. Кондуктор вручил сдачу, бросил на пассажира взгляд сверху вниз, будто изучая его темечко, мужчина оставил это без внимания, молча посвятив себя созерцанию черных гвоздик. Сеньор тоже внимательно изучал свои цветы, изредка поднимал глаза, быстро всматриваясь в попутчика, и когда их взгляды на мгновение встречались, сеньор отворачивался; в их взглядах не было и тени вызова, они просто смотрели по сторонам. Клару по-прежнему раздражали эти две сопливые девчонки напротив, они все так же глазели на нее и подолгу -- на нового пассажира. Потом сто шестьдесят восьмой проехал вдоль Чакариты, чиркая о полуразрушенную стену бортом, тогда все, кто был в автобусе, принялись разглядывать по очереди то Клару, то мужчину, правда первой внимания доставалось меньше, поскольку мужчина их интересовал поболее, но люди, словно полагая эту пару чем-то целым и неделимым, объединяли их в один-единый экспонат. Ну и кретины же эти пассажиры! Все -- сопливые девчонки, по правде говоря, не такие уж и маленькие, -- все они со своими идиотскими цветами и все, кто расселись впереди, все они источали бесцеремонность и грубость. Кларе хотелось защитить мужчину, нового пассажира, она прониклась к нему какой-то смутной, безотчетной нежностью, как к брату. Она будто говорила ему: "И вы, и я, мы оба взяли билет за пятнадцать". Словно в этом было нечто такое, что связывало их. Представляла, что, касаясь его руки, шепчет: "Не обращайте внимания на всякую ерунду, они просто невежи, затерялись тут в своих цветах, как бараны на лугу". Ей хотелось, чтобы он подсел к ней, но молодой человек -- а он действительно был молод, хотя и держал себя как-то особенно и степенно, серьезно и строго -- устроился на первом попавшемся свободном месте поблизости от входа. Довольно странным жестом, не то смущенным, не то беззаботным, Клара попыталась обратить внимание кондуктора, обеих девчонок, сеньоры с гладиолусами на себя, и это ей удалось; следом и сеньор с красными розами обернулся, посмотрел на Клару, глаза его были пусты и невыразительны, взгляд -- мутным, влажным и невесомым, как кусок пемзы. Клара глядела в упор, не отворачиваясь, ощущая себя пустым местом; ей словно бы предложили выйти (но тут, на этой улице, вовсе незачем, просто так, с пустыми руками, без цветов). Она увидела, как молодой человек стал беспокойно оглядываться по сторонам и назад, наконец удивленно уставился на четверку пассажиров, сидевших сзади, на старика с дряблой шеей и букетом маргариток. Их глаза ощупывали Клару, ее лицо, на долю секунды задержавшись на ее губах, соскальзывали и останавливались на подбородке. Затем юноша проследил взгляды сидевших впереди кондуктора и обеих девчонок, сеньоры с гладиолусами. Он будто пытался остудить пыл этих горящих глаз. Минутой раньше Клара оставила свои беспомощные жесты. "Бедняжка, у него же в руках ничего нет", -- промелькнула абсурдная мысль в ее голове, и она не на шутку забеспокоилась о юноше. Выглядел он немного беззащитным, со всех сторон на него устремлялись жгучие, испепеляющие взоры, но глаза его были полны решимости пламя это сдержать. Сто шестьдесят восьмой, не притормаживая, прошел два крутых поворота, прежде чем вырулил на площадь у перистиля кладбища. Девчонки вышли и зашагали по бульвару, а потом заняли свое место у ворот на выходе; следом расположились маргаритки, гладиолусы, каллы. За ними -- разнородная масса, пестрая смесь всех прочих цветов, их аромат долетал до Клары, спокойной и уставшей, которая из окошка наблюдала за пассажирами, покидающими автобус, наблюдала с таким видом, будто и не было вовсе никакой поездки и молчаливых укоров. Над ней проплыли черные гвоздики, это мужчина задержался перед выходом, дабы прежде вызволить из автобуса цветы, согнулся чуть не пополам, скорчившись на свободном месте против Клары. Миловидный, утонченный и открытый, юноша, наверное, служащий аптеки или продавец в книжном магазине, а может, инженер-конструктор. Автобус остановился мягко, без рывка, дверь открылась с недовольным ворчанием. Молодой человек обождал, пока пассажиры выйдут из салона, а потом решил приглядеть себе другое место, по своему вкусу. Клара терпеливо ожидала, когда же гладиолусы и розы, вняв ее молчаливому требованию, наконец выйдут. Вот и дверь открылась, и все столпились в проходе, а они все смотрят и смотрят то на нее, то на юношу, смотрят и не выходят, смотрят на них сквозь цветы, поверх своих букетов, и букеты колышутся, будто от ветра, ветра, который поднимается от самой земли, теребит корни, колеблет стебля, отдаваясь колыханием цветов. Вышли каллы, красные гвоздики, чуть позади мужчина с охапкой букетов, обе девчонки, старик с маргаритками. Наконец-то они остались одни, вдвоем, сто шестьдесят восьмой по мановению волшебной палочки вдруг уменьшился, стал неярким и уютным. Клара подумала: было бы просто чудесно, точнее, это было просто необходимо, чтобы юноша сел рядом, хотя он может выбрать любое место в пустом салоне. Он сел рядом, и оба опустили глаза, рассматривая свои руки. Так они и сидели, а руки -- всего лишь руки и ничего более. -- Чакарита! -- проревел кондуктор. Клара и юноша на его требование ответили очень просто: "У нас билет за пятнадцать". Оба подумали так, и этого им было достаточно. Дверь все еще оставалась открытой. Кондуктор подошел к ним. -- Чакарита! -- повторил он немного возбужденно. Юноша даже не глянул на него, но Клара его пожалела. -- Я еду до Ретиро, -- сказала она и показала билет. Оторви билет, кондуктор, белый, красный, голубой... Водитель приподнялся в кресле и посмотрел на них, кондуктор в нерешительности вернулся на свое место и махнул рукой. Задняя дверь, заворчав, закрылась, в переднюю тоже никто не вошел. Сто шестьдесят восьмой сорвался с места, набирая скорость, бешено раскачивался из стороны в сторону, пустого его так подбрасывало на ухабах по дороге, что временами Кларе казалось, будто внутренности ее наливаются свинцовой тяжестью. Кондуктор сел рядом с водителем, вцепившись в хромированный поручень и не упуская из виду парочку, те тоже следили за ним, так они и смотрели друг на друга до самого поворота при въезде на Доррего. Клара почувствовала, как юноша положил ее ладонь на свою, осторожно, чтобы не было заметно ни водителю, ни кондуктору, никому. Его рука, такая нежная, теплая, Клара даже не попыталась высвободить свою, лишь немного отодвинула ниже по бедру, почти на колено. Ветер, рожденный скоростью, гулял по пустому автобусу. -- Столько было людей, -- сказал он тихо, почти шепотом. -- И вдруг все разом вышли. -- Они везли цветы на кладбище, -- ответила Клара. -- По субботам в Чакариту приходит много народа. -- Да, но... -- Как сегодня -- редко. Правда. Вы ведь заметили?.. -- Да, -- снова повторил он, не дав ей договорить. -- А мне показалось, с вами такое -- часто. -- Вовсе нет. Но сейчас уже никто не сядет. Автобус резко затормозил. Вот и переезд Сент-раль-Архентино. Покатили дальше, налегке, судорожными рывками. Автобус вздрагивал, как огромное тело. -- Я еду в Ретиро, -- сказала она. -- Я тоже. Кондуктор, все еще сидевший неподвижно, как скала, что-то раздраженно говорил водителю. А затем покинул свое место и направился вдоль салона. Клара и юноша это заметили, каждый из них, помимо собственной воли, внимательно следил за кондуктором и даже считал каждый его шаг. Клара с удивлением поняла, что она и кондуктор, оба разглядывают юношу. Юноша весь напрягся, казалось, он собирается с силами, оттого у него слегка подрагивали ноги и плечо, на которое Клара опиралась. Внезапно перед автобусом вырос поезд и с жутким ревом на полном ходу прогрохотал перед ними, обдав клубами черного едкого дыма. Вероятно, шум, лязг и скрежет поглотили тираду, которую, должно быть, в эту минуту произносил водитель. В двух шагах от молодых людей кондуктор застыл, согнувшись в позе атлета, готовящегося к прыжку, мертвой хваткой вцепился рукой в свое собственное плечо, при этом заметив, что автобус проскочил переезд, едва не врезавшись в последний вагон проносившегося мимо состава. Водитель, стиснув зубы, суетился вокруг своего кресла, к тому времени сто шестьдесят восьмой уже вынесло на встречную полосу, развернуло, и он перегородил движение в противоположном направлении. Юноша устроился поудобнее, тело его, сбросив напряжение, расслабилось. -- Такого со мной еще никогда не случалось, -- сказал, будто оправдываясь. Кларе хотелось плакать. Слезы наворачивались на глаза, вроде бы и хочется, и как-то глупо. Она ни на миг не усомнилась: все складывалось просто замечательно. И то, что она ехала именно в этом пустом сто шестьдесят восьмом, и что встретилась с ним, а что это кому-то не понравилось, так что с того? Пусть теперь они звонят во все колокола, пусть судачат на каждом углу. Пусть. Все просто прекрасно. Единственно, что огорчало: они выйдут из автобуса, его рука отпустит и больше не сожмет ее руку. -- Мне страшно, -- пролепетала она. -- Надо было хотя бы пару фиалок приколоть к блузке, что ли. Он поглядел на нее, окинул взглядом ее блузку, простую, гладкую, безо всяких рисунков и украшений. -- Иногда, под настроение, я прикалываю к лацкану букетик жасмина, -- сказал он. -- А сегодня выскочил из дому просто так. -- Жаль. Ну мы ведь все равно едем в Ретиро. -- Конечно, едем в Ретиро. Вот такой диалог, маленький, слабенький. И они его трепетно поддерживали и берегли. -- Не могли бы вы немного приоткрыть окно? Здесь просто нечем дышать, я задыхаюсь. Он с удивлением посмотрел на нее, потому как казалось, что ее трясет от холода. Кондуктор болтал о чем-то с водителем, время от времени поглядывал на пассажиров, все еще следил за ними вполглаза. Автобус между тем, не задерживаясь после происшествия на переезде, уже свернул к Каннингу и Санта-Фе. -- Там окно не открывается, -- заметил кондуктор. -- Вы же видите: это единственное место в автобусе у аварийного выхода. -- А-а-а, -- протянула Клара. -- Мы можем пересесть на другое. -- Нет-нет, -- воскликнула она и крепче сжала пальцы его руки, едва он попытался встать. -- Не стоит привлекать внимание. -- Ну хорошо, тогда давайте откроем другое окно, впереди. -- Нет, пожалуйста, не надо. Он подождал немного в надежде, что Клара продолжит разговор, но она молчала, она просто сидела, такая маленькая и беззащитная на своем местечке у окошка, сидела, глядя куда-то в сторону, мимо него, дабы не привлекать даже малейшего внимания кондуктора и водителя, от яростных взглядов которых их окатывало то ледяной волной, то испепеляющим жаром. Юноша и другую руку положил на колено Кларе, она положила сверху свою, и оба продолжили тайный разговор, скрытый от посторонних, разговор сплетенных пальцев и нежно ласкающих друг друга рук. -- Иногда так бывает: становишься такой рассеянной, -- робко пролепетала Клара. -- Думаешь, будто все знаешь, умеешь, вдруг раз -- и все забываешь. -- Мы об этом и не догадываемся. -- Правильно, но между тем так оно и есть. Вот, например, все так пристально смотрели, особенно те две девчонки, и мне стало так плохо. -- Да, они были просто несносны, -- выпалил он. -- Вы видели: они будто сговорились между собой, когда буравили нас глазами? -- А хризантемы и георгины? -- сказала Клара. -- Они тоже чванились. -- Все потому, что их хозяева им позволяли это делать, -- добавил юноша возбужденно. -- Этот старик с птичьим лицом и жеваными гвоздиками, тот, что сидел рядом со мной. И те, сзади. Вы полагаете, что они?.. -- Все, абсолютно все, -- сказала Клара. -- Только вошла, сразу их увидела. Я села на углу Ногойи и авениды Сан-Мартин, обернулась и увидела, что все, все... -- Ладно, Бог с ними, они уже вышли. Пуэйрредон, резко затормозили. Смуглый полицейский вышел из застекленной будки на перекресток и кого-то отчитывал. Водитель проворно выпорхнул из своего кресла, и хотя кондуктор попытался было схватить его за рукав, решительно выскочил из автобуса, пошел по дороге, потом вдруг остановился, робко и внимательно поглядывая то на полицейского, то на нарушителя, облизывая пересохшие губы. -- Эй, ну-ка пропусти! -- заорал что было сил кондуктор. Позади автобуса взревел десяток автомобильных гудков, водитель поспешил вернуться на свое место. Кондуктор что-то шепнул ему на ухо, беспрестанно оглядываясь на пассажиров. -- Если бы вас не было рядом... -- прошептала Клара. -- Если бы вас не было рядом, они бы меня, наверное, высадили. -- Но вы ведь едете в Ретиро, -- удивленно сказал он. -- Да, конечно, у меня там встреча. Не важно, они бы все равно меня высадили. -- У меня билет за пятнадцать, -- сказал он. -- До Ретиро. -- У меня тоже. Беда в том, что если выйдешь, то следующий автобус... -- Понятно, впрочем, пожалуй, так было бы лучше. -- Конечно лучше. Особенно если ехать так, как сегодня. Видали таких работников? -- Что-то невообразимое. Утомили больше, чем поездка. Свежий, чистый ветерок гулял по салону автобуса, проехали мимо старого розария перед Музеем, мимо нового юридического факультета, и сто шестьдесят восьмой, прибавив газу на Леандро-Алем, помчался как бешеный. Два раза их останавливала дорожная полиция, водитель порывался выскочить, едва не набрасываясь на патруль. Во второй раз кондуктор не выдержал, встал перед ним, заслонив выход, и накинулся на водителя с такими ругательствами, что можно было подумать, будто водитель хотел наброситься именно на кондуктора. Кларе хотелось поджать ноги, подтянуть их до самой груди, съежиться, руки юноши резко освободились от ее рук, он весь напрягся, так что проступили вены. Клара еще никогда не видела, как мужская рука сжимается в кулак, завороженно следила она за этим чудесным превращением со смешанным чувством уверенности и покоя, переходящего почти в ужас. Все это время они не умолкая говорили о поездках, о заторах у Майской площади, о людской грубости и о терпении. Наконец умолкли. Разглядывали тянувшуюся за окном стену железнодорожного вокзала, юноша достал бумажник, с серьезным видом стал исследовать содержимое, пальцы его слегка подрагивали. -- Ну вот, -- сказала Клара, выпрямившись. -- Уже приехали. -- Да. Послушайте, только свернем на Ретиро, сразу встаем и идем к выходу. -- Хорошо, когда свернем на площадь. -- Точно. Остановка там, у Английской башни. Вы выйдете первой. -- О, это не обязательно. -- Нет, обязательно. Я буду сзади, за вашей спиной, на всякий случай. Как только подойдем к двери, я задержусь. Только выходите быстро. Я -- следом за вами. -- Хорошо, спасибо, -- сказала Клара и с благодарностью посмотрела на него. Она перебирала детали плана, уткнувшись взглядом в ноги, то и дело поглядывала на проход между сиденьями. Сто шестьдесят восьмой накатом въехал на площадь; стекла задрожали, когда автобус повернул на полном ходу, не сбавляя скорости, въехал на брусчатку мостовой, при этом задев бордюр. Юноша одним прыжком вскочил со своего места и оказался около выхода, Клара отстала на шаг, спустилась на одну ступеньку и встала вплотную к дверям, юноша развернулся, загородив собой проход, защищая Клару. Та неотрывно следила за дверью, разглядывала черный резиновый кант и грязные прямоугольные стекла; она смотрела только на это и не желала оборачиваться, ее трясло от страха. Кожей она ощущала прерывистое, взволнованное дыхание спутника. Автобус резко затормозил, дернулся, пассажиры едва удержались на ногах. Двери открылись, водитель бросился через проход к пассажирам, протянул к ним руку. Клара первой выпрыгнула из дверей, обернулась, увидела: следом за ней выпрыгнул юноша; тотчас двери с недовольным ворчанием захлопнулись и прищемили руку шофера. Из дверей, отороченных резиновым кантом, торчали побелевшие, скрюченные пальцы. Сквозь окошко Клара заметила, что кондуктор перегнулся через руль, попытался дотянуться до рычага, открывающего двери. Юноша взял ее за руку, и они быстро пошли по улице, на которой было великое множество детей и торговцев мороженым. Шли молча, не глядя друг на друга и по сторонам, нервная, счастливая дрожь пробегала по телу. Клара просто шагала, без цели, почти не замечая клумб, уличных музыкантов, порывов ветерка, который доносил едва уловимый свежий аромат реки, что маячила где-то впереди. На площади, на другом ее конце, торговал цветочник. Они остановились у его лотка. Лоток с корзинами, а в них -- букеты, те самые цветы, о каких они мечтали в автобусе. Один букетик юноша протянул Кларе, отдал и свой, пока вытаскивал бумажник и расплачивался. И когда они вновь тронулись в путь (юноша уже не держал Клару за руку), каждый из них нес свой букетик и оба были счастливы. ЦИРЦЕЯ И взяв у нее из рук яблоко, я поцеловал ее в губы. Но стоило мне надкусить плод, как голова у меня закружилась... я свалился, сминая паутину веток, к ее ногам и увидел мертвенно-белые лица, приветственно глядевшие на меня из ямы. Данте Габриэль Россетти. "Яма в саду" Теперь-то это его не должно волновать, но тогда больно резанули обрывки сплетен, подобострастное лицо матушки Селесты, судачившей с тетей Бебе, а также досадливо-недоверчивый жест отца. Затеяла все баба из многоэтажки, до чего ж она на корову похожа! Медленно так головой мотает и слова пережевывает, будто жвачку. А аптекарша подхватила: "Вообще-то не верится, но если правда, то это просто кошмар!" Даже дон Эмилио, обычно такой же бессловесный, как его карандаш и клеенчатые тетради, -- и тот подал голос. И хотя совсем уж откровенно судачить о Делии Маньяра окружающие пока стеснялись -- никто ведь ничего не знал наверняка, -- однако Марио вдруг взорвался. Домашние ему сразу опостылели, и он предпринял тщетную попытку взбунтоваться. Любви к близким он никогда не испытывал, с матерью и братьями его связывали только кровные узы и боязнь одиночества. С соседями Марио церемонился еще меньше и обложил дона Эмилио матом, как только возобновились пересуды. Ну а с бабой из многоэтажки перестал здороваться, словно надеясь ее этим уязвить. По дороге же с работы Марио демонстративно заходил к Маньяра в гости, принося то конфеты, то книги в подарок девушке, которая убила двух своих женихов. Делию я помню смутно, только то, что была она изящной и белокурой, довольно медлительной (мне тогда исполнилось двенадцать, а в этом возрасте время да и вообще все на свете грешит нерасторопностью) и носила светлые платья с пышными юбками. Марио поначалу даже казалось, что у соседей вызывают ненависть именно наряды Делии и грациозность ее повадок. -- Ее ненавидят, -- сказал он матушке Селесте, -- за то, что она не плебейка, как все вы и я в том числе. И даже глазом не моргнул, когда мать замахнулась на него полотенцем. После этого с ним порвали отношения: не разговаривали, белье стирали только из милости, а по воскресеньям отправлялись в Палермо или на пикник, даже не удосужившись предупредить об этом Марио. А он тогда шел к Делии и кидал в ее окошко камешки. Иногда она выходила с ним повидаться, а иногда из комнаты доносился ее смех, довольно злорадный и не очень обнадеживающий. Потом был бой между Фирпо и Демпси; в обоих домах точили слезы, клокотали от ярости, а затем впали в меланхолию, в которой было столько покорности, что запахло колониальным игом. Маньяра переехали на четыре квартала подальше, что по масштабам Альмагро вовсе не мало; у Делии сменились соседи, семейства на Виктории и Кастро-Баррос о ней позабыли, а Марио по-прежнему виделся с ней два раза в неделю, возвращаясь из банка. Уже наступило лето, и если Делии хотелось прогуляться, то они шли в кондитерскую на улице Ривадавиа или присаживались отдохнуть на площади Онсе. Марио минуло девятнадцать, а Делии -- она не праздновала день рождения, потому что пока соблюдала траур, -- двадцать два. Маньяра считали, что носить траур по умершему жениху незачем, да и Марио предпочел бы, чтобы скорбь Делии внешне не проявлялась. Ему тягостно было видеть вымученную улыбку Делии, когда она примеряла перед зеркалом шляпу и черный цвет еще ярче оттенял ее белокурые волосы. Она рассеянно принимала поклонение Марио и родных, разрешала идти с ней рядом по улице, покупать подарки, позволяла провожать себя в сумерках домой и приходить в гости по воскресеньям после обеда. А иногда отправлялась без сопровождающих к своему старому дому, где когда-то за ней ухаживал Эктор. Матушка Селеста заметила ее одним таким вечером и с подчеркнутым презрением задернула занавески. За Де-лией ходил по пятам кот, животные всегда ей рабски подчинялись: то ли любили ее, то ли она имела над ними какую-то особую власть -- Бог весть, но они к Делии так и льнули. Однажды, правда, Марио заметил, что когда Делия захотела погладить собаку, та резко отпрыгнула. Тогда Делия подозвала ее, и собака (дело было на Онсе вечером) покорно и, наверное, с удовольствием подошла поближе. Мать Делии рассказывала, что в детстве дочка играла с пауками. Это всех потрясло, даже Марио, который пауков побаивался. А бабочки садились Делии на голову -- за день, проведенный в Сан-Исидро, Марио дважды наблюдал это, -- но Делия легонько взмахивала рукой, отгоняя их. Эктор подарил ей белого кролика, однако тот вскоре умер, еще раньше самого Эктора. А Эктор утопился ранним воскресным утром в Пуэрто-Нуэво. Вот тогда-то до Марио и дошли первые сплетни. Смерть Роло Медичи никого не заинтересовала, ведь люди сплошь и рядом помирают от сердечной недостаточности. Однако после самоубийства Эктора соседи усмотрели в этих двух случаях чересчур много совпадений, и в памяти Марио то и дело всплывало подобострастное лицо матушки Селесты, судачившей с тетей Бебе, и досадливо-недоверчивый жест отца. Самое главное -- у обоих женихов был проломлен череп, ведь Роло свалился с крыльца, выходя от Маньяра, и хотя на самом деле он был тогда уже мертв, удар головой у ступеньку вызвал дополнительные кривотолки. Делия не проводила Роло до дверей... странно, конечно, но все равно она была неподалеку и первая позвала на помощь. А вот Эктор умер в одиночестве морозно-белой ночью, через пять часов после своего обычного субботнего визита к Делии. Я плохо помню Марио, но говорят, они с Делией прекрасно смотрелись рядом. Она тогда еще носила траур по Эктору (а вот по Роло не захотела -- поди пойми почему!), однако прогуляться с Марио по Альмагро или сходить в кино не отказывалась. Марио чувствовал, что не допущен по-настоящему ни в жизнь Делии, ни даже в дом. Он был вечным "гостем", а для нас это слово имеет четко определенный смысл. Беря Делию под руку, чтобы пересечь улицу или помочь подняться по лестнице на станции "Медрано", он, бывало, глядел на свои пальцы, прильнувшие к черному шелку ее платья. Глядел -- и соизмерял белизну руки с чернотой траура и понимал, что между ними пропасть. Однако надеялся, что, когда Делия вернет в свой гардероб серые цвета, а по утрам в воскресенье начнет надевать светлые шляпки, она станет ему ближе. Но сплетни возникали не на пустом месте. Больше всего Марио удручало то, что некоторые события действительно можно было истолковать по-разному. Да, многие в Буэнос-Айресе умирают от сердечного приступа или, захлебнувшись, идут ко дну. Полным-полно кроликов, которые на глазах начинают хиреть, а потом подыхают -- кто в доме, кто в патио. Да и собак, которые любят или, наоборот, терпеть не могут ласку, тоже немало. Скупые строчки, оставленные Эктором матери, рыдания, раздававшиеся -- их вроде бы слышала баба из многоэтажки -- на пороге дома Маньяра в ночь смерти Роло (еще до того, как он упал с крыльца), лицо Делии в первые траурные дни... Люди так любят копаться в подобных историях, что в конце концов по крохам воссоздается целостная картина событий, этакий причудливый ковер, на который с отвращением и ужасом взирал Марио, когда в его комнатенку вползала бессонница. "Не сердись, что я умираю, ты не сможешь меня понять, но не сердись, мама"... Клочок бумаги, вырванный из газеты "Критика" и придавленный камнем рядом с пиджаком -- пиджак явно был оставлен в качестве опознавательного знака для первого моряка, который выйдет спозаранку на берег. А ведь Роло был так счастлив до той ночи... правда, в последние недели он стал немного странным, вернее, не странным, а рассеянным: сидел, уставившись в пустоту, словно пытался так что-то разглядеть или расшифровать таинственную надпись, начертанную в воздухе. Все ребята из кафе "Рубин" были компанейскими. А вот Роло -- нет, и сердце у него вдруг не выдержало. Роло сторонился людей, вел себя сдержанно, имел деньги, разъезжал на двухместном "шевроле" и в последнее время особенно ни с кем не общался. То, о чем говорят под дверью, обычно разносится на всю округу, и баба из многоэтажки упорно твердила, что плач Роло напоминал полузадушенный крик: так бывает, когда рот зажимают руками, и крик получается как бы раздробленным. И почти тут же голова Роло с размаху ударилась о ступеньку, Делия с воплем кинулась к нему, и в доме началась уже совершенно бессмысленная кутерьма. Собирая осколки сведений, Марио пытался подсознательно подыскать другое объяснение случившемуся, оградить Делию от соседских нападок. Он у нее никогда ни о чем не допытывался, но безотчетно чего-то ждал. Подчас у него мелькала мысль: интересно, известно ли Делии, что про нее болтают? Даже ее родители, супруги Маньяра, вели себя странно: если и упоминали про покойных Роло и Эктора, то как бы между прочим, словно молодые люди уехали в какое-то путешествие. Ну а Делия -- та вообще помалкивала, радуясь их благоразумию и безоговорочной поддержке. Когда же к ним присоединился Марио, Делия получила тройное прикрытие; они были как бы ее тенью, легкой и неотступной, почти прозрачной по вторникам и четвергам и более плотной и услужливой по субботам и понедельникам. Теперь Делия время от времени оживлялась: однажды села за пианино, в другой раз согласилась поиграть в лудо; к Марио она была теперь более благосклонна, приглашала в гостиную, усаживала у окна и рассказывала, что она собирается шить или вышивать. О пирожных и конфетах Делия даже не заикалась, и Марио это удивляло, но он думал, что она поступает так из деликатности, не осмеливаясь ему докучать. Супруги Маньяра расхваливали ликеры, которые умела готовить их дочь, и однажды вечером захотели поднести ему рюмочку, но Делия резко возразила, что это дамский напиток и она давно уже опорожнила почти все бутылки. -- А Эктору... -- жалобно протянула мать, но осеклась, не желая расстраивать Марио. Правда, потом Маньяра поняли, что упоминание о бывших женихах не раздражает Марио. О ликерах речь зашла снова, только когда Делия окончательно взбодрилась и решила опробовать новые рецепты. Марио запомнил тот день потому, что получил повышение по службе и поспешил купить Делии коробку шоколадных конфет. В столовой супруги Маньяра терпеливо настраивали приемник и уговорили его посидеть с ними за компанию, послушать пение Роситы Кироги. Он немножко послушал, а потом сообщил о своих успехах и добавил, что принес Делии конфеты. -- Зря ты их купил, ну да ладно, отнеси ей, она в гостиной. Посмотрев Марио вслед, супруги переглянулись, и сеньор Маньяра снял с головы наушники, которые напоминали лавровый венок, а сеньора, вздохнув, отвела взор. Вид у обоих стал вдруг несчастный и растерянный. Делия отнеслась к подарку довольно прохладно, но, доедая вторую конфету -- мятную, украшенную гребешком грецкого ореха, -- сказала, что умеет делать конфеты сама. Похоже, ей было неловко за свою недавнюю скрытность, и, чтобы загладить вину, Делия принялась со знанием дела объяснять, как готовится оболочка конфет и что нужно для начинки и шоколадной глазури. Лучше всего Делии удавались конфеты с апельсиновым ликером; демонстрируя способ их приготовления, она проткнула иголкой одну из конфет, принесенных Марио, и, глядя на ее руки, слишком белые на фоне шоколада, он внезапно представил себе хирурга, сделавшего краткую передышку между операциями. Конфета в пальцах Делии напоминала малюсенького мышонка, крошечного, но живого, и игла протыкала живую плоть. Марио почувствовал странную дурноту, омерзение, будто съел что-то тошнотворно-сладкое. Ему хотелось сказать: -- Выброси конфету... Выброси подальше, не подноси ко рту, ведь она живая, это живой мышонок... Но потом он вспомнил про повышение по службе и опять обрадовался, а Делия все повторяла рецепты чайного, розового ликеров... Марио запустил руку в коробку и съел одну за другой несколько конфет. Делия улыбалась, словно потешаясь над ним. Марио полезли в голову всякие мысли, и он робко ощутил себя счастливым. "Третий жених! -- промелькнуло у него в голове. -- Взять и заявить: я твой третий жених, но я жив!" Вспоминать о происшедшем становится все труднее, ибо многое перепуталось, на эту историю наложились другие -- как бывает, когда некоторые подробности забываются, и с изнанки воспоминаний начинает ткаться паутина домыслов, -- но, похоже, Марио зачастил к Делии; по мере того как она возвращалась к жизни, жизнь Марио оказывалась все теснее связана с ее капризами и прихотями; даже Маньяра -- правда, не без опаски -- попросили его подбодрить их дочь, и Марио стал покупать ингредиенты для ликеров, фильтры и наполнители, и в том мрачном удовольствии, с каким Делия принимала подношения, ему чудился проблеск любви или хотя бы частичный отказ от памяти о погибших. По воскресеньям Марио обедал в своей семье, и матушка Селеста выражала ему благодарность, но не улыбками, а тем, что давала на десерт самый лакомый кусочек и наливала кофе погорячее. Сплетни наконец утихли; по крайней мере, в присутствии Марио о Делии не заговаривали. Кто знает -- может, возымело действие то, что он надавал пощечин Камилетти-младшему, а может, родных пугали припадки бешенства, случавшиеся с Марио всякий раз, когда матушка Селеста принималась поругивать Делию; но как бы там ни было, он решил, что домашние переменили свое мнение о Делии, поверили в ее невиновность и даже вновь прониклись к ней уважением. Так что и супруги Маньяра не расспрашивали Марио о его семье, и родные, собравшись по воскресеньям за обеденным столом, не упоминали о Делии Маньяра. И Марио начала казаться возможной такая жизнь на два дома, разделенных всего четырьмя кварталами, начало казаться, что можно и нужно перекинуть мостик с улицы Ривадавиа на улицу Кастро-Баррос. Он даже надеялся на дальнейшее сближение этих двух домов и семей и был глух к непонятному звуку шагов, в которых подчас, когда он оставался один, чудилось ему что-то темное и глубоко чуждое. У Маньяра никогда не бывало гостей. Столь полное отсутствие родственников и друзей немного удивляло. Марио не приходилось как-то по-особому звонить в дверь, все и без того знали, что это он. В декабре, когда никак не спадал влажный, липко-сладкий зной, Делия приготовила крепкий апельсиновый ликер, и они с удовольствием отведали его вечером во время грозы. Супруги Маньяра не пожелали даже пригубить, уверяя, что им будет плохо. Делия не обиделась, но зато страшно разволновалась, когда Марио с видом знатока поднес к губам похожую на наперсток лиловую рюмку, в которой светилась бурая пахучая жидкость. -- Пить на такой жаре -- верная смерть, но очень уж вкусно, -- приговаривал он. Делия, которая всегда на радостях становилась немногословной, проронила: -- Я сделала это для тебя. Супруги Маньяра смотрели на нее так, словно пытались угадать рецепт, раскрыть та