доберется до гостиничного приюта, до своего номера, в котором на нее никто не будет смотреть так, как смотрели только что в ресторане. Едва она завернула за угол, он, хотя и не было никаких оснований спешить, подумал, что, быть может, стоило бы подойти к ней поближе, чтоб она, при своем близоруком сомнамбулизме, ненароком куда-нибудь не запропастилась, он прибавил шагу и, дойдя до угла, увидел пустой полутемный переулок. Не было ничего, кроме двух глухих каменных стен, и вдалеке виднелась дверь, до которой туристка никак не могла бы дойти; ни души, только одуревшая от дождя жаба прыгала из стороны в сторону. Первым чувством, опередившим все другие, был гнев, как удалось этой дуре... Затем, прислонившись к одной из стен, он невольно стал ждать, но с таким же успехом можно было ждать самого себя, то, что должно явиться из каких-то сокровенных глубин, дабы все это обрело смысл. Жаба обнаружила лазейку в стене и замерла в ожидании, то ли насекомого, в этой дыре обитающего, то ли возможности пробраться через эту лазейку в сад. Он не знал, сколько времени провел там и почему направился затем к ресторану. Окна были затемнены, но узкая дверь приоткрыта; едва ли его удивило, что в дверях стояла женщина, отнесшаяся к его появлению как к чему-то само собой разумеющемуся. - Мы знали, что вы вернетесь, - сказала она - Как видите, не стоило так быстро уходить. Она посторонилась, открывая дверь шире; самое время повернуться и молча уйти, но переулок с глухими стенами и жабой был бы немым упреком всем недавним фантазиям и едва осознанным обязательствам. В сущности, ему было безразлично, войти или удалиться, но некий зуд удерживал его на месте, пока на уровне подсознания, управлявшего всем в этот вечер, он не решил шагнуть вперед, тут же услышав за спиной скрип двери и скрежет задвижки. В двух шагах от него были оба официанта, считанные свечи скупо освещали зал. - Входите, - откуда-то из угла раздался голос женщины, - все готово. Он не узнал собственного голоса, звучащего как бы извне, возможно, из глубины зеркал за стойкой. - Не понимаю, - сказал он, - она была совсем рядом и вдруг... Один из официантов усмехнулся, но усмешка была едва заметна. - О да, она такая, - сказала женщина, надвигаясь на него. - Она сделала все, что было в ее силах, чтобы воспрепятствовать, всегда-то она, бедняжка, пытается. Но что они могут, так, всякую ерунду, да и то плохо, людям этого не понять. Официанты были настолько близко, что задевали жилетами его плащ. - Даже нам ее жалко, - сказала женщина, - уже два раза, как она приходит и вынуждена уходить, коль скоро ничего у нее не получается И всегда у нее так, сил нет смотреть. - Но она... - Дженни, - сказала она. - Это единственное, что нам удалось о ней узнать за все то время, что мы ее знаем, она сказала, что ее звали Дженни, если только она не думала о ком-то другом, и тут же заголосила, вот уж не думала, что можно так голосить. Вы не проронили ни слова, понимая, что даже смотреть не стоило, и мне, Хакобо, так его было жаль, откуда мне было знать, что вам, также, как и ему, придет в голову оберегать меня, меня, которая потому-то там и была, чтобы удостовериться в том, что ему дадут уйти. Мы были слишком разными, слишком многое нас разделяло, вас и меня; мы участвовали в одной игре, но вы еще были живы, а я не в силах была объяснить. Теперь, если вы не против, все будет иначе, теперь дождливыми вечерами мы сможем приходить вдвоем, быть может, мы и добьемся большего, но, главное, дождливыми вечерами нас уже будет двое. Две стороны медали Той, которая прочтет это однажды - как всегда, слишком поздно. Все помещения в конторе СЕРН выходили в темный коридор, и Хавьеру нравилось там курить, расхаживая взад и вперед, воображая Мирей за наглухо закрытой дверью слева. Четвертый раз за последние три года он работал по контракту в Женеве, и при каждом его возвращении Мирей приветствовала его с неизменной сердечностью и приглашала на чашку чая к пяти часам вместе с двумя другими инженерами, секретаршей и югославским поэтом, исполнявшим обязанности машинистки. Нам всем нравился этот маленький ритуал, потому что он происходил не каждый день и не превращался в повинность: раз или два в неделю, когда мы сталкивались в лифте или в коридоре, Мирей приглашала Хавьера присоединиться к коллегам в час чаепития, которое устраивалось за ее рабочим столом. Хавьер ей был симпатичен - он не скрывал, что скучает, что стремится поскорей завершить контракт и вернуться в Лондон. Никто не мог понять, почему его берут снова и снова: сотрудников Мирей коробило то, как свысока он относится к работе, коробила негромкая музыка из японского приемника, под которую он чертил и делал расчеты. Тогда, казалось, ничто не сближало нас: Мирей часами не вставала из-за стола, и Хавьер напрасно затевал свою бессмысленную игру - появится ли она в коридоре до того, как он пройдет туда и обратно тридцать три раза; а хоть бы и появилась - они обменяются парой дежурных фраз, вот и все, Мирей и в голову не придет, что он прогуливается в надежде встретить ее, да он и прогуливается-то скорее из азарта - или до тридцати трех Мирей, или опять ничего. Мы мало знали друг друга - в СЕРН почти никто по-настоящему друг друга не знает: необходимость сосуществовать столько-то часов в неделю плетет паутины дружбы или вражды, а сквозняк отпуска или увольнения рвет ее и уносит ко всем чертям. Такие-то игры занимали нас по две недели в году, для Хавьера же возвращение в Лондон - это еще и Эйлин: медленное, неостановимое оскудение того, что имело некогда прелесть утоленной чувственности; Эйлин, кошечка на пороховой бочке, плясунья, вертящая гаррочей над бездной пресыщения и привычки. Вместе они устраивали сафари в городской черте: Эйлин ходила с ним охотиться на антилоп у Пикадилли-Серкус, зажигать бивачные огни на Хэмпстедских холмах; движения ускорялись, как в немом кино, вплоть до последнего любовного побега - в Данию, а может, в Румынию: внезапная непохожесть, давно, правда, отмеченная, но непризнанная; карты в колоде перетасовали, и выпала иная судьба: Эйлин хочет в кино, он на концерт, а то, наоборот, Хавьер один идет за пластинками, потому что Эйлин надо помыть голову, а ведь она наперекор гигиене всегда мыла голову только тогда, когда ей действительно нечего было делать, - и пожалуйста, сполосни мне лицо, шампунь попал в глаза. Первый контракт от СЕРН подвернулся, когда говорить уже стало не о чем, - разве что квартира на Эрл-Корт и привычные пробуждения, любовь как суп, как "Таймс", как дни рождения тети Росы в Бате, в имении, как счета за газ. И вся эта смутная пустота, - это настоящее, куда переходят, повторяясь многократно, противоречия прошлого, - заполняла хождения Хавьера взад и вперед по коридору конторы: двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь, может, до тридцати - дверь, и Мирей, и привет; Мирей выйдет в сортир или сверить какие-нибудь данные у статистика - англичанина с седыми баками; Мирей, смуглянка, скупая на слова, в блузке с воротником под шею, где что-то, должно быть, неспешно бьется - жизнь, как малая пташка, жизнь без особых превратностей: мама где-нибудь вдалеке, какая-нибудь любовь, несчастная и без последствий; Мирей, уже чуть-чуть старая дева, чуть-чуть конторская барышня, хотя иногда насвистывает в лифте мелодию из Малера, но одевается без затей, почти всегда в чем-то буром или в костюме с пиджаком, слишком не скрывает свой возраст, слишком, до неприступности, благоразумна. Пишет только один из нас, но это неважно, это все равно, как если бы мы писали вместе, хотя вместе нам не бывать; Мирей останется в своем домике в женевском предместье, Хавьер будет болтаться по свету и возвращаться неизменно в свою лондонскую квартиру с назойливостью мухи, что садится в сотый раз на один и тот же сгиб руки - на Эйлин. Мы пишем вместе - так медаль имеет две стороны, которым не слиться никогда, которым лишь однажды в жизни доведется свидеться в игре параллельных зеркал. Нам никогда не узнать доподлинно, кто из двоих острей ощущает своеобразную манеру отсутствия другого. Каждый со своей стороны: Мирей иногда проливает слезы, слушая квинтет Брамса, одна, на закате дня, у себя в гостиной, где темные потолочные балки и грубо сколоченная деревенская мебель и куда порой долетает из сада запах роз. Хавьер не умеет плакать - вместо того чтобы пролиться, его слезы сгущаются в кошмары, и он мучительно просыпается рядом с Эйлин и стряхивает их, глотнув коньяку или написав текст, в котором не обязательно заключен кошмар, хотя иной раз именно он, этот кошмар, выливается в бессильные слова, и на какое-то время Хавьер - хозяин, ему решать, что окажется высказанным, а что ускользнет потихоньку в обманное забвение нового дня. Мы оба, каждый по-своему, знаем, что произошла ошибка, недоразумение, действие которого возможно приостановить, - но ни один из нас на это не способен. Мы оба уверены, что никогда не пытались судить самих себя - просто принимали все так, как оно складывалось, и не делали больше того, что получалось. Не знаю, думали ли мы тогда о таких вещах, как самолюбие, обманутые надежды, разочарование, или только Мирей, или только Хавьер думали о них, а другой их принимал как нечто предначертанное судьбой, подчиняясь системе, которая обоих включала в себя и подчиняла себе; слишком просто было бы сегодня сказать, что все мог бы изменить мгновенный мятеж: зажечь бы ночник у постели, когда Мирей не хотела света, оставить бы Хавьера на всю ночь, когда он нашаривал вещи, чтобы одеться; слишком просто винить во всем деликатность, неспособность быть грубым, или назойливым, или великодушным. Между существами не такими сложными, не столь образованными подобное было бы невозможно: пощечина, оскорбление явились бы истинным благодеянием, указали бы настоящий путь, который нам услужливо заслонили приличия. Мы слишком уважали друг друга: сам образ нашей жизни привел к тому, что мы стали близки, как две стороны одной медали, и смирились с этим, каждый со своей стороны - Мирей, удалившись в отрешенное молчание, и Хавьер, забалтывая уже смехотворную надежду, утихнув наконец на середине фразы, в середине последнего письма. А после нам осталось, нам до сих пор остается одно: уныло поддерживать собственное достоинство, продолжать жить в тщетной надежде, что забвение не совсем забудет о нас. Однажды в полдень мы встретились в доме у Мирей, она почти вынуждена была пригласить его на обед вместе с другими коллегами, не могла поступить иначе, когда Габриэла и Том за чаем в конторе упомянули про этот обед, и Хавьер подумал: как грустно, что Мирей приглашает меня только из приличия, - но купил бутылку "Джека Дэниэлса" и посетил хижину в окрестностях Женевы, маленький розарий, пикник, где Том колдовал над коктейлями и играла пластинка Битлз, пластинка не Мирей - такой, конечно, не было в строго подобранной дискотеке Мирей, - Габриэла принесла ее и поставила потому, что и она, и Том, и половина персонала СЕРН шагу ступить не могли без подобной музыки. Мы не много сказали друг другу, в какой-то момент Мирей повела Хавьера в розарий, и он спросил, как ей нравится Женева, а Мирей только глянула и пожала плечами; Хавьер наблюдал, как Мирей суетится с тарелками и стаканами, услыхал раз, как она ругнулась, когда искра от костра обожгла руку; осколки соединялись в картину, и тогда, должно быть, впервые засквозило желание: прядка, упавшая на смуглый лоб, тугие джинсы в талию, голос, немного низковатый, умеющий, наверно, лидировать, произносить важные вещи безыскусным мшистым шепотом. К концу недели он вернулся в Лондон, а Эйлин отбыла в Хельсинки, записка на столе: подвернулась работа, хорошо платят, три недели, в морозильнике цыпленок, целую. В следующий раз в СЕРН все кипело: конференция на высоком уровне, Хавьеру пришлось работать по-настоящему, и Мирей, кажется, посочувствовала, когда он мрачно сетовал в лифте, по пути с пятого этажа на улицу; он предложил пойти на фортепьянный концерт, пошли, согласились насчет Шуберта, но не насчет Бартока, выпили в маленьком, почти пустом кафе, у Мирей была старая английская машина, она ее припарковала у гостиницы, Хавьер привез для Мирей пластинку мадригалов, и было приятно узнать, что Мирей еще не слышала, так что не нужно было думать о замене. Воскресенье, загород, прозрачный, слишком швейцарский вечер, мы оставили машину в деревне и пошли пшеничными полями; в какой-то момент Хавьер рассказал об Эйлин, просто так, без особой надобности, и Мирей выслушала молча, без соболезнований, на которые Хавьер в какой-то мере рассчитывал, надеясь, что Мирей хочет того же, чего хочет он, а он хотел нежно поцеловать ее, прижать к стволу дерева и познать ее губы, весь ее рот. Возвращаясь, мы почти не говорили о себе, просто шли по тропинкам, и темы являлись на каждом повороте: изгороди, коровы, небо в серебристых облаках - почтовая открытка хорошего воскресенья. Но когда мы сбегали по склонам между частоколов, Хавьер ощутил руку Мирей подле своей и сжал ее, и они побежали вместе, словно подталкивая друг друга, и уже в машине Мирей пригласила его выпить чаю в хижине, ей нравилось называть свой дом хижиной, потому что он не был хижиной на самом деле, но очень походил на хижину, и послушать пластинки. Время остановилось, ритм рисунка оборвался линией, которая на изнанке листа продолжится в новом направлении. Этим вечером мы все разложили по полочкам: Малер - да, Брамс - да, средние века - в общем, да; джаз - нет (Мирей), джаз - да (Хавьер). Прочее пока не обсуждали, оставалось исследовать Возрождение, барокко, Пьера Булеза, Джона Кейджа (но Мирей: Кейдж - нет, это точно, хотя о нем речь не заходила, и скорее всего Булез-музыкант - нет, а дирижер - да, это большая разница). Три дня спустя мы были на концерте, обедали в старом городе, пришла открытка от Эйлин и письмо от матери Мирей, но мы об этом не говорили, только Брамс и белое вино, которое Брамсу, наверное, понравилось бы: мы были уверены, что Брамс любил белое вино. У гостиницы они с Мирей расстались и чмокнули друг друга в щеку, не так мимолетно, как это бывает, когда целуют в щеку, но все-таки в щеку. Тем вечером Хавьер отвечал на открытку Эйлин, а Мирей поливала розы при лунном свете - не из романтизма: она отнюдь не была романтична, ей просто не спалось. Не хватало еще политики, разве что отдельные, отрывочные реплики, которые и выявляли мало-помалу нашу частичную несхожесть. Может быть, мы просто не хотели об этом говорить, а может быть, и боялись, но за чаем в конторе разгорелся спор: поэт на должности машинистки метал громы и молнии против израильтян, а Габриэла сказала, что они отличные ребята, Мирей же заметила только, что они в своем праве и какого черта, Хавьер на это улыбнулся без всякой иронии и возразил, что точно то же самое можно сказать и о палестинцах. Том высказался за международное урегулирование, голубые каски и прочий антураж, а дальше пили чай и гадали, что-то сулит рабочая неделя. Когда-нибудь мы и об этом серьезно поговорим, а теперь, чтобы исправилось настроение, достаточно взглянуть друг на друга, сказать себе, что скоро концерт Бетховена в Виктория-холле; этот концерт мы обсуждали в хижине, Хавьер принес коньяк и нелепую игрушку - ему почему-то показалось, что она должна страшно понравиться Мирей, но Мирей сочла игрушку дурацкой, хотя и поставила ее на полку, после того как завела и посмотрела из вежливости на ее кривлянья. Тем вечером - Бах, виолончель Ростроповича и свет, который лился понемногу, как коньяк в прозрачные капельки рюмок. Ничто не могло принадлежать нам более, чем это согласное молчание, никому из нас не доводилось, поднимая палец к губам, заглушать неуместный комментарий, и лишь когда менялась пластинка, приходили первые слова. В этот раз их произнес Хавьер, он просто спросил, не поднимая глаз, сможет ли когда-нибудь узнать о ней то, что она о нем уже знает, - узнать о ее Лондоне и о се Эйлин. Да, конечно, сможет, но нет, во всяком случае, не сейчас. Ну, когда-то, в молодости, да и рассказывать нечего, разве что - в общем, были вещи, которые тяжело пережить. В полумгле Хавьер ощутил, что слова как бы пропитались влагой, минутная слабость, и вот Мирей уже рукавом смахнула слезы, не оставив времени задать еще вопрос или попросить прощения. Смущенный, Хавьер обнял ее, прижался к ее лицу, и она его не отталкивала, но пребывала как бы в другом месте, в другом времени. Хавьер попытался ее поцеловать, но Мирей скользнула в сторону, мягким шепотом попросила прощения; еще коньяку, не надо было обращать внимания, не надо было настаивать. Все понемногу запутывается, и мы уже вряд ли вспомним точно, как оно было в те недели, что было до, а что после, когда какая прогулка, или концерт, или свидание в музее. Может, у Мирей лучше получилось бы выстроить последовательность, Хавьер лишь раскрывал свои скудные карты: близкое возвращение в Лондон, концерты; в одной немудрящей фразе обнаружилась религиозность Мирей, ее вера, четкие ориентиры, все то, что в нем было только надеждой на сегодняшний день, которая почти никогда не сбывалась. Однажды в кафе мы, смеясь, заспорили, кому платить, и вдруг встретились взглядом, как старые друзья, внезапно ощутили себя товарищами и обменялись ничего не значащими ругательствами, как играющие медвежата - ударами когтистых лап. Когда мы снова приехали в хижину послушать музыку, отношения наши изменились, и уже можно было в дверях опустить руку на талию и подтолкнуть, и Хавьер имел уже право сам поискать стакан, попросить: нет, не Телеман, сначала Лотте Леман, и в виски побольше льда. Все сдвинулось неуловимо, но основательно, Хавьер это чувствовал, и что-то его смущало, но что именно - он не знал; путь, оконченный до срока, право войти в город, никем не предоставленное. Мы никогда не смотрели друг на друга, пока звучала музыка, достаточно, что мы тут, на кожаном диване, и спускается ночь, и Лотте Леман. Когда Хавьер потянулся к ее губам и его пальцы прикоснулись к грудям, Мирей не двинулась с места, позволила поцеловать себя и ответила на поцелуй, на секунду отдала Хавьеру свой язык и слюну, однако так и не пошевелилась, не отозвалась на его попытку приподнять ее с кресла, молчала, пока он просил заплетающимся языком, звал ко всему, что ждет на первой ступеньке лестницы, в ночи, что опускается только для них. Он тоже стал ждать, полагая, что понял; он попросил прощения, но раньше, когда его губы еще были так близко от ее лица, спросил почему, спросил, она что, девственница, и Мирей сказала: нет, и опустила голову, чуть усмехнувшись, - мол, глупо, бесполезно задавать такие вопросы. Послушали еще пластинку, грызя печенье и выпивая, настала ночь, нужно было уходить. Мы поднялись одновременно, Мирей позволила себя обнять, безропотно, словно лишившись сил, и ничего не ответила, когда он вновь шепнул ей о своем желании; они поднялись по узкой лесенке и расстались на площадке, наступила пауза, когда открываются двери и зажигается свет, просьба подождать, исчезновение, отсутствие, которое затягивается, а Хавьер ждет в спальне, вне себя, неспособный сообразить, что так нельзя, что он не должен был допускать этого промежуточного ожидания, этих возможных предосторожностей, всего этого ритуала, едва ли не унизительного. Вот она вернулась в белом махровом халате, подошла к постели и протянула руку к ночнику. "Не гаси", - попросил он, однако Мирей покачала головой и погасила, он разделся в кромешной тьме, нащупал край постели, скользнул во мгле к неподвижному телу. Любовью мы так и не занялись. Мы были близки к этому, когда Хавьер руками и губами познал безмолвное тело, ждущее его в темноте. Он желал другого: видеть ее при свете лампы, ее грудь и живот, при свете ласкать ее спину, смотреть, как руки Мирей прикасаются к его телу, разбивать на тысячу подробностей наслаждение, которое предшествует наслаждению. В полной тишине, в кромешной тьме, в волнах отчужденности и стеснения, исходивших от невидимой и немой Мирей, все поддавалось нереальности полудремы, которой он не мог ничего противопоставить: не мог вскочить с постели, зажечь свет и вновь навязать свою волю, неодолимую и прекрасную. Смутно подумалось, что потом, когда они познают друг друга, когда наступит подлинная близость, но - тишина и тиканье часов на комоде пересилили. Он пробормотал какое-то извинение, которое она заглушила дружеским поцелуем, прижался к ее телу, почувствовал невыносимую усталость, может, на мгновение уснул. Может быть, мы уснули, да, может быть, в этот час мы предались самим себе, и все пропало. Мирей встала первая и зажгла свет, запахнула халат, вновь прошла в ванную, а Хавьер тем временем машинально одевался - ни единой мысли в голове, гадкий привкус во рту, выпитый коньяк отдается резью в желудке. Они почти не говорили, почти не глядели друг на друга, Мирей сказала: это ничего, на углу всегда полно такси, и проводила его вниз. Он оказался не в силах разбить схваченную намертво цепь из причин и следствий, нарушить задолго до них установленный обычай, согласно которому он обязан был, понурив голову, уйти из хижины в глухую ночь; он только подумал, что завтра надо будет спокойно поговорить, надо, чтобы она поняла, но что тут, собственно, понимать. Они и правда поговорили в своем обычном кафе, Мирей повторила, что это ничего, это неважно, в другой раз, возможно, будет лучше, не нужно об этом думать. Через три дня он возвращался в Лондон, и, когда попросился в хижину, она сказала: нет, лучше не надо. Мы не сумели ни сделать, ни сказать ничего другого, мы даже не сумели промолчать, обняться на каком-нибудь углу, нечаянно встретиться взглядами. Мирей чего-то ждала от Хавьера, а Хавьер чего-то ждал от Мирей - инициативы, явного предпочтения, мужского натиска, женской покорности; нами завладела неизменная последовательность, заданная другими, привнесенная извне; мы вступили на дорогу, по которой никто из нас не хотел двигаться быстрее, чтобы, обогнав другого, не нарушить гармонии; даже теперь, поняв, что зашли не туда, мы оказались неспособны на крик, на движение руки к лампе, на какое-то живое движение, которое отменило бы бессмысленные церемонии, халат, и ванную, и "это ничего, не переживай, в другой раз будет лучше". Наверное, нужно было смириться сразу же, прямо тогда. Нужно было повторить вместе: из деликатности мы сломали себе жизнь; поэт простил бы нам, если бы мы сами решили за себя. Мы расстались на несколько месяцев. Хавьер, конечно, писал и неизменно получал от Мирей ответы - несколько фраз, сердечных и отстраненных. Тогда он принялся звонить ей вечерами, почти всегда по субботам, когда представлял ее себе в хижине одну, извиняясь, что прервал квартет или сонату, но Мирей неизменно отвечала, что читает книгу или работает в саду и в такое время звонить очень удобно. Когда через полгода она приехала в Лондон навестить больную тетю, Хавьер заказал ей гостиницу, встретил на вокзале, повел по музеям, на Кингз Роуд, и они позабавились фильмом Милоша Формана. Все было как в добрые старые времена: в маленьком ресторанчике в Уайтчепел их руки встретились так доверчиво, что воспоминание утратило власть, и Хавьеру полегчало, так он ей и сказал, сказал, что желает ее сильнее, чем когда бы то ни было, но больше не станет об этом говорить, все зависит от нее, в какой-то день она должна решиться и переступить первую ступеньку той, первой, ночи и просто протянуть к нему руки. Она кивнула, не поднимая глаз, не соглашаясь и не противореча, только заметила, что нелепо с его стороны отказываться от контрактов, которые ему предлагают в Женеве. Хавьер проводил ее в гостиницу, и Мирей распрощалась с ним в вестибюле, не предложила подняться, но улыбнулась, слегка коснувшись губами его щеки, и прошептала: до скорого. Мы столько знаем о том, что арифметика лжет, что один на один не всегда один, может быть, двое, а может, и ни одного, у нас столько времени, чтобы полистать альбом лазеек, закрытых окон, писем безгласных и безуханных. Повседневность конторы, Эйлин, убежденная в том, что расточает счастье, недели и месяцы. И еще раз Женева летом, первая прогулка вдоль озера, концерт Исаака Стерна. Теперь в Лондоне малой тенью маячила Мария Элена, которую Хавьер встретил на коктейле, которая подарила ему три недели любовных игр, наслаждения ради самого наслаждения и приятной дневной пустоты с партнершей, неутомимой в теннисе и в плясках под Роллинг Стоунз, и наконец беспечальное прощание после последнего уик-энда, который и был хорош именно как беспечальное прощание. Он рассказал Мирей и понял, не спрашивая, что у нее ничего подобного, у нее контора и подруги, у нее только хижина и пластинки. Так же, без слов, Хавьер был благодарен Мирей за то, что она выслушала его серьезно и внимательно, все, казалось бы, понимая в своем молчании, так и не отняв руки во все время, пока они глядели на закат над озером и прикидывали, где бы поужинать. Потом - работа, неделя случайных встреч, поздний вечер в румынском ресторанчике, нежность. Ничего не было сказано о чувстве, вновь проявившемся в том, как вино разливалось в бокалы, как в паузах разговора встречались глаза. Верный своему слову, Хавьер ждал мгновения, дожидаться которого считал себя уже не вправе. Но вот, - нежность, нечто явственно различимое среди прочей шелухи, то, как Мирен опустила голову и прикрыла рукой глаза, то, как просто она сказала, что проводит его в гостиницу. В машине они поцеловались, как в ту ночь в хижине, Хавьер прижался к Мирей и почувствовал, как бедра ее раскрываются под рукой, ласкающей, поднимающейся все выше. Когда они вошли в номер, Хавьер уже не мог ждать и обнял ее, зарылся в ее рот и волосы, шаг за шагом приближаясь к постели. Он услышал сдавленное "нет", Мирей попросила подождать минутку, отстранилась, пошла искать ванную, закрылась там, а время идет, тишина, журчание воды, а время идет, пока он сдергивает одеяло, зажигает в углу ночник, снимает башмаки и рубашку, обдумывая, раздеться ли совсем или подождать: его халат в ванной, и раз он оставил свет, Мирей вернется и застигнет его голым, с нелепо стоящим членом, а если повернуться спиной - еще нелепей; чтобы она не увидела его таким, каким на самом деле должна была бы увидеть его сейчас, входя в комнату с полотенцем вокруг бедер, приближаясь к постели, не поднимая глаз, а он все еще в брюках, надо их снять и снять плавки, а тогда уж обнять ее, сдернуть полотенце, положить ее на постель и увидеть всю: золотую, смуглую, - и снова целовать до самых глубин, и ласкать пальцами, от которых ей, наверное, больно, потому что она застонала, отодвинулась на край, заморгала, снова прося темноты, которой он дать ей не может, потому что не может дать ничего, - внезапно бесполезная плоть в поисках порога, который уже не преодолеть, руки в отчаянной попытке возбудить и возбудиться, заученные движения и слова, которые Мирей отметает мало-помалу, сжавшаяся, отчужденная, уже поняв, что опять не сегодня, что с ней никогда, что нежность и это несовместимы, что ее покорность, ее желание не привели ни к чему; и снова ей лежать рядом с телом, сдавшимся в неравной битве, телом, прилепившимся к ней и не пытающимся даже начать сначала. Может быть, мы уснули, мы были слишком далеки друг от друга, одиноки, запачканы, все повторилось, как в зеркале, только теперь Мирей одевалась, чтобы уйти, а он провожал ее к машине. Мирей попрощалась, не глядя, слегка чмокнула его в щеку, в глубокой ночной тишине зарокотал мотор; он вернулся в гостиницу и не мог даже плакать, не мог даже убить себя, оставался диван, спиртное, тиканье часов всю ночь и на заре, в девять утра, контора, открытка от Эйлин и телефонный разговор, этот внутренний номер, который нужно же когда-нибудь набрать, потому что когда-нибудь нужно же сказать хоть что-нибудь. Ну да, не волнуйся, хорошо, в кафе, в семь. Но это "не волнуйся, в кафе, в семь" стоило ей нескончаемой дороги до хижины, ледяной постели, снотворного, которое не помогло, повторения каждой сцены, пути к пустоте, да, она снова и снова с отвращением, с тошнотой переживала тот миг, когда там, в ресторане, они встали и она сказала, что проводит его в гостиницу, торопливые манипуляции в ванной, полотенце вокруг бедер, теплые, сильные руки, поднявшие ее и опустившие на постель, склоненная над нею шепчущая тень, ласки, молниеносное ощущение тяжести, тверди у живота, между ног, просьба выключить свет, оставшаяся без ответа, и вдруг - одна, покинута, и руки скользят потерянно, и губы шепчут: сейчас, сейчас; бессмысленное ожидание, оцепенение, все снова, зачем все это: нежность - зачем, покорность - зачем, гостиница - зачем; и слишком слабое снотворное, к девяти в контору, внеочередное заседание совета, не прийти нельзя, невозможно; невозможно все, кроме самой невозможности. Мы никогда больше не станем об этом говорить, сейчас воображение соединяет нас так же смутно, как некогда реальность. Мы никогда не станем вместе искать, на ком вина, на ком ответственность, не будем стремиться к возобновлению, возможно, не столь уж непредставимому. Хавьеру осталось лишь ощущение кары, но что такое кара перед любовью и желанием, что за нелепый атавизм проявился с такой силой и именно там, где он рассчитывал на счастье, почему и раньше, и потом - настоящее: Эйлин, Мария Элена, Дорис, а прошлое, Мирей, до самого конца будет вонзаться кинжалом молчания и презрения. Только молчания, хотя презрение и накатывает волной всякий раз, когда приступом тошноты является воспоминание, - в Мирей презрения нет, лишь молчаливая грусть, Мирей повторяет про себя: она или он; а еще: и она, и он; Мирей повторяет, что не всякий мужчина способен проявить себя в час любви и не всякая женщина умеет разбудить в мужчине мужчину. Да, оставались еще переговоры, последнее средство: Хавьер предложил поехать куда-нибудь вместе, провести пару недель где-нибудь в укромном уголке, чтобы снять заклятие, изменить ритуал, встретиться наконец по-другому - без полотенец, без проволочек, без заранее намеченных планов. Мирей сказала: да, конечно, как-нибудь потом, пусть он позвонит из Лондона, может, ей удастся взять две недели отпуска. Они прощались на вокзале, Мирей поездом возвращалась в хижину, потому что машина была неисправна. Хавьер уже не мог поцеловать ее в губы, но прижал ее к себе, и снова попросил поехать с ним куда-нибудь, и глядел на нее до тех пор, пока ей не сделалось больно, пока она не опустила глаза, повторив: да, конечно, все будет хорошо, спокойно возвращайся в Лондон, в конце концов все будет хорошо. Так говорят с детьми перед тем, как повести их к врачу или иначе как-нибудь сделать больно. Мирей, со своей стороны медали, уже вряд ли на что-то надеялась, вряд ли верила во что-то, она, скорее всего, вернется к хижине и к пластинкам, даже не пытаясь представить себе иной путь к тому, с чем разминулись. Когда он позвонил из Лондона и предложил далматское побережье, называя числа и места с той определенностью, за которой так явно кроется страх отказа, Мирей ответила, что напишет. Со своей стороны медали, Хавьер только и смог сказать, что - да, он подождет, как будто бы непостижимым каким-то образом знал, что письмо придет короткое и любезное, и - нет, бесполезно вновь и вновь искать безвозвратно потерянное, лучше остаться друзьями; восемь скупых строк, и - обнимаю, Мирей. Каждый со своей стороны - неспособные опрокинуть стоящую ребром медаль; Хавьер написал письмо, где хотел указать единственный путь, который им осталось вычертить вдвоем, единственный, никем не хоженный, свободный от обычных формул взаимного уважения, путь, который не должен пролегать через лестницу или лифт, ведущие к спальне или гостиничному номеру, путь, не заставляющий его раздеваться одновременно с нею; но письмо было всего лишь измокшим платком, он даже не смог закончить, подписал в середине фразы и схоронил в конверте, не перечитывая. Мирей не ответила, предложения работы в Женеве вежливо отклонялись - между нами ребро медали, мы живем далеко и никогда больше не напишем друг другу: Мирей в своем домике в предместье, Хавьер, разъезжая по свету и возвращаясь в свою квартиру с назойливостью мухи, что садится в сотый раз на один и тот же сгиб руки. Как-то вечером Мирей проливала слезы, слушая квинтет Брамса, но Хавьер не умеет плакать, его только мучат кошмары, которые он стряхивает с себя, сочиняя тексты, что прикидываются кошмарами: имена в них другие, а правда, наверное, та же самая, в них нет медали, поставленной ребром, разделяющим одну и другую сторону, нет заветных ступеней, по которым нужно подняться; но, конечно, это всего лишь тексты. Тот, кто бродит вокруг Кубинской пианистке Эсперансе Мачадо Хименеса высадили, едва только стемнело, понимая, что риск очень велик; бухточка находилась почти рядом с портом. Конечно, его доставили на скоростной и бесшумной лодке, она стремительно прочертила след на поверхности моря и опять растаяла вдали, а Хименес, замерев в кустах, выжидал, пока глаза привыкнут к темноте, пока все пять чувств вновь приспособятся к горячему воздуху и звукам этой земли. Еще два дня назад кругом был ад раскаленного асфальта и тошнотворная вонь городской стряпни, ясно ощутимый запах дезинфекции в вестибюле гостиницы "Атлантик", почти всегда под напыщенные тосты "бурбон", которым все они пытались заглушить воспоминания о роме; а теперь, пусть затаившийся, настороженный, едва смеющий думать, он впитывал всем своим существом запахи Орьенте, ловил такой знакомый зов одинокой ночной птицы, - быть может, она здоровалась с ним, во всяком случае, будем считать это добрым знаком. Поначалу Йорку казалось неразумным высаживать Хименеса так близко от Сантьяго, это было против всяких правил, однако именно поэтому и потому, что Хименес знал местность, как никто другой, Йорк в конце концов пошел на риск и подготовил лодку. Теперь главное было не запачкать туфли и появиться в мотеле с видом туриста из провинции, осматривающего свою страну; там Альфонсо позаботится о его устройстве, остальное же вопрос нескольких часов: отнести пластиковую бомбу в нужное место и вернуться на берег, где будут ждать лодка и Альфонсо; когда они окажутся в открытом море, по сигналу с лодки сработает взрыватель, на фабрике раздастся взрыв, к небу взмоют языки пламени - это будут проводы честь по чести. А пока что надо было подняться к мотелю по старой тропинке, забытой людьми с тех пор, как севернее проложили новое шоссе, передохнуть перед последним отрезком пути, чтобы никто не заподозрил, сколько на самом деле весит чемодан; когда Хименес встретится с Альфонсо, тот подхватит багаж с готовностью друга, избегая услуг гостиничного носильщика, и отведет Хименеса в одну из удобно расположенных комнат мотеля. Это составляло самую опасную часть, задания, но попасть на территорию фабрики можно было только из сада, окружавшего мотель; немного удачи, помощь Альфонсо - и все сойдет хорошо. На тропинке, забытой прохожими, заросшей кустами, ему не встретилось ни души; вокруг только запахи Орьенте да жалобы птицы, которая на мгновение вывела Хименеса из себя словно его нервам нужен был предлог, чтобы чуть-чуть расслабиться, чтобы он против своей воли признал, что полностью беззащитен, даже без пистолета в кармане, на этом Йорк настаивал категорически, дело удавалось или проваливалось, но в обоих случаях пистолет был ни к чему, более того, мог все погубить. У Йорка были свои представления о характере кубинцев, Хименес знал их и про себя поливал его бранью, пока поднимался по тропинке, замечая, как среди последних кустов, точно желтые глаза, загораются огни редких домов и мотеля. Но не было смысла бранить Йорка, все шло according to schedule8, как сказал бы этот сукин сын, и Альфонсо в саду мотеля с громким возгласом шагнул ему навстречу, что за черт, а где же машина, старик, двое служащих смотрят и прислушиваются, я жду тебя уже четверть часа, да, но мы немного опоздали, а машина поехала дальше отвезти одну женщину, которая едет к своим, я вышел там, на повороте, ну еще бы, ты ведь у нас галантный мужчина, пошел ты, Альфонсо, здесь пройтись - одно удовольствие, чемодан перешел из рук в руки без малейшей заминки, мускулы напряжены до предела, но если бы кто посмотрел со стороны, сказал бы, что он легкий как перышко, совсем пустой, пошли за ключом, а потом выпьем по глотку, как там Чоли и ребята, ну, им капельку грустно, конечно, старик, хотелось бы поехать вместе, но сам знаешь, школа и работа, на этот раз отпуска не совпали, что поделаешь, не повезло. Наскоро принять душ, убедиться, что дверь надежно заперта, чемодан стоит открытый на второй кровати, зеленый сверток - в ящике комода, среди рубашек и газет. У стойки Альфонсо уже попросил два рома и побольше льду, они курили, разговаривали о Камагуэе, о последнем бое Стивенсона, музыка доносилась как бы издалека, хотя пианистка сидела тут же, у конца стойки, она тихонько сыграла хабанеру, потом что-то из Шопена и перешла к дансону, а затем к балладе из старого фильма, ее в прежние добрые времена пела Ирене Дунне. Они взяли еще по порции рома, и Альфонсо сказал, что утром вернется и повозит его по городу, покажет новые кварталы, в Сантьяго есть что посмотреть, работают тут что надо, люди выполняют и перевыполняют планы, микробригады - отличная штука, Альмейда приедет на открытие двух новых фабрик, недавно здесь был сам Фидель, все товарищи трудятся не покладая рук. - Да, у нас в Сантьяго не заспишься, - сказал бармен, и они одобрительно засмеялись; в ресторане оставалось уже мало народу, и Хименесу отвели стол возле окна. Альфонсо простился, повторив, что заедет за ним утром; удобно вытянув ноги, Хименес принялся изучать меню. Усталость - усталость не только телесная - заставляла его следить за каждым своим движением. Все здесь было таким мирным и сердечным, тишина, Шопен, пианистка опять наигрывала прелюдию Шопена, но Хименес чувствовал, что опасность притаилась рядом, малейший промах - и эти улыбающиеся лица исказит гримаса ненависти. Он знал такие ощущения и умел с ними бороться; попросив мохито, чтобы время летело незаметнее, он благосклонно выслушал советы официанта - сегодня рыбные блюда лучше мясных. Ресторан был почти пуст, у стойки - молодая пара, чуть подальше - человек, похожий на иностранца, он пил, не глядя в стакан, не спуская задумчивых глаз с пианистки, которая теперь опять повторяла балладу Ирене Дунне, Хименес вдруг вспомнил ее название - "Твой взор подернут дымом", тогдашняя, прежняя Гавана, опять Шопен, один из этюдов, Хименес тоже играл его мальчиком, когда учился музыке, давно, до периода больших потрясений, медленный, меланхолический этюд, напомнивший ему гостиную у них дома, покойную бабушку, и по контрасту - его брата Робертико, оставшегося тут невзирая на отцовское проклятие, он как последний идиот погиб на Плая-Хирон, вместо того чтобы сражаться за возврат к настоящей свободе. К собственному удивлению, он поел с аппетитом, смакуя незабытые блюда, иронически допуская, что только это тут и хорошо, если сравнивать с безвкусной, ватной пищей, которую они ели там. Спать не хотелось, ему нравилась музыка, пианистка была еще молода и красива, она играла словно для себя, ни разу не взглянув в сторону стойки, где человек, похожий на иностранца, следил за движениями ее рук, берясь за новую порцию рома и новую сигару. После кофе Хименес подумал, что ждать, сидя в комнате, ему будет мучительно, и подошел к стойке выпить еще. Бармену хотелось поговорить, но он понижал голос почти до шепота - из уважения к пианистке, как будто понимал, что иностранцу и Хименесу нравится эта музыка; теперь пианистка наигрывала один из вальсов, простую мелодию, в которую Шопен вложил словно бы звуки неторопливого дождя, словно бы приглушенные краски сумерек или сухие цветы из альбома. Бармен не замечал иностранца, быть может, тот плохо говорил по-испански или любил молчать, в ресторане уже тушили свет, надо было идти спать, но пианистка наигрывала кубинский мотив, и, неохотно прощаясь с ним, Хименес зажег новую сигарету, пожелал всем спокойной ночи и пошел к выходу, навстречу тому, что ждало его за порогом, в четыре ноль-ноль утра по его часам, сверенным с часами лодки. Перед тем как войти в свою комнату, он постоял немного у окна в коридоре, подождал, пока глаза привыкнут ко мраку сада, чтобы проверить все, о чем говорил Альфонсо: тропинка метрах в ста отсюда, от нее отходит другая, ведущая к новому шоссе, осторожно перейти через него и затем - дальше на запад. Из мотеля видно было только темное пятно зарослей, среди которых начиналась тропинка к фабрике, но было полезно всмотреться в огоньки впереди и в два-три огонька слева, чтобы прикинуть расстояние. Территория фабрики начиналась в семистах метрах к западу, возле третьего цементного столба он найдет дыру в проволочном ограждении, через которую проникнет на фабрику. В принципе было маловероятно, чтобы здесь появилась охрана, они делали обход каждые четверть часа, но в промежутках предпочитали собираться и болтать в другой стороне, где были свет и народ; во всяком случае, тут было уже не страшно и испачкаться, придется проползти сквозь кусты к месту, подробно описанному Альфонсо. А возвращаться будет легко, без зеленого свертка, без всех этих людей, окружавших его до сих пор. Он почти сразу же растянулся на постели и потушил свет, чтобы спокойно покурить; можно даже подремать, пусть тело расслабится, он умел просыпаться вовремя. Но сначала он убедился, что дверь хорошо заперта и все лежит так, как он оставил. Он промурлыкал вальс, запавший в память, смешивающий прошлое с настоящим, сделал усилие, чтобы избавиться от него, перебить мелодией "Твой взор подернут дымом", но вальс все возвращался или сменялся прелюдией, он погружался в дремоту, не в силах прогнать их прочь, перед его глазами двигались белые руки пианистки, ее голова чуть склонялась набок, как будто она внимательно прислушивалась к самой себе. Ночная птица опять пела где-то в кустах или в пальмовой роще к северу. Его разбудило что-то более темное, чем темнота комнаты, более темное и тяжелое, притаившееся где-то в ногах постели. Он видел во сне Филлис и фестиваль поп-музыки, сон был таким грохочущим и ярким, что, открыв глаза, он точно упал в пустоту, в черный бездонный колодец, но тут же спазма в желудке дала ему понять, что это не так, что часть пространства была иной, обладала иной массой, иной чернотой. Рывком протянув руку, он включил свет; иностранец из ресторана сидел в ногах кровати и спокойно глядел на него, словно до сих пор просто стерег его сон. Подумать, сделать что-то было одинаково невозможно. Все оборвалось внутри, ужас и только ужас, тишина, длившаяся вечность, или, быть может, одно мгновение, взгляд, идущий двойным мостом из глаз в глаза. Первая - и бесполезная - мысль: пистолет, хотя бы пистолет. Звук собственного прерывистого дыхания вернул его действительности, отвергая последнюю надежду на то, что это все еще сон, сон, в котором есть Филлис, и музыка, и выпивка, и огни. - Да, вот так, - сказал иностранец, и его акцент словно царапнул Хименеса по коже, подтверждая, что он - не здешний, как о том же говорило нечто в посадке головы, в форме плеч, отмеченное еще в баре. Выпрямиться по сантиметрам, попытаться сесть, его поза губительна, единственное спасение - в неожиданности, но и на это рассчитывать нечего, он заранее обречен: мускулы ему не подчинятся, ноги, вытянутые на постели, не позволят сделать отчаянный рывок; и гость знал это, он сидел в ногах кровати спокойно и даже расслабленно. Когда Хименес увидел, что тот достал сигару, а другую руку беспечно сунул в карман, ища спички, он понял, что броситься на иностранца - значит просто потерять время: слишком много презрения было в его манере игнорировать Хименеса, он даже не допускал мысли об обороне. И было кое-что похуже: ведь он предпринял все меры предосторожности, дверь заперта на ключ, закрыта на задвижку. - Кто ты? - услышал Хименес собственный голос, нелепый вопрос, прозвучавший из состояния, которое не могло быть ни явью, ни сном. - Да не все ли равно, - сказал иностранец. - Но Альфонсо... На Хименеса взглянуло нечто, живущее как бы в другом времени, в другом, полом, пространстве. Огонек спички отразился в орехового цвета глазах с расширенными зрачками. Иностранец погасил спичку и поглядел на свои руки. - Бедный Альфонсо, - сказал он. - Бедный, бедный Альфонсо... В его словах не было жалости, только отчужденное подтверждение свершившегося факта. - Но ты-то кто, черт тебя побери? - выкрикнул Хименес, зная, что это уже истерика, утрата последнего самообладания. - О, тот, кто бродит вокруг, - сказал иностранец. - Знаешь, я всегда подхожу поближе, когда играют мою музыку, особенно здесь. Мне нравится слушать, как ее играют здесь, на этих простеньких фортепьяно. В мое время все было по-иному, мне всегда приходилось слушать ее вдали от родных мест. Поэтому теперь я люблю быть как можно ближе, это как бы примиряет меня с прошлым, восстанавливает справедливость. Стискивая зубы, чтобы побороть дрожь, колотившую его с головы до ног, Хименес подумал, что единственно разумным было бы считать гостя сумасшедшим. Уже было неважно, как он вошел, как узнал - а он, конечно, знал, - но он был сумасшедшим, и это сейчас давало Хименесу единственное преимущество. Значит, надо выиграть время, поддержать разговор, спросить о пианино, о музыке. - Она играет хорошо, - сказал иностранец, - но, конечно, только то, что ты слышал, легонькие пьески. А сегодня мне бы хотелось услышать этюд, который называют "Революционным", право, мне очень бы этого хотелось. Но ей, бедняжке, это не под силу, это не по ее пальцам. Тут нужны вот какие пальцы. Он вытянул руки и показал Хименесу свои длинные пальцы, расставленные и напряженные. Хименес еще успел увидеть их за секунду до того, как они сомкнулись на его горле. Куба, 1976 Закатный час Мантекильи Такое мог придумать только наш Перальта - вот голова! - в подробности он, как всегда, не вдавался, но на этот раз был откровеннее обычного и сказал, что это вроде анекдота с украденным письмом. Эстевес поначалу ничего не понял и выжидающе уставился на Перальту, а что дальше? Но Перальта пожал плечами, словно отмахнулся, и сунул ему билет на бокс. Эстевес увидел красную цифру 3, крупно выведенную на желтом, но первое, что схватили глаза, - еще бы! - это МОНСОН - НАПОЛЕС, четкими буквами. Второй билет, сказал Перальта, передадут Вальтеру. Ты придешь до начала (Перальта никогда не повторял дважды, и Эстевес ловил каждое слово), а Вальтер - посередине первого из предварительных боев, его место рядом, справа от тебя. Будь начеку: в последние минуты начинается суетня, каждый норовит сесть поближе, спроси его что-нибудь по-испански - для верности. У него будет сумка, хипповая, из материи, он поставит ее между собой и тобой на скамейку, а если стулья - на пол. Говори только о боксе, и чтоб ухо востро - вокруг наверняка будут мексиканцы или аргентинцы, проверься перед тем, как опустить пакет в сумку. Вальтер знает, что сумку нужно раскрыть заранее? - спросил Эстевес. Да, глядя вбок, словно сдувая с лацкана муху, сказал Перальта, но не спеши, сделай это ближе к концу, когда по сторонам не глазеют. Если на арене Монсон, глазеют только на Монсона, сказал Эстевес. Когда Мантекилья - то же самое, сказал Перальта. И без лишнего трепа, запомни. Вальтер уйдет первым, а ты - как схлынет толпа, через другой выход. Он снова все обдумал, провернул в голове, пока ехал в вагоне метро до станции "Дефанс", на бокс, куда, судя по всему, ехали и остальные, в основном мужчины, по двое, по трое, все больше французы, озабоченные позорным поражением своего идола - Буттье, которого дважды измолотил Монсон, надеятся небось на реванш, хоть какой-никакой, а может, втайне уже смирились. Нет, Перальта просто гений, разумеется, дело серьезное, раз он сам поручил ему все, но зато попаду на матч, который по карману одним миллионерам. До него наконец дошел намек на украденное письмо, ну кому стукнет в голову, что они с Вальтером встретятся на боксе, дело-то не в самой встрече, ее можно устроить в любом уголке Парижа, их тысячи, - дело в том, как тщательно взвесил и продумал все Перальта. Для тех, кто мог бы держать их на крюке, самые привычные места встреч - кафе, кино, частные квартиры, но, если они ткнутся сюда, в это шапито, поставленное Аленом Делоном, - дудки, их номер не пройдет: матч на звание чемпиона мира, шутка ли! - попрутся все, кто при деньгах, одного престижа ради, и вход только по этим желтеньким билетам, а они распроданы еще на прошлой неделе, как пишут газеты. И еще - тоже спасибо Перальте! - если будут хвосты за ним или за Вальтером, их не увидят вместе ни на выходе, ни у входа, подумаешь, два обыкновенных болельщика среди тысяч и тысяч, которые выбиваются клубами дыма из метро, автобусов, и чем ближе к началу встречи, тем гуще валит толпа, и только в одном направлении - к шапито. Ну ловкач Ален Делон! Огромный шапито стоит прямо на пустыре, и пройти туда можно лишь по мосткам, а дальше по дощатым настилам. Ночью лил дождь, и люди шли осторожно, стараясь не оступиться в грязь, а повсюду, прямо от самого метро, - огромные разноцветные стрелы-указатели с броской надписью: МОНСОН - НАПОЛЕС. Ну и шустрик Ален Делон, сумел налепить эти стрелы даже на неприкосновенных стенах метро, небось заплатил будь здоров; Эстевесу был не по душе этот выскочка - ишь ты, всемогущий, - организовал за свой счет матч на звание чемпиона мира, отгрохал эту брезентовую громадину и поди знай, какой куш сорвал с заявочных взносов, но кое в чем он молодец: Монсон и Наполес - вообще нет слов, а взять цветные указатели, да еще в самом метро, широкий жест, вот, мол, как я встречаю болельщиков, а то бы устроили давку у выходов и на раскисшей глине пустыря... Эстевес пришел в самое время: зал только заполнялся. Остановившись на минуту у дверей, он глянул по сторонам: полицейские фургоны, огромные, освещенные снаружи трейлеры с зашторенными окнами, придвинутые вплотную к крытым проходам, которые вели прямо к шапито, как к самолетам в аэропортах. Там, скорее всего, боксеры, подумал Эстевес, в том белом, самом новеньком, наверняка наш Карлитос, он такого и заслуживает, а трейлер Наполеса, наверно, с другой стороны, тут все по правилам и в то же время на скорую руку, еще бы, этакая махина из брезента, прицепы на голом, заброшенном пустыре. Вот так делают деньгу, грустно вздохнул Эстевес, главное - мозги и хватка, че! Его ряд, пятый от зоны ринга, отгороженной канатом, - обыкновенная скамья с крупными номерами, похоже, радушие Делона иссякло в зоне ринга, дальше все как в самом плохоньком цирке, впрочем, молоденькие билетерши в немыслимых мини разом заставят забыть, где что не так. Эстевес тотчас увидел, куда идти, но девочка, сияя улыбкой, проводила его до места, будто он отродясь не учился арифметике. Усевшись, Эстевес развернул пухлую газету и подумал, что потом подложит ее под себя. В голове пронеслось: Вальтер сядет справа, пакет с деньгами и бумагами в левом кармане пиджака, в нужный момент он вытащит его правой рукой, сразу к колену - и тут же в раскрытую сумку. Время тянулось, и Эстевес ушел в мысли о Марисе и малыше, должно быть, кончают ужинать, сын, наверно, полуспит, а Мариса уткнулась в телевизор. А ну как показывают эту встречу, и жена смотрит именно ее, он, разумеется, промолчит, не скажет, что был, разве потом, когда все образуется. Он лениво листал газету (если Мариса досмотрит все до конца, то попробуй удержись, когда она станет рассуждать о Монсоне и Наполесе, вот смехота!), и, пока пробегал глазами сообщения о Вьетнаме и полицейскую хронику, зал почти заполнился, позади азартно спорили о шансах Наполеса какие-то французы, слева уселся странный фендрик, он слишком долго и с явным, ужасом разглядывал скамью, будто опасался замарать свои безупречные синие брюки. Впереди расположились парочки, компании, трое тарахтели по-испански, пожалуй с мексиканским выговором; Эстевес, правда, не очень разбирался в акцентах, но уж кого-кого, а мексиканских болельщиков здесь дополна: их Наполес - ты подумай! - замахнулся на корону самого Монсона. Справа от Эстевеса еще пустовало несколько мест, однако у входов уже сбивались толпы и расторопные билетерши каким-то чудом поддерживали порядок. Эстевесу показалось, что слишком резко освещен ринг и слишком много поп-музыки, но публика, похоже, ничего не замечала, теперь все с интересом следили за первым предварительным боем - очень слабый, сплошь опасные движения головой и клинчи, в ту минуту, когда Вальтер сел рядом, мысли Эстевеса были заняты тем, что в зале, по крайней мере возле него, нет настоящих знатоков бокса, так, профаны, снобы, им все сойдет, им лишь бы увидеть Монсона и Наполеса. - Простите, - сказал Вальтер, с трудом вклиниваясь между Эстевесом и толстухой, почти лежавшей на коленях своего мужа, тоже раскормленного толстяка, который следил за боксерами с понимающим видом. - Садитесь поудобнее, - сказал Эстевес. - Да-да, непросто, у этих французов расчет только на худых. Вальтер усмехнулся, а Эстевес осторожненько - не дай Бог, психанет тип в синих брючках! - поднажал влево; в конце концов между ним и Вальтером образовался просвет и Вальтер переложил синюю сумку с колен на скамью. Шел второй предварительный бой - тоже никуда, короткий, внимание зрителей переключилось на зал, где появилась большая группа мексиканцев в чарро с сомбреро, но при этом одетых с иголочки, еще бы, таким богатеям раз плюнуть - зафрахтовать целый самолет, взяли и прилетели из Мексики ради своего кумира Мантекильи, - все коренастые, приземистые, задницы отклячены, а лицами смахивают на Панчо Вилью, слишком уж фольклорные - кричат, спорят, бросают вверх сомбреро, будто их Наполес уже на ринге, и никак не рассядутся в зоне ринга. Ален Делон, вот лиса, все предусмотрел: из динамиков тут же хлынуло нечто похожее на мексиканское корридо, хотя мексиканцы, пожалуй, не узнали родную музыку. Эстевес с Вальтером усмешливо переглянулись, и в этот миг из входа напротив с воплем "Аргентина! Аргентина!" вломилась целая толпа, впереди - пять-шесть женщин, дородных тетех в белых свитерах, а за ними взметнулся огромный национальный флаг. Вся орава, тесня в стороны билетерш, подалась вниз мимо скамеек к самому рингу, наверняка не на свои места. Продолжая орать, они все-таки выстроились, и роскошные девочки в мини с помощью улыбающихся молодчиков-горилл повели их к двум свободным скамьям, что-то объясняя на ходу. На спинах аргентинок густо чернели крупные буквы - МОНСОН. Все это донельзя потешало публику, большинству-то неважно, какой национальности боксеры, раз это не французы; третья пара работала плотно, упорно, хотя Ален Делон поди-ка не очень затратился на это мелочье, на плотву; какой смысл, если в трейлерах ждут выхода две настоящие акулы и ради них, по сути, пришли все. Вдруг что-то разом стронулось в душе Эстевеса и к горлу подкатил комок: из динамиков поплыло танго, играл оркестр, может самого Освальдо Пуглиесе. Вот теперь Вальтер глянул на него цепко и с симпатией, Эстевес встрепенулся: может, соотечественник. Они, в общем, словом не перекинулись, разве что два-три замечания насчет боксеров, нет, пожалуй, он уругваец или чилиец, но никаких вопросов, Перальта объяснил - яснее нельзя: сидели рядом - раз, оба - вот случай! - говорят по-испански - два, и аут, точка! - Теперь начнется самое оно! - сказал Эстевес. Все повскакали с мест, крики и свист, в левой стороне - рев, шквальные аплодисменты, летящие вверх сомбреро, Мантекилья вбегает на ринг, и свет прожекторов становится как бы ярче, но вот все головы повернулись вправо, где пока ничего не происходит, на смену овациям - накат выжидательного гула; Вальтеру и Эстевесу не виден проход к другому углу ринга, внезапная тишина, и за ней - многоголосый вопль, да, теперь они оба видят белый халат у самых канатов: Монсон спиной к ним переговаривается со своими, Наполес направляется к нему, едва заметный приветственный кивок под вспышки магния, судья в ожидании, когда спустят микрофон. Понемногу зрители усаживаются, лишь одинокое сомбреро отлетает далеко в сторону, и кто-то забавы ради кидает шляпу обратно - запоздалый бумеранг, оставленный без внимания, потому что начались представления, приветствия, Жорж Карпантье, Нино Бенвенути, французский чемпион Жан Клод Буттье, аплодисменты, фотокамеры, вскоре ринг пустеет, торжественные звуки мексиканского гимна, снова шляпы в воздухе, и, наконец, чуть опережая аргентинский гимн, взвивается огромный сине-белый флаг. Эстевес с Вальтером сидят не шелохнувшись, но у Эстевеса стынет в груди, нет, он не вправе, это было бы оплошкой, ненужным риском, ладно хоть увидел, что поблизости нет аргентинцев, а те с флагом поют последние строки гимна, и сине-белое полотнище так сильно ходит из стороны в сторону, что встревоженные молодчики-гориллы устремились туда. Голос объявляет имена и весовые категории, секунданты за ринг! - Чья возьмет, как думаешь? - спросил Эстевес. Он по-мальчишески поддался волнению, занервничал в тот миг, когда перчатки боксеров приветственно прикоснулись друг к другу, Монсон встал в стойку, вроде бы раскрыт, значит, не в защите, руки длинные, как плети, худые, и сам чуть не щуплый рядом с Мантекильей, этот пониже, крепыш, вон уже сделал два пробных удара. - Я люблю вот таких отчаянных, бросил вызов самому чемпиону, - сказал Вальтер, а сзади француз кому-то жарко втолковывал: преимущество Монсона - рост; опять пробные удары. Н-да, значит, ему нравятся отчаянные, будь он аргентинец, так не сказал бы, но выговор, наверно уругваец, спрошу у Перальты, хотя тот не скажет. Одно ясно - Вальтер во Франции недавно: когда толстяк, обнимавший жену, обратился к нему, тот ответил так невнятно, что француз досадливо поморщился и заговорил с сидящим впереди. Удар у Наполеса жесткий, точный, с тревогой подумал Эстевес, дважды Монсона отбросило назад, и он чуть-чуть опоздал с ответом - Эстевес видел! - может, оба удара его достали; похоже, Мантекилья понял, что его единственный шанс - удар, что "фехтовать" с Монсоном, а это был его конек, - без толку, Монсон ловкий, быстрый, уходит нырками, и кулак Наполеса при его прославленной резкости все время повисает в пустоте, Монсон - раз, еще раз прямо в лицо противнику, а француз сзади, уже распаляясь: видите, видите, как ему помогают руки; второй раунд, пожалуй, остался за Наполесом, зал притаился, там-тут как бы некстати раздавались одинокие выкрики, в третьем раунде Мантекилья выкладывался еще больше, ну ладно, подумал Эстевес, сейчас наш Карлитос вам покажет, а Монсон, отжавшись от канатов, гибким ивовым прутом летит вперед, удар левой-правой, и стремительно входит в клинч, чтоб оторваться от канатов, и жесткий обмен ударами до конца раунда, мексиканцы все как один стоят, сзади них вой, свист, все повскакали с мест - видеть, видеть, не пропустить! - Красивый бой, че! - сказал Эстевес. - То что надо! - Угу. Оба одновременно вынули сигареты и, улыбаясь, протянули друг другу, щелкнула зажигалка Вальтера, и Эстевес, прикуривая, пробежал взглядом по его профилю и тут же посмотрел прямо в глаза, ничего приметного: волосы с сединой, а на вид совсем молод, в джинсах, в коричневой спортивной рубашке. Студент, инженер? Один из многих, кто выдрался оттуда, но не сложил оружия, наверно, погибли друзья в Монтевидео или в Буэнос-Айресе, а может, и в Сантьяго, расспросить бы Перальту, впрочем, зачем, им не свидеться больше, у каждого свой путь, разве что вспомнят когда-нибудь Мантекилью и этот вечер, а мексиканец уже в пятом раунде шел ва-банк, все стояли, вопили, бесновались, аргентинцев и мексиканцев смыли волной французы - этим главное бокс, а не боксеры, наметанным глазом ловили они малейшее движение, игру ног, Эстевес вдруг понял, что большинство зрителей следят за борьбой с полным знанием дела, если не считать немногих болванов, которых приводят в восторг красивые, эффектные, но бесполезные удары и которые ни бельмеса не смыслят в том, что происходит на ринге, где, по-прежнему легкий, мелькает Монсон, ведет бой на разных дистанциях, наращивая темп, за которым явно и все заметнее не поспевает Мантекилья; он отяжелел, оглушен и уже лезет в драку напролом, а в ответ гибкие, как ива, длинные руки Монсона, тот снова отжимается от каната, и раз, раз - град ударов сверху, снизу, точные, сухие. Когда зазвучал гонг, Эстевес снова взглянул на Вальтера, который полез за сигаретами. - Что ж, не судьба, - сказал Вальтер, протягивая сигареты, - когда не можешь - не можешь. Говорить в таком грохоте было бессмысленно, зрители понимали, что следующий раунд, скорее всего, решающий, болельщики подбадривали Наполеса - точно прощаются с ним навсегда, подумал Эстевес с искренним сочувствием, теперь-то Монсон открыто нападал, шел на противника - двадцать нескончаемых минут, хлесткие удары прямо по лицу, по корпусу Наполеса, а тот пытается войти в клинч, точно бросается в воду, зажмурив глаза. Все, больше не выдержит, подумал Эстевес и, оторвав через силу взгляд от ринга, покосился на сумку: сделай сейчас, когда все станут усаживаться, а то потом снова подымутся, и сумка опять будет сиротливо торчать на скамейке, два удара левой прямо в лицо Наполеса, тот снова пытается войти в клинч, но Монсон, проворняга, мгновенно меняет дистанцию, уходит и, рванувшись, вперед бьет хорошим крюком в лицо, теперь смотри - ноги, главное - ноги, уж в этом Эстевес разбирается, вон как отяжелел, сел на ноги Мантекилья, отрывается от канатов, но где его прославленная четкость? А Монсон танцует, кружит по рингу, вбок, назад, прекрасный ритм, и - раз! - решающий удар правой прямо в солнечное сплетение! Мало кто расслышал гонг в истошном взреве, но Эстевес с Вальтером - да! Вальтер сел, выровнял сумку, а Эстевес, опустившийся секундой позже, молниеносно сунул в нее пакет и, подняв пустую руку, с жаром замахал перед самым носом франта в синих брючках, который, похоже, мало смыслил в том, что творится на ринге. - Вот что такое чемпион! - тихо сказал ему Эстевес, зная, что в таком шуме все равно ничего не услышишь. - Карлитос, язви их... Он посмотрел на Вальтера, который спокойно курил, что ж, смирись, куда деваться, не судьба - значит, не судьба. К началу седьмого раунда все стояли в ожидании гонга, и вдруг обостренная, натянутая тишина, а за ней - слитный вопль: на ринг выброшено полотенце. Наполес как пришит к своему углу, а Монсон выбегает на середину, победно вскидывая над головой перчатки, - вот это чемпион, он приветствует публику и тут же тонет в водовороте объятий, вспышек магния, толпы. Финал не слишком красивый, но бесспорный. Мантекилья сдался, и правильно, зачем превращаться в боксерскую грушу Монсона, да, полный провал, закатный час Мантекильи, который подходит к победителю и как-то ласково подымает перчатки к его лицу, а Монсон кладет свои ему на плечи, и они расходятся, теперь - навсегда, думает Эстевес, на ринге им не встречаться. - Отличный бой! - сказал он Вальтеру, который, закинув сумку за плечо, покачивался на ногах, точно они одеревенели. - Слишком поторопились, - сказал Вальтер. - Секунданты, наверно, не пустили Наполеса. - А чего ради? Ты же видел, как он "поплыл". Наполес - умный боксер, че, сам понял. - Да, но таким, как он, надо держаться до конца, мало ли, а вдруг?! - С Монсоном не бывает "вдруг"! - сказал Эстевес и, вспомнив о наставлениях Перальты, приветливо нротянул руку: - Был очень рад... - Взаимно. Всего доброго. -Чао! Он проводил глазами Вальтера, который двинул вслед за толстяком, громко спорившим о чем-то со своей женой. А сам пошел позади типа в синих брючках, явно никуда не спешившего; в конце концов их отнесло влево, к проходу. Рядом кто-то спорил о техничности боксеров, но Эстевес загляделся на женщину - она обнимала не то мужа, не то дружка, что-то крича ему в самое ухо, все обнимала, целовала в губы, в шею. Если этот мужик не полный идиот, усмехнулся про себя Эстевес, ему бы понять, что не его она целует - Монсона. Пакет не оттягивал больше карман пиджака, можно вздохнуть повольготнее, посмотреть по сторонам, вон как прильнула к своему спутнику молодая девушка, а вон те мексиканцы, и шляпы вроде не такие уж большие, аргентинский флаг наполовину свернут, но поднят над головами, два плотненьких итальянца понимающе переглядываются, и один торжественно говорит: "Gliel'а messo in culo"9, а другой полностью согласен с таким четким резюме; в дверях толкотня; люди устало шагают по дощатым настилам в холодной темноте, мелкий дождик, мостки проседают под тяжестью ног, а в конце, привалившись к перилам, курят Перальта и Чавес, они как застыли: уверены, что Эстевес заметит, не выкажет удивления, а просто подойдет, как подошел, вынимая на ходу сигареты. - Он его отделал! - сказал Эстевес. - Знаю, - ответил Перальта. - Сам видел. Эстевес глянул удивленно, но Перальта с Чавесом отвернулись и пошли с мостков прямо в толпу, которая заметно редела. Эстевес понял: надо следовать за ними, увидел, как они пересекли шоссе, ведущее к метро, и свернули в плохо освещенную улочку. Чавес лишь раз оглянулся - не потерял ли их Эстевес, а потом они прямиком направились к машине и сели в нее тут же, но без торопливости. Эстевес сел сзади, рядом с Перальтой, и машина рванула в южную часть города. - Выходит, ты был?! - сказал Эстевес.- Вот не думал, что тебе нравится бокс. - Гори он огнем! - сказал Перальта. - Хотя Монсон стоит всех денег. Я пришел на всякий случай, подстраховать тебя, если что. - Стало быть, ты видел. А Вальтер, бедняга, болел за Наполеса... - Это был не Вальтер. Машина по-прежнему шла к югу. Какое-то седьмое чувство подсказало Эстевесу, что они едут не к площади Бастилии, но это мелькнуло подспудно, в самой глуби, потому что его словно ослепило взрывом, словно Монсон нанес удар прямо в лицо ему, а не Мантекилье. У него не было сил спрашивать, он молча смотрел на Перальту и ждал. - Мы не смогли тебя предупредить, - сказал Перальта. - Ты, как назло, ушел слишком рано, и, когда мы позвонили, Мариса сказала, что тебя нет и она не знает, когда ты вернешься. - Захотелось немного пройтись пешком, - сказал Эстевес. - Но объясни... - Все лопнуло, - сказал Перальта. - Вальтер позвонил утром прямо из Орли, как прилетел, мы ему сказали, что надо делать, он подтвердил, что билет на бокс у него, - словом, все было на мази. Договорились, что перед уходом он позвонит от Лучо, для верности. В полвосьмого - никакого звонка, мы звоним Женевьеве, а она перезвонила и говорит, что Вальтер даже не заходил к Лучо. - Они стерегли его на выходе в аэропорту, - подал голос Чавес. - Но кто же тогда... - начал Эстевес и осекся, он разом все понял, холодный пот, выступивший на шее, потек за ворот, желудок свело судорогой. - За семь часов они вытянули из него все, - сказал Перальта. - Доказательство налицо - этот тип до тонкости знал, как себя вести. Ты же представляешь их работу, даже Вальтер не выдержал. - Завтра или послезавтра его найдут на каком-нибудь пустыре, - устало и отрешенно прозвучал голос Чавеса. - Какая теперь разница, - сказал Перальта. - До прихода в шапито я успел всех предупредить, чтобы сматывали удочки. У меня, понимаешь, еще была слабая надежда, когда я примчался в этот растреклятый цирк, но тип уже сидел рядом с тобой, и куда деваться. - Но после, - спросил Эстевес, - когда он пошел с деньгами? - Ясно, что я следом. - А раньше, коль скоро ты знал... - Куда деваться, - повторил Перальта. - Пойми он, что завалился, ему крышка так и так. Устроил бы такое, что нас замели бы всех, сам знаешь, кто их опекает. - Ну и дальше? - Снаружи его ждали трое, у одного было какое-то удостоверение, короче, я опомниться не успел - а они уже в машине на стоянке, отгороженной для дружков Делона и богатеев, а кругом до черта полицейских. Словом, я вернулся на мостки, где ждал Чавес, вот и все. Ну запомнил номер машины, а на хрена он теперь? - Мы едем за город? - спросил Эстевес. - Да, в одно местечко, где поспокойнее. Тебе, надеюсь, ясно, что теперь проблема номер один - ты. - Почему я? - Потому что тот молодчик знает тебя в лицо, и они все силы положат, чтобы разыскать тебя, а у нас ни одной "крыши" после того, что случилось с Вальтером. - Выходит, мне уезжать? - сказал Эстевес. И сразу пронзило: а как же Мариса, малыш, как увезти их с собой, как оставить, мысли путались, мелькали, как и деревья ночного леса, и назойливо жужжали, будто толпа все еще ревет: "Монсон! Монсон!", прежде чем ошеломленно смолкнуть, когда на середину ринга упадет полотенце, в этот закатный час Мантекильи, бедный старик. А тип болел за Мантекилью, надо же, за неудачника, ему бы в самый раз болеть за Монсона, который забрал все деньги и ушел, как он сам, не глядя, показав противнику спину и тем еще больше унижая его, потерпевшего поражение, беднягу с рассобаченной мордой, надо же - протянул руку, "был очень рад"... Машина затормозила среди деревьев, и Чавес выключил мотор. В темноте вспыхнула сигарета - закурил Перальта. - Стало быть, мне уезжать! - повторил Эстевес. - В Бельгию, наверно, ты же знаешь, кто там... - Если доберешься, считай, что спасен, - сказал Перальта. - Но вон что вышло с Вальтером, у них всюду люди, и какая выучка. - Меня не схватят! - А Вальтер? Кто думал, что его схватят и расколют. А ты знаешь побольше Вальтера, вот что худо. - Меня не схватят! - повторил Эстевес. - Но пойми, надо подумать о Марисе, о сыне, раз все прахом, их нельзя оставить здесь, они прикончат Марису просто из мести. За день я управлюсь, все устрою и увезу их в Бельгию, там увижусь с самим, а потом соображу, куда двинуть. - День - слишком много, - сказал Чавес, оборачиваясь всем телом. Глаза Эстевеса, привыкшие к темноте, различили его силуэт и лицо Перальты, когда тот затягивался сигаретой. Хорошо, я уеду, как только смогу! - сказал Эстевес. Прямо сейчас, - сказал Перальта и вынул пистолет. В ином свете "Радио Бельграно"- - радиостанция, названная в честь Мануэля Бельграно (1770-1820), аргентинского политического и военного деятеля, участника Войны за независимость испанских колоний в Америке 1810-1826 годов, соратника Сан-Мартина. Именем Бельграно назван также район в северной части Буэнос-Айреса. Тандиль - город, одноименный округ, горная гряда в провинции Буэнос-Айрес. Мате (парагвайский чай) - тонизирующий напиток, популярный в юго-восточных странах Латинской Америки. Приготовляется из высушенных и измельченных листьев и стеблей йербы-мате (дерева семейства падубовых). Пьют мате из специальной посуды (в виде тыквочки), которая обычно тоже называется мате. Альмагро - улица и район в южной части аргентинской столицы. Названы по имени испанского конкистадора Диего де Альмагро (1475-1538). Моравиа, Альберто (1907 - 1990) - итальянский писатель. Пергамина - город в провинции Буэнос-Айрес. Примера-Хунта (Первое Временное правительство) - улица в Буэнос-Айресе. Названа в память о первой Временной правительственной (Патриотической) хунте Ла-Платы, созданной в мае 1810 года и просуществовавшей до октября 1812 года. Жаркие ветры Зона - одно из ключевых слов в романе Хулио Кортасара "62. Модель для сборки" (1968), ряде других его произведений. Найроби - столица Кении Замечу: сам Кортасар побывал в Найроби в 1976 году. Момбаса - город в Кении, расположен на коралловом острове, соединенном с материком дамбами. Конрад, Джозеф (наст. имя - Юзеф Теодор Конрад Коженевский; 1857 - 1924) - английский писатель (родился в Бердичеве). В своих произведениях неоднократно описывал полную опасностей жизнь в тропиках. Последние будут первыми - библейская аллюзия (см., например, Мф 19:30). Кенниата, Джомо (1891 - 1978) - африканский политический деятель, в 1964 - 1978 годах - президент Кении. Масаи - народ, живущий в пограничных районах Кении и Танзании. Бликсен, Карен (1885 - 1962) - датская писательница, автор фантастических произведений. Зеленый луч - оптическое явление: иногда на закате, когда солнце садится в море, виден зеленый луч. Увидеть такой луч - к счастью, к удаче. ...на памяти все равно Шекспир. - В "Ромео и Джульетте" действие происходит в Вероне и Мантуи, в "Отелло" - в Венеции. Колридж, Сэмюэл Тейлор (1772 - 1834) - английский поэт. В его "Поэме о старом моряке" герой убивает альбатроса - птицу добрых предвестий - и обречен за это на скитания и муки. Фридлендер, Джонни (р. 1912) - немецкий художник. Во второй раз Сан-Исидро - пригород Буэнос-Айреса, где находится крупнейший в Аргентине комплекс спортивных сооружений. Маса - улица в Буэнос-Айресе, названная в честь Мануэля Висенте Масы (1779 - 1839), политического деятеля Аргентины, юриста. В 1834 году Маса занимал пост губернатора Буэнос-Айреса. Был убит агентами полиции после раскрытия в 1839 году заговора против аргентинского диктатора Хуана Мануэля де Росаса (1793 - 1877) - руководил этим заговором его сын Рамон Маса (1810 - 1839). И отмечу попутно: впоследствии, в 1852 году, Росас был свергнут с поста президента. Улица Конституции - улица в центральной части Буэнос-Айреса. Названа в честь конституции, принятой в 1853 году (она действует в Аргентине и до сих пор). Вилья-дель-Парке - район, расположенный в западной части аргентинской столицы. Во имя Боби ... наступила февральская жара. - Февраль в южном полушарии - летний месяц. Мастиковое деревце (фисташка мастиковая) - невысокое дерево семейства сумаховых. Его родина - Средиземноморье. Рафия - дерево семейства пальм; произрастает, в основном, в тропиках Африки и Южной Америки. Апокалипсис Солентинаме Солентинаме - группа небольших островов на юге озера Никарагуа. В 1965 году Эрнесто Карденаль на одном из островов Солентинаме создал религиозно-просветительскую общину. Члены общины принимали участие в партизанской войне против диктатуры Сомосы. Правительственные войска неоднократно проводили на Солентинаме карательные операции; осенью 1977 года община была уничтожена. Наранхо, Кармен (р. 1931) - коста-риканский прозаик, эссеист. Ровинский, Самуэль (р. 1934) - коста-риканский писатель. Рамирес, Серхио (р. 1942) - никарагуанский писатель, общественный деятель. ...почему не живешь на родине... - Причин, по которым Кортасар в 1951 году уехал из Аргентины и поселился во Франции, у него было несколько. Одна из них - политическая: писатель принимал участие в антиперонистском движении. В последние годы жизни, когда у власти в Аргентине находились военные, Кортасар был лишен аргентинского гражданства. "Крупным планом" ("Blow up") - получивший широкую известность фильм Микеланджело Антониони, снятый в 1967 году по мотивам кортасаровского рассказа "Слюни дьявола" из сборника "Тайное оружие" (1959). Карденаль, Эрнесто (р. 1925) - никарагуанский поэт, священник, общественный деятель, автор публицистической книги "Евангелие на Солентинаме" (1975). ..."Пипер Ацтек", название... остается для меня загадкой... - "Языковедческая" ирония Кортасара. Пипер (лат.) - перец. Ацтеки - индейский народ Мексики. Калипсо - музыкальный фольклор (песни и танцы) карибского региона. Коронель, Уртечо Хосе (р. 1926) - никарагуанский писатель. Дальтон, Роке (1935-1975) - сальвадорский поэт и прозаик. Стайн, Гертруда (1874 - 1946) - североамериканская писательница; в произведениях Кортасара упоминается неоднократно. Мартинес, Ривас Карлос (р. 1924) - никарагуанский поэт. Орли - пригород Парижа, где находится главный аэропорт французской столицы. Тринидад - здесь, вероятно, город на Кубе. Город основан в 1514 году и сохранил облик колониального периода; центр туризма. Ирасу - вулкан в Коста-Рике. Коррьентес - улица в Буэнос-Айресе. Коррьентес в Аргентине это также: провинция, ее главный город, река и мыс на побережье Атлантики. Сан-Мартин - здесь: улица в Буэнос-Айресе. Названа в честь Хосе де Сан-Мартина (1778 - 1850), национального героя Аргентины, государственного и военного деятеля Латинской Америки, одного из руководителей Войны за независимость. Именем Сан-Мартина в аргентинской столице названы также городской район, площадь, театр; установлен памятник. Сан-Паулу - город на юго-востоке Бразилии, административный центр штата Сан-Паулу. Лодка, или еще одно путешествие в Венецию Кирога, Орасио (1878-1937) - уругвайский писатель. Многие годы прожил в Аргентине. Тяжело больной, добровольно ушел из жизни. Пиранделло, Луиджи (1867 -1936) - итальянский драматург, автор пьесы "Шесть персонажей в поисках автора". Лауреат Нобелевской премии (1934). Пуатье - старинный город на западе Франции. Тирренское море - море между Аппенинским полуостровом и островами Сицилия, Сардиния и Корсика. Осорно - город (и одноименная провинция) в центральной части Чили. Том Джонс - главный герой романа "История Тома Джонса, найденыша" английского писателя Генри Филдинга (1707 - 1754). В 1963 году английским режиссером Тони Ричардсоном (р. 1928) по сюжету романа был снят фильм, получивший широкую известность. Орсанмикеле - церковь в центральной части Флоренции. Памятник архитектуры конца XIII века. Пунта-дель-Эсте - улица в Буэнос-Айресе; курортный город в Уругвае, на побережье Атлантики. Орканья, Андреа (ум. 1368) - итальянский художник и скульптор. Донателло (1386-1466) - итальянский скульптор. Родился и работал главным образом во Флоренции. Д'Аннунцио, Габриэле (1863-1938) - итальянский писатель и политический деятель. Лукка - город в центральной части Италии (в Тоскане). Арно - река, на берегах которой расположена Флоренция. Коллеони, творение Верроккьо... - Конный памятник Коллеони на площади Санти-Джованни и Паоло в Венеции - главное произведение Андреа дель Верроккьо (1435-1488), итальянского скульптора, живописца и ювелира. Бартоломео Коллеони (1400 - 1476) - итальянский военный деятель, кондотьер (предводитель наемного военного отряда). Большую часть жизни провел на службе у Венеции. Памятник кондотьеру Коллеони в Венеции был воздвигнут согласно его завещанию, на оставленные для этого деньги. О'Нил, Юджин (1888 -1953) - североамериканский драматург; лауреат Нобелевской премии (1936). Альтикьеро да Дзевио (1330-1385) - итальянский художник. Асперн - главный герой повести североамериканского писателя Генри Джеймса (1843-1916) "Письма Асперна". Барон Корво - псевдоним английского писателя Фредерика Уильямса Ролфа (1860-1913). В ряде его произведений описывается Италия, и в частности Венеция. Тадзио (Тадеуш) - герой рассказа Томаса Манна "Смерть в Венеции". Траверса - поперечная балка, перегородка и т.п. Знакомство с красным ободком Висбаден - курортный город в Германии (на правом берегу Рейна, в земле Гессен). ...трансильванский уголок... - Трансильвания - историческая область на севере Румынии. С Трансильванией связаны многочисленные легенды о вампирах и о "кровавой графине" - Эршебет Батори (1560 - 1614). Тема вампиризма - одна из основных тем кортасаровского романа "62. Модель для сборки". Зона - одно из ключевых слов в романе Хулио Кортасара "62. Модель для сборки" (1968), ряде других произведений. Две стороны медали Гарроча - длинная заостренная палка, которой дразнят быка во время корриды. Пикадилли-Серкус - одна из центральных площадей Лондона. Эрл-Корт - улица в западной части английской столицы. Бат - курортный город в Англии (к востоку от Бристоля). Барток, Бела (1881 - 1945) - венгерский композитор, пианист, музыковед. В произведениях Кортасара упоминается неоднократно. Булез, Пьер (р. 1925) - французский композитор-авангардист. Кейдж, Джон (р. 1912) - американский композитор. Телеман, Георг Филипп (1681-1767) - немецкий композитор, теоретик музыки. Леман, Лотте (1888-1976) - немецкая певица. Кингз Роуд (Королевская дорога) - улица в центральной части Лондона. Форман, Милош (р. 1932) - чешский режиссер. Живет и работает в США. Уайтчепел - район в восточной части Лондона. Стерн, Исаак (р. 1920) - американский скрипач. ...далматское побережье... - Далмация - историческая область на территории современных Хорватии и Черногории. Тот, кто бродит вокруг "Бурбон" - сорт североамериканского виски. ...воспоминания о роме... - Ром - самый популярный на Кубе алкогольный напиток. Оръенте - по прежнему административному делению: провинция в юго-восточной части Кубы. Сантьяго - Сантьяго-де-Куба; по прежнему административному делению: главный город провинции Орьенте. Камагуэй - город в центральной части Кубы, административный центр одноименной провинции. Стивенсон, Теофило (р. 1952) - кубинский боксер. Олимпийский чемпион в 1972, 1976, 1980 годах, чемпион мира в 1974 и 1978 годах. Хабанера - кубинский танец-песня; происходит от европейского контрданса. Дансон - кубинский парный танец. Создан в 1879 году кубинским композитором М. Файльде. Альмейда, Хуан (р. 1927) - кубинский политический и военный деятель. Мохито - кубинский коктейль из подслащенной тростниковой водки, лимонного сока и воды. Плая-Хирон - имеется в виду сражение близ Плая-Хи-рон, селения на южном берегу Кубы, в бухте Кочинос. В апреле 1961 года в бухте Кочинос высадились вооруженные отряды кубинских эмигрантов. В результате трехдневных кровопролитных боев победу одержали Революционные вооруженные силы Кубы. Закатный час Мантекильи Мантекилья (букв.: сливочное масло) - прозвище кубинского боксера Хосе Наполеса (р. 1940), чемпиона мира 1969 и 1971 годов. В рассказе мексиканцы называют Наполеса "своим" потому, что и Мексика, и Куба относятся к карибскому региону Латинской Америки (Аргентина - к ла-платскому). ...вроде анекдота с украденным письмом. - Намек на рассказ Эдгара По "Похищенное письмо". Сюжет рассказа построен на том, что искомое письмо находится у всех на виду, и именно поэтому его никак не могут найти. Монсон, Карлос (р. 1942) - аргентинский боксер, чемпион мира 1970 года. Буттье, Жан Клод (р. 1943) - французский боксер, чемпион Европы 1971 года. Че - характерное аргентинское словечко: междометие и обращение к собеседнику. Клинч - положение в боксе, когда один (или оба) из боксеров зажимает одну или обе руки противника. Чарро - в Мексике: костюм наездника. Вилья, Панчо (Франсиско; 1877 - 1923) - национальный герой Мексики, руководитель крестьянского движения в период Мексиканской революции 1910 - 1917 годов. Корридо - народная мексиканская песня-танец; музыка к ней. Наибольшее распространение получила в годы Мексиканской революции. Пугливее, Освальдо (р. 1905) - аргентинский композитор, пианист, руководитель оркестра танго. Карпантье, Жорж (1894 - ?) - французский боксер. Бенвенути, Нино (р. 1938) - итальянский боксер, чемпион мира 1967 года. 1 Блюз в терциях (англ.). 2 "Пассаты" (англ.). 3 Крупным планом" (англ.). 4 Мы знаем, мы знаем, мы знаем (англ.). 5 Желание поразмышлять (англ.). 6 Жизнь, ложь (англ.). 7 Этот рассказ был включен в каталог выставки венесуэльского художника Хакобо Борхеса (примеч. автора). 8 По расписанию (англ.). 9 Вставил ему перо в зад (итал.).