Хулио Кортасар. Сборник рассказов "Тот, кто бродит вокруг" --------------------------------------------------------------- Хулио Кортасар, сборник рассказов "Тот, кто бродит вокруг" ("Alguien que anda por ahi"). Вышел первым изданием в 1977 году в Мадриде. Источник: Хулио Кортасар "Вне времени" Издательство "Амфора", СПб, 1999г. OCR: Олег Лашин (oleg409@lenta.ru), 23 декабря 2001 --------------------------------------------------------------- 1. В ином свете. Перевод с испанского В.Капанадзе, 1999г. 2. Жаркие ветры. Перевод с испанского Э.Брагинской, 1999г. 3. Во второй раз. Перевод с испанского В.Спасской, 1999г. 4. Вы всегда были рядом. Перевод с испанского С.Николаевой, 1999г. 5. Во имя Боби. Перевод с испанского Н.Снетковой, 1999г. 6. Апокалипсис Солентинаме. Перевод с испанского П.Грушко, 1999г. 7. Лодка, или еще одно путешествие в Венецию. Перевод с испанского А.Борисовой, 1999г. 8. Знакомство с красным ободком. Перевод с испанского Вс.Багно, 1999г. 9. Две стороны медали. Перевод с испанского А.Миролюбовой, 1999г. 10. Тот, кто бродит вокруг. Перевод с испанского В.Спасской, 1999г. 11. Закатный час Мантекильи. Перевод с испанского В.Спасской, 1999г. Примечания В.Андреев, 1999г. В ином свете По четвергам репетиции на "Радио Бельграно" заканчивались поздно вечером, после чего Лемос обыкновенно зазывал меня к себе и, угощая чинзано, строил планы будущих постановок, а я должен был выслушивать его, мечтая поскорей выбраться на улицу и век не вспоминать о радиотеатре. Но Лемос был модным автором и хорошо платил за то немногое, к чему сводилось мое участие в его программах, где я исполнял второстепенные и, как правило, малопривлекательные роли. Голос у тебя что надо, хвалил Лемос, радиослушатель начинает ненавидеть тебя после первой же реплики, и, в сущности, не обязательно, чтобы ты предавал кого-нибудь или травил стрихнином собственную мать: стоит тебе раскрыть рот, как половина Аргентины уже мечтает поджарить тебя на медленном огне. Лусиана к этой половине не принадлежала. Как раз в тот день, когда наш премьер Хорхе Фуэнтес получил после заключительной передачи по "Розам бесчестья" две корзины любовных писем и белого барашка, присланного некой романтической помещицей из Тандиля, малыш Мацца вручил мне первый лиловый конверт от Лусианы. Привыкший к пустословию в бессчетных его проявлениях, я сунул конверт в карман и спустился в кафе вместе с Хуаресом Сельманом и Оливе (после триумфа "Роз" у нас выдалась неделя передышки, а затем мы приступали к "Птице, застигнутой бурей"). Нам принесли уже по второму мартини, когда я внезапно вспомнил о лиловом конверте и сообразил, что письма-то и не прочел. Мне не хотелось распечатывать его при всех, ведь от скуки люди рады прицепиться к чему угодно, а уж лиловый конверт - это просто золотая жила. Поэтому сначала я вернулся домой, к своей кошке - ее по крайней мере такие вещи не интересовали, - оделил ее молоком и ежедневной порцией ласк и лишь после этого узнал о существовании Лусианы. Мне не нужна Ваша фотография, писала Лусиана, и не важно, что "Симфония" и "Антенна" печатают портреты Мигеса и Хорхе Фуэнтеса, Ваши же - никогда, зато со мной всегда Ваш голос. Мне не важно, что все относятся к Вам с антипатией и презрением, потому что Ваши роли обманывают всех, - напротив, это вселяет в меня надежду на то, что я единственная, кто знает правду: Вы страдаете, когда исполняете такие роли, Вы вкладываете в них свой талант, но я чувствую, что Вы не раскрываетесь до конца, как Мигес или Ракелита Байлей, ведь Вы так непохожи на жестокого принца из "Роз бесчестья". Но люди все путают, они переносят свою ненависть с принца на Вас, я уже поняла это по тете Поли и другим в прошлом году, когда Вы играли Вассилиса, контрабандиста-убийцу. Сегодня мне как-то одиноко, вот и захотелось написать Вам. Возможно, я не единственная, кто говорит Вам об этом, и мне даже хочется, чтобы было именно так: хочется узнать, что и у Вас, несмотря ни на что, есть поклонники. И в то же время я предпочла бы быть той единственной, кто способен разглядеть, что скрывается за Вашими ролями, за Вашим голосом, кто уверен в том, что знает Вас настоящего, кто восхищается Вами больше, чем теми, кому всегда достаются хорошие роли. Это как с Шекспиром, я никогда никому об этом не говорила, но, когда Вы сыграли Яго, он стал мне нравиться больше, чем Отелло. Не считайте себя обязанным ответить мне, указываю свой адрес на случай, если Вы и в самом деле захотите написать, но я и без того буду чувствовать себя счастливой от одной мысли, что высказала Вам все это. Вечерело, почерк был размашист и стремителен, кошка спала на диванной подушке, наигравшись с лиловым конвертом. Со времени безвозвратного исчезновения Бруны в моем доме уже не готовили ужин, мы с кошкой обходились консервами, правда, мне полагались еще коньяк и трубка. В дни отдыха (перед началом работы над ролью в "Птице, застигнутой бурей") я еще раз перечитал письмо Лусианы, вовсе не думая отвечать, потому что я как-никак актер, хотя мне и пишут в три года раз. Уважаемая Лусиана, писал я ей в пятницу вечером перед кино, меня глубоко взволновали Ваши слова, и это не вежливая фраза. Какая там вежливая фраза, я писал так, будто эта женщина, которую я воображал себе миниатюрной, с каштановыми волосами и грустными светлыми глазами, сидела напротив меня, а я говорил, как меня взволновали ее слова. Остальная часть вышла более избитой, я не знал, что еще можно сказать после слов правды, надо было чем-то заполнить страницу, две-три фразы с выражением симпатии и благодарности, Ваш друг Тито Балькарсель. Еще одна правдивая строчка содержалась в постскриптуме: рад, что Вы сообщили мне свой адрес, было бы очень грустно, если бы я не имел возможности написать Вам о своих чувствах. Никто не любит признаваться в том, что без работы начинает в конце концов скучать, - по крайней мере такие люди, как я. В юности у меня хватало любовных приключений, и, когда выдавалось свободное время, я мог заняться проверкой расставленных ловушек и почти всегда уходил с добычей. А потом появилась Бруна, и это продолжалось четыре года, ну а в тридцать пять жизнь в Буэнос-Айресе начинает блекнуть и как-то сужается, во всяком случае для того, кто живет один со своей кошкой и не большой любитель чтения или долгих прогулок. Не то чтобы я чувствовал себя старым, наоборот, - казалось, что все остальные, в том числе и вещи, стареют и покрываются трещинами. Видимо, поэтому я предпочитаю вечерами сидеть дома, репетировать "Птицу, застигнутую бурей" наедине с кошкой, которая не сводит с меня глаз, и по-своему разделываться с этими неблагодарными ролями, доводя их до совершенства, делая их моими, а не Лемосовыми, преобразуя самые безобидные реплики в игру зеркал, в которых множатся и порочные, и притягательные черты персонажа. Таким образом, к моменту, когда я стану читать перед микрофоном, все уже бывало предусмотрено - каждая запятая, каждая интонация, - чтобы радиослушатель проникался ко мне ненавистью не сразу, а постепенно (опять это был персонаж вполне сносный вначале, но по ходу действия обнаруживающий всю свою подлую сущность; в эпилоге, спасаясь от преследователей, он, к неописуемому восторгу слушателей, совершает эффектный прыжок в пропасть). Когда я, потянувшись за второй порцией мате, обнаружил письмо Лусианы, забытое на полке среди журналов, и от нечего делать перечитал его, я снова увидел ее как наяву. У меня всегда было хорошо развито воображение, и я могу легко представить себе любую вещь. В первый раз Лусиана показалась мне маленького роста и примерно моих лет. Особенно четко видел я ее светлые до прозрачности глаза. При втором чтении этот образ не претерпел изменений; я снова представлял, как она обдумывает каждую фразу, прежде чем написать ее. В одном я был твердо убежден: Лусиана не из тех женщин, что вначале пишут начерно, наверняка она долго колебалась прежде чем села за письмо, но услышала меня в "Розах бесчестья" - и нужные слова отыскались сами собой. Чувствовалось, что письмо написано единым духом, и в то же время - возможно, из-за лиловой бумаги - оно оставляло у меня ощущение старого вина, долго томившегося в бутылке. Я легко воображал себе даже ее дом, стоило только прикрыть глаза. Он, конечно, был с крытым патио или по крайней мере с галереей, увитой изнутри растениями. Всякий раз, когда я думал о Лусиане, я представлял ее в одном и том же месте - на застекленной галерее, которая в конце концов совсем вытеснила патио. Просачиваясь сквозь ее цветные стекла и полупрозрачные занавески, уличный свет становился сероватым. Лусиана сидит в плетеном кресле и пишет мне письмо, Вы так не похожи на жестокого принца из "Роз бесчестья", она грызет кончик ручки, перед тем как вывести следующую фразу, но никто не подозревает этого, у Вас такой талант, что люди ненавидят Вас, каштановые волосы, освещенные, как на старой фотографии, эти серовато-пепельные и в то же время чистые тона, мне хотелось бы быть единственной, кто способен разглядеть, что скрывается за Вашими ролями, за Вашим голосом. Накануне первой передачи по "Птице" пришлось обедать с Лемосом и прочей компанией, мы репетировали сцены из числа тех, что Лемос называл ударными, а мы - бездарными. В них были и столкновение темпераментов, и драматические объяснения, а Ракелита Байлей блистала в роли Хосефины - надменной девицы, которую я постепенно опутываю сетями своего коварства, замышляя, как всегда, разные мерзости, по части которых Лемос был неистощим. Остальным роли тоже пришлись в самый раз, а в общем-то - никакой разницы между этим и восемнадцатью предыдущими радиоспектаклями, в которых мы участвовали. Если я запомнил эту репетицию, то только потому, что малыш Мацца принес второе письмо от Лусианы, и на этот раз мне захотелось сразу же его прочесть, для чего я на минутку отлучился в уборную, пока Анхелита и Хорхе Фуэнтес клялись друг другу в вечной любви на танцах в спортклубе "Химнасиа и Эсгрима". Подобные места частенько упоминались у Лемоса, что безумно нравилось постоянным слушателям, которые еще полнее могли отождествить себя с главными героями - во всяком случае, по Лемосу и Фрейду, все должно было обстоять именно так. Я принял ее бесхитростное и трогательное предложение встретиться в кондитерской на Альмагро. За приглашением шло скучное перечисление деталей, по которым мы узнаем друг друга: она будет в красном, я же должен явиться со сложенной вчетверо газетой - без этого, видимо, нельзя было обойтись. Но в остальном это была прежняя Лусиана, она опять писала мне на застекленной галерее, а поодаль сидела ее мать или, может быть, отец, с самого начала я видел какого-то пожилого человека рядом с ней в доме, где некогда жила большая семья, а ныне в пустующих комнатах поселилась печаль - то была тоска матери по второй дочери, умершей или уехавшей неизвестно куда. Да-да, очень возможно, что их дом совсем недавно посетила смерть. Если Вы не захотите или не сможете прийти, я пойму; мне не следовало, конечно, проявлять инициативу, но я ведь знаю, писала она, как о чем-то само собой разумеющемся, что такой человек, как Вы, выше всяких предрассудков. И совершенно неожиданно добавляла, растрогав меня до глубины души: Вы знаете обо мне только из этих двух писем, я же три года живу Вашей жизнью и, слушая Вас в очередной роли, понимаю, какой Вы на самом деле. Я отделяю Вас от театра, и Вы для меня всегда тот же, какую бы маску ни надевали. (Это второе письмо где-то затерялось, но смысл был такой, и слова тоже; первое же письмо, помнится, я засунул в роман Моравиа, который тогда читал; уверен, оно и по сей день лежит в этой книге, пылящейся на полке.) Расскажи я обо всем этом Лемосу, у того наверняка родился бы замысел очередного опуса, кульминацией которого стала бы встреча, происходящая после многочисленных перипетий и отсрочек, причем юноша обнаружил бы, что Лусиана точь-в-точь такая, какой он ее себе воображал, и это доказывало бы, что любовь делает человека провидцем - сентенции такого рода всегда были в большом ходу на "Радио Бельграно". Однако Лусиана оказалась женщиной за тридцать (хотя, надо отдать ей должное, выглядела великолепно) и далеко не такой миниатюрной, как незнакомка, писавшая письма на галерее; у нее были роскошные черные волосы, которые, казалось, жили собственной жизнью, особенно когда она вскидывала голову. О лице Лусианы я как-то не составил достаточно ясного представления: светлые грустные глаза - вот, пожалуй, и все. Сейчас же из-под легких черных волос на меня смотрели смеющиеся карие глаза. Грусти в них не было и в помине. То, что она предпочла виски, показалось мне забавным, у Лемоса почти все романтические встречи начинались чаепитием (а с Бруной мы пили кофе с молоком в вагоне поезда). Она не извинилась за то, что пригласила меня, а я, хотя иногда и переигрываю, потому что в глубине души не слишком верю в то, что со мной происходит, на этот раз чувствовал себя очень непринужденно, да и виски оказалось настоящим. Поистине нам было так хорошо, словно наша встреча была случайной, а не назначена заранее. Обычно так и завязываются добрые отношения, когда не приходится ничего демонстрировать или скрывать. Естественно, в основном говорили обо мне: как-никак я был известной личностью, а что такое была она? Два письма и имя - Лусиана. Поэтому, не боясь показаться тщеславным, я не перебивал ее, когда она вспоминала мои роли в разных радиопостановках; в той, где меня убивают после пыток, в той, где рассказывается о шахтерах, погребенных под землей, и в какой-то еще. Понемногу я привыкал к ее лицу и голосу, с трудом освобождаясь от писем, застекленной галереи, плетеного кресла. В конце нашего разговора выяснилось, что живет она в довольно тесной квартирке на первом этаже со своей тетей Поли, которая когда-то играла на фортепьяно и в тридцатые годы даже выступала в Пергамино. Лусиана тоже сверяла про себя вымышленный образ с действительным, как и бывает, если отношения напоминают поначалу игру в жмурки, и наконец призналась, что представляла меня выше ростом, с вьющимися волосами, серыми глазами. Вьющиеся волосы меня просто убили, ни в одной из ролей я не видел себя с вьющимися волосами, но, возможно, этот образ возник у нее как некое обобщение всех подлостей и измен, которые Лемос нагромоздил в своих пьесах. Я высказал ей это в шутку, но Лусиана возразила, что все персонажи она видела именно такими, какими они были у Лемоса, но в то же время могла отвлечься от них и остаться наедине с моим голосом, со мной, только я по неизвестной причине казался ей выше ростом и с вьющимися волосами. Не думаю, что я влюбился бы в Лусиану, если бы Бруна по-прежнему существовала в моей жизни; ее отсутствие было еще слишком заметно, вокруг меня образовалась пустота, которую Лусиана начала заполнять, сама того не зная и, быть может, того не желая. В отличие от меня в ней все свершилось гораздо быстрее, в том числе и переход от моего голоса к этому другому Тито Балькарселю с гладкими волосами и куда менее яркой индивидуальностью, чем Лемосовы монстры. Превращения эти не заняли и месяца; сначала были две встречи в кафе, потом еще одна, в моей квартире. Кошка благосклонно отнеслась к запаху духов и кожи Лусианы и задремала было у нее на коленях, как вдруг почувствовала себя лишней. Это ей решительно не понравилось, и, жалобно мяукнув, она спрыгнула на пол. Тетя Поли уехала к сестре в Пергамино, свою миссию она выполнила, а Лусиана на той же неделе перебралась ко мне. Я помогал ей собирать вещи и до боли жалел, что нет застекленной галереи, нет сероватого света; я уже знал, разумеется, что не увижу ничего похожего, и все же мне словно чего-то не хватало. В день переезда тетя Поли с милой улыбкой поведала мне несложную семейную сагу, рассказав о детстве Лусианы, о женихе, который исчез навсегда из ее жизни, соблазнившись работой на чикагских холодильниках, о браке с владельцем гостиницы неподалеку от Примера-Хунта и разрыве с ним через шесть лет. Все это мне было уже известно от Лусианы, но та рассказывала как-то иначе, вроде бы о ком-то другом, а не о себе, начинавшей новую жизнь, в которой были мои объятия, блюдечко с молоком для кошки, кино чуть ли не каждый день, любовь. Кажется, мы уже работали над "Окровавленными колосьями", когда я попросил Лусиану чуть-чуть подсветлить волосы. Вначале она восприняла это как актерскую блажь. Если хочешь, я куплю парик, рассмеялась она, добавив мимоходом: между прочим, тебе тоже пошел бы завитой паричок. Но когда через несколько дней я вернулся к той же теме, она согласилась, сказав, что, в общем-то, ей все равно, черные или каштановые у нее волосы. Но, скорее всего, она догадалась, что перемена эта связана не с моими актерскими причудами, а совсем с другим: с застекленной галереей, плетеным креслом... Мне не пришлось ее больше упрашивать, я был горд, что она сделала это для меня, и часто повторял ей это в минуты любви, зарывшись лицом в ее волосы и лаская ее грудь, а потом, крепко прижавшись к ней, проваливался в иной, долгий сон. Кажется, на следующий же день - то ли утром, то ли когда она собиралась за покупками - я взял ее волосы в обе руки и закрутил их в пучок, уверяя, что так ей больше к лицу. Она взглянула на себя в зеркало и ничего не сказала, хотя я видел, что она не согласна со мной. И это было понятно: Лусиана не принадлежала к типу женщин, которым идет такая прическа. Ей гораздо больше шли распущенные и темные волосы, но я не стал об этом говорить, потому что хотел видеть ее другой - более прекрасной, чем в тот день, когда она впервые переступила порог кондитерской. Мне никогда не доставляло удовольствия слушать себя в записи - я просто делал свою работу, и точка. Коллеги поражались отсутствию у меня тщеславия, которого в них самих было хоть отбавляй. Они, должно быть, думали, и, наверное, не без основания, что мне просто не хочется лишний раз вспоминать о своих ролях. Вот почему Лемос вытаращил глаза, когда я попросил у него из архива записи "Роз бесчестья". Он поинтересовался, для чего они мне, и я промямлил что-то вроде того, что хочу поработать над недостатками своей дикции, или что-то еще в этом духе. Когда я пришел домой с альбомом пластинок, Лусиана тоже немного удивилась, поскольку я никогда не говорил с ней о работе - это она на каждом шагу делилась своими впечатлениями и слушала мой голос по вечерам с кошкой на коленях. Я повторил ей то же, что и Лемосу, но вместо того, чтобы слушать записи в другой комнате, внес проигрыватель в гостиную и попросил Лусиану остаться, а потом приготовил чай и переставил торшер, чтобы было уютней. Зачем, удивилась Лусиана, он был хорош и на старом месте. Разумеется, но свет, который он отбрасывал на диван, где сидела Лусиана, был слишком резок и ярок. Куда лучше приглушенный предвечерний свет, падающий из окна, этот серовато-пепельный свет, что окутывал ее волосы, руки, разливающие чай. Ты меня слишком балуешь, заметила Лусиана, все для меня, а сам забился куда-то в угол и даже не присядешь. Конечно, я поставил лишь отдельные эпизоды из "Роз", и, пока они звучали, мы успели выпить всего по две чашки чаю да выкурили по сигарете. Мне было приятно смотреть на Лусиану, внимательно следившую за интригой. Заслышав мой голос, она поднимала голову и улыбалась, показывая, что ее нисколько не возмущают происки подлого деверя бедной Карменситы, мечтающего завладеть состоянием семьи Пардо и добивающегося своей коварной цели на протяжении всего спектакля, который заканчивался неизбежной победой любви и справедливости в понимании Лемоса. Мне было хорошо в моем углу (я выпил чашку чая, присев рядом с Лусианой, но потом снова отошел в глубину гостиной, объяснив, что оттуда мне якобы лучше слышно); в какое-то мгновение я вновь обрел то, чего мне так недоставало последнее время. Я мечтал, чтобы это никогда не кончилось, чтобы предзакатный свет вечно струился из окна, напоминая о застекленной галерее. Это было, разумеется, невозможно; я выключил проигрыватель, и мы вместе вышли на балкон, но сначала Лусиана переставила обратно торшер, потому что он и в самом деле был не на месте. Тебе хоть немного помогло это прослушивание? - спросила она, ласково поглаживая мою руку. Да, конечно, и я заговорил о постановке дыхания, о гласных, еще о чем-то. Она внимательно слушала меня. В одном только я ей не признался - в том, что в эти прекраснейшие минуты мне для полноты счастья не хватало лишь плетеного кресла да, быть может, задумчиво-грустного выражения, какое появляется на лице, когда человек всматривается в невидимую даль, прежде чем вывести следующую строку письма. Работа над "Окровавленными колосьями" постепенно приближалась к концу, через три недели мне должны были дать отпуск. Возвращаясь с радио, я заставал Лусиану за чтением или за игрой с кошкой: она сидела в кресле, которое я подарил ей ко дню рождения вместе с таким же плетеным столиком. К нашей обстановке это совсем не подходит, сказала тогда Лусиана улыбаясь, но как-то растерянно. Впрочем, если тебе нравится, мне и подавно: очень красивая и, главное, удобная мебель. Тебе будет хорошо в этом кресле, особенно если понадобится написать кому-нибудь письмо, заметил я. Да, согласно кивнула Лусиана, а то я все никак не соберусь написать тете Поли, как там она, бедняжка. Поскольку под вечер на старом месте ей стало темновато (вряд ли она догадалась, что я сменил лампочку в торшере), она в конце концов переставила столик с креслом к окну и там вязала или листала журналы. Видимо, в один из этих осенних дней или немного позже я как-то долго сидел с ней рядом, а потом крепко поцеловал и сказал, что никогда еще не любил ее так, как в эту минуту, и что именно такой мне хотелось бы видеть ее всегда. Она ничего не ответила и лишь взъерошила мне волосы. Потом ее голова склонилась ко мне на плечо, и она замерла, словно ушла куда-то. Чего еще можно было ждать от Лусианы в этот предвечерний час? Она сама была похожа на лиловые конверты, на простые и тихие слова своих писем. С этих пор я уже с большим трудом мог представить себе, что мы познакомились в кондитерской и ее непослушные черные волосы взметнулись, как хвосты плетки, когда она, поборов смущение, поздоровалась со мной. Память моей любви хранила застекленную галерею и силуэт в плетеном кресле, мало чем напоминавший рослую и жизнерадостную женщину, которая по утрам расхаживала по дому или играла с кошкой, а под вечер перевоплощалась в другую, которую я боготворил и которая внушала мне любовь к Лусиане. Возможно, надо было сказать ей об этом. Но я никак не мог собраться, колебался, - думаю, оттого, что предпочитал сохранить все как было. Мое чувство было таким полным, таким всеобъемлющим, что не хотелось задумываться о причинах загадочного молчания, рассеянности, которой я в ней раньше не замечал, новой привычки иногда смотреть на меня так, будто она что-то ищет, а потом взгляд ее вновь возвращался к кошке или к книге. Ведь и это не шло вразрез с грустной обстановкой застекленной галереи, ароматом лиловых конвертов. Помню, что, проснувшись как-то в полночь и взглянув на нее, спящую рядом со мной, я почувствовал, что настало время рассказать ей обо всем, чтобы она поняла, каких усилий стоило мне сплести вокруг нее тонкую любовную паутину, и окончательно стала моей. Я не сделал этого, потому что Лусиана спала, затем - потому что Лусиана уже встала, потому что в этот вторник мы пошли в кино, потому что мы искали подходящий автомобиль для поездки в отпуск, потому что жизнь мелькала перед нами, подобно кинокадрам, замедляя свой бег лишь в те короткие вечерние часы, когда серовато-пепельный свет подчеркивал совершенство силуэта Лусианы на фоне неизменного плетеного кресла. Она очень редко теперь со мной заговаривала и опять и опять смотрела так, будто искала что-то, и это подавляло во мне смутную потребность рассказать ей правду, объяснить, что значили для меня каштановые волосы и пепельный свет на галерее. Я так и не собрался. Случайное изменение в расписании привело меня однажды поздним утром в центр, и я увидел ее, выходящую из дверей отеля. Я узнал ее и не узнал, и ничего не понял, поняв, что она держит под руку какого-то мужчину выше меня ростом, а тот слегка наклонился к ней, чтобы поцеловать в ушко и потереться кудрявой шевелюрой о каштановые волосы Лусианы. Жаркие ветры Трудно решить, кому из них пришло это в голову, - скорее Вере, когда они праздновали день ее рождения. Маурисио захотел открыть еще одну бутылку шампанского, и они, смакуя его маленькими глотками, танцевали в гостиной, где от дыма сигарет и ночной духоты загустевал воздух, а может, это придумал Маурисио в тот миг, когда печальный "Blues in Thirds"1 принес далекие воспоминания о первой поре, о первых пластинках, о днях рождения, которые были не просто привычным, отлаженным ритуалом, а чем-то иным, особым... Прозвучало это шуткой, когда болтали, улыбались как заговорщики, танцуя в полудреме, дурманной от вина и сигарет, а почему бы и нет, ведь, в конце концов, вполне возможно, чем плохо, проведут там лето; оба равнодушно просматривали проспект бюро путешествий, и вдруг - идея, то ли Веры, то ли Маурисио, взять и позвонить, отправиться в аэропорт, попробовать, может, стоит свеч, такое делается разом - да или нет, в конце концов, плохо ли, хорошо ли, они вернутся под защитой безобидной привычной иронии, как возвращались из стольких безрадостных поездок, но теперь надо попытаться все взвесить, решить, пусть будет все по-другому. На этот раз (в том и новизна идеи, которая пришла Маурисио, хотя могла зародиться от случайно оброненного замечания Веры, как-никак двадцать лет совместной жизни, полное совпадение мыслей: фразу, начатую одним, заканчивает другой на противоположном конце стола или телефонного провода) нет, все может повернуться иначе, надо лишь упорядочить, принять правила, и - развлекайся хотя бы с самого начала, с того - просто бред! - что они полетят разными самолетами, поселятся в одном отеле, но как совершенно чужие, а потом, дня через два-три, случайно встретятся где-нибудь в столовой или на пляже, у каждого возникнут новые знакомства, как всегда на курортах, договоримся заранее - держаться друг с другом любезно, упомянуть о своей профессии, представиться, ну, скажем, за коктейлем, где будет столько разных профессий и судеб и столько той тяги к легкому, необременительному приятельству летних отпусков. Нет, никто не обратит внимания, что у них одна и та же фамилия, она такая распространенная, но как забавно, что их отношения станут складываться постепенно, подчиняясь ритму жизни всего отеля, оба заведут свои компании, будут развлекаться врозь, не искать встреч друг с другом и лишь время от времени видеться наедине и смотреть глаза в глаза, как сейчас под звуки "Blues in Thirds"; на какой-то миг они останавливались, поднимая бокалы с шампанским, и тихо, в такт музыки, чокались - дружески и утомленно, и вот уже половина первого среди дыма сигарет и аромата духов, сам Маурисио выбрал их для этого вечера, во вдруг засомневался - не спутала ли Вера, а она, вздергивая чуть-чуть нос, втягивая воздух, принюхивалась, это было ее, какое-то неповторимое движение. Все дни рождения они без нетерпения, любезно дожидались ухода последних гостей, а потом любили друг друга в спальне, но на этот раз не было никого, им просто не захотелось никого приглашать, потому что на людях еще скучнее; они дотанцевали до конца пластинки и, обнявшись, полусонно глядя друг в друга, вышли из гостиной, все еще сохраняя ритм смолкшей музыки, и, потерянные, почти счастливые, босиком ступили на ковер спальни, а потом неспешно раздевались на краю постели, помогали, мешали друг другу - поцелуи, пуговицы, поцелуи и... вот еще одна встреча, самые приятные, но давно заученные ласки при зажженной лампе, которая как бы ведет их на поводу, разрешает только эти привычные жесты, а потом медленное, усталое погружение в нерадостное забытье после всех давно изведанных формул любви, которым подневольны их тела, их слова. Утром - было воскресенье, и шел дождь - они завтракали в постели и все решили всерьез, надо лишь обсудить заранее, чтобы это не стало еще одним тусклым путешествием и, главное, еще одним бесцветным возвращением. Они перечислили все пункты, загибая пальцы. Поедут отдельно - это раз; поселятся порознь в одном и том же отеле и возьмут от лета все блага - два; никаких упреков и осуждающих взглядов, так хорошо знакомых каждому, - три; встречи наедине, но только чтобы поделиться впечатлениями, осмыслить, стоило ли затевать это, - четыре; и наконец, пятый пункт - все опять как прежде, домой одним самолетом, до других людей им уже не будет дела (а там как знать - ясность внесет четвертый пункт). То, что произойдет потом, в счет пока не шло, это - зона, обозначенная раз и навсегда, но нечеткая, тут речь может идти о сумме случайных величин, где допустимо все, а о ней пока говорить рано. Рейсы в Найроби были по четвергам и субботам, Маурисио улетел первый, в четверг после обеда с лососиной, тостами и обмен талисманами, главное - не забудь хинин и не оставь, как всегда, крем для бритья и свои пляжные сандалии. Забавно приехать в Момбасу, а потом - час езды на такси - подкатить прямо к "Trade Winds"2, к бунгало почти на пляже, где на ветвях кокосовых пальм кувыркаются обезьяны и всюду улыбающиеся африканские лица, забавно увидеть издалека Маурисио, он уже вполне освоился, играет в настольный теннис с какой-то парой и стариком с рыжими бакенбардами. После коктейля она вышла на открытую веранду над самым морем и увидела Маурисио вблизи, среди туристов, он появился с женщиной и двумя молодыми людьми в тот момент, когда все увлеченно говорили о раковинах и рифах, и спустя какое-то время поинтересовался, откуда прилетела Вера, да, я тоже из Франции, и по профессии - геолог. Хм, неплохо, если бы он был геологом, подумалось Вере, пока она отвечала на расспросы незнакомых людей, да, врач-педиатр, время от времени нужен отдых, чтобы не впасть в депрессию, старик с рыжими бакенбардами оказался дипломатом на пенсии, его супруга одета, словно ей двадцать лет, но пусть, можно простить, в таком месте все смахивало на цветной фильм, включая щеголей официантов и обезьян, и даже название отеля "Trade Winds" тотчас напоминало о Сомерсете Моэме, о Конраде, коктейли подавали в кокосах, рубашки расстегнуты, вечером после ужина прогулка под безжалостно яркой луной по пляжу, испещренному ползущими тенями, к великому изумлению приезжих, уставших от тяжести грязного дымного неба. Последние будут первыми, вспомнила Вера, когда Маурисио сказал, что его комната в самой комфортабельной части отеля, все шикарно, но в бунгало у самого моря особая прелесть. Вечером играли в карты, а день - долгий-долгий диалог солнца и тени, море, спасительный ветерок под пальмами, теплые накаты волн, которым тело отдает накопившуюся усталость, прогулка в пироге к рифам, где ныряли и плавали в масках, совсем рядом со стайками доверчивых рыбок, и любовались кораллами, красными, голубыми. На второй день только и разговоров что о двух морских звездах - одна в розовую крапину, другая в синих треугольниках, ну а на третий время заскользило, покатилось, как ласковая морская вода по коже, Вера плавала с Сандро, который возник где-то между двумя коктейлями, он без умолку говорил о Вероне, об автомобилях, англичанин с рыжими бакенбардами сильно обгорел, и к нему вызвали врача из Момбасы, лангусты были до невероятия огромные в своих последних жилищах из майонеза и кружочков лимона, словом - летний отпуск. Губы Анны слабо улыбались, будто она где-то далеко, отстраненно, а не в баре, откуда на четвертый день вышла со стаканом в руке, ветераны - три дня это срок! - встретили ее на веранде всевозможными советами и наставлениями, к северу полно морских ежей, очень опасных, боже упаси без шляпы в пироге и непременно что-нибудь на плечи, англичанин, бедняга, дорого поплатился, а негры нет чтобы предупредить туристов, да о чем говорить, и Анна благодарно, но без пафоса кивает головой, медленно потягивая мартини и как бы показывая всем своим видом, что приехала побыть в одиночестве, наверно из Копенгагена или из Стокгольма, который нужно забыть. Чутье подсказало Вере, что Маурисио - с Анной, да, наверняка Маурисио и Анна, меньше чем за сутки, она играла в пинг-понг с Сандро и увидела, как они прошли к морю, как легли на песок, Сандро отпустил шуточку насчет Анны, которая показалась ему необщительной, стылой, как северные туманы, он легко выигрывал партии, но как истинный итальянский рыцарь время от времени поддавался, уступал мячи, и Вера, понимая это, про себя благодарила его, двадцать один: восемнадцать, не так уж плохо, дело тренировки. В какой-то миг, засыпая, Маурисио подумал, что, так или иначе, все складывается хорошо, хотя смешно сказать - Вера спит в ста метрах от его комнаты в бунгало под ласковый шорох пальм, тебе повезло, жена, позавидуешь. Они оказались рядом на экскурсии к ближним островам и веселились от души, когда плавали и придумывали разные игры вместе с другими; Анна сожгла плечи, и Вера дала ей свой крем, понимаете, детский врач с годами узнает про все кремы на свете, англичанин, бедняга, появился сникший, растерянный, на сей раз осмотрительно прикрытый небесно-голубым халатом, вечером по радио без конца говорили о Джомо Кениате и о племенных распрях, кто-то знал уйму всего о воинственных масаи и, опустошая бутылку за бутылкой, занимал общество рассказами об этом народе, страшными историями о львах, баронесса Карен Бликсен, амулеты из слоновьего волоса - ерунда, стопроцентный нейлон, и так что ни возьми в этих странах. Вера не помнила, какой это был день - четверг, среда? - когда Сандро проводил ее до бунгало после прогулки по пляжу, где они целовались так, как надо целоваться на таком пляже, при такой луне, она позволила ему войти, едва он положил руку на ее плечо, и позволила себя любить всю ночь до рассвета, она услышала странные вещи, узнала, как бывает по-другому, и засыпала медленно, наслаждаясь каждой минутой блаженной тишины под москитной сеткой, почти невидимой. У Маурисио это произошло в час сиесты, после обеда, когда его колени коснулись упругого бедра Анны, он довел ее до двери, шепнул: "Пока", заметил, как она слегка задержала пальцы на дверной ручке, вошел следом и пропал, утонул в остром блаженстве, которое отпустило их на волю лишь к ночи, когда многие в гостинице уже забеспокоились - может, заболели? - и Вера нетвердо улыбалась, обжигая язык адской смесью кампари с кенианским ромом, которую Сандро взбивал для нее в баре, к ужасу Мото и Никуку: эти европейцы скоро рехнутся все до одного. По утвержденным правилам их встреча пришлась на субботу, в семь вечера. Вера, улучив момент, когда на пляже не было никого, кивнула в сторону пальмовой рощи - вполне подходящее место. Они обнялись с прежней нежностью, смеялись, как нашалившие дети, да-да, пункт четвертый, выясним, ну... оба очень милы, нет спору. Мягкая пустынность песка и сухие ветви, сигареты и этот бронзовый загар пятого, шестого дня, когда глаза сияют, как новые, и говорить друг с другом - праздник. Все идет прекрасно, чуть ли не сразу сказал Маурисио, а Вера: еще бы, все превосходно, судя по твоему лицу и твоим волосам; почему по волосам? Потому что они блестят по-особому, это от соли, дуреха, может быть, но от этой соли они обычно склеиваются, хохот мешает им говорить, да и к чему слова, они смеются, смотрясь друг в друга, а закатное солнце быстро уходит за край неба, тропики, гляди внимательнее - увидишь легендарный зеленый луч, да я пробовал прямо с балкона и ни черта не увидел, а-а-а, у вас есть балкон, сеньор, да, достойная сеньора, балкон, но вы шикуете в бунгало, лучше не придумать для оргий под звуки океана. И как-то само собой, чуть ли не вскользь, зажигая новую сигарету: да нет, он действительно потрясающий, у него все так... Верю, раз ты говоришь. Ну а твоя, расскажи. Не говори - твоя, это режет ухо. Будто мы члены жюри и распределяем премии. Не будто! Но знаешь, Анна... О! Сколько меда в твоем голосе, когда ты произносишь ее имя, будто облизываешь каждую букву. Каждую - нет, но. Свинья! А ты? Вообще-то вопрос не ко мне, хотя. Могу себе представить, все итальянцы вышли из Декамерона. Маурисио, ты что, мы же не на сеансе групповой терапии. Прости, это не ревность, да и кто вправе. А-а, ну good bye! Значит - да? Значит - да, нескончаемо прекрасно, невыразимо прекрасно. Поздравляю, я бы не хотел, чтобы тебе было не так хорошо, как мне. Ну, по правде, я не очень представляю твою радость, а четвертый параграф предполагает, вспомни. Твоя правда, хотя нелегко найти слова, Анна как волна, как морская звезда... Красная или фиолетовая? Всех цветов сразу, золотистая река, розовые кораллы. Ба-ба, этот сеньор - скандинавский поэт! А вы, сеньора, - венецианская блудница. Он из Вероны, а не Венеции. Какая разница, на памяти все равно Шекспир. Действительно, мне не пришло в голову. Итак, все остается в силе? Да, Маурисио, у нас еще пять дней. Главное - пять ночей, проведи их как следует. Не сомневайся, он обещал посвятить меня в таинство, так он именует это высокое искусство, которое позволит постичь глубинную реальность. Ты мне потом растолкуешь, надеюсь? В подробностях, поверь, а ты расскажешь о твоей золотистой реке и голубых кораллах. Розовых, малыш. Словом, мы, как видишь, не теряем времени даром. Поглядим-посмотрим, во всяком случае, мы не теряем его сейчас, и именно поэтому не следует так долго задерживаться на четвертом пункте. Окунемся перед виски? Виски - фу, пошлость, меня угощают карпано, джином. О! Пардон! Ничего, бывает, хорошие манеры - дело наживное, хотя и требует времени, давай поищем зеленый луч, вдруг повезет? Пятница - день Робинзона, кто-то вспомнил об этом за коктейлем, и разговор завертелся вокруг островов и кораблекрушений, с моря налетел тугой и яростный порыв ветра, который посеребрил листья пальм и принес нездешний гомон птиц, долгие перелеты, старый моряк и альбатрос, как у Колриджа, эти люди умеют жить, каждая порция виски сдобрена фольклором, старинной песней о Гебридах или о Гваделупе, к концу дня Вера и Маурисио подумали об одном и том же: отель вполне заслуживает свое название, для них это пора жарких ветров - пассатов, Анна, дарующая забытые вихри, Сандро, великий, изощренный творец, жаркие ветры, вернувшие им те времена, где не было привычки, где все - откровение, изначальность, дерзкие выдумки, шквал в постели, где все только теперь и уже не теперь, и поэтому пассаты будут дуть до четверга, до конца дней вне времени, которые обернулись далеким прошлым, мгновенным броском к истокам, к новому цветению, к острому счастью, где - и они оба это знали, может, еще до всех пунктов кодекса, - звучали горькие звуки "Blues in Thirds". Они не говорили об этом, встретившись в "боинге", улетавшем из Найроби, каждый закуривал первую сигарету возвращения. Смотреть друг на друга как раньше? Но им мешало что-то, для чего нет слов, и они забивали молчание веселыми историями о "Trade Winds", попивая вино; надо было как-то сохранить этот "Trade Winds", жаркие ветры, пассаты должны быть попутными; пусть это плавание, как в прежние времена, милое сердцу, под парусом, которому они препоручили себя, превратит в осколки пропеллеры и покончит с днями, похожими на липкую жирную нефть, которая льется отравой в шампанское их годовщин и в надежды каждой ночи. Затягиваясь сигаретами, они продолжали глотать жаркие ветры Анны и Сандро, подставляя им лица, - почему, Маурисио? Теперь она видит только Сандро: его кожа, его волосы, его голос, и лицо Маурисио становится тоньше, деликатнее, а хриплый смех Анны в самом накале любви стирает улыбку, которой Вера так трогательно пыталась скрыть свое отсутствие. Шестого пункта не было в их кодексе, но они не сговариваясь могли придумать его: что странного в том, если он возьмет и предложит Анне еще виски, а она в знак согласия погладит его ласково по щеке и скажет - да, скажет - да, Сандро, неплохо бы выпить еще виски, чтобы пропала эта дурацкая боязнь высоты, и продолжать эту игру до конца полета и в аэропорту, уже не нуждаясь в новых статьях кодекса, просто решить, что Сандро захочет проводить Анну до дома и она согласится на этот обычный знак мужского внимания, и не более, а у дверей именно она найдет ключ и пригласит Сандро выпить чего-нибудь еще и попросит оставить чемодан в прихожей, проведет его в гостиную, извинится - столько скопилось пыли и не проветрено, раздернет шторы, принесет лед, а Сандро тем временем с видом знатока станет разглядывать гравюру Фридлендера и полку с пластинками. Был двенадцатый час, они выпили за дружбу, и Анна принесла банку печени трески и бисквиты, Сандро помог ей сделать бутерброды, но они не успели их попробовать, руки, губы нашли друг друга, они упали на постель и разделись, путаясь во всех этих пуговицах, тесемках, петлях, и, откинув одеяло, сняв со стола лампу, овладели друг другом не торопясь, с ожиданием и надеждой, с шепотом надежды. Бог знает, когда пришел черед виски и сигаретам, они сидели на кровати, откинувшись на подушки, и курили при свете лампы, поставленной на пол. Оба прятали глаза, а слова, наталкиваясь на стену, отлетали от нее не упруго, вяло, точно мячи, брошенные вслепую; она первая сказала вслух, точно задала вопрос самой себе: что будет с Верой и Маурисио после "Trade Winds", что с ними будет, когда вернутся. - Они, наверное, все уже поняли, - сказал он. - Им все ясно, и теперь ничего нельзя сделать. - Всегда можно что-то сделать, - сказала она. - Вера не сможет оставить все как есть, достаточно было посмотреть на нее. - Маурисио - тоже, - сказал он. - Я с ним был едва знаком, но тут нет сомнений. Ни один из них не сможет оставить все вот так, и, пожалуй, нетрудно представить, что они сделают. - Да, совсем нетрудно, я их вижу. - Скорее всего, они не спали, как и мы, и теперь разговаривают, пряча глаза. У них уже нет слов друг для друга, наверно, Маурисио, именно он, откроет ящик и возьмет синий пузырек. Вот как этот, смотри. - Вера сосчитает все таблетки и поделит их поровну, - сказала она. - Ей всегда приходилось заниматься практическими делами, она с этим справится в один момент. Шестнадцать каждому, четное число, так что проще простого. - Они будут их глотать по две с виски одновременно, не опережая друг друга. - Таблетки, наверно, горьковатые на вкус, - сказала она. - Кислые, сказал бы Маурисио. - Да, может статься, что кислые. Потом они погасят свет неизвестно зачем... - Кто знает зачем? Но они вправду погасят свет и обнимутся. Я знаю, наверняка знаю, что обнимутся. - В темноте, - сказала она, протянув руку к выключателю. - Вот так, правда? - Так, - сказал он. Во второй раз Мы просто поджидали их, каждому был отведен свой день и час, но правда и то, что мы не утруждались, курили, сколько хотелось; время от времени черный Лопес разносил кофе, и тогда мы бросали работу и болтали, почти всегда об одном и том же: о последних распоряжениях начальника, изменениях в верхах, скачках на ипподроме в Сан-Исидро. Они, конечно, и понятия не имели, что мы их поджидаем, именно поджидаем, тут огрехи недопустимы; вам тревожиться нечего, слово начальника, частенько повторял он для нашего успокоения, вы делайте свое дело, потихоньку-полегоньку, сложностей никаких, если произойдет осечка, нас это не коснется, отвечать будут наверху, а вашего начальника голыми руками не возьмешь, так что вы, ребята, живите спокойно, если что случится - посылайте прямо ко мне, я вас прошу только об одном: не ошибитесь мне с объектом, сначала наведите справки, чтобы не попасть впросак, а потом действуйте безо всяких. Честно говоря, хлопот с ними не было, начальник подобрал подходящее помещение, чтобы они не сидели друг у друга на головах, а мы принимали их по одному, как полагается, уделяя каждому столько времени, сколько нужно. У нас все культурненько, говаривал начальник, и точно, четкость такая, что и компьютеру не угнаться, работа идет гладко, как по маслу, спешить некуда, никто тебя не подгоняет. Хватало времени и посмаковать кофеек, и поспорить о прогнозах на ближайшее воскресенье, и тут начальник первым хотел узнать, на кого ставить, в этих делах тощий Бьянчетти почище любого оракула. И так день за днем, без изменений: мы приходили на службу с газетами под мышкой, черный Лопес обносил нас первыми чашечками кофе, вскоре заявлялись они для прохождения формальностей. Так говорилось в повестке: касающиеся вас формальности, мы же только сидели и поджидали. Но что да, то да, повестка, пусть и на желтой бумаге, всегда выглядит официально; и потому дома Мария Элена несколько раз брала ее в руки, чтобы разглядеть получше: зеленая печать поверх неразборчивой подписи, адрес и число. В автобусе она снова достала повестку из сумочки, а потом завела часы, чтобы придать себе уверенности. Ее вызывали в канцелярию на улице Маса, странное место для министерства, но, как говорит ее сестра, теперь открывают канцелярии где угодно, в министерствах страшная теснота, и, едва выйдя из автобуса, она подумала, что, должно быть, сестра права, район был так себе, трех- и четырехэтажные дома, много мелких лавчонок, даже несколько деревьев - они еще попадались в этой части города. "Наверное, на доме хотя бы есть флаг", - подумала Мария Элена, подходя к семисотым номерам; может быть, канцелярия эта вроде посольства, расположившегося среди жилых домов, но его всегда видно издалека благодаря многоцветному флагу, укрепленному где-нибудь на балконе. В повестке был ясно указан номер дома, но ее смутило отсутствие родного флага, и она остановилась на углу (все равно было слишком рано, можно и подождать) и безо всякой надобности спросила у киоскера, в этом ли квартале нужный адрес. - Конечно, - ответил киоскер, - вот там, посреди квартала, но сперва почему бы вам не поболтать со мной немножко, сами видите, как мне тоскливо здесь совсем одному. - На обратном пути, - улыбнулась ему Мария Элена, неторопливо отходя от киоска и еще раз сверяясь с желтой повесткой. Тут почти не было ни автомобилей, ни прохожих, перед одним магазинчиком сидел кот, из парадной двери выходила толстуха, ведя за руку маленькую девочку. Неподалеку от нужного адреса стояло несколько машин, почти в каждой кто-нибудь сидел за рулем, покуривая или читая газету. Парадное, тесное, как и все в квартале, вело в выложенный плиткой подъезд, в глубине которого виднелась лестница; табличка на дверях напоминала табличку доктора или зубного врача: грязноватая, заклеенная внизу полоской бумаги, чтобы скрыть последнюю строчку. Странно, что нет лифта, четвертый этаж - и поднимайся пешком, как-то не этого ждешь, получив такую солидную повестку с подписью и зеленой печатью. Дверь на четвертом этаже была закрыта, на ней не оказалось ни звонка, ни номера. Мария Элена тронула ручку, и дверь бесшумно открылась; прежде всего в лицо пахнуло табачным дымом, а уж потом она разглядела голубоватые плитки пола, коридор, скамейки по обеим сторонам и сидящих людей. Их было немного: две пожилые дамы, лысый господин и молодой человек в зеленом галстуке, но в узком коридоре, затянутом дымом, казалось, будто они касаются друг друга коленями. Они наверняка разговаривали, чтобы убить время; открывая дверь, Мария Элена услышала конец фразы, произнесенной одной из дам, но, как водится, все вдруг замолчали, разглядывая вошедшую, и, тоже как водится, Мария Элена залилась краской, браня себя за глупость, еле слышно прошептала "добрый день" и застыла у входа, однако молодой человек сделал ей знак и указал на пустое место возле себя. Когда она усаживалась, бормоча слова благодарности, дверь на другом конце коридора отворилась, оттуда вышел рыжеволосый мужчина и бесцеремонно пробрался между коленями сидящих, даже не утруждая себя извинениями. Служащий придержал дверь, молча ожидая, пока одна из пожилых дам с трудом поднимется на ноги, извиняясь протиснется между Марией Эленой и лысым господином и войдет в кабинет; наружная дверь и дверь кабинета хлопнули почти одновременно, и оставшиеся в коридоре снова заговорили, поерзывая на скрипучих скамьях. У каждого, как обычно, была своя тема: лысый господин сетовал на бюрократическую волокиту, если так в первый раз, чего уж ждать дальше, сами посудите, торчишь в коридоре больше получаса, а потом два-три вопросика - и будьте здоровы, по крайней мере так мне кажется. - Ну, вы не совсем правы, - сказал молодой человек в зеленом галстуке, - я здесь во второй раз, и поверьте, все не так уж быстро, пока они перепечатывают ответы на машинке, да и сам тоже вдруг начнешь вспоминать какую-нибудь дату или еще что-нибудь, в общем, времени уходит немало. Лысый господин и пожилая дама слушали его с интересом, они, очевидно, были тут в первый раз, так же как Мария Элена, хотя она и не чувствовала себя вправе вступать в разговор. Лысый господин пожелал узнать, сколько времени проходит между первым и вторым вызовом, и молодой человек объяснил, что вот ему назначили прийти через три дня. А зачем надо приходить два раза? - чуть было не спросила Мария Элена и опять залилась краской, ей ужасно хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил с ней, ободрил, втянул в беседу, хотелось, чтобы она наконец перестала быть просто последней. Пожилая дама вытащила из сумочки флакон - наверное, с солями - и, вздыхая, принялась его нюхать. Вероятно, ей стало нехорошо от табачного дыма, молодой человек предложил потушить сигарету, и лысый господин сказал "ну конечно", этот коридор просто срам, если ей плохо, лучше не курить, но дама ответила, что не надо, она лишь слегка утомилась, сейчас все пройдет, дома ее муж и дети курят не переставая, она уж и не замечает. Мария Элена, которой тоже хотелось курить, увидела, что мужчины потушили сигареты, молодой человек гасил окурок о подошву туфли, всегда куришь слишком много, когда приходится ждать, прошлый раз было хуже, перед ним сидело семь или восемь человек, и в конце концов от дыма в коридоре ничего нельзя было разглядеть. - Жизнь - это зал ожидания, - сказал лысый господин, заботливо затаптывая свой окурок и глядя на руки, словно теперь уж и не знал, что с ними делать, а пожилая дама понимающе вздохнула, вложив в этот вздох весь свой долголетний опыт, и спрятала флакончик с солями; тут как раз открылась дверь в кабинет, и другая дама вышла уже иной походкой, вызывая всеобщую зависть, и, подойдя к выходу, распростилась с ними, словно жалея остающихся. Но тогда, значит, все не так уж долго, подумала Мария Элена, перед ней всего трое, скажем, по четверти часа на каждого, конечно, с иными могут заниматься дольше, молодой человек здесь уже во второй раз и говорил об этом. Когда лысый господин вошел в кабинет, Мария Элена собралась с духом и все же задала свой вопрос, чтобы узнать поточнее, а молодой человек подумал и ответил, что в первый раз кое-кто задерживался надолго, а другие - нет, никогда не знаешь наверняка. Пожилая дама заметила, что другая дама вышла почти сразу же, но рыжеволосый мужчина сидел там целую вечность. - Хорошо еще, что нас осталось мало, - сказала Мария Элена, - такие места действуют угнетающе. - Надо относиться к этому философски, - сказал молодой человек. - Не забывайте, вам придется прийти еще, так что лучше не волноваться. Когда я был здесь в первый раз, не с кем было слова сказать, народу набилось тьма-тьмущая, но не знаю, разговор как-то не клеился, а вот сегодня я и не заметил, как прошло время, все обмениваются мнениями. Марии Элене было приятно разговаривать с молодым человеком и дамой, минуты летели незаметно; наконец лысый господин вышел, и дама поднялась с легкостью, удивительной для ее лет, бедняжке хотелось поскорее покончить со всем этим. - Ну вот, теперь остались мы с вами, - сказал молодой человек. - Вы не против, если я закурю? Я просто больше не могу, но сеньоре, похоже, было так нехорошо... - Мне тоже хочется курить. Она взяла сигарету, предложенную молодым человеком, и они познакомились, назвали себя, сказали, где работают, им было легко разговаривать, забыв о коридоре, о тишине, которая порой казалась чрезмерной, словно улицы и люди остались где-то очень далеко. Мария Элена тоже жила в районе Флореста, но еще в детстве, теперь она живет на улице Конституции. Карлосу не нравился этот район, его больше привлекают западные кварталы, там лучше воздух, больше зелени. Его мечтой было жить в Вилья-дель-Парке, когда он женится, может, ему и удастся снять там квартиру, его будущий тесть обещает помочь, а он человек с большими связями и умеет обделывать такие дела. - Не знаю почему, но мне кажется, я всю жизнь проживу на улице Конституции, - сказала Мария Элена. - В конце концов, там не так уж плохо. И если когда-нибудь... Она увидела, как открылась дверь в кабинет, и удивленно взглянула на молодого человека, который встал и улыбнулся ей на прощание, вот видите, за разговором времени и не чувствуешь, дама любезно простилась с ними, было заметно, как она довольна, что уходит отсюда; выйдя из кабинета, все казались моложе и двигались легче, словно сбросили тяжесть с плеч, формальности окончены, одним делом меньше, снаружи улица, кафе, куда можно заглянуть, выпить рюмочку или чашку чаю, убедиться, что приемная и анкеты действительно остались позади. Теперь для Марии Элены, очутившейся в одиночестве, время потянется медленнее, хотя, если все пойдет как раньше, Карлос выйдет довольно быстро, впрочем, он может пробыть там и дольше, чем остальные, ведь он здесь во второй раз, кто знает, какие формальности ему предстоят. Поначалу она даже растерялась, когда служащий открыл дверь, взглянул на нее и мотнул головой, приглашая войти. Она тут же подумала, что, наверное, так и надо, Карлосу пришлось задержаться, заполняя бумаги, а тем временем они займутся ею. Она поздоровалась и вошла в кабинет; едва она переступила порог, как другой служащий указал ей на стул перед черным письменным столом. В комнате сидело несколько человек, все мужчины, но Карлоса тут не было. Болезненного вида служащий, работавший за черным столом, уткнулся в какой-то документ; не поднимая глаз, он протянул руку, и Мария Элена не сразу поняла, что он просит повестку; потом она сообразила и стала рыться в сумочке, смущенно бормоча извинения, вытащила сперва какие-то мелочи, прежде чем наткнулась на желтую бумажку. - Заполните это, - сказал служащий, протягивая ей анкету. - Заглавными буквами и пояснее. Это была обычная чепуха: имя и фамилия, возраст, пол, адрес. Начав отвечать на вопросы, Мария Элена ощутила, будто ей что-то мешает, что-то еще неясное. Не в анкете, заполнять пробелы было несложно, а вокруг, словно чего-то здесь не хватает или что-то стоит не на месте. Она перестала писать и огляделась: рядом столы, люди работают или переговариваются, грязные стены с плакатами и фотографиями, два окна, дверь, в которую она вошла, единственная в кабинете дверь. "Профессия" и затем пунктир; она машинально заполнила графу. Единственная в кабинете дверь, но Карлоса здесь не было. "Стаж работы". Заглавными буквами, пояснее. Когда она ставила внизу свою подпись, служащий за черным столом смотрел на нее так, будто, заполняя анкету, она слишком долго проканителилась. С минуту он изучал документ, нашел, что все в порядке, и спрятал его в папку. Потом последовали вопросы, иные бессмысленные, потому что она ответила на них в анкете, но тоже касавшиеся семьи, смены адресов за последние годы, страховки, часто ли она ездит и куда, обращалась ли за заграничным паспортом и думает ли обращаться. Никто, казалось, особенно не интересовался ее ответами, во всяком случае, служащий их не записывал. Потом он внезапно сказал Марии Элене, что она может идти, но должна вернуться через два дня, в одиннадцать часов: вторичной повестки не требуется, она и так должна помнить. - Да, сеньор, - сказала Мария Элена, вставая, - значит, в четверг, в одиннадцать часов. - Всего хорошего, - отозвался служащий, не глядя на нее. В коридоре никого не было, и, проходя по нему, она чувствовала себя так же, как другие, скорее, скорее, дышится уже легче, не терпится очутиться на улице, оставить все позади. Мария Элена открыла дверь на лестницу и, начав спускаться, снова подумала о Карлосе, странно, что Карлос не вышел, как все остальные. Странно, потому что в кабинете лишь одна дверь, конечно, слишком внимательно она не присматривалась, куда бы это годилось, служащий открыл дверь и впустил ее, но Карлос не столкнулся с ней на пороге и не вышел перед тем, как все прочие - рыжеволосый мужчина, дамы, все, кроме Карлоса. Солнце накалило тротуар, на улице было много воздуха и привычных звуков; Мария Элена прошла несколько шагов и встала под деревом, подальше от машин. Она взглянула на подъезд, сказала себе, что подождет немножко, пока не выйдет Карлос. Быть не может, чтобы Карлос не вышел, все выходили оттуда, покончив с формальностями. Она подумала, что, наверное, он задержался потому, что, единственный из всех, пришел сюда во второй раз; кто знает, может, причина именно в этом. Было очень странно, что она не увидела его в кабинете, хотя, наверное, там есть еще одна дверь, замаскированная плакатами, чего-нибудь она да не разглядела, но все равно это странно, все остальные выходили через коридор, как она сама, - все, кто был в первый раз, выходили через коридор. Перед тем как уйти (она подождала немного, но нельзя же торчать тут целый день), она подумала, что сама вернется в четверг. Может, тогда все будет по-другому, ее выпустят в другие двери, хотя и непонятно, куда и зачем. Ясное дело, откуда ей было это знать, но мы-то знали, мы-то будем поджидать ее и всех остальных, неторопливо покуривая и болтая между собой, пока черный Лопес готовит по новой чашечке кофе, а сколько таких чашечек выпивали мы за утро... Вы всегда были рядом Посвящаю Г.Х., которая рассказала мне это с большим изяществом - чего, правда, вы здесь не найдете. Когда я видела его голышом в последний раз? Да это почти что и не вопрос, вы тогда выходили из кабинки, поправляя лифчик бикини и отыскивая взглядом сына, ожидавшего вас у воды, в полной рассеянности, а вопрос - на него и не нужно было отвечать, скорее это было внезапное ощущение чего-то недостающего: детское тело Роберто в ванной, массаж поврежденного колена - образы, утраченные кто знает как давно, во всяком случае месяцы, месяцы с того последнего раза, когда вы его видели голышом; больше года с того времени, когда Роберто всякий раз пытался подавить смущение от того, что при разговоре он пускал петуха, это был конец доверию, доброму убежищу в ваших руках, когда что-то болело или огорчало его; его день рождения, пятнадцатилетие, уже семь месяцев тому назад, и тогда же запертая дверь ванной, пожелание доброй ночи в пижаме, надетой без посторонней помощи в спальной, с трудом давшийся отказ от давней привычки броситься в порыве нежности и целовать влажными губами - мама, дорогая мама, дорогая Дениза, мама или Дениза - в зависимости от настроения и времени, ты мой щенок, ты, Роберто, щеночек Денизы, лежащий на пляже и смотрящий на водоросли, которые очерчивали границу прилива и отлива, приподнявший слегка голову, чтобы видеть вас, идущую от кабинок, держащий сигарету во рту как самоутверждение, пристально смотрящий на вас. Вы вытянулись рядом с ним, а ты приподнялся, чтобы взять пачку сигарет и зажигалку. - Нет, спасибо, пока не хочу, - сказали вы, вынимая темные очки из сумки, которую ты стерег, пока Дениза переодевалась. - Хочешь, я пойду раздобуду виски? - спросил ты. - Лучше после того как поплаваем. Пошли? - Что же, пошли, - сказал ты. - Тебе ведь все равно. Не так ли? Тебе все безразлично в эти дни, Роберто. - Не будь надоедой, Дениза. - Я не упрекаю тебя, понимаю, что ты рассеян. - Уф, - сказал ты, отворачиваясь. - Почему она не пришла на пляж? - Кто? Лилиан? Откуда я знаю, вчера она чувствовала себя неважно, так она мне сказала. - И родителей ее не вижу, - сказали вы, исследуя горизонт медленным взглядом немного близоруких глаз. - Надо спросить в отеле, не заболел ли кто-нибудь из них. - Я потом схожу и узнаю, - мрачно сказал ты, обрывая разговор. Вы поднялись, и он пошел за вами в нескольких шагах, подождал, когда вы броситесь в воду, чтобы медленно войти и плыть далеко от вас; в знак привета вы подняли руки, и тогда он поплыл стилем баттерфляй, и, когда притворился, что столкнулся с вами, вы обняли его, смеясь, похлопывая этого маленького зверька, даже в море ты наступаешь мне на пятки. Резвясь, выскальзывая из рук друг друга, они в конце концов поплыли к берегу, медленно взмахивая руками; на пляже крошечным силуэтом вдруг возникла Лилиан - словно потерянная красная блошка. - Пусть позлится, - сказал ты, прежде чем вы приветственно помахали ей рукой. - Раз пришла поздно, тем хуже для нее, давай еще поплаваем, вода замечательная. - Вчера вечером ты повел ее прогуляться до утеса и вернулся поздно. Урсула не рассердилась на Лилиан? - С какой стати ей сердиться? Было не так уж и поздно, а Лилиан не ребенок. - Для тебя, но не для Урсулы, она все еще видит ее в слюнявчике, не говоря уж о Хосе Луисе, он-то уж просто ничего не поймет, если у девочки не будет регул в определенное время. - А ты всегда со своими грубостями, - мягко сказал ты, смущаясь. - Поплывем до волнореза, Дениза, я догоню, даю тебе пять метров форы. - Подождем Лилиан здесь, я уверена, что она обгонит тебя. Ты переспал с ней вчера вечером? - Что? Как ты...? - Ты захлебнулся, дурачок, - сказали вы, схватив его за подбородок и, играя, опрокинули на спину. - Было бы логично, разве нет? Ты вечером повел ее на пляж, вернулись поздно, сегодня Лилиан только что явилась, осторожнее, глупыш, второй раз ты ударил меня по лодыжке, даже в море не сладить с тобой. Вы перевернулись на спину, а ты замолчал в ожидании; впрочем, вы тоже ждали, а солнце било в глаза. - Я хотел, мама, - сказал ты, - но она нет, она... - Действительно хотел или сказал ради красного словца? - Мне кажется, что у нее тоже было желание, мы были недалеко от утеса и там было уютно, я знаю один грот, где... Но потом она передумала, испугалась... Что уж тут поделаешь? Вы подумали, что пятнадцать с половиной лет это еще очень мало, обхватили его голову руками и поцеловали в волосы, а ты вырывался, смеясь, и теперь, именно теперь ты по-настоящему ждал, что Дениза продолжит разговор об этом, невероятно, но именно она говорила с тобой об этом. - Если ты считаешь, что Лилиан была согласна, но вчера вечером этого не произошло, то сегодня или завтра это случится. Вы еще малыши и по-настоящему не любите друг друга, но это, разумеется, не имеет значения. - Я люблю ее, мама, и она тоже, уверен. - Еще малыши, - повторили вы, - и именно поэтому я с тобой говорю, ведь если сегодня вечером или завтра вы отдадитесь друг другу, наверняка вы, неумехи, наделаете много глупостей. Ты посмотрел на нее из-за гребня невысокой волны, а вы засмеялись ему в лицо, потому что видно было, что Роберто не все понимает, он шокирован, почти боится азбучных истин Денизы, только не это, Пресвятая Дева. - Я хочу сказать, что ни ты, ни она не станете осторожничать, дуралей, и результатом этого летнего отдыха будет то, что в один прекрасный день Урсула и Хосе Луис увидят свою девочку беременной. Понимаешь теперь? Ты ничего не сказал, но, конечно, понял это при первых же поцелуях с Лилиан, ты спросил себя и потом подумал об аптеке и - точка, дальше не пошел. - Хорошо, если я ошибаюсь, но по лицу Лилиан догадываюсь, что она ничего не знает, разве что в теории, а этого слишком мало. Я рада за тебя, и поскольку ты немного старше, ты и должен позаботиться об этом. Она увидела, что ты опустил лицо в воду, сильно потер его руками, а затем дерзко посмотрел на нее. Медленно плывя на спине, она подождала, когда ты подплывешь снова, чтобы заговорить о том же, о чем ты думал все время, как если бы стоял у прилавка аптеки. - Это не самое идеальное, я знаю, но если она еще не была близка с кем-то, очень трудно говорить с ней о пилюлях, к тому же здесь... - Я тоже думал об этом, - сказал ты своим самым густым голосом. - А тогда чего же ты ждешь? Купи их и положи в карман и, главное, не теряй голову - воспользуйся ими. Внезапно ты нырнул, толкнул ее снизу, она закричала и засмеялась, а ты окутал ее фатой из пены, колошматя руками по воде, выкрикивая слова, прерываемые фырканьем и брызгами, но ты же никогда этого не покупал, ты не решался на это, ты не умел это делать; в аптеке торговала старая Делькассе, не было продавцов-мужчин, ты же знаешь это, Дениза, как я попрошу это, я не смогу, мне неловко. В семь лет ты пришел как-то из школы пристыженный, а вы, никогда не выяснявшая в таких случаях причину, ждали до того момента, когда сын свернется клубочком на ваших руках, смертельная анаконда, как вы называли эту игру, обнимая друг друга перед сном, и достаточно было одного простого вопроса, чтобы узнать, как во время одной из перемен у тебя стало почесываться между ног у попки и ты расцарапал так, что выступила кровь, и тебе стало страшно и стыдно, потому что ты подумал, что это, наверное, чесотка, которой ты заразился от лошадей дона Мельчора. А вы, целуя его, плача от страха и смятения, со слезами, капавшими ему на лицо, положили его на живот, раздвинули ноги и после пристального рассматривания поняли, что это - укусы клопа или блохи, школьная награда, но это не чесотка, индюшонок, ты просто расчесал до крови. Все так просто - спирт и крем и пальцы, что нежно прикасались к тебе и успокаивали, и тебе не нужно было ни в чем признаваться, ты счастлив и веришь, что это не страшно, глупый, засыпай, а завтра утром снова посмотрим. Времена, когда все так и было, воспоминания, вернувшиеся внезапно из прошлого среди волн и смеха, и расстояние, изменившее голос, адамово яблоко, пушок на верхней губе, смешные ангелы, изгнанные из рая. Все это было смешно, и вы улыбнулись под водой, когда волна накрыла вас, словно простыня, было смешно, потому что по существу не было никакой разницы между стыдом исповеди по поводу подозрительных укусов и неловкостью чувствовать себя недостаточно взрослым, чтобы предстать перед старой Делькассе. Когда ты снова подплыл, не глядя на мать, барахтаясь как собачка вокруг нее, плывущей на спине, лицом вверх, она уже знала, чего ты ждал, обеспокоенный и охваченный робостью, как раньше, когда нужно было отдать себя в ее руки, которые умели делать все необходимое, и было так стыдно и сладко, ведь это Дениза спасала тебя не один раз от боли в животе или от судороги в икрах. - Раз так, я пойду сама, - сказали вы. - Не верится, что ты можешь быть таким глупым, сыночек. - Ты? Ты пойдешь? - Конечно, я же - мама деточки. Ты ведь, надеюсь, не пошлешь Лилиан. - Дениза, черт побери... - Я замерзла, - сказали вы почти резко, - вот теперь я бы выпила виски, я тебя перегоню, поплыву до волнореза. И форы не надо давать, я и так выиграю. Можно поднять копировальную бумагу и увидеть под ней точную копию следующего дня, завтрак с родителями Лилиан и сеньором Гуцци, знающим все о раковинах, долгую жаркую сиесту, чай с тобой, не слишком часто бывающим здесь, но в этот час это было ритуалом, гренки на террасе, постепенно спускающиеся сумерки, а вам было жалко сына, поджавшего хвост, но вы не хотели нарушать ритуал, это вечернее свидание, которое происходило в любом месте, где бы они ни находились, чай перед тем, как отправиться по своим делам. Было очевидно и трогательно то, что ты не умел защищаться, бедный Роберто, ты казался щенком, когда намазывал масло и мед, щенком-непоседой, который все-таки пытался найти свой хвост, заглатывая гренки между фразами, тоже проглатываемыми наполовину, потом снова чай, снова сигарета. Розовощекая, вся загорелая - в руках ракетка - Лилиан, разыскивающая тебя, чтобы пойти в кино перед ужином. А вы обрадовались, когда они ушли, а ты по-настоящему был потерян, не находил себе места, нужно было позволить себе свободно проплыть рядом с Лилиан, обменявшись с вами почти непонятным смехом и толчками в воде, односложными словами, которые не могла бы объяснить ни одна грамматика, но что было самой жизнью, лишний раз смеющейся над грамматикой. Оставшись одна, вы чувствовали себя прекрасно, но неожиданно что-то похожее на грусть, это деликатное молчание, этот фильм, который увидят только они. Вы натянули брюки и блузку, которые так шли вам, и спустились по набережной, останавливаясь у палаток и киосков, купив какой-то журнал и сигареты. Над местной аптекой горела неоновая реклама, напоминающая мерцающую пагоду, и под этим красно-зеленым чепчиком - зальчик с запахом медицинских трав, старой Делькассе и молоденькой служащей, которая и вправду пугала вас, хотя вы должны были говорить только со старой Делькассе. Было два покупателя, сморщенных и болтливых, которым нужен был аспирин и желудочные таблетки, за которые они уже заплатили, но не думали уходить, рассматривали витрины, и для них минута здесь представлялась менее тоскливой, чем минуты в их доме. Вы отвернулись от них, потому как помещение было столь мало, что каждое слово станет слышным, и, после того как вы согласились со старой Делькассе, что погода чудесная, попросили у нее пузырек со спиртом, как бы предоставляя последний срок двум покупателям, которым здесь нечего уже было делать, и когда появилась бутылочка со спиртом, а старики все любовались витринами с детским питанием, вы как можно более тихим голосом сказали: мне нужно кое-что для сына, он не решается купить, да, именно, я не знаю, продаются ли они в коробках, но в любом случае дайте мне несколько, а потом он сам справится с этим. Смешно, правда? Теперь, когда вы это произнесли, вы могли бы ответить на это утвердительно - да, это смешно, и даже рассмеяться в лицо старой Делькассе, которая своим суховатым голосом попугая объясняла, стоя рядом с желтым дипломом в витрине, что они поступают в индивидуальных пакетах, а также в коробках по дюжине и по двум дюжинам. Один из покупателей вытаращил глаза, как бы не веря своим ушам, а другая, близорукая старушка в юбке до полу, отступала к дверям, желая доброй ночи, доброй ночи, и молодая служащая, ужасно развеселившись, говорила доброй ночи, сеньора Пардо, а старая Делькассе, проглотив наконец слюну, и прежде чем повернуться, пробормотала в конце концов: это все так неприятно, лучше мы пошли бы в подсобное помещение, а вы вообразили себе сына в подобной ситуации и пожалели его, потому что наверняка он не осмелился бы попросить старую Делькассе пройти в подсобку, он же мужчина, и прочее. Нет, сказали или подумали вы (подумали или сказали вслух - какая разница?), я не понимаю, зачем делать тайну или драму из-за какой-то коробки с презервативами, если бы я попросила ее в подсобке, я бы изменила себе, я стала бы твоей сообщницей, и, возможно, через несколько недель я должна была бы повторить это, нет уж, Роберто, один раз достаточно, теперь уж каждому свое, и, правда, я уже больше не увижу тебя голышом, сыночек, это был последний раз, да, коробочку с дюжиной, сеньора. - Они просто остолбенели, - сказала молодая помощница, умирающая от смеха и все еще представляющая себе тех покупателей. - Я поняла это, - сказали вы, вынимая деньги, - в самом деле неудобно. Прежде чем одеться к ужину, она положила пакет на твою кровать, и когда ты прибежал из кино, а было уже поздно, ты увидел белый сверток у подушки и густо покраснел, открыл это и тогда - Дениза, мама, можно войти, мама, я нашел то, что ты... В декольте, очень молодая в своем белом платье, она разрешила тебе войти, смотря на тебя в зеркало как-то необычно и отрешенно. - Да, а теперь ты сам управляйся, детка, большего я не могу сделать для вас с Лилиан. Ты уже понял, что она никогда больше не назовет тебя детка, ты понял, что она расплачивается, заставляя тебя вернуть долг. Ты не знал, куда деться, пошел к окну, потом подошел к Денизе и обнял ее за плечи, ты словно приклеился к ее спине, целуя ее в затылок много раз, по-детски мусоля, пока она заканчивала причесываться и искала духи. Когда она почувствовала на шее горячую слезу, она повернулась и мягко оттолкнула тебя, беззвучно смеясь затяжным смехом актрисы немого кино. - Уже поздно, дурачок, ты же знаешь, Урсула не любит ждать за столом. Хороший был фильм? Не думать об этом, хотя это становится все труднее в полусне, в полночь, а еще этот москит, женский злой дух не дает уснуть. Вы зажгли настольную лампу, глотнули воды, снова легли на спину; жара была невыносимой, но в гроте, наверное, прохладно, почти засыпая, вы представляли его себе, где белый песок, где теперь уже поистине злой дух склонился над Лилиан, лежащей на спине с открытыми глазами, в слезах, в то время как ты целовал ее грудь и бормотал бессмысленные слова, но, естественно, ты не был способен сделать все как надо, и когда ты это понял, было уже поздно, а женский злой дух пожелал не мешать им, просто помочь, чтобы не натворили глупостей, еще раз старая привычка - так хорошо знакомое тело твое, ты лежишь на животе, надо найти решение среди жалоб и поцелуев, посмотреть внимательно бедра и спину, повторить знакомые рецепты при ушибах и гриппе, заставить тебя расслабиться, тебе не будет больно, большой мальчик не плачет из-за пустякового укола, ну же. И снова настольная лампа, вода, чтение дурацкого журнала, вы позже поспите, после того как сын вернется на цыпочках и вы услышите, что он в ванной, чуть мягкий скрип, и бормотанье того, кто говорит во сне или перед тем как уснуть. Вода была холодной, но вам понравился этот удар хлыстом, вы поплыли до волнореза, не отдыхая, оттуда вы увидели тех, кто шлепал по берегу, тебя, курившего на солнцепеке, совсем не желавшего бросаться в воду. Вы отдохнули у причала и, уже плывя назад, столкнулись с Лилиан, которая плыла медленно, сосредоточенно и которая бросила вам "привет", что представлялось ей величайшей уступкой взрослым. Зато ты встал с песка тотчас, обернул Денизу полотенцем и загородил ее от ветра. - Тебе лучше не купаться, вода холодная. - Я так и думал, у тебя мурашки по коже бегают. Постой, эта зажигалка не работает, у меня есть другая. Принести тебе горячий кофе? Вы легли на живот, солнечные пчелы начали колоть кожу... шелковистая перчатка песка... некое подобие междуцарствия. А ты принес кофе и спросил, всегда ли они приезжают по воскресеньям и предпочитает ли она остаться еще. Нет, зачем же, с каждым днем уже становится холоднее. - Тем лучше, - сказал ты, смотря вдаль. - Вернемся и конец, на море хорошо в течение двух недель, а потом надоедает. Ты подождал, понятно, но в ответ ничего, только ее рука дотянулась до твоих волос, погладила едва. - Скажи мне что-нибудь, Дениза, не надо так, мне... - Ну вот еще, если кто-то и должен что-то сказать, то это ты, не превращай меня в паучиху. - Нет, мама, дело не в том... - Мы ни о чем больше не должны говорить, ты знаешь, что я это сделала для Лилиан, а не для тебя. Раз ты чувствуешь себя мужчиной, научись справляться теперь сам. Если у ребенка болит горло, ты знаешь, где лежат таблетки. Рука, ласкавшая твои волосы, соскользнула на твое плечо и упала на песок. Вы взвешивали каждое слово, но рука неизменно оставалась рукой Денизы, голубкой, которая отгоняет боль, ласкает, щекочет, холит и моет насыщенной кислородом водой. Конечно, это должно было когда-то кончиться, раньше или позже, но ты это воспринял как глухой удар, ленточка некоего рубежа должна была упасть в одну ночь или какое-нибудь утро. Ты предпринял первые удалявшие тебя от нее шаги, заперся в ванной, переоделся в одиночестве, долго шатался по улице, но она первая перерезала ленточку в тот момент, когда именно теперь нежно погладила твою спину. Если у ребенка болело горло, она знала, где найти таблетки. - Не беспокойся, Дениза, - сказал ты мрачно, а рот наполовину был забит песком. - Не беспокойся о Лилиан. Она не захотела, знаешь, под конец не захотела. Что поделать, эта девушка какая-то бестолковая. Вы выпрямились, а в глаза от резкого движения попал песок. Ты увидел сквозь слезы, что у нее дрожит подбородок. - Я тебе сказала - хватит, слышишь меня? Довольно, хватит! - Мама... Но она отвернулась от тебя и закрыла лицо соломенной шляпой. Злой дух, бессонница, старая Делькассе - надо всем можно было посмеяться. Ленточка рубежа, какая ленточка, какого рубежа? Волне возможно еще, что в один из этих дней дверь ванной не будет закрыта на ключ и вы войдете туда и застанете его обнаженным и намыленным и внезапно смущенным. Или, наоборот, ты станешь смотреть на нее, стоя в дверях, когда она выйдет из-под душа, как уже столько лет вы смотрели друг на друга и возились, играя, пока вытирались и одевались. Какая же это грань, в самом деле, какой там рубеж? - Привет, - сказала Лилиан, усаживаясь между ними. Во имя Боби Вчера ему исполнилось восемь, и мы устроили чудесный праздник: Боби так радовался и заводному поезду, и футбольному мячу, и торту со свечками. Моя сестра опасалась, как бы именно в эти дни он не принес из школы плохие отметки, но вышло совсем наоборот - отметки у него стали лучше и по арифметике, и по чтению, и незачем было отбирать у него игрушки, совсем даже напротив... Мы сказали, чтобы он позвал друзей, и он привел Вето и Хуаниту; и еще пришел Марио Пансани, но побыл недолго, у него болел отец. Сестра разрешила им играть в патио до вечера, и Боби обновил мяч, хоть мы и побаивались, как бы дети в пылу игры не помяли наши посадки. Когда пришло время апельсинового сока и торта со свечами, мы хором запели "Зелененький сельдерей" и долго веселились, ведь все были так довольны, особенно Боби и сестра; я-то, конечно, не переставала наблюдать за Боби, но мне казалось, я зря трачу время, наблюдать-то было нечего; вот так же я наблюдала за Боби, когда он словно бы от всего отключался, когда я искала этот его взгляд, который сестра, кажется, и не замечает, а мне он просто надрывает душу. В этот день Боби только раз так взглянул на нее, она в это время зажигала свечечки, и буквально через секунду опустил глаза и сказал как благовоспитанный мальчик: "Чудесный, мама, торт", и Хуанита похвалила торт, и Марио Пансани. Я положила длинный нож, чтобы Боби разрезал торт, и в эту минуту особенно внимательно следила за ним с другого конца стола, но Боби был очень доволен тортом и только едва посмотрел на сестру тем взглядом, а потом сразу же сосредоточился на том, как бы ему нарезать торт на более или менее равные куски и разложить их по тарелкам. "Тебе, мама, первой", - сказал Боби, подавая ей тарелку, а после Хуаните и мне, ведь сперва - дамам. Потом дети снова умчались играть в патио, только Марио Пансани не убежал с ними, у него был болен отец, но Боби еще до этого снова сказал моей сестре, что торт был замечательный, подбежал ко мне, кинулся на шею, чтобы поцеловать и обмусолить как обычно. "Тетечка, какой чудесный поездочек!", а поздно вечером залез ко мне на колени, чтобы доверить великую тайну: "Знаешь, тетя, теперь мне восемь лет". Мы легли довольно поздно, была суббота, и Боби тоже мог сидеть с нами допоздна. Я ложилась последней, а перед тем прибрала столовую и расставила стулья по местам, ведь дети играли в "Море волнуется" и другие игры, от которых в доме все вверх дном. Я спрятала длинный нож и, прежде чем лечь в постель, убедилась, что сестра уже блаженно спит; потом прошла в комнатку Боби и посмотрела на него: он лежал на животе, как любил спать совсем маленьким, скинув простыни на пол и свесив с кровати ногу, но спал крепко, зарывшись лицом в подушку. Был бы у меня сын, я бы тоже позволяла ему так спать, да что теперь об этом думать... Я легла, и мне не захотелось читать, хоть это было плохо, потому что сон не шел ко мне и происходило то, что всегда бывало в этот поздний час, когда становишься совсем безвольной, а мысли идут вразброд, и некоторые кажутся точными, неоспоримыми и почти всегда ужасными, и не выбросить их из головы и не отогнать молитвой. Попила сладкой воды и стала ждать, пока засну, считая до трехсот в обратном порядке, а это гораздо труднее и поэтому скорее заснешь; и когда вот-вот готова была заснуть, засомневалась: спрятала ли я нож или он все еще лежит на столе. Глупость, конечно, потому что я все разложила по местам, а про нож вспомнила - я его положила в нижний ящик стенного шкафа, и все же... Я поднялась, и конечно, он был в ящике вместе с другими острыми предметами для разделки мяса, рыбы и овощей. Не знаю почему, но мне захотелось взять нож с собой в спальню, я даже вытащила его, но это уже было бы слишком: я посмотрелась в зеркало и скорчила гримасу. Все мои действия в такой час мне сильно не понравились, и тогда я налила себе рюмочку анисовой, хоть это и было неблагоразумно из-за печени, и выпила ее по глоточку в постели, в надежде, что засну; по временам слышалось похрапывание сестры, и Боби, как обычно, разговаривал или стонал во сне. Я уже совсем засыпала, когда в голове снова закрутилось все то же самое: вот Боби в первый раз спросил у сестры, почему она его так обижает, и сестра - а она ну просто святая, это все говорят, - сидела и смотрела на него словно бы это шутка и готова была рассмеяться; я тоже тут была - заваривала мате - и вспоминаю, что Боби не засмеялся, а напротив - был словно чем-то удручен, и ждал, чтобы ему ответили; Боби тогда было уже семь лет, и он все время задавал всякие необычные вопросы, как и все дети: как-то раз он спросил у меня, чем деревья отличаются от людей, и я в свою очередь спросила у него, чем же они отличаются, и Боби сказал: "Но, тетя, они же одеваются летом и раздеваются зимой"; я так и осталась с разинутым ртом, и ведь верно! Ну что за мальчик! Все дети странные, но все-таки... А тогда сестра только удивленно смотрела на него, она никогда его не обижала (я уже говорила об этом), но бывала строгой, когда он плохо себя вел или не хотел принимать лекарства и делать неприятные процедуры, когда болел, да ведь мамы Хуаниты или Марио Пансани тоже бывали строгими со своими детьми, но Боби по-прежнему печально глядел на мою сестру и, наконец, объяснил, что она его обижает не днем, а ночью, когда он спит; мы обе оцепенели, и, по-моему, это я принялась ему объяснять, что никто не виноват в том, что происходит в снах, что это, верно, был просто страшный сон, кошмар - вот и все, и нечего из-за этого переживать. Боби в тот день больше не упорствовал, он всегда принимал наши объяснения - Боби не был трудным ребенком; но через несколько дней он проснулся весь в слезах, громко рыдая, и когда я подошла к его кровати, он обнял меня и не захотел ничего рассказывать, только плакал и плакал: наверняка, опять какой-то страшный сон; только уже днем, за обедом, он снова стал спрашивать мою сестру, почему она так обижает его, когда он спит. На этот раз сестра приняла все это близко к сердцу и сказала, что он достаточно большой мальчик, чтобы различать такие вещи, и что если он будет настаивать на своем, она расскажет об этом доктору Каплану, может, все потому, что у него глисты или аппендицит, и надо что-то делать. Я почувствовала, что Боби вот-вот снова расплачется, и принялась опять объяснять ему, истощив уже все доводы, что это только кошмары и что он должен понять: никто его не любит так крепко, как его мама, больше даже чем я, а ведь я его так люблю, и Боби слушал очень внимательно, утирая слезы, а потом сказал, что все понятно и он все знает, слез со стула, подошел к сестре и поцеловал ее, а она не знала, что и делать, потом задумалась, глядя вдаль, а к вечеру я нашла его в патио и попросила рассказать мне, его тетечке, ведь он может мне довериться, все равно что своей маме, если он не хотел ей рассказать то, что может рассказать мне. Я чувствовала, что он не хотел говорить, ему было слишком трудно, но в конце концов Боби сказал что-то вроде того, что ночью все бывает иначе, рассказал о каких-то черных тряпках, о том, что не мог двинуть ни ногой, ни рукой; конечно, кошмары у каждого бывают, но было очень грустно, что Боби их связывал именно с моей сестрой, она ведь пошла на такие жертвы ради него; я так ему и сказала, и повторила еще раз, и он в ответ - да, конечно, я понял, понял. Тут вскоре у сестры начался плеврит, все заботы свалились на меня; с Боби особых хлопот не было, потому что он почти со всем справлялся сам; вспоминаю, как он входил посмотреть на мою сестру и молча стоял у кровати, дожидаясь, пока она ему улыбнется или погладит по голове, а потом шел тихонько играть в патио или читать в гостиную, даже не было никакой надобности говорить ему, чтобы он в эти дни не играл на пианино, хотя он очень любил играть. Когда я в первый раз увидела его грустным, я ему объяснила, что его маме уже лучше и что завтра она встанет, чтобы посидеть минуточку на солнце. Боби искоса поглядел на меня и сделал какой-то странный жест; не знаю уж почему, но мне тут же пришло на ум, что дело опять в кошмарах, и я спросила, не снились ли ему страшные сны сегодня. Боби закрыл лицо руками и горько заплакал, а потом сказал, что снились и почему же мама так его обижает; теперь я поняла, что он чего-то боится: когда я отняла его руки от лица, чтобы утереть слезы, я увидела этот страх и, постаравшись не подать виду, что увидела этот страх, снова принялась объяснять, что это были только страшные сны. "Ты ей ничего не говори, - попросила я, - посмотри, какая она еще слабая, ей нельзя волноваться". Боби молча согласился, он ведь так мне доверял, но потом я поняла, что он это воспринял слишком серьезно, потому что даже когда сестра стала выздоравливать, он ей больше ничего об этом не говорил, а я догадывалась о его страшных снах, когда по утрам, бывало, видела: он выходит из своей комнаты с каким-то потерянным видом, и еще потому, что он все время был со мной, вертелся около меня на кухне. Раз-другой я не выдержала и спросила его в патио или когда мыла, и всякий раз происходило одно и то же: стараясь из всех сил не плакать, проглатывая слова, QH все спрашивал и спрашивал, почему ночью мама так его обижает, но дальше дело не шло - он только плакал взахлеб. Мне не хотелось, чтобы сестра узнала об этом, она все еще плохо чувствовала себя после плеврита, и могла чересчур бурно отреагировать, и я поэтому снова объяснила Боби, он все хорошо понял, я сказала: мне-то он может рассказать все, что угодно; вот сам увидишь: подрастет еще немного и кошмары прекратятся; может, лучше ему не есть столько хлеба на ночь, собиралась спросить у доктора Каплана, не порекомендует ли он мальчику какое-нибудь слабительное на ночь, чтобы он не видел во сне всякие ужасы. Ничего я у него не спросила, ясное дело, как ты будешь говорить с доктором Капланом о таких вещах, когда у него столько больных - не терять же ему зря время! Не знаю, правильно ли я поступила, но Боби мало-помалу перестал так беспокоить меня; иногда по утрам я замечала у него это отсутствующее выражение лица и мне думалось, а вдруг опять началось, и тогда я ждала, что он придет ко мне и доверчиво все расскажет, но Боби принимался рисовать или уходил в школу, ничего мне не сказав, а возвращался домой всем довольный и с каждым днем выглядел все крепче и здоровее, и все лучше были у него отметки. Последний раз это случилось, когда наступила февральская жара, сестра уже выздоровела, и мы жили как обычно. Не знаю, понимала ли она, что происходит, но сама я не хотела ни о чем ей говорить, ведь я хорошо ее знаю: и ее чрезмерную чувствительность, особенно когда дело касается Боби, хотя и вспоминаю, что когда Боби был совсем еще малышом, а сестру к тому же терзали все эти бракоразводные дела, ох, как ей было трудно сдерживаться, если Боби плакал или шалил, и я вынуждена была выносить его в патио и ждать, когда все успокоится, но ведь для этого и существуют тетушки! Думаю, скорее всего, сестра не замечала, что Боби иногда по утрам поднимался такой, будто возвращался из далекого путешествия, с отсутствующим выражением лица, и все это продолжалось, пока он не выпьет кофе с молоком; и когда мы с сестрой оставались вдвоем, я все ждала, чтобы она хоть что-нибудь такое сказала, но нет, молчала, а мне казалось неудобным напоминать ей о том, что заставит ее страдать, хоть мне и представлялось, что в один из таких дней Боби снова ее спросит, почему она плохо с ним обращается, но Боби, запомнив мою просьбу, должно быть, тоже думал, что ему нельзя ничего такого, и считал, что говорить об этом с моей сестрой больше никогда не нужно. Иной раз мне приходило в голову, что я сама все это воображаю, а Боби наверняка уже ничего про свою маму во сне не видит - я успокаивала себя, но потом снова видела иной раз у него утром такое личико и снова начинала беспокоиться. Слава Богу еще, что сестра ничего не замечала, даже не заметила и в тот первый раз, когда Боби на нее так поглядел, я как раз гладила, а он, стоя в дверях комнаты перед кухней, посмотрел на сестру и уж не знаю, как это объяснить, но только утюг чуть не прожег ночную голубую рубашку, я едва-едва успела поднять утюг, а Боби все еще смотрел так на мою сестру, она как раз месила тесто на пироги. Когда я его спросила - лишь бы что-нибудь сказать! - что он ищет, он ответил, что ничего не ищет, а просто на улице такая жарища, что нельзя гонять мяч. Не знаю, каким тоном я у него это спросила, только он еще раз повторил свое объяснение, словно желая убедить меня, и пошел рисовать в гостиную. Сестра сказала, что Боби весь перепачкался и надо его выкупать сегодня же после обеда, и вообще он уже вроде бы большой, а уши и ноги всегда забывает мыть. В конце-то концов мыть его пришлось мне, потому что сестра к вечеру все еще утомлялась, и пока я намыливала его в ванне и он забавлялся с целлулоидной уткой, с которой никак не хотел расставаться, я набралась смелости и спросила его, не лучше ли он стал спать в последнее время. - Как когда, - ответил он после того, как несколько секунд старался заставить уточку плавать. - Что значит "как когда"? Снятся тебе всякие ужасы или не снятся? - Вчера ночью снились, - сказал Боби, утопив утку и удерживая ее под водой. - Ты рассказывал маме? - Нет, ей нет. Ей... И не успела я опомниться, как он внезапно притянул меня к себе и весь мокрый, в мыле, обхватил руками и плакал, и дрожал, всю меня измочил, ужас как, а я старалась оторвать его от себя, и тело его билось у меня в руках, пока он сам не упал в ванну, сел в ней и закрыл руками лицо, плача навзрыд. Примчалась сестра, она подумала, наверно, Боби поскользнулся и ударился, но он сказал, что нет, головой он не ударился, изо всех сил постарался замолчать, даже лицо исказила гримаса, и поднялся на ноги в ванне, чтобы мы увидели, что ничего не случилось, и молчал, стоял голый, весь в мыле и такой несчастный и одинокий, едва сдерживающий рыдания, и ни сестра, ни я не могли его успокоить, хотя мы и принесли простыни, и ласкали его, и обещали ему все на свете. После этого я все время искала случая поговорить откровенно с Боби, хоть и не понимала отчетливо, о чем я хотела заставить его говорить, но неделя проходила за неделей, а он так и не пожелал ни разу мне что-нибудь сказать: теперь, если я угадывала что-то у него в лице, он тут же убегал или обнимал меня и просил конфетку или разрешения пойти на улицу с Хуанитой и Марио Пансани. Мою сестру он ни о чем не просил, был к ней очень внимателен, у нее ведь на самом-то деле по-прежнему было неважно со здоровьем, и она не слишком занималась его делами, потому что я всегда была тут как тут, и Боби со мною соглашался на многое вплоть до самого неприятного, когда в этом была необходимость, так что моя сестра не обратила внимания на это, а я сразу же заметила его манеру по временам так на нее поглядывать: остановится в дверях, прежде чем войти, и смотрит, пока я этого не замечу, тут он мигом опускал глаза или начинал бегать или прыгать, выделывать разные выкрутасы. А про нож - так это была случайность, я меняла бумагу в стенном шкафу в комнате перед кухней и вынула все столовые приборы; я не замечала, что Боби вошел, пока не повернулась, чтобы отрезать еще одну бумажную полоску, и увидела, что он смотрит на самый длинный нож. Он тут же отвлекся или хотел, чтобы я этого не заметила, но я эту его манеру так смотреть уже изучила и уж не знаю - глупо, наверное, думать такое, но по мне словно холодок пробежал, почти ледяной ветер - в этой-то комнатушке перед кухней, жаркой-прежаркой. Я не в силах была сказать ему хоть что-нибудь, а ночью подумала, что вот Боби перестал спрашивать мою сестру, почему она так плохо с ним обращается, только иногда смотрит на нее так же, как он смотрел на длинный нож, эти совсем особым взглядом. Конечно, это была случайность, но мне не понравилось, когда через неделю я снова увидела у него такое же точно лицо: я как раз резала хлеб длинным ножом, и сестра объясняла Боби, что пора было бы научиться самому чистить ботинки. "Хорошо, мама", - сказал Боби, занятый только тем, что я делала с хлебом, сосредоточенно провожая взглядом каждое мое движение и слегка покачиваясь на стуле, словно бы он сам резал этот хлеб; лучше бы он думал о ботинках, и делал такие движения, словно бы чистил их, и я уверена, что моя сестра так именно все это и воспринимала, ведь Боби был такой послушный, такой хороший. Ночью мне снова пришло в голову, что надо бы все же поговорить с сестрой, но что я ей скажу, если ничего не происходило и отметки Боби приносил самые лучшие, вот только я никак не могла заснуть, потому что внезапно все снова наплывало на меня какой-то все сгущавшейся массой, и тогда охватывал страх, и ведь невозможно понять, чего я боюсь, ведь Боби и сестра уже спали - по временам я слышала, как они ворочались или вздыхали во сне - спали так крепко, куда лучше, чем я, ведь эти мысли не оставляли меня всю ночь. В последний раз, после того как увидела, как он опять смотрит на сестру, я нашла Боби в саду; я его попросила помочь мне пересадить мастиковое деревце, мы разговаривали обо всем на свете, и он мне сообщил, что у Хуаниты есть сестра и теперь она - невеста. Понятно, она уже взрослая, - сказала я. - Слушай-ка, сбегай принеси мне длинный нож, подрежем эти рафии. Он сразу же побежал, как обычно, потому что никто не был так готов услужить мне, как он, а я стояла и смотрела на дом, хотела увидеть, как он возвращается, и в голове бродила мысль, что на самом-то деле, чтобы быть спокойной, нужно было прежде чем просить принести нож, порасспросить его, не видел ли он страшных снов. Когда он очень медленно шел обратно - он словно продирался сквозь жаркий воздух сиесты, чтобы еще помешкать, - я увидела, что он выбрал один из коротких ножей, хоть я и оставила самый длинный на виду, потому что хотела быть уверенной, что он его увидит, едва откроет ящик в стенном шкафу. - Этот не годится, - сказала я. Говорить мне было трудно, но ведь это глупо так вести себя с совсем маленьким наивным ребенком, как Боби, а я даже не решалась посмотреть ему в глаза. Только почувствовала сильный толчок, когда он, отшвырнув нож, бросился ко мне на грудь и, рыдая, прижался ко мне, изо всех сил прижался ко мне. Мне кажется, что в тот миг я видела что-то такое, что, наверное, должно было быть его последним кошмаром, я не могла бы спросить его об этом, но думаю, что видела его сон, который приснился ему в последний раз, но прежде чем его перестали мучить кошмары, он стал так смотреть на мою сестру, так смотреть на длинный нож. Апокалипсис Солентинаме "Тико" - они "тико" и есть, с виду тихони, но каждый раз какой-нибудь сюрприз: приземляешься в их коста-риканской столице Сан-Хосе, и там тебя встречают Кармен Наранхо с Самуэлем Ровинским и Серхио Рамирес (он из Никарагуа и не "тико", хотя какая, в сущности, разница, ей-Богу, между мной, аргентинцем, который мог бы по-свойски называть себя "тино", и любым из "ника" или "тико"). Стояла неимоверная жара, и все бы ничего, но тут же - с корабля на бал - содеялась пресс-конференция по старому шаблону: почему не живешь на родине, как получилось, что антониониевский "Blow up"3 так отличается от твоего рассказа, считаешь ли ты, что писатель должен быть непременно ангажированным? Я давно уже догадываюсь, что последнее интервью мне устроят у дверей загробного мира и вопросы будут точно такими же, будь интервьюером хоть сам святой Петр: не кажется ли вам, что там, внизу, вы писали для народа слишком недоступно? Потом - отель "Европа" и душ, так славно венчающий любое из путешествий неспешным диалогом мыла и тишины. А в шесть, когда пришла пора прогуляться по городу, чтобы удостовериться, такой ли он простой и домашний, как мне об этом рассказывали, чья-то рука ухватила меня за пиджак, оглядываюсь - а это Эрнесто Карденаль; дай мне тебя обнять, дружище поэт, вот здорово, что я вижу тебя здесь после римской встречи, после стольких встреч на бумаге все эти годы! Всякий раз меня потрясает, всякий раз волнует, когда кто-нибудь, вроде Эрнесто, разыскивает меня, чтобы повидаться, и, если кто скажет, будто я млею от ложной скромности, я отвечу тому: шакал воет, автобус идет, - нет уж, видно, мне так и суждено остаться собачонком, который признательно пожирает глазами тех, кто любит его, - это выше моего разумения, так что - точка и абзац. Что касается абзаца, то Эрнесто знал, что я должен прибыть в Коста-Рику и все такое прочее, - вот он и прилетел на самолете со своего острова Солентинаме, потому что птичка, которая приносит ему в клюве новости, ввела его в курс дел насчет того, что "тико" готовят мою поездку на остров; и он не мог отказаться от желания загодя разыскать меня - так что два дня спустя все мы, Серхио, Оскар, Эрнесто и я, перегрузили собой и без того перегруженный норматив одного из самолетиков компании "Пипер Ацтек", название которого навсегда останется для меня загадкой; перемежая икоту зловещим попукиванием, он все же летел, ведомый белобрысым пилотом, который ловил по радио строптивые ритмы калипсо и, казалось, был совершенно безразличен к тому, что "ацтек" волок нас прямехонько на Пирамиду Жертвоприношений. Конечно, все обошлось, и мы приземлились в Лос-Чилес, откуда подпрыгивающий джип доставил нас в загородный дом поэта Хосе Коронеля Уртечо, заслуживающего, чтобы его читали гораздо больше, где мы отдохнули, беседуя о многих наших друзьях поэтах, о Роке Дальтоне, Гертруде Стайн и Карлосе Мартинесе Ривасе, пока не пришел Луис Коронель и