считала. Два месяца я могу прожить на те деньги, что у меня есть, около пятисот франков. Если продам книги и меховое пальто, это будет, скажем, еще тысяча франков... -- Выходит, ты всерьез, -- сказала Элен, закрывая журнал. Она заказала коньяк и выпила рюмку залпом. Селия опять склонилась над бульоном, и Курро, подавая Элен вторую рюмку коньяку, состроил вопросительную мину, которая ее растрогала до смешного. Обе долго сидели, не глядя друг на друга и не разговаривая. Селия посасывала мокрую галету, подперев щеку кулаком и облокотясь на угол столика. Безотчетным движением Элен легко провела рукою по свисающей пряди волос на лице Селии. И только когда отвела руку, эта ласка вызвала воспоминание о бессмысленном, глупом жесте (он не был лаской, ничего похожего на ласку, но почему же тогда был тот самый жест, что сейчас), и она увидела, как ее рука мимолетно касается пряди волос голого юноши, увидела, как быстро отдернула тогда руку, словно окружающие -- этот нелепый кордебалет людей в белом, попусту суетившихся вокруг койки, которая уже была моргом, катафалком, -- могли осудить ее движение, повиновавшееся, не в пример их движениям, не велениям разума, не имеющее ничего общего с массажем сердца, корамином или искусственным дыханием. Вторая рюмка коньяку была выпита медленней и согрела, Элен было приятно, что коньяк обжигал губы, что где-то в глубине печет язык. Селия обмакнула в бульон вторую галету и, вздохнув, проглотила ее почти всю вместе с последним всхлипом. Она, видимо, не заметила ласкового жеста Элен и, молча взяв предложенную сигарету, позволила ее зажечь. В этом полупустом кафе, где Курро стоял у входа как стерегущий бульдог, обе предались молчанию, защищенные дымом, который отгонял сколопендр и разлуку. На сей раз торговые ряды, где рыбачки стояли у своих прилавков, были пусты и как бы свежевымыты, единственное, что было знакомо, -- это перспектива уходящих вдаль галерей и аркад и еще невыразимое, бесцветное и ровное освещение города. Элен знала, что если не поторопится, то опоздает на свидание, но было трудно ориентироваться в этом квартале, где улицы вдруг переходили в дворы или в узкие щели между обшарпанными домами или упирались в непонятные склады без выходов, загроможденные старыми мешками и грудами консервных банок. Оставалось одно -- идти вперед, неся пакет, казавшийся все тяжелее, и собираясь спросить дорогу у кого-нибудь из прохожих, которые появлялись на улицах, но никогда не приближались, а куда-то сворачивали всякий раз, когда думалось, что вот-вот догонишь и спросишь. Приходилось идти наугад, пока не появится отель, как он появлялся всегда, возникая внезапно со своими верандами, где циновки и плетеные ширмы и занавески, колышущиеся от знойного бриза. Улица как бы переходила в коридор отеля, и ты вдруг оказывался перед рядом дверей, открывавшихся в номера, где стены с выцветшими светлыми обоями в розовые и зеленые полосы, где лепные потолки и люстры с подвесками, а иногда старый двухлопастный вентилятор, медленно вращающийся в рое мошек; но каждый номер представлял собой прихожую другого номера, совершенно такого же, единственным отличием были фасон или местоположение старинных комодов красного дерева с гипсовыми статуэтками и пустыми цветочными вазочками; где-то стоял стол, а где-то его не было, но нигде ни кровати, ни умывальника; эти номера пригодны лишь на то, чтобы пройти через них и идти дальше, а то подойти к окну и со второго этажа увидеть знакомые, уходящие вдаль галереи, а иногда, с третьего, более высокого этажа увидишь блеск далекого канала или площадь, где беззвучно движутся трамваи, снуют туда-сюда, подобно муравьям в их нескончаемых хлопотах. -- Знаешь, когда я сюда зашла, я почему-то забыла, что наши уехали в Лондон, -- сказала вдруг Селия. -- Я пришла попросить совета у Калака, он знает все недорогие отели. И Телль тоже знает отели, но она куда-то уехала с Хуаном. -- В Вену, -- сказала Элен, глядя, как порожняя коньячная рюмка снова вдвигается в фокус, окаменевает и кристаллизуется, согласно своей форме и ожиданиям глядящих на нее глаз, которые ее воспринимают и фиксируют, как следует от них ожидать. -- Ах да. И мой сосед тоже, видишь ли, в Лондоне с нашими сеньорами. Остались здесь только мы с тобой да Сухой Листик, но она, ты же знаешь... -- Сухой Листик, конечно. -- Отец все рассуждал о нынешней испорченной молодежи, -- сказала Селия, прыская от смеха так, что остатки бульона чуть не выплескивались на стол. -- А мама сидела и вышивала скатерку, представляешь, им и в голову не приходило, что я сейчас соберу свои вещички и от них уеду. Я перенесла книги в дом моей сокурсницы, но там я не могу остаться: ее родители еще похуже моих. На эту ночь пойду в какой-нибудь здешний отель, а завтра поищу себе квартиру. Мне надо немедленно что-нибудь найти, отели слишком дорогие. -- Выходит, всерьез, -- сказала Элен. -- Я же тебе сказала, -- буркнула Селия. -- Я-не-груд-ной-мла-де-нец. -- Извини, Селия. -- Нет, это ты извини, я, знаешь, такая. Элен вертела в руке пустую рюмку. Конечно, Селия не грудной младенец. С грудным младенцем можно было бы что-то сделать -- дать ему соску с успокоительным лекарством в молоке, попудрить присыпкой, пощекотать, опять погладить по волосам, пока не уснет. -- Ты можешь пожить у меня, -- сказала Элен. -- Квартира у меня маленькая, но есть двухспальная кровать, и для твоих книг найдется место, есть складной столик, ты сможешь им пользоваться. Селия в первый раз посмотрела ей в глаза, и Элен снова увидела лицо девочки, любящей сыр "бебибел", увидела крошечные туннели, возникавшие в ее зрачках. -- Правда? Но, Элен, я же знаю, что ты... -- Ты ничего не знаешь, знаешь только свои галеты жевать. Да, мое неприступное уединение, моя крепость на улице Кле -- спасибо за почтение. Так вот, знай, что все это так, потому что мне так хочется, а вот теперь мне хочется предложить тебе жилье, пока ты не помиришься со сколопендрами или не найдешь подходящую мансарду. -- Ты же сказала, что квартира маленькая, а я всегда устраиваю такой беспорядок. -- Только не у меня, сама увидишь, что у меня это невозможно. Иногда мне даже самой хотелось бы устроить беспорядок, да не получается. Вещи приучены укладываться на свои места, вот увидишь, это ужасно. -- Все равно какой-нибудь чулок будет валяться на полу возле кровати, -- честно заявила Селия. -- Я не могу согласиться, я не должна. -- Разговор идиоток, -- сказала Элен, снова раскрывая журнал. Селия, слегка наклонясь, прильнула к Элен, теперь уже волосы совсем закрыли ей лицо -- это всегда помогало, если хотелось тихонько поплакать, а теперь ей необходимо было посидеть вот так, углубившись в себя, и помолчать, чтобы не надоедать Элен, которая читала и курила и разок подозвала Курро, чтобы заказать два кофе, хватит утешающих ласковых жестов и фраз жалостливого врача-педиатра, -- она, конечно, согласится пойти ко мне, и, может быть, это получится нелепо, или же приятно, или же просто никак, но, во всяком случае, эту ночь я буду не одна, со мной будет она, чтобы, сама того не зная, помочь мне перестать видеть этот профиль затвердевшего, бледного лица, эту койку с ее теперь уже ненужными шарнирами. Горячий и горький кофе, вот второй добрый товарищ, но все равно привкус плесени, неотвязный вопрос -- зачем я трогала пальцами эти черные волосы, которые теперь, наверное, кто-то причесывает, чтобы родные, созванные срочно -- но лишь после того, как труп будет приведен в пристойный вид, -- не слишком ужаснулись перемене облика от страшной, леденящей бури и узнали своего родственника, юношу, который вошел в операционную с зачесанными назад волосами, как причесывался и Хуан, но никто не мог вернуть на его лицо улыбку, которой он встретил этим утром Элен, будто понимая, что она пришла лишь понаблюдать его под предлогом краткой беседы насчет анестезии. Нет, никто уже не вернет ему эту улыбку, точную копию улыбки Хуана, никто не восстановит ее на этих черных губах, в этих полуприкрытых и остекленевших глазах. Она снова услышала его голос, его наивное и полное надежды "до свиданья", два словечка, в которые как бы вместилось его доверие ко всем тем, кто его окружал, два словечка, которые вновь и вновь до тошноты бесконечно возвращали ей его образ, как неопределенную отсрочку, данную ей, посюсторонней, с ее платформами метро, коньяками и сбежавшими из дому девчонками. Открыв еще одну дверь, а было их уже без счета, Элен вошла в номер побольше прочих, но с такими же стенами в обоях и с ветхой, кое-как распиханной по углам мебелью; в задней стене виднелась клетка старого лифта, и кабина поджидала ее. Элен хотелось минутку передохнуть, положить пакет на какой-нибудь стол, но это было невозможно, она опоздала бы на свидание, а отель бесконечно разрастался, множилось число похожих номеров, невозможно было представить себе или узнать комнату, где ее ждут, и даже сообразить, кто ждет, хотя в этот миг все было сплошным ожиданием, которое становилось все нестерпимей, равно как тяжесть пакета, чья желтая тесемка резала ей пальцы, равно как остановившийся лифт, ждавший, пока Элен войдет в кабину и нажмет на кнопку этажа, что, пожалуй, было и необязательно для того, чтобы кабина тронулась и стала подниматься и опускаться в полной тишине, озаренной светом, не похожим ни на какой другой. -- Нет, я все никак не могу поверить, -- внезапно сказала Селия. -- Когда я увидела, что ты вошла, -- а я, должна признаться, очень хорошо тебя видела, хотя волосы закрывали мне лицо, -- мне, знаешь, почти страшно стало. Вот сейчас докторша меня отругает, ну что-то в этом роде. А теперь идти к тебе, жить с тобой. Нет, ты в самом деле не из жалости мне предложила? -- Ну а с чего бы? -- сказала Элен, как бы удивленно. -- Естественно, я это делаю из жалости. Девочка, любящая сыр "бебибел", не может идти куда-то спать одна, она будет бояться без мамы. А тараканы, а ночные сторожа-китайцы, объединенные в таинственные страшные братства, а сатиры, которые бродят по коридорам, и главное, не забудь про самое страшное, про "ту штуку", спрятанную в стенном шкафу или под кроватью. -- Какие глупости, -- сказала Селия, наклонилась и быстро поцеловала ей руку, а потом, зарумянившись, выпрямилась. -- Ты всегда такая. И что это за девочка, любящая сыр "бебибел"? Но нет, погляди на меня. Ты такая грустная, Элен, ты еще более грустная, чем я. Ты понимаешь, что я хочу сказать, я знаю, ты никогда не бываешь веселой, как Поланко или Сухой Листик, у тебя в лице всегда что-то есть... Все анестезиологи такие, что ли? -- Необязательно. Эта профессия к лицам не имеет отношения. Надо следить, чтобы пульс был хороший, а главное, чтобы маска была правильно наложена, ведь бывает, что поездка совершается только в одном направлении. Селия не поняла, ей хотелось спросить, но она сдержалась, подозревая, что Элен ей не ответит. И потом передышка, чудо, чувство, что ты спасена, что с Элен ты возвратилась в "зону", в атмосферу доверия, что рядом она, доктор, насмешливая и отчужденная, но в нужный момент сумевшая протянуть палец, чтобы Селия на него вскарабкалась, как Освальд на кофейные ложечки, к ужасу госпожи Корицы. А если Элен грустна... -- Госпожа Корица не появляется здесь уже целую неделю, это Курро мне сказал, -- выпалила Селия. -- Я думаю, не заразилась ли она страстью к путешествиям -- может, где-то странствует со своей племянницей и в этой шляпе, похожей на телевизор. Я говорила тебе, что утром получила открытку от Николь? Они там в Лондоне все посходили с ума, Марраст как будто открыл какую-то картину. -- Сумасшествие -- портативно, -- сказала Элен. -- Калак и Поланко познакомились с одним лютнистом, который играет средневековые баллады; но вот про Освальда Николь ничего не сообщает. -- Они повезли туда Освальда, такое нежное существо? -- Его увез мой сосед, я была при том, как он обернул клеточку листом салата и спрятал ее в карман пальто. Я что-то не очень поняла твои слова о поездках в одном направлении, -- быстро прибавила Селия. Элен посмотрела ей в глаза, в эти концентрические туннели, в крошечные черные точки, с головокружительной скоростью переносившие в мир девочки, любящей сыр "бебибел". -- Видишь ли, они у нас иногда умирают, -- сказала она. -- Два часа тому назад умер молодой человек двадцати четырех лет. -- О, прости. Прости, Элен. А я тут болтаю. Так глупо. -- Это работа, деточка, нечего тут прощать. Мне бы надо было пойти прямо домой, принять душ и пить виски, пока не засну, да вот видишь, я тоже пришла обмакнуть свою галету, и это не так уж плохо, мы побудем вместе, пока обе не придем в себя. -- Не знаю, Элен, мне, может быть, не следовало бы, -- сказала Селия. -- Ты так ко мне добра, и ты такая грустная... -- Пойдем, увидишь, нам обеим будет лучше. -- Элен... -- Пойдем, -- повторила Элен, и Селия секунду поглядела на нее, а потом, опустив голову, нашарила свою сумку на стуле. Поланко каждое утро исповедует Остина, с тех пор как обнаружил, насколько Остин может быть забавен, когда разматывает клубок своего анонимного невроза перед зрелым другом, в некотором роде отцом-аргентинцем с серебрящимися висками и в хорошо скроенном, внушающем доверие костюме. Урок французского с Маррастом -- в двенадцать, если только Марраст является вовремя, но обычно с ним что-то приключается, и Остин терпеливо ждет его на углу или играя на лютне; тогда Поланко выбирается на часок раньше и изображает духовника, они с Остином идут пить пиво и томатный сок -- один пиво, другой сок, -- и мало-помалу Остин излагает Поланко свои проблемы, которые, по сути, всегда одна и та же проблема, но с бесчисленными вариантами, вот, например, высокие прически. Остину хотелось бы, чтобы девушка была покорной и податливой, чтобы ей нравилось свернуться калачиком в его объятиях и минуточку посидеть спокойно, болтать, или курить, или ласкать друг друга нежными прикосновениями, но что поделаешь, теперь у всех у них прически a la Нефертити, монументальные катафалки, которые им сооружают в парикмахерских, не жалея лаков и накладок. Tu comprends, ca me coute tres cher, mon cheri46, говорила ему, например, Жоржетга, alors tu vas etre sage et tu vas voir comme c'est chouette47. Остин еще пытается погладить Жоржетту по лицу, но она боится, что разрушится ее Вавилонская башня, ah, ca поп je te 1'ai deja dit, surtout il faut pas me decoiffer, j'en ai pour mille balles, tu comprends, il faut que ca tienne jusqu'apres demain48 Остин в роли жалкого цыпленка, его первое посещение Парижа два года назад невероятно веселит Поланко-ис-поведника. Но тогда как же нам быть? -- спрашивает Остин, не очень-то понимая речи Жоржетты. La tu vas voir49, объясняет Жоржетта, которая кажется Остину все больше похожей на детского врача -- так мягко она заставляет его делать все, что сочтет нужным. Maintenant tu vas te coucher comme ca sur le dos, comme ca c'est bien50. Жоржетта пригвоздила его навзничь, и красная гроза ее куафюры, вроде зловещей тучи, надвигается на него и парит между потолком и его носом. Surtout ne derange pas ma coiffure, mon chou, je te l'ai deja dit. Il est bien maintenant, mon cheri?51 Остин отвечает "да", потому что он робок, но он отнюдь не удовлетворен, и Жоржетта это знает, и ей на это начхать. Tu vas voir, on va le faire d'une facon que va drolement te plaire, mais alors drolement. Ne touche pas mes cheveux, mais si, tu vas me decoiffer. Bon, maintenant bouge pas, surtout ne bouge pas52, потому что Остин еще пытается обнять Жоржетту и прижать ее к себе, но по глазам он видит, что теряет время попусту: Жоржетта сделает все, что угодно, все, что возможно в этом мире и в этой кровати, только бы ее голова была подальше от подушки. Остин -- а он робок ("Ты это уже говорил", -- ворчит Поланко) -- понимает, что гамма задуманных им шалостей с Жоржеттой, избранной на улице Сегаль из-за ее икр, побудивших его к близкому знакомству, непоправимо сузилась, а кроме того, у него уже нет времени. -- Но какой же ты все-таки идиот, -- говорит возмущенный Поланко. -- Чего ты не влепил ей хорошего тумака? -- Это было трудно, -- бормочет Остин. -- Она боялась, что я испорчу ее прическу В тот понедельник м-р Уитлоу известил Марраста, что глыба антрацита должна прибыть на товарную станцию Бромптон-роуд и что ему необходимо явиться туда лично, дабы подписать какие-то бумаги для отправки этого груза во Францию. -- Калак, послушай, а не могли бы ты и твои земляки покараулить у Куртолда? -- попросил Марраст. -- Мне надо ехать подписывать эти чертовы бумаги, а сегодня как раз будет изрядное сборище невротиков, чую это костями, как говорим мы здесь, в Лондоне. -- Мне надо обдумать некоторые важные вопросы, -- заявил Калак, -- к тому же я за твоих невротиков и ломаного рога не дал бы, как говорим мы там, в Буэнос-Айресе. -- Что может быть удобней для обдумывания, чем диван в зале номер два. Я там почти всего Рескина перечитал. -- А что это даст, если мы будем там караулить? -- Минуточку, -- вставил Поланко. -- Меня этот тип ни о чем не просил. -- Я прошу и тебя, дорогой мой гаучо. Что это даст? Вы сможете сообщить мне о происшествиях, а они, конечно, будут, и очень важные, как всегда случается в отсутствие заинтересованного лица. Резервы Гарольда Гарольдсона исчерпаны, и можно ожидать событий непредсказуемых. Они заказали три пива и томатный сок для Остина. -- Для тебя это действительно так важно? -- спросил Калак. -- Нет, -- честно ответил Марраст. -- Теперь уже нет. Но бывает, что выпустишь орлов на волю, а потом надо все-таки поглядеть, куда они, черти, залетят. Вроде как чувство ответственности у демиурга, если можно так выразиться. -- Это такой эксперимент или что? -- Эксперимент, эксперимент, -- проворчал Марраст. -- Вам сразу же подавай ярлык. Видите ли, я, если уж держаться этой метафоры, не в первый раз выпускаю орла -- отчасти, чтобы нарушить привычный ход вещей, но также потому, что мне кажется таинственно необходимой идея о том, что надо постоянно что-либо будоражить, все равно что. -- Превосходно, -- сказал Калак. -- Как только ты берешься объяснять, у тебя такой набор слов, что Гурджиеву впору. Таинственно необходимо, скажите на милость. Да ты вроде вот этого, с его техническими экспериментами в отеле, только и знает, что гайки крутить. -- Все дело в том, что вы всего лишь жалкий фин-тихлюпик, -- сказал Поланко. -- Ты не обращай на него внимания, че, я-то очень хорошо тебя понимаю, ты, парень, из моего сорта. -- Спасибо, куманек, -- сказал Марраст, слегка удивленный таким безоговорочным согласием с тем, что ему самому было не очень-то понятно. -- Ты, брат, -- продолжал Поланко, с великолепным жестом, восхитившим Остина, -- строишь моторы невесомые, мутишь воды невидимые. Ты изобретатель облаков небывалых, ты вводишь бурлящую пену прямо в косный цемент, ты наполняешь вселенную объектами прозрачными и метафизическими. -- По чести тебе сказать... -- И тогда у тебя рождается зеленая роза, -- восторженно продолжал Поланко, -- или, наоборот, никакая роза не рождается, а все лопается вдрызг, но зато возникает аромат, и никто не может понять, откуда этот аромат, когда цветка-то нет Вот так и я, непонятный, но неустрашимый изобретатель. -- Достаточно нам было одного бурдака, -- пробурчал Калак. -- Теперь, вишь, эти двое стакнутся и меня заклюют. Последовала обычная дискуссия в духе того, что, во всяком случае, бурлаки чего-то стоят и, главное, хранят верность друзьям. / Один одинокий финтихлюпик стоит больше, чем бурдак, одураченный безголовым скульптором / Если вы из-за меня вздумаете драться, я могу попросить Остина сходить в музей / Никто тебе не говорил, что мы не пойдем, но я по крайней мере сделаю это из дружбы, а не для того, чтобы забивать себе мозги твоими орлами / Мне это безразлично, лишь бы ты Рассказал, что произойдет сегодня днем / Наверно, ничего не произойдет / Когда ничего не происходит, тогда именно это и происходит / Ну вот, теперь еще этот болван строит из себя метафизика / Че, красиво говорить -- легче легкого / Если бы среди этих невротиков оказался хоть один хорошенький симпомпончик / Если ты не способен самостоятельно найти женщину во всем Лондоне, не понимаю, почему в музее ты привередничаешь? / Ты видишь, он просит нас туда пойти, да нас же еще оскорбляет / Это, может, тебя он оскорбляет, а мне никаких невротичек не надо, у меня вкусы особые / Разрешите улыбнуться / И так далее и тому подобное. Если бы со мною был мой сосед или Поланко, было бы нетрудно отыскать номер юной англичанки, но на Телль, всегда готовую выслеживать фрау Марту на улицах или в парках, нападала в отеле поразительная робость -- устроив себе штаб-квартиру в номере Владислава Болеславского, она прилежно следила через глазок двустворчатой двери, не решаясь под каким-либо предлогом подняться на верхние этажи и изучить их топографию. Излишне говорить, что в ее распоряжении был весь день, что она могла это делать в часы досуга, а такими в Вене были почти все ее часы, -- возвращаясь с работы, я заставал ее на посту, как верного часового, но она не вышла ни разу за пределы нашего этажа, а мне было неудобно это делать в такое позднее время или по утрам, риск был слишком велик. Мы <)ыло понадеялись, что нам поможет доска с ключами в тесной сырой комнатке администратора, но обнаружили, что там полно ключей, не бывших в употреблении с давних пор, а надписи на жетонах сделаны готическими буквами, в которых безвозвратно тонула всякая английская фамилия. Обсудили также возможность расспросить кого-нибудь из служащих, сунув кредитку, но они не внушали нам доверия своим видом -- не то лакеи, не то бездушные зомби. Уже три ночи следили мы за коридором, и, даже когда я сдавался, сморенный усталостью и сливовицей, Телль до часу ночи не отходила от двустворчатой двери, своей террасы Эльсинора. Ну а после часу ночи, по нашим предположениям, фрау Марта должна была спать, как все люди, и не совершать подозрительных прогулок; когда Телль возвращалась в кровать и, зевая, прижималась ко мне, потягиваясь и мурлыча, как разочарованная кошка, я же на миг вырывался из сна, и мы обнимались, как после долгой разлуки, а иногда дело кончалось полусонными ласками при зеленоватом свете ночника, в котором Телль казалась гибкой, изящной рыбой в аквариуме. Так шло время, и мы почти ничего не разузнали, кроме того, что фрау Марта живет на нашем этаже, в глубине коридора, и что номер юной англичанки находится на одном из верхних этажей; каждый вечер, приступая к наблюдению, мы с научной точностью определяли шаги англичанки между половиной девятого и девятью часами, время для сна немыслимое, но туристы к этому часу обычно очень устают, и мы слышали, как бедняжка слегка волочит ноги, возвращаясь со своим путеводителем Нагеля. Убедившись, что она в безопасности (на четвертом или на пятом этаже?), мы отправлялись ужинать, свободные от всяких обязанностей до одиннадцати; в эти часы жизнь в отеле шла полным ходом, и фрау Марта вряд ли могла выйти из своей комнаты с иной целью, кроме как посетить исторический клозет в коридоре. На четвертый вечер, после ужина в сербском ресторане на Шонлатернгассе, где к любому куску мяса вела палочка с нанизанными на нее кружками лука и перцев, мне в темноте коридора почудилось какое-то движение. Не оглядываясь, я отворил нашу двустворчатую дверь и рассказал Телль об этом, лишь когда мы оказались в своей комнате. Конечно, фрау Марта, никто другой не мог бы так скользить во мраке. В двенадцать без пяти минут (мне была дарована привилегия смотреть в глазок, пока Телль, поддавшись непростительной слабости, вновь погружалась в роман Джона Ле Карре, который, по-моему, достоин своей фамилии), при свете мутного исторического плафона на лестничной площадке, я увидел похожую на пепельно-серого кота фрау Марту -- она шла, неся в правой руке что-то, что мне не удалось разглядеть, наверно универсальный ключ, память о давнем знакомстве с администратором, который ее поселил в отеле пожизненно, быть может, тут были австро-венгерские любовные шашни, вообразить себе которые, глядя на то, что осталось от фрау Марты, не сумел бы никто. Когда она исчезла на верху лестницы, я выждал секунд двадцать, подал Телль условный знак, чтобы она держала дверь приоткрытой на случай внезапного моего отступления, и, сделав последний глоток сливовицы, выглянул в коридор. Было маловероятно, чтобы по отелю разгуливал кто-то из постояльцев, в каморке у администратора храпел сторож, и я убедился, что, когда звонили постояльцы-полуночники, колокольчик у входной двери был хорошо слышен с лестницы, так что я успел бы ретироваться в наш исторический номер. Мне не понадобился Джон Ле Карре, чтобы догадаться обуть мокасины на каучуке, и, держась за перила, я начал подниматься туда, куда свет с нашей площадки почти не доходил. Телль ждала, прильнув к двустворчатой двери номера Владислава Болеславского, и все напряженней прислушивалась к глубокой тишине отеля, к дробному тиканью маленького будильника на ночном столике. Тогда это уже перестало быть шуткой, способом провести время; Хуан отправился в поход, он оказался вне пределов комнаты, где мы столько смеялись над фрау Мартой, а я осталась одна с точным поручением обеспечить в случае опасности его отступление. Я устала смотреть в глазок, для этого надо было наклоняться, и я предпочла приоткрыть обе створки дверей, готовая в любой момент их закрыть, если в коридоре покажется кто-то из постояльцев; я смотрела попеременно то на лестницу, то в нашу комнату, все острее чувствуя, что где-то там, в дверной притолоке, намечается трещина и нечто наше, нами вымышленное, где-то там кончается, отступая перед чем-то, что не могло быть реальностью, однако происходило, и, стало быть, мы все-таки были правы, и фрау Марта выходит по ночам и поднимается на верхний этаж, а на верхнем этаже живет молодая англичанка, и два плюс два будет четыре и т. д. Страха я не испытывала, но по мне словно забегали мурашки и на небе проступило что-то липкое; я была одна в комнате Владислава Болеславского, одна с куклой месье Окса, сидевшей на комоде. Нет, ничего не произойдет, Хуан вернется разочарованный, мы ляжем, и это будет эпилогом глупой истории ужасов, нам даже не очень захочется подшучивать над собою; Хуан станет говорить, что надо вернуться в "Козерог", раз ему осталось пять дней работать в Вене. С моего наблюдательного поста -- а мы в эти дни давали нашим действиям громкие названия -- я видела куклу, освещенную зеленой лампочкой, и конверт с наполовину засунутым письмом к Николь, я не знала, что ей написать, и спрашивала себя, не поехать ли мне в Лондон, чтобы лучше разобраться в истории, о которой мне недавно писал Марраст. Тут фрау Марта кашлянула, кашель был сдержанный, почти нарочитый, вроде легкового перханья, как у человека, когда он, углубившись в себя, подошел к концу своих размышлений и решает что-то сделать -- переменить позу или объявить, что нынче вечером пойдет в кино или что ляжет рано. Хуан тоже засомневался, спустился вниз на пять ступенек, высчитывая, сколько времени займет бегство в комнату Владислава Болеславского в случае, если это перханье фрау Марты означает возвращение, перемену намерений. Но в тот же миг я услышал, что она снова пошла, тишина стояла полная, и, однако, я знал, что она удаляется, что она не изменила намерений, и, хотя расслышать ее шаги было невозможно, казалось, тишина сообщает о них какими-то иными способами, изменениями в эластичности среды или предметов. Когда я ступил на площадку четвертого этажа, старуха стояла у четвертой двери слева в классической позе человека, собирающегося действовать ключом или отмычкой. Тогда-то все подтвердилось, тогда-то легкий скрип двери стал как бы развязкой и заодно прорывом чего-то, к чему я, в общем-то, совершенно не был готов, разве что мог бы прибегнуть к какому-нибудь из жалких банальных приемов; например кинуться на фрау Марту, что было бы неприлично, как-никак пожилая дама, либо разбудить сторожа, сославшись на распорядок отеля и благопристойность, -- но сторож ничего не поймет, пойдет звать администратора, дальнейшее будет заурядно и убого, -- либо выждать еще секунду и подойти к двери, когда осторожный крот (нет, теперь она походила на огромную крысу) войдет в комнату, о да, миссис, конечно, это единственное, что мне остается, хотя желудок корчит судорога и сливовица поднимается к горлу всеми своими сорока пятью градусами алкоголя, гарантированными изготовителем. Пожитки моего соседа умещались в портфеле, одним из преимуществ которого было то, что его без долгих слов можно сунуть в руки друга, пришедшего тебя встретить, -- в данном случае Калака, в полдень на Виктория-Стейшн. Они издавна привыкли встречаться каждый вечер, сами толком не зная зачем, и лондонская их беседа велась краткими репликами вроде: возьми, что ты сказал, дай сигарету, вот сюда, какой туман, they call it smog53, привет от Сухого Листика, как там эта кататоничка, да так, понемножку, главное, здоровье, дай мне немного english money54, в отеле разменяют, надеюсь, горячей воды будет достаточно, сколько хочешь, зато завтраки неважные, так почему ты не переедешь, видишь ли, когда чемодан раскрыт, лучше, чтобы вещи были на полу и не портить себе кровь, ты прав, а ты зачем изволил приехать, сам не очень-то знаю, как это не знаешь, да вот Марраст написал мне, что ищет глыбу антрацита, и я тогда подумал, не вижу тут никакой связи, да я тоже, потому и приехал, а кроме того, у меня на работе пять свободных дней, вот это работа, дело в том, что у нас забастовка, а, тогда другое дело, а так как меня наверняка уволят, потому что бастую я один, лучше побыть с друзьями, а ты и впрямь поступил правильно, не говоря о том, что у Марраста, сдается мне, не все в порядке, да-да, и особенно у Николь, да-да, потому я и приехал, вот именно, где гвоздь, где панихида, в котором часу вы тут обедаете с Поланко и прочими, я в Лондоне не обедаю, то есть как это ты в Лондоне не обедаешь, а вот так, сэр, в Лондоне не обедают, но ты уже сказал, что завтрак очень плохой, плохой-то плохой, но обильный, первое дело -- качество, о, разумеется, у тебя французские предрассудки, по-твоему, выходит, аргентинцы лопают что попало, лишь бы побольше, ну, не совсем так, в этом метро пахнет мятой, это от чая, который пьют англичанки, и так далее до Тоттнхем-Корт-Роуд и отеля в трех кварталах от станции. По дороге мой сосед узнал, что Калак и Поланко по-аргентински делят на двоих комнатку с пятачок величиной, однако хозяйка отеля у них ирландка, а потому не эвклидианка, и легко поймет, что, где помещаются двое, уместятся и трое; он еще узнал, что на этих днях они познакомились с одним лютнистом, что Марраст и Николь живут в отеле неподалеку и что Поланко уже показал Остину багуалу и тот играет ее в стиле Перселла, что недопустимо, и прочие подобные новости. Когда они вошли в комнату номер четырнадцать, Поланко предавался научным исследованиям, а именно: погрузил электробритву в кастрюльку с овсяной кашей и изучал поведение этих разнородных объектов. Слышалось бульканье, и время от времени в воздух прыскала струя овсянки, однако до потолка не долетала и шлепалась на пол с зловещим чавкающим звуком. То было зрелище суровое и назидательное. -- Привет, -- сказал мой сосед, покамест Калак поспешно оттеснял из комнаты миссис О'Лири, для виду что-то толкуя ей о полотенцах и вешалках. -- Привет, -- сказал Поланко. -- Вы пришли как раз вовремя, групповая работа устраняет ошибки в параллаксе и тому подобное. Он погрузил электробритву по самый шнур, и из глубин овсянки пошел некий первозданный гул, нечто подобное, верно, слышалось в плейстоцене или в огромных папоротниковых лесах. Однако дальше гула дело не шло, хотя мой сосед сразу включился в группу наблюдения, едва успев скинуть пиджак и бросить портфель на кровать, -- и вообще в комнате царила сугубо научная атмосфера, которая сулила великие свершения. -- А можно узнать, для чего это? -- спросил мой сосед так через четверть часа. -- Не порть себе нервы, -- посоветовал Калак. -- Он уже неделю этим занимается, лучше ему не мешать. И словно бы в этот миг наступила решающая фаза, Поланко покрутил электробритвою в кастрюльке, и овсянка покрылась рябью, обнаруживая все симптомы близящегося извержения на никарагуанских плоскогорьях, даже струйка дыма взвилась, но тут внезапно сорвалась какая-то гайка, и опыт пришлось сразу прекратить. -- Только подумать, продают ее тебе с гарантией на три года, -- проворчал Поланко. -- Теперь четверть часа уйдет на то, чтобы очистить ее от каши и опять навинтить гайку, уже пятый раз у меня это случается, вот дьявол. -- Пусть он работает, -- предложил Калак, -- а покамест мы вдвоем обсудим ситуацию. Поланко, нахмурившись, принялся зубной щеткой чистить электробритву. И тут, к великому удивлению моего соседа, зазвонил телефон in every room55, и Калак с важным видом взял трубку; это лютнист спрашивал, можно ли сказать "Je tres fort vous aime"56 и нет ли других, более действенных, но столь же правильных формулировок. -- Объясни ему, что ты не его учитель, тем паче по телефону, -- мрачно сказал Поланко. -- Если он начнет позволять себе такое, нам житья не будет, а у меня, понимаешь, в самом разгаре эксперимент. -- Oui, oui57, -- говорил Калак. -- Non, c'est pas comme ca, Austin, my boy, bien sur qu'elle vous tomberait dans les bras raide morte, c'est le cas de le dire. Comment? Listen, old man, il faudrait demander ca a votre professeur, le tres noble monsieur Marrast. Moi je suis bon pour un petit remplacement de temps en temps, mais le francais, vous savez... D'accord il n'est pas la pour l'instant mais enfin, passez-lui un coup de fil plus tard, bon sang. Oui, oui, la baguala, c'est ca, tout ce que vous voudrez. Oui, parfait58. "Я свободен (я полон сил) готов любить", mettez du sentiment sur "любить". Allez, bye bye et bonne continuation59. -- Он за это утро уже третий раз звонит, -- сказал Калак, открывая две бутылки пива. -- Я, братец, ужасно огорчен, что не могу предложить тебе вина. -- Марраст мне писал про какую-то глыбу антрацита и какое-то растение, -- сказал мой сосед. Пока они пили пиво, Калак принялся ему объяснять, и некоторое время речь шла о всякой всячине, на первый взгляд ничуть не напоминая настоящий разговор, такой, Ъ котором идет обмен новостями и впечатлениями, излюбленное занятие наших дикарей, точно они обсуждают, почем нынче селедка на рынке на улице Де-Бюси, но теперь речь шла прежде всего о Николь и о Маррасте, особенно о Николь, и притом в тоне досадливо-пренебрежительном, у нас ведь был молчаливый уговор, что такие проблемы решаются не коллективно и тем более не обсуждаются, не говоря уж о том, что их и проблемами-то не назовешь. Я продолжал чистить зубной щеткой электробритву, которая была вся в каше, и заодно поставил снова разогреваться овсянку, чтобы экспериментально .выяснить возможность двигательных импульсов по касательной. Моей идеей было получить непрерывное и равномерное извержение овсянки, которая, например, покрыла бы расстояние от кастрюли до словаря Эпплтона (принадлежащего Калаку), разумеется, поверх растеленной старой газеты для промежуточных попаданий. Мой сосед и Калак обсуждали положение Николь, словно что-то понимали, словно тут можно было что-то сделать; я же размышлял о двигателе сенокосилки, который мне предложили в садоводческой школе Бонифаса Пертейля и который в общих чертах имел те же характеристики, что и двигатель электробритвы, то есть приводил в движение ряд тангенциально расположенных валиков. Моя идея заключалась в том, чтобы этот двигатель поставить на лодку и поплыть по пруду у садоводческой школы, а поскольку на работе в заведении Бонифаса Пертейля у меня было немало свободных часов -- не то что в действительности свободных, но просто я укрывался где-нибудь на плантациях и делал, что мне захочется, вдали от чужих глаз, не говоря о том, что крутил роман с дочкой Бонифаса Пертейля, -- представилось вполне разумным установить двигатель сенокосилки на старой, никому не нужной лодке, которую надо только с помощью Калака проконопатить, и потом курсируй себе на пруду во всех направлениях, можно даже карпов удить и форелей, если они там есть. Вот почему, пока мой сосед сообщал Калаку парижские новости, а Калак знакомил его с делом Гарольда Гарольдсона и с упованиями Марраста в области косвенного воздействия, я следил за тем, чтобы овсянка достигла температуры, наиболее близкой к той, какую может иметь вода в пруду в июне месяце, учитывая различие в плотности исследуемых субстанций, ибо единственным способом убедиться в применимости двигателя сенокосилки в качестве водяной турбины было погрузить электробритву в возможно более плотную субстанцию, во всяком случае, более густую, чем вода, и, если овсянка извергнется в направлении Эпплтона -- что пока еще не произошло, -- будет достигнута немалая степень уверенности в эффективной работе двигателя сенокосилки в воде. Вторичное согревание овсянки имело дополнительной целью сообщить этой несъедобной пище пластичность, каковая, не ослабляя ее сопротивления, столь необходимого для проверки эффективности системы, позволила бы валикам двигать ее с неким усилием, которое будет прямо пропорционально скорости лодки на пруду в середине июня. -- А что, если пойти проведать Марраста, -- в двадцатый раз сказал мой сосед. -- Погоди минутку, -- попросил Поланко, -- мне кажется, сейчас возникло сочетание оптимальных условий. -- Марраст занят отправкой глыбы антрацита во Францию, -- заметил Калак, -- но все равно, мы можем встретиться с Николь, в конце-то концов, мне сдается, ты ради нее приехал. -- Сказать тебе правду, мне не очень-то ясно, ради чего я приехал, -- сказал мой сосед. -- В Париже, там вроде как после отступления армии, в последний раз, когда я заглянул в кафе, бедняга Курро из-за нашего отсутствия был сам не свой. -- С ними что-то случилось в Италии, -- подытожил Калак. -- Сами-то они мало говорят, но, знаешь, у каждого есть свой радар, чувствуешь посторонние предметы на большом расстоянии. -- Бедная Николь, бедные они оба. Ясно, что-то с ними случилось в Италии, но на самом-то деле это случилось куда раньше. Чует мое сердце, за нашим столиком будет все более пусто. Разве что когда-нибудь приду я с Освальдом и с Сухим Листиком. -- А мы? -- сказал Калак. -- Не понимаю, почему бы нам не прийти, даже если перестанет ходить Хуан и мы больше не увидим там Николь. Но ты прав, столик наш опустеет... Прости, я, видать, выпил слишком много пива, этот напиток размягчает, как говаривал негр Акоста. Ах, если б ты его знал! -- Твои заокеанские воспоминания меня всегда восхищают, -- сказал мой сосед. -- В общем, ничего не сделаешь, если замахнешься на многое, зато иногда случается, что... Но к чему толковать об этих вещах, не правда ли? Тут изрядная струя овсянки, явно отклонившись от намеченной Поланко траектории, покрыла некое расстояние, достаточное для того, чтобы шмякнуться на правое колено Калака, который в бешенстве вскочил. -- Ну и кретин же ты, -- сказал он голосом, ничуть от пива не смягчившимся. -- За всю мою собачью жизнь не видел я большего бурдака. -- Вместо того чтобы поздравить с успехом в моих исследованиях, он думает только о своих брюках, эх ты, финтихлюпик законченный. -- Счетик из химчистки оплатите вы, дон. -- Когда вернете мне два фунта, которые я вам дал вот уже больше трех недель тому назад, еще как из поезда выходили. -- Там и пятнадцати шиллингов не было, -- сказал Калак, вытирая овсянку оконной шторой. Так обстояли дела, когда позвонила Николь и сообщила, что в Лондон приехала Телль. Еще одна, вздохнул Поланко, убирая научные принадлежности с миной, какая была бы у Галилея в сходной ситуации. Они охотно прошли бы пешком до дома Элен, но чемодан и пакет с книгами Селии были слишком тяжелыми. Вот наконец они вышли из такси на улице Кле. Селия направилась вперед с чемоданом, и у Элен, пока она расплачивалась с таксистом, было мгновение, когда в ее усталом мозгу все смешалось; неужто опять, смутно подумалось ей, придется идти, неся в руке пакет, теперь пакет с книгами Селии, а прежде был другой пакет, перевязанный желтой тесемкой, который ей надо было кому-то передать в отеле города? Они едва уместились вдвоем в ветхой кабине гидравлического лифта, который, пыхтя и кряхтя, поднял их на шестой этаж. Селия смотрела на покрытый зеленым линолеумом пол, покачиваясь от вибрации лифта, от внезапных, на каждом этаже, сотрясений этого ящика из дерева и стекла. Пусть это длится годы, века, пусть всегда будет так, нет, непостижимо, я в лифте рядом с Элен, я приближаюсь к квартире Элен. Никто ее не знает, подумала я, когда лифт с каким-то всхлипом остановился и я увидела, что Элен, вытолкнув чемодан и ища в сумочке ключ, выходит, никто из наших не бывал в этой квартире, разве что Хуан, возможно, смотрел иногда с улицы на ее окна и спрашивал себя, какие там комнаты, где у Элен лежит сахар, а где пижамы. О да, Хуан, наверно, приходил вечерами сюда на угол, высматривал свет в окнах шестого этажа и курил сигареты одну за другой, прислонясь к этой стене с рекламами. Элен сразу решила, что первой пойдет мыться, чтобы заняться ужином, пока я буду принимать душ. О да, доктор, конечно, доктор. Я услышала шум воды и опустилась в кресло так, что затылком оперлась на его спинку; я не была счастлива, это было что-то другое, что-то вроде награды за то, чего я даже не сделала, награды вообще, некоей благодати. Мой сосед или Калак посмеялись бы над такими словами, они все смеялись надо мной, когда я говорила что-нибудь такое, чего они терпеть не могли. Элен мне уже отвела часть стенного шкафа, точно все указала, прежде чем запереться в ванной; я открыла чемодан, куда не положила того, что было необходимо, зато второпях и в ярости сунула коробку цветных карандашей; путеводитель по Голландии и пачку карамелек. Правда, там все же оказались три летних платья, пара туфель и книга стихов Арагона. -- Ты мойся зеленой губкой, -- сказала Элен. -- Полотенце твое тоже зеленое. Я вошла в ванную (но, значит, Элен не такая, вот у Элен флаконы с экстрактами для ванны и полотенца чудесной расцветки -- мое зеленое, -- но, значит, Элен, ах если бы мой сосед и Телль могли увидеть эти полочки, ах -- если бы Хуан, но, значит, Элен не такая); что за наслаждение, вода струится по спине, и запах фиалкового мыла, которое скользит в руке, как вьюн, а теперь вытремся зеленым полотенцем, которое Элен повесила на вешалку слева, мое белье будет также в шкафу лежать слева, и наверняка я буду спать на левой стороне кровати. Сами вещи направляли меня, надо только слушаться указаний Элен, -- зеленый цвет, левая сторона. Квартирка была небольшая, и Элен обставила ее очень удачно (как тут не вспомнить мой дом, эту необозримую буржуазную квартиру времен Османна, где тебя теснят дюжины ненужных стульев, и комодов, и столов, и консолей, стоящих именно там, где им стоять не следует, а также мои родители, и брат, и, так часто, жена брата, и два кота, и прислуга). Здесь такой нежный аромат, суховатый и терпкий, а там запахи нафталина, скипидара, ношеного платья, жакетов из кошачьего меха, таблеток от кашля, кухонных паров, век впитывавшихся в обои, зловонного старческого кашля. И освещение тут особенное, оно есть и вроде его нет, оно такое мягкое, что, излучаясь от ламп гостиной или спальни, сливается с воздухом, это тебе не тяжелые холодные люстры, не чередование темных углов и ярко освещенных полос, в которых мы то появляемся, то исчезаем, как идиотские марионетки. О, теперь чудесно запахло поджаренным хлебом и яичницей, я так спешу одеться, что вхожу в кухню с чулком в руке, когда Элен заканчивает накрывать на стол. Ну, ясно, с чулком в руке, а лицо лоснится от мытья и восхищения, бедняжка, как завороженная, смотрит на тарелки и стаканы. "Живей, а то остынет", -- сказала я, и лишь тогда она натянула чулок, немного покрутилась, пристегивая его, и уселась перед своей тарелкой с таким голодным и счастливым лицом, что мне стало смешно. Яичница с ветчиной была чудо, были божоле и швейцарский сыр, а еще они поделили пополам апельсин и грушу, потом Элен приготовила кофе по-итальянски и объяснила, где что находится, чтобы утром приготовлением завтрака занялась Селия. А та, все еще сияющая, старалась запомнить: зеленое полотенце, левая сторона, завтрак. Да, доктор, конечно, доктор, и думала, как бы вчуже, что мужчину такая мелочная точность, наверно, раздражала бы. -- У меня все будет падать из рук, -- сказала Селия. -- Вот увидишь, я разобью тебе чашку или что другое. -- Возможно, но, если ты уж заранее заявляешь... -- А сахар я найду? Ты же будешь спать, я не захочу тебя будить. Ах да, он здесь, в этом ящике. Ложечки... -- Дуреха, -- сказала Элен. -- Все сразу для тебя чересчур много. Постепенно научишься. Да, доктор, конечно, доктор, я научусь; а вот кто не научится, так это ты, безупречная укладчица сахара и чашек. Как бы тебя кольнуть, заставить чуть-чуть смутиться, в чем-то нарушить свое совершенство? А ведь ты не такая, я-то знаю, что ты не такая, что все эти штуки -- зеленый цвет и третья полка -- вроде математически рассчитанной защиты твоего одиночества, нечто такое, что мужчина смел бы одним взмахом руки, даже о том не ведая, между двумя поцелуями и прожигающей ковер сигаретой. Хуан. Нет, именно не Хуан, потому что он на свой лад тоже слишком любит ковры, по другой причине, но любит; потому не Хуан, и именно потому она такая. -- Я устала, -- протянула Селия, откидываясь в кресле. -- Здесь так хорошо, вроде как перед началом фильма или концерта, знаешь, будто кошка мурлычет в животе. -- Можем послушать концерт, если хочешь, -- сказала Элен. -- Пойдем в гостиную, я захвачу кофейник. И вот долгое забытье, блаженство мурлыкающей кошки, пластинка со струнным трио, Филипп Моррис и цыгане, между нами низкий столик, бутылка коньяку как теплящийся огонек. И можно говорить, говорить, как бы уступая медленно наплывающему сну, и сидеть в тепле с кем-то вроде Элен, которая курит и маленькими глотками пьет коньяк и слушает, как говорит девочка, любящая сыр "бебибел", между тем как где-то сзади, где-то сзади, где-то там -- причем надо определить где, и смутно; в общем-то, понимаешь, что где-то сзади или в глубине, во всяком случае, в области, отчужденной от того, что происходит здесь, -- надо судорожно ждать, пока лифт не дойдет до этажа, где ее ждут, но этаж этот она не указала на табло, потому что в лифте нет табло, это белая сверкающая кабина, совершенно голая, в которой, стоит случайно повернуться, уже не сможешь разглядеть, где дверь, и ты ждешь, держа пакет с желтой тесемкой, которая режет пальцы. Но лифт остановится, дверь бесшумно откроется, и на тебя надвинется бесконечная перспектива коридора, уставленного старыми плетеными креслами, с рядом гостиничных дверей, на которых портьеры с бахромой и выцветшими кистями, и отель этот никак не вяжется с хирургически чистым голым лифтом, но еще до того кабина на миг приостановится, это даже не остановка, а минутное замедление хода, и потом пойдет опять, а Элен, как всегда, будет знать, что теперь кабина движется горизонтально по одному из многих поворотов зигзага, которыми в городе никого не удивишь, как не удивляет и то, что в окошко теперь видны крыши и башни, огни на большом проспекте в глубине и блики канала, когда кабина проходит по мосту, невидимому для той, что едет в лифте, придерживая теперь пакет обеими руками и не желая опустить на пол, словно она обязана держать его, хотя тяжесть пакета возрастает до нестерпимого, пока наконец дверь не открылась на одном из верхних этажей отеля, и Элен со вздохом облегчения ставит на край столика рюмку с коньяком. -- Тебе надо бы отдохнуть, -- сказала Селия. -- После того, что там случилось сегодня... Если хочешь, я приготовлю еще кофе, нам обеим это не помешает. Я больше не буду болтать, я, знаешь, такая болтушка. -- О, я иногда и не слушаю тебя. Мне приятно, что ты здесь, в тебе столько живости. -- Во мне, живости? Ну знаете, доктор, вы говорите, как моя мама. Что за мания напускать на себя?.. Прости, молчу. Но, право, ты иногда такая. Во мне живости не больше, чем в тебе. Заметь, я говорю не о тебе, я говорю о себе, и это ты мне не можешь запретить. Ах, Элен, ей-богу, я не знаю, как себя вести с тобою. Ты такая. А иногда ведь хочется, чтобы... Merde, alors60. He смотри на меня так. -- Хорошие девочки не говорят гадких слов. -- Merde, alors, -- повторила Селия, засовывая два пальца в рот, будто готовясь грызть ногти, у нее есть такая привычка. Мы обе разом рассмеялись, сварили еще кофе и в заключение поговорили о друзьях в Лондоне и о письме Николь, которое Селия получила в то утро. Всякий раз, когда речь заходила о друзьях, мне было забавно, что Селия о Хуане упоминала вскользь и как бы мимоходом, а ведь Хуан и Телль играли с ней как с кошечкой, засыпали ее подарками и прогулками и, возвращаясь в Париж, вечно спорили из-за нее с моим соседом и с Поланко, вели долгие дебаты в "Клюни", похваляясь взятыми за месяц билетами в театр, экскурсиями в зоопарк в Венсенне, интересными докладами и уик-эндами в садоводческой школе, где работал Поланко. Невозможно обо всем этом говорить, не упоминая Хуана; и невозможно, чтобы Селия понимала -- я-то ей этого никогда не скажу, -- что его имя для меня как иные духи, которые и влекут, и отталкивают, как искушение погладить спинку золотистой лягушки, зная, что пальцы ощутят что-то противно клейкое. Как сказать об этом кому бы то ни было, даже если тебе никогда не узнать, что звук твоего имени, твой образ в чужом сознании меня обнажает и ранит, бросает мне в лицо меня самое с тем абсолютным бесстыдством, которое ни в зеркалах, ни в любовных объятиях, ни в беспощадной рефлексии никогда не бывает столь жестоким; а ведь я по-своему люблю тебя, и в этой любви твой приговор, она делает тебя моим обличителем, который, именно потому, что любит меня и любим, меня обнажает, разоблачает, показывает мне, какова я на самом деле, -- да, меня томит страх, но я никогда об этом не скажу, я превращаю свой страх в силу, помогающую мне жить так, как я живу. Такой меня и увидела Селия, такой, чувствую, она видит и осуждает меня и четкий механизм моей жизни. Как в моей работе, так и во всем остальном я боюсь глубокого вторжения в свою жизнь, нарушения жесткого порядка своей житейской азбуки, я та Элен, которая отдавала свое тело лишь при уверенности, что ее не любят, и именно поэтому -- чтобы отделить настоящее от будущего, чтобы никто потом не приходил стучаться в ее дверь во имя чувства. -- Они такие, -- сказала Селия. -- Смотри, что мне пишет Николь, вот этот абзац. Они уже совсем того. -- Веселые самоубийцы, -- сказала Элен. -- Нет, среди них нет сумасшедших, как среди нас. Как раз сегодня днем я подумала, что не всякий может сойти с ума, это надо заслужить. Понимаешь, это не то, что смерть, это не такой полный абсурд, как смерть, или паралич, или слепота. Среди нас есть такие, что притворяются сумасшедшими просто от тоски или от желания бросить вызов; иногда, правда, само притворство приводит... Но им это не удастся. Во всяком случае, Маррасту не удастся, прекрасно и то, что он забавляется и будоражит весь Лондон. -- Николь такая грустная, -- сказала Селия. -- Она пишет про Телль, ей хотелось бы, чтобы Телль была рядом. Телль, пишет она, всегда прибавляет ей немножко жизни. -- О, вспомнила! -- внезапно сказала Элен. -- Ты любишь кукол? Посмотри, что мне прислала Телль из Вены. Кстати, о сумасшествии, я никак не пойму, почему она прислала мне куклу, Телль никогда мне ничего не дарила, да и я ей. И вдруг из Вены. Разве что Хуан, но тогда это еще более бессмысленно. Селия минутку смотрела на нее, потом опустила глаза, чтобы поглядеть на куклу, которую ей протянула Элен. Ей хотелось вставить слово, сказать, что, возможно, и так, что Хуану, возможно, захотелось сделать ей подарок, и тогда -- но что тогда и с чего бы это Хуану пользоваться Телль как ширмой, даже напротив, воспользоваться Телль в таком деле было бы нетактично, хотя Элен ничуть не тревожило, что Телль любовница Хуана; в любом случае лучше помолчать, но тогда почему Элен назвала Хуана, назвала так, будто хочет нарушить вето, приглашает говорить о Хуане, чтобы Хуан вошел в нашу беседу, в которой уже прошли чередой имена всех друзей. Мне вспомнилась маленькая сценка, при которой я присутствовала, не придав ей значения, но которую поняла потом, когда их узнала поближе. Странная такая. Мы сидели на террасе кафе на площади Республики -- почему нас туда занесло, не знаю, вообще-то мы этот район не любили, но, возможно, то была одна из тех бессмысленных встреч, какие устраивал Калак или мой сосед, -- и вот, когда нам принесли кофе, и кто-то передавал сахарницу, и чьи-то пальцы погружались в нее и вынимали кусочки сахара, я в эту минуту посмотрела на сахарницу, возможно в ожидании своей очереди, и увидела, как Хуан запустил туда два длинных, тонких пальца, похожих на пальцы хирурга, который у меня вырезал аппендицит, потом эти искусные пальцы хирурга появились, неся кубик рафинада как бы в клюве, но вместо того, чтобы бросить его в свою чашку, они двинулись к чашке Элен и мягко опустили в нее кубик, и я увидела -- а я еще мало их знала и потому это не забылось, -- я увидела, что Элен смотрит на Хуана, смотрит взглядом, который никому не показался бы странным, если бы одновременно не видеть лицо Хуана, и я почувствовала, что тут что-то не так, что это отказ, безусловное "нет" этому движению Хуана, этому куску сахара, который Хуан опустил в кофе Элен, и Хуан, видно, понял, он резко отдернул руку и даже не взял себе сахару, лишь секунду поглядел на Элен, затем потупился, ну будто вдруг ощутил усталость, или отключился, или с горечью покорился несправедливости. И только тогда Элен сказала: "Спасибо". -- Нелепый подарок, -- сказала Элен. -- Но в этом его прелесть, надеюсь, мне не грозит, что Телль станет посылать коробки венского шоколада. Жаль, что я к куклам равнодушна. -- Но эта очень миленькая, она особенная, -- сказала Селия, осматривая куклу со всех сторон. -- Так и хочется скинуть лет десять, чтобы поиграть с ней, смотри, какое у нее бельишко, она же полностью одета, вот трусики, даже soutien-gorge61 есть, и в этом что-то порочное, если подумать, личико-то у нее совсем детское. Как у тебя самой. Я с трудом сдерживаю улыбку, когда слышу эти слова: "Так и хочется скинуть лет десять". Это ей-то, которая пять лет назад наверняка еще играла с медвежонком и куклой, умывала их, кормила. Даже в ее побеге из дому есть что-то от игры в куклы, это каприз, он пройдет при первых трудностях, при малейшем щелчке по носу, который ей даст жизнь. Одна кукла играет другой куклой, теперь у меня в доме две куклы, безумие заразительно. Но так лучше, по крайней мере в этот вечер, и, в общем-то, вполне можно понять тех сумасшедших, что на свой лад играют в куклы там, в Лондоне, и Хуана, играющего с Телль, и Телль, посылающую мне куклу просто так, потому что это забавно. А ты читала, Селия, что произошло на этой неделе в Бурунди? О, конечно, ты, скорее всего, и не знаешь о существовании Бурунди, а ведь это независимое и суверенное государство. Я тоже о нем не знала, но на это есть "Монд". Так вот, дорогая, в Бурунди произошло восстание; мятежники захватили всех депутатов и сенаторов, около девяноста человек, и всех скопом расстреляли. Почти в те же часы король Бурунди, чье имя не выговоришь, зато оно снабжено безупречно римским "III", встречался здесь с де Голлем, торжественная церемония в зале с зеркалами, комплименты и, вероятно, что-то насчет технической помощи и прочее. Как же не понять, что Марраст и Телль, которые чувствительны к таким вещам, и даже Хуан, правда менее чувствительный, потому что отчасти этим кормится, решили, что ничего другого не остается, как отравить жизнь директору музея или же немедленно послать куклу одинокой подруге на улице Кле? -- Хочется ее искупать, -- сказала Селия, которую мало тревожила судьба парламентариев Бурунди, -- покормить, сменить пеленки. Но, знаешь, когда к ней присмотришься, видишь, что это не дитя, и отнюдь... В крайностях, думала Элен, откидываясь в кресле и обжигая себе веки дымком сигареты, в пограничных ситуациях, "до" и "после" соприкасаются и сходятся в одно. Юноша улыбался, когда она ему разъясняла этапы подготовки к операции, а потом сказал: "Спасибо, что пришли до нее" -- и она сказала: "Мы всегда так делаем, кстати, это повод проверить пульс пациента и лучше с ним познакомиться" -- и улыбнулась ответной улыбкой, вселявшей уверенность, чтобы пациент набрался терпения, а заодно проникся доверием и не чувствовал себя таким одиноким. Возможно, именно в этот миг, нащупывая у него пульс и глядя на хронометр, она вдруг поняла, что юноша похож на Хуана, но это означало, что крайности сошлись, и этот мужчина на койке, он вроде ребенка, нуждающегося в самом элементарном уходе, ждущего, что к нему придут с полотенцами и чистым бельем, и займутся им, и дадут ему немного бульона, да и потом, в два часа дня, в нем также было что-то детское, обнаженное и беззащитное -- лежа на носилках, он, когда в его вену входила игла, едва повернул голову, чтобы сказать "до свиданья" и утонуть в забытьи, которое, по правилам, должно было длиться не более полутора часов. -- У меня никогда не было такой куклы, -- сказала Селия, зевая. Ну что ж, спать, малое забытье. Почистить зубы, взять коробочку с транквилизантами, не всякий может сойти с ума, но всегда можно уснуть с помощью лабораторий фирмы "Сандос"; а может быть, до этого она успеет прийти в ту комнату, где ее ждут, потому что теперь она по винтовой лестнице с веревочными перилами спустилась обратно на улицу, -- после бесконечного, тщетного хождения по номерам отеля, которые заканчивались лифтом, который тоже заканчивался чем-то, что Элен уже не могла вспомнить, но что каким-то образом опять приводило ее на улицу, и ей опять надо было идти по городу, с трудом неся пакет, становящийся все тяжелее. Таинственным образом анонимные невротики являлись в Институт Куртолда по средам в большем числе, чем в прочие дни недели, и вот именно тогда, когда тут, возможно, удалось бы продвинуться в каком-либо интересном направлении, прибыло извещение с таможни, призывавшее Марраста в эту самую среду заняться отправкой глыбы антрацита, которая никак не могла покинуть территорию Ее Величества. По возвращении из "Грешам-отеля", в эспрессо у Рональде, за спагетти и разноцветными кремами, шло обсуждение этого вопроса -- вначале никто не соглашался заменить Марраста на диване в музейном зале номер два. Оказалось, что мой сосед обнаружил на набережной Виктории некий бар, где назначена совершенно безотлагательная встреча, и что Поланко в этот же день должен отправиться на поиски пружины, необходимой для его экспериментов. Вскоре стало ясно, что меньше всех заняты Калак и Николь -- ну можно ли принимать всерьез обязательства Николь перед издателем энциклопедии или литературные опусы, которые Калак предназначал для окрестностей Рио-де-ла-Платы или других тамошних провинций? Беднягу Остина, который больше всех жаждал участвовать, сразу же отвергли, потому что он никак не мог понять проблему картины Тилли Кеттла, не говоря о том, что его свидетельство как бывшего анонимного невротика было бы искажено субъективностью и пристрастием. И, словно этого мало, Остин накануне признался своему учителю французского и Поланко, что он, как социалист, считает групповую деятельность по меньшей мере бесполезной, если не опасной; наряду со спряжением глагола jouir62, выбранного по совету Поланко, Маррасту пришлось выслушать речь о воспитании масс и о борьбе против расизма. Еще сейчас, среди мелькающих вилок со спагетти, слышались более или менее явные отзвуки этой темы. Вы не имеете права тратить время таким образом / Посоли, иначе их есть невозможно / Но разве ты не понимаешь, что это тоже способ направить человечество на более здоровые пути? / Как я соскучился по парижскому хлебу, кабы кто знал / Здесь все поливают кетчупом / Очень странный ваш способ, скажу тебе напрямик / Чем более странный, тем он эффективней, че, люди, знаешь, не насекомые / Значит, для вас то, что происходит в Конго / Да нет же, Остин, мы вполне / И в Алабаме / Мы все в курсе, у Поланко прямая телефонная связь с пастором Кингом / А то, что на Кубе / О, Кубу мы знаем преотлично, и, во всяком случае, мы им не продадим флотилию автобусов, а то они потопят их вместе с судном, и крышка / Вы комедианты, вот вы кто / Очень возможно, милый лютнист, но ты-то что делал до того, как познакомился с комедиантами? / Я, ну в самом деле / Нет, не в самом деле, а в твоем клубе параноиков, скажи нам спасибо / Я по крайней мере сознавал, что эти проблемы есть / Ясно, и при этом спал как ангелочек / Скажи Джованни, пусть принесет вина, у тебя же произношение как в Сан-Сеполькро63 /. А теперь признайся, что на ваш клуб тебе начхать и тебе, напротив, хочется делать что-то полезное и увлекательное / Да, я согласен, что вы открыли передо мной другие горизонты / (издевательский хохот) / Но это не оправдывает вас как личностей / Скажи Джованни, пусть принесет флан64 погуще, чтобы заткнул ему глотку / Да пусть себе треплется, а я покамест постараюсь уговорить Калака, чтобы он сегодня подежурил / Хорошо, я пойду, если кто-нибудь пойдет со мной, а то мне будет неуютно одному на этом лохматом диване / Я же сказал тебе, пойдет Николь / А, тогда я согласен / Вы себе никогда и вообразить не сможете, как трудно найти в Лондоне пружину / Ну вот, теперь этот пошел трепаться / Я-то говорю о предмете, сугубо научном / То про человечество, теперь про науку -- и это вы называете обедом / Все дело в том, что вы бурдак / А вы финтихлюпик / Гляди, как ест Николь, вот настоящая француженка, она никогда не поймет, что спагетти основное блюдо в обеде / Но в Италии их никогда не подают как основное блюдо / Ты права, малышка, только я этому господину говорил про Буэнос-Айрес / А при чем тут Буэнос-Айрес? Спагетти, кажется, блюдо итальянское / Буэнос-Айрес тоже / Вот как / Пора бы тебе уже знать / Но если Буэнос-Айрес итальянский город, не понимаю, почему там спагетти основное блюдо / Потому основное, что мы едим его с большим количеством жирами это очень питательно, да еще добавляем к нему тушеное мясо, такое, что пальчики оближешь / Все меня спрашивают, зачем мне эта пружина, но я не могу так сразу объяснить / Насколько я знаю, никто у тебя ничего не спрашивал / Мне же пришлось бы начать с того времени, когда я познакомился с моей толстухой на танцах в Виль-д'Авре / Ну, теперь он надолго, это будут семь томов Казановы / И она почти сразу согласилась взглянуть на потолок моей скромной комнатенки / Он готов все выложить, лишь бы мы узнали о его победах / Я вам сотру вашего "дурака", и оглянуться не успеете / И единственное, что он получил от толстухи, -- это работенка в садоводческой школе старика Пертейля с нищенской зарплатой / Да, платят мало, зато у меня есть моя толстуха, и какой пруд, кругом в камышах / Джованни, четыре кофе, четыре / /Че, пять, Остин уже пьет кофе, мама разрешила / Allez au diable65 / Нет, сынок, так не говорят, я научу тебя другим выражениям на французском наречии Бельвиля66, чтобы ты сразу клал любого на лопатки. Разумеется, по краткости и изяществу ничто не сравнится с ta gueule67, это отметим номер один. Et ta soeur68 -- тоже недурно, тут есть неоспоримая прелесть всякого упоминания о родне / Thank you69, господин учитель / N'a pas de quoi, mon pote70. В итоге пойти в музей согласились Николь и Калак, а Марраст должен был к ним присоединиться, как только глыбе антрацита будет обеспечена зеленая улица. Мой сосед расплатился, произвел деление и неумолимо собрал с каждого его долю, объявив, что чаевые за его счет. Музей был почти пуст, и, глядя, как немногие посетители, почти не задерживаясь во втором зале, проходили, как и следовало ожидать, к Гогену и Мане, Калаку стало смешно, что Марраст так тревожился насчет наблюдения; но когда Николь и он уселись на диване и прошло несколько минут, внимание Калака привлек тот факт, что в зале было целых три смотрителя, глядевших как-то слишком настороженно, хотя у картин этого зала никто не останавливался. Сидеть на диване было вполне удобно, только вот курить запрещалось, и Николь, как обычно, была грустная, рассеянная. В какую-то минуту, хоть и зная все, Калак спросил, почему она такая. -- Ты, наверное, и сам понимаешь, -- сказала Николь. -- Что тут рассказывать, просто все идет очень плохо, и мы не знаем, что делать. Хуже того, мы очень хорошо знаем, что должен делать каждый из нас, и не делаем этого. -- Что ж, значит, надежда? Эта шлюха в зеленом? -- Ах, я уже давно ни на что не надеюсь. Но Map на свой лад надеется, и тут моя вина. Я остаюсь с ним, мы смотрим друг на друга, мы спим вместе, и вот он каждый день все ждет чего-то большего. Из лифта вышли четыре человека, напоминавшие повадкой быков на арене, они озирались, ничего не видя, сосредоточенно составляли план осмотра: вначале стена слева с примитивистами, затем натюрморты на противоположной стене -- и вдруг обнаружили явную тенденцию пройти вереницей во второй зал, где они безошибочно устремились к портрету доктора Лайсонса, Д. Г. П., Д. М. -- Как пить дать это невротики, -- сказал Калак. -- Они друг друга не знают, но мы, словно око господне, сразу отличаем званых от избранных. Мамочка моя, кидаются на этот гермодактилус ну прямо как мошкара, тучей. -- Уйти должна была бы я, -- сказала Николь. -- Но только уйти по-настоящему, не оставляя следов. Тогда он бы исцелился. Как видишь, план превосходный, но осуществить его куда труднее, чем пережить то, что теперь с нами происходит и что можно назвать чистейшим безумием. -- Верно, дорогая, ты изрекла бессмертную истину. А вот подходят еще двое, обрати внимание, прямо видно, как у них усики шевелятся, по выражению одной моей родственницы из Вилья-Элисы. А в той кучке, что сейчас выходит из лифта, по меньшей мере трое -- невротики. Видишь ли, Николь, если ты перестала его любить -- ты только пойми меня правильно, когда я говорю "любить", я не имею в виду питать нежность или быть к нему доброй и прочие приятные заменители, высшее достижение нашей цивилизации, -- если ты перестала его любить, тогда я не понимаю, почему у тебя не хватает духа уйти. -- Да, конечно, -- сказала Николь. -- Это ведь так легко, правда? -- Не говори чепухи. Я очень хорошо понимаю, сколько сложностей. -- Вот если бы и мне прислали письмо, -- сказала Николь. -- Анонимное письмо с советом, например сделать то-то и не делать того-то. Смотри, как они разглядывают эту картинку и как всполошились смотрители. Каждый знает точно, что ему делать, потому что все получили анонимки, кто-то извне их толкает, без всяких объяснений. -- Без объяснений? -- переспросил Калак. -- Ох, будь они прокляты, почему тут нельзя курить. А ты никогда не задумывалась, почему Марраст напрасно теряет время на то, что ты изволила назвать чистейшим безумием? Прошло уже два месяца с лишним, как он должен был начать работу над заказанной статуей. И вот, пожалуйста, он еще и нас заставляет терять день на этом диване, похожем на лохматого пса. Николь ничего не ответила, и у Калака создалось впечатление, что она отказывается думать, что она все глубже уходит в угрюмое молчание. -- Был бы я моложе лет на пятнадцать да имей чуть поболе фунтов стерлингов, я бы увез тебя в Хельсинки или куда-нибудь еще, -- внезапно сказал Калак. -- Просто так, совершенно по-дружески, ясное дело, только чтобы дать тебе тут дополнительный толчок, которого, по-твоему, тебе не хватает. Нет, ты не смейся, я вполне серьезно. Хочешь, отправимся в путешествие вместе или я провожу тебя на поезд и передам пачку карамелек через окно? О дуреха, да не смотри на меня так. Я тут не в счет, я, так сказать, готов играть вспомогательную роль, как если бы ты была персонажем одной из моих книг, а я бы тебя любил и хотел бы тебе помочь. -- Ты отлично знаешь, -- сказала Николь так тихо, что Калак с трудом расслышал, -- что на какой бы поезд я теперь ни села, он повезет меня в Вену, а я туда не хочу. -- А, понял. Ну и ну, никакой слаженности действий. Погляди вон на ту толстуху, она притащила нечто вроде инкунабулы, чтобы изучать растение, -- наверно, это и есть та самая любительница ботаники, о которой говорил мой сосед. Эге, теперь, кажется, что-то начинается, глянь, как нервничают смотрители, бедняги не знают, что делать. Весь зал пуст, и только эти типы толпятся вокруг дурацкого растения, нет, это невероятно. Ты сказала -- в Вену? Раз уж ты почтила меня своим доверием, признаюсь -- я спрашиваю тебя, знаешь ли ты, что Хуан переживает примерно то же самое? -- Да, знаю, как же мне не знать, -- сказала Николь. -- Я-то не могу себе представить, что его кто-то не любит. -- И все же это так, крошка, и если поезд, о котором ты сказала, пришел бы по назначению с тобою на борту, ты бы нашла, что Хуан в свою очередь тоже мечтает вскочить в поезд, направляющийся в Париж, но не делает этого по той же причине, по какой вы, сударыня, не едете в Вену, и так далее. Играть в уголки, знаешь, очень занятно в восемь лет, но позже это может довести до отчаяния, вот так мы и живем. Обрати внимание на того смотрителя, самого тощего, у него, видно, есть приказ записывать точные приметы наиболее подозрительных, бедняга уже исписал две тетрадки -- я точно помню, что в прошлый раз у него была тетрадка с обложкой другого цвета, разве что они каждый день меняют цвета, как делали ацтеки. Хочешь, расскажу тебе про ацтеков? -- Я не буду плакать, -- сказала Николь, сжимая мне руку повыше локтя. -- Не глупи, и не надо мне рассказывать про ацтеков. -- О, это тема, в которой я знаток, хотя, конечно, там про Вену ничего не будет. А насчет того, что ты не станешь плакать, спрячь сейчас же свой платок и не будь дурочкой. Бог мой, -только подумать, что Марраста, можно сказать, воспитали Поланко и я и что мы лишали себя почти всех радостей жизни ради этого кретина! И для этого покинул я свою родину? Толпы эссеистов и критиков осыпают меня горькими упреками, а я тут вожусь с этими недотепами. Да, Остин прав, вам надо записаться в партию, в любую партию, но главное, в партию, приносить, черт побери, какую-то пользу, эх вы, кучка мандаринов. Он был в таком бешенстве и в то же время так явно старался меня развеселить, что я высморкалась, спрятала платок, и попросила у него прощения, и поблагодарила за карамельки, которые он мне передаст в окно, и сказала, что больше всего люблю мятные. Нам обоим было чуточку стыдно, и мы смотрели друг на друга, беззащитные, как всякий цивилизованный человек, когда он не может закурить сигарету и укрыться за привычными жестами, за завесой дыма. Ну словно голые сидели мы на этом диване, на который с завистью взирали невротики из разных углов зала. -- Не знаю, что я буду делать, -- сказала я. -- Для окружающих, как всегда, все ясно. Но потом приходит Map, и, понимаешь, каждый день -- это повторение вчерашнего дня, да, ты прав, шлюха в зеленом платье. -- От него тебе нечего ждать, -- сказал Калак. -- Он ничего не сделает, чтобы решить вашу проблему. Разве что, думая, что ничего не делает, он... Тут я взглянул на смотрителя, который, кое-как примостясь, писал в своей тетрадке; я остановился на середине фразы, потому что не мог ее продолжить, и странным образом, мы оба остановились -- смотритель перестал писать, а я говорить -- и в одно и то же мгновение мы издали посмотрели друг на друга с досадливым и озабоченным видом людей, не знающих, как продолжать, и, однако, подозревающих, что в продолжении-то самая суть, как в финале снов, вмиг забываемых, когда именно в нем-то и должен быть ключ, ответ на все. "Разве что, думая, что ничего не делает, он..." Мне очень хотелось знать, что там пишет смотритель и на каком месте какой фразы он тоже остановился. Но в конце-то концов, на кой черт мне улаживать проблемы этой женщины? Было очень легко сказать ей, что лично я в этом деле в счет не иду, что я помог бы ей исключительно по-дружески, потому что Марраст для Поланко и для меня был как бы сыном, а следовательно, она -- любимой дочуркой, но я был более чем уверен, что, когда я это сказал, в тот миг, когда я сказал: "Я тут не иду в счет", я высказал -- невольно или даже с умыслом, но от всей души -- то, что Николь прекрасно знала и что было глупо, и неизбежно, и не ново, и так грустно, словом, что я ее люблю чуть побольше, чем милую дочурку, и мне было бы вовсе не легко увозить ее в Хельсинки только в качестве доброго дядюшки, желающего развлечь свою заскучавшую племянницу. -- Да, он ничего не сделает, -- сказала Николь. -- Вот видишь, что же тогда... -- Сейчас здесь начнется славная заварушка, -- сказал Калак, -- в воздухе чувствуется, смотрители явно чего-то ждут, я еще не видел их такими настороженными. Вот эти трое, которые только что пришли, похожи на законченных невротиков, а всего их тут девять, хотя в одном или двух я не очень уверен. В общем, дочурка, мне вас всех сердечно жаль. То была фраза, которую каждый из нас часто повторял, говоря о других, и которая произносилась довольно спокойно, но Николь она ранила, как удар хлыстом по лицу. Ей опять захотелось быть одной, сидеть взаперти в отеле, она почувствовала себя вроде замаранной в глазах Калака, который уже и не рад был, что это сказал. -- Знаешь, я даже не заслуживаю, чтобы меня жалели. -- О, не обращай внимания на мои слова. -- И даже того, чтобы ты увозил меня в Хельсинки или в Дубровник. -- Правду сказать, у меня нет ни малейшего намерения, -- сказал Калак. -- Тем лучше, -- сказала Николь, улыбаясь и снова вытаскивая платочек. Привязать к мачте себя из страха перед музыкой, оставаться с Маррастом и чувствовать себя замаранной, и все равно привязывать себя к мачте из страха перед ненужной свободой, которая неизбежно предстанет в виде запертой двери в Вене или, сколько разрешает благовоспитанность, вежливо-холодного объяснения и удивленно приподнятых бровей, да, Хуан нежно на нее посмотрит и поцелует в щеку, поведет ее ужинать, в театр, будет рассеян и любезен, но полон другой, и, если вдруг легкомыслие в нем взыграет, если, целуя в щеку, он соскользнет к губам, если потом его руки нащупают плечи Николь и прижмут ее чуть крепче, ей все это будет как подаяние надежде-нищенке, как возмездие той шлюхе в зеленом платье, по выражению Калака, который вдруг встал и ошалело уставился на трех смотрителей, почтительно окруживших господина без правой руки, однако двигавшего одной левой за обе, указуя на портрет доктора Лайсонса, который осаждали пять-шесть анонимных невротиков. -- Что я тебе говорил, -- прошептал Калак, опять усаживаясь, -- вот и начинается, посмотри на этого безрукого, как он хлопочет. -- Это директор, -- сказала Николь. -- Его зовут Гарольд Гарольдсон. -- А я-то думал, что такие имена встречаются только у Борхеса, еще пример того, что природа подражает искусству. Да вот и он, его-то нам недоставало. Ты, братец, пришел вовремя, тютелька в тютельку, безрукий этот, слышь, что твой Вишну со всеми его щупальцами. Марраст еще не успел поцеловать Николь и разобраться в ситуации, как три смотрителя подошли к картине Тилли Кеттла и с надлежащей, однако минимальной, вежливостью, оттеснили удивленных невротиков, затем двое из них сняли картину со стены, тогда как третий наблюдал за этой операцией и удерживал невротиков на дистанции, пока портрет доктора Лайсонса не исчез в глубине коридора, где кто-то с поразившей Калака синхронностью открыл дверцу, до тех пор не заметную за всеми этими бронзовыми штуками и консолями, так что вся операция была завершена с той же четкостью, с какой началась. Единственной стратегической ошибкой, как сразу же выяснилось, было то, что Гарольд Гарольдсон остался в зале, вмиг толстуха ботаничка вместе с двумя подругами и еще несколькими невротиками, которые внезапно в этот скорбный час как бы признали друг друга и решили покончить с присущей им прежде анонимностью, устремились к нему, требуя объяснений случившегося и указывая на то, что никто не стал бы трудиться, ходить в музей, чтобы у него чуть ли не из-под носа утаскивали картину, на которую он смотрит. На то есть причины, господа / Объясните их, сэр / Причины административного порядка, а также эстетического / Но почему именно эту картину, а не другую? / Потому что мы намерены повесить ее в более освещенном месте / На прежнем месте она прекрасно смотрелась / Это ваше мнение / Но это же правда, и все эти господа со мной согласятся / Hear, hear71 / В таком случае я вам советую написать жалобу / Которую вы бросите в корзину / Это не в моих правилах, миссис / Что до ваших правил, сэр, мы только что видели весьма поучительный их образец / Разрешите вам ответить, что ваше мнение не лишит меня спокойного сна / И ты, брат, не вмешиваешься? Сам, можно сказать, заварил эту кашу, а теперь в кусты / Да, тут ничего не скажешь, куманек, это превзошло все мои ожидания. Пошли отсюда поскорее, пока нас не зацапали, мы таки дождались своего звездного часа. Николь, кисонька, ты без плаща, а ведь на дворе дождь. Но в пабе не было дождя, и они зашли выпить портвейна, после того как Калак, выйдя из музея, откланялся с видом человека, который сыт по горло. Теплый портвейн так чудесно сочетался с сигаретой и с этим уголком в облезлых панелях красного дерева, где Марраст после такого финала его забавы никак не мог успокоиться и все требовал подробностей, пока Николь, улыбаясь, не повторила их несколько раз кряду и под конец погладила его по лицу, чтобы отогнать тревоги, и тогда Марраст попросил еще портвейна и сказал ей, что глыба антрацита завтра отправится в Кале на борту "Рок-энд-Ролл" с капитаном Сином О'Брейди. Глыбу он успел хорошо осмотреть, пока таможенники лазили по ней туда-сюда, разумеется с помощью лесенки, им все не верилось, что в ней не упрятан плутоний или скелет какого-нибудь гигантозавра. А что скажет муниципалитет Аркейля, получив накладные м-ра Уитлоу, это другой вопрос, но от него их отделяют несколько дней, а покамест вторая рюмка портвейна так приятно согревает горло. -- Да, кстати, мой сосед получил письмо от Селии, что она приедет сюда, что-то в этом роде он сказал мне, когда мы выходили из эспрессо. Все это не имеет значения, и глыба антрацита тоже, просто я сообщаю тебе, чтобы с этим покончить. Сняли картину! -- восклицал Марраст все с большим восхищением. -- Невероятно! Лично сам Гарольд Гарольдсон! О чудо! Николь забавляла эта восторженная манера говорить о вполне обычных вещах, но прошло еще немало времени, пока Марраст угомонился и до него стало доходить, что видимый и доступный этап операции закончился и что с этого дня невротики станут еще более анонимными, чем когда-либо, за исключением одного-единственного, Остина. -- В каком-то виде все будет продолжаться, -- сказала Николь, -- только мы этого уже не увидим. Марраст, закуривая очередную сигарету, взглянул на нее. Медленно сдвинув с места рюмку с портвейном, он посмотрел на еле заметный влажный кружок на столе, ничтожный след чего-то минувшего, что кельнер сотрет равнодушной рукой. -- Кое-что все же можно предугадать, первые концентрические круги. Портрет доктора Лайсонса перевесят на другое место или, скорее всего, оставят в запасниках музея до менее бурных времен. Мы вернемся в Париж, Гарольд Гарольдсон постепенно забудет об этом служебном кошмаре, и Скотланд-Ярд, если им стало что-то известно об этом деле, сдаст в архив едва начатую папку. -- Гоген и Мане снова станут хозяевами положения. В зале номер два опять будет только один смотритель. Да, но это было не все, не могло быть все. Марраст чувствовал, что от него что-то ускользает, столь же близкое, как Николь, которая тоже ускользала, все это было ничуть не похоже на предвидение возможных вариантов. Игра, затеянная из отвращения к жизни и тоски, нарушила порядок, в причинную цепь вмешалась причуда, чтобы вызвать резкий поворот, и значит, посланные по почте две строчки могут взбудоражить мир, ну, скажем, не мир, а мирок; Остин, Гарольд Гарольдсон и, возможно, полиция, два десятка анонимных невротиков и два дополнительных смотрителя были на время выбиты из своих орбит, чтобы встретиться, перемешаться, спорить, сталкиваться, и из всего этого возникла сила, сумевшая снять со стены исторически ценную картину и породить следствия, которых ему уже не увидеть из мастерской в Аркейле, где он будет сражаться с глыбой антрацита. Рука Николь в его правой, потной, беспокойной, руке казалась еще меньше, чем обычно. Левой он нарисовал над нежными бровями Николь воображаемые и еще более нежные брови и улыбнулся ей. -- Если бы можно было, -- сказал он. -- Если бы все же можно было, дорогая. -- Что "можно было". Map? -- Не знаю. Снимать картины со стен, рисовать другие брови, ну, в общем, такое. -- Не грусти, Map, -- сказала Николь. -- Я привыкну к тем бровям, которые ты мне сейчас нарисовал, дай только время. -- А каталог, представляешь? -- сказал Марраст, как бы не слушая. -- В следующем издании придется им убрать упоминание о картине за номером восемь и заменить ее другой. И сразу тысячи каталогов во всех библиотеках мира изменятся, они будут те же и, однако, станут другими, чем были, потому что уже не будут сообщать правду о картине номер восемь. -- Вот видишь, все может перемениться, -- жалобно сказала Николь, опуская голову. Марраст медленно поднялся, взял ее за подбородок и опять погладил лоб и брови. -- Вот тут у тебя вырос волосок, которого раньше не было. -- Он всегда был, -- сказала Николь, прижимаясь лицом к плечу Марраста. -- Ты просто не наблюдателен. -- Не хочешь ли пойти в кино на фильм Годара? -- Пойдем. И пообедаем в Сохо, в испанском ресторане, где, ты сказал, волосы у меня как-то особенно блестят. -- Я никогда такого не говорил. -- Нет, говорил. Ты сказал, там какое-то особенное освещение, вот так. -- Не думаю, чтобы от него менялся цвет твоих волос, -- сказал Марраст, -- Не думаю, что в тебе, дорогая, что-нибудь изменится. Ты же сама сказала, что этот волосок был у тебя и раньше, так ведь? Просто я не наблюдателен, ты это тоже сказала. Мы засиделись допоздна, беседуя и попивая коньяк, и в долгие паузы Элен казалась далекой и безучастной, потом вдруг бралась снова за сигарету или рюмку или снова улыбалась, хотя только что и не видела меня, пока я тянула свой дурацкий монолог. Когда она снова взглядывала на меня -- точно спохватываясь и стараясь быть внимательной, даже с оттенком смущения за свою рассеянность, -- собственные мои движения, подражавшие ей, то, как я закуривала сигарету, как ей улыбалась, тоже были как бы вызваны чем-то извне, были возобновлением доверия и счастья, на миг исчезнувших в том зиянии, каким был отсутствующий взгляд Элен. Я с огорчением сознавала, что в эти паузы я страдаю, что я остаюсь одна и что Элен имела бы полное право еще из-за этого относиться ко мне как девчонке; но стоило нам перекинуться словом-другим, и опять воцарялось доверие, блаженное сознание, что вот я здесь, и вовсе незачем Элен меня успокаивать, ну, ясно, можешь оставаться здесь, сколько хочешь, устроимся, все эти фразы-ширмы, которые Николь, и Телль, и все мы, женщины, то и дело говорим друг другу и которые, конечно, надо говорить, чтобы не жить так одиноко, как Элен, никогда их не говорившая. Так легко было в тот вечер быть счастливой с Элен, без заверений, без признаний, но где-то в глубине все время таилось что-то иное, черная дь1ра, и она тоже была Элен, когда та словно бы уносилась куда-то и взгляд ее застывал на ее рюмке, на руке, на кукле, сидевшей в кресле. И мне так хотелось сделать что-нибудь такое, чего я никогда не сделаю, ну вроде бы стать на колени, потому что на коленях ты как-то ближе, ты можешь уткнуться лицом в тепло другого тела, прижаться щекою к нежной шерсти пуловера; мне еще с детства хотелось, чтобы все действительно важное, или грустное, или чудесное совершалось мною или со мной, когда я стою на коленях, мне хотелось молча ждать, что она погладит меня по голове, ведь Элен сделала бы это; если приблизиться к другому снизу, с миной песика или ребенка, то рука другого непременно сама собой ляжет на твою голову, и мягко скользнет по волосам, и коснется плеч с нежной лаской, и тогда можно сказать ей то, чего иначе никогда не скажешь, сказать, что она как мертвая, что ее жизнь, на мой взгляд, похожа на смерть и, главное -- но это было бы сказать трудней всего, почти невозможно, -- что такова она и на взгляд Хуана, и что мы никогда не поймем и не согласимся с этим безобразием, хотя все мы словно пляшем вокруг нее, в свете солнышка-Элен, разумницы-Элен; и тогда она посмотрит на меня взглядом анестезиолога, о да, доктора без злости и без удивления, сперва издалека, будто глядя на что-то непонятное, а потом улыбаясь и нашаривая другую сигарету, но ничего не говоря, не соглашаясь ни с чем из того, что, конечно, никто из нас ей не сказал бы, даже мой сосед, а он-то мог высказать что угодно всякому, кто этого добивался. Но тогда остается другое, тоже в духе кроткого и смиренного песика, которого я, сидя в кресле напротив Элен, воображаю себе, о чем она не подозревает, -- можно просто быть здесь, все равно это счастье и кров на ночь, коньяк и дружба без всяких фраз, можно смириться с тем, что Элен -- вот эта женщина, порою рассеянно трогающая маленькую брошку с саламандрой или ящерицей, и в то же время -- о да, доктор, вы не сможете этого отрицать, -- в то же время флаконы с разноцветными экстрактами для ванны, мыло и духи, такие же, как у Телль и Николь, и какие будут у меня когда-нибудь, когда я буду жить одна в собственной квартире. Ты такая же, ты наша, ты женщина с духами, и зеркалами, и капризами. Но это не делает тебя более близкой, поразительно, но все это никак тебя не приближает: вот только что я мылась здесь, вытиралась твоими полотенцами, удивляясь, что твоя квартира так не похожа на то, что мы могли предполагать, и теперь снова сижу напротив тебя, которая мне все это дает, облегчая мне жизнь, чтобы я не страдала, -- а расстояние между нами растет умопомрачительно, и это меня убивает, отнимает последнюю способность хоть как-то объяснить вам, доктор, ваше отличие от нас, которое нас и привлекает, и приводит в отчаяние. Элен всегда мне казалась намного старше меня (но кто может точно знать возраст Элен, старше она меня на пять или на десять лет, и дело ли тут в годах или в чем другом, может в зеркале или в манере говорить?), и какой толк в том, что я сижу напротив нее, что она протягивает мне рюмку коньяку, такую же точно, как ее рюмка коньяку, нет, невозможное не произойдет никогда, Элен не посмотрит мне в глаза и не скажет чистосердечно слова, которые пришли бы точно из долгого странствия среди папоротников Элен, озер Элен, холмов Элен, слова, которые не будут отзвуком пережитого в этот день, -- умершего в клинике больного, присланной Телль куклы, всех этих алиби, подбрасываемых временем и разными вещами, чтобы никогда не говорить о ней самой, не быть с нами настоящей Элен. Нет, это ничуть не походило на отмычку, и вся операция теряла то свойство, на которое Хуан, не очень-то себе признаваясь, втайне рассчитывал; похоже на обычный гостиничный ключ, и фрау Марта бесшумно открыла им дверь номера 22, где, судя по сырости и узости коридора, явно никогда не живали исторические постояльцы. Хуан подумал об отступлении и о том, чтобы спуститься и позвать Телль, которая явно заслужила такую награду за долгое, самоотверженное подглядывание, но действия его опередили (как и положено) его мысль: скользя вдоль стены, он -- едва фрау Марта скрылась в проеме двери, открывавшейся внутрь, -- поставил ногу в туфле между дверью и порогом, чтобы помешать ее закрыть, и приготовился к неизбежному скандалу. Старуха, разумеется, закроет за собой дверь, никто бы не поступил иначе в таких обстоятельствах, да, никто, кроме фрау Марты, -- дверь так и осталась полуоткрытой, и туфля Хуана не испытала того, к чему его ступня уже приготовилась, судорожно сжавшись. В номере было темно и пахло хвойным мылом, явление необычное и приятное в "Гостинице Венгерского Короля", и хвалить за это, вероятно, следовало юную англичанку. Ошеломленному, потерявшему необходимые в такой ситуации логические способности, Хуану лишь оставалось сохранять принятую позу, по возможности прижимаясь к стене и на всякий случай не убирая ногу, ибо прорывы в логике свершаются с молниеносной внезапностью и уже затем по обе стороны от сверкнувшего исключения разверзаются бездонные пропасти чистой, безупречной причинности. Вот, например, потайной фонарь -- роковым образом в такой момент из потайного фонаря вырвался луч фиолетового света, -- в каких-нибудь двух метрах от двери на полу обозначился трепещущий круг, двигаясь то вправо, то влево, будто в поисках нужного места. И во второй раз Хуан отметил, что действует, не спросив совета у своих высших инстанций; боком в дверной проем он как раз мог протиснуться, и он это выполнил совершенно бесшумно, а затем, сделав поворот на одной ноге, прижался к двери с другой стороны и потихоньку прикрыл ее мягким движением плеча. Еще чуть-чуть, и замок бы щелкнул, однако плечо вовремя остановилось; смутно -- как и все тут происходящее -- у Хуана мелькнула мысль, что эта щель спасла его от полного срыва в нечто, уже начинавшее проявлять себя спазмом в желудке, не говоря о том, что по другую сторону этого неведомого, темного мира ждала Телль, и это было каким-то мостом, контактом с остатками здравого смысла; и пока круг света упорно колебался на некоем участке пола, где начинался фиолетовый ковер, было чуть ли не забавно (если б только меня не мучил спазм) поразмыслить над понятием здравого смысла, которое казалось равно неуместным и по ту сторону двери, и по эту; почему, в конце концов, я могу быть уверен, что с другой стороны, в коридоре, ведущем на лестницу и в номер Владислава Болеславского, расположилась утешительная реальность, Телль, и сливовица, и моя треклятая международная конференция? Одновременно с этим мельканием чего-то, что и мыслью не назовешь, я сознавал, что круг света, то наплывавший на фиолетовый ковер, то сходивший с него, дергался из-за небольшой одышки у фрау Марты, углубившейся в эту темную комнату. С каждым колебанием светового луча мой страх усиливался, я вспомнил Раффлса, Ника Картера, книги моего детства, где всегда фигурировал потайной фонарь и странное, ибо непонятное, сочетание этих двух слов; но выходит, это всерьез, выходит, у фрау Марты есть и потайной фонарь, и ключ, и сама она вот здесь, недалеко, тяжело дышит, и, несмотря на темноту, чувствуется, что все это происходит в комнате более просторной, чем номер Владислава Болеславского ("Как может быть фонарь потайным?" -- спросил я когда-то у отца), и в этом было что-то обидное, ведь юная англичанка одна занимала такую комнату, меж тем как администратор нас уверял, что даст нам один из самых просторных номеров в отеле ("Не задавай глупых вопросов", -- ответил отец). Невозможно постичь, каким образом, в полной темноте истинный объем комнаты становился почти осязаемым, хотя я начинал уже различать силуэт фрау Марты, все волочившей за собой по фиолетовому ковру круг света и дотянувшей его с резкими попятными и поперечными рывками до ножки кровати (а кровать находилась в нескольких метрах от двери, комната была огромная, в ней могли спать пять человек, и англичанке, наверное, было очень странно жить в этом подобии амбара с двумя большущими окнами, которые мало-помалу побеждали темноту и начинали проступать на задней стене), где он на миг замер, а потом, как золотистый паук, стал взбираться вверх по розовому стеганому одеялу (разве могло оно быть другого цвета, о England, my England72) и притаился рядом с лежавшей на одеяле рукой и рукавом розовой пижамы (England, my own!73), не решаясь сделать большой скачок на край подушки и поползти по ней миллиметр за миллиметром, а меж тем желудок у меня совсем свело и под мышками струился пот, и вот круг замер на пряди белокурых волос, пряди, свисавшей и слегка покачивающейся, хотя нет, не могла она покачиваться, но светящийся круг упрямо колыхался на висящей в воздухе пряди, и если прядь покачивалась, значит, голова-то не лежала на подушке, значит, если бы круг света наконец решился и сделал небольшой победный скачок на лицо спящей, неизбежно оказалось бы, что глаза на этом лице широко раскрыты, что спящая вовсе не спит, а сидит, положив руку на одеяло, сидит в своей розовой пижаме, широко раскрыв немигающие глаза, ожидая, когда свет ударит ей прямо в лицо. -- Да ты уже клюешь носом от усталости, -- сказала Элен. -- Пошли ложиться. -- Да, доктор. Разреши мне еще немного посидеть, мне так нравится у тебя, здесь такое освещение. -- Как хочешь, а я иду спать. Селия потянулась в кресле, заломила руки, не соглашаясь с тем, чтобы наступил конец этому вечеру, когда во всем, даже в движении тянущихся кверху рук или в том, как гасишь сигарету в пепельнице, было какое-то совершенство, и хотелось, чтобы оно длилось вечно. "Зачем кончаются такие часы?" -- подумала она, зевая. Сон нежными мурашками уже щекотал ей веки, и это сонное состояние тоже было частью блаженства. -- Вымой, пожалуйста, чашки, прежде чем ляжешь, -- сказал голос Элен из спальни. -- Тебе одну подушку или две? Селия отнесла чашки на кухню, вымыла их и убрала, стараясь хорошенько запомнить, где что должно стоять. Запах зубной пасты Элен, поющий голос, доносившийся с улицы, глубокая тишина, усталость. На одном из кресел сидела кукла, Селия взяла ее, покружилась с нею на Руках и вошла в спальню, где Элен уже лежала и листала журнал. Все еще пританцовывая, Селия раздела куклу, уложила ее на табурет рядом с дверью, накрыла зеленой салфеткой и, тихонько напевая, стала укутывать. Немного смущенная, она деланно, для Элен, хихикала, однако укладывание куклы было не только игрой; достаточно было взглянуть на ее рот, когда Селия склонялась, чтобы поправить зеленую салфетку, -- в ее руках и в складке губ была серьезность девочки, царящей в своем мире, девочки, которая после вечернего туалета вышла из ванной и, прежде чем раздеться, обращается на миг к чему-то, что принадлежит только ей, чего не могут отнять никакие сколопендры. В конце концов я закрыла журнал, было ясно, что усталость не даст заснуть, и я все смотрела на Селию, которая расправляла складки импровизированного одеяла и причесывала куклу, разглаживая ее локоны на подушке, сделанной из полотенца. Свет ночников не достигал до Селии и куклы, я видела их как бы в тумане своей усталости, но вот Селия вышла из полутени, достала свою смятую и, пожалуй, не очень чистую пижаму, положила ее на край постели и, в последний раз приласкав куклу, словно бы задумалась. -- Я тоже уморилась. Я рада, да, рада, что ушла из дому, но, знаешь, тут внутри... -- она потрогала рукою где-то в области желудка и улыбнулась. -- Завтра, конечно, надо начинать что-то искать. А мне в этот вечер не хочется, чтобы было завтра, это в первый раз... Здесь так хорошо, я могла бы здесь остаться навсегда. О, ты не думай, -- быстро добавила она, глянув с испугом. -- Я вовсе не намекаю, что... Я хочу сказать... -- Ложись и не болтай глупостей, -- сказала я, бросая журнал и поворачиваясь на другой бок. Мне показалось, я слышу, как она молчит, чувствую в воздухе легкий холодок, бодрящее напряжение, как бывает в клинике, в операционных, когда чья-то рука, помедлив, начинает расстегивать брюки или блузку. -- О, можешь смотреть, -- сказала Селия. -- Почему ты отвернулась? Мы тут обе женщины... -- Ложись, -- повторила я. -- Не мешай мне спать или по крайней мере лежать спокойно. -- Ты приняла снотворное? -- Да, оно наверняка уже начинает действовать, и ты тоже прими. Белая коробочка в шкафчике над умывальником. Только не больше чем полтаблетки, не надо тебе привыкать. -- О, я буду спать, -- сказала Селия. -- А если не сразу усну... Элен, ты не рассердишься, если я еще немножко поговорю, ну совсем немножечко. У меня столько всего накопилось. Да, я эгоистка, у тебя такие переживания, а я... -- Хватит, -- сказала я, -- оставь меня в покое. Если хочешь читать, ты знаешь, где книги. Желаю райских снов. -- Да, Элен, -- сказала девочка, любящая сыр "бебибел", и наступила глубокая тишина, и кровать подалась под тяжестью ее тела, и одновременно погас ночник с ее стороны. Я закрыла глаза, слишком хорошо зная, что не засну, что снотворное в лучшем случае развяжет петлю, сжимавшую мне горло то сильней, то послабей, то опять сильней. Прошло, наверно, немало времени, я чувствовала, что Селия, тоже повернувшись ко мне спиной, тихонько плачет, и тут улочка внезапно сделала поворот, и, выйдя на угол, где теснились старые каменные дома, я оказалась на площади с трамваями. Я, кажется, еще сделала усилие, чтобы вернуться к Селии, участливо заговорить, успокоить ее -- ведь слезы не были просто от усталости и ребяческой глупости, -- но надо было смотреть в оба, так как трамваи двигались с разных концов огромной площади и рельсы неожиданно скрещивались на голой эспланаде, вымощенной розоватыми плитами, и, кроме того, я четко сознавала, что должна как можно быстрей пересечь эспланаду и искать улицу Двадцать Четвертого Ноября, теперь уже не было ни малейшего сомнения, что свидание назначено на этой улице, хотя я о ней прежде никогда не думала, причем я понимала, что добраться до улицы Двадцать Четвертого Ноября можно только на одном из бесчисленных трамваев, которые сновали туда-сюда, как игрушечные трамвайчики в детском аттракционе, проезжая без остановки один мимо другого, мелькая охряными, облупленными боками и искрившимися дугами и беспрестанно звоня, бог весть почему и зачем, а в окнах виднелись пустые, усталые лица, причем все они упорно смотрели вниз, будто ища какую-нибудь собаку, затерявшуюся среди розоватых плит. -- Простите, доктор, -- сказала Селия, глотая сопли, как маленькая, и утирая нос рукавом пижамы. -- Я просто дура, мне с тобой так чудно, но тут я ничего не могу поделать, это всегда так, ну, будто какое-то растение вдруг выросло и лезет у меня из глаз и из носа, особенно из носа, я идиотка, ты должна меня избить. Я больше не буду тебе мешать, Элен, прости меня. Элен, облокотясь на подушку, приподнялась, включила ночник и повернулась к