- Я же рассказывал, Сакс был поражен не меньше моего, когда увидел японца у себя в багажнике. Эберкорн не ответил. Он продолжал вглядываться в гущу подлеска, скрывшего Турко, и вдруг двинулся туда же, ступая со всей осторожностью и легкостью, какую только можно в принципе требовать от долговязого альбиноса в высоких болотных сапогах. Рой Дотсон, пожав плечами, пошел за ним. Лес стоял неподвижно, оцепенев от зноя. Снова закричала, заплакала одинокая птица, не вынесшая глубокого страдания. Эберкорн старался держать в поле зрения одно определенное пересечение ветвей впереди, хлопая и чавкая резиновыми подошвами, прилипшими к потным ступням, и переступая через пни. Руки и лицо облепили комары, но он даже не пытался их согнать. И вот то, чего он ждал: громкий возглас. Он взорвал тишину, единственный изумленный вопль, взметнувшийся к перегретым верхушкам деревьев. Эберкорн и Дотсон бросились бежать, уже ни на что не обращая внимания, кроме хриплых голосов впереди, внезапного треска веток и возни в кустарнике. "Япошка! -- думал на бегу Эберкорн. -- Турко сцапал япошку!" Забыв про Дотсона, он рванул вперед что есть духу, ноги заработали мощно, как поршни, съехавшие вниз раструбы голенищ хлопали, словно паруса на ветру. Вон палатка. Надо же, под самым носом, а он не заметил. Закопченные камни вокруг кострища, между стволами растянута на просушку рыбачья сеть. Снова кто-то вскрикнул. Выругался. И как раз когда Эберкорн, споткнувшись об остывшую головню, чуть не упал, из колючего кустарника выкатились Саксби и Турко. Они извивались на земле, обхватив один другого рукями, дрыгая ногами и круша шиповник. Турко одолевал, хотя его противник имел преимущество в шесть дюймов и пятьдесят фунтов. -- Пошел вон! -- орал Саксби, но Турко применил к нему спецприем и вдавил его лицом в сырую почву. В луче солнца блеснули наручники. -- Льюис! -- крикнул Эберкорн. Но Турко уже заломил противнику руки за спину и окольцевал его запястья. -- Льюис, какого черта?.. -- Голос Эберкорна стал тонким и оборвался. Дело приобрело не тот оборот. Разве так должно было все происходить?.. -- Дет, вы что, сбесились тут все? -- Саксби был в ярости. На щеке у него, точно широкая ссадина, виднелось пятно красной глины. -- Уберите его от меня. Но Турко схватил его и не собирался отпускать. Он оседлал Саксби, точно зловредный гном, упершись коленом в поясницу и вдавив пальцы левой руки в основание черепа. -- Цыц, ты, -- произнес он твердым ровным голосом, без примеси адреналина. -- Ты арестован, так твою мать. Дешевые страсти Все другие читали в маленькой гостиной под старинной бронзовой люстрой в непринужденной дружеской обстановке -- слушатели размещались кто в креслах, а кто и вовсе растянувшись на полу. Для желающих выставлялся кофе, и херес, и непременно что-нибудь сладкое -- сухарики или пирожные, обычно испеченные самой Септимой. Атмосфера вполне домашняя, нисколько не устрашающая, наоборот, подбадривающая: автор, какое бы место он -- или она -- ни занимал вне этих стен, просто делится с коллегами самым сокровенным, показывает, над чем работает. Старались обходиться безо всяких эффектов, без театральщины, ухищрений и дешевки, просто вставали и читали ровным, ненастырным голосом, пусть вещь говорит сама за себя, любые уловки выглядели бы неуместно, нарушали бы неписаные правила и причиняли беспокойство твоим товарищам. То есть иное поведение было бы невежливым. Словом, все читали в маленькой гостиной, под люстрой. Все -- но не Джейн Шайи. Она -- нет. Ей понадобилось читать во внутреннем дворике, после наступления темноты, и чтобы сверху на нее был направлен луч единственного фонаря, да еще в кустах азалий располагалась подсветка, совсем как на сцене, и бросала блики на ее цыганскую физиономию. Рут глазам своим не верила. Колонистов всех согнали во двор и заставили рассесться на складных стульях, установленных в ряд, ну прямо шекспировская постановка под звездным небом. Три минуты на таком стуле равняются часу на дыбе, ей-богу. Возмутительно. Чего она добивается? Рут в сопровождении Брай пришла, когда Септима уже пробиралась вперед, чтобы представить Джейн публике. Рут пренебрегла возможностью присоединиться к Сэнди, Мне и Регине, а предпочла сесть позади Миньонетты Тейтельбом и Орландо Сизерса, чье кресло на колесах оказалось в конце прохода. Последовали приглушенный обмен приветствиями и громкие, неодобрительные шлепки по комарам, после чего Рут смогла предаться разглядыванию этой пары со спины. Интересно, занимаются ли они любовью? Зависит от того, как низко у него поврежден позвоночник. Хотя Тейтельбом мало чего стоит. Старше Рут всего на пару лет, а выглядит!.. Вон у нее какие волосы, ну совсем как эта штуковина, что в ящики кладут, когда что-то упаковывают, как она называется? А, морщины! Даже на шее! Какие там морщины -- складки, рытвины, канавы, человек провалиться может! От грез ее отвлек металлически-усиленный голос Септимы. Микрофон! Она говорит в микрофон, этого еще не хватало! В "Танатопсисе" никто никогда не пользовался микрофоном, и вот теперь, из-за какой-то Джейн Шайи, Септима, движущая пружина всей колонии, ее основатель и арбитр высокого вкуса и традиций, говорит в микрофон. Какой кошмар! Преданы все принципы, на которых зиждется "Танатопсис". Рут просто не понимала, разве можно сидеть и молчать, будто так и надо, будто все эти средства: звукоусилительная установка, огни, -- будто это и есть профессиональное общение, когда делятся с коллегами своей текущей работой? У нее даже волосы на голове зашевелились. -- Это идиотство, -- прошипела она на ухо Брай, когда светские модуляции Септимы, многократно усиленные аппаратурой, загрохотали над верхушками деревьев. Брай обернулась -- бессмысленное лицо сияет телячьим восторгом, огромные водянистые глаза под контактными линзами кажутся еще больше. -- Ты что говоришь! -- прошипела она в ответ. -- По-моему, это... это волшебно! -- ... с огромнейшим удовольствием и с глубоким душевным волнением, -- гудело вокруг. Септима сжимала шею микрофона, словно душила кобру, которую обнаружила у себя в постели. Рут узнавала в ее глазах глаза Сак-сби, нос Саксби в ее заостренном старческом носе. Септима была в льняном костюме цвета чайной розы, на ногах -- бежевые мягкие туфли, на шее -- неизменное жемчужное ожерелье; она сделала себе свежую прическу, -- повторяю: с душевным волнением представляю вам необыкновенно одаренную молодую писательницу, автора сборника рассказов, удостоенных премии, а также романа, который выходит в... -- Септима сделала паузу, заглянула в карточку, которую держала в слабой, венозной лапке, и назвала крупное нью-йоркское издательство; Рут сжала зубы от зависти и злобы, --... является самой молодой обладательницей престижной золотой медали Гутен-Уорбери по литературе, ежегодно присуждаемой в Великобритании за лучшее иностранное произведение, и столь же престижного... Рут попыталась отключиться, не слушать; но усилители сделали это невозможным: громогласные восхваления отзывались у нее в грудной клетке, в легких, даже в кишках -- все ее тело служило резонатором. Септима поставила Джейн в один ряд чуть ли не со всеми именитейшими писательницами в истории, от миссис Гаскелл до Вирджинии Вулф, Фланнери О'Коннор и Перл Бак, пользуясь эпитетом "престижный" как бормашиной (она употребила его, наверное, раз двадцать, Рут бросила считать на шестом). И наконец, после целой вечности славословий, закруглилась в манере ярмарочных зазывал: -- Леди и джентльмены, собратья-художники, танатопсиане! -- так и сказала: "танатопсиане", подумать только! -- Предлагаю вашему вниманию: ДЖЕЙН ШАЙИ! Взрыв аплодисментов. Рут чувствовала себя совсем больной. Однако где же она? Где достославная Шайи? Уж во всяком случае не сидит мирно в переднем ряду и не стоит скромненько сбоку от микрофона. Люди начали крутить головами, аплодисменты пошли на убыль. И вдруг среди сидящих поднялся ропот, снова гром аплодисментов, оглушительнее прежнего -- как будто уже тем, что соблаговолила явиться среди простых смертных, она заслуживает благодарность, -- и вот она, Джейн Шайи, распахнув балконную дверь, прошествовала во внутренний дворик. Черные волосы -- ее блестящие, наэлектризованные волосы испанской танцовщицы -- взбиты так высоко, что напоминают гвардейские медвежьи шапки стражей Букингемского дворца. И сама вся в черном, в закрытом, под горло, псевдовикторианском одеянии, в каких она любит изображать из себя бедную принцессу-изгнанницу. Идет сквозь толпу, сдержанная, целеустремленная, глядя прямо перед собой и чуть поджав -уголки губ -- дело серьезное, играется высокая драма, -- спину держит прямо и семенит ногами мелко-мелко, крохотными, неуверенными шажками девочки, спешащей в школу. Испанская сирена, бедная принцесса, школьница. Кому она мозги пудрит? Свет падает ей на лицо очень удачно, даже Рут не может этого отрицать. Луч сверху зажигает огнем волосы, превращает их в королевский венец, корону, в сверкающий клубок света; а второй источник, более мягкий, рассеянный, придает блеск неземным очам и подсвечивает снизу припухшие губы. "Коллагеновые маски", -- шепнула Рут простушке Брай, но Брай сидела, околдованная зрелищем божественной Джейн Шайи (хотя Шайи заработала всю свою славу в постели), и поэтому Брай ей ничего не ответила. Джейн поклонилась. Поблагодарила Оуэна и Рико и некоего Рауля фон Такого-то за освещение и аппаратуру. А затем устремила взор на слушателей и подержала паузу добрых тридцать секунд. И вот она стала читать, безо всякого вступления, с места в карьер, подавая голос в микрофон умело и натурально, не то что Септима. Он звучал как ласка, как нежный шепот, он проникал в душу и там оставался. Рассказ был, конечно, о сексе, но секс преподносился в таких замысловатых, готических образах, тут что угодно может стать высоким искусством, от педикюра до месячных. Через три строчки Рут сообразила, что это вовсе не новое произведение, находящееся в работе, а рассказ, который Джейн напечатала два года назад и потом еще редактировала и доводила до ума, перед тем как включить в свой первый сборник. Работа давно сделанная. Старая работа. А вовсе не отрывок из романа, который "готовится к изданию", и не страницы, написанные здесь, в стенах "Танатопсиса". Вместо этого Джейн Шайн тут ломает комедию и зачитывает им обкатанный текст, уже читаный-перечитаный множество раз в аудиториях разных университетов. Осознав это, Рут до того обозлилась, до того завелась и озверела от ярости, что чуть было не встала и не ушла. Но, конечно, она не могла так поступить, ведь тогда бы все подумали, что она просто... ну да, завидует Джейн Шайн... в таком роде, а этого она допустить ну никак не могла. Ни за что! Это -- как упасть окровавленной посреди южноафриканской степи, чтобы над тобой кружили стервятники и в зарослях хохотали гиены. Так что она осталась, но внутри у нее все кипело. Орландо Сизерс громогласно хохотал в тех местах, где у Джейн намечалось нечто вроде юмора, а ближе к финалу, когда злосчастные четырнадцатилетние любовники перед вечной разлукой покрывают лаком друг другу ногти на ногах, Миньонетте Тейтельбом даже пришлось взять его за руку, не то бы он разрыдался в голос. Бессовестная она, эта Джейн. Мало того что угождает дешевым вкусам публики, завывая точно безумная и время от времени отбрасывая со лба аккуратно выгнутый завиток, но еще и подражает шведскому акценту, строит из себя скандинавскую кинозвезд) (мальчишка у нее в рассказе швед, нордический полубог в коротких штанишках, а девица, разумеется, -- простодушная американоч-ка с черными кудряшками каталонской пастушки и очами инопланетянки). Когда Джейн дочитала, воцарилось потрясенное молчание, а потом кто-то -- неужели Ирвинг? -- крикнул: "Да!" -- и загрохотала обвальная овация. У Брай были глаза полные слез, этого Рут ей никогда не простит. Сэнди свистел и докрасна бил в ладоши, его Рут тоже не простит никогда. Потом был праздничный фуршет, который надо было как-то пережить. Меньше всего Рут сейчас хотелось толкаться около Джейн Шайн и поздравлять ее с успехом; но ничего не поделаешь. Остается сделать счастливое лицо и сыграть роль -- невелика трудность, если уж на то пошло. Она так любит Джейн! Они ведь учились вместе. Она ей желает счастья. Если бы только все это было так просто! Кто-то поставил записи старых детройтских хитов -- Марвин Гей, Марта и Ванделлы, "Четыре вершины" -- и Рут чуть было не поддалась заразительному ритму, чуть не позволила себе расслабиться, но вовремя спохватилась, что эта музыка предназначена не для нее, а для Джейн, недаром она расхваливала эти записи в последнем номере "Интервью", который словно бы сам собой объявился на одном из столиков в гостиной. Джейн, оказывается, просто жила песнями этой группы, в очень ранней молодости, понятно, вернее сказать -- даже просто в детстве (может быть, в детском саду?). У них такой, особенный какой-то, ритм и... как бы выразиться?.. Душевность, вот что в их музыке замечательно, Джейн в своем творчестве стремится к тому же, хотя ей, конечно, никогда не сравниться с "Новым папиным портфелем" и "Моим бубенчиком", но вот эта чувственность, эта живая плоть, je ne sais quoi(Нечто неуловимое), -- это и есть ее конечная цель. Рут украдкой прочитала интервью. Рвотное. Когда стихла овация, Рут вместе с Брай пошла в гостиную, куда Оуэн перенес -- от комаров -- столы с угощением, хотя все двери остались нараспашку и аппаратуру не выключали -- на случай, если кто-то пожелает облегчить зуд в паху после прослушанного рассказа, вихляясь и обжимаясь под музыку. Но только не Рут. В ее намерения входило держаться в тени -- присутствовать, конечно, все-таки знаменитая Ла Дершовиц, звезда вчерашнего драматического действа во внутреннем дворике; коронованная царица улья, создательница всего сценария с Хиро Танакой, естественно, ей принадлежит видное место, но не в центре общего внимания, сегодня -- нет Брай принялась качать головой в такт музыке, она уже немного выпила, и не успела Рут ее вовремя заткнуть, как она принялась охать и восторгаться. -- Ой, я такого в жизни не слышала! -- лепетала она с придыханием. -- Вот убей, вот разрази меня гром, это самый лучший рассказ изо всех, что я знаю. И самое лучшее чтение. На всем свете. Правда-правда. Вытаращила глаза, разинула рот, глядит бессмысленно, на верхней губе -- бисеринки пота. Рут остановилась, помолчала. И сказала как отрезала: -- Вздор. Дешевка. Это, по-твоему, чтение?! Знакомство с текущей работой?! А по-моему, это показуха. По-моему это оскорбление. Брай растерялась. Она смотрела ошарашенно, не знала, куда руки девать. -- И весь рассказ этот, -- свирепо продолжала Рут, -- мелодрама самого дешевого пошиба. Шведы четырнадцатилетние, я вас умоляю! -- Руу-ти, -- с укором, на два слога, первый протяжный, под ударением, второй тихий и неодобрительный, -- ты это, разумеется, не всерьез? Ирвинг Таламус возник у нее за плечом, одетый в салатово-желтую рубаху с открытым воротом, хвастливо демонстрирующим черную спутанную поросль на груди. Рут с ужасом сообразила, что эта рубашка из комплекта, а шорты от нее она стащила для Хиро. Стоит рядом и улыбается, сардонически растянув в ниточку губы и острыми их уголками пронзая сердце Рут. Брай стала ловить ртом воздух, словно оказалась по горлышко в воде. -- Вот и я тоже говорю, мистер Таламус... Он остановил ее, подняв ладонь, а другой рукой нежно сдавив ей локоток, одновременно и по-отечески, и похотливо. -- Ирвинг, -- поправил он. -- Зови меня Ирвинг, -- эдаким раскатистым, всеядным баритоном. -- Я то же самое говорю, Ирвинг, -- с улыбочкой, вся такая из себя душечка, -- я сколько раз слышала, как читают, еще в школе, и потом в университете в Нью-Йорке, но сегодня это было что-то особенное, меня будто подхватило и несет, нет, правда, хоть побейте, она прямо как волшебница, колдунья, и если уж говорить о театральности, об актерской игре... Брай так воодушевилась, что язык совсем перестал ее слушаться. Она выпучила глаза, то открывала, то закрывала рот, ну просто золотая рыбка в платье с голыми плечами. -- А ты как находишь, Рут? -- Глаза у Ирвинга прикрыты. Он между делом ухитрился одной рукой обнять Брай за талию. И вообще, кажется, ловил от всего этого большой кайф. Но Рут не собиралась подыгрывать ему. И тем более у нее не было намерения говорить про Джейн Шайи, обсуждать ее надуманные рассказы и ее безмозглое эстрадное кривлянье. Рут сохранит полнейшее спокойствие. Олимпийское. Она выше всего этого. -- Уволь меня, Ирвинг, -- проговорила она, глядя ему прямо в глаза. -- Это не чтение, а предменструальная истерика. И, повернувшись на каблуке, оставила его с его лапами и волосатой грудью рядом с Брай. За утешением она пошла к Сэнди, но и Сэнди оказался не лучше Брай. Он сидел на другом конце комнаты рядом с Бобом и барабанил пальцами под музыку, весь во власти впечатления от номера Джейн. Рут попыталась направить его в другую сторону, увести от идолопоклонства и посеять в его сердце семена критицизма. Но все бесполезно. Он блаженно потягивал пиво из банки и не отрывал глаз от небольшой группы вокруг Джейн -- там толпились Сизерс и Тейтельбом, Септима, Лора Гробиан, Клара и Патси и еще с полдюжины других, ну прямо ученики, окружившие самого Мессию. Саму Мессию. Зато в углу она нашла Регину, та сидела одиноко и хмуро смотрела в бокал. Уж она-то не постесняется назвать дерьмо дерьмом, она понимает: Джейн Шайи -- самозванка. Регина навела вокруг глаз черные тени и выкрасила волосы в цвет межпланетной ночи; и стала похожа на женщину Востока, с которой сорвали чадру. -- Ну, так как? -- спросила Рут, присаживаясь к ней бочком, -- будем хоронить ее рядом с Вордсвортом? Или все-таки ей Ф. Т. Барнум (американский импресарио и владелец цирка) более подходящая компания? Рут безрадостно усмехнулась. -- Джейн? -- уточнила Регина и раздавила окурок в кадке с пальмой у себя за спиной. Потом распрямила спину, пожала плечами и отвернулась. -- Даже и не знаю. Она бывает совершенно несносной, корчит из себя примадонну и вообще, но сегодня мне показалось, что она хотя бы добилась драматического эффекта... -- Драматического эффекта? -- Рут была в недоумении. -- Если читать эту ее белиберду, я на пятом слове уже засыпаю. А ей все же вроде как удалось завладеть моим вниманием. Тут уж Рут не смогла сдержаться, собственный голос вышел из повиновения. -- Да, удалось, но каким способом? Подделкой. Жульничеством. Высосанной из пальца ахинеей, которая скрывает тот простой факт, что скрывать-то и нечего! Регина попробовала улыбнуться, но улыбка у нее не получилась и сползла с лица. Регина достала из кармана кожаного пиджака новую сигарету. -- Да, черт возьми! -- Рут лезла на рожон, пуская петуха, нельзя так, она знала, но была уже не в состоянии остановиться. -- Неужели не очевидно, что Джейн, -- она из последних сил постаралась хоть немного понизить голос, не довести до беды, -- что Джейн Шайи -- пустое место, дутая величина, ноль без палочки? Тут только она заметила, что Регина смотрит мимо, ей за спину. И пытается что-то выразить, кривя рот и подмигивая подведенными глазами. Рут обернулась с усилием, будто погруженная в глину, в деготь, в тягучую смолу. Сзади нее стояла Септима, и на лице у нее отражалась игра разнообразных чувств. А к Септиме подходила царственная Джейн Шайн, чуть заметно, изысканно поводя плечами, бедрами, переставляя ноги под музыку блюза, а лицо под высокой шапкой волос -- каменное, ледяное. Между этими двумя женщинами выстроилось разомкнутое кольцо соглашателей и подхалимов, как на торжественной встрече. И все глаза устремлены на Рут. Подойдя ближе, Джейн вытянулась, подобралась. -- Вот именно, -- произнесла она стальным, как шампур, голосом. -- Мы тут все, уверяю тебя, затаив дыхание, ждем, когда же почитаешь нам ты, Ла Дершовиц, -- она выплюнула уважительное прозвище, как будто оно жгло ей язык, и замолчала на секунду, набираясь сил для нового выпада. -- То есть если, конечно, у тебя есть хоть что-то людям прочитать. Найдется, я думаю? Над чем-то же ты тут все это время работала? Рут растерялась. В голове у нее, заглушая все, звучала музыка Марвина Гея, и каждый взгляд в комнате был устремлен на нее. Первым порывом было нанести ответный удар, хряснуть кулаком по этим неземным очам, сорвать с шеи кружевной воротничок, испортить прическу, обозвать расчетливой, бесстыжей литературной проституткой -- а кто же она еще? -- но она промедлила, и момент оказался упущен. У нее дергалось лицо, мысли неслись на повышенной скорости. А вокруг все, как один человек, ждали, -- Рути, -- Септима взяла ее за руку по-дружески, по-светски, как будто вообще ничего особенного не случилось, словно эта холодная бездарная сука не оскорбила ее, не плюнула ей в лицо, не разнесла в щепы улей, а ее, царицу, не поразила смертоносным жалом! -- Рути, дорогая, мы действительно все, Орландо, и Миньонетта, и Лора, и я как раз говорили, с каким удовольствием мы теперь послушали бы вас, вы же понимаете, это здесь подразумевается, мы даем художникам бесплатный стол и кров, но рассчитываем, так сказать, на духовное вознаграждение... -- Она, мечтательно улыбаясь, возвела глаза к потолку, словно различая сквозь него прекрасные дали былого. -- Чего только не довелось нам слышать в этих стенах... Вот оно. Вызов, пощечина, брошенная под ноги перчатка. Рут хотела отсидеться в тени, в углу, чтобы все сами увидели, что эта Джейн Шайн собой представляет; Рут хотела осилить ее исподволь, тонким маневром. Но ничего не вышло. У Рут бешено колотилось сердце, взгляд, наверное, был безумный, но слова своей роли она знала, знала твердо. -- Септима, -- произнесла она ровным, спокойным голосом, глядя в мутные старческие серые глаза, словно вокруг никого нет, словно Джейн Шайн не стоит рядом, словно никакой Джейн Шайн вообще не существует, а просто у Рут происходит задушевный разговор тет-а-тет со старой дамой, вполне возможно, что ее будущей свекровью, -- с огромным удовольствием! Старейшина "Танатопсиса" до предела растянула древние губы в любезной улыбке. -- Тогда завтра же вечером? -- нежно предложила она, и что-то ожило и блеснуло в мутной глубине полумертвых глаз. Рут кивнула. -- В то же время, что и сегодня? Как там поет Марвин Гей? "Нет таких высоких гор, нет таких глубоких рек..." Рут набрала в грудь побольше воздуха. -- Конечно, -- сказала она. -- Что за вопрос! Утром она кляла себя на чем свет стоит. Надо же было оказаться такой дурой! Надо было так бездарно вляпаться! Джейн Шайи, видите ли. Рут ото всей души желала ей преждевременной смерти, обвислых грудей и парадонтоза, желала, чтобы она лопнула, как раздувшаяся лягушка из басни Эзопа. Но от желаний проку мало. В большом доме еще никто не проснулся и никто даже сквозь сон не успел ощутить ни малейшего намека на приход утра, и предстоящий завтрак, и рабочий день, и медлительное шествие солнца по небосводу, а Рут была уже у себя в студии, в трудах. Работалось ей так легко и сосредоточенно, что она бы и сама диву далась, будь у нее время задуматься, колотила по клавишам машинки, размахивала, как саблей, пузырьком с забеливателем, и свежие, чисто, без единой помарки отпечатанные листы ложились перед ней в стопку один на другой. К десяти у нее уже были готовы переработанные отрывки из "Двух пальцев", и из "Прибоя и слез" -- вовсе даже неплохо получилось, ей-богу -- и плюс еще тот рассказ, что вернули из "Атлантика", ее вдруг осенило дать ему новое название: "Севастополь", с намеком на гибельную войну, которую ведут между собой герои, две пары. Она решила, что прочитает по куску из каждого, чтобы действительно получилось -- над чем она теперь работает, а не то, что уже набрано, вылизано и одобрено, и, наконец, оставит главку из "Прибоя и слез", где изображен муж обреченной героини, списанный прямо с Хиро. А они все будут сидеть -- Ирвинг, Лора, Септима, Сизерс и Тейтельбом -- и увидят, как она, Рут, победила шерифа, и Эберкорна, и того маленького и наглого паршивца, который тогда во дворе, прямо у всех на глазах, дал им отведать подлинной жизненной драмы. И тут еще, конечно, сексуальное любопытство: что она знает о любви по-японски? спала она с ним? помогла ли ему бежать? А у нее только мелькнет на губах загадочная усмешка Ла Дершовиц, Ла Дершовиц, царственной и недоступной. И думайте что хотите. Да, она им покажет, что значит авторское чтение. Наступил час обеда, но Рут не прерывала работу. Не помешал ей и Паркер Патнем -- или как его, Патнем Паркер? -- который стучал, колотил, дребезжал, изо всех своих умеренных сил изображая плотника за работой. Он появился у нее на пороге часов в одиннадцать, сгорбленный, корявый, с исполинским ящиком инструментов в руке, и неуверенным, рокочущим басом хрипло сообщил, что "миз Лайте" распорядилась привести коттедж в порядок. Возился целый день, но успел только вынуть обломки стекла из оконных рам да после часа трудов снял с петель сетчатую наружную дверь. Но Рут не обращала внимания. В другое время это вторжение довело бы ее до бешенства, но сегодня она была даже рада -- он послан ей как испытание, как проверка, не перевернется ли ее тележка, если добавить еще один камень. Устояла тележка! Рут работала с полной концентрацией. Было уже совсем поздно -- четыре часа? пять? -- когда он наконец собрал свой инструмент (на это то-же ушло не меньше получаса) и удалился. Смолк стук молотка. Не слышно было больше, как дребезжит обламываемое стекло, как он дышит со свистом и смачно сплевывает, как гулко колотит по железной двери. В студии воцарилась тишина. И тогда в душе у Рут шевельнулись первые ростки неуверенности. Что, если... что, если ее сочинения на самом деле никуда не годятся? Что, если они не понравятся в "Танатопсисе"? Что, если она выйдет перед публикой -- и у нее язык к небу присохнет? Она представила себе торжество Джейн Шайн и почувствовала, как у нее сжалось сердце. Да нет же, это в желудке, это просто от голода, вдруг сообразила она, ведь она опять не съела обед. Рут села за рабочий стол и методично сжевала все: крохотные круглые помидорчики, снятые прямо здесь, на огороде; заливную лососину с французской горчицей; хрустящие хлебцы, испеченные Арманом по собственному рецепту. И сразу почувствовала себя лучше. Подошло время обдумать макияж, прическу, решить, что надеть. Ничего претенциозного, понятно, никаких кружевных воротничков и старинных брошей. Джинсы и маечка. Серьги. На ногах -- босоножки на платформе, в них пальцы на виду и подчеркивается подъем. Общий тон -- простота. Все честно. Натурально. Все -- в противоположность шайновским выкрутасам. И если рассказы еще не отделаны, не доведены до кондиции, то это совершенно не важно -- она же прочитает только отрывки, а отрывки сильные. Рут ощутила возвращающееся воодушевление -- ну конечно, все дело было в пище! -- и новый прилив сил. Она встала из-за стола, собрала свежеотпечатанные листки и засунула в большой потертый коричневый конверт. Кругом стояла глубокая тишина. В окна глядело клонящееся к закату солнце. Только теперь, впервые за весь день, она заметила, как, простреливая тень, в воздухе носятся птицы, рассаживаются по кустам, звонко распевают для нее одной. Она стояла спиной к двери, смотрела на них в окно и курила последнюю перед уходом сигарету, когда на крыльце вдруг послышался шум. Рут вздрогнула, резко обернулась, предполагая увидеть Паркера Патнема, возвратившегося за каким-то забытым инструментом, но с удивлением увидела, что это вовсе не Паркер Патнем. На крыльцо поднялась Септима. Септима. Первой мыслью Рут было, что старуха заблудилась, в ее возрасте это бывает. Но взгляд владелицы поместья это допущение сразу опроверг. Септима с порога, поджав губы, оглядывала комнату. За плечом у нее маячила голова Оуэна. Одета Септима была как для работы в саду -- соломенная шляпа, длинная рубаха поверх джинсов, мужские туфли. -- Рути, -- произнесла она громким, принужденным тоном, -- очень сожалею, что потревожила вас... Можно мне войти? Рут от неожиданности растерялась и ничего не ответила. Септима придерживалась строгого правила никогда не заходить в студии, не нарушать творческого одиночества художников, и до "Харта Крейна" путь для дамы ее возраста был неблизкий. Рут молча пересекла комнату и распахнула перед нею дверь. д. Что-то явно не так. Видно по лицу Оуэна и по тому, как Септима, отводя глаза, прошла мимо Рут и уселась в плетеную качалку. -- Уф-ф! -- отдуваясь, произнесла она. -- Ну и жара! Ей-богу, я никогда к ней не привыкну, никогда в жизни. Найдется у вас стакан воды напиться, Рути? -- Конечно. Рут налила и Оуэну тоже, хотя он так и остался стоять на крыльце, не переступая порога. -- Спасибо, Рут, -- сказал он, осушив стакан одним глотком. -- Я, пожалуй, похожу тут снаружи, погляжу, что надо привести в порядок. -- Это он объявил, ни к кому персонально не обращаясь, поставил стакан на подоконник и сказал Септиме: -- Понадоблюсь -- позовите. Когда за Оуэном легонько стукнула сетчатая наружная дверь, Септима подняла голову и пристально, внимательно посмотрела на Рут. В неподвижном воздухе душно пахло предчувствием дождя. Наступившую паузу заполнили стрекочущие голоса леса. -- Я вижу, тут был Паркер, -- проговорила наконец Септима. Рут кивнула: -- Целый день стучал. Но мне это не мешало -- совсем, можно сказать. Я была поглощена работой. -- Очень жаль, -- вздохнула Септима, и Рут была с ней совершенно согласна, хотя и не знала, к чему относятся сожаления старухи: к неуместному приходу Паркера Патнема, или к погоде, или к самозабвенному увлечению работой? -- Очень прискорбно, что они тут все так разорили, Тирон Пиглер со своими людьми. Могли бы, кажется, отнестись бережнее. И как они жестоко преследовали бедного японского юношу... Рут опять кивнула. Снова наступило молчание. Под окном запела какая-то птица -- беглые четыре ноты, вверх и вниз, вверх и вниз. -- Рути, -- произнесла наконец Септима, -- очень сожалею, что потревожила вас здесь, особенно когда вы так заняты подготовкой к своему творческому вечеру. Но возникла проблема первостепенной важности. Рут, которая до сих пор смущенно по-хозяйски топталась по комнате, теперь взялась за подлокотники второй качалки и осторожно, опасливо опустилась в нее, словно боялась получить удар током в пятьдесят тысяч вольт. -- Я хочу спросить вас об этом молодом японце и надеюсь услышать от вас полную правду. Это происшествие внесло беспокойство в жизнь колонии, особенно после того, как он взял и убежал. Весь день как безумный звонит телефон, репортеры из Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, со всего света. Так вот, я хочу знать степень вашего личного участия, Рути, насколько вы замешаны. Я полагаю, это мое право, вы согласны? -- Ну конечно, -- приготовилась Рут. -- Совершенно согласна. Но, как я уже вам объясняла... Септима перебила ее: -- Вы знаете, у меня широкие взгляды, Рути, и вы знаете, как я отношусь к творческой атмосфере "Танатопсиса" и к личному поведению художников в том, что касается их морали и сексуальных правил... Рут вытаращила глаза. -- Когда мой сын сообщил мне, что привезет домой еврейскую девушку, я и слова не сказала, вы же знаете, тут у нас столько еврейских талантов перебывало, -- но я отвлеклась. Были ли вы в значительно более близких отношениях с этим иностранцем или не были, сейчас не обсуждается. -- Старуха опять сделала паузу, и молчания хватило бы на то, чтобы потопить корабли и поглотить океаны, -- Рут, -- она так произнесла ее имя, что Рут, не совладав с собой, вздрогнула. -- Рут, я хотела сообщить вам, что мне сегодня звонил Саксби. Саксби звонил, звонил Саксби. Да? Ну и что? -- Он в тюрьме, Рут. В окружной тюрьме в Сисеровилле. -- В тюрьме? -- Услышь она, что он захвачен заложником в Ливане, Рут не могла бы удивиться сильнее. -- Да за что же? Септима бросила на нее искоса пронзительный взгляд. -- Это выяснят мои адвокаты, будьте спокойны. В настоящий момент он уже должен быть на свободе, и шериф со всей этой публикой будут рвать на себе волосы, что отважились связаться с Септимой Лайте, можете мне поверить. Но дело не в этом. Дело в том, что его обвинили в пособничестве, якобы он помог японцу и отвез его в моей машине, в моем "мерседесе", в Окефенокские болота. Так вот, я хочу знать, Рути, кто запрятал юношу в багажник моей машины и что вы можете мне по этому поводу сказать? Рут поразилась. Она просто остолбенела. Почувствовала, что почва "Танатопсиса" ускользает из-под ног, качается здание ее писательской карьеры, под ударом отношения с Саксби и черной дырой грозит из будущего беспросветная официантская судьба. -- Я врала, -- вырвалось у нее. -- Признаюсь в этом и прошу извинения. Но только насчет Хиро, то есть что помогала ему, пока... пока его не выловили. Но клянусь вам, что к его побегу я не имела никакого отношения и ничего об этом не знала. Ни я, ни Сакс. Они просидели вдвоем добрых полчаса, и Рут пичкала старуху обрывками и крохами правды о Хиро -- но близка она с ним никогда не была, на этом она настаивает! -- все время возвращаясь к оправдательному тезису, что она его просто использовала, он был ей нужен для рассказа, для изучения, для искусства. Вот именно: все это делалось ради искусства. И она не хотела ничего дурного. Совершенно не хотела. Правда-правда! Когда она кончила, тени за окном заметно удлинились, лес забормотал на вечерний лад, в общий хор влились звонкие голоса древесных лягушек и гулкие басы их прудовых сородичей. В дверях появился Оуэн. Септима откашлялась. -- Рути, вас приглашают завтра утром явиться к ним, мистер Эберкорн приглашает, и это не просто просьба, это официально. Мне известно о безобразной сцене, имевшей место во дворе, я простить себе не могу, что допустила людей такого пошиба в "Танатопсис", и я не знаю, как выразиться деликатнее, но я, со своей стороны, тоже хочу, чтобы вы поехали. -- Септима посмотрела ей в глаза. -- И это, к сожалению, тоже не просто просьба. -- Но... но они же... Меня схватили за волосы... грубо обзывали... -- Рут обозлилась и ничего не могла с собой поделать. В то же время в желудке у нее сжался кулачок страха. -- А что им от меня нужно? Старуха ответила, аккуратно подбирая слова: -- Точно я не знаю, Рути, но, по-моему, хотя бы это вы обязаны сделать. Мой сын из-за вас попал в тюрьму. -- Она переждала, пока весь смысл ее слов не дошел до Рут, мгновенье повисло разбухшее, враждебное. -- В свете всего случившегося, -- осторожно заключила Септима, -- ввиду эмоционального стресса, я вас вполне пойму, если вы захотите отложить намеченное на сегодняшний вечер чтение... Отложить чтение! Рут чуть не подскочила в кресле от радости и облегчения; избавилась! как удачно! -- и тут же одернула себя. Если она не будет сегодня читать по какой бы то ни было причине, ну, разве только начнется ядерная война, они растерзают ее, словно стая шакалов. Рут струсила, пойдут разговоры, она только и умеет, что языком молоть. Слышали, что Джейн Шайн о ней сказала? -- Вы уверены, что с Саксби все будет в порядке? -- Я знакома с Доннаджером Страттоном сорок два года, и он лично поехал улаживать дело Саксби, -- вздохнула Септима. -- Он ужасно упрямый, Саксби, я хочу сказать, с самого детства такой был. Сейчас ему понадобились белые рыбки, вы об этом знаете, Рути, и он намерен оттуда ехать обратно в Окефенокские болота, ловить их. А до полицейской облавы ему дела нет, так он мне сказал. Рут опустила взгляд на коричневый конверт, по-прежнему покоящийся у нее на коленях. Когда она подняла глаза, решение уже было принято. -- Нет, -- произнесла она твердо. -- Я буду читать. Власть человеческого голоса Пусть только его вызволят отсюда; первое, что он сделает, -- это найдет того бородатого убийцу-недомерка в одежде армейского образца и даст ему такого пинка под зад, что он у него перелетит в соседний штат. И Эберкорну, гаду, тоже. Может быть, с потными нелегальными иммигрантами, булькающими от страха в собственной луже, тактика заламывания рук и годится, но не с ним, он покажет всякому сукину сыну, как его мордовать! Его или Рут. И ведь в этом не было никакой необходимости, совершенно не было. Просто черт знает что. Безобразие. Саксби Лайте, отпрыск благородного клана землевладельцев с острова Тьюпело, сын покойного Мариона и Септимы Холлистер Лайтсов и любовник никому не известной сочинительницы из Южной Калифорнии, сидел в бетонном тюремном боксе в окружной тюрьме города Сисеровилла, штат Джорджия, заточенный туда личными заботами шерифа Булла Тиббетса и специального агента Иммиграционной службы Детлефа Эберкорна. В его камере имелись: унитаз из нержавейки, привинченный болтами к полу, и койка, привинченная к стене. Три стены из четырех были ярко-зеленого цвета и покрыты внушительным слоем вдохновенно выполненных фресок двойной тематики: Спаситель наш Иисус Христос вместе с оценками вероятности Его пришествия, и половой акт, совершающийся между мужчинами и женщинами, мужчинами и мужчинами, мужчинами и мальчиками, мужчинами и всевозможными существами иных биологических видов. Примитивные портреты Иисуса, в комплекте с бородой и нимбом, перемежались с изображениями огромных вспученных фаллосов, плывущих поперек стен наподобие дирижаблей. Четвертую стену заменяла железная решетка от пола до потолка, как в обезьяннике. Вдоль решетки шла бетонная дорожка. Пахло хвойным освежителем и мочой. Саксби стоял. Он был слишком зол, чтобы сесть. Когда злость на минуту отпускала, он то впадал в уныние, то беспокоился, волновался за Рут -- и за себя. Что, если она вправду помогла удрать этому японскому малому? Что, если это она его упрятала в багажник? Разве с нее не может статься? Вот ведь скрыла же она от Сакса всю эту историю. Лгала же ему. Как тут не беспокоиться? Он не попадал за решетку с университетских времен, когда просидел ночь в кутузке за дебоширство в пьяном виде. Это еще не делает из него заядлого преступника, верно? Он признает, что вся японская история начинает выглядеть довольно подозрительно, особенно после того, что натворила Рут, и понятно, Эберкорн раздосадован, он оказался в дураках, все так. Но это ничего не извиняет. Они просто идиоты. Не видят, что ли, что он не преступник? Он же первым сообщил им про японца. А они, здрасте пожалуйста, напустили на него десантников, вывихнули ему все позвонки, нацепили наручники, унизили его и приволокли в тюрьму, как какого-то сицилийского торговца наркотиками. Хотя ничего этого не нужно было. Он бы добровольно с ними поехал. А может, и нет. Пожалуй, что и не поехал бы. Вот именно что не поехал бы ни за что на свете, если бы его не заставили грубой физической силой. Вот только явится Доннаджер Страттон, он немедленно поедет обратно на остров Билли, и плевать он хотел на все полицейские кордоны. Подумаешь, дело -- сводить счеты с Эберкорном и его подручным. Успеется. Причина, разумеется, -- рыбка Elassoma okefenokee (или: Elassoma okefenokee lightsei -- очень соблазнительно было добавить в название свою фамилию, соблазнительно, хотя и немного наивно). Она нашлась. Нашлась наконец! И как раз когда Саксби приступил к делу, забросил сети и напал на золотую жилу, этот безмозглый недомерок-коммандос навалился на него сзади. Выбрал время: Сакс только отыскал свою альбиноску, больше двухсот их попалось в сети за первые шесть забросов, и тут же их у него забрали. Вернее, его у них. Но ведь что поразительно! Они там и оказались, где Рой говорил. А Рой не хотел, чтобы он ехал. Когда тот японский артист-эскапист вдруг выскочил из багажника и сиганул вперед головкой в болото, Рой говорит: "Это что это такое было?" И в затылке чешет, пялясь туда, где Хиро Танака прокладывает пенный след через гладкую заводь. Саксби поначалу в ответ слова произнести не мог. Он думал, галлюцинация. Словно бы запузырил мячик в небо, а он обратно не падает, словно открыл газ на плите, а прямо из пальцев огонь. Смотрит, разинув рот, и руки висят, как белье на веревке. Но потом опомнился, увидел возможное в невозможном, сопоставил багажник, остров Тьюпело и землю у себя под ногами, и на него накатило бешенство, будто тысяча автомобильчиков, потеряв управление, понеслась по кровотоку. -- Сволочь! -- заорал он и вбежал в воду, как бросается аллигатор на жертву, грозя кулаком быстро удаляющемуся пловцу. -- Ты, ты... -- он никогда раньше не употреблял таких слов, но теперь они посыпались у него с языка, словно впитанные с молоком матери, -- ты, япошка, косой, желтомазый! -- Он стоял по колено в воде, размахивал кулаком и орал: -- Я тебя убью, слышишь? Убью-у-у! Рой ухватил его за пояс и притянул обратно на берег. Немного спустив пары, Саксби объяснил Рою ситуацию, и тогда Рой сделал каменное официальное лицо как второй человек в Окефенокском государственном заповеднике и фактический его комендант, имеющий офис в туристическом центре имени Стивена Ч. Фостера и безусловно преданный интересам всех млекопитающих, птиц, рыб и рептилий в болоте, а также интересам министра внутренних дел, который непосредственно занимается соблюдением мира и законопорядка. -- Теперь нам нельзя туда плыть, -- твердо сказал Рой, -- после такого происшествия. -- Это еще почему? Рой насупился. -- Потому что мы обязаны уведомить шерифа, власти. Они, наверно, захотят организовать облаву совместно с нашими людьми... -- он уже не обращался к Саксби, а рассуждал сам с собой, -- понятно, он далеко забраться не успеет, его там в два счета изжалят, искусают и схарчат. Это -- если он еще раньше своим ходом не потонет, что само по себе далеко не факт... -- Рой. -- Да? -- Я все равно еду туда. Рой будто не слышал. -- Ты говоришь, он японец? Саксби кивнул. -- Тогда, конечно, трудно сказать. Я слышал, японцы -- нация предприимчивая, м-м? -- Рой надвинул на брови козырек фуражки и поглаживал нос, будто что-то постороннее и чужое. -- Только как ни взглянуть, такого ведь болота у них в Японии нет, а предприимчивость, она все же имеет пределы, ты меня понимаешь? -- Он устремил взгляд на низкое дощатое строение туристического центра у Саксби за спиной, а потом перевел обратно на тот берег, где зелень укрыла Хиро в своих растительных объятиях. -- Я думаю, к закату его выловят и доставят. -- Тем более мне надо ехать. И вообще, заповедник ведь пока не закрыт, верно? Лодка была уже наполовину спущена с прицепа на воду в тихую крестильную купель заводи, лоснящаяся фибергласовая корма покачивалась на слабой волне. Это была личная лодка Роя, его собственной постройки специально для плаванья по болоту, чудо остойчивости и маневренности. По скуле выведено название: "Пекод-2", вызывавшее улыбку. А вокруг были люди, изрядно людей с рыбачьими снастями и сумками-холодильниками в руках, с загорелыми воспаленными лицами и сощуренными в щелку небесно-голубыми глазами. Они поглядывали на Роя и Саксби: еще бы, плавучий японец -- явление не менее поразительное, чем восьмидесятифунтовый сом или олень о трех ногах, -- но продолжали заниматься своими делами, словно не случилось ничего из ряда вон. Взвывали моторы, от причала отходили лодки, взрезая килем воду коньячного оттенка. И Рой, на одну минуту сбросив официальный вид, сказал: -- Ну ладно, поезжай. Но учти, что ты теперь сам по себе, я тебе больше не помощник, ситуация изменилась. Если дела примут серьезный оборот, я сам приеду за тобой, -- добавил он. И Рой ушел в контору вызывать по телефону Булла Тиббетса, Детлефа Эберкорна и Льюиса Турко, а с ними целую толпу любопытствующих, тянущих шеи, дерущих подбородки -- представителей не в меру любопытной национальной прессы; а Саксби в длинной, низкой, плоскодонной лодке Роя один отправился на остров Билли. Было еще совсем рано. Стоило Саксби оставить за кормой рыбаков в соломенных шляпах, с удилищами наперевес и с утренней баночкой пивка под рукой, и его со всех сторон обступило глухое безмолвное болото, место неустанного тайного бдения под кисеей туманов. Направление Саксби выбирал безошибочно: при всех непринужденных замашках шалопая-южанина он был, в сущности, точен и четок, как нейрохирург. Он без труда разыскал узкую протоку, выводящую с тыла к острову Билли. По этой протоке без пропуска плавать не разрешалось, и к тому же широкие прокатные моторки по ней заведомо не проходили, так что она вся заросла и пряталась в пышной зелени жимолости и остролиста. Саксби вел лодку, отталкиваясь шестом и по временам останавливаясь, чтобы обрубить спутанные ветки, -- мачете ему оставил предусмотрительный Рой. К десяти часам одежда на нем промокла от пота, носки прилипли к ступням, а в лодке образовался мокрый салат из рубленых листьев, сучьев и жирных растерявшихся пауков. Между тем распогодилось, изморось прошла, и солнце уже палило вовсю, когда Саксби вошел в обросшую кустами железняка заводь, которую Рой ему расписал со всеми подробностями, вплоть до последнего кувшиночного листа. Заводь как заводь, пятьдесят футов в поперечнике, пять-шесть футов глубиной, с одной стороны -- луг, наглухо заросший осокой и пушицей, с оторочкой из кувшинок вдоль воды, напротив -- стена карибской сосны, остров Билли. Просто лужа, если честно сказать, только аллигаторам плескаться -- один восьмифутовый как раз покачивался на воде прямо по носу, завис, как парашютист в затяжном прыжке: лапы растопырены, зазубренный хвост не шевельнется. Да, вполне обыкновенная заводь, здесь таких тыщи, но для Саксби -- совершенно уникальная, заводь из заводей, место, где таится карликовая рыбка-альбиноска во всей своей редкостной, недоступной славе. Он едва сдержался -- хотелось немедленно насадить приманки и протянуть невод, чтобы вскипела вода под ударами рыбьих хвостов; но он знал, что так нельзя. Хотя день был ясный, светило солнце и небо выгнулось над землей голубым шатром, но погода здесь переменчива, каждую минуту могут набежать тучи, поэтому прежде всего надо разбить лагерь, для верности. Больше получаса на это не уйдет. Когда Саксби снова выплыл на середину заводи, вода ослепительно сверкала, подожженная лучами солнца. Аллигатор смылся -- и слава богу, не хватало еще, чтобы к нему в невод попался эдакий хищник. Саксби зарядил полдюжины ловушек, а потом протянул невод через всю заводь. Он не особенно полагался на невод: если зацепится за корягу, то может образоваться дыра и рыбы уйдут, тут приходится уповать на удачу. Зато невод после динамитной шашки -- самое верное средство узнать, что там под водой. А как замирает сердце, когда концы невода постепенно стягиваются, образуя словно бы мешок, и видно, как рыбы в нем бьются, баламутят воду, рвутся вон сквозь ячейки, а ты вытягиваешь мешок на сушу, и вот они, серебряные, золотые, будто целая груда драгоценных монет! В первый раз невод не принес ничего, зацепился за утопленную ветку. Зато во второй Саксби сорвал банк. Он стоял, весь взмокший от пота и облепленный кашей из раздавленных комаров, по самые ягодицы в жидкой грязи, а сеть приближалась, горловина мешка затягивалась, и чувствовался в нем вес и кипение жизни. Наконец Саксби Перевалил невод через борт в лодку, покачивавшуюся рядом, и увидел! Альбиноски! Две, три, пять, шесть, восемь, десять... Он взволнованно считал, выбирая их из бурлящего рыбьего месива, выкидывая, как мусор, пескаря, и окуня, и ту же карликовую, но только обыкновенную, темную. А хороших альбиносок пускал в ведра с водой, которые установил в ряд на дне лодки. Потом забросил невод еще раз. И еще раз. И только когда солнце уже начало клониться к лесу, он заставил себя остановиться и перенес свои сокровища в лагерь. (Совсем как старатель-одиночка, обезумевший золотодобытчик, напавший на богатую жилу, он не хотел, не мог остановиться, но приходилось: вода в ведрах разогревалась, и как бы еще не потерять добытое.) Так что он их вынес из лодки, чтобы расставить в тени под деревьями. Да. И тут на него набросился Турко. Все время, пока его везли на катере на турбазу и пока сквозь строй фотографов и репортеров вели по лодочной пристани в контору, где восседал Булл Тиббетс, жуя свою жвачку и поглаживая брюхо, словно хрустальный шар, Саксби твердил о своей невиновности. Негодовал, подольщался, доказывал, молил, угрожал -- Эберкорн ничего не слушал. Эберкорн был зол: скулы сжаты, розовые глаза смотрят неумолимо. "Довольно, мистер -- сказал он. -- Хватит из меня дурака делать". Он утверждал, что Саксби и Рут знают что-то, но от него скрывают. Поэтому против них теперь будут выдвинуты обвинения. Кое-кто сядет в тюрьму. Дело это нешуточное, пахнет крупными неприятностями. Но с другой стороны, если Саксби согласится на сотрудничество -- если Рут согласится на сотрудничество, -- можно было бы договориться снять обвинения. Все, что нужно Эберкорну, -- это нелегальный иностранец. И он его добудет! Саксби был раздосадован, взбешен, перепуган. Им что ни толкуй, они не верят! Ничего он не знает! Не знает? Пусть пороется в памяти! И сообщит точное местонахождение Хиро Танаки, и объяснит, почему и как пособничал его побегу. А до той поры придется ему посидеть в тюремной камере, повспоминать. Очень долго Саксби был просто не в состоянии ничего толком сообразить и думал только об одном: вот бы сейчас вскочить, одним усилием, наподобие какого-нибудь супергероя, разорвать наручники и расквасить эту вареную пегую морду. А потом Эберкорн одним брезгливым жестом отправил его вон, и его доставили в окружную тюрьму в Сисеровилле и дали возможность позвонить по телефону. Он позвонил матери. Мать была для него фигура значительная, всемогущая, мать-заступница, у которой он искал защиты, еще когда мальчиком без отца, не изжив северо-восточного акцента, вел борьбу за выживание в южной школе. Мать выразила негодование в самых отчетливых и воинственных тонах: -- Не пройдет и часа, как Доннаджер Страттон вызволит тебя из камеры, вот посмотришь, а к вечеру обо всем будет лично уведомлен губернатор, -- право, я до сих пор ушам своим не верю! -- и тогда эти жалкие агентики у меня взвоют, можешь мне поверить. -- Мама, -- перебил он ее тогда, -- мама, они велят, чтобы приехала Рут. -- Рути? -- повторила она, и он явственно услышал, как у нее в мозгу щелкнули переключатели. -- Но они ведь не могут думать?.. -- Могут, мама, они все могут. Они хотят, чтобы Рут приехала сюда и отправилась в заповедник с мегафоном или каким-то там громкоговорителем и принялась звать его по имени -- они говорят, она единственная, кого он знает, единственная, кого он послушает... -- Но это абсурд. -- И я им то же говорю. (Вы даже не представляете себе, как велика власть человеческого голоса, -- напыщенным, официальным тоном сказал ему Эберкорн.) Но это не просьба, мама. Они требуют, чтобы она явилась завтра утром, а иначе ее тоже посадят. -- Саксби замолчал на минуту. Он находился в большом помещении, под потолком лениво крутились вентиляторы, на стенах висели объявления: "Разыскиваются..." Помощник шерифа не спускал с него глаз. -- Ты ей так и передай. -: Септима передала. Рут это очень не понравилось. Очень. Она почувствовала, что Саксби, и Септима, и "Танатопсйс", и весь открывшийся ей в нем блистательный большой свет искусства и славы уплывают у нее из рук -- она словно повисла над зияющей пропастью, а Джейн Шайи, и Детлеф Эберкорн, и даже Септима бьют ее по пальцам микрофонами и плоской несгибаемой скрижалью закона. Выбора у нее не было. Утром Оуэн отвезет ее в Окефенокский заповедник, и Детлеф Эберкорн с Льюисом Турко, и кого там еще они с собой захватят, повезут ее в самое болото, а там она должна будет выкрикивать имя Хиро и уговаривать его сдаться. Это ей предстоит сделать завтра -- ради Саксби и ради Септимы. И может быть, даже ради самого Хиро. Но это завтра. А сегодня вечером она выступит с чтением своих вещей. К девяти часам колонисты собрались в передней гостиной и расселись по своим привычным креслам, диванчикам и кушеткам в неярком, будничном свете, исходившем от зажженных тут и там настольных ламп. Ни прожекторов, ни микрофонов. Ровно в девять появилась Рут, одетая словно бы на прогулку. Она затратила порядочно времени на свое лицо, ногти и прическу, но оделась просто: маечка, джинсы и платформы -- как было задумано. В ее выступлении все, до мельчайшей детали, должно было контрастировать с тем, что происходило накануне. Никаких дешевых эффектов сегодня не будет -- ни шведского акцента, ни слезливого кривлянья, -- а только работа, честная работа, честно представленная на суд коллег. Первое, что Рут заметила, когда уселась в кресло под люстрой, -- это что Септима к сегодняшнему вечеру не причесалась. Прическа у нее была вчерашняя и хотя выглядела вполне элегантно, у нее все выглядит элегантно, однако с боков волосы слегка растрепались, смялись после ночи. Второе, что увидела Рут, была Джейн. Ла Шайи сидела на кушетке, втиснутая между Ирвингом и Миньонеттой Тейтельбом, а рядом стояло кресло с Сизерсом. Высокий усеченный конус волос она сегодня распустила в виде пелерины, черные пряди, как у Медузы Горгоны, цепляли Ирвинга и Тейтельбом и свешивались на лицо, пряча неестественный ледяной блеск глаз. Из-под покрова буйной растительности просвечивал белый шелк жакета. Сидит непринужденно так, космы развесила, словно ее из пролетающего самолета выбросили. И на Рут посматривает с презрительной застывшей усмешкой. А Рут на нее ноль внимания, она всех их в упор не видит. Хотя нет, так неправильно. Надо быть серьезной, милой, переполненной дружескими чувствами, радостью соучастия, общностью таланта. Она заставила себя обвести взглядом гостиную, заглядывая с улыбкой в каждую пару глаз. Септима поднялась, сложила ладони и просто сказала: -- Рут Дершовиц. Рут встала и поклонилась в ответ на вежливые аплодисменты. А затем снова села -- она не собирается читать стоя, давить на слушателей, ломать комедию. Пусть видят, как должно проходить чтение, это будет демонстрация, исправление ошибок, возврат к исходной манере, и Джейн Шайи окажется поставлена на место раз и навсегда. Сначала -- "Два пальца на правой ноге", с небольшим вступлением, которое она начала негромким, ровным голосом, словно в легкой задушевной беседе. Но, говоря, постепенно воодушевилась и, глядя на лица собратьев по перу, ощутила к ним нечто вроде любви. Объяснила происхождение сюжета -- возможно, что с излишними подробностями, возможно, тут она ошиблась, -- рассказала про маленькую Джессику Макклюр, которую все помнили по газетным публикациям -- как она совсем крошкой героически боролась за жизнь в темном колодце техасской шахты; описала свою скромную работу над пресуществлением голых фактов в произведение искусства. А затем начала читать, вкладывая все силы и непривычное трепетание в грудной клетке, которое означало некое подобие любви ко всем, кто слушал, включая Джейн, -- вкладывая все это во властное звучание человеческого голоса -- просто ровного человеческого голоса безо всяких эффектов. Начать Рут решила с куска, где маленькая Джессика уже выросла и превратилась в трудного подростка, восстающего против бездушной техасской жизни после своего звездного часа, когда-то проведенного во фрейдистском черном туннеле глубоко под землей. Тут и секса было навалом, похлеще, чем у Шайи, и яростного неприятия действительности, которое должно вызвать у Таламуса и Гробиан с компанией бешеный энтузиазм. Затем она прочитала довольно длинный отрывок про то, как бывшая маленькая народная героиня, спасенная из шахты, оказалась замужем за хиппи со скотскими наклонностями и уголовными наколками, на пятнадцать лет старше себя. Кончив читать, Рут оторвала глаза от страницы и так душевно, так тепло улыбнулась, как не улыбалась, кажется, никогда в жизни. Но только почему-то энтузиазма не увидела, скорее наоборот. Все сидели с безжизненными, каменными лицами. "Осоловелые", -- пришло ей в голову слово. Да нет, она ошибается, не осоловелые, а потрясенные, вот какие у них лица. Она подержала улыбку, и раздались негромкие аплодисменты. -- Благодарю, -- прошептала Рут и, блаженно зажмурившись, подогнула ноги, точно кошка на солнцепеке. Неужели это она, Рут Дершовиц, в роли простой и непритязательной художницы, упивающейся творчеством, приковала к себе все взоры? -- А теперь, -- пролепетала Рут прочувствованно и кротко, -- я хочу поделиться с вами моей текущей работой. Называется -- "Севастополь", -- тут она прервалась на минуту и обратилась сидя к Ирвингу Таламусу: -- Эту вещь я делала под великодушным и -- как бы выразиться -- бережным наставничеством Ирвинга, за что я ему бесконечно благодарна. Спасибо, Ирвинг. Ирвинг на миг вынырнул из-под черного каскада волос Джейн, оскалился в ответ, обнажив все зубы, и сказал что-то соседям, вызвав взрыв смеха, что именно, Рут не расслышала, но наверняка что-нибудь обаятельное и лестное для скромницы Ла Дершовиц, художницы, соратницы великих, верной служительницы искусства. Рут продолжала говорить, сделала подробное -- слишком подробное, как она потом, задним числом, поняла -- вступление, а затем прочитала длинный кусок, целиком состоящий из внутреннего монолога. Жена по имени Бейб, женщина за тридцать, с тонким, красивым лицом, чистит креветки и отбивает щупальцы осьминога для супа буйабес, а сама размышляет о своем безрадостном браке с адвокатом Декстером, несостоятельным мужем, и о своей несостоявшейся любви к адвокату Марвелу мужу лучшей подруги Кларисы, каковые вместе образуют первую пару. В этой повести секса всякого понамешано дай боже -- ее ведь и из "Атлантика" вернули за "смачность", -- но Рут прочитала отрывок, где почти ничего этого нет, нарочно такой подобрала. Джейн выдала им секс и ничего, кроме секса, а Рут ответила на это отрывком из "Двух пальцев"... Перебарщивать ни к чему. Да и последняя вещь, ее шедевр, вершина, вся просто пропитана сексом, Читая из "Севастополя", она немного отвлеклась -- не забылась, не потеряла верную ровную интонацию, но мысли ее отлетели на несколько часов назад, когда она одевалась и готовилась к выступлению, и тут позвонил Сакс из Сисеровилла. "Сакс! -- взволнованно произнесла Рут в трубку. -- Как ты? Что у тебя?" Брай и Сэнди (уж нет ли чего между ними?) сидели в это время в вестибюле под окном и болтали про редакторов, и про знаки зодиака, и про знакомых писателей, которые разжирели, облысели и утратили всякую силу воздействия, и, чтобы она могла вести интимный разговор, перешли почти на крик. То был ответственный миг в карьере Ла Дершовиц -- на глазах у публики в ее жизни разворачивалась настоящая драма: любовник в тюрьме, на болоте облава, во все окна и двери стучится пресса (в тот день ей звонили из шести газет). -- Я в порядке, -- ответил Сакс. -- Страттон в два счета меня вызволил и теперь вчинит им иск за незаконный арест, всей банде. -- Он замолчал, дыша ненавистью. -- Но он все-таки считает, что нам следует вести себя с ними в открытую, то есть, ну ты понимаешь, сотрудничать. Против нас у них ничего нет -- черт, я говорю, как в гангстерском кино, -- мы ничего дурного не сделали, они, конечно, снимут обвинения и будут умолять нас забрать иск, но Страттон все-таки говорит, что мы должны сотрудничать. -- Но, Сакс, -- не голос, а масло, мед, ладан и миро, -- при чем тут ты? Ты же ни в чем не виноват, и они это знают. -- Просто Эберкорну вожжа под хвост попала, вот и все. Он думает, что мы, ты и я, в сговоре с этим японским малым, что это мы как-то освободили его из кутузки позади студии Патси и упрятали в "мерседес". А мы никакого к этому отношения не имеем, правда ведь, Рут? -- Я тебя люблю, Сакс, -- шепотом сказала Рут. Это был знак. Когда тебе говорят: "Я тебя люблю>>, ты тоже отвечаешь: "И я тебя люблю". Вроде "здравствуй" и "до свидания", "как живешь?" и "что слышно?". Но Сакс не ответил. -- Сакс, -- повторила она. -- Я тебя люблю. -- Я тебя тоже люблю, -- отозвался он наконец, но безо всякой убежденности в голосе, и это ее испугало. -- Я же сказала тебе, Сакс, -- заторопилась она, -- клянусь, я к этому никакого отношения не имею и хочу только одного: чтобы Хиро Танака оказался в тюрьме и чтобы всем неприятностям пришел конец. Кажется, это его смягчило. Он останется тут в мотеле -- он беспокоится за своих рыбок (голос оживился, он снова стал прежним Саксом, ее Саксом!), он их наловил! И они остались на острове Билли в двух ведрах, он даже не успел поставить кислородный компрессор, так что завтра с утра пораньше он за ними туда отправится. Но конечно, до этого встретится с ней. Она ведь приедет? -- Да, Сакс, -- все так же шепотом. -- Ну конечно. Я для тебя на все готова, -- совсем замирающим голосом. -- Ты же знаешь. Какой-то промежуток времени, одно затянувшееся мгновение, три страницы, Рут читала, немного -- чуть-чуть -- отключившись. Потом, на последней странице, опомнилась, пришла в себя и со скромным, деловым кивком дошла до финальной точки. Подняла голову. Улыбнулась. Раздались редкие хлопки, как шорох дождя в пустыне. Лица у слушателей были хмурые, измученные. Лора Гробиан будто успела пережить железнодорожную катастрофу. Орландо Сизерс не то покашливал, не то напевал что-то. Сэнди словно только проснулся. Не затянула ли она эту сцену? -- мелькнуло у Рут опасение. Но она от него отмахнулась. Ведь главное, гвоздь программы еще впереди. На закуску их ждет "Прибой и слезы"! С этой вещью надо было пройти по лезвию бритвы между интересом к реальным позавчерашним событиям, происшедшим здесь, во внутреннем дворике (и как она завоевала все сердца: Хиро, Эберкорна, шерифа -- и одержала победу), и ее эстетическим принципом: для нее, в отличие от кривляки Шайи, литература -- это работа над глубинными залежами творческого вымысла. Сначала вступление, неформальное, задушевное, как разговор с больным другом. Рут коснулась происшествий последних нескольких дней (а также и предшествовавших недель), не упоминая по имени ни Хиро, ни Сакса, ни сисеровиллскую окружную турьму, где час за часом надрывался телефонный звонок. Но о японцах вообще она немного порассуждала. Можно ли ее считать в этом деле авторитетом? Располагает ли она знанием из первых рук? Вместо ответа она, как и было запланировано, загадочно улыбнулась и приступила к чтению. Где-то на середине рассказа Орландо Сизерс захрапел. Не так чтобы вызывающе громко, не трубил гулко носом, не вздувал мощно мехи легких, но тем не менее захрапел. Рут оторвала глаза от страницы: Сизерс откинулся в инвалидном кресле, как убитый наповал, задрав к небесам жесткую бородку, клетчатая фесочка, которую он никогда не снимал, держалась на его запрокинутой макушке вопреки действию силы тяжести. Храп был тихим, почти вежливым, но при всем том достаточно отчетливым. Его слышали все. То есть все, кто не спал. Рут посмотрела на своих слушателей и была поражена в самое сердце. Септима клевала носом. Лора Гробиан погасила настольную лампу возле себя и завернулась в теплый шарф, устремив в пространство свои знаменитые загнанные глаза. Голова Брай покоилась на плече у Сэнди, а он никак не мог совладать со своей нижней губой. Лица Айны и Регины выражали смертную скуку. Прямо перед Рут, на диване, Ирвинг сопротивлялся из последних сил, Тейтельбом никак не могла решиться -- не растолкать ли Орландо? -- а Джейн, Джейн Шайи торжествовала. Рут спохватилась, взглянула на стоячие часы в углу -- нет, быть не может! -- и с ужасом убедилась, что читает уже два с половиной часа. -- Боже мой, -- пробормотала она, и впервые за весь вечер в ее голосе прозвучало нескрываемое чувство, -- я даже не представляла себе, что получится так долго... -- Кое-кто из колонистов, почуяв перемену, почуяв кровь, встрепенулся, оживился. -- Вы были очень терпеливы, и я всех благодарю, -- сказала Рут, прикрывая, как могли, свое отступление, но уже слыша мысленно очередную остроту в бильярдной: "ЧтениеРут? Да, это было как три месяца каторги". Сонные колонисты затрясли головами, зашаркали подошвами, принялись тереть покрасневшие глаза. Ирвинг попытался затеять аплодисменты. Рут самой себе не верила: вот только недавно она чувствовала любовь к этим людям и так радовалась, а теперь у нее в душе лишь стыд, унижение и ненависть. Она даже не дочитала до конца -- обрадованные хлопки разбудили спящих, и в их глазах читалось: "Коктейли!", "Только один на сон грядущий!". Ирвинг встал и приступил к поздравлениям. Септима вздернула повисшую голову и с трудом сфокусировала мутные серые глаза. -- Ну, Ла Ди, Рути, -- гудел Ирвинг, раскрывая объятия. -- Это было здорово! Молодчина, крошка! У него за спиной сонно улыбался Сэнди, а за рукав Сэнди, чуть не падая с ног, держалась Брай. Джейн Шайн поднялась с дивана, потянулась -- демонстративно зевнула, тряхнула из стороны в сторону черной гривой и сказала что-то язвительно-шутливое Миньонетте Тейтельбом и мигающему, трущему глаза, сморкающемуся Орландо Сизерсу. Они втроем посмеялись между собой, словно заскрежетали железом по железу. Джейн откинула волосы за спину, открыв для обозрения белый шелковый пиджак. Рут ощутила удар в самое сердце. На Джейн был вовсе не брючный костюм. Не пиджак. Не казакин. И не блузон. И вообще никакой не туалет, а чистое издевательство, плевок в лицо: ночная пижама. Убийственный ответ на жалкий выпад Рут. Джейн просто-напросто явилась уже готовая ко сну. Рут отвела глаза, но поздно. Это был полный провал, и она, чадя, кувырком летела вниз с танатопсианских небес, точно жалкий, перегоревший метеор, а в мыслях у нее было только одно: как ее за это изничтожат в бильярдной. Джефкоуты скрылись, как приплыли: в дрожащем солнечном луче. Хиро смотрел им вслед, покуда сверкающие крылья весел, лоснящееся тело лодки и сильные, ритмично работающие широкие плечи не поглотила алчная зелень. Они держали путь к пристани, назад, туда, где краснорожие хакудзины на корточках разбирают свой улов и шерифы со смотрителями, прячась под широкими полями шляп, поигрывают револьверами. Во имя милосердия Джефкоуты отступали от священных предписаний маршрутной карты, жертвовали своим оплаченным временем в заповеднике ради него, Сэйдзи Тибы, китайского туриста, на которого напали крокодилы. У Хиро закружилась голова. Он грузно плюхнулся на доски рядом с грудой оставленного ему провианта и с тоской, понуро смотрел туда, где они исчезли за поворотом. Пройдет какой-нибудь час, и они его возненавидят. Подплывут, скользя, к причалу, лица нараспашку, взгляд спокойный, уверенный, веселый, -- а там толпятся шерифы, заливаются лаем псы, ревут моторы катеров, и желваки ненависти играют на скулах. Там человек терпит бедствие, скажут они. Где, где? рявкнут шерифы, где он? На платформе красного маршрута, ответит Джеф Джефкоут. А в чем дело? Убежал из тюрьмы, прошипят шерифы. Япошка, и к тому же еще поджигатель. Совершил нападение на нескольких людей, чуть было не убил ни в чем не повинного старика негра. Да нет же, возразит Джеф Джефкоут. Вы ошибаетесь, это турист, у него затонула лодка. И вообще, он китаец. Скоро сюда нагрянут, разыщут без проблем эту платформу, как ракеты с тепловым самонаведением, как ангелы мщения. Надо встать. Надо убираться отсюда, снова шлепать в жидкой грязи по колено в воде, по шею; снова заползать на карачках в черную глотку Первобытной Америки. Но он обессилел, утратил весь пыл, Дзете виделся ему теперь просто полоумным, заговаривавшимся монахом. Поднес ладонь ко лбу -- его жгла лихорадка. Потом она перешла в живот, полоснула резкой болью, как меч Мисимы, Хиро скрючило и стало рвать -- мясной тушенкой, и кетчупом, и кофе, и яичницей, и вермишелевым супом из пакетика, и картофельными хрустиками, и кексом, рвало и рвало, пока не ощутился горький вкус фиолетово-черных ягод и горечь желчи. Хиро долго лежал на платформе, не в силах пошевелиться. Маленькие радужные мушки слетелись на блевотину, а она просачивалась в щели и капала в воду, где тоже теснились жадные, ждущие рты. Потом опять резануло в животе, и Хиро, еле встав, на дрожащих ногах пробрался в дощатую кабину туалета. Мухи приветствовали его, вылетая из санитарного отверстия в облаке вьющейся мошкары, запахов химии и человеческих фекалий. Он сдернул штаны, лезвие клинка пронзало ему кишки, черная восходящая вонь дерьма -- американского дерьма, дерьма Джули Джефкоут -- ударяла в ноздри. "Америкадзины", -- выругался он вслух, когда живот его выстрелил вниз, грязные свиньи, садятся на пластиковые сиденья, где до них уже сидели другие, и приносят на себе грязь за стол, будто так и надо, от их ягодиц и подошв исходит вонь уборной. Господи, какие свиньи, думал он, держась обеими руками за живот, почти теряя сознание от боли, животные, вот они кто, и он их ненавидит. Сколько он так просидел, он не знал, задремал, должно быть, но когда очнулся, ощутил болезненное жжение в лодыжке и гнилую вонь собственных испражнений. Лоб и виски покрывал холодный пот. Ясно, что он болен, у него желтая лихорадка, дизентерия, энцефалит, глисты, малярия -- грязные болезни, порожденные грязью; ему нужны лекарства, постель и его оба-сан, бабушка. Нет, не бабушка -- ему нужна мать, умершая мать, мама. "Хаха!" -- позвал он, как маленький, и сам удивился своему странному, сдавленному голосу. Мама! А потом снова задремал, сидя на пластиковом сиденье, где раньше сидела Джули Джефкоут, и Джеф Джефкоут, и Джефи, и еще тысячи безымянных маслоедов до них, и их белые лица заполонили его сон, как оккупационные войска. Хиро очнулся снова, и оказалось, что он чувствует себя уже лучше. Он не сразу понял, где находится, но потом сообразил, и его охватил страх. Хакудзины преследуют его, они где-то здесь, конечно, они уже здесь, он пропал. Тут ему вспомнился легендарный самурай Мусаси, который однажды спрятался от врагов в отхожем месте, погрузившись с головой в зловонную жижу, и только дышал через соломинку. Хиро сразу, как током ударенный, вскочил со стульчака, застегнул джинсы и, затаив дыхание, стал смотреть через щелку в двери. Он был готов увидеть демонов, длинноносых, кэто, увидеть страшный сон наяву, в который он угодил, спрыгнув с обсервационной палубы "Токати-мару", был готов к ружьям, к вою сирены, к оголенным клыкам и рычанью собак... Но ничего этого не было. Ничего. Только болото, тонущее в солнечной одури, -- материнское чрево и могила всего живого. Хиро приоткрыл дверь. Протиснулся наружу. Зной сразу ударил в лицо, заломило в висках, на глаза навернулись слезы -- возвратилась лихорадка. Дверь кабинки у него за спиной была закрыта, доски настила под ногами скрипели, и только теперь Хиро понял, что ошибался. Вместе с ним на платформе несомненно был кое-кто еще, кое-кто внушительных размеров, попробуй не заметь, холоднокровный, допотопный, мощный. И это чудовище медленно поворачивало в сторону Хиро длинную ухмыляющуюся пасть, наставляя на него маленький холодный глаз. Оно лежало, протянувшись вдоль всего края платформы, свесив зазубренный хвост и одну когтистую лапу в воду, припав бородавчатым брюхом к доскам, а белесой нижней челюстью намертво придавив пакет с сандвичами и прочим провиантом. От этого зрелища Хиро похолодел, у него прошел жар, сердце яростно колотилось в ребра, виски ломило. Мысль с трудом укладывалась в голове: в шести шагах от него находится огромный, с лодку, крокодил и смотрит на него, а он, Хиро, смотрит на крокодила. И это нехорошо. Даже просто плохо. Опасно. Тут и сам Дзете затруднился бы, как быть. Какое-то время чудовище только смотрело на него одним немигающим глазом -- застывшая длинная глыба, скульптура крокодила, высеченная в камне. До Хиро доходило источаемое им зловоние, запахи безжизненных глубин, гнили, распада, смерти и темного, тихого дыхания болотных газов. На минуту голова у Хиро прояснилась, и он стал быстро соображать: что делать? Отступить и запереться в уборной? Или взобраться на стропила и засесть до конца своих дней на крыше? А может, спрыгнуть с другой стороны помоста в воду и добежать по топи до деревьев? Ни один из вариантов как-то не прельщал. И Хиро остался стоять на месте, то приходя в себя, то возвращаясь в беспамятство; одну минуту его подмывало подойти, погладить животное, оседлать его и уплыть в прохладную глубину, поделиться с ним своей пищей; а в следующую ему виделась собственная смерть в этих стальных челюстях, своя растерзанная плоть, претерпевающая превращения и в конце концов становящаяся крокодильим калом. А кончилось тем, что огромная, неповоротливая рептилия, словно вся эта волынка ей прискучила, вдруг пришла в движение и с неожиданной грацией быстро соскользнула в воду, прихватив с собой нечаянно пакет с едой. Ну и ладно. Хиро все равно не голоден. Когда он снова очнулся, оказалось, что он лежит где-то в жидкой грязи у берега, и, как все эти дни, какие-то существа опять его едят. Он покосился на свои ступни: кроссовки на пупырчатой подошве потерялись, ноги распухли и воспалились, покрытые всевозможными укусами. Маленькие бесформенные твари, те самые, которых он когда-то, необозримо давно, отдирал от ног возле магазина, облепили его икры и ляжки. Хиро сел и стал отдирать их одну за другой, но после них оставались кровоточащие дыры, следы их работы. Хиро сложил ладони на животе, слишком слившись с природой, чтобы обращать внимание на комаров и зеленых мух, и стал наблюдать, как облака обступают умирающее солнце. Ему надо было куда-то идти, что-то делать. Он это отлично знал. Но чувствовал необыкновенную легкость не только в голове, но и в костях, он был пьян -- блаженно, упоительно, прекрасно пьян. Выходит, он пил сакэ? Ну да. Он лежит на койке, его судно пересекает Тихий океан, затянутый зеленой ряской, а он и Адзиока-сан пьют в кубрике сакэ и разговаривают об Америке, как там все здорово: кинозвезды, рок-н-ролл, и длинноногие женщины, и мясо. Не говоря об обменном валютном курсе. Простой матрос, даже уборщик, будет там богачом. И как там просторно! У всех америкадзинов особняки с четырьмя уборными и "кадиллаки" с баром на заднем сиденье. Сакэ было горячее, потому что налетел шквал, и Хиро продуло на вахте, вот он и напился. Чудесное зрелище! Настоящий цирк у него перед глазами -- птицы, у которых ноги больше крыльев, прыгали с одного листа кувшинки на другой, священные журавли висели в вышине, повсюду лягушки то надувались, то съеживались. Хиро лег щекой на подушку из жижи, и прямо перед ним -- лягушка с толстым брюхом поверх подвернутых лапок. Вдруг она раздула свою хору, а потом так гулко изрыгнула воздух обратно, что все остальные лягушки на миг онемели, но спохватились и тоже стали в ответ надуваться и рыгать. Хиро хохотал, пока не ощутил лезвие в кишках, тогда сел и поторопился сдернуть штаны. Но если днем была комедия, ночь оказалась трагедией. Она легла на Хиро черным покровом, призрачная и жуткая. Стало холодно, болото звенело возмущенными голосами, а у Хиро майка и джинсы были хоть выжми и не попадал зуб на зуб. Насекомые пировали на его коже, он теперь шлепал по ним ладонью, но все равно он был подушкой для булавок, баллоном с запасом крови, на коже вздулись холмы и горы, она стала как выпуклая точечная азбука для слепых. Позже, уже глубокой ночью, когда луна застыла льдинкой высоко в небе, какое-то пресмыкающееся толщиной с его ногу подползло к нему, принюхиваясь к теплу. Оно тыкалось ему под мышку, в пах, терлось лысой головой о ноздри, влекомое теплом его дыхания. Утром ему стало хуже. Он дрожал в своей грязевой постели, пока не взошло спасительное солнце, а потом лежал под его лучами, как холоднокровное животное, как вытащенный на сушу аллигатор, и кровь у него в жилах кипела. На этот раз лихорадка унесла его в Киото, он был маленьким мальчиком, держащимся за руку бабушки, и они пробирались в пятницу вечером сквозь праздничную толпу на улице Каварамати. Сверкали неоновые вывески, упоительно пахло пельменями гедза, лапшой соба, сладким жареным угрем, всюду толпились люди. Оба-сан вела его туда, где они должны были встретиться с дедушкой и вместе отправиться праздновать день рождения Хиро, его шестилетие. Сначала они закажут удон и тэмпуру в заведении у тетушки Окубо, а от нее перейдут в кофейню за углом, и там ему купят американские сладости -- шоколадный пломбир с вафлями и фруктовый салат со взбитыми сливками. Свободную левую руку счастливец Хиро просунул за ремешок новой бейсбольной рукавицы, на ней по кожаной поверхности было слитными американскими буквами оттиснуто имя Регги Джексона. Салон игровых автоматов. "Оба-сан, пожалуйста, позволь мне поиграть, ну только один раз!" -- он стал тянуть ее за руку, поскользнулся и налетел на проходящую женщину, старуху, одетую не по-западному, а в кимоно и пояс оби. Она смерила его свирепым взглядом. "Сумимасэн, -- сказал он и низко поклонился. -- Извините меня, пожалуйста". И оба-сан от себя добавила, рассыпавшись в извинениях. Но старуха вперила в него черные злые глаза, а потом прошипела: "Гайдзин" -- и пошла было своей дорогой. Хиро полоснуло обидой, как уксусом по открытой ранке, он забылся и ухватил ее за широкий рукав кимоно. "Америкадзин дэсу, -- произнес он с вызовом. -- Я -- американец". Да только он не был американцем, ни тогда, ни теперь. Он видел ненависть в их глазах. Хиро поднялся со своего грязевого ложа. Пот жег ему виски. Где та бутыль с апельсиновой газировкой, которую ему оставили Джефкоуты? Раздавлена бессмысленным немым весом водяного чудовища, всползшего на платформу, динозавра, который и есть Америка. Хиро видел, как из-под бородавчатого брюха сочилась желтая влага, не то моча, не то бледная, разжиженная кровь. Но это была не кровь, а апельсиновый газированный напиток, и сейчас Хиро так его хотелось! Пот разъедал глаза, от жара спеклось горло, жажда не давала дышать. Он стоял, дурея, и видел со всех сторон вокруг себя воду, целый океан, целую планету воды. Наконец он наклонился и, хорошо понимая, что этого нельзя, что будет только хуже, принялся ее пить, и пил, пил, пока не забулькало уже прямо в глотке. Позже, за полдень, на западе стали громоздиться тучи, и голые белые клубы посерели, засквозили синевой, померкли дочерна. Небо отступило, солнце растеклось и пропало. Поднялся ветер, не сильный, но ровный и принес с собой запахи моря. Хиро, испытывая боль в каждом суставе, весь искусанный, изодранный и обгорелый -- как бы его не спутали теперь с негром, -- лежал на грязи, и она принимала его форму: миской прогибалась под головой, двумя ложками под плечами, текучими углублениями -- под непрерывно дрожащими отощавшими ягодицами и ляжками. Собирался дождь, а за ним -- новая ночь, холод, сырость, трясучка, и жар, и меч в кишках, но у Хиро не было сил тронуться с места. Да и что он будет делать? Поставит водонепроницаемую палатку и заберется в пуховый спальник? Разведет огонь в чугунной жаровне и поджарит чизбургер на добела раскаленных угольных брикетах? Сон, всего только сон. Хиро смотрел, как кучкуются, расходятся и снова кучкуются облака, смотрел, смотрел, а потом глаза его закрылись. Он снова был в Киото, одиннадцатилетний -- мужчина, говорил одзи-сан. Бабушка ушла на работу, а Хиро с дедушкой смотрели по телевизору американский фильм про собаку колли с доблестной харой, эта собака уже которую неделю аккуратными получасовыми порциями спасала желтоволосого мальчика от несчетных ужасных напастей. "Дедушка, -- попросил Хиро, -- расскажи мне о моей маме". Ноги у дедушки под складками юкаты были тощие, как штакетины забора. Они с внуком сидели рядышком на застланном циновками полу. Вдоль стен стояли в два яруса шкафчики, плотно набитые одеждой, мылом, нитками, зеркальцами, гребнями и разными другими хозяйственными принадлежностями. "Нечего рассказывать", -- пожал плечами дедушка. "Она умерла", -- сказал Хиро. Дед пригляделся к нему. На экране телевизора длинной извивающейся очередью выстроились на пляже по пояс голые белокожие мужчины, они держат каждый кружку пива "Кирин" и все синхронно подносят их ко рту. "Она умерла", -- подтвердил он. А потом, потому, что Хиро уже стал мужчиной, и потому, что телевизор отбрасывал на стену бегучие тени, и потому, что подошла старость и надо было выговориться, дед рассказал мальчику все, не умалчивая подробностей. Сакурако оказалась неудачницей. Какой-то демон завладел ею, и она бросила учение, пренебрегла возможностью выйти прилично замуж, обзавестись семьей, пренебрегла любовью и уважением родителей, и все -- ради иностранной музыки, а потом и иностранного мужа. Он был хиппи. Американец. Когда он ее бросил, что дед заранее предвидел, она погрузилась в порок еще худший, чем межрасовый брак, чем нож в спину своей семье. Стала "девушкой в баре", "мама-сан" для сотни мужчин. Когда она вела за руль свой велосипед по улицам старого Киото и за спиной у нее был привязан полукровка-младенец, люди останавливались и смотрели ей вслед. Она была обречена и понимала это. Хуже, обречено было и дитя ее. Малыш был каппа, гайдзин, навсегда отверженный. Единственным спасением для нее было бы уехать в Америку, разыскать Догго и жить среди американских хиппи в безнадежном и беспредельном позоре. Но у нее не было ни денег, ни паспорта, ни сведений о ее инородце-муже. Она попыталась вернуться домой. Дед запер перед нею дверь. Одиннадцатилетний Хиро, коротко стриженный, с глазами-бусинами, сидел как завороженный. Телевизор что-то говорил ему, но он не слушал. Это он был каппа. Он обречен. "И тогда, -- продолжал рассказ одзи-сан, -- тогда однажды ночью она сделала то, что должна была сделать". Хиро в тот же миг понял, о чем он говорит, это знание кануло в его кровь, как камень в пруд, и раз навсегда затопило зыбкую постройку бабушкиной лжи. Его мать не умерла от какой-то неопределенной -- всегда неопределенной, безымянной -- болезни. Нет. Она убила себя своей рукой. Но потрясение от этого знания было лишь слабым всплеском в сравнении с бурей дальнейшего открытия: она попыталась взять с собой и его, Хиро, попыталась совершить ояко-синдзю, самоубийство матери с ребенком; но потерпела неудачу даже в этом. Он знает сад у Хэйанского храма? -- спросил дедушка. Хиро отлично знал этот сад, бабушка водила его туда кормить карпов в пруду и любоваться скульптурным совершенством природы. Рты -- дед рассказывал, а Хиро вспомнил их рты, высовывавшиеся из воды. А мост? Хиро кивнул. Однажды вечером, очень поздно -- ее одолевала бессонница, рожденная стыдом, -- Сакурако вернулась к себе из бара пьяная и примотала к спине своего младенца. Ворота храма были заперты, бритоголовые монахи давно спали. Она приставила к стене велосипед и перелезла в сад. В темноте нашла дорогу к крытому мосту, сняла со спины и оставила ребенка. Обезумев, проклиная себя прерывающимся шепотом, спустилась обратно на дорожку и выкопала из земли живописный камень, положенный у обочины, выкопала одними ногтями, и камешки вокруг окрасились кровью. А потом вкатила его на мост, напрягаясь, толкая, пиная его и ударяя по нему кулаками. Наконец ей удалось втащить камень на то место, где лежал и спал ребенок Хиро. Последним сверхчеловеческим усилием она подняла камень на перила моста, всунула его за пазуху своего нарядного кимоно, прижала к себе ребенка и отдалась неумолимому действию силы тяжести и зову преобразующей черной воды. Вода. Хиро проснулся и ощутил ее на своем лице, шел дождь. Его мать погибла, а он остался жив, от удара о воду он вылетел из ее рук и оказался в тине у берега, в той же самой тине, что и сейчас, раскричался отчаянно, и на его крик прибежали бритоголовые монахи. Он попытался сесть. Просверк молнии разодрал небо. Дождь просеялся на водную гладь свинцовыми пулями, взбивая пену, барабаня по его грязевой постели. Монахи, подумал он, когда они нужны, разве их дождешься? И рассмеялся сипло, бредящий, больной, голодный и загнанный, он смеялся, как школьник на субботнем дневном представлении. Но что это? Там, за деревьями, за шумом грозы? Голос. Человеческий голос. Гром раскатывался по небу, жестокий и злобный. Искрила молния. Но вот он, вот он опять. Ему знаком этот голос. Ведь это же... это же... -- Хиро, Хиро Танака, ты меня слышишь? Это Рут. Я -- хочу -- помочь тебе! Помочь мне. -- Хиро. Послушай меня. Я -- хочу -- помочь тебе! Это же... это -- его мать, его хаха, мама! Он вскочил, дождь струился по его лицу, изодранная майка с дурацкой смеющейся рожей болталась, перекрученная, на животе. -- Мама! -- закричал Хиро. -- Мама! Молчание, глубокое, выжидательное молчание отозвалось по всему болоту, не заглушенное бурей. -- Хиро? -- позвал голос, раздаваясь отовсюду, раздаваясь ниоткуда, вездесущий ангельский голос. -- Хаха, хаха! -- кричал и кричал Хиро. Он уже совсем задохнулся и дрожал от холода, в мозгу у него что-то зациклилось, и во всем языке осталось одно только это слово. И вот он увидел: как во сне, разрывая пелену тумана, выплыла большая лодка, направляясь прямо к нему, на носу -- белое встревоженное лицо его матери -- это она наконец явилась за ним, -- а за ней, сзади и чуть сбоку, пригнувшись, - волосатый, бородатый хиппи, Хиро узнал его лицо, это Догго, да-да, Догго, его родной американский отец. Он стоял под дождем и звал их, звал до хрипоты, звал маму, звал папу. Часть III. Порт Саванна Журналистика Стоял ясный полдень, теплый без духоты, и в воздухе чувствовалась та благодатная сухость, которой славится Саванна. Была уже середина сентября, одно время года неохотно уступало место другому, бесконечные кипяще-влажные летние дни сменялись днями, полными мягкой задумчивости, днями долгого роскошного бабьего лета, которое будет теснить осеннее ненастье до самой календарной зимы. Рут распаковывала вещи, искала вешалки для платьев, отрывала ярлыки от нового итальянского полупальто с расширенными проймами и большими пуговицами, от обалденного белого костюма с черным рисунком, составленным плавными параболами и острыми треугольниками. Саксби окрестил его рыбьим костюмом. "Рыбий?" -- переспросила она, гордо держа перед ним юбку в руках. Дело происходило в ее спальне в "Танатопсисе", она стояла в лифчике и трусиках, демонстрируя ему обновки. "Это же чешуя, детка>>, -- сказал он, вложив в последнее слово всю беспечную фривольность диск-жокея. "Ты и вправду, кроме рыб, ни о чем думать не можешь", -- заметила она, а он в ответ: "Нет, сейчас я как раз кое о чем другом думаю", -- а она ему: "Жду доказательств", -- и юбка упала из ее рук па пол. Но теперь она была в Саванне, приехала на неделю погостить в светлом, со сводчатыми окнами и сверкающей полированной мебелью доме Дэйва и Рикки Фортуновых, доме, который мелькал на страницах "Аркитекчерел дайджест" и "Нью-Йорк тайме мэгэзин". Дэйв был приятелем ее отца еще по студенческим годам на юридическом и, приезжая по делам в Лос-Анджелес, частенько у них останавливался, так что Рут знала его с детства. Дом Фортуновых был расположен не ахти как удобно, целых полчаса на такси до больницы, где медленно поправлялся Хиро -- под охраной, отказываясь говорить и с репортерами, и с полицией, и с пятнистым мучителем из иммиграционного ведомства; но этот дом обладал одним очевидным преимуществом, а именно бесплатностью проживания. Гостиница встала бы ей минимум в шестьдесят-семьдесят долларов в сутки плюс кормежка -- такие траты она не может себе позволить. Пока. Она задержалась перед зеркалом, раздумывая, не подкрасить ли волосы прежде, чем ехать в больницу. Это подчеркнет ее загар -- кстати, и новый костюм будет лучше смотреться. Снаружи, за стеклянными створчатыми дверями, ведущими во дворик, лежало светлое полотно бассейна, а за ним тесно росли олеандры и стояли бегонии в горшках, тенью своей скрадывая игру солнечных бликов. Она пожалела, что рядом нет Саксби, -- он остался дома, в "Танатопсисе", ждет ее возвращения и нарадоваться не может на свои аквариумы и прочие емкости, кишащие бледными рыбками, размерами и цветом похожими на ластики. Когда она уезжала в Саванну, он, напялив желтую каску, наблюдал за работами по углублению декоративного пруда, где в будущем должны жить его карликовые рыбки и их счастливое потомство. Он помахал ей вслед, и на лице его в этот миг было написано полнейшее блаженство. Рут выкинула ярлыки в мусорную корзину и пошла вешать пальто в шкаф. Оно было кирпично-красного цвета -- не неоново-красного, не огненно-красного, не цвета "привет, мы, кажется, знакомы", -- его оттенок был более сдержанным и напряженным. Зрелый оттенок. В течение прошлой недели с ней произошла перемена, которая заставила ее выбирать не такие кричащие цвета, как раньше, перемена, из-за которой она, собственно, и приехала сюда, в Саванну, заняв предварительно у отца полторы тысячи долларов на три новых костюма, две сумочки, пару глубоко открытых (но не легкомысленных) лодочек из змеиной кожи и итальянское пальто. А означало это вот что: она теперь журналистка. Работает по договору. Само собой, литература навсегда останется ее первой любовью, ее истинной профессией, и когда-нибудь она в нее вернется -- не когда-нибудь, а скоро, -- но сейчас она получила предложение, от которого невозможно отказаться. А началось все с Хиро. Началось в то мрачное утро, когда ей пришлось поишачить на Иммиграционную службу, в то утро, что наступило после наихудшего в ее жизни вечера. Ничто в тот вечер не могло ее утешить. Ее чтение стало бедствием, катастрофой, ненасытной воронкой насмешки на все времена, пока будет стоять "Танатопсис", и, как нарочно, именно Джейн Шайн вбила в крышку гроба последний гвоздь. Сэнди потом из кожи лез, чтобы ее развлечь, Ирвинг был внимателен, как никогда, но она чувствовала, что весь ее мир рассыпался в прах. Хуже: все, что ей теперь осталось в жизни, -- это гнев Саксби, холодность Септимы и презрение незнакомых шерифов, пятнистого Эберкорна и его отвратительного маленького подручного. Она отправилась спать после первого же коктейля, сопровождаемая похоронными взглядами колонистов, темнота сомкнулась вокруг нее, и она рухнула в сон, как в бездонный колодец. А наутро было болото. И Саксби. Он был зол, возмущен, обижен, в его глазах читались гнев и горечь. Они встретились у дверей мотеля "Веселые мормышки", и она кинулась ему на грудь, как солдатская невеста, под взглядами Оуэна и загорелого пузатого коротышки в трактористской кепочке. Надо было спешить, полицейские ждали, в покинутых ведрах чахли карликовые рыбки, но она не могла противиться соблазну войти в роль. Она унижена и не понята, полна самопожертвования и отваги, добровольно отдает себя во вражьи руки ради свободы любимого человека... Вдобавок выполняет гуманную миссию, бросается в самую бездну, сражается с комарами, змеями, карликовыми рыбами и бог знает чем еще, чтобы спасти несчастного, сбитого с толку японского мальчика. От невыносимой сложности жизни на глаза навернулись слезы. -- Пять минут удели мне, Сакс, -- прошептала она. -- Больше ни о чем не прошу. Пять минут наедине. Он явно колебался. В глазах у него отражались одни рыбы -- нет, что-то еще было помимо них, жесткое и мстительное. Но все же взял ее за руку, отвел в свою комнату и резко захлопнул дверь. Для любви момент был неподходящий, хотя внутреннее движение такое было -- легкий непроизвольный спазм, чуть заметное ускорение пульса. Она положила голову ему на грудь и дала волю слезам. Снова и снова заверяла его, что этот эпизод с Хиро -- чепуха, невинная шалость, ошибка, что она просто хотела вставить парнишку в рассказ, что у нее и в мыслях не было помочь ему удрать в багажнике машины. Саксби должен ей верить. Ты веришь мне, ну скажи, что веришь. Три часа в окружной тюрьме не улучшили его настроения, но он был так поглощен своими рыбами, что не мог ни на чем сосредоточиться дольше, чем на одно мгновение. Они же там остались, его альбиносы, в пластмассовых ведрах, совершенно беззащитные. Любой ценой надо до них добраться, а о прочем можно потом подумать. -- Я тебе верю, -- сказал он. И вот они вместе едут к болоту в "мерседесе", а Оуэн в своей "мазде" за ними следом. Рука Саксби даже не держит руль, а свободно на нем лежит, радио орет, и он понемногу отходит, уже пустился в рассуждения о рыбах, сетях, аквариумах, и Рут стала думать, что все, обошлось. Когда доехали, Эберкорн и Турко их уже ждали, а с ними -- местный шериф, сотни две обуглившихся на солнце зевак с трейлерами, прохладительными напитками и дымящимся мясом на вертелах, да еще толпа репортеров -- лезут прямо на Рут с микрофонами наголо и блокнотами машут. "И все это из-за бедного Хиро? -- подумала она, и вот оно, первое шевеление, росток, зародыш: "И из-за меня?" Она поправила волосы, сделала ради фотографов сосредоточенное, целеустремленное лицо. Посыпались вопросы. Вы приехали, чтобы спасти Хиро Танаку? Правда ли, что у вас с ним роман? Он действительно так опасен? Эта-то роль была как раз по ней. -- Заявлений не будет, -- бросила она и двинулась вперед крупными, уверенными шагами, полицейский кордон расступился, и репортеры разлетелись во все стороны, как мухи. Не успев и глазом моргнуть, она уже стояла лицом к лицу с Турко и Эберкорном. Рут почувствовала, как Саксби напрягся, и сжала его руку и он ответил пожатием. Эберкорн выступил чуть вперед, его лоскутное лицо и крашеные волосы не были видны из-под широких полей нелепейшей шляпы -- таких шляп она и не видела нигде, кроме как в цирке. Он возвышался над толпой на целую голову. -- Очень хорошо, что вы смогли приехать, -- сказал он недружелюбно. -- Лодка вон там. Она легонько поцеловала Сакса -- поцелуй сопровождался щелканьем и вспышками фотоаппаратов из-за полицейского кордона -- и двинулась за Эберкорном. И вот болото. Ох уж это болото. Перво-наперво запах -- вонь стояла, как на задворках рыбного базара. Потом насекомые, тучи всяких тварей всевозможных сортов и повадок плюс притаившиеся на деревьях змеи и пузырящаяся пена на воде. Она перевела взгляд с мутной поверхности на невообразимые прибрежные заросли, потом на осенявшие их призрачные деревья, и еще деревья, и так далее до самого горизонта--и вспомнила виденную когда-то диораму, изображавшую динозавров в лучшую их пору. Но то была диорама в прохладном, сумрачном, стерильном музее, и деревья были не настоящие, а нарисованные. А потом мужчина, которого она вначале и не заметила, помог ей влезть в лодку -- чисто выбритый, не молодой, не старый, в бейсбольной кепочке с прикрепленными к козырьку солнечными очками. Она прошла на нос, где был укреплен громкоговоритель -- с такими любят разъезжать по улицам политики местного значения, -- а мужчина в кепочке, забравшись на корму, занялся мотором. Лодка была широкая и длинная, с плоским дном и казалась надежной и устойчивой. Пока Эберкорн устраивался посередине, а Турко в своем костюме покорителя джунглей садился прямо позади нее, она, не оборачиваясь, смотрела вперед. Мотор закашлял, зачихал, потом взревел, и они отчалили. К одиннадцати она охрипла, обгорела, изошла потом, изнемогла от жажды, и на ней живого места не осталось от укусов. Едва она умолкала, чтобы перевести дыхание, глотнуть воды, как ее тут же понукал противный голос Турко: -- Нажмите, нажмите еще, не молчите -- говорю вам, получится, ведь знаю я этих людей, знаю. Это, конечно, была его идея, сразу ясно, из одной идиотской серии со звукоаппаратурой и модной одежкой. Она не отвечала ему и не смотрела в его сторону, даже головы ни разу не повернула, но кричала без умолку -- ради Саксби, ради Септимы, ради самой себя и ради Хиро кричала, пока совсем не лишилась голоса. Часам к четырем небо стало затягивать -- собиралась гроза. Эберкорн и человек в кепочке -- Уатт или вроде того, он работал в команде шерифа -- решили было закругляться, но Турко и слышать об этом не хотел. Весь как сжатый кулак, лицо темное, злое. Один голос чего стоил -- чистая патология. -- Я носом, носом его чую, -- шипел он. -- Знаю, что он тут. -- И командовал: -- Нажмите, нажмите, черт побери! Рут покорно подносила к губам микрофон и выкликала имя Хиро, вновь и вновь, хотя знала, что это нелепая, безнадежная затея -- с таким же успехом можно было очаровывать насекомых Донной Саммер. -- Хиро! -- кричала она древесным лягушкам и черепахам, птицам, медведям и немым неотличимым друг от друга деревьям. -- Хиро! Мошкара забивалась ей в горло, лезла в нос. Она не перестала вопить, даже когда разразилась гроза, когда струи дождя заплясали по их спинам, как плети. И вдруг Турко, вцепившись в ее руку, приказал молчать -- и да, вот он, тонкий и жалобный, далекий, еле слышный в шуме дождя крик поражения и покорности: -- Хаха! Хаха/Хаха! Хиро выбежал навстречу лодке, выбежал самозабвенно, как мальчик бежит к маме с детской площадки, весь в грязи, каждая клеточка тела кровоточит, одежда висит лохмотьями, из-под ног брызжет илистая жижа. -- Хаха!Хаха! -- вопил он. -- Ока-сан! Ока-сан! Он сошел с ума, обезумел, она видела это ясно, видела по его лицу и по диким выпученным глазам. Турко затаился у нее за спиной, как паук, а Хиро бежал к ней, раскинув руки, спотыкаясь, поднимая брызги, и в эту минуту все в мире исчезло для нее, все, кроме несчастного измученного мальчика, ее мальчика, которого она прятала, кормила и любила, и она опять позвала его по имени: -- Хиро! -- но теперь, в первый раз за весь день, она вложила в этот зов душу. Дождь не утихал. Кругом жужжала и тошнотворно пахла болотная жизнь. И вот Турко впивается в него, как злобный кровосос, душит, валит лицом в воду, скручивает руки до хруста. Потом его перекинули через борт, как пойманную рыбу, бросили на дно лицом вверх, и возбуждение его иссякло -- он лежал еле живой, запрокинув голову, больные желтые глаза бессмысленно плавали. Ей и дотронуться до него не дали. А как она хотела приголубить его, положить его голову себе на колени -- но нет, не пустили. Она тогда потеряла самообладание, на миг только, попыталась отпихнуть Турко, обругала его, но он так на нее посмотрел, что у нее екнуло сердце. Он и пальцем ее не тронул на этот раз, но его лицо в ту секунду врезалось ей в память навечно -- словно его удерживала одна-единственная тонкая прядка почти уже перетертого каната. Всю дорогу до пристани она сидела как каменная, глядя в никуда, дождь хлестал по ней, и она чувствовала себя беспомощной и поруганной, чувствовала себя предательницей. Это была низшая точка. Но когда они причалили, когда толпа надавила и прорвала хилую цепочку полицейских, когда всем не терпелось увидеть Хиро Танаку, этого иностранца, беглеца и головореза, когда на всех загорелых незамысл