о стороны, словно смотрела в объектив фотоаппарата, -- видела в лучах утреннего солнца рыдающую, обнаженную до пояса, отданную близким человеком на растерзание властям. Это был острый момент, момент настоящей жизни. Она подняла глаза на Саксби. Он как онемел. -- Ты понимаешь хоть, что ты наделал? -- выдохнула она. -- Не дошло еще до тебя? Они и замной теперь ятчся, меня начнут допрашивать, арестовать запросто могут. -- Она здорово себя завела. Грудь вздымалась, кровать ходила ходуном. Ее переполняли страх, злость, жалость к себе. Саксби приблизился к ней. Сел на постель, погладил ей руку. -- Ну-ну-ну, -- сказал он. -- Ты же знаешь, я тебя в обиду не дам. -- Я боюсь, -- она уцепилась за него обеими руками. -- Он был, ну -- ну как бездомная собака, кошка, -- и опять затряслась в рыданиях. Шериф Пиглер появился в полдень, сопровождаемый угрюмым Эберкорном и еще более угрюмым Турко. Утром в воскресенье парома не было, поэтому до восьми вечера Хиро поместили в допотопную камеру, где во время оно держали негров-рабов (уехать можно было и раньше, в шесть, но, как шериф с плотоядной улыбкой сообщил Рут, им нужен был весь световой день, чтобы собрать необходимые улики). Рут видела эту камеру -- ее дверь выходила на зады "Джона Берримена"(американский поэт. Покончил с собой), самого близкого к большому дому коттеджа, который теперь занимала Патси Арена. Темницу, местную достопримечательность, Саксби ей показал еще в день их приезда. Там вообще-то было две камеры с покрытыми осыпающейся штукатуркой каменными стенами и запирающимися на засов массивными дубовыми дверями; камеры соединяло зарешеченное окошко в двенадцати футах от пола. В одну плантатор сажал новенького раба, дрожащего, дико озирающегося, только-только из Дакара или с острова Горе и еще не отошедшего после жуткого путешествия по бешеному морю; в другую помещали давным-давно сломленного, шамкающего старого негра, и тот успокаивал новичка, рассеивал страхи, наставлял его. Строение располагалось позади коттеджа, и если бы не деревья, его было бы видно из большого дома. Рут не трогали еще четыре часа, хотя "Танатопсис" уже вовсю гудел, как растревоженный улей. Она поручила Саксби охранять дверь -- подходили Ирвинг, Сэнди, Боб, Айна, Регина, даже Клара с Патси, но Саксби никого не впускал. Она слышала стук, видела, как Саксби встает, открывает дверь и выходит; потом, напрягая слух, пыталась разобрать доносящийся из коридора шепот. В одиннадцать к ней, отдуваясь, поднялась сама царственная Септима в жемчугах и синем шелковом платье с кружевной отделкой. Матери Саксби не мог отказать, и, опираясь на его руку, она прошла в комнату. Рут еще лежала в постели, чувствуя себя совсем больной, хотя все же надела блузку и шорты. -- Я понятия не имею о том, что случилось, -- начала Септима своим грудным материнским голосом, -- но я совершенно убеждена, Руги, что вы не сделали ничего предосудительного, ведь так? Рут заверила ее, что да, так. -- Септима, если он туда забрался -- меня мучает мысль, что всю эту прекрасную старую обшивку изрешетили пулями и, бог знает, что там сталось с моей машинкой и рукописью, над которой я корплю вот уже полтора месяца, -- если он туда забрался, то знайте, что это произошло совершенно без моего ведома и согласия. Должно быть, он ночью влез. Кто мог ему помешать? Септима шумно вздохнула и направила взгляд слезящихся серых глаз куда-то за окно. -- А вы не заметили какой-нибудь пропажи, Руги? Все на своих местах осталось? К этому вопросу Рут подготовилась. Она выдавила из себя улыбку и пожала плечами. -- Мне неловко это говорить, -- сказала она, обводя рукой разбросанные как попало блузки, лифчики, носки, туфли, искалеченные книги, рулоны туалетной бумаги и мятые журналы, -- но вы знаете, я ведь ужасная неряха. Творческий темперамент, что ли, сказывается. -- Она взглянула на Сакса. Он смотрел в сторону. -- Вот и Сакс вам подтвердит: где что брошено, там то и валяется. Шериф Пиглер интересовался тем же самым. Полдень. Они сидят в передней гостиной, закрыв за собой дверь, -- она, Саксби, Пиглер, Эберкорн и Турко. Стоит одуряющая жара, сквозь распахнутые окна не проникает ни малейшего дуновения. Дом как вымер. Самые упорные из колонистов разошлись по своим студиям печатать, рисовать, мять глину или колдовать над партитурой; большая часть отправилась кататься на яхтах, рыбачить или просто проветриться в Саванну. Шериф Пиглер -- Терон Пиглер, во всеоружии двух лет колледжа и холодный, как змея, -- подался к ней всем телом. Он сидит в обитом кожей кресле с подлокотниками и держит в руке непригубленный стакан воды со льдом. Через минуту он попросит Саксби выйти из комнаты. Но пока что, наклонясь вперед, спрашивает Рут, не замечала ли она в коттедже каких-либо изменений -- скажем, мебель стоит не так, окно открыто или еще что-нибудь. Рут потратила немало времени на косметику, мобилизовав весь свой арсенал. Она чувствовала, что это необходимо. Когда они входили в комнату, она взглянула было на Эберкорна, но вот ведь как бывает -- не смогла смотреть ему в глаза. Пока, во всяком случае. Она помедлила. Разгладила юбку. Собралась. -- Септима -- то есть миссис Лайте -- то же самое у меня спрашивала. Надо было вам видеть помещение, я хочу сказать, еще до того, как вы там все расколошматили, -- так их, нападай, -- беспорядок был полнейший. Ничего не могу с собой поделать. Ну не хозяйка я. Бросаю все как придется. Тут-то шериф и попросил Саксби покинуть комнату, бросив на него вначале быстрый взгляд. Саксби посмотрел сначала на Рут, потом на шерифа, наконец нехотя встал с кресла и двинулся через всю комнату к выходу. Рут считала шаги -- восемь, девять, десять, -- потом негромко хлопнула тяжелая, хорошо смазанная ореховая дверь. Ее бросило в жар и холод одновременно, удары сердца звоном отдавались в ушах. Она слышала дыхание сидящих по обе стороны мужчин. И никаких больше звуков. Молчание длилось. Жар и холод. Разглядывая ковер, Рут подумала было, не упасть ли в обморок от жары, но тут же отбросила эту идею -- так она навлечет на себя еще больше подозрений. Играют с ней, догадалась она, играют в кошки-мышки, подонки несчастные. Почувствовав взгляд Эберкорна, она подняла голову. Пятнистая кожа, розовые глаза, волосы, как накладные бакенбарды; и какую еще привлекательность она в нем находила? Хочет сломить ее волю взглядом, между немигающими кроличьими глазами залегла гневная складка. Пусть себе старается. Не отведет она глаз. -- Мисс Дершовиц. -- Это опять шериф. Она держала взгляд Эберкорна на секунду дольше, чем следовало, потом повернулась к коренастому человеку с обветренным лицом, в джинсах и рубахе со звездой на груди. Он казался хитрованом, себе на уме, человеком, который слыхал все алиби на свете и на все вопросы знает ответы заранее. Храбрость мигом улетучилась. Расколет он ее. Расколет, вынудит все признать. -- Давайте-ка насчет еды уточним. Мы нашли в доме, как бишь это зовется, в общем, восточную пищу -- водоросли, коренья сушеные и так далее. Как вы это объясните? -- Понятия не имею. -- Собственный голос показался ей странным, далеким каким-то. -- Может, он ночью это принес. Я сушеных кореньев не ем. -- А ну кончайте нам мозги засирать, -- рявкнул Турко, словно кулаком под ребро ударил, и она гневно вскинула глаза; он сидел на самом краешке кресла, губы в кольце растительности подергивались -- ни дать ни взять злобный карлик, гном из страшной сказки, который бесчестит невинную девушку. -- Хрен ли тут придуриваться! Полтора месяца людей за нос водит. Рут отвернулась. Да, в обморок она упадет, но пристойно и когда сама сочтет нужным. -- Все, хватит. -- Эберкорн брызнул слюной, и Рут была поражена его яростным тоном. Да он ведь атлет в своем роде -- худой, жилистый; пожалуй, она его малость недооценивала. Что-то у нее внутри шевельнулось, хотя момент был, мягко говоря, неподходящий. -- Рут, вот что я вам скажу, -- он понизил голос, перейдя от злобного рыка к грозному ворчанию, -- у нас достаточно улик, чтобы хоть сейчас завести на вас дело о соучастии в непредумышленном убийстве Олмстеда Уайта и поджоге в Свинячьем Логе, об укрывательстве преступника, скрывающегося от правосудия, и о даче ложных показаний органам правопорядка. -- Он помолчал, чтобы терминология произвела должное действие. -- Так что нечего отпираться, ясно вам? Шериф Пиглер в любой момент может надеть вам наручники, этого вы добиваетесь? А ведь вовсе не обязательно доводить дело до ареста. Нам правду надо знать, только и всего. Эберкорн откинулся на спинку кресла, словно приготовился насладиться первым актом представления. -- Итак, -- сказал он мягким, спокойным голосом, голосом человека, который уже имеет то, чего хочет, -- итак, когда вы впервые встретились с подозреваемым Хиро Танакой? День превратился в злобное существо, зависшее над окнами, высосавшее из воздуха весь кислород, разбухшее, неуничтожимое. Рут потела в таких местах, где никогда не потела раньше, -- между пальцев ног, во впадинах ушных раковин, -- и в обычных местах, разумеется, тоже. Ляжки склеились, трусики превратились в губку, в компресс, мокрые тяжелые груди давили на ребра. Эберкорн зачитал ей ее права, отчего она взмокла еще больше. В ином повороте это могло быть даже забавно, как эпизод из теледетектива вроде "Невода" или "Отдела нравов полиции Майами", но здесь, сейчас, ей было тошно, и ничего больше: самой выступять в подобной роли у нее не было ни малейшей охоты. Когда он обещал, что если она расскажет все как на духу и повторит в суде, то ей ничего не будет, она с радостью ухватилась за эту возможность. -- В общем-то, Рут, -- сказал он, жестко глядя на нее кроличьими глазами, -- вам никто тут зла не желает. Хотя я не хочу недооценивать серьезность вашей, скажем так, проделки. И ту строгость, которую наше ведомство, и, в частности, мое начальство, и его начальство в Вашингтоне проявляют к нарушителям закона и пособникам лиц, нелегально проникающих в нашу страну. -- Он поизучал свои ногти. -- Особенно если эти лица совершают уголовные правонарушения и нападают на граждан. Еще порция терминологии. Она согласно кивала. Ему виднее, ее дело -- каяться. Всего ее промурыжили часа два. Это был классический допрос с пристрастием, хоть включай в учебник. Прикинувшись доброжелателем и защитником, Эберкорн всячески ограждал ее и от Турко с его матерным рыком, с его злобными бессвязными выкриками, и от Пиглера с его настырностью хорька; в итоге он получил от нее что хотел. В основном. Она рассказала, как Хиро увел у нее корзинку с обедом, как она обнаружила пропажу и как прониклась к нему жалостью. Признала, что купила восточную еду -- ведь он был как собака бездомная. Или кошка. Неужели вам непонятно? Это все равно как сыпать птицам крошки или зверям соль. Но насчет предоставления убежища она держалась твердо -- все начисто отрицала. Если он ночевал в ее студии, она об этом ведать не ведала: дом-то не запирается. Она знала только, что он приходит в полдень кормиться, как дикое животное. Нет, она не давала ему ни одежды, ни денег, только оставляла на крыльце еду. Наконец настала минута, когда все трое допрашивающих замолчали. Красная и потная, с растрепавшимися волосами и потекшей косметикой, она сидела, рассматривая свои ступни, и чувствовала на себе их взгляды. Тут-то у нее голова и заболела. Словно маленькое сверлышко начало буравить череп ото лба к затылку, от затылка ко лбу, туда-сюда. -- Вы свободны, мисс Дершовиц, -- сказал шериф, и Рут, поднявшись, вышла из комнаты как сомнамбула. Хорошо, коридор был пуст. Она доковыляла до своей комнаты, скинула одежду и подставила себя вентилятору чтобы осушить пот. Потом приняла аспирин, дважды глотнула виски из бутылки, стоявшей на ночном столике, и почувствовала себя лучше, физически по крайней мере. И тут пришла мысль о Хиро. Бедняга томится сейчас в адском пекле, среди крошащихся стен, и впереди у него тюрьма, депортация и еще невесть какие мытарства в Японии. Ей невольно пришли на ум нанкинская резня, смертный марш батанского гарнизона (Нанкинская резня была учинена японцами в декабре 1937 г. Смертный марш батанского гарнизона -- пример жестокого обращения японцев с американскими военнопленными на Филиппинах в 1942 г), Алек Гиннесс, выходящий из застенка в фильме "Мост через реку Квай", -- она повернулась на кровати лицом вниз и принялась тереть виски. Хиро. Несчастный Хиро. Что ни говори, она спала с ним -- отчасти, конечно, из любопытства и под влиянием минуты, но и симпатия ведь тоже была. Была, а как же. И она волновалась за него, брошенного в раскаленную душегубку, Эберкорн и Турко с их поганым ненасытным любопытством уже небось за него взялись. Да, она волновалась за него, но и сама ведь она прошла через муки мученические, и теперь, в тихие послеполуденные часы, она сомкнула глаза и погрузилась в чистый, безмятежный сон. Она проснулась от негромкого, осторожного стука в дверь. Было пять вечера. От выпитого виски и выкуренных сигарет во рту стояла горечь. -- Да, -- отозвалась она. Это был Саксби, второй раз за день ее разбудил. Но теперь уже не для того, чтобы донимать ее упреками. Теперь он весь сиял, лучился, его так и распирало от детского восторга. -- Рут! Рут! -- словно собака у двери залаяла, и он ворвался в комнату, бросился к постели, стиснул ее руки. -- Рут! -- крикнул он снова, как будто не видел ее долгие годы. Его глаза блуждали. Вид был прямо безумный. -- Рут! -- заорал он, хотя был совсем рядом, сидел на кровати. Он не спросил, как она себя чувствует, как прошел допрос, не погонят ли ее на каторгу вместе с убийцами и насильниками, не вздернут ли на дыбу, -- он все повторял и повторял ее имя, как заведенный. Она поинтересовалась, с чего это он так нализался. -- Нализался? Да перестань ты, Рут! -- и потом опять: -- Рут! -- и потом: -- Рой Дотсон звонил! -- Ну и? -- Нашел он их. Альбиносиков моих. Сию минуту выезжаю. -- Он вскочил, едва удерживаясь, чтобы не пуститься в пляс, ноги его дергались, руками схватил себя за уши -- помешанный, да и только. -- Правда? -- Теперь и она заулыбалась, почувствовала себя хорошо, обрадовалась за него, хотя все эти рыбные дела были для нее тайной за семью печатями. "Да на что они тебе сдались?" -- этот вопрос часто вертелся у нее на языке. Какая такая от них радость? Тюлени -- еще куда ни шло, ну там выдры или пернатые какие-нибудь, но рыбы? Холодные, тупые, только и умеют, что рты разевать да пялиться нарисованными глазами, -- нет, не любила она рыб. И аквариумы тоже. Сети, неводы, каноэ, реки, озера, болота -- всего этого она терпеть не могла. Но теперь, глядя на него в узорчатом полумраке кружевных занавесок, заражаясь его восторгом, она была счастлива. Он поцеловал ее долгим, крепким поцелуем -- поцелуем покидающего дом путешественника, естествоиспытателя, спелеолога -- и спустя мгновение был уже за дверью. Но вдруг опомнился, просунул голову обратно. -- Да, я и забыл, -- а сам едва стоит на месте, мотор внутри работает на холостых оборотах, на уме рыбы одни, -- как у тебя все прошло? С шерифом там и прочей публикой? Вопрос вернул ее вспять, и на секунду ее снова охватил страх, но сразу прошел. Она в порядке. Никакого раздрызга. Хиро упекли в тюрьму, рассказ весь в дырах -- в буквальном смысле, -- но ей они ничего не сделают. Можно написать новый рассказ, выкинуть из головы всех этих японцев с их идиотскими обычаями и ритуалами, пусть другой кто-нибудь живописует самоубийство в волнах прибоя и секс в кимоно. У нее есть ее Сакс, есть Септима и "Танатопсис-хаус", есть Ирвинг Таламус и Лора Гробиан -- а Джейн Шайи как раз на уик-энд умотала. Нет, беспокоиться не о чем, не о чем абсолютно. -- Как прошло? -- переспросила она, протягивая руку за сигаретой и чувствуя себя на вершине Олимпа, невредимой, неуязвимой, подлинной восходящей Ла Дершовиц. Она помедлила с ответом; Саксби ждал, стоя в дверях, лучи заходящего солнца подсвечивали волнистые занавески, казавшиеся рядами массивных колонн. -- Замечательно, -- ответила она. -- Лучше не бывает. По воскресеньям Арман подавал ужин в семь или даже чуть позже, смотря по своему настроению и степени готовности колонистов. В конце концов это же день отдыха, рассудила в свое время Септима, и задолго до того, как она наняла теперешнего шеф-повара, по воскресным дням коктейли и ужин стали сдвигаться на час, что сделалось в "Танатопсисе" своего рода традицией. В ленивые воскресные послеполуденные часы первые шевеления наблюдались не раньше шести, когда разморенные и обуглившиеся на солнце деятели культуры потихоньку начинали подтягиваться к гостиной и внутреннему дворику на коктейли. Порой звучала музыка -- то поэт присаживался за пианино, то биограф обнаруживал скрытый талант к игре на кларнете и срывал аплодисменты моцартовским адажио или попурри из Гершвина; ритмичное постукивание кубиков льда, сыпавшихся в подставляемые стаканы и бокалы, сулило обессилевшим от жары райское блаженство. Когда Рут спустилась ужинать, было почти семь. До этого она яростно намыливалась, окатывалась душем и опять себя терла, стараясь избавиться от малейших остатков той липкости, что днем обволакивала ее, забивалась в поры и заставляла чувствовать себя грязной и уязвимой для наседавшего с недоделанным своим лицом и вкрадчивыми вопросами Эберкорна. Надев белую гватемальскую блузку в крестьянском стиле с вышитыми ярко-синими цветами и широкую юбку в тон, она спустилась по лестнице и пересекла вестибюль, ощущая себя легкой, воздушной, очищенной и вновь совершенно непобедимой. Когда она вошла в переднюю гостиную, за пианино сидел Сэнди: он нежно поглаживал твердые клавиши, словно цветочные лепестки, цедя по капельке одну сладкую битловскую мелодию за другой. Ритмы эти как нельзя лучше пробуждали воспоминания юности -- иные сладкие, иные не очень, -- и после третьего или четвертого коктейля колонисты пребывали в размягченном настроении. Шагнув в открытую дверь, Рут увидела их разом, друзей и собратьев по профессии, родное сообщество, родную семью -- одни расселись по софам и оттоманкам, другие толпятся у бара, каждое лицо несет радость и успокоение. Как обычно, первым произнес ее имя Ирвинг Таламус -- еще бы, он всегда впереди, живая легенда; и тут все наперебой заговорили, бросились к ней, словно к бегунье, только что разорвавшей финишную ленту. -- Ах ты лисичка, -- сказал Таламус, покачивая легендарной головой, -- ах ты хитрая лисичка. -- Он обернулся к другим. -- Вот как надо секреты хранить. -- Он так и лучился ей навстречу, облапил ее, сдавил в объятиях, словно хотел выжать из нее сок. -- Перед нами, -- провозгласил он, -- настоящий писатель. Руг обняла его в ответ, одарив всех знающей себе цену, хоть и протестующей, улыбкой, и слегка покраснела. Айна смотрела на нее во все глаза. Боб так и сиял. Регина, в желтовато-зеленом кожаном платье, подняла глаза от пасьянса и вынула изо рта сигару -- с некоторых пор она к ним пристрастилась; Сэнди, прервав игру посреди песни "Дурак на холме", ринулся к бару, чтобы торжественно сделать для Рут "Мартини" -- немного вермута и три оливки, как она любит. Чуть в стороне от общей кучи-малы держались Клара с Патси -- в одинаковых брючных костюмах они были вылитые Твидлдам и Твидлди(человечки-близнецы из английского детского стихотворения). -- Привет, Ла Ди, ты как раз вовремя, -- крикнул Сэнди, проталкиваясь к ней с бокалом в высоко поднятой руке. -- Мы только-только послали за суси. Ну и хохотали же над этой шуткой коллеги-творцы, размякшие и довольные, с влагой в глазах, уже смакуя предстоящий вечер, неделю, месяц с их нескончаемым потоком подколок на японскую тему, с хохмами о мусорах и урках и с подспудным благоговейным, захватывающим дух: "Уж чего только не сотворит наша Ла Дершовиц ради словесности". В воздухе уже витали, ожидая разрешения, мучительно-сладкие вопросы: сколько раз она с ним трахалась? Что шериф ей сказал? Пока ели суп, Рут успела перекинуться парой слов с Ирвингом, Сэнди, близоруким поэтом в купальном халате без завязок, с которым не говорила до этого ни разу, и бессмысленно хлопающей большими глазами Мной Содерборд. За салатом Клара с Патси клещами тянули из нее подробности, а пока она расправлялась с главным блюдом -- от всех дневных переживаний у нее разыгрался волчий аппетит, -- сама Септима обратилась к ней за разъяснениями некоторых ее утверждений. Не ужин, а сольное выступление. Когда Рико принес десерт и большой сверкающий кофейник, Рут уже стала центром притяжения целой системы небесных тел, описывающих крути, улетающих по касательной и возвращающихся вспять, не в состоянии противиться мощной центростремительной силе сенсации. Напитки подали во внутреннем дворике. Рут преспокойно болтала с Бобом и Сэнди, наслаждаясь относительной прохладой, чувствуя себя заново родившейся, и вдруг чья-то рука дотронулась до ее руки, и на нее глянули потусторонние, лишенные глубины глаза Лоры Гробиан. В свои пятьдесят лет Лора была старейшиной кружка подавшихся из богемы в мистику белых англосаксонско-протестантских романистов из верхушки среднего класса и прославилась бескровной 209-страничной трилогией, действие которой происходило в 1967 году в Сан-Франциско. С тех пор она опубликовала еще несколько тоненьких книжонок (каждая фраза выточена резцом скульптора -- или дантиста, это как посмотреть), ее снимали Карш, Эведон и Лейбовиц, известнейшие фотографы, ее впалые щеки, черная челка и трагические глаза впечатались в память публики не хуже, чем шляпа Трумэна Капоте или борода Хемингуэя. Нервно мотнув головой, она отстранила Боба и Сэнди и потянула Рут в сторонку. -- Ох, Рут, -- выдохнула она, обмахиваясь веером, отгоняя назойливых комаров и норовящих спикиро- ватъ летучих мышей, -- я все, все знаю. Какой же ужас ты пережила... Рут смотрела на нее с изумлением. Если Ирвинг Таламус был живой легендой, то Лора Гробиан -- божеством, существом высшим, и вот она стоит перед ней во плоти, и мало того, что признает факт ее существования, -- ищет ее общества, домогается ее, расспрашивает! Рут наклонилась к ней и понизила голос до театрального шепота: -- Лора, я в жизни не была так напугана. -- Она помедлила, чтобы посмотреть, как призрачноокая Лора Гробиан восприняла эту маленькую фамильярность. -- А шериф, тот хуже всех. Южные эти манеры у него, конечно, есть, но как он посадит тебя на стул, да как возьмет в оборот -- в первый раз я столкнулась с таким властным, таким порабощающим человеком. Знаете, что он делает? Привидение смотрело на нее умудренным, сосредоточенным взглядом. Лора не упускала ни единого слова. В этот миг в нестройное жужжание голосов и писк насекомых исподволь вошло фырчание ставшего уже знакомым автомобиля, и колонисты, живо подняв головы от своих "Гран-марнье" и "Реми-мартенов", увидели бегучий блеск фар. Под фонарями дорожки проплыло серебристое сияние, возвысился и утих шум выключаемого мотора, раздался негромкий элегантный стук сначала одной, потом другой двери: Джейн Шайи вернулась. Рут кожей почувствовала, как вся эта бражка, вся колония, еще секунду назад возбужденно гудевшая из-за ее предприимчивости, ее отваги, ее хитрости, способных поставить в тупик любую власть, теперь в нерешительности примолкла. Сердце ее упало. И вдруг в тишине раздался горестно-изысканный голос Лоры Гробиан: "Так все же, Рут, скажи откровенно, ты постоянно прятала у себя этого несчастного, да?" -- и опасность миновала. Все как один вновь оживленно заговорили, вспомнив о бокале в руке и собеседнике рядом. Ну, Джейн Шайи вернулась. Подумаешь, новость большая. Для Рут, вновь ставшей царицей улья, все шло как нельзя лучше -- она даже начала размышлять, как пройдет неизбежная аудиенция, которой она милостиво удостоит Джейн Шайн в бильярдной, а может быть, надо проигнорировать ее, да, наверно, надо -- все шло как нельзя лучше, и вдруг со стороны "Джона Берримена" прозвучал дикий одиночный вопль, за которым последовала мешанина выкриков и ругани, сменившаяся бешеным топотом ног по внутреннему дворику. -- Что там такое? -- раздался голос, и Рут увидела бледного от ярости шерифа, плотно сжатые губы и злобные глаза Турко с Эберкорном, и шериф, заметив знакомое лицо, кинулся к ней. -- Телефон, -- гаркнул он, -- где телефон? Она обомлела. Опять лезут на нее, как свора собак. Все вокруг завертелось, лица заколыхались, как простыни на ветру. -- Телефон? -- тупо, ошеломленно повторила она. -- Да, мать твою так, -- прорычал он, глядя на нее с ненавистью, настоящей ненавистью, потом с досадой повернулся и кинулся к Лоре Гробиан. Но от этой проку не больше -- он в бешенстве отпрянул и замахал руками, заорал собравшимся во внутреннем дворике любителям сладких ликеров и темных коньяков: -- Мне помощь ваша нужна, помощь, ясно? -- и вдруг голос его упал, и он закончил чуть ли не шепотом: -- Сукин сын сбежал и опять гуляет на свободе. Четыре стены Поймали. Затравили. Наставили ружья, напустили собак и черномазых. Поймали, ага. Скрутили, надели наручники, дали тычка в грудь, живот, поясницу. Пинали, материли, унижали, сквозь строй проволокли, как свирепые лесные индейцы, и улюлюкали, и плевали в него, и честили его косой образиной, китаезой, желтым дерьмом. Да. Но при чем тут индейцы? Там были белые лица и черные лица, голубые глаза и курчавые волосы, они воняли маслом, виски и глинистой землей, которая чернела у них под ногтями, они-то как раз и уничтожили краснокожих индейцев, уничтожили с такой первобытной жестокостью, что рядом любой дикарь покажется верхом цивилизованности. Да. Это уж точно. Как же они его ненавидят. Мороз прямо по коже от их ненависти, глубокой, нутряной -- вот вам американская жестокость, сидящая у них в крови. Закон толпы, собачья свора, кто кому горло перегрызет. Эта ненависть. Вот уж не думал, не гадал. Ведь он, в сущности, одной с ними породы, вот в чем все дело-то, неужели они не поняли? Тоже из их своры. Но не видят, не чувствуют. Надели наручники, дали под дых, извергли, плюясь, поток ругательств, и только ненависть он увидел в холодных водянистых глазах хакудзинов, и она же блестела на черных каменных лицах негров -- он был насекомым, гадом, которого растоптать надо, вдавить в землю подошвой. Лицо черного парня, который, напружинившись, стоял на тропе, было от гложущей ненависти почти экстатическим, безжалостным, хуже, чем песьи морды (псы тоже были тут как тут, лезли Хиро прямо в лицо, давились слюной и лаем, дышали, обдавая его зловонием тухлого мяса, дрожали от желания немедленно кинуться и разорвать на куски). -- Дядя! -- вопил мальчишка, словно издавал боевой клич. -- Дядя! Дядя! -- кулаки стиснуты, глаза дикие, язык распух, сама кровь обратилась в яд от бешеного гнева. Возник самодовольный коротышка в камуфляжной форме, оттащил от него парня и защелкнул наручники, потом появился еще один негр и приструнил собак, за ним -- пятнистая рожа из Иммиграционной службы и шериф; ни проблеска человечности ни в ком. Словно они никогда не улыбались, не шутили, не наслаждались обедом, дружбой, любовью, не играли с собакой, не гладили кошку, не водили ребенка в школу. Нет. Это были охотники. Убийцы. А Хиро был их добычей, чужаком, существом низшей породы, достойным внимания не больше, чем таракан, упавший с потолка в их утреннюю овсянку. Руки крепко его держали, сильные, железные руки, браслеты впивались ему в запястья. Шериф грубо поднял его на ноги и повел по тропинке назад, мрачный и целеустремленный, нетерпеливо дергая за скованные руки; помощник подгонял его тычками в спину. Впереди раздавались гиканье, веселая ругань и выстрелы в воздух, но шериф хриплым яростным окриком осадил разгулявшуюся братию, и пальба мигом смолкла, оставив медленно гаснущее эхо. Опустилась тишина, и в ней Хиро стал одолевать страх. Он сжал внутри себя этот страх в комок, не давая опухоли разрастаться; пригнул голову и уставил взгляд себе под ноги. За Хиро и шерифом, не отставая, топали человек в камуфляжной форме и малый с собаками -- теперь звери успокоились, только слегка повизгивали и пыхтели, как мирные домашние псы на прогулке в парке; следом шли сыщик и этот черный паукообразный парнишка, чья могучая негасимая америкадзинская ненависть сыграла с Хиро злую шутку. На парад смахивало. На угрюмый, злой, безмолвный парад во славу ненависти. Впрочем, Хиро было не до философских обобщений -- они уже вышли на поляну перед домиком Рут, и вокруг послышалось движение. Он упорно смотрел в землю, но всем телом ощущал, что они тут, белые и черные, толпа, и вдыхал запах ружейного дыма. Все молчали. Ни ругани, ни оскорблений. Вдруг подскочил кто-то сохлый, как ветка хвороста, прорычал: -- Зачем брата Джимми убили, черти косые? -- и Хиро почувствовал удар в поясницу, локтем в почку, и тут она из всех поперла, ненависть эта, и наконец шериф затолкал его в машину и повез оттуда, из джунглей, по черной щебеночной дороге в тюрьму. И вот он тут, в гайдзинской камере, ждет своей судьбы. В кладовке "Токати-мару", в огромной спальне у Эмбли Вустер, на узком диванчике у Рут и, наконец, в этой унылой коробке из камня и осыпающейся штукатурки -- всюду он был жалким, безнадежным узником. Город Братской Любви -- выдумка, сказка, теперь это совершенно ясно. Он вспомнил Дзете и Мисиму. Побежденному остается одна дорога чести, и дорога эта -- смерть. Мисима в день своей гибели воззвал к солдатам сил самообороны, заклиная их подняться вместе с ним и очистить Японию от скверны, а когда он увидел, что они не слышат его, что они хохочут и улюлюкают, он вспорол себе живот мечом и так посмеялся над ними всеми. В одиночестве камеры, одолеваемый стыдом и досадой, Хиро обратился к Дзете. У него больше не было этой истрепанной и запачканной книжки -- ее забрал шериф вместе с фотографией Догго и несколькими чудными монетками, которыми дала ему сдачу девица в кока-коловом магазине, -- но он знал все изречения, знал наизусть. Чем сильнее они его ненавидят, тем больше в нем от японца. Было, наверно, только начало восьмого утра, но зной уже давил нестерпимо, и всеми этими фунтами на квадратный дюйм тела измерялась тяжесть его унижения. Он сидел на каменном полу, щупал, примеряясь, руками себе живот, представлял себе меч и обретал честь, чувствовал освобождение, а помимо него -- еще и голод. Весь в синяках, в вонючей спекшейся грязи, избитый и оскорбленный, униженный так, что не оставалось иного выхода, кроме самоубийства, он хотел есть. Есть. Это обескураживало. Что еще за шуточки? Позывы жизни на погребальной церемонии, мысли о смерти, перебиваемые мечтами о пирожных из бобовой муки и мороженом. Так, ладно. Допустим, это еще не окончательное поражение. Ведь все зависит от взгляда, верно? Дела малозначительные требуют всестороннего рассмотрения, -- сказал Дзете. Что ж, голод -- это дело малозначительное, и поэтому он отнесется к нему со всей серьезностью; а вот к более значительным обстоятельствам, к обстоятельствам его одинокой и вечной судьбы, он отнесется легко. Что касается кормежки, он мог быть уверен, что покормить они его покормят -- даже хакудзины не опустятся до такого варварства, чтобы уморить узника голодом. Что до более значительного, он ведь, кажется, имеет право на беспристрастный суд? На минут)' он себе это представил -- беспристрастный суд: присяжных в траурных .мантиях, жюри из долгоносых, созванное, чтобы выплеснуть всю ненависть на него, Хиро Танаку, невинную жертву, каппу из Японии со связанными, как крылья индейки, руками, изучающего узоры истертой плитки пола в зале суда, словно они могут дать ключ к ребусу его злосчастной судьбы... и вдруг великолепное решение пришло ему в голову, решение, которое смело в сторону все беспристрастные суды, всех злобных шерифов, собак, негров и белую шваль с ружьями, словно это был ничтожный мусор, обертка лакомства столь сладкого и питательного, что его хара вспыхнула огнем: он убежит. Убежит. Конечно. Вот оно, решение. Три слога засияли в его сознании, и сердце погнало горячую кровь, наполняя мельчайшие капилляры. Он человек, у которого есть хара, он самурай наших дней, и если он сбежал из кладовки "Токати-мару", от Вакабаяси и Тибы, значит, ему хватит мозгов, храбрости и воли, чтобы посрамить всех гайдзинских ковбоев со всех бессчетных улиц, из всех притонов этой забытой Буддой страны, значит, и отсюда он выберется. И в первый раз с тех пор, как за ним заперли дверь, он огляделся вокруг, огляделся как следует, задерживая взгляд на мелочах. Камера была древняя и грязная, она постепенно возвращалась в тот хаос, из которого родилась в незапамятные времена. Настоящее лошадиное стойло, только без воды и соломы, негде даже нужду справить -- ни ведра, ничего. Встроенная в дальнюю стену деревянная скамейка да два сложенных садовых стула в углу -- пластиковая сетка на алюминиевом каркасе -- вот и вся меблировка. Над скамейкой, футах в двенадцати от пола по меньшей мере, виднелось единственное зарешеченное окошко, открывающееся, судя по освещению, в соседнюю камеру. И все, если не считать двери, через которую его полчаса назад проволокли. Он сидел на каменном полу, там, куда его, торопливо и гулко топая, швырнули; в грудной клетке пульсировала боль, по левой голени шел длинный нехороший шрам. Облизав губы, он почувствовал в углу рта кровь; скула под правым глазом распухла. Хоть наручники сняли -- впрочем, после всего это казалось мелочью. Он потер запястья. И вновь обвел камеру взглядом в надежде, что в первый раз упустил что-нибудь существенное. Нет, не упустил. Заперт. Избит и унижен. Поди выберись. Но потом, поглядев на тусклое недосягаемое окошко, а вслед за ним -- на садовые стулья, он вдруг вспомнил двоих жонглеров, которых мальчиком видел по телевизору: один держал равновесие на поставленных друг на друга стульях, а другой кидал ему ножи, булавы и горящие факелы, которые тот крутил у себя над головой. Если поставить стул на скамейку, другой на него, а самому взгромоздиться наверх, можно добраться до окна; а если добраться до окна, можно увидеть, что там по другую сторону, и проверить, не шатается ли какой-нибудь прут решетки. Правда, с чего бы ему шататься, размышлял он, сидя без движения, маясь от ровной, нескончаемой боли. А кто знает? Помещение старое и заброшенное, осталось еще с тех времен, когда негров заковывали в цепи и индейцев выводили под корень. Наверняка в этой камере хакудзины держали негров, которых потом выволакивали сечь, линчевать, жечь Мысль подняла его на ноги. Он постоял, рассматривая дверь -- кусище дуба без особых затей, стоит незыблемо, как скала, -- потом бесшумно пересек камеру и занялся стульями. Они были истертые и грязные, шарниры заржавели, но в конце концов разложить их удалось. Дальнейшее напоминало не столько демонстрацию мастерства на цирковой арене, сколько испытание человеческих костей на прочность. При первой попытке он так хорошо приложился к каменному полу, что копчик, казалось, угодил ему прямо в рот. При второй -- расшиб колено, сильно ударился локтем и погнул раму одного из стульев. Шуму, конечно, было хоть отбавляй: грохот падающих со скамейки стульев, шмяканье потной плоти на грубый камень, сдавленные крики, всхлипы досады и боли, но никто не подошел к двери, пока он задыхался и корчился на полу. Хоть на этом спасибо. Он снова и снова устанавливал стулья, залезал, балансировал, хватался за стену и падал, и, наконец, при восьмой попытке, когда стулья предательски поехали, он в очередной раз выбросил вверх руки, хвать -- и, к своему изумлению, поймал два прута решетки. Секунду он висел, не выпуская из рук добычу, потом прутья подались, и он рухнул вниз, задев по дороге скамейку и вновь разодрав себе в том же самом месте раненую ногу. Придя в себя, он обнаружил, что все еще сжимает шершавые прутья, словно гантели. Окно над ним зияло, как рот, лишившийся части зубов: было шесть прутьев, осталось четыре. К своей радости, он увидел, что вытащил два соседних прута -- второй и третий -- и в получившуюся брешь вполне можно протиснуться. Правда, за окном, как он успел заметить, тоже была камера, только без стульев. Цепляясь за решетку, в краткий миг между отчаянным рывком вверх и оглушительным падением в туче пыли и известковой крошки, он углядел такую же скамейку, мусор на полу и массивную старинную дверь из цельного куска дерева, плотно закрытую и, надо думать, столь же непроницаемую, как дверь в его камере. Если он и был обескуражен, расстраиваться было некогда, ибо мгновение спустя задвижка с внешней стороны двери заскрипела и послышались мужские голоса. В панике он вскочил на ноги. Оглянулся. Стулья валялись на полу, дыра в решетке бросалась в глаза, а выдернутые прутья -- их он все еще сжимал в кулаках! Шевели мозгами -- так, кажется, любят говорить американцы? Швыряют тебе гранату с выдернутой чекой -- шевели мозгами\ Но Хиро мигом перепрыгнул из области рассудка в область чистого действия: пока дверь открывалась, он пропустил холодные железные прутья сзади через резинку шорт и плотно уселся на гнутый стул, одновременно отшвырнув второй стул в угол точно рассчитанным движением ноги. Наружный жар ударил в него, как тяжелый кулак, и в камеру осторожно протиснулись шериф и двое агентов Иммиграционной службы. Все трое медлили в дверях, разглядывая его, как животное на привязи, и словно определяя, насколько он может быть опасен, насколько далеко и внезапно может прыгнуть. Хиро сидел на своих прутьях и, в свою очередь, разглядывал вошедших. У долговязого с пятнистым лицом были глаза грызуна, розовые и пылающие, самые странные глаза из всех, какие Хиро видел у людей. Эти глаза смотрели на него с любопытством и недоумением. Глаза шерифа были глазами призрака-скелета -- голубые, холодные и острые, как лезвие бритвы. Коротышка -- его вдруг поразило, как он похож на фотографии Догго: длинные светлые волосы, борода, настоящий хиппи, несмотря на военную одежду, -- коротышка глядел спокойно. Если долговязый был полон священного ужаса, как перед инопланетянином, если шериф являл собой образец неумолимой гайдзинской ненависти, то в глазах коротышки читалось: видали мы таких. Пауза длилась. Ни один не раскрывал рта, и, хотя окно кричало о себе, парило над ними, как огромная, расправившая крылья птица, ни один не замечал его зияния. -- Держи, -- сказал наконец коротышка и что-то ему сунул -- оказалось, бумажный пакет, белый пакет с яркой надписью прямыми буквами: ХАРДИ (сеть закусочных типа "Макдональдс"). Хиро взял пакет и поставил себе на колени. Коротышка протянул ему кружку-термос. Хиро взял и ее, уловил запах кофе и легонько кивнул. Массивные жесткие прутья впивались в ягодицы, сердце колотилось все быстрее. -- Шериф Пиглер, -- объявил долговязый со странными пятнами по всему лицу; голос его прозвучал холодно и официально, как голос прокурора, вызывающего очередного свидетеля. Шериф дотянулся до двери и закрыл ее. -- Спасибо, -- буркнул он и вновь повернулся к Хиро, но теперь в его глазах удивление уступило место чему-то более жесткому, профессиональному. -- Попрошу ответить на наши вопросы. Хиро кивнул. Он разглядывал их обувь -- ковбойские сапоги шерифа со стальными носами, беспокойно дергающиеся блестящие мокасины долговязого, потертые замшевые походные ботинки, облегающие маленькие ступни коротышки. Все три пары придвинулись ближе. Снаружи, за тяжелой дверью, насмешливо попискивала пичуга. И как насели они на него, как начали давить, копать, запугивать, так и промурыжили почти четыре часа. Слыхал ли он о Красных Бригадах? Говорит ли ему что-нибудь имя Абу Нидаль? Где он научился так плавать? Знал ли он, что нелегальное проникновение в страну утоловно наказуемо? Как звучит его имя полностью? Чего ради он напал на покойного Олмстеда Уайта? Это попытка грабежа была? Хулиганское нападение? Когда он познакомился с Рут Дершовиц? Становилось все жарче и жарче. Хиро скрючился над бумажным пакетом, сжимая в руке кружку с еле теплой черной бурдой. Его хара урчала, неровности железных прутьев впивались в ягодицы, как зубья напильника. Но он не смел шевельнуться, не смел даже поднести кружку к губам -- малейшее движение могло нарушить равновесие, и он распластался бы на полу под звон железа и алюминия, его добыча стала бы видна, и все, пиши пропало. Он застыл, как сидячая статуя. А допрашивающие были неутомимы. Они хотели знать все -- в какую он ходил школу, бабушкину девичью фамилию, из чего состоял каждый обед у Рут вплоть чуть ли не до числа зерен в гранате; но при всей этой въедливости ни разу никто не поднял глаз и не обратил внимания на очевидную улику, зияющую у него над головой. Первые полчаса они стояли вокруг Хиро, швыряя вопросы, тыча в его сторону пальцами и кулаками. Точное время? День? Час? Почему? Как? Когда? Их несло потоком жестикуляции и холодной хакудзинской ненависти; но постепенно, по очереди, начиная с долговязого, они уступили жаре и уселись рядком на узенькую скамейку под окном, откуда продолжали вести согласованный словесный обстрел, делая быстрые заметки в маленьких черных блокнотах, которые достали из карманов рубашек. Хиро старался отвечать как можно лучше, голова склонена, глаза потуплены, весь сдержанность и смирение, которые воспитала в нем оба-сан. Он говорил им правду, правду про Тибу и Угря, про то, как негр напал на него, а он пытался спасти старика, когда все вокруг вспыхнуло, -- но они не слушали, не вникали, скользили по поверхности его слов и руганью затыкали ему рот. -- Да ты воровать туда пришел, нечего придуриваться, -- орал пятнистый. -- Ты напал на судового начальника, облапошил безобидную старушку и ее мужа-калеку, поджег дом ни в чем не повинного человека, когда он оказал тебе сопротивление, -- что, неправда? Хиро не давали времени ответить. Вступал коротышка. За ним шериф. Потом опять пятнистый, и так покругу. -- Ты вор. -- Лжец. -- Поджигатель. Они заранее знали ответы на все вопросы -- им нужно было только его признание. Но наибольший интерес, способный оживить даже все более сонные глаза шерифа, вызывала у них Рут. Они копали под нее, и ближе к полудню это стало чуть ли не единственной их заботой. С Хиро все уже было ясно, он был уличен и приговорен, готово дело. Но Рут -- она была величиной неизвестной, и они кидались на любое упоминание о ней, как акулы на след крови. Предоставляла она ему еду, одежду, деньги, секс, наркотики, алкоголь? Пригрела его, подтыкала ему по ночам одеяло, собиралась помочь ему перебраться на материк и избежать наказания -- так? Обжималась с ним, гладила его тело, соединялась с ним губами и интимными частями? Она коммунистка, хулиганка, шлюха? Поет народные песни? Носит гуарачи? Ходит на митинги? Ест мацу? Она еврейка? Еврейка, да? Нет, отвечал он, нет. На все вопросы -- нет. -- Она не знакома. Она уходит, я ем, сплю. От долговязого ему больше всех доставалось. -- Да врешь ты все, -- насмехался он, тараща глаза, как большой линялый грызун. -- Она все время тебя укрывала, спала с тобой, приносила еду и одежду. -- Нет. Она нет. -- От напряженной неподвижности все тело мучительно ныло. Он хотел разорвать пакет и наброситься на еду, увлажнить пылающие губы тепловатым кофе -- но не решался. Железные прутья уже стали его частью. Стул скрипел от каждого произнесенного им слова. Окно зияло. -- Ну ладно, -- сказал наконец высокий, встав и посмотрев на часы. Он обменялся взглядом с шерифом. -- Полдень уже. Я еще сам с ним поговорю -- я и Турко, когда с ней разберемся. Шериф тоже поднялся. Выпрямившись, он покрутил головой, растирая затекшие шейные мышцы. -- Само собой, вам теперь карты в руки. Вам с ним дальше возиться, мое дело сделано. -- Он вздохнул, щелкнул суставами пальцев и посмотрел на Хиро, как на какую-нибудь двухголовую змею, заспиртованную в банке. -- Что я хотел услышать, я, в общем, услышал. Встал и коротышка, и все три пары ног зашевелились в такт, словно исполняя какой-то ритуальный танец кожаной обуви; наконец они вышли, и дверь с грохотом захлопнулась. Удар отозвался в самой сердцевине его существа, и вдруг он почувствовал, что снова может нормально дышать. Он осторожно шевельнул сначала одной ногой, потом другой и выпростал железные прутья, которые, казалось, уже вросли в его плоть, как врастает в живое дерево ржавый гвоздь или цепь брошенной и давно издохшей собаки. Он позволил прутьям упасть на пол и, пошатываясь, встал на ноги, кружку и пакет он по-прежнему сжимал в руках. Израненные ноги свело судорогой, ягодицы онемели, плечи ныли так, словно он неделями, месяцами взваливал на них и сбрасывал жирных борцов сумо... но, взглянув на окно, он не смог сдержать усмешки. Ха! Он ликовал. Ха! Идиоты несчастные. Глупость ихняя просто умиляет. Четыре часа сидели-посиживали и ни разу на окно не взглянули. Вот вам американцы. Злобные, зажравшиеся, одурманенные наркотиками недоумки, куда им мелочи примечать. Вот почему закрываются их заводы, вот почему пускает пузыри их автомобилестроение, вот почему три профессиональных сыщика проводят несколько часов в камере восемь на десять футов и не видят, что из решетки два прута выломаны. От радости Хиро едва не захохотал в голос. Продолжая стоять, он заглянул в пакет. Там он обнаружил два твердых, как камень, крекера с начинкой в виде засохшего нарезанного яйца и тоненького розового слоя того, что некогда, вероятно, было ветчиной. Он не уставал удивляться, как американцы могут есть такую дрянь -- это что угодно, только не еда. Рис, рыба, мясо, овощи -- вот еда, а это... крекеры, одним словом. Неважно; он был так голоден, что проглотил все, почти не жуя. Умял соленые крекеры, отдававшие грубой овсяной мукой и жиром столь древним, что он, наверно, мог быть отцом всех жиров, и запил остывшим кофе. И, недолго думая, снова полез на стену. На этот раз понадобились только две попытки с судорожными движениями рук, с вихляньем подставленных стульев. Пальцами ног он нащупал выступы в грубой кладке и несколько секунд висел, вцепившись в оконную нишу и раскачиваясь, как маятник. Переведя наконец дыхание, он поставил оба прута на место, ухитрился даже присыпать концы известковой крошкой. Он знал, что америкадзины во второй половине дня вернутся, и не хотел лишний раз испытывать судьбу. Знал он и то, что вечером они собираются везти его на пароме на таинственную матарику, где его ждет современная камера. Знал, как не знать. Ведь они открыто обсуждали при нем свои планы, словно он был глухой и слепой, словно он вдруг перестал понимать по-английски, хотя они только что задали ему шеститысячный по счету вопрос на этом самом языке. Недотепы. Высокомерные недотепы. Как бы то ни было, ни в какую современную камеру Хиро попадать не собирался. Когда они кончат его допрашивать, когда примутся за свою фасоль в остром соусе, жареное мясо и стандартное пиво, когда из каждой двери, из каждого окна польются гипнотические звуки телевидения, когда даже собаки станут вялыми и сонными -- вот тогда придет его час. Тогда он в последний раз вскарабкается на стену, по-кошачьи проберется в соседнюю камеру, а там -- там как повезет с дверью, лишь бы только она не была заперта. Да не будет она заперта. Он знал это наверняка. Был совершенно в этом уверен, как только можно быть в чем-нибудь уверенным, и уверенность не покинула его, даже когда усталость взяла свое и он начал засыпать. Что-что, а ту дверь маслоеды в жизни не догадаются запереть. Он проснулся оттого, что в глаза ударил свет и накатила волна жара, словно открыли горячую духовку. Он спал крепко и беспамятно, так что они застали его врасплох -- долговязый с кроличьими глазами и его напарник-коротышка. Дело, похоже, шло к вечеру: тени в амбаре, куда выходила дверь камеры, сгустились и удлинились, и лишь поодаль, за большими воротами амбара, куда во время оно свободно въезжал фургон, ослепительно сверкнула зелень. Хиро сел. Одежда на нем была хоть выжимай, пересохшее горло пылало. "Пить", -- прохрипел он. Высокий закрыл дверь, и снова стало темно. Коренастый ухмыльнулся. В руке у него что-то было -- магнитофон, понял, приглядевшись, Хиро, японский и большой, как чемодан; он обошел Хиро, чтобы поставить штуковину рядом с ним на скамейку. Ухмылка у коротышки теперь была другая -- жестокая, переменчивая, куда девалась былая задумчивость. Неужто они хотят выколотить из него признание, как это делает японская полиция? Запишут все на ленту, а стоны и мольбы о пощаде сотрут. Хиро отъехал на краешек скамьи. Но тут коротышка, поглаживая плечевые и шейные мышцы, потянулся к магнитофону, нажал кнопку и наполнил камеру музыкой "диско". Хиро сразу узнал мотив. Это... -- Донна Саммер, -- сказал коротышка, разминая мускулы и посмеиваясь. -- Как, пойдет? Новый допрос, казалось, длился несколько дней, хотя на самом деле, как высчитал потом Хиро, прошло от силы часа два. Ему снова и снова задавали все те же вопросы. О политике, о компаниях "Хонда", "Сони" и "Ниссан", о Рут, об Эмбли Вустер, о старом негре и его сгоревшей хижине. И все время в ушах стучали ритмы "диско", и собственный голос трещал, как ореховая скорлупа, обнажая засохшее ядро гортани. Они использовали воду как козырь для торга: будешь слушаться -- дадим напиться, нет -- помирай себе от жажды, никто и пальцем не шевельнет. Он слушался. Снова и снова рассказывал им про Тибу и Угря, про Рут и ее обеды, про все-все-все в сотый раз подряд, только теперь под аккомпанемент Донны Саммер и Майкла Джексона. Но коротышка то и дело поражался сказанному, словно слышал впервые, и тогда он прерывал Хиро, смотрел на долговязого и говорил: -- Ну а ты не верил. Примитивнейшая нация на свете. Они оставили ему пластиковый кувшин с тепловатой водой и новый пакет "Харди", покрытый масляными пятнами и до отказа набитый холодными и жирными на ощупь картофельными палочками вкупе с двумя безупречно круглыми гамбургерами. Хиро заставил себя все это съесть. И воду выпил всю до последней капли: кто знает, когда в следующий раз доведется пить, и доведется ли вообще. За дверью дежурили два помощника шерифа -- он видел их, когда допрашивающие входили и выходили. Он слышал их приглушенные голоса и ощущал запах их курева. Двадцать минут. Двадцать минут он им даст, чтобы доели свои корнфлексы, хот-доги, пиккалилли под острым соусом и сливочное мороженое, двадцать минут, чтобы вконец одурели от джина, виски и пива. Вот тогда он пойдет на прорыв. Отсчитывая эти бесконечные минуты секунду за секундой -- тысяча один, тысяча два, тысяча три, -- он услышал слабое, но отчетливое шипение пива в открываемых банках и почувствовал запах горячего масла и табака, и наконец голоса за дверью затихли. Время пришло. Время действия. Время, когда человек действия должен решиться за семь вдохов и выдохов. Хиро хватило одного вдоха. Он прыгнул на стену, ящерицей вскарабкался по скользким камням, выдернул вставленные прутья и протиснулся в соседнюю камеру. Сначала голова, потом плечи, торс и правая нога, потом поворот -- и легкий прыжок на стоящую под окном скамейку. Кровь в нем пела. Он движется, действует, снова взял судьбу в свои руки -- ну, а дверь? Его рука лежала на ржавой ручке, медлила -- это был момент истины, момент, от которого зависело все. Он нажал -- дверь подалась. Ржавые петли. Скрежет. Выглянул. На стуле, стоящем у двери первой камеры, расселся охранник: красная хакудзинская рожа, пшеничные усы, нос длиннющий, рот полуоткрыт. Голова откинута назад, в пальцах дымится сигарета, сбоку -- пивная банка и промасленный пакет, дыхание глубокое, ровное, сонное, воздух втягивается в жерло гортани и выходит с легким храпом. Дрыхнет, идиот носатый! Хиро возликовал: дрыхнет/ Но сдержался -- дисциплина, дисциплина -- и выскользнул, как тень, как ниндзя, проворнейший из убийц, кравшихся когда-либо на двух ногах. Но второй-то охранник где? Куда подевался? Не видать. Осторожность, осторожность. Красные щеки и пламенеющий нос, всасываемый и извергаемый воздух -- Хиро не смог удержаться. Наклонился над спящим и вытащил у него из пальцев сигарету, убеждая себя, что поступает предусмотрительно: иначе через минуту-две олух проснется от ожога. Но цыпленок -- а в пропитанном жиром пакете был цыпленок, зажаренный в сухарях, крылышки, грудка, окорочка, -- цыплекок это дело другое. Небрежно -- так же небрежно, как самурай набрасывает свою юкату или как Грязный Гарри(грубоватый полицейский из одноименного американского гангстерского фильма, персонаж актера Клинта Иствуда) скребет свою щетину, -- Хиро нагнулся, выудил из пакета сочную ножку и с наслаждением стал жевать, уже перемещаясь вдоль стены и высматривая какую-нибудь боковую дверь. Где же он оказался? Сумрачное пространство, стропила и поперечные балки, запах мочи, гниения, испражнений животных, сдохших добрую сотню лет назад. Он двинулся влево, распластываясь по холодной каменной стене, удаляясь от охранника и настежь открытых высоких двустворчатых ворот -- основного входа в амбар. В помещении было почти совсем пусто; виднелись прислоненные к сырой стене древние вилы, стойла, где когда-то держали скот, на полу -- клочья доисторического сена, словно пряди выпавших волос. Что-то затрепетало в стропилах у него над головой: он взглянул наверх, в ребристый мрак, и увидел пару заблудившихся ласточек. Где же второй охранник? Хиро двигался легко, бесшумно, как призрак в этом царстве призраков. Там, где кончались стойла, из-за угла шел слабый свет. Туда Хиро и направился. Он пошел по проходу направо, исполненный гордости и презрения, готовый ко всему -- он спасается, вновь спасается! -- и свет разросся, готовый принять его в объятия. Там был дверной проем, куда безучастно струился красноватый свет заката, -- дверной проем без двери, а саму доску с задвижкой и ручкой, видно, унесла какая-нибудь хакудзинская катастрофа. Выглянув, он увидел листву -- зеленое пламя свободы, кипящую жизнь джунглей -- и рванулся вперед. Но не сразу. Сначала помедлил в грубом каменном проеме двери, взглянул направо-налево -- асфальтовая дорожка, машины, кусты, деревья, лужайка -- и потом дернул к густым спасительным зарослям, замыкающим лужайку шагах в тридцати. Пригнулся, распластался крабом, вот уже десять шагов от амбара, у всех на виду -- и обмер. Собака, прямо по курсу, подняла ногу у деревца. Собака. Это, конечно, не сорок собак, не та хрипящая осатанелая свора, которую спустили на него у домика Рут, -- но все же собака, и не комнатный песик, а большая, костлявая, долговязая овчарка из тех, что кажутся собранными из запчастей. Собака как раз кончила свои дела, прыгнула к нему -- Хиро почудилось, что в ее глазах мелькнуло узнавание, -- и зарычала, пока еще лениво, по-стариковски. Хиро застыл, врос в землю, пустил корни, превратился в куст, безнадежный и неподвижный. Вот-вот рычание вызовет цепную реакцию, перекличку рычаний, за которой последуют обнаженные клыки, леденящий душу рев, злобные людские крики и, наконец, щелканье наручников в качестве финального аккорда. Неужто так и будет? Что, кончена игра? Была бы кончена, если бы рецепторы его пальцев не послали в мозг молниеносный сигнал: он держит наполовину обглоданную цыплячью ножку. Мясо. Курятину. Сочную, манящую. А что собаки любят? Мясо любят. -- Ну-ка, дружок, -- прошептал он, причмокнув губами, -- хороший, хороший, -- и сунул жирную косточку в разом замолкшую пасть. Но едва он это сделал, едва собака, наслаждаясь лакомым кусочком, отвернулась, как раздался грубый визгливый смех, и трое хакудзинов -- двое мужчин и женщина -- вышли из той самой рощи, где он хотел спрятаться. Они были одеты в белые теннисные костюмы, держали в руках ракетки и пока что его не видели -- или скользнули взглядом и не врубились, занятые только собой. В неудержимом бесстыдном хохоте женщина нависла на плечах у мужчин, и все трое от смеха чуть с ног не валились. Хотя Хиро в этот миг вспомнил слова Дзете: Истинный самурай никогда не впадает в уныние и не теряет бодрости духа, -- он был на грани паники, безумия, обморока. Он с места двинуться не мог. Словно увяз в кошмарном сне, словно его околдовали: руки-ноги стали бессильными, как у паралитика, а эти люди, казалось, пришли за ним, пришли сожрать его мясо и сокрушить его кости! Глаза заметались туда-сюда: вот наслаждается курятиной собака, вот сулившая спасение роща -- и как раз между ним и желанной целью вклинились теннисисты, вот сейчас кто-нибудь взглянет, ошеломленно замрет и завопит от ужаса благим матом. Что делать? Ничего не приходило на ум. Шевельнешься -- и погиб. Будешь столбом стоять -- тоже погиб. И в следующее мгновение все разрешилось само: из-за угла амбара с веселыми криками появились две коренастые женщины в панамах и широченных летучих платьях. -- Ну вылитые Макинрой и Коннорс! -- завопила теннисистам та, что поменьше. -- И Крисси Эверт в придачу! -- пронзительно завизжала другая. И все. Больше ничего и не нужно было. Наклонив голову, Хиро двинулся назад, к этим двоим, пошел уверенно и целенаправленно, словно он тут свой человек, обитатель дома творчества. Прямо по курсу виднелась асфальтированная площадка, где стояли машины, рядом -- кустики, деревья и чахлые цветочные клумбы чуть поодаль возвышался большой дом. Будь его воля, ни за что бы не пошел в этом направлении. -- Патси! -- зазвенел позади него женский голос. -- Клара! Потом вступил мужской: -- Соль с перцем! Последовал общий рев, взрыв разнузданного хохота. -- Надо же, прямо к нам рулят! -- Давайте с нами! -- С вами? Это вы давайте с нами -- ну, кто кого обгонит? Еще вопли. -- Кто последний, -- уже на бегу, запыхавшись, -- кто последний, тот дурак! Хиро продолжал идти, женщины и троица теннисистов остались позади, и в любую секунду на него могла понестись лавина криков и ругани, объять его, поглотить. Впереди меж деревьев петляла асфальтовая дорожка, огромный куст форсайтии загородил от него дом. Он увидел "тойоту", американскую машину вроде "тойоты" и "мерседес", большой роскошный синий "мерседес-седан, стоящий у обочины с открытым багажником. Под ногами уже не трава, а асфальт, вопли за спиной сменились всхлипами и спазмами смеха, и тут ему на память пришли слова Рут: там багажник с Большой каньон величиной. Дальнейшее походило на вихрь -- хоть и подконтрольный сознанию, но самый настоящий вихрь. Послышались еще голоса, мужские, и шаги где-то слева. Надо решаться. Борясь с желанием броситься наутек, он пошел по асфальту быстрой, деловитой походкой -- компания уже за форсайтией, видны ноги, сандалии, слышен разговор, -- и одним точным движением он прыгнул в багажник "мерседеса", словно в постель плюхнулся. Разнообразные предметы въехали в него выступами и острыми углами -- рыболовные сачки, походная плитка и прочее, но обращать на это внимание было некогда. Он поднял из глубины багажника правую руку, взялся за стальное ребро крышки и захлопнул ее таким же естественным движением, каким натягивают на голову одеяло. Белизна рыб Сукин сын. Треклятый сукин сын. Вот уж обосрались так обосрались. Сколько они, полтора месяца этого придурка ловили? Полтора месяца на одного жалкого толстожопого хиляка-япошку, который и на двенадцать-то лет не выглядит. И теперь, когда дело сделано, когда его наконец сцапали, выпотрошили и заперли, как миленького, эта инвалидная команда позволяет ему слинять. А как же. Само собой. Ну и что прикажете? Национальную гвардию вызывать? Ух и зол же был Льюис Турко. Пылал просто. Становилось темно, и дела выглядели мрачно. Никто ни хрена не знал, в том числе и дурья башка помощник, который отпер дверь, чтобы доставить заключенного на паром, и узрел пустую камеру. Ну, не совсем пустую, конечно, -- стулья-то там были, под окном валялись, и пара прутьев еще оставалась в оконном проеме. Но никакой вам косой образины. Он к напарничку -- дескать, как это понимать, а тот отлучался с поста, было дело, отлить ходил и они смекнули, что надо бы шерифу сказать, и теперь сбежались уже все, носятся взад-вперед и орут, как ненормальные. А ведь ночь уже почти, люди искусства, как стадо, высыпали поглазеть на представление, собаки дрыхнут себе в своем Ниггертауне, а шериф выглядит так, будто только что съел здоровый кус своей жопы. А япошка -- он-то небось уже на полпути к Хоккайдо. Непробиваемая тупость. Мудизм сплошной. А, черт. Да еще литераторы эти. Держите меня, сейчас блевать буду. Обер-клоун жопы им всем лизал, особливо этой маленькой сучке еврейской, что прятала субчика, прятала и врала, за нос всех водила. Ну, подшутила. Уписаешься со смеху. И теперь вон стоит красуется, коктейль потягивает и большими такими невинными глазами на всех смотрит, ну прямо Ребекка с фермы Саннибрук, ангел божий. Уж он-то раскрутил бы ее в два счета. Если бы только Обер-клоун позволил, он бы все сто и пять процентов из нее вытянул на любую тему, от номера папашиной кредитной карты до числа волос у нее сами знаете где. Довелось ему поучаствовать в крутых допросах, и мужчины были, и женщины, вьетконговцы, кремни, а не люди, и никто так не умел страху на них нагнать, как он, -- а сегодняшний допрос, так это не допрос, а легкая прогулка. Два часа битых потел, как мышь, с Оберклоуном и шерифом, еле сдерживался -- так и хотелось намотать ее волосенки себе на руку и тянуть, тянуть назад, пока у нее горло не прочистится, как дренажная труба, где змея застряла. Черт. А Обер-клоун и остолоп шериф обращались с ней, как с супругой сенатора, -- чего ж тут удивляться, что она кинула им несколько крошек, и до свидания. И половины правды не рассказала. С какой стати она будет? Ведь сочинительница. Стоял, кипел от злости, и тут чья-то рука его трогает -- еще одна артистка, пухлая такая баба-гренадер с выпученными глазами и голосочком тоненьким, как у флейты. -- Что тут происходит, -- с придыханием. -- Что случилось? Ну не мог, не мог он больше сдерживаться, понесло, повело его, не хватайся, дура, за оголенный провод. -- Что случилось, мать твою... -- прорычал, отдергивая руку. -- Конец света, вот что случилось, тут люди собак трахают, мясо человечье жрут. А ты все спишь, сука. -- Она отпрянула, а он так и стоял, полыхая гневом. Ну и что мы имеем? Шериф в дом потопал, слева, как заплутавшая планета, восходила пятнистая рожа Обер-клоуна, помощники шерифа толклись вокруг, как обоссанные, -- ну, сукин сын япошка. Турко ведь уже и вещи все собрал, аппаратуру уложил, слопал на какой-то провонявшей жиром кухне кусок пережаренного мяса, запил парой банок теплого "Будвайзера", и думал, как домой закатится, травки курнет, а потом выйдет в море под парусом, может, разыщет ту официанточку из "Стаккиз" -- как там ее зовут, Линда, что ли, -- а теперь вот давай начинай все сначала. Тут во всем доме вспыхнули огни, разом блеснули три десятка пар выходных туфель. Турко развернул плечи и огляделся: ну вот, попал, значит, в переплет, и как же он, Турко, действует? Да никак не действует, стоит столбом, как те говнюки, ноги уже небось к полу приросли, рука вот-вот за коктейлем потянется, и сам в растреклятого художника слова превратится. -- Льюис! -- Это Обер-клоун, теперь уже он руку на него возложил, сговорились они все, что ли. -- Льюис, нам надо... -- Заткнись, -- вызверился Турко. -- Пасть порву. А Дершовиц голову запрокинула, да как захохочет, как заржет, что твой платный смехач на концерте комиков, чуть не вдвое согнулась и по груди себя рукой хлопнула, чтоб сиськи лучше колыхались у всех на виду. И вся ихняя бражка -- и красавчик пляжный с модным таким крашеным чубчиком, и старый хрен с волосатыми лапами, -- все хохочут себе заливаются. Этот смех -- смех артистов с их коктейлями, с их двадцатипятидолларовыми стрижками, с их ровными, белоснежными, словно из-под резца скульптора, зубами, -- этот смех уж никак не мог Турко стерпеть. -- Льюис, -- талдычил Обер-клоун, -- Льюис, я к тебе обращаюсь... -- Бесполезно. Ноль внимания. Турко бросился на них без предупреждения -- врезал старой образине локтем так, что тот чуть в собственной блевотине не захлебнулся, свалил плейбоя прямым в грудь, и вот он уже ее, суку, за волосы держит, на полу стекло зазвенело, зажал ей сзади руки-ноги. -- Где он? -- гаркнул, рявкнул, оттягивая ей голову назад, словно по канату лез. -- Где, говори, мать твою... Мгновение длилось и длилось, как взрывная волна, а потом как поперли все на него -- и Обер-клоун, и волосатый старый пердун, и пляжный красавчик, и стриженный ежиком пидер, все, даже засранцы помощники шерифа, -- а все-таки он хорошо дал одному в пах, другому вмазал ребром ладони, но сучку пришлось выпустить, и они одолели его числом. Как собаки разбрехались, хоть уши затыкай, началась дикая свалка, и она набросилась на него, как фурия, все лупила и лупила острым носком красной туфельки. -- Отец тебе покажет, -- орала она, а косметика размазана, солнечные очки вдребезги, -- сволочь... Если бы Саксби был здесь... Саксби? Кто такой, к чертям, Саксби? А, да какая, в сущности, разница, ведь уже Обер-клоун обхватил его своими обезьяньими ручищами, да еще на него десятка полтора всяких тел налипло, и общими усилиями они вытащили его на лужайку, куда от деревьев опускались вечерние тени, как занавес над последним актом драмы. Да не драмы даже -- трагедии. Когда во внутреннем дворике шла потасовка и Рут выкрикивала имя Саксби, его на острове Тьюпело уже не было. Он катил в материнском "мерседесе", выжимая семьдесят пять миль в час и направляясь к Уэйкроссу, Сисеровиляу и, наконец, к западному краю Окефенокского болота. На заднем сиденье, слегка подрагивая от езды, лежала грязная желтая спортивная сумка, куда он кинул зубную щетку, бритву, смену белья, три пары носков, две пары шорт, майку и головную повязку. Рядом в нейлоновых чехлах покоились спальный мешок и одноместная палатка. Сети, болотные сапоги, баллон с кислородом и рулон особо прочных пластиковых мешков -- для рыб, с проволочными завязками -- он кинул в багажник. "Мерседес", конечно, мало подходит для экспедиции, но его пикап был в ремонте -- оборзеть, шесть тысяч миль каких-то жалких, а из драндулета уже масло течет, -- и, главное, когда позвонил Рой Дотсон и сказал, что вытащил целое ведро альбиносов из заводи, что позади острова Билли, ему некогда было раздумывать: этой самой минуты он ждал с той поры, как приехал из Ла-Хольи. Он был взволнован, что и говорить, -- не ехал, а летел сквозь длинные вечерние тени, врубив радио на полную громкость. Музыка была, конечно, в стиле "кантри" -- он-то любил мягкий рок, "Стили Дэн" к примеру, но за городом ничего не ловилось, кроме этой дешевой, агрессивной сельской групповой психотерапии, -- а все равно не выключал. Карликовые альбиносы. Целый аквариум, значит, наловил Рой Дотсон. И все -- его, Саксби, добыча. Его собственность. Не в силах сдерживаться, он отбивал такт на рулевом колесе и, фальшивя, подпевал пронзительным фальцетом, способным в десять секунд очистить от публики "Гранд Оул Опри"(центр музыки кантри с огромным концертным залом близ Нэшвилла, штат Теннесси). Не страшен снег, не страшен гром, Когда под ветровым стеклом " Приклеен мой пластмассовый Христос. Он промахивал дощатые бензоколонки, поселки, состоящие из трех фермерских домов у единственного перекрестка, отдельные хижины, тупо глазеющих коров, бело-розовые поля низкорослого хлопчатника, дальше, дальше в густеющие сумерки под ритмичное урчание мотора. Он чувствовал себя прекрасно, как никогда, воображению рисовались декоративный пруд перед большим домом, превращенный в разводной садок, молочно-белые альбиносы, на лету хватающие корм, заказы от аквариумистов со всего света, поток приглашений прочесть лекции, проконсультировать... но туг он вспомнил о Рут, и картинка в мозгу сменилась. Нехорошо, конечно, что он так вот уехал, -- звонок Роя завел его, наэлектризовал, и он говорил себе, что с ней все будет в порядке, пока возбужденно носился по дому, собираясь на шестичасовой паром. А если что-то и не будет в порядке -- тут он вспомнил, до чего он был уязвлен, -- сама виновата. Не доверилась ему, скрыла все. Он почувствовал себя преданным. Униженным. Захотел дать сдачи. И вот он пошел к Эберкорну -- кто бы удержался на его месте? Да ничего такого с ней не сделали. Он взял с Эберкорна слово не слишком усердствовать, и уж никаких обвинений в ее адрес не будет, это точно, и он сидел с ней на допросе, пока Терон не встал и не попросил его выйти. Целуя ее перед отъездом, он видел, что она вполне оправилась, пришла в норму. А если ей пришлось все же пережить неприятные минуты, она это, может, и заслужила. Он поверил ей, когда она сказала, что япончик для нее просто забава, -- и вправду смешной, жалкий дурачок с недолепленным лицом из сырой замазки и слишком большой для такого тела головой, -- но нельзя, нельзя ей было так далеко заходить. Подумать только, ничего не сказала ему, своему любовнику, своему мужчине -- а он бы все для нее сделал, знала ведь, -- нет, как ни верти, она ему нанесла обиду. Впрочем, Саксби был не из тех, кто надолго задумывается. Он нажал другую кнопку на радиоприемнике, и светлая, по-немецки аккуратная кабина в момент наполнилась пиликаньем скрипок и гитарным перебором, и вот он уже подтягивает тирольским йодлем песенке о шоферах и гончих собаках. Рут улетучилась из его сознания, вытесненная ослепительным беломраморным видением карликовой элассомы, скользящей сквозь безмолвные травянистые глубины Окефеноки. Когда Саксби доехал до Сисеровилла, уже стемнело. Он заправился у Шерма на бензоколонке "Шеврон" и остановился под вывеской "Мотель ВЕСЕЛЫЕ МОРМЫШКИ. Мистер Гоби Алу". Крохотный, засиженный мухами вестибюль был пуст, но когда Саксби нажал кнопку звонка, Гоби выскочил из задней комнаты, как джинн из бутылки. Сияя от радости, коротышка живо вкатился в дверь и бочком протиснулся за письменный стол, распространяя запах восточных пряностей. -- Да кто к нам пожа-а-ловал, Саксби Лайте собственной персоной с острова Тью-у-пело, Джорджия. -- Давно переняв размытость местного говора, уроженец Пенджаба словно катал и раскатывал за щекой слоги. -- Са-а-ксби, -- тянул он, покачивая изящной головкой, но кончил, как с ним иногда случалось, типичным для индостанца понижением голоса, -- что же вас в наши края привело? Рыбы, осмелюсь предположить. -- Угадали, Гоб. -- Саксби не мог сдержаться, его распирало. -- Рой нашел то, что надо. Сейчас ключ возьму и прямо к нему дуну, взгляну на его добычу, а утром закину сети, и, может, мне тоже повезет. По-настоящему повезет. Джекпот хочу сорвать. Гоби расплылся в улыбке -- маслянистый человечек в грязной кепочке, мешковатой майке и широких рабочих брюках. Если бы не знак касты между бровей, его вполне можно было бы принять за смуглого от загара коренного джорджийца. В ходе разговора его голос снова зазвучал совсем по-местному: -- Я-то зна-ал, что вам подфартит. Кому-кому а такому парню... -- Отвернувшись, он сплюнул коричневую от табака и бетеля слюну в задвинутую под стойку корзину для мусора. В два последних своих приезда на Окефенокское болото Саксби останавливался именно здесь, в Сисеровилле, в мотеле "Веселые мормышки". Отсюда, правда, было целых сорок семь миль до пристани в заповеднике имени Стивена Фостера на западном краю болота, но зато до дома Роя Дотсона -- всего пять минут ходу. Чем и удобно. Он заполнил регистрационную карточку, которую Гоби подал ему через стойку. -- На одну ночь, на две? -- На одну -- ответил Саксби, вкладывая в протянутую ладонь двадцатку и получая сдачи замусоленный доллар и три пятицентовика. Если ему сразу повезет, он завтра же вечером вернется на Тьюпело; если нет -- не беда, Рой выхлопотал для него специальное разрешение, и он сможет жить в палатке на острове Билли сколько понадобится. -- Поосторожней там, -- сказал Гоби, давая ему ключ от комнаты; в горле его клокотал хриплый бас истого южанина и первопроходца, -- в оба смотрите, лады? Саксби не стал заглядывать в комнату. Он положил ключ в карман, поставил "мерседес" в ячейку, зарезервированную за No 12, и двинул по улице к дому Роя. Он едва сдерживал радость. Ощущал особое родство со всем окружающим, чувствовал себя безгрешным, вторым Уитменом, человеком, наделенным живой связью с тайнами природы и белизной рыб. Вечер явно вступил с ним в сговор. Так великолепен он был, так тих, тепел и безмятежен, что небо над городом казалось шатром из мягкого бархата; ноздри ему щекотал сладкий запах жимолости и жасмина, он слышал дальний отрывистый лай собаки, и нутро его отзывалось на густое, ритмичное стрекотание сверчков и голоса древесных лягушек Над каждым крыльцом, разгоняя душный сумрак, горел фонарь. Улицы были пусты. Сисеровилл лежит в засушливых краях, и ничего удивительного, что все 3237 человек его населения уже коротали вечер у телевизоров с банками кока-колы, лимонада и пива, которые сжимали в потных руках, как контрабанду. Рой поджидал его на крыльце. Саксби едва не бежал, сердце колотилось, и вот наконец Рой -- посиживает на ступеньках с дочкой Элли и детской книжкой на коленях. -- Приве-ет, Сакс, -- протянул он. -- Рой. -- Саксби был так взволнован, что не смог даже поздороваться по-человечески, один слог -- это был максимум возможного. -- Саксби, Саксби, Саксби! -- завизжала Элли, и в следующий миг она уже спрыгнула с крыльца и повисла, извиваясь, у него в руках. Рой все посиживал, поглядывал на него с улыбкой. Над его головой в свете фонаря трепетали ночные бабочки. -- Нашел, значит, -- выдавил из себя наконец Саксби; Элли знай себе хихикала, вцепившись в его руки; он держал равновесие, следя, чтобы она не ударилась о столб беззащитной головкой или тонкими ручонками. Рой кивнул. Ему шел тридцать второй год, у него был внушительный нос, скошенный лоб и светло-русые волосы, зачесанные назад и собранные конским хвостом. Он работал в службе национальных парков и был вторым человеком в администрации Окефенокского государственного природного заповедника. Он-то и устроил Саксби специальное разрешение на сбор материала, подобные мелкие услуги между бывшими однокашниками -- нормальное дело, как он сам тогда сухо заметил. -- Сразу пойдем смотреть, -- спросил он, -- или сперва дашь мне дочитать ей "Зеленые яйца с ветчиной"? -- Отдышусь сначала, Рой, -- сказал Саксби, но сам уже поставил Элли на землю, как багаж, который не хотел заносить внутрь, и стал подниматься на крыльцо. -- Где они, в доме или там, в гараже? Рой уже был на ногах. -- Ну пошли, если хочешь; но, может, все же взглянем, как "Храбрецы" играют? Сегодня два матча в один вечер. Саксби не стал лишать его удовольствия, но когда наконец Рой сбежал по ступенькам и легкой походкой двинулся во двор, он едва не наступал ему на пятки. Они направлялись к гаражу, отдельному неказистому двухэтажному строению, отчаянно нуждавшемуся в краске, штукатурке, гвоздях, досках, половицах, потолочных балках и четырех-пяти сотнях черепиц на крышу. Хрустя прошлогодними листьями, они миновали пикап Роя и "хонду" его жены, стоящие под открытым небом; впереди мягко и многообещающе светились заляпанные грязью окна гаража. Ничего удивительного, что там негде было ставить машины.- в гараже Рой хранил свои коллекции костей и чучел, свои капканы, клетки и прочие приспособления, и помимо этого там скопились такие напластования бытового хлама, на которых десятка два археологов могли бы сделать себе имя. Разломанные карточные столики и увечные стулья; рулоны грязных обоев и дырявые ковры; громоздящиеся до потолка ряды картонных коробок, полных битой посуды, безногих кукол, пожелтевших журналов, ржавых ножей; горы пустых банок из-под краски и олифы, бальзамирующего состава и формалина. Посреди этого хаоса Рой всегда держал несколько проволочных клеток со змеями, черепахами и опоссумами, а также с полдюжины старых аквариумов с графитовым дном, пузырящихся при свете ламп-времянок. Он тащил сюда все интересное, что находил в болоте. И вот под водительством Элли, распевающей в нос: "Есть у нас для Саксби рыбы, нам спасибо, нам спасибо", они вступили под этот священный, хоть и дырявый, кров. Взгляд Саксби тут же наткнулся на чучело броненосца, водруженное на вешалку для пальто, воздетую рысью лапу, которую животному пришлось оставить в капкане, и чьи-то блестящие глаза в клетке; потом в дальнем углу он увидел аквариумы, тускло освещенные и все же манящие, как ларцы с сокровищами. Он часто дышал, едва не задыхался, пробираясь сквозь завалы мусора к светящемуся стеклу, перед которым уже стояла Элли. Присев на корточки и жадно вглядевшись в тинистую зеленую воду, он увидел... сморщенную морду и мертвые глаза рептилии. Элли пронзительно захохотала, ну прямо пожарная сигнализация. -- Обманули, обманули! -- ликовала она. -- Дальше там, Сакс, -- пришел на выручку Рой. -- Справа от тебя. Саксби повернул голову -- и наступил миг торжества: вот они. Они, его альбиносы. Вздымаются жаберные крышки, машут плавники, холодные маленькие рты шлют ему поцелуи. Чудо, настоящее маленькое чудо. Он пригляделся получше. Ни одна из рыбок -- а всего их было восемнадцать -- не превосходила в длину колпачка от шариковой ручки, и почти у всех плавники и хвосты были повреждены из-за нападений сородичей. Несмотря на крохотные размеры, это был агрессивный вид, страшно недружелюбный и ревниво оберегающий свои владения. Для проформы Рой набросал туда камушков и водорослей, но они совершенно не защищали рыбешек друг от друга. Балда, чем он думал? Неужели не понимает, что у него тут хранится? Саксби почувствовал поднимающуюся злость, но сдержался -- в конце концов, вот они перед ним, альбиносы, карликовые элассомы, белые и гладкие, как кусочки мыла, а все остальное не имеет значения. Долго, долго сидел он на корточках перед аквариумом и наблюдал, как они неподвижно висят в воде, описывают круги, поднимаются, опускаются и совершают друг на друга внезапные яростные рейды. Просто потрясающе -- ведь они взаправду были белые. Он знал, какими они будут, но знал умозрительно, и действительность ошеломила его. Раньше он видел и сомиков-альбиносов, и нежно-розовых, как вишневый йогурт, цихлид, и слепых пещерных рыб, обесцветившихся за бесчисленные века прозябания во тьме, но тут было нечто иное. Тут была сказочная, чистейшая белизна, белизна июньских невест, белизна "Бегущей изгороди" Христо (американский художник болгарского происхождения и мастер ландшафтного искусства. "Бегущая изгородь" в Калифорнии -- длинный ряд колеблющихся на ветру белых полотнищ), белизна внутренней стороны бумажки от шоколада "Херши". Он будет их разводить, да, вот чем он займется, потому что это каприз природы, редкость, мутация, потому что они белы, как балахоны и колпаки ку-клукс-клана, белы как снег, бессердечны, холодны и совершенно необходимы. Он поднял глаза. Элли ушла. Рой смотрел на него. -- Сможем еще раздобыть? Рой улыбался своей спокойной улыбкой. Он прекрасно понимал этот восторг, который заставляет сердце биться часто-часто при виде какой-нибудь бабочки, улитки или блестящей бледной рыбки с ноготь величиной. -- Почему же нет, попробуем, -- ответил он. Ранним утром телефонный звонок извлек Саксби из бесцветных глубин сна. Телефон звякнул только раз, и он схватил трубку, как добычу, словно лежал всю ночь в засаде и дожидался, когда она наконец дастся ему в руки. -- Да? -- выдохнул он. Это был Гоби. -- Утречко, подъем, -- проворчал он нараспев в своей индо-джорджийской манере. -- Пять пятнадцать. Через десять минут Рой уже был тут как тут со своим пикапом и лодочным прицепом. На прицеп была водружена длинная узкая лодка-плоскодонка с надписью на носу "Пекод-2"(в романе Г. Мелвилла "Моби Дик" название китобойного судна, охотившегося на легендарного Белого Кита) -- это была одщ из шуточек Роя. -- Привет, -- бросил он, неспешно улыбаясь, и протянул Саксби пакет с завтраком из закусочной "Харди" и термос с черным кофе. Саксби мог открыть багажник "мерседеса" именно тут, и как же потом он клял себя за то, что передумал -- решил не возиться. Перегружая болотные сапоги, сети, кислород и прочее в пикап, он потерял бы несколько драгоценных минут, а он весь был заряжен ехать. Кроме того, не мешало иметь под рукой свою машину на случай, если придется на день-два задержаться. Так что он взял кофе и пакет, пожал плечами и сказал: -- Давай ты вперед, я за тобой. Лады? Всю дорогу до Фарго над шоссе висел бледный призрачный туман, а когда они свернули на 177-е шоссе, ведущее к самому болоту, стал накрапывать дождь. Саксби слушал шорох мокрых шин, смотрел на покачивающуюся впереди лодку. Он ощущал невыразимый покой, мир, единение с природой. На обочине картинно стоял олень, взлетали, махая широкими крыльями, вспугнутые болотные птицы. В этой поездке он получит все, чего хочет, -- он знал это наверняка. Морось опять сменилась туманом, туман уплотнился, и вот они уже на месте. Он проследовал за Роем через автостоянку у туристического центра и выехал вперед на узкую полоску суши, с которой спускали лодки. По одну сторону от нее был углубленный и расширенный пруд, где держали лодки, сдаваемые напрокат, по другую -- канал, который ведет к озеру Билли и бесконечному лабиринту проток, прорезающих болото за озером. Снова закапало, унылое свинцовое небо чуть не касалось макушек деревьев. Было почти безлюдно -- лишь несколько рыболовов снаряжали свои лодки, тихо разговаривая в предвкушении отплытия, да в ветвях время от времени переругивались сойки и дрозды. Теплая торфяная вода напоминала цветом свежезаваренный чай. Саксби стоял у дверцы "мерседеса" и наблюдал, как Рой подает прицеп задом к лодочному спуску. Когда прицеп погрузился в воду, Рой выключил мотор, поставил машину на тормоз и пошел освобождать лодку, а Саксби двинулся к багажнику "мерседеса" доставать свое добро. Кислород и пакеты понадобятся только на обратном пути, когда он повезет домой то, что положит начало его рыбному хозяйству, а вот болотные сапоги, сети, сачки на мелкую рыбу и небольшой тридцатифутовый невод для чистой воды -- все это надо взять. Он не открывал багажника с тех пор, как в спешке загружался двенадцать или тринадцать часов назад, но, вставляя ключ в замок, он словно видел перед собой все снаряжение и уже представлял себе, как оно будет лежать в лодке Роя и как сама лодка заскользит по гладкой воде, послушная уверенным бесшумным ударам весел. Ключ вошел в замок. Повернулся в замке. Все как обычно. Что с ней случилось? В чем дело? Куда исчезла вдохновенная служительница муз, которая с утра просыпалась вся в творческом горении и, жертвуя завтраком, смело устремлялась через мокрый лес в студию-скит -- нести крест своего искусства? Рут недоумевала. Знала только, что чувствует страшную слабость, как когда-то в отрочестве, когда болела мононуклеозом. Болит голова; впечатление такое, будто она болит уже давным-давно, недели, месяцы, чуть ли не всю жизнь. И руки-ноги вялые, словно бы не накрепко приделанные к туловищу. Может, правда она заболела, может, дело в этом? Только-только рассвело, кругом разлит белесый безрадостный свет. Рут спросонья сразу быстренько проскользнула в ванную -- слава богу, что никто еще не встал, -- а потом так же тихонько вернулась и рухнула на кровать, будто вдруг обезножела. Еще бы полминуты, и она бы канула, затянутая обратно в глубины сна, -- но вдруг где-то в недрах дома зазвонил телефон, и поневоле пришлось проснуться. Слабый такой, отдаленный звук, вроде жужжания букашки на другом конце комнаты, но Рут знала, это звонят ей. Знала, и все. Потом еле-еле слышные и тоже где-то немыслимо далеко раздались шаги, шаги Оуэна, бредущего через нижний вестибюль к телефону. Рут изо всех сил старалась не разжимать веки, затаиться. Но телефон продолжал звонить, и она знала, что это -- по ее душу. Три звонка, четвертый, затем в середине пятого аппарат поперхнулся и смолк. Что бормочет Оуэн, ей, естественно, слышно не было, но нетрудно было вообразить, а потом снова раздались шаги, глухое, осторожное шарканье через вестибюль, вверх по лестнице и по коридору второго этажа. Рут села в постели. Совершенно ясно: что-то с папой. Врач предупреждал: эти нагрузки в суде, и работа допоздна, и его сумасшедшее увлечение теннисом и бадминтоном, и сигареты, и коктейли... И бифштексы по-ньюйоркски. Отец! Горе захлестнуло ее. Отчетливо, словно он стоял вот тут, перед нею, она увидела его лицо, очки в тонкой оправе поблескивают, в бороде серебрится седина, взгляд ответственного человека, диктующего законы, мудреца и миротворца... Теперь, конечно, похороны, и придется минимум на неделю, если не больше, уехать из "Танатопсиса". Траур ей пойдет. Черный цвет подчеркнет узость бедер, высветит загар... Но ведь отец, ведь это же ее отец, папочка, теперь она осталась нагая и беззащитная перед миром... Шаги остановились за ее дверью, а затем раздался стук Оуэна и его голос, приглушенный и скрипучий, безо всяких иностранных языков, не до шуток: -- Рут, вас. Междугородный. -- Она знала. Она так и знала! -- Саксби. Саксби? Сразу перебивка: отец жив-здоров, здоровее самого министра здравоохранения, он спит себе сладким сном в Санта-Монике, по одному из самых шикарных адресов в городе. Время-то... сколько сейчас? Всего шесть часов? Но что могло понадобиться Саксби в такую рань? Сердце Рут слегка екнуло: попал в аварию? Но нет, чего бы он стал звонить ей, если бы с ним что-то случилось? Позвонил бы в полицию или в больницу, разве нет? Тут она вспомнила про его рыбку. Если он решил вытащить Рут из постели из-за какой-то сволочной лупоглазой рыбешки... -- Рут, проснитесь! К телефону. Она опомнилась. -- Да, да. Я проснулась. Скажите, что сейчас подойду. Шаги удалились. Она нагнулась, пошарила в ворохе одежды на полу, разыскивая мохнатый купальный халат, и сигареты, и, может быть, что-нибудь на голову, -- вдруг кто-то уже встал. Халат нашелся -- она прихватила его из гостиничного номера в Лас-Вегасе, когда ехала сюда, на нем было густо-красное пятно слева на груди, это она перевернула стакан клюквенного сока, -- и сигареты тоже вот они, но нет ни зажигалки, ни косынки. В зеркале на бюро мелькнуло отражение: запавшие глаза, чересчур крупный нос, углы рта оттягивает сетка панически ломаных линий... Рут выскочила из двери, прижимая к груди пачку сигарет, и уперлась взглядом прямо в большие цыганские очи Джейн Шайи. Джейн шла в ванную. На ней поверх белой кисейной рубашки было надето старинное шелковое кимоно, на ногах изящные розовые атласные туфельки на каблучках, без задников. А волосы, слегка всклокоченные после сна, более густые, курчавые и блестящие, чем вправе быть волосы простых смертных. Лицо, лишенное грима, было блистательно в своем совершенстве. А Рут стояла в тайваньских шлепанцах по пятьдесят девять центов за пару, в украденном халате, который ей на шесть размеров велик и от грязи стоит колом. И это лицо, мелькнувшее в зеркале, ну просто лицо ходячего трупа! Заспанная, расхристанная, Рут вышла из комнаты, на уме у нее был только телефонный разговор, и тут навстречу -- Джейн Шайи, ее главная врагиня, похожая на какую-нибудь киногероиню сороковых годов, которой подают завтрак в постель среди выгородки на студии "Метро-Голдвин-Майер". Джейн приспустила веки. Взгляд настороженный, но спокойный. Два раза моргнула и обошла вокруг Рут, словно та -- какое-то неодушевленное пустяковое препятствие на ее триумфальном пути: груда оставленных в коридоре чемоданов или кадка с пальмой, которую не задвинули на место после уборки, и, шурша шелками, плавно пошла дальше. Ах, сука! Ах, дрянь! Ни словечка, ни тебе извините-пропустите, ни доброго утра, здравствуй-до свидания, да хоть бы -- сдохни на месте, и то бы лучше, чем вот так. Нахалка хладнокровная! Рут осталась стоять как вкопанная, обессилев и вся окаменев от ненависти. Дождалась, пока за спиной защелкнулась дверь ванной, и только тогда двинулась дальше по коридору, с такой силой сжав челюсти, что, пока спустилась к телефон) под лестницей, у нее заныли все зубы. -- Сакс? -- чуть ли не рявкнула в трубку. Он сразу ответил, будто совсем рядом. Взволнованный чем-то -- все эта рыба его, конечно, -- и настроение у нее, и без того не благодушное, еще больше испортилось. -- Рут, -- возбужденно бормотал он, -- слушай, я должен сказать тебе, пока еще никто не знает... Она перебила его. Ему дела ни до чего нет, кроме своей рыбы. Ей вправду было больно, Льюис Турко вцепился в волосы, а Саксу ни до чего, кроме рыбы, нет дела. -- Он схватил меня за волосы, Сакс, и обозвал сукой, прямо при всех, лживой еврейской сучкой, тут же во дворе, и все слышали. -- В трубке эхом отразился ее голос, дрожь негодования, лезвие злости, заостряющееся в обиду. -- Если он думает, что ему это сойдет, то он просто не в своем уме... Да я его засужу. Вот увидишь. Подам иск... Сакс! -- блеяла она. -- О Сакс, ты бы знал!.. На том конце провода молчание. Саксби растерялся. От неожиданности он всегда теряется. -- Не понял, кто, кто схватил тебя за волосы? -- И тут его осенило: -- Это что, тот японский малый? При побеге? -- При чем тут японский малый. Я про Турко говорю. Маленькое фашистское дрянцо, что таскается с Детлефом. Он вчера вечером взбесился и, представляешь, -- у нее пресекся голос, -- набросился на меня. И еще на Ирвина и на Сэнди. Ты бы видел синяки у Сэнди на груди! При тебе бы он меня не тронул, не посмел бы, а тут... Она чувствовала, что сейчас расплачется. -- Рут, постой. Послушай меня. Бесполезно. Саксби даже слушать не хочет. У него новости поважнее, чем то, что какой-то накачанный выродок избил его подругу: он нашел чудо-рыбу -- вот это известие! Оно потрясет весь мир взрослых младенцев, готовых тратить жизнь на наблюдения за спариванием рыбок в аквариуме. Рут разозлилась. -- Нет, ты сам меня послушай. Эта сволочь на меня напала... -- Рут, тот японский малый здесь. Хиро. Хиро Танака. Он здесь. Что он говорит? Рут подняла голову и заметила, как Оуэн метнулся за поворот коридора. Вся злость у нее моментально прошла. -- То есть как? Где? -- Здесь. В Окефеноки. Открываю багажник, а он там, свернулся как змея. В багажнике, представляешь? Было еще совсем рано, у нее болела голова; она не сразу усвоила поступившую информацию. Саксби уехал, ищет свою рыбку-малютку на другом конце штата. Хиро удрал. Небо вверху, земля под ногами. Сила тяжести действует, есть еще магнитное притяжение, слабые воздействия. Прекрасно. Но Хиро у Саксби в багажнике? Хиро в Окефенокских болотах? Это чересчур. Просто шутка такая, острота, Саксби над ней смеется. Прямо сейчас, в эту самую минуту Эберкорн с шерифом и целая свора тявкающих собак и местные жители с ружьями прочесывают все колючие заросли и канализационные ямы на острове, а Хиро -- беглец, беглый узник, большой мягкотелый ребенок с жалобными глазами и толстым животиком -- находится за сто миль отсюда. В болотах. В знаменитых, не имеющих себе равных Окефенокских болотах. Бедный Хиро. Бедный Детлеф. Бедный Сакс. Да нет, не может этого быть, так в жизни не бывает. -- Это точно? -- Еще бы не точно! -- Ты его не... -- Рут хотела спросить, не обидел ли его Саксби, не проявил ли свою вторую, грубую и жестокую, натуру; но раздумала и недоговорила. -- Я спрашиваю, он объяснил что-нибудь или опять скрылся? Ты предложил ему помощь? Саксби ответил взволнованно, одышливыми, короткими фразами: -- Там были Рой и я. А он в багажнике. Я не успел сообразить, а он уже сбежал. -- Сбежал? После этого она выслушала его рассказ целиком. Саксби изложил ей подробно, как вчера загрузил машину, но не помнил точно, запер ли багажник, не до того -- открывались такие перспективы, -- а когда вырулили на узкую песчаную косу, с трех сторон вода, и Рой стал спускать лодку, а тут Хиро как выскочит из багажника, глаза безумные, и плюх в лодочную заводь. ("Этот парень, когда ни попадается мне на глаза, всякий раз шлепается в какую-нибудь лужу".) Он побежал по воде к противоположному берегу, где начинаются топи. -- Он фанатик, -- заключил Саксби. -- Псих ненормальный. Если ему на Тьюпело не нравилось, теперь узнает, почем фунт лиха. И тут Рут вдруг расхохоталась. Не смогла удержаться. Мимо, по пути на завтрак в "комнате молчания", прошла Лора Гробиан и сделала большие глаза -- Рут заливалась смехом, давилась чуть не в истерике, слабея и едва удерживая трубку возле уха. Она представила себе эту картину: Саксби стоит растерянный, расставив крепкие ноги, свесив беспомощные ладони; Хиро, кривозубый и круглолицый, как большая луна, опять спасая жизнь, шлепает по воде, взбивая ряску, уходит все дальше и дальше в болота -- из одного болота в другое. Нет, это уж слишком! Что-то из "Сердца тьмы" или из комических фильмов "Кистоунские полисмены". Да, вот именно: "Кистоунские полисмены в сердце тьмы". Такая умора, ну просто нет сил! План сработал, Хиро добился, чего хотел: вырвался с острова Тьюпело, воспользовавшись багажником машины, принадлежащей матери Сакса! Нет, немыслимо! Ну просто умереть со смеху! -- Ничего смешного, Рут, совершенно ничего смешного. -- Саксби взбешен, голос сдавленный, с сипотцой. -- Слушай, Рой уже вызвал полицию. Я звоню, чтобы предупредить тебя. После вчерашнего... Я хочу сказать, малый оказался у меня в багажнике -- и думаешь, они поверят, что это не с моего ведома? И не с твоего? Об этом она не подумала. Но все равно ситуация очень смешная. -- Ты же ни в чем не виноват, Сакс. Невиновного не повесят. Она понимала, что раскается в этих словах, но ничего не могла с собой поделать: настроение у нее исправилось. Голова приятно закружилась. Весело! -- Черт возьми, Рут! Дело твое. Это ведь ты... -- Он не договорил, смолк, иссяк. На линии пошли какие-то щелчки, треск. Солнце за окнами выглянуло из тумана, раскопав неглубокую могилу. -- Сакс? -- Скажи мне правду, -- потребовал он, -- и никакой больше лапши на уши, ладно? Ты помогла ему сбежать или нет?; Позднее, заснуть после этого телефонного разговора она уже не смогла, понимала, что теперь они снова за нее возьмутся: шериф, Детлеф и тот недомерок, мразь, ему-то она никогда больше слова не скажет, никогда! -- позже она пошла пройтись до студии, взглянуть, что они там натворили. По пасмурной погоде немного посвежело, в мелком дождичке ощущалось первое придыхание осени, и от этого она почувствовала себя бодрее, однако, пока прошла второй поворот, вымокла вся до нитки. Еще до того, как показалась студия, стали заметны кое-какие следы вторжения: отпечатки сапог на мокрой земле, проломанный кустарник, а дальше, прямо на тропе -- горстка стреляных гильз, красный пластик и блестящая медь. Рут нагнулась, подобрала парочку гильз, подержала в руке и с отвращением выбросила. Сделав последний поворот, она вышла к коттеджу. На расстоянии все выглядело так же, как и позавчера вечером. Те же сонные дубы, свесившие над крышей лишайные бороды, и пальметто, и ягодные кусты; то же крыльцо, и дверь, и бесхитростно глядящие окна. В воздухе вьется мошкара, летают взад-вперед птицы, садясь на высокие ветки, -- все вроде бы как было. Но подойдя ближе, Рут увидела осколки стекла на затоптанных ступеньках и дыры в сетке на окнах, и простреленную дверь. Вся земля вокруг домика усеяна гильзами от патронов, и щепками, и лучиками стеклянных осколков. А крыльцо! Оно было так изрешечено пулями, словно его долбили все дятлы Джорджии, и в одной из стоек выбит кус древесины размером с кулак. До Рут вдруг дошло, что все это означает, -- не отвлеченно и не в телефонном разговоре, когда разбирает смех и кажется, что мир остался где-то за горизонтом, а вот прямо здесь, в действительности, в парной духоте и гнилом зловонии. Его хотели убить. Расисты, местное хулиганье, Турко, Эберкорн -- толпа, чернь. Рут похолодела. Это уже не шутки. Самое ее близкое знакомство с огнестрельным оружием было из первого ряда кинотеатра -- на Уилширском бульваре не устанавливают автоматы в окнах автомашин, не ковыряют ими в зубах, не стреляют ими уток, или кабанов, или кого они убивают в здешней глуши. А если оружие, настоящее, реальное огнестрельное оружие направлено прямо на тебя? Разве можно представить себе, что пережил Хиро? Внутри было и того хуже. Тут Рут подбирала уже не стреляные гильзы, а пули. Доски, которыми обшиты стены, были все в щербинах, спинка диванчика под окошком пробита навылет, одно из насекомоядных растений, которые росли у нее в горшках, срезано чуть не под корень. Пол усыпан битым стеклом вперемешку со сплюснутыми кусочками свинца, в углу, перевернутое кверху ногами, валяется плетеное кресло-качалка. Кажется, единственный непострадавший предмет -- это ее машинка. Стоит себе как стояла, и старый лист завернулся вокруг валика. Уж лучше бы и машинка не сохранилась, лучше бы ее изуродовали до неузнаваемости, валик искорежили и пробили, литеры рассыпали по всей комнате, как рис на свадьбе. Рут прочла в ее сохранности немой укор себе, и на душе у нее стало до противного пусто, тягостно, неспокойно -- нервы, как ни назови, больная совесть, проклятие писателя в простое. Из "Прибоя и слез" ничего не выйдет, продолжать работу у Рут нет душевных сил, тем более теперь. Его хотели убить. Разве это выразишь на бумаге? А что же делать? Она живет в писательской колонии, вокруг -- одни писатели, а она за целую неделю не создала ни строчки. Сегодня-то ей, конечно, не до работы, и никто бы от нее сегодня работы и не потребовал, но все-таки, если начистоту, хорошо бы разгром выглядел картиннее, полнее, бедственнее, когда нечего и думать садиться за машинку. А так, если бы ей уж очень захотелось, если бы стих напал, -- пожалуйста, можно вымести битое стекло, и садись вкалывай, не обращая внимания на рабочего, которого Оуэн пришлет латать сетки на дверях и окнах, вставлять новые стекла и штукатурить на стенах дырки от пуль. Чтобы чем-то заняться, Рут взяла швабру и совок и стала сметать стекляшки и маленькие сплюснутые кусочки свинца, которым не удалось ни застрять в стене, ни вылететь насквозь в бесконечность. Потом выбросила сломанное растение -- вывернула горшок через перила крыльца; другому, которое уцелело, скормила дохлую навозную муху, завалявшуюся среди мусора на подоконнике. И наконец все же присела за письменный стол -- но как бы невзначай, на пробу: удобно ли сидится? Посидела, глядя перед собой сквозь зияющее окно. Потом собрала всю толстую пачку испещренных буквами перечерканных листов, представляющих собой рукопись "Прибоя и слез", и засунула подальше в ящик. В глубине ящика наш