осить ли жребий -- орел или решка? -- но в душе уже принял решение и, сунув пятьдесят центов в автомат, медленно спустился по другой лесенке обратно, терпеливо ожидая, когда палуба очистится от пассажиров и можно будет попасть на катер. Нет, возвращаться домой глупо, из этой новой попытки не выйдет ничего хорошего. Ну обнимет он Аньес, ну расцелует ее, а что дальше? Дальше -- все то же самое, только будет еще больнее оттого, что не сбылась надежда на выздоровление. А вдруг Аньес вообще посмотрит на него да и спросит: "Кто вы?" Он возопит: "Это же я! Я! Я тебя люблю!", но его отсутствие уже сыграет свою зловещую роль, и она даже не узнает его, даже не вспомнит, что он когда-то существовал на этой земле. В течение всего следующего рейса он не отрывал глаз от пенной струи за кормой и плакал. Оплакивал Аньес, своего отца, себя самого, продолжая плавать от берега к берегу. Иногда, где-нибудь на середине бухты, он вдруг, под влиянием минутного порыва, клялся себе остановиться, взять такси, сесть в самолет или хотя бы позвонить в Париж, но, завидев пристань, уже готовил очередную монетку. Время от времени матрос у сходней, глядевший на него с дружелюбным удивлением, махал ему рукой. Наконец запас монет истощился; он пополнил его, купив бутылочку "спрайта", которую осушил в несколько глотков и оставил кататься под ногами. Но вот произошло то, чего он так боялся. Когда они пристали к набережной Гонконга, на решетчатой калиточке, открывавшей доступ к катеру, висел замок. С беспомощным отчаянием он указал на замок матросу; тот с улыбкой сказал: "To-morrow! Tomorrow!" и выставил семь пальцев, указывая, вероятно, начало работы катера. "Что ж теперь делать?" -- подумал он, сев на влажные ступени дебаркадера. Он, конечно, мог добраться до своего отеля, оставшегося на другом берегу. Ему не составило бы никакого труда нанять лодку в качестве морского такси, но не было желания. Как не было желания и разведать город, что высился у него за спиной, отражаясь всеми своими огнями в жирной стоячей воде бухты. Тогда что же -- сидеть на причале в ожидании рассвета и первого катера? Возобновить завтра, с утра пораньше, свои рейсы, да так и мотаться туда-сюда, день за днем? Несмотря на всю нелепость этого проекта, больше ничего в голову не приходило, и он, сам себе удивляясь, уже начал прикидывать, рассчитывать, во что ему обойдется эта затея. На сколько времени хватит денег, если плавать с семи утра до полуночи, а спать на причале? Один рейс стоит 50 центов, за час их проходило четыре, значит, два доллара в час, да помножить на 17 часов, итого 34 доллара ежедневно; кстати, может, у них существуют скидки для постоянных пассажиров? Долларов шесть уйдет на еду: гамбургеры, супы, лапшу -- в общем, что-нибудь дешевенькое; стало быть, вполне можно обойтись 40 гонконгскими долларами в день, то есть примерно 40 франками, если он не перепутал курс обмена. Далее: эта сумма, помно женная на 365 дней, составит 14 600 франков в год--гляди-ка, даже меньше пятнадцати кусков! --такие деньги он зарабатывал в Париже за месяц, и на них можно было бы почти два года кормить психов в той деревушке на юго-западе. В общем, достаточно время от времени брать наличные в банке по одной из кредитных карточек, и при таком образе жизни он продержится сколько угодно. Правда, спустя какое-то время в банке могут на сторожиться: Аньес, конечно, предупредит о его исчезновении все службы, ведающие кредитными карточками, и они мигом нападут на его след. Он вообразил себе картину: Аньес, вне себя от беспокойства, мчится в Гонконг и встречает его на катере; делать не чего, тогда он спокойно объяснит ей, что жизнь стала ему в тягость, что он может суще ствовать только в этих условиях, весь день напролет плавая на катере и лишь такой ценой обретая душевное успокоение; что если она его любит, то должна сделать одну-единствен ную вещь, а именно освободить его от кредитных карточек, а взамен ежегодно выплачи вать необходимую сумму, скажем 15 тысяч франков, которые он сможет получать со своего счета в местном банке. И еще: пускай оставит его здесь одного. Она, конечно, расплачется, начнет тормошить, обнимать, умолять его, но в конце концов уступит -- что ей еще остается?! Время от времени, сперва чаще, потом все реже и реже, она будет приезжать в Гонконг, к нему на катер, нежно беседовать с ним, держа за руку и стара тельно избегая некоторых тем. Так, с течением лет, она привыкнет видеть, как он живет между Каулунгом и Гонконгом или, наоборот, между Гонконгом и Каулунгом. А может, ее одиночество продлится недолго, может, она устроит свою личную жизнь и тогда при едет сюда с мужчиной, который тактично останется на берегу, а она потом все объяснит ему и покажет опустившегося бомжа, ставшего для завсегдатаев катера чем-то вроде странного товарного знака, который скоро попадет в туристические путеводители как местная достопримечательность -- "The crazy Frenchman of the Star Ferry" ("Полоумный француз с катера "Star Ferry" (англ.).). И Аньес скажет своему избраннику: "Это мой муж". Или, наоборот, никому не обмолвится ни словом, и друзья так никогда и не узнают о ее одиноких паломничествах в Азию. А он -- муж -- только снисходительно покачает головой в ответ на ее речи. Ближе к концу дня она попытается уговорить его пойти с ней в отель хотя бы на одну ночь, но он все так же кротко откажет и расстелит на берегу свою циновку; он никогда не тронется дальше при чала, никогда не увидит город, за исключением короткого маршрута до банка, где будет ежемесячно пополнять запас пятидесятицентовых монеток. "Абсурд, полный абсурд!" -- думал он, но на что иное может рассчитывать человек, которому выпало такое испы тание! В общем-то, он предпочитал эту жизнь прозябанию в дурдоме, официальному статусу безумца и лечению у какого-нибудь шарлатана вроде Каленка, с его бандой дю жих санитаров. Лучше уж поселиться здесь, на катере, чем во французской юго-запад ной глухомани, куда он непременно угодит после всяких новомодных хитроумных мето дов исцеления и шикарных санаториев. Да, именно такой конец и уготован ему, если он вернется во Францию. Он считал себя вполне нормальным, хотя большинство чокнутых утверждает то же самое, и ничем их не разубедить; ему известно, что в глазах общества постигшее его злоключение квалифицируется не иначе как душевная болезнь -- деменция. Тогда как на самом деле -- и теперь-то он прекрасно понимал это -- все обстояло гораздо сложнее. Он не был сумасшедшим. Аньес, Жером и все другие -- тоже. Просто порядок вещей пошатнулся и пришел в некое расстройство -- кардинальное, но в то же время скрытое, не замечаемое никем, кроме него одного, -- и это поставило его в положение очевидца преступления, которого непременно следует убрать. Больше ничего особенного не случилось, а значит, и исправить уже ничего нельзя, и глупо было бы предпочесть растительное существование в деревенской хибаре жизни на катере, пускай даже монотонной и убогой, но зато свободно им выбранной. Нет, он не поддастся искушению, он никогда не вернется, он спрячется ото всех, точно свидетель, за которым охотится мафия. Нужно только непременно объяснить этот свой поступок Аньес: его исчезновение -- не каприз, а жизненная необходимость, и она должна издалека, не пытаясь с ним увидеться, помочь ему выйти из этой ситуации с наименьшими потерями. Пусть заберет назад свое заявление об официальном розыске, пусть разрешит использовать кредитные карточки, а впоследствии сама высылает деньги на жизнь. Интересно, как она воспримет такую просьбу? А как он сам отреагировал бы на ее месте? И он с горечью признал, что, конечно, сделал бы все возможное и невозможное, чтобы вернуть ее на родину, даже против воли, а там обратился бы к лучшим психиатрам, хотя именно этого делать и не следовало. Но он должен убедить ее, заставить согласиться с ним. Сидя на причале лицом к Каулунгу с его гигантскими рекламами компаний "Тошиба", "Сименс", "ТДК", "Пепси", "Рико", "Ситизен", "Санио", то и дело менявшими цвета (он уже наизусть выучил их очередность), он старательно подыскивал нужные слова, нужный тон, которые убедили бы Аньес -- а это будет нечеловечески трудно! -- что его действия говорят не о сумасшествии, а, напротив, о разумной, взвешенной позиции. Усы, его отец, Серж с Вероникой -- все это больше не имело никакого значения, и бесполезно было копаться в прошлом; сейчас главное -- выработать реальный подход к свалившейся на него непоправимой беде. Аньес придется понять его, как это ни сложно, понять и помочь, но и ему нужно твердо придерживаться своего решения. Он не мог не видеть, насколько расстроен духом; он знал, что пройдет два дня, а то и два часа, и он будет думать совсем иначе. Когда он считал Жерома и Аньес виновными, ничто не могло разубедить его в этом, он слепо и яростно верил в их заговор. Теперь он понял, что заблуждался, теперь ему все стало ясно, но что толку -- через минуту маятник его разума качнется в другую сторону, и все опять изменится с точностью до наоборот. Уже сейчас при одной только мысли, что он никогда больше не будет заниматься любовью с Аньес, какая-то адская сила толкала его забыть все благие намерения, вернуться в Париж, схватить ее в объятия и сказать себе, что он возродился к новой жизни. Катер сразу понравился ему, и понравился именно этим снованием между двумя берегами, так похожим на его собственные душевные метания, -- достаточно иметь побольше монеток, и можно плавать взад-вперед, колеблясь, возмущаясь, но ничего при этом не делая. Ибо главное уже свершилось: он выбрал правильный путь, он смог убежать на край света, и теперь нужно только удержаться здесь, никуда больше не стремиться, ничего не предпринимать, а если и идти на попятную, то лишь мысленно. Он плыл на катере, и катер все решал за него, тогда как окружающий мир не оказывал должного сопротивления его изменчивым стремлениям. А ему нужно было сжечь за собою все мосты, поставить себя в такое материальное или физическое положение, чтобы возврат к прошлому сделался невозможным. Впрочем, даже если он выбросит свои кредитные карточки и паспорт, ему достаточно переступить порог французского консульства, чтобы вернуться на родину. Он не мог приковать себя к этому катеру навечно, у него не было никакой уверенности в том, что он не уступит искушению, что какой-нибудь мощный душевный порыв не поколеблет его решимость, не заставит посмеяться над тем, что он еще миг назад считал панацеей от всех бед. И никакая сила в мире не могла оградить его от этой переменчивости, даже убаюкивающий, монотонный бег катерка, который -- он это предвидел -- очень скоро надоест ему. Те психи, что сидели в деревне или в сумасшедших домах, могли, по крайней мере, рассчитывать на одуряющее действие медикаментов: оно подчиняло их размягченные мозги некоему мерному, неостановимому ритму, чему-то вроде внутреннего катера, тихо скользящего туда-сюда, туда-сюда. Вот уж эта машина никогда не портилась, ежедневно и регулярно питалась вместо горючего таблетками и пилюлями, что было куда надежнее монеток по пятьдесят центов, ибо лекарства выдавал кто-то другой. Ему даже вспомнились слова жительницы той деревушки; она наивно объясняла репортеру, что главное достоинство здешних больных состоит в их неизлечимости: те, кто за ними ухаживает, могут до самой кончины своих подопечных пользоваться "излишками" их скромного содержания. Он почти завидовал этим людям: еще бы, они избавлены от всякой ответственности, и уж им-то ничто не угрожает. Шло время; небо побледнело, город начал просыпаться, и в ночной сон бухты стали вкрадываться предутренние шумы. В сумраке рядом с ним возникло какое-то светлое шевелящееся пятно. Он вгляделся: человек в майке и шортах проделывал странные движения -- выбрасывал руки вперед, откидывал назад, приседал, вскакивал. Скоро появились и другие. Куда ни глянь, вдоль набережной маячили людские силуэты, с каждой минутой все более четкие; казалось, они изгибаются в каком-то спокойном, размеренном, почти беззвучном балете. До него доносилось глубокое, размеренное дыхание, иногда похрустывание суставов, иногда короткая, брошенная вполголоса фраза, на которую следовал такой же короткий и, судя по интонации, вполне бодрый ответ. Крошечный старичок, делавший зарядку в нескольких метрах от него, приветливо улыбнулся и знаком пригласил его следовать примеру остальных. Встав на ноги, он принялся неуклюже подражать старичку, под приглушенные смешки двух толстушек, которые медленно проделывали наклоны вперед, стараясь коснуться пальцами кончиков ног. Минуту спустя он тоже рассмеялся и жестами дал понять своему наставнику, что не привык к таким усилиям, что с него хватит. Старик сказал: "Good, good!", одна из толстух беззвучно похлопала ему, и он удалился под их чуточку ироничными взглядами. Взойдя на бетонную эстакаду, он вскоре оказался на широком приморском бульваре со множеством скамеек. И здесь также ревнители гимнастики всех возрастов, от мала до велика, усердно предавались любимому занятию. Он прилег на скамью, стоявшую спинкой к морю. Отсюда, из-за балюстрады, можно было разглядеть сходни, ведущие к причалу катера; на решетке все еще висел замок. Прямо перед глазами стояла невысокая светло-голубая арка; в ее проеме виднелся огромный домина с круглыми, на манер иллюминаторов, окнами, а рядом другой, еще недостроенный и лишь наполовину одетый зеркальными стеклами. Его верхние этажи скрывались за бамбуковыми лесами и зеленым брезентом. Между этими двумя мастодонтами торчали башенные краны и крыши других зданий, и все это четко вырисовывалось на фоне изумрудного покрова горы, чью верхушку, как бы высоко он ни задирал голову, невозможно было разглядеть в мерцающем тумане. Солнце уже взошло и вовсю играло на стеклах и стальной окантовке небоскребов; проснувшийся порт загомонил дневными голосами, и впервые мысль о том, что он находится в Гонконге, по-настоящему взволновала его. Он еще минут тридцать полежал на скамейке, глядя на отражение пылающего светила в стеклянных башнях города. Обернувшись к бухте, он увидел свой катерок, осторожно лавирующий между баржами и сампанами, проводил его глазами до пристани Каулунга, и, когда тот пустился в обратный рейс, ему представилось, будто он стоит там, на борту. Утреннее возвращение суденышка вселило в него такое прочное чувство безопасности, что он неожиданно для себя подумал: к чему спешить! И еще: по утрам все кажется намного проще. Встав со скамьи, он побрел вдоль бульвара, где мирная утренняя гимнастика уступила место беспорядочной суматохе: люди спешили на работу. И однако, даже в этой толкучке некоторые тщательно одетые чиновники внезапно прерывали ходьбу, ставили наземь кейсы и в течение двадцати-тридцати секунд размахивали руками, приседали, выгибались, дыша размеренно и спокойно. Остальные пешеходы не обращали на них внимания. Пробравшись сквозь густеющую толпу, он вошел во двор, где строили дом; на нижних этажах, как он заметил, уже расположилось несколько офисов, в частности банк, и он усмехнулся, вспомнив свой проект жизни на катере. А вот и почта, правда еще закрытая; он обещал себе вернуться сюда попозже, чтобы позвонить Аньес. Впрочем, нужно ли спешить -- может быть, длинное подробное письмо лучше звонка. Пройдя по эстакаде в обратную сторону, он вышел на широкий проспект и зашагал по тротуару, среди плотной толпы. Жара уже вовсю давала о себе знать. Но именно в тот миг, когда он ощутил это, его потная кожа вдруг оледенела и он встал как вкопанный, словно приклеившись к красному паласу, расстеленному на тротуаре перед отелем, откуда, судя по всему, кондиционеры гнали прохладу даже на улицу. Надев пиджак, он вошел в гостиницу. Там действительно было холодно и торжественно, словно он в мгновение ока перелетел в другой мир. Кожаные кресла, столики из темного дымчатого стекла, зелень в кадках, лоджия по всему периметру холла, роскошные бутики, бронзовые барельефы на стенах--смесь модерновых перекрученных фигур и кошмарных псевдоазиатских мотивов. Таблички со стрелками указывали расположение нескольких ресторанов и кафе-магазина, где он и решил позавтракать и куда направился, предварительно застегнув пиджак. Он с аппетитом поел и попил, затем спросил писчей бумаги. Но, глядя на белый листок и составляя первую фразу письма к Аньес, он вдруг осознал, что его ночные страхи были обоснованны, тем более обоснованны, что сейчас, задним числом, его прожекты внушали недоверие. Его желание провести остаток жизни на катере, плавая между Гонконгом и Каулунгом, прикидки насчет бюджета, а главное, само отношение к этому плану как к единственной альтернативе французской глубинки для психов выглядели теперь, как он и предвидел, смехотворными, впрочем, как и страх заговора, якобы устроенного против него Аньес. Все его ночные доводы, вся твердая решимость рухнули, осталось лишь тоскливое беспокойство: во что же выльется его возвращение? Яркий дневной свет, тихое позвякивание столовых приборов в кафе ставили под сомнение реальность дела с усами и его последствия, несмотря на то что присутствие здесь, в отеле "Мандарин", успокаивая его, одновременно напоминало, что на него свалилась непоправимая беда и он зашел слишком далеко, чтобы вернуться. Терзавший его вопрос "почему?", оставаясь без ответа, мало-помалу трансформировался в другой -- "как?"; правда, и это "как?" -- если речь не шла о том, как передвигать ноги при ходьбе, совать монеты в щель авто мата или еду в рот, -- тоже начинало расплываться, утрачивать плотность слова, способ ного определять линию поведения, и превращалось в зыбкое "ну что?.." или "а теперь?..", и с этими парализующими волю, полувопросительными возгласами можно было разде лываться только шаг за шагом, ставя себе конкретные ближайшие цели, преодолевая кон кретные безобидные препятствия, и он с радостью сокрушал их, ибо они скрывали от его внимания наиглавнейшую цель -- выбор между "уехать" и "не двигаться с места". В данный момент этот вопрос оставался открытым. Но если он собрался написать Аньес, нужно сперва принять какое-то решение. А может, просто утешить ее, отослав коротень кую записку: "Не волнуйся, я переживаю кризис, скоро сообщу о себе подробнее". Нет, лучше отложить это дело. Самое разумное, конечно, позвонить: пусть хотя бы знает, что он жив и что его не нужно разыскивать. Отказавшись на время от эпистолярных сообщений, он все-таки воспользовался бланком отеля, записав на нем номера телефонов своей квартиры, родителей и агентства -- на всякий случай, чтобы не забыть. Листок он сложил вчетверо, спрятал во внутрен ний карман пиджака и, расплатившись с официантом, направился к телефонным каби нам в нише холла, которые приметил, еще входя в отель. Служащий назвал ему код Фран ции, который он также записал на листке. Потом набрал все три номера, один за другим. Никто не отвечал. Согласно его подсчетам, в Париже сейчас было 11 часов утра, что объясняло молчание в агентстве, но уж никак не оправдывало Аньес, которая, видимо, забыла включить автоответчик, уходя на работу. Если бы она сделала это, он мог бы с помощью бипера прослушать последние звонки в квартиру и выяснить, какая атмосфе ра царит там в его отсутствие. Разумеется, при условии, что бипер сработает на таком расстоянии. Кстати, он уже думал над этим, когда они его покупали: действует ли этот аппаратик на больших расстояниях? В принципе, должен бы. А впрочем, по этому поводу нетрудно навести справки -- чего-чего, а магазинов электроники в Гонконге хватает. Правда, эта информация будет совершенно бесполезна, поскольку Аньес не включила автоответчик. Но ведь когда-нибудь она же сделает это, если только не сломала его или... Он невесело ухмыльнулся: или если Аньес не объявит, когда они встретятся -- если встретятся! -- что у них никогда не было автоответчика. Он-то прекрасно помнил форму аппарата, где и когда они его приобрели, тысячи записанных, а потом стертых звонков, среди которых звонок его отца, напоминавшего о воскресном обеде; кроме того, опустив руку в карман, он мог нащупать острые металлические края бипера, но что это доказывает?! Он опять набрал свой номер, долго ждал ответа. Не выпуская трубку, откуда по-прежнему неслись монотонные гудки, вынул из кармана аппаратик, внимательно прочел инструкцию на задней крышке: "1) Наберите номер вашего телефона. 2) Сразу же после гудка приложите бипер к микрофону трубки и в течение двух-трех секунд посылайте сигнал. 3) Записывающее устройство остановится, пленка с сообщениями перемотается к началу, и вы сможете прослушать звонки..." Он машинально тронул кнопку сбоку и жал на нее до тех пор, пока слабые, но довольно пронзительные сигналы "бип-бип-бип" не вывели из себя могучего китайца в соседней кабине, который яростно забарабанил в стекло. Опомнившись, он снял палец с кнопки, убрал бипер в карман, повесил трубку и вышел. Его угнетало не столько молчание на другом конце провода, сколько бесполезность аппарата, с помощью которого он надеялся разведать, как там, дома, среагировали на его исчезновение. Он чувствовал себя преданным, обезоруженным: если предположить, что автоответчик реально существует -- в отличие от его усов, отца и друзей, -- то возможно ли, чтобы Аньес сознательно выключила его, заметив отсутствие бипера? Неужели она пренебрегла возможностью узнать что-нибудь о нем, только бы лишить его удовольствия прослушивать сообщения? И вообще где она? Что делает? О чем думает? Продолжает ли разговаривать, есть, пить, спать? Вести прежнее обычное существование, несмотря на мучительную неизвестность? Да и помнит ли она еще, что он исчез? И что он когда-то существовал в ее жизни? Прислушиваясь к безответным гудкам, он одновременно имел полную возможность созерцать себя в матовом зеркале, служившем задней стенкой кабины: не по климату плотный, мятый пиджак, серая от грязи и пота рубашка, всклокоченные волосы и трехдневная щетина. Он решил, для собственного успокоения, сменить одежду. Прошелся по холлу со сверхдорогими бутиками и не торопясь выбрал себе легкую рубашку с большими нагрудными карманами, которые избавят его от труда носить пиджак, полотняные брюки, пару трусов, кожаные сандалии и, наконец, элегантнейший несессер для бритья; вещи стоили уйму денег, но ему было наплевать, и вообще, поразмыслив, он счел необходимым "перенести ставку" сюда, в отель "Мандарин". Сам факт, что он пошел на такие безумные расходы, уже выглядел так, словно он принял важное решение. Кроме того, ему особенно нечего делать в Каулунге, и этот переезд, возможно, отвадит его от искушения кататься на катере. Правда, у него и в Гонконге никаких дел нет, но и бог с ним... Его здешний номер представлял собой просторную, светлую, удобную комнату с двумя широкими кроватями; окно выходило не на проспект, идущий параллельно набережной, а на боковую улочку, двойные герметичные стекла не пропускали шума извне. Как только грум вышел за дверь, он разделся, принял душ и сбрил щетину, осторожно манипулируя непривычно короткой бритвой. Усы приближались к прежней длине, и это вселило нелепую надежду, что возврат к былой внешности повлечет за собой исчезновение, нет, даже полную отмену всех тайн, вызванных к жизни его дурацкой затеей. Что, если он вдруг снова обретет не только привычный физический облик, но и свое душевное здоровье, свою биографию, а от нынешнего хаоса не останется ни следа?! И он вернется из Гонконга в абсолютной уверенности, что прибыл из командировки от агентства (почему бы и нет?), а в портфеле у него -- ибо он купит себе портфель -- документы, отчеты о проделанной работе, о завязанных контактах. Аньес устроит ему нежную встречу в аэропорту -- ведь она будет точно знать время приземления самолета. И она ни о чем не станет вспоминать, он тоже, так все и войдет в прежнюю колею. В дальнейшем им тоже не грозят никакие осложнения: тайна просто исчезнет, канет в Лету, словно ее никогда и не было. Вот это, пожалуй, наилучший вариант, который, если вдуматься, настолько же реален, как и то, что случилось раньше. Ему почудилось, что нужно лишь слегка подтолкнуть неведомые силы, сыгравшие с ним эту мрачную шутку, и они, может быть, согласятся все поставить на свои места. Впрочем, на бога надейся, а сам не плошай... Это-то верно, однако в его конкретном случае не оплошать значило собрать нужные документы, которые подтвердили бы необходимость и полезность этого делового вояжа, связаться с Жеромом, попросить его оформить, как полагается, только задним числом, его неожиданное исчезновение, а заодно провести психологическую обработку Аньес, внушив, что все случившееся -- плод ее воображения; словом, опять запустить эту сумасшедшую карусель, дав, таким образом, новое доказательство своего безумия, и в результате самому напроситься на госпитализацию -- можно не сомневаться, что "психовозка" будет ждать его прямо у трапа самолета... Нет, одни только небеса, если можно считать их всемогущими, способны помочь ему; главное ни в коем случае не подделывать реальность, а просто сотворить чудо, сделать так, чтобы все происшедшее как бы не имело места. Стереть начисто этот эпизод и его последствия, а потом стереть след резинки и след этого следа. Не фальсифицировать и не забыть, а именно уничтожить то, что хочется забыть, иначе воспоминание вернется и неизбежно погубит их... Да, верно: единственное, чем он в состоянии помочь себе, если ждет божьей милости, это отращивать усы, заботиться о них и верить в это волшебное средство. Растянувшись на кровати, он ощупывал верхнюю губу и любовно поглаживал отросшие волоски -- свой единственный шанс на спасение. Позже, днем, он сделал еще одну попытку дозвониться Аньес и родителям, и снова безуспешно. Потом надел купленные вещи, подвернул неподшитые, слишком длинные штанины и рассовал по нагрудным и брючным карманам все свое имущество -- паспорт, кредитные карточки, наличные деньги, листок с номерами телефонов. Поразмыслив, стоит ли брать с собой бипер, он решил, что аппарат слишком обременителен, и сунул его между помазком и чашечкой в кожаный бритвенный несессер, оставленный в ванной. Затем вышел и направился к дебаркадеру по виадукам, проложенным над улицами. Небо было подернуто серой дымкой, стояла тяжелая влажная жара. Матрос на палубе сразу узнал его и приветливо замахал руками, но он сошел на берег в Каулунге и вновь поднялся на катер лишь через полчаса, когда расплатился в отеле "Кинг" и забрал из номера початый блок сигарет. Странно: со времени приезда в Гонконг он ни разу не закурил, ему это даже в голову не пришло. Вернувшись на остров, он бесцельно побрел по городу, стараясь держаться набережной; это, впрочем, было невозможно: дорогу на каждом шагу преграждали подъездные пути к пирсам, стройки и щитовые барьеры, в которых он тщетно искал просветы, чтобы увидеть бухту. По расположению световых реклам на крышах небоскребов он узнал кварталы, показавшиеся ему прошлой ночью с катера сильно удаленными от центра. Увидев другой роскошный отель -- "Causeway Bay Plaza", -- он попытался прозвониться в Париж оттуда, но ему опять никто не ответил. С наступлением темноты он вернулся на такси в "Мандарин", выпил в баре коктейль "Сингапур", затем поднялся в номер, чтобы взглянуть на себя в зеркало и еще раз побриться -- словно выздоравливающий, который упрямо проверяет, вернулись ли к нему силы. Чем более гладкими становились его щеки, тем ярче выделялась черная щетина над губами. Он уже знал, что ему предстоит тяжкая ночь, что его опять замучат противоречивые, неотвязные, диковинные мысли: то ему вздумается сесть на катер, то мчаться в аэропорт, то выброситься из окна, -- и каждое решение покажется ему единственно возможным и верным в его положении; главный фокус в том, чтобы не делать ничего этого, а продержаться до утра и встретить рассвет живым, с отрастающими усами, оставив позади безумные грезы о непоправимых деяниях. Больше всего на свете он страшился того, что какая-нибудь новая прихоть вынудит его сбрить усы; тогда все нужно будет начинать сначала. Ему на миг представилась череда дней и ночей, заполненных попеременно сбриванием усов и ожиданием их роста -- нескончаемым и мучительным, ибо нетерпение, неуверенность, противоречивые желания помешают ему сделать выбор. На него опять нахлынули черные мысли -- конечно, куда же им деваться, он ждал этого. Нужно держаться, держаться во что бы то ни стало! Он подумал: а не напиться ли? -- но нет, это было слишком опасно. Еще раз позвонив в Париж и слегка волнуясь при мысли о том, что он скажет, если Аньес каким-то чудом снимет трубку, он решил купить снотворное и вышел из отеля в поисках аптеки, однако, найдя ее и выразив свое намерение с помощью детски-усердной жестикуляции -- зажмуренных глаз, подложенных под щеку ладоней -- и мощного храпа, увидел, как продавщица неодобрительно покачала головой и знаками объяснила, что нужен рецепт. Затем он без всякого аппетита поужинал лапшой и рыбой в ресторанчике на открытом воздухе, долго шагал по улицам, стараясь нагулять усталость, и наконец сел в трамвай. Устроившись на верхней площадке и облокотясь на бортик незастекленного окна, он курил сигарету за сигаретой, невзирая на запрещение, которым пренебрегал не он один, и раз глядывал фасады домов, огни рекламы, бесчисленные то пустынные, то оживленные кварталы, встречные трамваи, проносившиеся так близко, что он всякий раз пугливо убирал локоть. В окна врывались запахи горелого масла, жареной рыбы. Трамвайный маршрут пролегал вдоль острова, параллельно набережной, и на конечной остановке он прямо-таки заставил себя сойти, преодолев искушение отправиться назад. Если уж он решил изучить возможности местного городского транспорта, то на его долю остава лось еще метро -- завтра, а потом фуникулер, поднимавший туристов на вершину горы. Ну а дальше придется либо начать по новой, либо ходить взад-вперед в своем номере. Спать попеременно то на одной, то на другой кровати, размышлять над альтернативой -- прикрыть усы простыней или выставить их наружу; в общем, он всегда отыщет некий эрзац для физического выражения своей мучительной душевной раздвоенности, кото рой, однако, твердо решил придерживаться. "Твердо? Как бы не так! -- усмехнулся он. -- Временно, лишь временно, пока другая, даже и не новая, идея не увлечет меня к иным берегам". Но, в общем-то, если не считать этих регулярных и даже не удивлявших его импульсов, он начинал обретать нечто вроде бесстрастного спокойствия, что уже мож но было рассматривать как прогресс хотя бы в сравнении со вчерашней лихорадкой. "Временный прогресс! -- твердил он себе, шагая по улицам. -- Только временный!" Ближе к двум часам ночи он почти случайно наткнулся на свой отель и, войдя в номер, побрился -- третий раз за день. Потом, уже в пятый раз, набрал все номера телефонов, сверяясь с листком, не получил ответа и принялся звонить наугад, рискуя разбудить какого-нибудь неизвестного парижанина, лишь бы убедиться, что хоть сам город еще существует. Некоторые из этих случайных номеров могли быть пустыми, но тогда он услышал бы: "Вы набрали неабонированный номер; сверьтесь со справочником или позвоните в центральную справочную..." Он вызвал и справочную, и 121, и "говорящие часы", и службу такси, и, наконец, портье своего отеля, который подтвердил ему код Франции; все это продолжалось около часа, в течение которого он курил сигарету за сигаретой. Вытащив из несессера бипер, он сжимал его в руке как талисман, пусть и бесполезный, но мало-помалу его захлестнула волна паники: теперь уже не только прошлое, не только воспоминания, но и весь целиком Париж ухнул в пропасть, разверзавшуюся за каждым его шагом. А что, если сходить завтра в консульство? Да нет, ему, конечно, объявят, что телефонная связь работает безупречно; может быть, даже, в виде исключения, позвонят в Париж, чтобы доказать это, но его-то номера все равно будут молчать. "Значит, просто никого нет дома, дозвонитесь в другой раз!" -- вполне логично заметит услужливый консул -- не исключено, что именно тот самый, который известит Аньес о его трагической кончине, и уж на этот-то раз она наверняка снимет трубку! Он включил телевизор, стоявший в номере, убрал звук и задремал на постели, не раздеваясь, то и дело открывая глаза и с отвращением вдыхая висящий в воздухе табачный дым. На экране немо, по-рыбьи, шевелили губами элегантные китайцы. Позже, когда он вскинулся в очередной раз, китайцев уже сменили ковбои, скачущие по прерии, без сомнения снятой где-нибудь в Испании -- конечно, если Испания не исчезла с лица земли, как о том свидетельствовал глобус с часами в Бахрейне. Наверное, телевидение Гонконга работало всю ночь, как американское, хотя не исключено, что завтра он узнает, что все местные программы заканчиваются в полночь... И снова началась мучительная пытка безвестностью, снова он метался на постели, то и дело хватаясь за телефон и судорожно стискивая ненужный бипер. В какой-то момент, желая услышать хоть чей-нибудь голос, он набрал номер без международного кода и разбудил, скорее всего, обитателя Гонконга, который сердито заверещал на непонятном языке. Повесив трубку, он встал, еще раз побрился и опять лег в постель. На рассвете, так и не заснув, он вышел, побродил по улицам среди любителей утренней гимнастики, сел на катер и, к великому удовольствию матроса, прокатался целый день. Его внимание поглощали пронзительные крики чаек, метавшихся в облачном небе, густой лес мачт в бухте, чужие лица, запах горячего асфальта, сверкающие стены небоскребов -- весь этот поток уже знакомых впечатлений. И когда ему являлась мысль поехать в консульство или в аэропорт, он просто говорил себе: сейчас это пройдет, и ждал, и это действительно тут же проходило. Он много курил, не выпуская из рук блок сигарет. Его кожа бронзовела под солнечными лучами, и он подумал, что надо бы купить солнечные очки, а потом, даже не особенно удивившись, спросил себя, когда же это он успел вытащить из кармана пиджака те, которыми пользовался несколько дней назад на бульваре Вольтера, разыгрывая слепого. Ну да, конечно, он тогда носил пиджак, который теперь валялся скомканным на дне стенного шкафа в его номере. Сняв темные очки в кафе на площади Республики и сунув их в карман, он уже больше нигде не вынимал их, ни в "Саду праздности", ни у себя в квартире, ни в аэропорту "Руасси". Пытаясь восстановить в памяти этот машинальный жест, он начинал мысленно перебирать все случившееся за последние сутки перед отъездом, но тщетно -- какой-то туман заволакивал его действия, и они потихоньку уплывали, соскальзывали в небытие, в неясную легенду, героем которой он уже не был. И та же апатия поглощала нынешние долгосрочные планы на будущее: постоянную жизнь на катере, беззаботные странствия по портам Китайского моря, инспекционную поездку на Яву, возвращение в супружескую обитель -- все становилось безразличным; вопросы, прежде острые, как бритва, переставали беспокоить, насущная необходимость выбирать -- или не выбирать -- отпадала сама собой. К середине дня подошел матрос и, тронув его за плечо, объявил на ломаном английском, что он может, если есть желание, не сходить каждый раз на берег, а просто отдавать ему, вместо кассира, плату за проезд, притом со скидкой. Неизвестно, делалось ли это по доброте душевной или в расчете на незаконный приработок, но он отклонил предложение, объяснив, что ему приятно регулярно сходить на берег и возвращаться обратно, и сказал правду: теперь его занимало только одно -- пересчитывание пятидесятицентовых монеток. Он ненадолго прервал свое челночное плаванье лишь затем, чтобы наспех съесть горячий куриный шашлык, стоя прямо у прилавка, где заодно торговали дешевыми кассетами с концертами варьете, а потом забежать в "Мандарин" и взять бритвенный прибор; брился он в грязном туалете катера. Иногда, в свободные от службы минуты, матрос подходил и обращал его внимание на какие-нибудь детали пейзажа со словами "Nice, nice!" и он одобрительно кивал в ответ. К вечеру разразилась гроза, катер сильно раскачивало с боку на бок. Пассажиры сбегали по сходням на пристань, укрываясь газетами с черно-красными заголовками. Потом наступила ночь, а с ней и последний рейс, и он, как двое суток назад, снова очутился в одиночестве на приморском бульваре, подсвеченном крошечными фонариками, вделанными в бетон и слабо мигавшими под беззвездным небом. Пройдя вдоль набережной, он обнаружил другой причал, еще не закрытый, и устало опустился на скамью; напротив сидел человек лет шестидесяти, краснолицый, в теннисных туфлях и в желтом чесучовом костюме, тут же заговоривший с ним. -- О, Париж!.. -- воскликнул он, выслушав ответ на традиционное "Where are you from?" (( Откуда вы приехали? (англ.).),). Сам он, судя по произношению, мог быть родом хоть из Австралии, хоть из Назарета. --Nice place! (Красивое место! (англ.).) -- мечтательно добавил он. Здесь он дожидался пароходика, уходившего в 1.30 на Макао, где он поселился не то два года, не то десять лет назад3. -- Ну и как там, в Макао? -- Ничего, спокойно, -- ответил незнакомец, -- потише, чем в Гонконге. -- А трудно найти место на этом пароходе? -- Нет, нетрудно. Они смолкли, и когда пароходик подошел к пристани, оба поднялись на палубу. Каждый пассажир должен был оплатить спальное место -- в общем кубрике на пятьдесят человек, в каюте первого класса на четверых или в люкс-апартаменте на двоих; его новый знакомый советовал взять люкс, где они смогут ночевать вдвоем. Он так и сделал, но не лег, а остался на палубе, держа в руках бритвенный несессер и глядя на темное море и удалявшиеся огни города, а потом уже только на море. Иногда ветер доносил до него -- несомненно, из общего кубрика -- пронзительные возгласы, хохот и, главное, щелканье костяшек домино, которые игроки шумно выкладывали на металлические столики. У него мелькнула мысль, что хорошо было бы совершить это ночное путешествие вместе с Аньес, стоя вот так на палубе и обнимая ее за плечи; сквозь новую перестрелку костяшек ему вдруг почудились скорбные, безнадежные звонки телефона в пустой квартире. Он вынул из несессера бипер, прижал его к уху, надавил на кнопку и, вдоволь наслушавшись писка аппаратика, занес руку над бортом; не снимая палец с кнопки, он медленно ослаблял хватку. Тарахтение мотора и шум волн, ударявших в борт, заглушали сигналы бипера, и уж конечно он не услыхал плеска воды, когда совсем разжал пальцы и выпустил аппарат в море. Он знал одно: больше он никуда звонить не будет -- и разорвал листок с номерами. Поэтому, когда ему через несколько минут опять вспомнилась Аньес, она уже стала совсем недосягаемой, и от ее прильнувшего к нему тела, от смешливого голоска, возбужденного началом любовной игры, остался лишь зыбкий мираж, унесенный и бесследно развеянный вдали теплым ночным ветерком, а еще -- бесконечная, неодолимая усталость, которой уже не на что было опереться. На рассвете пароходик пристал к чему-то вроде промышленного предместья, густо заставленного многоэтажками в бамбуковых лесах. У выхода с причала теснились шоферы такси, в основном китайцы, оспаривая друг у друга пассажиров; он уже хотел было взять машину, как его окликнул вчерашний знакомец, сошедший на берег следом за ним и предложивший подвезти его в город. Пройдя над многополосной, разделенной барьерами автострадой по виадуку -- из тех, что пересекали дороги, как и в Гонконге, каждые десять километров,-- они добрались до стоянки, где их ждал пыльный джип "тойота". Сев за руль,, австралиец -- если он действительно был таковым -- извинился, что не может пригласить его к себе, туманно намекнув на визиты женщин, нарушающие покой в доме, и посоветовал не останавливаться в отеле "Лисабон", куда его доставило бы, в расчете на комиссионные, любое такси, а снять номер в гостинице "Bela vista", с ярко выраженным местным колоритом и более спокойным укладом; особенно он хвалил ее открытую террасу. Они могли бы встречаться там по вечерам за стаканчиком. Полчаса спустя "австралиец" уже высадил его у гостиницы, и теперь он сидел на пресловутой террасе колониального стиля, положив ноги на беленные известью перильца; над головой у него мерно, убаюкивающе гудели потолочные вентиляторы, их лопасти были украшены лампочками-миньонами, зачем-то включенными среди бела дня. Перед ним расстилалось Китайское море, оно ярко рдело между бело-зелеными колоннами, подпиравшими разделенный на черные квадраты потолок. Администратор выдал ему ключ от номера -- без особых удобств, но большого и прохладного -- и многоязыкий рекламный буклет, посвященный Макао, где он вычитал, что "постояльцам обычно ставят в номера кипяченую воду не столько по гигиеническим соображениям, сколько с целью отбить запах хлора. Тем не менее все, и туристы и коренные обитатели Макао, предпочитают следовать местным обычаям, а именно заменяют воду вином". Проникшись этим намеком, он заказал на завтрак бутылку "vinho verde", которую принесли в огромном ведре со льдом. Он осушил ее, ни о чем не думая, с одним только смутным, но приятным ощущением прохлады, затем, пошатываясь, добрался до своей комнаты; одно ее окно выходило на террасу, другое, над дверью, -- в широкий коридор, где пахло, как в прачечной, влажным бельем. Он выключил кондиционер -- один из тех громоздких, похожих на телевизор ящиков, что уродовали своими ржавыми задниками обшарпанный фасад гостиницы. Подумал: не побриться ли? -- но отказался от этой мысли, чувствуя, как разбирает его хмель; растворил окно, улегся на кровать и заснул. Он то и дело полупросыпался с намерением встать, взяться за бритье, выйти на террасу или наведаться в те казино, о которых "австралиец" рассказал ему в машине как о главной местной достопримечательности, если не считать "Crazy Horse", импортированного из Парижа; однако все его проекты тонули в вязкой дреме и еще в странной уверенности, что скоро налетит тайфун. Ветер уже трепал листву дерева, глядевшего в открытое окно, а в комнате слышалось завывание урагана и шум дождя -- на самом же деле это пыхтел, истекая влагой, кондиционер, который он включил на полную катушку, вместо того чтобы остановить. Проснувшись окончательно, он побрился перед зеркальцем, стоявшим прямо на раковине; неизвестно, почему его не повесили, а прислонили к стене -- в этом заведении вообще все делалось спустя рукава. Затем он вышел, еле волоча ноги, и побрел по улицам с двухэтажными домишками, то побеленными известкой, то розовыми или голубыми, как леденцы. В этих кварталах жили китайцы; все улицы носили пышные названия, вроде rua del bom Jesu, estrada do Repuso (Улица милосердного Христа, проспект Отдохновения (порт.).) и тому подобное; встречались тут и церкви в барочном стиле, и монументальные каменные лестницы, и даже современные многоэтажные дома, особенно в северной части города, там, где он высадился с парохода; чем дальше, тем назойливее становились запахи восточных курений и жареной рыбы, а главное, дух наивного, покорного упадка, векового смирения перед жизнью. В какой-то миг его охватил страх заблудиться, нелепый в таком маленьком городке, и он несколько раз повторил название своей гостиницы китайцу-полицейскому, который долго вслушивался, а потом, просияв, возгласил : "Very fast!"; невозможно было понять, означало ли это, что гостиница очень близко, или что нужно очень быстро бежать, чтобы попасть в нее, или что она очень далеко -- "very far". Для того чтобы ему легче было спрашивать дорогу у аборигенов, не владеющих английским, полицейский вывел название китайскими иероглифами на оборотной стороне спичечного коробка, который он только что купил заодно с пачкой местных сигарет; выглядело оно примерно так: Но ему не представилось случая воспользоваться этой шпаргалкой: бродя наугад, он вышел на берег моря и тут же углядел свою стоявшую на отшибе гостиницу, похожую издали на старый, отслуживший свое корабль в сухом доке. Конец дня и вечер он провел на террасе, под бронзовым барельефом с изображением Бонапарта на Аркольском мосту1 и с надписью "There is nothing impossible in my dictionary!" ; правда, тот факт, что надпись сделали по-английски -- видимо, чтобы напомнить о главном историческом враге, Англии, -- слегка обескуражил его. Он поужинал легкими блюдами, напомнившими ему бразильскую кухню, выпил много вина в надежде, что это поможет уснуть, и оказался прав. Так прошло два дня. Он спал, курил, ел, пил "vinho verde", гулял по полуострову, словом, сам того не желая, вел жизнь настоящего туриста. Посещал он и казино -- либо роскошное заведение при отеле "Лисабон", либо "поплавок", где стоял оглушительный треск костяшек домино, который потом еще долго звучал у него в ушах. Кроме того, он дремал на солнышке в городских парках, проехался вдоль границы с Китайской народной республикой , посетил музей Камоэнса и, сидя под деревом, блаженно улыбнулся поразительно четкому воспоминанию о романе Жюля Верна, где географ Паганель хвастается тем, что освоил испанский язык, выучив наизусть "Лузиады", эпическую поэму этого португальского поэта эпохи Великих открытий. Говорил он лишь с официантами, заказывая еду; "австралиец", без сомнения с головой ушедший в домашние хлопоты, не явился на свидание, которое назначил ему на террасе. Иногда где-то на окраине его дремлющего сознания шевелились зачатки неприятных, тревожных мыслей об Аньес, отце, относительной близости Явы, о вероятных поисках с целью напасть на его след, о том, что ждет его впереди. Но ему достаточно было потрясти головой, надолго закрыть глаза или выпить несколько глотков вина, чтобы отогнать, развеять эти обескровленные, бестелесные образы, почти уже призраки, такие же безобидные, как утопленный в Китайском море бипер, как смутное впечатление "deja vu"4. Он больше не пытался звонить домой и только бродил под солнцем, среди запахов сушеной рыбы и пота, пропитавшего его одежду, перемежая эти бесцельные скитания долгими сиестами. Однако он неукоснительно брился дважды в день, перекроив на свой лад известную шутку, гласившую, что безделье помогает слушать, как растет борода. Он же слушал -- хотя и не очень внимательно, -- как растут его усы, и временами, развалившись где-нибудь в парке на скамейке, смаковал абстрактную и отныне совсем не важную мысль о том, как ему удалось избежать... избежать чего? Мысль таяла, не успев оформиться. На третий день он отправился на пляж. В самом Макао пляжа не было, но недавно выстроенная дамба соединяла полуостров с двумя маленькими островками, где все купались, как сообщил ему услужливый портье гостиницы "Bela vista". Трижды в день от "Лисабона" до островов ходил микроавтобус, но он предпочел пешую прогулку и пустился в дорогу около одиннадцати часов утра. Он шагал, глядя то под ноги, на бетон, то на воду по сторонам дамбы, в полном одиночестве, если не считать редких машин. Одна из них внезапно остановилась, водитель открыл дверцу, приглашая его сесть, но он вежливо отказался -- спешить было некуда. Пообедал он рыбой в ресторанчике на первом острове -- Таипа, -- сидя лицом к морю; около двух часов дня ушел оттуда и шагал по охряной дороге до тех пор, пока не завидел внизу пляж с черным песком, куда сбегала извилистая тропинка. Несколько машин и японских мотоциклов указывали на присутствие отдыхающих, но это его не смутило. У моря и в самом деле оказались люди -- главным образом молодые японцы, с радостными криками игравшие в гандбол. И чайки в небе тоже кричали. Было жарко. Перед тем как искупаться, он заказал содовую воду и выкурил сигарету в пляжном буфетике с соломенной крышей, увешанной динамиками, откуда неслись американские эстрадные шлягеры; среди них он узнал "Woman in love" в исполнении Барбры Стрейзанд. Затем он разделся, скатал одежду, поставил сверху сандалии и неторопливо вошел в теплую, довольно мутную воду. Поплавал несколько минут (для чего пришлось отойти далеко от берега), вернулся назад и, не выходя на песок, улегся на мелководье, где его окатывали небольшие волны. Начался отлив, и он последовал за морем, отползая от берега на локтях, лицом к пляжу. Пляшущие на воде блики слепили глаза, и он прикрыл их, лишь время от времени поглядывая, на месте ли его одежда. Метрах в двадцати от него барахтался в воде другой приезжий с Запада, похоже его ровесник. Видимо, на какой-то миг он задремал, но тут же встрепенулся, услышав голос, громко произносивший английские слова, и, открыв глаза, стал тревожно озираться: ему почудилось, что обращаются к нему, и действительно, второй белокожий купальщик глядел в его сторону и кричал, стараясь перекрыть шум волн: "Did you see that?" Ослепленный солнцем, он плохо различал его черты, однако подумал, что тот не похож на англичанина или американца; бросив взгляд на пляж, он убедился, что ничего особенного не происходит: японцы по-прежнему гоняли мяч, какой-то парень, с виду китаец, в майке и шортах, с плейером на поясе, удалялся прочь мелкими шажками. "What?" -- спросил он, больше из вежливости, но человек, все еще лежа на животе в воде, отвернулся, крикнув во всю глотку: "Nothing, forget it!"3. Он снова закрыл глаза, радуясь, что беседа тем и ограничилась. Позже он вышел на берег, натянул одежду прямо на мокрое тело и зашагал обратно в город. Рядом с ним остановился микроавтобус, ехавший в Макао; на сей раз, чувствуя усталость, он вошел и сел на заднее сиденье. По тому, как зудела кожа, он понял, что сильно обгорел, и с удовольствием предвкушал, как укроет обожженное тело прохладной, чуть шершавой простыней. Когда автобус проезжал по тенистым улицам, он старался уловить свое отражение в пыльном стекле с налипшей мертвой мошкарой. Волосы склеились от соленой воды, усы черной полосой пересекали лицо, но это его уже почти не трогало. Никаких планов, никаких дел впереди -- только доехать до гостиницы, принять ванну, усесться на террасе и созерцать Китайское море. Гвоздик на доске, где он обычно оставлял ключ, пустовал. Портье, старый тощий китаец в слишком широкой для него белой нейлоновой рубашке, с улыбкой сказал: "The lady is upstairs"4, и он почувствовал, как по его обожженной спине пробежал холодок. -The lady? -- Yes, Sir, your wife... Didn't she like the beach?5 Он не ответил -- у него перехватило дыхание -- и еще с минуту постоял перед сверкающей стойкой. Затем медленно взошел по лестнице, с которой сняли ковровую дорожку -- наверное, для чистки. Медные прутья, сваленные охапкой у стены, ловили блики закатного солнца. На втором этаже из открытого окна косо падал столб света, в нем роились пылинки. Дверь его номера в конце коридора была не заперта. Он толкнул ее и вошел. Лежа на кровати, озаренная все тем же мягким предвечерним светом, Аньес читала журнал -- то ли "Тайм", то ли "Asian week", взятый, наверное, в вестибюле. На ней было легкое коротенькое платьице, напоминавшее скорее просторные шорты. Голые смуглые ноги ярко выделялись на белой простыне. - Ну как? -- спросила она, услышав его шаги. -- Купил наконец? -- Что... купил? -- Да эту гравюру? -- Н-нет, -- ответил он, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал нормально. -- Значит, этот тип так и не снизил цену? Она закурила и придвинула к себе пепельницу с рекламой "Bela vista". -- Да, именно, -- сказал он, глядя на море за окном. У самого горизонта ползло грузовое судно. Вынув из кармана рубашки пачку сигарет, он тоже закурил, но сигарета оказалась влажной -- видимо, промокла, когда он одевался на пляже. Тщетно он затягивался, сжимая в зубах размякший фильтр; наконец он раздавил сигарету в пепельнице, задев попутно колено Аньес, и пробормотал: -- Пойду приму ванну. -- А я после тебя! -- откликнулась Аньес, когда он уже зашел в ванную комнату, оставив дверь открытой. И добавила: -- Ну и дурацкие же здесь ванны, такие маленькие! Он пустил воду, опершись на край ванны, и в самом деле небольшой -- в ней можно было только сидеть, и уж конечно не вдвоем. Подойдя к раковине, он увидел на полочке две зубные щетки, полупустой флакон жидкой пасты made in Hong-Kong, множество баночек с кремами и прочей женской косметикой. Он чуть не опрокинул одну из них, беря с полочки прямоугольное зеркало, чтобы водрузить его на край ванны, прислонив к стене. Убедившись, что оно не упадет, он разделся, достал свой бритвенный прибор, положил его рядом с зеркалом и уселся в теплую воду. Ванная освещалась только крошечным, размером с отдушину, оконцем; в ней царил уютный, какой-то подводный сумрак, в лад которому приятно звучала мерная капель из разлаженного кондиционера. Было прохладно, в такой прохладе хорошо дремлется. Сидя по пояс в воде, он развернул зеркало так, чтобы лучше видеть лицо. Усы были густые -- как прежде. Он разгладил их. -- Сходим вечером в казино? -- лениво спросила Аньес. -- Если хочешь. Он тщательно взбил пену в чашке, наложил ее на щеки и подбородок и дочиста выбрил их. Потом, не колеблясь, взялся за усы. Ножниц у него не было; в результате первичная расчистка отняла довольно много времени, зато бритва быстро делала свое дело -- волоски градом сыпались в воду. Чтобы лучше видеть, он переставил зеркало себе на живот, прислонив к коленям, --так было удобнее исследовать лицо вблизи. Твердая рам ка резала тело, ощущение было неприятное. Он вторично наложил пену, снова выбрился -- еще старательнее. Пять минут спустя на лице его не осталось ни единого волоска, но этот факт никак не отозвался в нем, он просто констатировал: я делаю то, чего нельзя не сделать. Еще немного пены; пышные белые хлопья падали то в воду, то на зеркало, кото рое он несколько раз вытер ребром ладони. Он опять прошелся бритвой по верхней губе, да так усердно, что ему почудилось, будто лезвие добралось до самых потайных, доселе скрытых неровностей кожи в этом узком месте лица. Странно: выбритая губа не отлича лась цветом от щек, хотя они сильно загорели под жарким солнцем; впрочем, это можно было объяснить царившим в ванной полумраком. Отложив на минуту бритву, но не скла дывая ее, он взял в обе руки зеркало, приблизил его к лицу так, что оно даже слегка зату манилось от его дыхания, потом снова прислонил к коленям. В окошечке ванной видне лись ветви дерева и синий клочок неба. Стояла тишина, нарушаемая только капелью кон диционера да шелестом страниц, которые переворачивала Аньес. Ему нужно было бы передвинуться, вытянуть шею и заглянуть в приоткрытую дверь, но он этого не сделал. Вместо того он взял бритву и опять принялся скоблить верхнюю губу. Всего лишь раз он отвлекся и провел бритвой по щеке -- вот так же он, погрузив язык в лоно Аньес, на миг высвобождал его, чтобы поцеловать ее бедра, -- но тотчас вернулся обратно, на место бывших усов. Теперь он уже достаточно хорошо изучил рельеф этой полоски, чтобы все время вести бритву строго перпендикулярно, и заставил себя держать глаза открытыми, когда под нажимом лезвия, которое он ни разу не наклонил, кожа расступилась. Он на жал сильнее, увидел текущую кровь, скорее черную, чем красную, -- но это тоже мог исказить тусклый свет. И вовсе не боль (как ни странно, боль не ощущалась!), а дрожь пальцев, стиснувших роговую рукоятку бритвы, побудила его продолжить надрез в обе стороны: там лезвие, как и ожидалось, рассекало плоть гораздо легче. Он вздернул губу, стараясь остановить темную струйку, но несколько капель все-таки брызнуло на язык, а гримаса еще больше расширила рану. Вдруг стало больно; он понял, что смаковать ощущения уже не придется, и начал кромсать лицо как попало, не заботясь об аккуратности порезов, сжимая зубы, чтобы не закричать, особенно когда лезвие вонзалось в десны. Кровь хлестала в потемневшую воду, на грудь, на плечи, на белый фаянс ванны, на зеркало, которое он снова протер свободной рукой. Другая рука, вопреки его опасениям, не ослабела; она как будто срослась с бритвой, и он старался только не отрывать лезвие от своего растерзанного лица, глядя, как багровые -- точь-в-точь тухлое мясо! -- кусочки плоти мягко шлепаются на гладкую поверхность зеркала, а оттуда медленно сползают в воду, между сведенными болью коленями; пальцы ног судорожно впились в стенки ванны, словно пытались раздвинуть их, а он все продолжал кромсать лицо и так и эдак, сверху вниз, справа налево, ухитряясь при этом почти не задевать нос и рот. Потоки крови буквально ослепили его, но он упорно держал глаза открытыми и изо всех сил старался сосредоточиться на очередном уголке лица, который неутомимо рассекала бритва; самое трудное было не кричать, сдерживать рвущийся из горла вопль, чтобы ничем не нарушить мирную тишину ванной и комнаты, где Аньес шелестела страницами журнала. Еще он боялся, что она задаст какой-нибудь вопрос, а он не ответит, ибо не сможет разжать сведенные, как клещи, челюсти, но она хранила молчание и только переворачивала страницы -- правда, чуточку быстрее, чем раньше, как будто ей это надоело; а бритва тем временем уже достигла кости. Он уже ничего не видел и мог только мысленно вообразить себе перламутровый блеск зубов на обнаженных деснах, среди багровой мешанины перерезанных сосудов; этот блеск, эти яркие блики кружились и слепили глаза, которые он считал открытыми, тогда как на самом деле крепко зажмурил их -- так же крепко, как стиснул зубы, сжал колени, напряг каждый мускул до предела, лишь бы одолеть жгучую, огненную боль, не потерять сознание и завершить начатое, не уступив никаким колебаниям. Его мозг существовал как бы отдельно от тела и продолжал работать, одновременно спрашивая себя, долго ли еще продержится, сможет ли рука, до того как ослабеет и упадет, рассечь кость, просунуть бритву далеко в горло, уже захлебывающееся кровью; когда же он понял, что так своей цели не достигнет, он вырвал бритву из раны, испуганно подумал, что ему не хватит сил поднести ее к шее, однако поднес и, в последних проблесках сознания, хотя нечеловеческое напряжение всего тела уже покинуло его руку и жест вышел неверный, вялый, полоснул по горлу, от уха до уха, ничего не видя и даже не чувствуя, но до самого конца следя цепким рассудком за собственным предсмертным хрипом, за конвульсиями ног и живота, за звоном расколотого зеркала-- цепким и вместе с тем наконец-то убаюканным мыслью, что теперь уж дело сделано и все снова в порядке. Биарриц -- Париж: 22 апреля -- 27мая 1985