, только шум стал тише. Прекратился совсем. Но все мольбы впустить меня остались без ответа. Пытаясь вышибить дверь, я лишь разбил себе плечо. Потом я услышал, как мадам Спанелла приказывает кому-то внизу сходить за полицией. - Молчите, - сказали ей, - и убирайтесь вон. Это был Жозе Ибарра-Егар. Совсем непохожий на лощеного бразильского дипломата, потный и испуганный. Мне он тоже приказал убираться вон. И открыл дверь своим ключом. - Сюда, доктор Голдман, - сказал он, кивнув своему спутнику. Никто меня не остановил, и я вошел за ними в совершенно разгромленную квартиру. Рождественская елка была наконец разобрана - в полном смысле слова, - ее бурые, высохшие ветви валялись среди разорванных книг, разбитых ламп и патефонных пластинок. Опустошен был даже холодильник, и его содержимое раскидано по всей комнате: со стен стекали сырые яйца, а среди этого разорения безымянный кот Холли спокойно лакал из лужицы молоко. В спальне от запаха разлитых духов у меня запершило в горле. Я наступил на темные очки Холли - они валялись на полу с расколотыми стеклами и сломанной оправой. Может быть, поэтому Холли, неподвижно лежавшая на кровати, бессмысленно смотрела на Жозе и совсем не замечала доктора. А он, щупая ей пульс, приговаривал: "Вы переутомились, девушка. Сильно переутомились. Вы хотите уснуть, правда? Уснуть". Холли терла лоб, размазывая кровь с порезанного пальца. - Уснуть... - сказала она и всхлипнула, как измученный ребенок. - Он один мне позволял. Позволял прижиматься, когда ночью было холодно. Я нашла место в Мексике. С лошадьми, У самого моря. - С лошадьми, у самого моря, - убаюкивал доктор, извлекая из черного саквояжа шприц. Жозе отвернулся, не в силах глядеть на иглу. - Она больна только огорчением? - спросил он, и эта неправильная фраза прозвучала иронически. - Она просто огорчена? - Совсем не болит, правда? - самодовольно спросил доктор, растирая ей руку ваткой. Она пришла в себя и наконец-то заметила врача. - Все болит. Где мои очки? Но они были не нужны - глаза ее сами собой закрывались. - Она просто огорчена? - настаивал Жозе. - Будьте добры, - сухо попросил доктор, - оставьте меня с пациенткой. Жозе удалился в гостиную и сорвал там свою злость на колоратуре, которая прокралась на цыпочках в комнату и подслушивала у двери. - Не смейте меня трогать! Я позову полицию, - угрожала она, пока он выталкивал ее за дверь, ругаясь по-португальски. Он подумал, не выставить ли заодно и меня, по крайней мере так я понял по выражению его лица. Но вместо этого он предложил мне выпить. В единственной уцелевшей бутылке, которую нам удалось найти, был сухой вермут. - Я беспокоюсь, - произнес Жозе. - Я беспокоюсь, что это может вызвать скандал. То, что она все ломала. Вела себя как сумасшедшая. Я не могу быть замешан в публичном скандале. Это слишком деликатный вопрос - моя репутация, моя работа. Он несколько ободрился, узнав, что я не вижу оснований для скандала: уничтожение собственного имущества - это частное дело каждого. - Это лишь вопрос огорчения, - твердо заявил он. - Когда наступила печаль, прежде всего она бросает свой бокал. Бутылку. Книги. Лампу. Затем я пугаюсь. Я спешу за доктором. - Но почему, - хотел я знать, - почему такая истерика из-за Расти? На ее месте я бы радовался. - Расти? Газета была еще у меня, и я показал ему заголовок. - А, это... - Он улыбнулся довольно пренебрежительно. - Они оказали нам большое одолжение, Расти и Мэг. Мы очень смеялись. Они думали, что разбили наше сердце, а мы все время хотели, чтобы они убежали. Уверяю вас, мы смеялись, когда наступила печаль. - Он поискал глазами в хламе на полу и поднял комок желтой бумаги. - Вот, - сказал он. Это была телеграмма из Тьюлипа, Техас: ПОЛУЧИЛИ ИЗВЕСТИЕ НАШ ФРЕД УБИТ В БОЮ ТОЧКА ТВОЙ МУЖ И ДЕТИ РАЗДЕЛЯЮТ СКОРБЬ ОБЩЕЙ УТРАТЫ ТОЧКА ЖДИ ПИСЬМА ЛЮБЯЩИЙ ДОК. С тех пор Холли не говорила о брате; только один раз. Звать меня Фредом она перестала. Июнь, июль, все жаркие месяцы она провела в спячке, словно не замечая, что зима давно уже кончилась, весна прошла и наступило лето. Волосы ее потемнели. Она пополнела, стала небрежнее одеваться и, случалось, выбегала за покупками в дождевике, надетом на голое тело. Жозе переехал к ней, и на почтовом ящике вместо имени Мэг Уайлдвуд появилось его имя. Но Холли подолгу бывала одна, потому что три дня в неделю он проводил в Вашингтоне. В его отсутствие она никого не принимала, редко выходила из дому и лишь по четвергам ездила в Синг-Синг. Но это отнюдь не означало, что она потеряла интерес к жизни. Наоборот, она выглядела более спокойной и даже счастливой, чем когда бы то ни было. В ней вдруг проснулся хозяйственный пыл, и она сделала несколько неожиданных покупок: приобрела на аукционе гобелен на охотничий сюжет (травля оленя), мрачную пару готических кресел, прежде украшавших поместье Уильяма Рэндольфа Херста, купила все издания "Современной библиотеки", целый ящик пластинок с классической музыкой и бессчетное число репродукций музея Метрополитен (а также фигурку китайской кошки, которую ее кот ненавидел и в конце концов разбил); обзавелась миксером, кастрюлей-скороваркой и собранием кулинарных книг. Целыми днями она хлопотала в своей кухоньке-душегубке. - Жозе говорит, что я готовлю лучше, чем в "Колонии". Скажи, кто бы мог подумать, что я прирожденная кулинарка? Месяц назад я не умела поджарить яичницу. В сущности, этому она так и не научилась. Простые блюда - бифштекс, салат - у нее никак не получались. Зато она кормила Жозе, а порой и меня, супами outre [*Здесь: необыкновенными, экзотическими (франц.)] (вроде черепахового бульона с коньяком, подававшегося в кожуре авокадо), изысками в духе Нерона (жареный фазан, фаршированный хурмой и гранатами) и прочими сомнительными новинками (цыпленок и рис с шафраном под шоколадным соусом: "Классическое индийское блюдо, дорогой мой"). Карточки на сахар и сливки стесняли ее воображение, когда дело доходило до сладкого, тем не менее она однажды состряпала нечто под названием "табако-тапиока" - лучше его не описывать. Не буду описывать и ее попыток одолеть португальский - столь же тяжких для меня, как и для нее, потому что всякий раз, когда бы я к ней ни зашел, на патефоне крутилась пластинка с уроком португальского языка. Теперь редкая ее фраза не начиналась словами: "Когда мы поженимся..." или "Когда мы переедем в Рио..." Однако Жозе не заговаривал о женитьбе. Она этого не скрывала. - Но в конце концов он ведь знает, что я в положении. Ну да, милый. Шесть недель уже. Не понимаю, чему ты удивляешься. Я, например, не удивляюсь. Ни un peu [*Ни чуточки (франц.)]. Я в восторге. Я хочу, чтобы у меня было не меньше девяти. Несколько будет темненьких - в Жозе есть негритянская кровь, ты сам, наверно, догадался. И по-моему, это чудесно: что может быть лучше черномазого ребеночка с ясными зелеными глазками? Я бы хотела - не смейся, пожалуйста, - но для него, для Жозе, я бы хотела быть девушкой. Не то чтобы я путалась со всеми подряд, как тут болтают; я их, кретинов, не виню, сама болтала невесть что. Нет, правда, я на днях прикинула, у меня их было всего одиннадцать - если не считать того, что случилось со мной до тринадцати лет... да разве это можно считать? Одиннадцать. Какая же я шлюха? А посмотри на Мэг Уайлдвуд. Или на Хонни Такер, или на Роз Эллен Уорд. Собрать всех их соловьев - ты бы оглох от свиста. Я, конечно, ничего не имею против шлюх, кроме одного: язык кое у кого из них, может, и честный, но сердце - у всех нечестное. Я считаю, ты можешь переспать с человеком и позволить, чтобы он за тебя платил, но хотя бы старайся убедить себя, что ты его любишь. Я старалась. Даже с Бенни Шаклеттом. И другими такими же паразитами. Я вроде как внушала себе, что есть даже своя прелесть в том, что они крысы. Серьезно, не считая Дока, если тебе угодно его считать, Жозе - мой первый человеческий роман. Конечно, он тоже не верх совершенства. Может соврать по мелочам, его беспокоит, что подумают люди, и моется чуть не по пятьдесят раз в день, а мужчина должен чем-нибудь пахнуть. Он слишком чопорный, слишком осторожный, чтобы быть моим идеалом; он всегда поворачивается спиной, когда раздевается, слишком шумно ест, и я не люблю смотреть, как он бегает - смешно он как-то бегает. Если бы я могла свободно выбирать из всех, кто живет на земле, - щелкнуть пальцами и сказать: "Стань передо мной", - Жозе бы я не взяла. Неру - он, пожалуй, больше подходит. Или Уэндел Уилки. Согласна на Грету Гарбо - хоть сейчас. А почему бы и нет? Человеку должно быть позволено жениться на ком угодно. Вот ты бы пришел ко мне и сказал, что хочешь окрутиться с миноносцем, - я бы уважала твое чувство. Нет, серьезно. На любовь не должно быть запрета. Так я думаю. Особенно теперь, когда я начала понимать, что это такое. Потому что я люблю Жозе, я бы курить бросила, если бы он захотел. Он добрый, он умеет меня рассмешить, когда я начинаю лезть на стенку. Но теперь это со мной редко бывает, только иногда, да и то не так гнусно, чтобы приходилось глотать люминал или тащиться к Тиффани; я просто несу в чистку его костюм или там жарю грибы и чувствую себя прекрасно, просто великолепно. Вот и гороскопы свои я выкинула. Сколько этих паршивых звезд в планетарии - и каждая, наверно, мне в доллар обошлась. Это банально, но суть вот в чем: тебе тогда будет хорошо, когда ты сам будешь хорошим. Хорошим? Вернее сказать, честным. Не по уголовному кодексу честным - я могилу могу ограбить, медяки с глаз у мертвого снять, если деньги нужны, чтобы скрасить жизнь, - перед собой нужно быть честным. Можно кем угодно быть, только не трусом, не притворщиком, не лицемером, не шлюхой - лучше рак, чем нечестное сердце. И это не ханжество. Простая практичность. От рака можно умереть, а с этим вообще жить нельзя. А, на хрен все, дай-ка мне гитару, и я спою тебе одну fada на самом что ни есть португальском языке. Эти последние недели в конце лета и начале осени слились у меня в памяти - потому, быть может, что мы стали понимать друг друга так глубоко, что могли обходиться почти без слов; в наших отношениях царил тот ласковый покой, который приходит на смену нервному желанию утвердить себя, напряженной болтовне, когда дружба скорей поверхностна, хотя кажется более горячей. Часто, когда он уезжал из города (к нему я стал относиться враждебно и редко называл его по имени), мы проводили вместе целые вечера, порой не обменявшись и сотней слов; однажды мы дошли пешком до китайского квартала, отведали там китайского рагу, купили бумажных фонариков и, украв коробку ароматических палочек, удрали на Бруклинский мост; на мосту, глядя на корабли, уходящие к раскаленному, стиснутому каменными домами горизонту, она сказала: - Через много лет, через много-много лет один из этих кораблей привезет меня назад - меня и девять моих бразильских ребятишек. Да, они должны это увидеть - эти огни, реку... Я люблю Нью-Йорк; хотя он и не мой, как должно быть твоим хоть что-нибудь: дерево, улица, город - в общем, то, что стало твоим, потому что здесь твой дом, твое место. А я сказал: "Ну замолчи!" - чувствуя себя чужим, ненужным - как буксир в сухом доке рядом с праздничным лайнером, который, весело гудя, в облаке конфетти пускается в путь к далекой гавани. Так незаметно прошли последние дни и стерлись у меня в памяти, осенние, подернутые дымкой, все одинаковые, как листья, - все, кроме одного, который не был похож ни на какой другой день в моей жизни. Он пришелся на тридцатое сентября - день моего рождения, хотя на дальнейших событиях это не отразилось. Правда, я надеялся получить от родных поздравление в денежной форме и с нетерпением ждал утренней почты, для чего спустился вниз, чтобы подкараулить почтальона, И если бы я не слонялся по вестибюлю, Холли не позвала бы меня кататься верхом и ей не представилось бы случая спасти мне жизнь. - Пошли, - сказала она, застав меня в ожидании почтальона. - Возьмем лошадок и покатаемся по парку. На ней была кожаная куртка, джинсы и теннисные туфли: она похлопала себя по животу, показывая, какой он плоский. - Не думай, что я хочу избавиться от наследника. Но у меня там есть лошадка, моя милая старушка Мейбл Минерва, и я не могу уехать, не попрощавшись с ней. - Не попрощавшись? - В следующую субботу. Жозе купил билеты. Я просто остолбенел и покорно дал вывести себя на улицу. - В Майами мы пересядем на другой самолет. А там - над морем. Через Анды. Такси! Через Анды... Пока машина ехала по Центральному парку, мне казалось, что я тоже лечу, одиноко парю над враждебными, заснеженными вершинами. - Но нельзя же... В конце концов, как же так? Нет, как же так? Не можешь же ты всех бросить! - Вряд ли кто будет по мне скучать. У меня нет друзей. - Я буду скучать. И Джо Белл. И, ну... миллионы. Салли. Бедный мистер Томато. - Я любила старика Салли, - сказала она и вздохнула. - Знаешь, я уже месяц его не видела. Когда я сказала ему, что уезжаю, он вел себя как ангел. Честно говоря, - она нахмурилась, - он, кажется, был в восторге, что я отсюда уезжаю. Он сказал, что это к лучшему. Потому что рано или поздно, но неприятности будут. Если обнаружится, что я ему не племянница. Этот толстый адвокат послал мне пятьсот долларов. Наличными. Свадебный подарок от Салли. Мне хотелось ее обидеть. - И от меня получишь подарок. Если только свадьба состоится. Она засмеялась. - Будь спокоен, он на мне женится. В церкви. В присутствии всего семейства. Поэтому мы все и отложили до Рио. - А он знает, что ты уже замужем? - Что с тобой? Хочешь мне испортить настроение? День такой прекрасный - перестань! - Но очень возможно... - Нет, невозможно. Я же тебе сказала: это не был законный брак. Не мог быть. - Она потерла нос и взглянула на меня искоса. - Попробуй только заикнись об этом. Я тебя подвешу за пятки и освежую, как свинью. Конюшни - теперь, по-моему, на их месте стоит телестудия - находились в западной части, на Шестьдесят шестой улице. Холли выбрала для меня старую, вислозадую чалую кобылу: "Не бойся, на ней покойнее, чем в люльке". Это для меня имело решающее значение, ибо мой опыт верховой езды ограничивался катанием на пони во время детских праздников. Холли помогла мне вскарабкаться в седло, вскочила на свою серебристую лошадь и затрусила вперед через людную проезжую часть Центрального парка к дорожке для верховой езды, на которой осенний ветер играл сухими листьями. - Чувствуешь? - крикнула она. - Здорово! И я вдруг почувствовал. Глядя, как вспыхивают ее разноцветные волосы под красно-желтым, прорвавшимся сквозь листву солнцем, я вдруг ощутил, что люблю ее настолько, чтобы перестать жалеть себя, отчаиваться, настолько, чтобы забыть о себе и просто радоваться ее счастью. Лошади пошли плавной рысью, порывы ветра окатывали нас с головы до ног, плескали в лицо, мы то ныряли в озерца тени, то выходили на солнце, и радость бытия, веселое возбуждение играли во мне, как пузырьки в шипучке. Но это длилось одну минуту - следующая обернулась мрачным фарсом. Внезапно, как дикари из засады, на тропинку из кустарника выскочили негритята. С улюлюканьем и руганью они начали швырять в лошадей камнями и хлестать их прутьями. Моя чалая кобыла вскинулась на дыбы, заржала и, покачавшись на задних ногах, как циркач на проволоке, ринулась по тропинке, выкинув мои ноги из стремян, так что я едва держался в седле. Подковы ее высекали из гравия искры. Небо накренилось. Деревья, пруд с игрушечными корабликами, статуи мелькали мимо. Няньки при нашем грозном приближении бросались спасать своих питомцев, прохожие, бродяги и прочие орали: "Натяни поводья!", "Тпру, мальчик, тпру!", "Прыгай!" Но все это я вспомнил позднее, а в тот момент я слышал только Холли - ковбойский стук копыт за спиной и непрестанные крики ободрения. Вперед, через парк на Пятую авеню - в гущу полуденного движения, с визгом сворачивающих такси и автобусов. Мимо особняка Дьюка, музея Фрика, мимо "Пьера" и "Плазы". Но Холли нагоняла меня; в скачку включился конный полисмен, и вдвоем, взяв мою лошадь в клещи, они вынудили ее, взмыленную, остановиться. И тогда я наконец упал. Упал, поднялся сам и стоял, не совсем понимая, где нахожусь. Собралась толпа. Полисмен гневался и что-то записывал в книжку, но вскоре смягчился, расплылся в улыбке и пообещал проследить за тем, чтобы лошадей вернули в конюшню. Холли усадила меня в такси: - Милый, как ты себя чувствуешь? - Прекрасно. - У тебя совсем нет пульса, - сказала она, щупая мне запястье. - Значит, я мертвый. - Балда! Это не шутки. Погляди на меня. Беда была в том, что я не мог ее разглядеть; вернее, я видел не одну Холли, а тройку потных лиц, до того бледных от волнения, что я растерялся и смутился. - Честно. Я ничего не чувствую. Кроме стыда. - Нет, правда? Ты уверен? Скажи. Ты мог убиться насмерть. - Но не убился. Благодаря тебе. Спасибо, ты спасла мне жизнь. Ты необыкновенная. Единственная. Я тебя люблю. - Дурак несчастный. - Она поцеловала меня в щеку. Потом их стало четверо, и я потерял сознание. В тот вечер фотографии Холли появились на первых страницах "Джорнэл америкен", "Дейли ньюс" и "Дейли миррор". Но к лошади, которая понесла, эта популярность не имела отношения. Как показывали заголовки, она объяснялась совсем иной причиной: "Арестована девица, причастная к торговле наркотиками" ("Джорнэл америкен"). "Арестована актриса, продававшая наркотики" ("Дейли ньюс"). "Раскрыта шайка торговцев наркотиками, задержана очаровательная девушка" ("Дейли миррор"). "Ньюс" напечатала самую эффектную фотографию: Холли входит в полицейское управление, зажатая между двумя мускулистыми агентами - мужчиной и женщиной. В таком мрачном окружении по одной одежде (на ней еще был костюм для верховой езды - куртка и джинсы) ее можно было принять за подружку бандита, а темные очки, растрепанные волосы и прилипшая к надутым губам сигарета "Пикаюн" сходство это только усиливали. Подпись гласила: "Районный прокурор заявил, что двадцатилетняя Холли Голайтли, очаровательная киноактриса и ресторанная знаменитость, является видной фигурой в международной торговле наркотиками, которой заправляет Сальваторе (Салли) Томато. На снимке: агенты Патрик Коннор и Шейла Фезонетти (справа) доставляют ее в полицейский участок Шестьдесят седьмой улицы. Подробности на стр. 3". Подробности, вместе с фотографией человека, опознанного как Оливер (Отец) О'Шонесси (он заслонял лицо шляпой), занимали полных три колонки. Вот эта заметка в сокращенном виде: "Завсегдатаи ресторанов были вчера ошеломлены арестом Холли Голайтли, очаровательной голливудской киноактрисы, снискавшей широкую известность в Нью-Йорке. В то же время, в два часа дня, при выходе из "Котлетного рая", на Мэдисон-авеню полицией был задержан Оливер О'Шонесси, пятидесяти двух лет, проживающий в гостинице "Сиборд" на Сорок девятой улице. Как заявил районный прокурор Франк Л. Доннован, оба они - видные фигуры в международной банде торговцев наркотиками, которой руководит пресловутый "фюрер" мафии Сальваторе (Салли) Томато, ныне отбывающий пятилетний срок в Синг-Синге за подкуп политических деятелей... О'Шонесси, лишенный сана священник, известный в преступном мире под кличками Отец и Падре, имеет несколько судимостей начиная с 1934 года, когда он был приговорен к двум годам тюрьмы за содержание якобы клиники для душевнобольных в Род-Айленде, под названием "Монастырь". Мисс Голайтли, ранее не имевшая судимостей, была арестована в своей роскошной квартире в Ист-Сайде. Хотя районная прокуратура отказалась сделать на этот счет официальное заявление, в осведомленных кругах утверждают, что эта очаровательная блондинка, бывшая до последнего времени постоянной спутницей мультимиллионера Резерфорда Троулера, действовала как liaison [*Связной (франц.)] между заключенным Томато и его подручным О'Шонесси... По тем же сведениям, фигурируя как родственница Томато, мисс Голайтли еженедельно посещала Синг-Синг, где Томато снабжал ее зашифрованными устными распоряжениями, которые она затем передавала О'Шонесси. Благодаря этой связной Томато, род. в Чефалу, Сицилия, в 1874 г., имел возможность лично руководить международным синдикатом по торговле наркотиками, имеющим филиалы на Кубе, в Мексике, Сицилии, Танжере, Тегеране и Дакаре. Однако районная прокуратура отказалась подтвердить эти сведения и сообщить какие-либо дополнительные подробности... Большая толпа репортеров собралась у полицейского участка Восточной Шестьдесят седьмой улицы, куда для составления протокола были доставлены оба арестованных. О'Шонесси, грузный, рыжеволосый человек, отказался отвечать на вопросы, и ударил одного из фоторепортеров ногой в пах. Но хрупкая, хорошенькая мисс Голайтли, одетая, как мальчишка, в джинсы и кожаную куртку, оставалась сравнительно спокойной. "Не спрашивайте меня, что означает эта чертовщина, - сказала она репортерам. - Рагсе que je ne sais pas, nies chers. (Потому что я не знаю, мои дорогие.) Да, я ходила к Салли Томато. Я навещала его каждую неделю. Что в этом плохого? Он верит в бога, и я тоже..." Потом шел подзаголовок: "Призналась, что сама употребляет наркотики". "Мисс Голайтли улыбнулась, когда репортер спросил ее, употребляет ли она сама наркотики. "Я пробовала марихуану. Она и вполовину не так вредна, как коньяк. И к тому же дешевле. К сожалению, я предпочитаю коньяк. Нет, мистер Томато никогда не упоминал при мне о наркотиках. То, как его преследуют эти гнусные люди, приводит меня в ярость. Он душевный, религиозный человек. Милейший старик". В этом отчете содержалась одна уж совсем грубая ошибка: Холли была арестована не в своей "роскошной квартире", а у меня в ванной. Я отмачивал свои ушибы в горячей воде с глауберовой солью; Холли, как заботливая нянька, сидела на краю ванны, собираясь растереть меня бальзамом Слоуна и уложить в постель. Раздался стук в дверь. Дверь была не заперта, и Холли крикнула: "Войдите!" Вошла мадам Сапфия Спанелла, а следом за ней - двое агентов в штатском; одним из них была женщина с толстыми косами, закрученными вокруг головы. - Вот она, кого вы ищете! - заорала мадам Спанелла, врываясь в ванную и нацеливаясь пальцем сначала на Холли, а потом на мою наготу. - Полюбуйтесь, что за шлюха! Агент-мужчина, казалось, был смущен и поведением мадам Спанеллы, и всей этой картиной; зато лицо его спутницы загорелось жестокой радостью - она шлепнула Холли по плечу и неожиданно тонким детским голоском приказала: - Собирайся, сестричка. Пойдем куда следует. Холли сухо ответила: - Убери свои лапы, ты, лесбиянка слюнявая! Это несколько рассердило даму, и она двинула Холли со страшной силой. С такой силой, что голова Холли мотнулась набок, склянка с мазью вылетела из рук и раскололась на кафельном полу; после чего я, выскочив из ванны, чтобы принять участие в драке, чуть не лишился обоих больших пальцев на ногах. Голый, оставляя на полу кровавые следы, я проводил процессию до самого холла. - Только не забудь, корми, пожалуйста, кота, - наставляла меня Холли, пока агенты толкали ее вниз по лестнице. Я, конечно, решил, что это происки мадам Спанеллы: она уже не раз вызывала полицию и жаловалась на Холли. Мне и в голову не приходило, что дело может обернуться так скверно, пока вечером не появился Джо Белл, размахивая газетами. Он был слишком взволнован, чтобы выражаться членораздельно; пока я читал, он бегал по комнате и колотил по ладони кулаком. Потом он сказал: - По-вашему, это правда? Она замешана в этом гнусном деле? - Увы, да. Свирепо глядя на меня, он кинул в рот таблетку и принялся ее грызть, словно это были мои кости. - Какая мерзость! А еще называется друг. Ну и свинья! - Погодите, я не сказал, что она участвовала в этом сознательно. Это не так. Но что было, то было. Передавала распоряжения, и всякая такая штука. - А вы, я вижу, не больно волнуетесь. Господи, да ей десять лет могут дать. И больше! - Он вырвал у меня газеты. - Вы знаете ее дружков. Богачей. Идем в бар, будем звонить. Девчонке понадобятся защитники половчее тех, кто мне по карману. Я был слишком слаб, чтобы одеться самостоятельно, - Джо Беллу пришлось мне помочь. В баре он подал мне в телефонную будку тройной мартини и полный стакан монет. Но я никак не мог придумать, кому мне звонить. Жозе был в Вашингтоне, и я понятия не имел, как его там разыскать. Расти Троулеру? Только не этому ублюдку! А каких еще друзей Холли я знаю? Кажется, она была права, говоря, что у нее нет настоящих друзей. Я заказал Крествью 5-6958 в Беверли-хилс - номер О. Д. Бермана, который дала междугородная справочная. Там ответили, что мистеру Берману делают массаж и его нельзя беспокоить, позвоните, пожалуйста, позже. Джо Белл пришел в ярость: "Надо было сказать, что дело идет о жизни и смерти!" - и заставил меня позвонить Расти. Сначала подошел дворецкий мистера Троулера. "Мистер и миссис Троулер обедают, - объявил он, - что им передать?" Джо Белл закричал в трубку: "Это срочно, слышите? Вопрос жизни и смерти!" В результате я получил возможность поговорить с урожденной Уайлдвуд или, вернее, ее выслушать: "Вы что, ошалели? Мы с мужем подадим в суд на того, кто попробует приплести наше имя к этой от-от-отвратительной де-де-дегенератке. Я всегда знала, что она наркоманка и что морали у нее не больше, чем у суки во время течки. Тюрьма для нее - самое место. II муж со мной согласен на тысячу процентов. Мы просто в суд подадим на того, кто..." Повесив трубку, я вспомнил о старом Доке из Тьюлипа, Техас; но нет, Холли не позволила бы ему звонить, она убьет меня за это. Я снова вызвал Калифорнию. Линия была все время занята, и, когда мне наконец дали О. Д. Бермана, я уже выпил столько мартини, что ему самому пришлось объяснять мне, зачем я звоню. - Вы насчет детки? Все уже знаю. Я позволил Игги Финкелстайну. Игги - лучший адвокат в Нью-Йорке. Я сказал Игги: займись этим делом и вышли мне счет, только не называй моего имени, понятно? Я вроде в долгу перед деткой. Не то чтобы я ей был должен, но надо же ей помочь. Она тронутая. Дурака валяет. Но валяет всерьез, понимаете? В общем, ее освободят под залог в десять тысяч. Не беспокойтесь, вечером Игги ее заберет; не удивлюсь, если она уже дома. Но ее не было дома; не вернулась она и на следующее утро, когда я пошел накормить кота. Ключа у меня не было, и, поднявшись по пожарной лестнице, я проник в квартиру через окно. Кот был в спальне, и не один: нагнувшись над чемоданом, там стоял мужчина. Я перешагнул через подоконник; приняв друг друга за грабителей, мы обменялись неуверенными взглядами. У него было приятное лицо, гладкие, словно лакированные волосы, и он напоминал Жозе; больше того, в чемодан он собирал вещи Жозе - туфли, костюмы, с которыми Холли вечно возилась и носила то в чистку, то в ремонт. Заранее зная ответ, я спросил: - Вас прислал мистер Ибарра-Егар? - Я есть кузен, - сказал он, настороженно улыбаясь, с акцентом, сквозь который едва можно было продраться. - Где Жозе? Он повторил вопрос, словно переводя его на другой язык. - А, где она? Она ждет, - сказал он и, словно забыв обо мне, снова стал укладывать вещи. Ага, дипломат решил смыться. Что ж, меня это не удивило и нисколько но опечалило. Но какой же подлец! - Его бы следовало выпороть кнутом. Кузен хихикнул; кажется, он меня понял. Он захлопнул чемодан и протянул мне письмо. - Моя кузен, она просил оставлять это для ее друг. Вы сделать одолжение? На конверте торопливым почерком было написано: "Для мисс X. Голайтли". Я сел на ее кровать, прижал к себе кота и почувствовал каждой своей клеточкой такую боль за Холли, какую почувствовала бы она сама. - Да, я сделаю одолжение. И сделал, вопреки своему желанию. У меня не хватило ни мужества уничтожить письмо, ни силы воли, чтобы оставить его в кармане, когда Холли, очень осторожно, спросила меня, нет ли случайно каких-нибудь известий о Жозе. Это было на третье утро; я сидел у ее постели в больничной палате, где воняло йодом и подкладным судном. Она лежала там с той ночи, когда ее арестовали. - Да, милый, - приветствовала она меня, когда я подошел к ней на цыпочках с блоком сигарет "Пикаюн" и букетиком фиалок в руках, - я все-таки потеряла наследника. Ей нельзя было дать и двенадцати лет - палевые волосы зачесаны назад, глаза без темных очков, чистые, как дождевая вода, - не верилось, что она больна. И все же это было так. - Вот гадость - я чуть не сдохла. Кроме шуток: толстуха чуть не прибрала меня. Она веселилась до упаду. Я тебе, кажется, не рассказывала про толстую бабу? Я сама о ней не знала, пока не умер брат. Сначала я просто не могла понять, куда он делся, что это значит: Фред умер; а потом увидела ее, она была у меня в комнате, качала Фреда на руках, толстая рыжая сволочь, и сама качалась, качалась в кресле - а Фред у нее на руках - и ржала, как духовой оркестр. Вот смех! Но у нас это все впереди, дружок: дожидается рыжая, чтобы сыграть с нами шутку. Теперь ты понял, с чего я взбесилась и все переломала? Не считая адвоката, нанятого О. Д. Берманом, я был единственным, кого допустили к Холли. В палате были еще больные - три похожие на близнецов дамы, которые без недоброжелательства, но откровенно меня разглядывали и делились впечатлениями, перешептываясь по-итальянски. Холли объяснила: - Они думают, что ты - мой соблазнитель. Парень, который меня подвел. - И на мое предложение просветить их на этот счет ответила: - Не могу. Они не говорят по-английски. Да и зачем портить им удовольствие? Тут она и спросила меня о Жозе. В тот миг, когда она увидела письмо, глаза ее сощурились, а губы сложились в тугую улыбку, которая вдруг состарила ее до бесконечности. - Милый, - попросила она, - открой, пожалуйста, тот ящик и достань мне сумочку. Девушке не полагается читать такие письма, не намазав губы. Глядя в ручное зеркальце, она мазалась и пудрилась до тех пор, пока на лицо не осталось и следа от ее двенадцати лет. Она накрасила губы одной помадой и нарумянила щеки другой. Подвела веки черным карандашом, потом голубым, спрыснула шею одеколоном, нацепила жемчужные серьги и надела темные очки. Забронировавшись таким образом и посетовав на печальное состояние своего маникюра, она разорвала наконец конверт и быстро пробежала письмо. Пока она читала, сухая, деревянная улыбка на ее лице становилась все тверже и суше. Затем она попросила сигарету. Затянулась. - Отдает дерьмом. Но божественно, - сказала она и швырнула мне письмо. - Может, пригодится, если вздумаешь написать роман из жизни крыс. Не робей. Прочти вслух. Я сама хочу послушать. Оно начиналось: "Дорогая моя девочка..." Холли сразу меня прервала. Ей хотелось знать, что я думаю о почерке. Я ничего о нем не думал: убористое, разборчивое, невыразительное письмо. - Он весь в этом. Застегнут на все пуговки. Страдает запорами, - объявила она. - Продолжай. "Дорогая моя девочка, я любил тебя, веря, что ты не такая, как все. Но пойми мое отчаяние, когда мне открылось столь жестоким и скандальным образом, как ты непохожа на ту женщину, которую человек моей веры и общественного положения хотел бы назвать своей женой. Я поистине скорблю, что тебя постигло такое бесчестие, и не смею ко всеобщему осуждению присоединить еще и свое. Поэтому я надеюсь, что и ты меня не осудишь. Я должен оберегать свою семью и свое имя, и я - трус, когда им что-нибудь угрожает. Забудь меня, прекрасное дитя. Меня здесь больше нет. Я уехал домой. И пусть Бог не оставит тебя и твоего ребенка. Пусть Бог не будет таким, как Жозе". - Ну? - В своем роде это, пожалуй, честно. И даже трогательно. - Трогательно? Эта бодяга? - Но в конце концов он же сам признает, что он трус. И с его точки зрения, сама понимаешь... Холли не желала признать, что она понимает; однако, несмотря на толстый слой косметики, лицо выдавало ее. - Хорошо. У этой крысы есть свои оправдания. Но он гигантская крыса. Крысиный король, как Расти. И Бенни Шаклетт. Ах, пропади я пропадом, - сказала она, кусая кулак, совсем как обиженный ребенок. - Я его любила. Такую крысу. Итальянское трио, решив, что это любовный crise [*Кризис (франц.)] и что во всем виноват я, зацокало на меня с укоризной. Я был польщен, горд тем, что хоть кто-то мог подумать, будто я ей не безразличен. Я предложил ей еще сигарету, она успокоилась, глотнула дым и сказала: - Спасибо, козлик. И спасибо, что ты оказался таким плохим наездником. Не заставил бы ты меня изображать амазонку - есть бы мне тогда бесплатную кашу в доме для незамужних мамаш. Спорт, как видишь, очень помогает. Но легавые до la merde перетрусили, когда я им сказала, что во всем виновата эта проститутка, которая меня стукнула. Теперь я их могу притянуть по всем статьям, включая незаконный арест. До сих пор мы избегали говорить о самой серьезной стороне дела, и теперь это шутливое упоминание прозвучало убийственно - оно ясно показывало, что Холли не в состоянии понять всей мрачности своего положения. - Слушай, Холли, - начал я, приказывая себе: будь сильным, рассудительным, будь ей опорой, - слушай, Холли, все это не шутки. Надо подумать о будущем. - Молод ты еще меня поучать. Мал. Да и какое тебе дело до меня? - Никакого. Кроме того, что я твой друг и поэтому беспокоюсь. Я хочу знать, что ты намерена делать. Она потерла нос и уставилась в потолок. - Сегодня среда, да? Значит, до субботы я намерена проспать, чтобы как следует отоспаться. В субботу утром я смотаюсь в банк. Потом забегу к себе на квартиру и заберу там пижаму-другую и платье получше. После чего двину в Айдл-уайлд. Там для меня, как ты знаешь, заказано самое распрекрасное место на самом распрекрасном самолете. А раз уж ты такой друг, я позволю тебе помахать мне ручкой. Пожалуйста, перестань мотать головой. - Холли! Холли! Это невозможно. - Et pourquoi pas? [*Почему же? (франц.)] He думай, я не собираюсь цепляться за Жозе. По моей переписи он гражданин преисподней. Но с какой стати пропадать прекрасному билету? Раз уж за него уплачено? При том я ни разу не была в Бразилии. - Какими таблетками тебя тут кормят? Ты что, не понимаешь, что ты под следствием? Если ты сбежишь и тебя поймают, то посадят как следует. А если не поймают, ты никогда не сможешь вернуться домой. - Ай, какой ужас! Все равно, дом твой там, где ты чувствуешь себя как дома. А я такого места пока не нашла. - Холли, это глупо. Ты же ни в чем не виновата. Потерпи, все обойдется. Она сказала: "Давай, жми", - и выпустила дым мне в лицо. Однако мои слова подействовали: глаза ее расширились, словно от того же страшного видения, которое возникло передо мной: железные камеры, стальные коридоры с медленно закрывающимися дверьми. - А, гадство, - сказала она и загасила окурок. - Но очень может быть, что меня не поймают. Если только ты не будешь разевать bouche [*Рот (франц.)]. Милый, не презирай меня. - Она накрыла ладонью мою руку и пожала с неожиданной откровенностью. - У меня нет выбора. Я советовалась с адвокатом; насчет Рио я, конечно, и не заикнулась - он скорее сам наймет легавых, чем согласится потерять гонорар, не говоря уже о тех грошах, которые О. Д. Берман оставил в залог. Благослови его бог за это, но однажды в Калифорнии я помогла ему выиграть побольше десяти кусков на одной сдаче в покер, - мы с ним квиты. Нет, загвоздка не в этом: все, что легавым нужно, - это задарма меня полапать и заполучить свидетеля против Салли, а преследовать меня никто не собирается, у них на меня ничего нет. А я, пусть я такая-сякая немазаная, но на друга капать не буду. Даже если они докажут, что он весь мир завалил наркотиками. Моя мерка - это как человек ко мне относится; а старик Салли, хоть он и вел себя не совсем честно и обошел меня малость, все равно Салли - молодчина, и лучше пусть меня толстуха приберет, а клепать я на него не буду. - Она подняла зеркальце, растерла кончиком мизинца помаду на губах и сказала: - И, честно говоря, это еще не все. Свет рампы тоже дает неприятные тени, которые лицо не украшают. Даже если суд мне присудит медаль "Пурпурное сердце", все равно здесь мне ждать нечего: ни в одну дыру теперь не пустят, от "Ла-Рю" до бара Пероны, - можешь поверить, мне здесь будут рады, как гробовщику. А если бы ты, птенчик, зарабатывал моими специфическими талантами, ты бы понял, что это для меня банкротство. Я не намерена пасть до того, чтобы обслуживать в здешнем городке разных дроволомов с Вест-Сайда. В то время, как великолепная миссис Троулер вертит задницей у Тиффани. Нет, мне это не светит. Тогда подавай мне толстуху хоть сейчас. В палату бесшумно вошла сестра и сообщила, что приемные часы окончились. Холли стала возражать, но сестра прервала спор, вставив ей в рот термометр. Когда я собрался уходить, Холли раскупорилась, чтобы сказать мне: - Милый, сделай одолжение. Позвони в "Таймс" или еще куда и возьми список пятидесяти самых богатых людей в Бразилии. Я серьезно: самых богатых - независимо от расы и цвета кожи. И еще просьба: пошарь у меня дома, отыщи медаль, которую ты мне подарил. Святого Христофора. Я возьму ее в дорогу. Небо было красным ночью в пятницу, оно гремело, а в субботу, в день отъезда, город захлестнуло ливнем. Акулы еще смогли бы плавать в воздухе, но уж никак не самолеты. Холли не обращала внимания на мою веселую уверенность, что полет не состоится, и продолжала сборы - и должен сказать, основная часть работы легла на меня. Она решила, что ей не стоит появляться вблизи нашего дома. И вполне справедливо: дом был под наблюдением - репортеров ли, полицейских или других заинтересованных лиц, сказать трудно, - но у подъезда постоянно околачивались какие-то люди. Поэтому из больницы она отправилась в банк, а оттуда - прямо в бар Джо Белла. - Она говорит, за ней нет хвоста, - сказал Джо Белл, ворвавшись ко мне. И передал просьбу Холли: - Прийти в бар как можно скорее, самое позднее через полчаса. И принести драгоценности, гитару, зубные щетки и прочее. И бутылку столетнего коньяка, - говорит, вы найдете ее в корзине, под грязным бельем. Да, еще кота. Кот ей нужен. Но, черт возьми, я вообще не уверен, что ей надо помогать. Оберегать ее надо - от самой себя. По мне бы, лучше сообщить в полицию. А может, вернуться мне в бар и напоить ее как следует - может, она бросит тогда свою затею? Оступаясь, карабкаясь вверх и вниз по пожарной лестнице между ее квартирой и своей, промокший до костей (и до костей расцарапанный, потому что кот не одобрял эвакуации, тем более в такое ненастье), я отлично справился с задачей и собрал ее пожитки. Я даже нашел медаль святого Христофора. Все было свалено на полу моей комнаты - жалкая пирамида лифчиков, бальных туфель, безделушек, которые я складывал в ее единственный чемодан. Масса вещей не влезла, и мне пришлось рассовать их в бумажные мешки от бакалеи. Я все не мог придумать, как унести кота, но потом сообразил, что можно запихнуть его в наволочку. Почему - неважно, но как-то раз мне пришлось пройти пешком от Нью-Орлеана до Нэнсиз-Лендинг, Миссисипи, - почти пятьсот миль. По сравнению с дорогой до бара Джо Белла это была детская забава. Гитара налилась водой, дождь размочил бумажные мешки, мешки разлезлись, духи разлились по тротуару, жемчуг покатился в сточный желоб, ветер сбивал с ног, кот царапался, кот орал, но что хуже всего - я сам был испуган, я трусил, как Жозе; казалось, ненастная улица кишит невидимками, которые только и ждут, как бы схватить меня и отправить в тюрьму за помощь преступнице. Преступница сказала: - Ты задержался, козлик. А коньяк принес? Освобожденный от наволочки, кот вскочил ей на плечо; он размахивал хвостом, словно дирижируя бравурной музыкой. В Холли тоже как будто вселился этот мотив - разухабистое ум-папа bon voyage [*Счастливого пути (франц.)]. Откупоривая коньяк, она сказала: - Это уже из моего приданого. Каждую годовщину мы должны были прикладываться - такая была идея. Слава богу, другого приданого я так и не купила. Мистер Белл, дорогой, три бокала! - Хватит вам двух, - сказал он ей. - Не буду я пить за вашу глупость. Чем больше она его обхаживала ("Ах, мистер Белл, дамы ведь не каждый день уезжают. Неужели вы не выпьете со мной на дорогу?"), тем грубее он ей отвечал: - Мне какое дело? Хотите в пекло - валяйте! А я вам не помощник. Утверждение неточное, потому что спустя несколько секунд к бару подъехал вызванный им лимузин, и Холли, первая заметив его, поставила бокал и подняла брови, словно ожидая увидеть самого районного прокурора. Так же, как я. А когда я увидел краску на лице Джо Белла, то поневоле подумал: боже, он все-таки вызвал полицию! Но тут, с горящими ушами, он объявил: - Это так, ерунда. Кадиллак от Кейри. Я его нанял. Отвезти вас на аэродром. Он повернулся к нам спиной и занялся своими цветами. Холли сказала: - Добрый, милый мистер Белл. Посмотрите на меня, сэр. Он не захотел. Он выдернул цветы из вазы и швырнул их в Холли: цветы пролетели мимо и рассыпались по полу. - До свидания, - сказал он и, словно его вдруг затошнило, бросился в мужскую уборную. Мы услышали, как он запер дверь. Шофер кадиллака был человек светский, он принял наш наспех упакованный багаж вполне учтиво и сохранял каменное лицо всю дорогу, пока машина неслась по городу сквозь утихающий дождь, а Холли снимала с себя костюм для верховой езды, который она так и не успела переменить, и влезала в узкое черное платье. Мы не разговаривали - разговор мог привести только к ссоре, а, кроме того, Холли была слишком занята собой, чтобы разговаривать. Она мурлыкала себе под нос, прикладывалась к коньяку, все время наклонялась вперед и заглядывала в окошко, словно отыскивая нужный дом или прощаясь с местами, которые хотела запомнить. Но дело было не в этом. А вот в чем. - Остановите здесь, - приказала она шоферу, и мы затормозили у обочины тротуара в испанском Гарлеме. Дикое, угрюмое место, разукрашенное афишами, изображающими кинозвезд и Мадонну. Тротуары, захламленные фруктовой кожурой и истлевшими газетами, которые трепало ветром, - ветер еще дул, хотя дождь уже кончился и в небе открылись голубые просветы. Холли вылезла из машины; кота она взяла с собой. Баюкая его, она почесала ему за ухом и спросила: - Как ты думаешь? Пожалуй, это самое подходящее место для такого бандюги, как ты. Мусорные ящики. Пропасть крыс. Масса бродячих котов. Чем тебе не компания? Ну, убирайся, - сказала она, бросив его на землю. Когда кот не двинулся с места и только поднял к ней свою разбойничью морду, вопрошающе глядя желтым пиратским глазом, она топнула ногой: - Сказано тебе, мотай! - Он потерся об ее ногу. - Сказано тебе, у... - крикнула она, потом прыгнула в машину, захлопнула дверцу и приказала шоферу: - Езжайте! Езжайте! Я был ошеломлен. - Ну ты и... ну ты и стерва. Мы проехали квартал, прежде чем она ответила. - Я ведь тебе говорила. Мы просто встретились однажды у реки - и все. Мы чужие. Мы ничего друг другу не обещали. Мы никогда... - проговорила она, и голос у нее прервался, а лицо пошло судорогой, покрылось болезненной бледностью. Машина стала перед светофором. А дверца уже была открыта, Холли бежала назад по улице, и я бежал за ней. Но кота не было на том углу, где его бросили. Там было пусто, только пьяный мочился у стенки да две монахини-негритянки гуськом вели поющих ребятишек. Потом из дверей стали выходить еще ребята, из окон высовывались хозяйки, чтобы поглазеть, как Холли носится вдоль квартала, причитая: "Ты! Кот! Где ты? Эй, кот!" Это продолжалось до тех пор, пока не появился покрытый ссадинами мальчишка, держа за шиворот облезлого кота: "Тетя, хочешь хорошую киску? Дай доллар". Лимузин подъехал за нами. Холли позволила отвести себя к машине. У дверцы она замешкалась, посмотрела назад, мимо меня, мимо мальчишки, который все предлагал своего кота ("Полдоллара. Ну, четверть. Четверть - это немного"); потом она задрожала и, чтобы не упасть, схватила меня за руку: - О господи Иисусе! Какие же мы чужие? Он был мой. Тогда я дал ей слово: я сказал, что вернусь и найду ее кота. - И позабочусь о нем. Обещаю. Она улыбнулась, невесело, одними губами. - А как же я? - спросила она шепотом и опять задрожала. - Мне страшно, милый. Да, теперь страшно. Потому что это может продолжаться без конца. Так и не узнаешь, что твое, пока не потеряешь... Когда на стенку лезешь - это ерунда. Толстая баба - ерунда. А вот во рту у меня так сухо, что, хоть умри, не смогла бы плюнуть. Она влезла в машину и опустилась на сиденье. - Извините, водитель. Поехали. "Помидорчик мистера Томато исчез. Предполагают, что бандиты разделались с сообщницей". Со временем, однако, газеты сообщили: "Следы скрывшейся актрисы привели в Рио". Американские власти, по-видимому, не сделали никаких попыток ее вернуть; газеты эту историю забыли и лишь изредка упоминали о ней в скандальной хронике; только раз она снова вернулась на первые полосы - под рождество, когда Салли Томато умер в тюрьме от сердечного приступа. Прошли месяцы, целая зима, а от Холли ни слова. Владелец дома продал оставшееся от нее имущество: кровать, обитую белым атласом, гобелен и бесценные готические кресла. В квартиру въехал жилец по имени Куэйнтенс Смит, который принимал не менее шумных гостей, чем в свое время Холли; но теперь мадам Спанелла не возражала, она питала к молодому человеку слабость и каждый раз, когда у него появлялся синяк под глазом, приносила ему филе миньон. А весной пришла открытка, нацарапанная карандашом, и вместо подписи на ней стоял помадный поцелуй: "В Бразилии было отвратительно, зато Буэнос-Айрес - блеск. Не Тиффани, но почти. Увивается божественный senor. Любовь? Кажется, да. Пока ищу, где бы поселиться (у сеньора - жена, 7 детей), и пришлю тебе адрес, как только узнаю его сама. Mille tendresses". Но адрес, если он и появился, так и не был прислан, и это меня огорчало - мне о многом хотелось ей написать: я продал два рассказа, прочел, что Троулеры затеяли развод, выехал из старого дома - меня одолели воспоминания. Но главное, мне хотелось рассказать ей о коте. Я выполнил свое обещание: я его нашел. Для этого мне пришлось неделями бродить после работы по улицам испанского Гарлема. Не раз передо мной вдруг мелькал тигровый мех, а потом оказывалось, что это ложная тревога. Но однажды зимой, в холодное солнечное воскресенье, я на него наткнулся. Он сидел среди чистых кружевных занавесок, между цветочных горшков, в окне уютной комнаты, и я спросил себя, какое ему дали имя, - я был уверен, что имя у него теперь есть, что он нашел наконец свое место. И будь то африканская хижина или что-нибудь другое, - надеюсь, что и Холли нашла свое.