ло администрацию новыми, благими законами, но и общество пополнило новыми, интересными людьми. Не все из них нам незнакомы. Спустя несколько месяцев после его открытия прелюбопытную рознь можно обнаружить в стране, если приглядеться. Уже сложились противные партии, и нити взаимных симпатии и антипатий протянулись чрез всю общественную жизнь. Немало известных нам лиц играет видную роль на той или иной стороне. Первым должен быть упомянут граф Иштван, чье юношеское одушевленье вкупе со зрелой рассудительностью покоряет патриотов самых мудрых; чьи нравственные правила столь строги, что друзья не решаются выказать ему свою любовь, а враги - ненависть, хотя равно его уважают. Миклош не ходит уже с ним больше под руку; страсть более пылкая увлекла его на более крутые дорожки. Миклоша окружают горячие юные головы, рьяные патриоты, кто чувству повинуются прежде, нежели разуму. В общем мнении начинает он уже затмевать тех дряхлых кумиров, которые славу свою либо пережили, либо растеряли. Что предвещал он однажды и чего призывным своим пением не могли добиться поэты - возвращение блудных наших аристократов домой - свершилось благодаря регалиям, королевскому вызову в Пожонь. Всех вернуло на родину сословное собрание, в ком хоть чуть теплилась гордость. Не национальная, увы; во избежание недоразумений сразу должен заявить: самая обыкновенная кичливость. И если перед десятичасовым совместным заседанием постоять у входа, наблюдая с радостно замирающим сердцем этих статных, бравых патриотов, как они подкатывают один за другим на своих великолепных упряжках - шляпы с перьями, венгерки со шнуровкой и опушкой, ментики на плечах, руки на усыпанных бирюзой эфесах, франтовски подкрученные усики или Тухутумовы [Тухутум (Техетем) - один из древних венгерских вождей] окладистые бородки, - и узнавая в них парижских наших знакомцев: Белу Карпати, Фенимора, Ливиуса и прочую родовитую знать, ах! Радость эту ничто бы не смущало, не запинайся только большинство их так мучительно, когда приходится выговорить всего лишь три венгерских слова: "Я голосую за" (или "против"); дерзни хотя один не по-латыни речь произнести... Не узнать и венгерского набоба Яноша Карпати в этом пышном, сверкающем драгоценными каменьями наряде, в коем он во всей своей грузной красе словно воплощает косность и неподвижность, служа вечной мишенью для язвительных стрел юной оппозиции. И нет среди них острей и ядовитей тех, что посылает в него племянник, которого, не будь даже иных поводов, сама возможность публично травить дядюшку уже заставила бы воротиться в милую отчизну. Не так уж влекли его на это национальное собрание мысли о молве, известности, славе; о том, что здесь, блистая во всем великолепии, может он покорять супруг и дочерей съехавшихся отовсюду вельмож. Куда заманчивей именно эти ежедневные встречи с дядюшкой в таком месте, где он не может от них уклониться - где смертельные оскорбления можно ему наносить и никто не вправе оградить его от этого. Будь дядя в оппозиции, Бела примкнул бы к консерваторам. А так - наоборот: оппозиционером заделался, и столь рьяным, что даже собственные сподвижники начали в нем сомневаться. И еще с одним знакомым именем будем мы теперь встречаться чаще - не в ведомостях собрания, не в отчетах и жарких спорах на заседаниях или в светской хронике венских газет, а при каждой свободомыслящей акции, под каждым благотворительным подписным листом, в списках учредителей всех национальных институций. Это Рудольф Сент-Ирмаи, которому во всех филантропических или просветительных начинаниях сопутствует обычно и другое имя: Флоры Сент-Ирмаи Эсеки. Итак, все воротились домой. Большие события готовятся, в этом все согласны. Серьезные идеи, далеко идущие реформы занимают публику, газеты в кофейнях нарасхват, на званых обедах и вечерах рассуждают не об одной только охоте да о материи на платье. Дамы разборчивей начинают одеваться, общественное мнение - низвергать неугодных и возвышать избранников. Днем публика ходит на балкон в сословное собрание с таким же любопытством и охотой, как в театр, а вечером отцы отечества в театр - еще охотней, чем на заседанья. Нынче как раз открытое заседание верхней палаты, и галереи для публики заполнены зрителями всех званий и состояний, ибо накануне еще разнесся слух, что дискуссия ожидается острая и выступят самые популярные ораторы, - ни в хвале, ни в хуле не будет недостатка. На повестке важный вопрос, от решения которого зависят победа или поражение той или этой партии. Слушатели внизу и наверху - само внимание, и протоколы предыдущего дня оглашаются в тишине абсолютнейшей, слышно даже, как поскрипывает перо скорописчика. Подымается, однако, печально знаменитый своим многоглаголанием и пристрастием к скучным речениям оратор и приступает к нудному латинскому докладу, само ужасающе длинное экспозе не предвещает скорого конца. На публику, не сильную в латыни, утомляюще действует монотонное это бормотание, а председательские призывы к порядку только пуще раздражают. Юная рать правоведов начинает нетерпеливо побрякивать шпагами; после какой-нибудь задевающей внимание фразы оппозиционеры не упустят крикнуть: "Ого!" А выражения чуть резче вызывают немедленный возглас: "Слушайте!" - который повторяется затем на сотни, тысячи ладов, так что услышать-то как раз ничего и невозможно. Оратора все это ничуть не смущает, он и посреди общего шума продолжает говорить, не подымая даже глаз от бумаги, пока наконец ропот не утихает сам собой. Речь его вызывает величайшее возмущение в палате. Многие магнаты погорячее вскакивают из-за столов, чтобы посоветоваться с единомышленниками напротив. Где трое-четверо рядом, склонятся друг к дружке - и начнется сопровождаемое оживленной жестикуляцией шушуканье, а публика гадает, о чем это они там переговариваются. На одном из балконов, занятом смешанным мужским и дамским обществом, видна стайка молодых юристов в черных атиллах и венгерских брюках в обтяжку. Один в Пожони уже давно, остальные, вероятно, только прибыли, уж очень дотошно разглядывают все и расспрашивают его поминутно: "Кто это встал сейчас? А тот, что перо в чернильницу обмакнул? А этот вон, к нам спиной? Где такой-то сидит, а где такой-то? Который либерал, который консерватор?" - и тому подобное. У товарища их, разумеется, на все готов толковый ответ, он ведь практикант у самого королевского уполномоченного и в Пожони со дня открытия; лично со всеми знаменитостями знаком; знает даже, в какую кофейную ходит тот или иной, так что у однокашников имеет некоторый авторитет. - Вон Бела Карпати, глядите! - показывает он им. - Вот молодец, либеральней его во всей палате нет. Подумать только, на дядю родного как нападает за принадлежность к консервативной партии! Да я разве посмел бы выступить так против моего дяди Гергея? А мой ведь исправник всего-навсего. Да, друзья, вот это характер, это муж государственный. И по-венгерски знает, бегло даже говорит, сразу можно понять. Наивные провинциалы не уставали диву даваться. - Смотрите, смотрите, не нравится ему речь оратора, вот перо берет; славно! А как твердо в чернильницу макает! Наверняка заметки делает для себя или предложение собирается внести. Ага, по рукам пустил. Всем нравится, все одобряют, ну а как же: умница ведь большой! А младший Карпати забавлялся тем, что, сидя напротив дядюшки, рисовал диковинную карикатуру на него: изобразил ни в чем не повинного старика в виде барана, жующего благодушно податные акты. Это и был лист, который показывал он соседям и который правоведы приняли за важный какой-то документ. - Смотрите-ка, вон двое поднялись, подходят к нему! Этих я тоже знаю. Удивляюсь только, зачем это он с ними разговаривает, оба ведь из противной партии. На свою сторону хочет, наверно, склонить. Видите, гордо как заявляет, что сам им будет отвечать. Похоже, те колеблются уже. Да, до выступленья дойдет, тут он и с двоими шутя управится... - Споримте, что придет! - говорил меж тем Карпати двум молодым аристократам, которые беседовали с ним, стоя по обе стороны стула. - Пока не увижу, не поверю, - заявил Ливиус, стройный юноша с орлиным носом. - Эта девушка в исключительно строгих правилах воспитана. - Девушки, они все одинаковые. У любой сердце есть, ключ к нему только надо подобрать. - Нет, тут тебе даже лом не поможет. Богомольная тетка-святоша и свирепый дядя-мужлан стерегут ее неотступно, не отходя ни на шаг. - Ба! Тетке-святоше глаза отведем, дяде-грубияну острастку дадим, и сад Гесперид - наш. - Я же тебе говорю: не подступиться к пей; ее ни в одно публичное место не пускают. Ни в театр, ни на прогулки - никуда, где людно, за вычетом церкви, да и там она обыкновенно возле органа сидит и с хором поет. - Знаю я это давно. Мне тоже говорили, что она только на мессах хоральных бывает. Но и этого достаточно. Я из этого делаю вывод, что она - натура художественная и любит, чтобы ее послушали. А для такого подвоя любой привой сгодится. Вы же знаете, я на тысячу золотых поспорил с Фенимором: через год девица у меня будет жить. - Маловероятно; особенно если вспомнить, как плачевно кончились ухаживанья самого Фенимора. - А как? Что там с ним произошло? - полюбопытствовал третий, который как раз подошел. Абеллино с готовностью взялся объяснять. - Да письма любовные вздумал, простак, посылать, которые она тут же тетке передавала. А хитрая эта богомольная ведьма назначила ему от имени Фанни свидание в саду возле дома; он и проберись туда в урочный час через задний вход, оставленный незапертым. Подождал там терпеливо в крыжовнике: никого. Тут он понял, что в дураках остался, с тем и хотел идти, но калитка уже на замке. Как быть? Стучать рискованно, у почтенного господина Болтаи - восемь столярных подмастерьев во дворе, нашумишь - изукрасят так, что родная мать не узнает, а стены кругом каменные, не перелезть. Устраивайся, значит, как можешь, прямо посреди клумб и жди до утра, пока садовник калитку отомкнет: другого ничего не остается. Представляете, каково это Фенимору-то, который уснуть не может, если на простынке хоть складочка малейшая, и не ложится, в семидесяти семи своих водах не ополоснувшись предварительно. А тут еще несчастье: дождь полил - и до самого утра, как из ведра, а во всем саду ни беседки, ни оранжерейки, ни просто рогожки какой-нибудь, чтоб укрыться. И продолжалось сие удовольствие до шести утра, когда Фенимор выбрался наконец из-под этого холодного душа. Нанковые панталоны были на нем, фрак с шелковым воротником и касторовая шляпа. Можете себе представить, в каком все это было виде! Пришлось по дороге объяснять знакомым, что самоубийцу спасал, который в Дунае хотел утопиться. - Так вот почему припала ему охота биться об заклад Фанниной добродетели! - Конечно. Выиграет - его, значит, правда и тысяча золотых в придачу; проиграет, может утешаться, что но устояла дама, хоть и не перед ним. Думаю, наверняка проиграет. Знаете Фанниных сестриц? Через год и она по той же дорожке пойдет. - И как же ты думаешь добиться своего? - Это я заранее не хочу говорить. Довольно и того, что девушка сюда сегодня явится, на галерею; видите, насколько я преуспел! Вон там будет, у пятой от нас колонны, ровно в одиннадцать; вон, где гористы эти собрались... Вот какой поучительный разговор велся теми важными особами, на которых не могли наглядеться наши правоведы, пока прочие отцы отечества обменивались резкими репликами по вопросам, более насущным для страны. - Смотрите, - сказал новичкам бывалый их собрат, - его сиятельство на меня взглянул. Знает меня отлично! Мы частенько беседуем с ним, когда принципал пошлет к нему с циркулярами. А глянул сюда, наверно, потому, что выступить хочет, нас предупреждает. Покричимте "ура" ему потом? Только уж давайте погромче! Тут шелка прошуршали за спиной молодых людей, и оглянувшиеся успели заметить одетую не без изящества девушку мещанского сословия в сопровождении пожилой, но в пух разряженной матроны. Девушке нельзя было дать больше шестнадцати. Стройная, с крепкими румяными щечками, в эту минуту особенно разгоревшимися, со вздрагивающими пугливо губками, она через плечи впереди стоящих усиливалась заглянуть вниз, а принаряженная матрона шептала ей что-то на ушко, - девушка, любопытно озираясь, тихонько переспрашивала: "Который?" - Вот она! - шепотом сказал Абеллино окружающим и наставил свой лорнет. - Только что пришла; вон, за теми юристами. Сейчас не видно ее, верзила этот загородил. Вот опять показалась, а раскраснелась-то как... Ищет, меня украдкой ищет черными огромными своими глазами; не смотрите же все туда, спугнете. А, дылда этот, черт бы его побрал! - Ого! - сказал правовед. - На меня указал. Их сиятельства тоже все сюда смотрят. Определенно про меня им говорит. Очень уж любит: принципал мой хвалит ему меня всякий раз. Ах ты, пристально как смотрит. Поздороваться, пожалуй, надо бы. Бедняга уже места себе не находил, шпагу сунул между колен, потом оперся на нее, подбочениваться принялся так и этак, усы крутить и разговаривать с неестественной важностью, то кроткий вид принимая, то улыбаясь многозначительно, - как все очень юные люди, замечающие, что их разглядывают. В конце концов ему стало невмоготу в лучах славы, направленные на него увеличительные стекла, казалось, жгли ему кожу. Объяснив друзьям, что торопится к принципалу, он попросил заметить хорошенько и передать ему все, сказанное Карпати, если тот возьмет слово, а сам убежал. В образовавшемся просвете снова стала видна фигурка красивой мещаночки, которая провела на галерее всего лишь несколько минут, удалясь затем вместе со своею спутницей. - И верно, она, - заговорили внизу. - Да он кудесник, этот Бела! Последний оратор оппозиции закончил как раз свою речь, заключительные слова которой утонули в разноголосом шуме публики. - Что это? Почему шумят? - заволновались юные отцы отечества. - О чем он говорил? Во избежание споров, готовых опять разгореться, председатель почел благоразумнее поставить решение нижней палаты на голосование. Маститые государственные мужи с озабоченным челом произносили свое "да" или "нет". Юное поколение отвечало как бог на душу положит. Юристам нашим не составило труда наизусть запомнить речь Абеллино. - Ну? Как? - стал их спрашивать воротившийся корифей. - Что Карпати сказал? Правда ведь, смело? Правда, замечательно? - Он сказал: "Предложение нижней палаты принимаю". - Да? Вот это ум! 10. БОГОМ ПРОКЛЯТОЕ СЕМЕЙСТВО Жила в то время в Пожони одна известная семья, если только можно для простоты поименовать "известным" фатальный ее жребий. Назовем их Майерами; фамилия эта столь распространена, что никто за свою не примет. Глава семейства служил где-то кассиром, и было у него пять дочерей. Дочери все были очень красивы, одна краше и очаровательней другой. Какое это благо - пятеро прелестных детей! Две девочки уже к 1818 году подросли, став королевами всех балов, украшеньем всех редутов [здесь: танцевальный и маскарадный зал, место публичных увеселений (франц.)]. Светские господа, вельможи даже, охотно с ними танцевали; иначе их и не величали, как только "красоточки Майер". Как радовались отец с матерью этой лестной славе! Красавиц дочек они и воспитывали сообразно их красоте, не в будничных трудах по хозяйству, а словно ждало их нечто поприглядней мещанского домоводства: на барский, изысканный манер. Вместо обычных школ шитья да вязанья в первоклассные пансионы их отправляли, - одна отлично выучилась вышивать, другая недурно пела; у остальных тоже открылись разные художественные склонности. "Эта знаменитой артисткой будет, - подумывал частенько отец, - та модный салон откроет и разбогатеет; оглянуться не успеешь, всех в жены разберут банкиры да помещики, что вкруг них увиваются". Наверное, из романов прошлого века вычитал что-нибудь подобное. По барскому бы воспитанию и доход, да жалованье простого чиновника большим доходом, как известно, не назовешь. На домашнее хозяйство уходило куда больше допустимого, - отец видел это и по целым ночам ломал иногда голову: где бы, с какого боку немного подсократиться, урезать траты; но выхода не находил. Дочерей нельзя, непозволительно отлучать от светской жизни, чтобы счастье их не разрушить: за старшей как раз помещик один начал ухаживать, - на прошлогодних редутах с ней познакомился; пожалуй, и возьмет, какие же другие могут быть виды на дочь у порядочного человека, а тогда что для него составят тысяча-другая форинтов, тестя вызволить из затруднений? Но с помещиками знакомство водить - дело дорогое: публичные увеселения, туалеты, шик да блеск до ужаса много денег съедают; портные, сапожники, галантерейщики, куаферы, шелковщики да цветочники - все кусок норовят ухватить, словно присутствуя незримо за твоим столом. Вдобавок и жена заботами себя не отягощала, хозяйкой была никудышной: дымом от нее и не пахло, как в Венгрии про таких говорят. Ничего-то она не умела, все валила на служанок; если ж в средствах была стеснена, занимала направо и налево, нимало не думая, что долги и отдавать ведь придется, и часто, когда денег оставалось в обрез, возьмет и выкинет штуку: пойдет да купит ананас. И вот в один прекрасный день начальство внезапно, без предупреждения, как уж водится, назначило ревизию, и во вверенных Майеру суммах обнаружилась недостача в шесть тысяч. Вот к чему привело отцовское легкомыслие! Майера тотчас уволили и имущество у него конфисковали; поговаривали даже о тюрьме. Недели две в городе только и разговоров было что о его позоре. Была, однако, у Майера в Пожони старшая сестра - удалившаяся от суеты людской старая дева, мишень для насмешек всего семейства в лучшие времена. И правда: ничего по целым дням не делает, молится только, да по церквам толчется, да кошку свою гладит, а сойдется с такими же старушками божьими - и ну чернить, поносить молодежь, потому, наверно, что сама ее удовольствиями уже не может насладиться. А вдобавок, кто ее там знает, чуть ли не ростовщичеством занимается и ни к кому не питает такой неприязни, как к братниной семье: все-то на них серчает, в толк взять не может, зачем это им нарядно так одеваться, в холе жить, по балам разъезжать, когда сама она зимой сидит невылазно у печки, двенадцать лет единственного платья не снимает и не ест по целым неделям ничего, кроме тминной похлебки с накрошенной туда булкой. Девочкам, чтобы рассмешить друг дружку, довольно было спросить: "А не пойти ли нам к тете Терезе пообедать?" И вот эта смешная и порядком зловредная старая дева, прослышав про грустную участь младшего брата, посбирала тотчас отовсюду положенные под законные проценты денежки, свои, урываемые у себя форинт по форинту, долголетние сбережения, и, завязав их в пестрый носовой платок, отправилась в ратушу, где внесла обнаруженную в кассе недостачу, - и не успокоилась, пока всех подряд чиновных господ не обошла и не добилась, не умолила не сажать брата в тюрьму, а дело уголовное против него прекратить. Узнав о таком поступке сестры, Майер поспешил к ней и в слезах излил свою благодарность, бессчетно целуя ей руки и слов не находя для изъяснения теплых чувств. Он и дочерей прислал ручку ей поцеловать, что уже с избытком доказывает жертвенную добрую волю милых девушек, кои не побрезговали розовыми, земляничными своими губками к увядшей старческой коже приложиться, без тени улыбки глядя на ее букли и старомодное платье. Майер Христом-богом клялся, что отныне единственной целью жизни его будет отблагодарить дорогую сестрицу за благодеяние. - Этого ты одним только можешь достигнуть, - ответствовала маститая дама, - если научишь честно жить свою семью. Я последнее, как говорится, отдала, чтобы уберечь тебя от публичного бесчестия, теперь сам уж потрудись поберечься бесчестья еще более громкого, ибо есть на свете срам больший, нежели долговая тюрьма. Ты меня понимаешь. Себе приищи занятие, дочек к труду приохоть. И не считай, пожалуйста, зазорным к купцу какому-нибудь поступить книги вести. Ты в этом деле понимаешь; все подспорье какое-то. И дочери у тебя уже взрослые почти, сами себе сумеют помочь, - от чужой же помощи избави их бог! Одна рукодельница хорошая и своим модным товаром прокормится, другая бонной поступит в приличный какой-нибудь дом; вразумит господь и остальных, посмотришь, еще счастливы будут все. Добряк Майер совсем утешенный вернулся домой. О самоубийстве он больше не помышлял, а нанялся вскорости письмоводителем в один торговый дом, сообщив свой спасительный жизненный план дочерям, которые, всплакнув, его и приняли. Элиза пристроилась к портнихе одной. Матильда же предпочла не в гувернантки пойти, а в артистки; обладая красивым голоском и умея немножко петь, она без труда уверила отца, будто на сцене ее ожидает блестящее будущее, что именно на этом поприще легче и достойней всего можно разбогатеть. Очень кстати пришло ей на память и несколько имен знаменитых певиц как раз из разорившихся семейств, избравших тоже сценическую карьеру, а потом в достатке содержавших родителей, которые не знали иной опоры. Отец уступил и предоставил дочери следовать ее склонности. На первых порах ангажироваться удалось ей, правда, лишь хористкой; но ведь и прославленные артистки точно так же начинали, твердили Майеру люди понимающие, заслуживающие доверия, которым мы верить, однако, отнюдь никого не призываем. Тетю Терезу, само собой, во все это не посвящали, сказали ей, что Матильда в гувернантках. В театрах старушка не бывает, а если и нашепчут ей, что девица Майер на сцене играет, нетрудно будет разубедить: это другая, мол, не брата дочь, ведь артисток с такой фамилией сотни три в Вольфовом [Вольф Пий Александр (1782-1828) - актер и драматург, издавал театральный еженедельник] альманахе наберется; скорее уж на слово поверит, чем близко подойдет к ненавистному ей заведению, правду там разузнавать. Итак, Майер решил, что начнет новую жизнь, заведет в семье иные порядки, все будут свои обязанности выполнять, и счастье привалит в окна, двери и во все печные заслонки. Пришлось г-же Майер привыкать к готовке, а г-ну Майеру - к пригорелым супам. День-деньской вся семья трудилась. Майер спозаранок и дотемна сидел в своей конторе, Майерша - на кухне, дочки шили, вязали, старшие усердствовали вне дома: одна горы шляпок и чепцов мастерила, другая роли еле успевала разучивать. Так они, во всяком случае, думали друг про дружку. На самом же деле отец больше по кофейням прохлаждался, почитывая газетки: самый дешевый вид тамошнего угощения; супруга, горшки препоручив няньке, судачила себе с соседками; дочки книжки доставали припрятанные или в жмурки играли; старшую развлекали у модистки хлыщеватые молодые барчуки, а про хористку с ее зубрежкой что уж и говорить. Только к обеду семья сходилась вместе и угрюмо, с недовольными лицами садилась за стол. Младшие дулись, препирались завистливо из-за скудных блюд, старшая вообще ела безо всякого аппетита, отбитого разными сладостями перед тем. Все молчали, скучая и будто дожидаясь, когда же кончится праздное это свидание и можно будет вернуться к трудовым хлопотам. Бывают счастливцы, умеющие закрывать глаза на все неприятное. Такие ни за что не поверят, будто у них есть недоброжелатели, пока те хвост им не прищемят, не хотят замечать, если лучшие их знакомые отворачиваются от них на улице; даже под носом у себя, в собственной семье, не видят ничего, покуда им не укажут. И наоборот, по отношению к себе в ревнивом самоослеплении целиком вверяются лукавому бесу душевной лености, который склоняет их даже явные свои недостатки скорее оправдывать, нежели постараться исправить. Это, вне всякого сомнения, удобно, и прожить так можно очень долго. Майеры несколько месяцев влачили свое уединенное, чтобы не сказать печальное, существование. Людям, вынужденным жить своим трудом, провидение по естественной заботе своей дарует некий благой инстинкт, который и радость, гордость помогает находить в тяжелой работе. Собираясь всей семьей, такие люди рассказывают, кто насколько преуспел, и это так приятно! Инстинкта этого Майеры начисто были лишены. Над их работой словно первородный грех тяготел: никто ни собственным успехам не порадуется, ни другого не порасспросит. Разговоров все избегали, точно боясь, как бы они в жалобы не перешли, а что может быть ужаснее, чем родственные жалобы слушать. Но бывают жалобы, внятные и без слов. Во внешности всего семейства стали проступать черты неряшества, обычного для тех, кто лишь в новом платье имеют быть нарядными, а всякое иное, даже не ветхое, если над ним не потрудиться хорошенько целый день, морщит, болтается на них, кажется поношенным, словно вопия о бедности. Пришлось девушкам прошлогодние платья разыскивать да перешивать. Масленая наступила, всюду балы, а они дома сиди: жалованья не хватает. На кого ни глянь, все расстроенные, надутые, удрученные, но Майера домашние не очень-то занимали. Лишь по воскресеньям после обеда язык у него развязывался под гальваническим действием кварты вина, и отеческие наставления лились рекой. Он говорил, как счастлив, сохранив репутацию свою незапятнанной, и хоть беден и сюртук у него порван (невелика честь для взрослых дочерей!), но гордится этими лохмотьями и желает, чтобы и дети добрым его именем гордились, и прочее и тому подобное. Те, конечно, спешили улизнуть от этих рацей и одна за другой выскальзывали из комнаты. Но вот семью опять стало посещать более веселое, радужное настроение. Вернувшись как-то из конторы или бог уж там весть откуда, честный наш Майер застал вдруг дочек за громким пением. Жена гладила новые чепцы; платья снова сделались наряднее, еда лучше, и сам г-н Майер, кроме непременной воскресной кварты, и по другим дням получил возможность услаждаться сим приятным застольным феноменом. Все это принял он как должное - так птичка божия, кормясь, не любопытствует, откуда тут пшеничное поле; да еще жена в один прекрасный день нашепнула: Матильда, дескать, такие успехи в своем искусстве показала, что директор нашел нужным прибавить ей значительно жалованье, каковую прибавку, однако, до норы до времени лучше в секрете держать, дабы остальные не пронюхали и того же не потребовали. Г-н Майер и это счел вполне в порядке вещей. Его, правда, удивляло, что Матильдины наряды день ото дня становятся все роскошней, что шали и шляпки свои, одну моднее другой, она, едва надев, уже младшим сестрам отдает. Примечал он также, что разговор в комнате при его появлении сразу, бывало, оборвется, а спросишь, о чем тут они, дочки переглянутся прежде с матерью, словно боясь дать разноречивый ответ. И в беспокойстве своем как-то отважился Майер даже сказать жене: "Что это Матильда такие дорогие платья носит?" Добрая женщина, однако, поспешила рассеять опасения заботливого отца. Во-первых, материя эта совсем не такая уж дорогая, просто эффектная, - кажется, будто муар, а на деле-то струйчатая тафта, и потом Матильда платья эти не по настоящей цене берет, а у примадонн, которые за бесценок их сбывают: одно купят, от другого избавляются, так уж у них принято там, в театре. Любопытные очень вещи г-н Майер узнавал, принимая все за чистую монету. С того дня все домашние особенно стали ухаживать за ним. Справлялись, чего бы ему хотелось, допытывались, что он больше любит. "Какие добрые дочки у меня!" - твердил про себя счастливый отец. На день рождения обе приятно поразили его своими подарками. Особенно его порадовала преподнесенная Матильдой великолепная пенковая трубка с резным узором, изображавшим гончих. Вещица, не считая даже серебряного колпачка, пожалуй, все двадцать пять форинтов стоила. На радостях, а также из приличия решил Майер и сестру в этот день навестить - тем паче, что к сюртуку ему новый бархатный воротник пришили. Сунув и затейливую свою трубку в рот, гоголем прошествовал он через весь город до Терезина обиталища. Старая дева мирно домоседничала у камелька; у нее еще топили, хотя весна была в разгаре. Господин Майер поздоровался, не вынимая трубки из зубов. Тереза предложила садиться. Держалась она с ним очень холодно, трижды кашлянет, прежде чем раз ответить. Майер ждал все вопроса, откуда у него трубка эта красивая, - ждал не без тайной надежды, что, узнав о знаменательном ее происхождении, сестра тоже не преминет его осчастливить каким-нибудь подношеньем. Наконец сам отважился: - Смотрите-ка, сестрица, трубка какая пенковая у меня. - Вижу, - отозвалась та, не глядя. - Дочка ко дню рожденья купила. Взгляните же! И подал ей с этими словами изящную вещицу. Старуха схватила ее за чубук и так шваркнула об железную печную лапу, что трубка разлетелась в мелкие дребезги. У Майера даже челюсть отвисла. Вот так поздравила со днем рождения! - Что это значит, сестра? - Что значит? А то, что глупец вы, разиня, рохля. Ему уже такие вот рога наставили, в дверь не пролезают, а он не видит ничего. Этакий простофиля! Все кругом знают давно, что дочь ваша - любовница магната-богача, а вы не то что жить с нею в одном доме не чураетесь, заработки ее постыдные разделять, - вы еще сюда, ко мне приходите этим похваляться. - Как? Которая дочь? - вскричал Майер, у которого от неожиданности в голове все перепуталось. Тереза пожала плечами. - Не знай я вашего легкомыслия, оставалось бы только счесть вас ужасно испорченным. Думали, одурачили меня, сказав, что дочку в бонны устроили, отдавши ее в театр? Не буду взгляды мои на жизнь излагать, это взгляды прошлого века, согласна; но имею же я право предположить, что человеку, который алгебре обучался, под силу простейшее уравнение решить: как это при месячном жалованье в шестнадцать форинтов сотни тратить на роскошества, бьющие в глаза? - Но простите, жалованье Матильде повысили, - сказал Майер, которому очень хотелось и других хоть отчасти уверить в том, во что слепо верил он сам. - Неправда. Можете, если хотите, самого директора спросить. - И потом не такое уж это роскошество, как вы, сестрица, полагаете. Платья, которые Матильда носит, она подержанными у примадонн достает. - Тоже ложь, все с иголочки у нее; у одних только Фельса и Губера больше чем на триста форинтов кружевного белья на этой неделе накупила. На это Майер не знал, что ответить. - Да что вы на меня, как телок на мясника, уставились! - закипая наконец, воскликнула Тереза язвительно. - Ее сотни, тысячи в коляске, в наемном экипаже с господином этим видели, вы только умник такой, что под носом у себя ничего не замечаете. Вот вас за нос-то и провели, франтик вы безголовый. Удивляюсь, как это про вас еще пьеску веселую никто не сочинил, eine Posse mit Gesang [водевиль, опереточный фарс (нем.)]. Отец семейства, который, накачавшись вином, проповеди воскресные читает дочкам, хихикающим у него за спиной, и трубками пенковыми еще тут похваляется, которые дочернин совратитель на день рожденья покупает для него. Да если б вы хоть отдаленно об этих гадостях догадывались, метлой бы этой вот, которой черепки от вашей трубки сейчас выгребаю, из комнаты вас погнала. Уж коли совесть вашу за пенковую трубку можно купить, я за вас и понюшки табака больше не дам! Почтенный наш Майер, крепко таким заявлением скандализованный, ни слова не говоря, встал, взял шляпу и пошел - сначала к Фельсу и Губеру. В лавке он выяснил, сколько всего понакупила там дочь. Да, это поболее трехсот форинтов выйдет. Тереза хорошо осведомлена. Что поделаешь, всегда найдутся добрые друзья, готовые сообщить про вас все, что только может вам неприятность причинить. Оттуда направился он в театр, к директору, и спросил, какое у Матильды жалованье. Директор, не заглянув даже в книги, тотчас ее припомнил и сказал: шестнадцать форинтов, но и тех она не заслуживает, потому что готовится кое-как, вперед не продвинулась совсем, да, видно, и не заинтересована в этом, - репетиции пропускает, полжалованья на вычеты уходит у нее. Это было уже слишком! Не помня себя бросился Майер домой. Вломился он, по счастью, с таким шумом, что у семьи было время укрыть Матильду от его ярости. Но все же хоть то удовлетворение получил, что лишил всех прав на имущество негодяйку и от дома отлучил, предупредив, чтоб и на порог не совалась, а не то шею ей свернет, кости переломает, на куски изрубит и со свету сживет посредством казней столь же малоупотребительных. Незлобивый человек, воспылал он свирепостью тигриной, жестоко-неумолимой; о проклятой им дочери и слышать больше не хотел, запретив даже имя ее при нем произносить, а какая посмеет, вышвырну, мол, и ту. Безжалостная эта фраза вызвала слезы безутешные, но честный Майер порешил быть отныне твердым и не замечать, как дочки с матерью вздыхают все время за обедом. Вздыхать никому не возбраняется, пускай себе вздыхают, если им нравится, но он, Майер, и не подумает даже спрашивать, почему да отчего. Неделю целую выдерживал он характер, хотя иной раз не прочь был бы и услышать словечко - одернуть, по крайней мере; а так ведь и не за что. Часто уже с языка готов был сорваться у него вопрос о дочери, но сдержится и промолчит. Наконец однажды за обедом - вся семья была в сборе, но к еде никто не прикасался, хотя подали "штерц" [мука с картофельным пюре, пережаренные с жиром], - Майер не выдержал. - Ну, что там еще? Что с вами? Почему не едите, кукситесь мне тут? Дочери поднесли к глазам передники и пуще прежнего расплакались. - Доченька при смерти моя, - рыдая, ответила мать. - Ну, конечно! - сказал отец, полную ложку жареной муки отправляя в рот, так что чуть не поперхнулся. - Не так-то это просто, помереть. Не так уж оно легко... - Да и лучше бы для нее, бедняжки, умерла бы - и не страдала больше. - Что ж вы доктора к ней не позовете? - Доктора недугов таких не лечат. - Гм, - буркнул Майер и принялся в зубах ковырять. Жена помолчала и завела слезливо: - Все-то тебя поминает, все тебя одного; только б разик последний отца повидать, ручку поцеловать ему да скончаться спокойно... При этом слове все семейство завыло в голос, что твой орган. Сам Майер достал платок, сделав вид, будто сморкается. - И где же она лежит? - спросил он, стараясь говорить твердо. - В Цукерманделе [тогдашняя окраина Пожони], в комнатке дешевой, меблированной, одна, всеми покинутая. "Ага, значит, в бедности живет, - подумал Майер. - Так, может, не совсем верно, что сестра про нее говорила? Ну, влюбилась, положим, и подарки брала; не такой уж это грех, не следует же из этого, будто она на содержании. Ох, уж эти завидущие старые девы, сами радостей в жизни настоящих не изведали, вот и злятся на молодых". - Гм. И обо мне, значит, негодница, вспоминает. - Она говорит, это проклятье твое ее сгубило. Как отсюда ушла... - Тут снова общие рыданья прервали ее. - Как ушла, - продолжала Майерша, - так с тех пор и не вставала. И не встанет больше, уж я знаю, теперь одна дорога ей - в могилу... - Ладно, отведите меня к ней после обеда! - отрезал Майер, окончательно отмякнув. Вся семья повисла у него на шее, лаская его и целуя. Какой папочка добрый, какой великодушный, лучше на свете нет. Еле дождавшись, пока со стола уберут, поспешили все приодеть мягкосердого главу семейства, палку ему подали и вместе отправились в Цукермандель. Там в убогой мансарде, где, кроме кровати и бесчисленных пузырьков с лекарствами, не было в полном смысле ничего, лежала Матильда. Сердце защемило у доброго отца при виде этого запустения. Так, значит, Матильда - нищая! Вот бедняжка! Хотя не трудно бы и сообразить, что не могла же она за одну неделю все свои кружевные рубашки и шелковые косынки проесть, с лекарствами проглотить! Увидев отца, девушка хотела было приподняться, но упала без сил. С сокрушением подошел к ней Майер, точно сам кругом перед ней виноват. Дочь схватила его руку, прижала к груди и, осыпая поцелуями, стала умолять прерывающимся голосом простить ее. Поистине каменное сердце требовалось, чтобы устоять! Он простил. Тут же кликнул извозчика и отвез ее обратно домой. Пусть соседи плетут что вздумается! Кровь у него в жилах или водица? Как это может отец собственное дитя из-за ничтожного проступка губить. Тем более что и причины ведь отпали все. В тот же день Майер получил доставленное ливрейным лакеем и собственноручно написанное не раз уже упомянутым помещиком послание, в коем выражалось искреннее сожаление, что невинные его знаки внимания, чуждые всякого дурного умысла, подали повод к столь печальным недоразумениям. Он-де все почтенное семейство глубоко уважает, и питаемые им к Матильде чувства вызваны исключительно ее искусством. Сколь же добродетель ее неуязвима, о том никто не знает лучше его самого, в чем готов он дать хоть письменное заверение, буде таковое потребуется. Ах, какой честный, достойный человек! Майер, Майер! Где голова твоя была, что не подумал ты и другую сторону выслушать? Право же, впору теперь хоть самому у своей оскорбленной семьи прощения просить. Другой отец ответил бы такому поклоннику: ну, так женитесь, коли у вас дурного умысла нет. Но артистка - исключение, ее не возбраняется просто "обожать", как и ее искусство. А обожать - не значит "соблазнять"; это значит только чтить, восхищеньем и признанием дарить, для чего еще вовсе не требуется жениться. - Ну, хорошо, - сказал Майер, окончательно успокоенный письмом, - это уже дело другое. Но пусть, по крайней мере, на улицах, за кулисами Матильду не преследует, это все-таки ее компрометирует! Пускай, если у него намерения честные, домой приходит к нам. Вот нескладный человек! Хлебом крыс кормить, чтобы ночью не шумели, заместо того чтобы кошку завести! Матильда, само собой, поправилась в два дня, налилась, округлилась, как спелое яблочко, а помещик преспокойно стал в дом к ним ходить. Не будем трудиться его описывать, все равно нам не долго с ним знаться, - спустя несколько месяцев он уже за границу укатил. За ним последовал один банкирский сынок, потом другой помещик, а там четвертый, пятый, кто их всех перечтет. И все большие поклонники искусства, все люди милые, приличные, - слова от них нескромного не услышишь. Маменьке они целовали ручку, с папенькой о разных умных вещах толковали, а дочкам, приходя и уходя, кланялись так почтительно, будто графиням каким. Попадались и веселые молодые шутники среди них, способные даже мертвого рассмешить; бывало, и на кухню заглянут с Майершей почудить, стряпни ее отведать, блинок стянуть, - в общем, славные такие проказники. Три меньшие дочери тоже выросли и похорошели, - одна краше другой. Были они погодки, по возрасту шли почти вплотную друг за дружкой. Едва расцвела девичья их краса, в доме у Майеров стало еще шумнее и многолюдней. Прежнее роскошество пошло, мотовство, легкомыслие, беспрестанное веселье; самое изысканное общество собиралось, что ни день: графы да бароны, аристократы, банкиры и прочие важные господа. Примечал, правда, наш Майер, что на улице графы эти да банкиры делают почему-то вид, будто не знакомы, и, даже с дочками его встречаясь, смотрят мимо; но не привык он голову себе ломать над вещами неприятными, - решил, так, мол, у них принято, у важных господ. Подрастала уже и младшая. Ей двенадцать исполнилось, и видно было, что красотой она еще затмит остальных. Платьице на ней было еще коротенькое и кружевные панталончики; сзади двумя плотными полукружьями на плечи опускались косы. Вертевшиеся в доме обожатели шутки ради то и дело осведомлялись: "Ну, когда же и тебе длинное платье сошьют?" Но в один прекрасный день редкое, нежданное посещение свалилось на г-на Майера. С веселыми девицами как раз любезничала стайка бойких молодых людей; одного, лишнего, приставили к мамаше, развлекать. Папенька же мух бил на стенках, и при каждом очень уж звонком хлопке кто-нибудь из дочек, к вящему его удовольствию, взвизгивал, будто от испуга. В это-то время в дверь и постучали, а так как никто не отозвался, постучались еще раз, потом еще. Кто-то из веселой компании вскочил отворить в полной уверенности, что там свой брат шутник, вздумавший их разыграть. Иссохшая старушечья фигура в поношенном черном платье предстала перед расфранченным обществом. Тереза... На оторопевшего Майера даже икота напала. Не удостоив остальных и взглядом, престарелая дева безо всякого стеснения направилась прямо к брату. Добрейший глава семейства пришел в совершенное замешательство. Что делать: предложить гостье сесть? Но куда? Рядом с кем-нибудь из этих "merveilleux"? Представить ее веселой компании как сестру или притвориться незнакомым? И с каждым ли из высоких гостей знакомить по отдельности или сразу всех отрекомендовать как друзей дома? Сама Тереза выручила его из затруднения. - Бы нужны мне на несколько слов, - холодно, невозмутимо обратилась она к нему. - Если можете оставить гостей ненадолго, проводите, будьте любезны, куда-нибудь, где мы им не помешаем. Довольный, что может увести сестру от своих благородных гостей, папаша Майер ухватился за это предложение и растворил двери в дальние комнаты. Только они вышли, все общество разразилось громким смехом. Майер поспешил увлечь Терезу подальше, - таким уж глупцом он не был, чтобы не понять: потешаются над старой барышней, живым обломком прошлого века. - Присядьте, дорогая сестрица. О, какое счастье увидеть вас наконец... Был он сладок, как торговец лимонами. - Я не любезничать сюда пришла, - сухо возразила Тереза, - и садиться ради нескольких слов мне незачем. И стоя объясню. Два года мы не видались; вы за это время заметно отдалились от меня и жизнь ведете такую, что сблизиться опять мы едва ли когда-нибудь сможем. Огорчения вам большого это, по-моему, не доставит, вот почему и решаюсь я так сказать. Так вот, четырех дочерей пустили вы уже по одной дорожке, и тут я молчу; в такие дела лучше не мешаться. Не перебивайте, пожалуйста, я не в пику вам говорю, вы сами себе хозяин, поступайте как знаете. Но у вас еще младшая дочь растет, и той двенадцать уже, скоро невеста. Я не сцены вам устраивать пришла, не хочу и рацеями надоедать о нравственности, о боге, о религии да целомудрии девичьем, наподобие тех ханжей, над которыми великие умы и баре знатные смеются. Не собираюсь и к отцовскому сердцу взывать, умолять: хоть в пятой сберегите, что потеряли в четырех. Потому что знаю слишком хорошо: будь на то даже воля ваша, сил не хватит, а достанет силы, так ума не наберется. Майер, даже когда в лицо ему говорили такие вещи, только улыбался, до того мягок был. - Объясню вкратце, зачем пришла, чтобы не обременять вас долее своим присутствием. Я прошу - нет, _требую_ отдать младшую дочь мне. Я ей строгое, добропорядочное воспитание дам, какое и подобает девушке нашего сословия. Душа эта еще не испорчена, еще в руце божьей, и я до скончанья дней моих буду стараться добродетель ее сберечь, а от вас и прочих членов семейства ничего не желаю, кроме одного: оставьте всякие помыслы о ней, и да поможет мне господь в моем благом намерении. Не лишним считаю, однако, заметить, что не зря я сказала перед тем "требую". В случае, ежели бы вы паче чаяния отклонили мое предложение, я перед верховными властями буду ходатайствовать удовлетворить его, а это вам мало приятного сулит, ибо, что касается меня, я и до самого примаса [глава венгерской католической церкви] готова дойти и перед ним изложить причины, вынуждающие меня к такому шагу. Долгих размышлений предложение мое не требует, но до завтрашнего утра дам вам все-таки срок, решайте. Если к тому времени дочери вашей не будет у меня, смело можете рассчитывать приобрести во мне врага упорнейшего. Господь да смилуется над вашими прегрешениями. И с этими словами почтенная старая дева повернулась и оставила дом. Пока была она у провожавшего ее Майера перед глазами, в голове у него словно все остановилось, ни одной мысли. Лишь после ее ухода стал он приходить в себя. Девицы и кавалеры всячески потешались над внешностью старухи, и шутки эти вернули папаше Майеру самообладание. Он принялся объяснять, что ее сюда привело. - Ни много, ни мало, как Фанни к себе забрать вознамерилась - навсегда, насовсем. - Ого! Ах! Ох! - раздалось со всех сторон. - И главное, почему, хотел бы я знать. Почему? Что я, неправильно ее воспитываю? Есть разве какие нарекания на меня, можно меня в чем-то упрекнуть? Или не холю я дочурок своих, как зеницу ока не берегу? Сказал им когда хоть словечко поперек? Что же я - мошенник, аферист, который дурной пример своим детям подает и поэтому закон велит отобрать их у него? Ну вот вы, господа, что плохого можете сказать обо мне? Вор я, может быть? Разбойник с большой дороги или фальшивомонетчик? Богохульства вы от меня слышите или в расточительстве можете обвинить? Так витийствовал он, красуясь перед гостями, расхаживая с горячностью по комнате, как по сцене: ни дать ни взять трагический герой. И разглагольствования его возымели в конце концов успех: юные кавалеры один за другим повыскакивали все из дома. В угрозе Терезы послышалось им нечто могущее затронуть их самих. Настоящее, однако, возмущение против Терезы вспыхнуло, лишь когда семья осталась одна. Всех потрясла эта из ряда вон выходящая дерзость. Ох и змея, ехидна, язва, каких свет не создавал; пускай сунется еще, уж мы ей намылим шею, лопатой огреем, метлой поганой погоним баламутку эту противную. Сам Майер совершенно вышел из себя. Гнев не давал ему покоя, гнал вон из дома: излиться хотелось кому-нибудь. Было у него еще по прежней службе трое добрых знакомых, по сю пору чиновников судебной палаты, дошлых законников, на чей совет слепо можно было положиться. Давно он их, правда, не видел, но тут пришло ему в голову проведать всех троих и опередить Терезу, если та решит вдруг, чего доброго, законную силу придать своей угрозе. Первым навестил он советника Шмерца - круглолицего добродушного сорокалетнего холостяка, который как раз гвоздику сажал у себя в садике. Майер выложил ему свои жалобы. Рассказал, какой подлый удар готовит Тереза, угрожающая на него самому примасу заявить. Советник с улыбкой на лице слушал его сетования, лишь изредка остерегая, чтобы тот в пылу декламации не наступил на грядки, там у него дельфиниум и целозия посеяны, когда же Майер кончил, ответил мягко, успокоительно: - Не сделает этого Тереза. "Не сделает?" - подумал Майер. Этого ему было мало. Ему хотелось услышать: не сможет ничего сделать, права никакого не имеет, а посмеет, так оскандалится. Шмерц, однако, намеревался, видимо, еще множество гвоздик посадить в этот день, и Майер решил лучше наведаться со своими жалобами к другому, в надежде на ответ более определенный. Другой был г-н Хламек, известный адвокат, человек в городе весьма уважаемый, но крайне сухой и практичный, однако же сам семейный, отец двух дочерей и троих сыновей. Хламек выслушал с профессиональным терпением все изложенное и ответствовал тоном благожелательным: - Стоит ли, друг мой, с сестрой из-за таких вещей препираться. Загорелось ей, видите, дочь вашу к себе взять, ну и пусть берет, их и так довольно у вас; по себе знаю, что с тремя сыновьями и то мороки меньше, чем с дочерью одной. Не стал бы я противиться ей на вашем месте. Майер не вымолвил ни слова. Этот совет ему еще меньше понравился, и он к третьему знакомому пошел. То был человек в его глазах самый достойный. Имя носил он венгерское и звался его благородием г-ном Бордачи. Асессор-криминалист судебной палаты, Бордачи неимоверно груб бывал, когда рассердится, и всей палатой вертел, как хотел. Почтенного криминалиста нашел Майер сидящим за грудой судебных актов, ибо, закопавшись в какое-нибудь дело, асессор - такая уж отличала его привычка - настолько сроднялся с ним, что только им и жил, кипятясь при виде разных беззаконных каверз, бесстыдных подтасовок и не успокаиваясь, пока не поможет все-таки выпутаться правой стороне. Славился он, кроме того, своей неподкупностью; сующих ему золотой выставлял попросту за дверь, а с барыньками красивыми, кои прелестями своими пытались повлиять на его мнение, вел себя с такой откровенной невежливостью, что те больше ни о чем уж не отваживались справляться у него. Увидев входящего к нему Майера, Бордачи снял очки, положил в раскрытые акты - заметить, где остановился, и зычным кучерским басом вскричал, сопровождая вопрос свой кабацкими кивками и подмигиваньем: - Ну, что там еще, друг Майер? Тот обрадовался обращенью "друг", хотя было оно у асессора обычнейшим присловьем, - называл он так и помощника своего, и гайдука, и тяжущиеся стороны, особенно когда бранил их. С апломбом изложил Майер все происшедшее и присел даже, не дожидаясь приглашения, - совсем как в былые времена, когда были они сослуживцами. Говоря, не имел он обыкновения глядеть в лицо собеседнику, и душевная эта робость лишала его преимущества следить за действием своих слов. Поэтому Майера страшно поразило, когда по окончании его речи Бордачи гаркнул наисвирепейшим образом: - Ну и зачем вы мне тут все это рассказываете? У Майера кровь в жилах застыла, он не знал, что сказать, только губы его беззвучно шевелились, как у качающейся гипсовой фигурки. - А?! - рявкнул его благородие г-н Бордачи еще оглушительней, вплотную подступив к несчастному клиенту и выкатывая устрашающе глаза. Бедняга вскочил испуганно со стула, на который уселся без приглашения. - Я, осмелюсь доложить, совета пришел попросить и... и заступничества, - пролепетал он, чуть не плача. - Что такое?! Так вы полагаете, что я еще заступаться намерен за вас? - заорал асессор, будто глухому. - Я думал, что давняя та симпатия, кою вы, ваша милость, изволили некогда питать к дому моему... - пробормотал злополучный отец. - Что? - перебил его Бордачи. - К дому вашему? Тогда еще он приличным домом был, а сейчас Содом и Гоморра ваш дом, на все четыре стороны распахнутый, любой лоботряс заходи. Вы дочек своих четырех с адским пеклом сговорили, всем честным людям в поношение, вы - юношества городского развратитель, чье имя всюду поминается в стране, где только есть беспутные сыновья и беспутные отцы! Тут Майер залился слезами, твердя, что он-де ничего не знал. - Какими дочерьми благословил вас господь, а вы опозорили их на весь свет. Невинность, любовь, спасенье души пустили в оборот, продавать стали, с торгов сбывать тем, кто побольше предложит; делать глазки на улице обучили их - прохожих завлекать; смеяться, улыбаться, нежные чувства изображать к людям, которых они и видят-то первый раз; как врать получше, денежки чтобы повыманить у них! Бедняга Майер, запинаясь от рыданий, пробормотал, что думать не думал такого никогда. - И вот еще одна дочка осталась у вас, последняя, самая милая, самая красивая. Когда я ходил к вам еще, она совсем крошкой была, и все особенно любили ее, с колен не спускали. Помните или забыли уже? И ее тоже теперь хотите продать? И злитесь, артачитесь, отбиваетесь всеми правдами и неправдами, когда особа достойная и уважаемая хочет спасти ребенка, невинность ее оградить от растлителей, душу и сердце вырвать из лап наглых, никчемных развратников, шатунов этих праздных, модников-свистунов, фертиков набекрень, чтобы не увяла, несчастной и презираемой не стала при жизни, проклятой и покинутой на смертном одре, добычей страха и ужаса, геенны огненной там, за гробом! И вы ершитесь еще? Ну, конечно; ведь вас сокровища хотят лишить, которое за большие деньги продать можно, заранее небось и прикинули уже: такую-то, мол, и такую-то цену запрошу. Что, не так? У Майера от смятения и страха зуб на зуб не попадал. - Вот что я вам скажу, ежели способны вы еще внять доброму совету, - продолжал асессор неумолимо. - Если уж желает почтенная ваша сестрица Тереза взять к себе дочь вашу Фанни, отдайте вы ее безо всяких условий, сдайте ей на попечение миром, по-хорошему, а опять ершиться будете, до суда дело доведете, я, видит бог, сам упрячу вас этими вот руками! - Куда? - вскинулся в испуге Майер. Асессор замолчал от неожиданности, но тотчас нашелся. - Куда? Если с вашего ведома все это у вас творится, в исправительный дом, вот куда, а без вашего ведома - так в сумасшедший! С Майера было довольно. Он поклонился и пошел. Входную дверь едва нашарил, на улицу вывалился, пошатываясь. "Эка, успел нагрузиться!" - пересмеивались зеваки. Итак, посторонние уже ему говорят, что он человек непорядочный, от чужих доводится услышать, что его клянут, высмеивают, презирают, сводником честят, который любовью своих дочерей торгует; что дом его вертепом, местом развращения юношества слывет. А он-то думал, что лучше его на свете нет, что дом его всеми уважаем и почитаем, что дружбы его домогаются наперебой. На ум пришло даже, пристойно ли ему теперь самому переступить этот порог. С горя и не заметил он, как ноги сами его принесли к маломлигетскому [Маломлигет - юго-восточная окраина Пожоня в то время] озеру. "Какое красивое озеро, - подумалось ему, - и сколько мерзких девчонок можно бы в нем утопить - и самому туда же, за ними следом!" Он поворотил обратно и поспешил домой. А там все пересуды, да жалобы, да сокрушенья продолжались по поводу Терезиного требованья. Младшая сестра из одних объятий в другие переходила; ее прижимали к себе, целовали, будто оберегая от страшного несчастья. - Фанничка, бедняжка! Тяжеленько придется тебе у Терезы. У нас служанке и той легче. - Чудесные деньки тебя там ждут: шить да вязать, а вечером "Часы благочестия" [полное название: "Часы благочестия истинному христинству во споспешествование" (1828-1830) - известное в свое время в Венгрии душеспасительное чтение] читать тетушке на сон грядущий. - Представляю, как чернить она будет нас, пока ты совсем от нас не отдалишься, глядеть даже не захочешь! - Ах, бедная, она ведь и поколачивать еще вздумает тебя, старая карга! - Бедняжечка Фанни! - Бедная моя деточка! - Бедная сестричка! Совсем этими причитаньями ребенка растревожили и сошлись наконец на том, что Фанни, буде отец и взаправду тетке ее порешит отдавать, скажет: "Не хочу", - а остальные поддержат. Тут как раз на лестнице послышались его шаги. Прямо в шляпе вошел он в комнату: в таких домах, как этот, шапок не снимают. Он знал, что все смотрят на него. И что лицо у него слишком расстроенное, чтобы их напугать. - Собирайся, - ни на кого не глядя, сказал он Фанни. - Пальто и шляпку надень. - Зачем, папа? - спросила Фанни, как все невоспитанные девочки, которые, прежде чем сделать, обязательно с вопросами будут приставать. - Пойдешь со мной. - Куда, папа? - К Терезе. Все приняли изумленный вид. Фанни, теребя с опущенным глазами какую-то ленточку, робко молвила: - К Терезе я не хочу. На столе лежали разобранные пяльцы. - Что ты сказала? - переспросил Майер, наклоняясь к дочке, будто не расслышав. - Я к Терезе _не хочу_. - Ах, вот как? Не хочешь? - Я дома хочу остаться с маменькой и сестричками. - С маменькой и сестричками? И такими же, как они все, стать? И с тем взял дочь за руку и, не успела та даже испугаться, так ее отколотил схваченной со стола боковинкой пяльцев, что самому стало жалко. Сестры бросились между ними, и кстати! Все боковины обломал об них папаша Майер. На жену пяльцев уже не хватило, и ее он просто двинул кулаком, да так, что в угол отлетела. Заблаговременно и в надлежащих дозах примененное, средство это, может, и помогло бы, но так вышло из леченья одно мученье. За всю сию баталию Майер словечка не проронил, только ярость свою вымещал, как вырвавшийся из клетки зверь. Потом рванул Фанни за руку и потащил, не прощаясь, к Терезе. Девочка всю дорогу плакала-заливалась. Избитые же дочери, едва за отцом затворилась дверь, пожелали ему в сердцах больше совсем не возвращаться. И пожелание это сбылось, потому что с того дня Майер в самом деле из Пожони исчез. Куда уж он подевался, что с ним сталось, так никто и не узнал. Одни утверждали, будто в Дунай бросился, другие - что за границу уехал. И долго еще возвращались домой разные путешественники с известием, будто видели, кто в Турции, а кто в Англии очень похожего на него человека. 11. ИСКУСИТЕЛЬ ВО ХРАМЕ Берет его диавол на весьма высокую гору и показывает ему все царства мира и славу их и говорит ему: все это дам тебе, если, падши, поклонишься мне. Тогда Иисус говорит: отойди от меня, Сатана! Священное писание Господи боже! Насколько же легче богачам попасть в царствие небесное! В какие только прегрешения не впадает бедняк, которые даже и не снились богачу! Слыханное ли дело, чтобы богачи воровали, - чтоб инстинкт самосохранения толкнул их на этот шаг, предаваемый проклятию и словом божиим, и судом людским? Слыхано ли, чтобы благородные дамы своей невинностью за деньги поступались? Нет. Это грех бедняков: дочек бедных людей. С незапамятных времен, с каких только ведомы злато и любовь, говорилось, что она - от бога, а злато - от диавола. И редко разве божеское за диавольское продают? Очень часто. Но позор достается всегда лишь тем, кто _продает_, а не тем, кто _покупает_. Скромна и старательна девушка? Не видела никогда вокруг иного примера, кроме доброты, терпения и самоотречения? Сердцем в добродетели укрепилась и краской заливается от одного нескромного взгляда? Чиста душой, невинна помыслами и неприступна в целомудрии своем?.. Ну а если взнесет искуситель на гору высокую и покажет мир изобильный и ненасытный в удовлетворении радостей и наслаждений своих и скажет: "Смотри, все это дам тебе, если, падши, поклонишься мне!" - много ль найдется, кто, не потеряв головы, ответит: "Отойди от меня, Сатана!" Особенно ежели станом строен и ликом приятен искуситель. А ведь всякому известно: упадешь - разобьешься, да и по закону природы падают вниз только, а не вверх. И все-таки сколько же, сколько их, _падших вверх_! Три года уже прошло с тех пор, как Фанни стала жить у своей тетки Терезы. На юную, восприимчивую душу сильно повлияли эти годы. Давно замечено, что хорошие и дурные склонности дремлют в сердце человеческом рядом, в одной колыбели. Какие поощряются, те и растут, покидая собратьев: педагогика рушит доктрины краниологов [краниология - наука о строении черепа; здесь подразумевается теория о предопределяющем значении наследственности]; Фанни, родная сестра печально знаменитых веселых девиц, стала образцом кротости и целомудрия. Быть может, и сестры ее совсем иными стали бы, дай кто другое направление их душевному росту... Поначалу строга и неумолима была с ней Тереза, - это поломало шипы детской строптивости. Ни одного промаха девочке не спускала, никаких противоречий, самомалейшей прихоти не терпела; все ее время до минуты расписала на разную работу, которую неуклонно с нее спрашивала. От взгляда ее ничто не могло укрыться, обмануть эти сурово-проницательные глаза просто нельзя было. Они насквозь видели девичью душу, - любая сомнительная мысль прозревалась еще в зародыше и вырывалась с корнем. Что делать, сперва сорную траву надо выполоть, а потом уж цветы сеять. Куда как неприятна сухая воспитательная метода таких вот очерствелых старых теток, да зато полезна! После того как одичавшие побеги были в конце концов сломлены и выяснилось, что лгать, притворяться и прикидываться бесцельно, ибо на страже существо, которое читает в твоем сердце, наблюдает за всем и ничего не упускает, бодрствуя даже во сне, - что честной и правдивой _по внутренней нужде_ надо быть, девочка, подводимая к тому понемногу Терезой, начала узнавать и приятные стороны такой душевной метаморфозы. В меру ее искренности возрастало и доверие к ней Терезы. Часто осмеливалась она уже предоставлять Фанни себе, порученного не проверять, полагаясь на ее слово, - не важно, что при этом незаметно приглядывала за ней. И это нравственно возвышало, очищало девочку. При виде доверия суровой воспитательницы пробуждалась у нее _уверенность в себе_. А это сокровище бесценное! Жаль, что столь мало уделяется ему внимания. Сестер при ней Тереза ни разу не поминала; да Фанни и сама старалась выбросить, отогнать всякую мысль о них. Позже, с ощущением своей чистоты, девушка меньше стала и тосковать по ним. И в чувстве этом укрепилась в конце концов настолько, что однажды, отправясь куда-то с разрешения Терезы и повстречав Матильду в открытой коляске, забежала во двор к одной Терезиной знакомой, шепча с боязливой дрожью: "Господи, лучше бы ей не видеть меня!" Тереза узнала о том и стала относиться к Фанни с нежностью необычайной. Как-то, садясь за работу, Фанни глубоко вздохнула. Тереза безошибочно угадала: о сестрах подумала. - Ты о чем? - спросила она. - _Бедная Матильда_! - отвечала девушка, откровенно признаваясь в своих мыслях: ей нечего ведь было скрывать; ей, счастливой и за рукодельем, искренне было жаль сестру, даром что та красуется в экипаже в своих брабантских кружевах. Ничего не сказала Тереза, прижала ее только ласково к груди. Господь вознаградил ее трехлетние труды, телесные и духовные; девушка спасена, честное будущее ей возвращено!.. Ведь не такое уж это бедствие роковое - бедность. Кто близко с ней знаком, тот знает, что и ей ведомы свои радости, которых иным за горы злата не купить. Да потом положение Терезы и не было столь уж незавидным. От страхового общества шла ей до конца дней годовая рента в пятьсот форинтов, половины которой им двоим хватало не только на прожиток, но и на скромные развлечения. Собирались юноши знакомые, девушки, - и очень бы ошибся, кто бы подумал, что простые люди не умеют повеселиться. Другую же половину Тереза предусмотрительно откладывала для Фанни на случай своей кончины. Да и сама девушка зарабатывала уже, деньги получала за свои изделия. Вы, люди зажиточные, даже не представляете, какая радость для молодого человека или девушки, какое наслаждение впервые вознагражденье получить за честный свой труд, - с гордостью ощутить собственную небесполезность: что сам, одному себе обязанный, прожить можешь безо всяких там имений, чужих милостей и благодеяний! А Фанни платили за работу очень хорошо. Тут был свой секрет, в объяснение коего расскажем об одном более раннем обстоятельстве, - оно теснее свяжет некоторые персонажи нашего повествования. Дом, где они жили, принадлежал одному столяру-венгру по имени Янош Болтаи, который и еще несколькими владел в Пожони. Зажиточный этот ремесленник в свое время - давным-давно, тому уже сорок лет, тогда он еще только стал мастером, - питал нежные чувства к Терезе и просил даже ее руки. Но родители девушки отказали, хотя и она любила его: семья была чиновничья и с ремесленником не спешила породниться. Тогда Болтаи женился на другой, был в браке несчастлив и остался бездетен, а по смерти жены состарился уже, как и Тереза, которая не вышла ни за кого. Болтаи поседел, одряхлел за эти сорок лет, но первую свою любовь не забыл. Терезина же семья тем временем обеднела, и ей самой пришлось переехать на окраину, где она и жила вот уже двадцать пять лет. А Болтаи, наоборот, разбогател и купил этот же самый дом, получив таким образом возможность окружать ее там разными скромными удобствами - столь деликатно, что отклонить его заботу Тереза не могла. Во дворе разбил сад, жильцов пошумнее удалил, а квартирную плату взимать стал самую ничтожную. Но разговаривать они друг с другом при этом совсем не разговаривали. Сам Болтаи жил на другом конце города, в другом собственном доме, где помещался заодно и склад; тем не менее он все знал, что происходит у Терезы. Узнал и про Фанни и с некоторых пор стал часто посылать к ней главного своего подмастерья, славного, достойного молодого человека, по слухам - любимца, почти приемного сына Болтаи; ему собирался он оставить свое состояние, так как родичей у него все равно не было никаких. Подмастерье этот - парижский наш знакомец: эрменонвилльский мечтатель и народный глашатай в деле Мэнвилль - Каталани. Его-то и присылал Болтаи к Терезе с заказами на разное рукоделье, которое очень хорошо оплачивал. Прямо не отваживался он предложить Терезе свою помощь, но в таком виде, для девушки, приходилось ее принимать. От внимательного наблюдателя не укрылось бы также, что ни Терезу, ни Болтаи нимало не тревожило, если _Шандор_ (назовем юного ремесленника первый раз по имени), глядишь, и задержится подольше за беседой с молодой девушкой. Быть может, у них уже и какие-то намерения были относительно обоих? А ведь и то сказать, отличная бы вышла пара. Юноша - высокий, порывистый, русокудрый, правильного сложения, со смелым, мужественным лицом и пылким взором голубых глаз. В манерах ничего небрежного, вульгарного или барственно-напыщенного, - лишь та спокойная уверенность, которую сообщают равно здоровые дух и тело. Девушка - стройная, тоже прекрасно сложенная, с томными карими очами и округлым румяно-смуглым личиком, даже возле глаз не меняющим своего ровного горячего оттенка. Внешность поистине эффектная; да и во всем оба очень подошли бы друг к другу: тот - белокур, эта - шатенка, он - голубоглаз, она - черноока, один - полон сил, мыслей, отваги, другая - пылких, глубоких чувств. Но ведь кто знает, что еще им написано на роду?.. Посещал среди прочих дом Терезы и один юркий, низенький человечек, которого обычно даже не по имени звали, а по профессии. Был это regens chori [хормейстер, регент (лат.)] - регент церковного хора. Как-то раз под вечер, когда молодые люди особенно распелись в приливе хорошего настроения, бравый регент услышал Фанни. Песенка была глупенькая - "Минка, цветик, до свиданья" или вроде того, но искушенного регента поразил сам голос, чистый, юный, красивый, и он не удержался, предложил: вот бы "Stabat mater dolorosa" ["Мать скорбящая стояла" (лат.) - католический церковный гимн богородице, известен во многочисленных музыкальных переложениях: Палестрины, Перголезе, Гайдна, Россини] разучить и спеть в церкви. Предложение это заставило Терезу вздрогнуть. Матильда пришла ей на ум. Но ведь это же вещи совсем разные: одно дело, крикливо разряженной, исполнять на открытой сцене легкомысленные любовные песенки перед суетной публикой, и другое незримо, из-за решетки - величественные, возвышенные гимны для молящихся благоговейно во храме. Хотя лукавый, ищущий, кого соблазнить, и там себе жертву обрящет. Пришлось, однако, разрешить Фанни ходить к регенту, который со всем пылом взялся за ее обучение и не скупился на похвалы. Даже туда девушка редко ходила одна. То тетка, то Терезина приятельница, добродушная г-жа Крамм, провожали ее обычно к дому регента и опять заходили за ней к концу урока. Простым горожанам нет, правда, особой нужды о своих дочерях беспокоиться, каждая ведь семья за ними следит, как за собственными, и те смело могут куда угодно являться без матери, без патронессы: всюду примут их надежные покровительницы. Против ловеласов возведен тут крепчайший таможенный барьер. Но трудно все же было ожидать, что слухи о красоте и примерном поведении Фанни не разнесутся по городу. А ведь всегда находятся праздные господа, у коих нет иного занятия, как только подобные открытия делать и за новыми гоняться. И после созыва сословного собрания полчище таких ловцов наслаждений изрядно умножилось. Юные отцы отечества, где только могли, насаждали высокую свою мораль. Ко времени тому мало уже кто оставался незнаком еще с девицами Майер. А зная их, как было оставить без внимания, что у них еще и пятая сестра есть. "Где же младшая?" Вопрос, право же, самый естественный. Девицы и не делали тайны из этого, - рассказывали, у кого она живет, где и когда можно ее увидеть. Ах! это больше, чем легкомыслие; это низость была, зависть, ненависть. Матильда не могла простить Фанни, что та убежала от нее на улице, и все они - что сестра владеет сокровищем, которого они лишились: невинностью. Вот кусочек-то лакомый для утонченных гастрономов, вот редкостный, райский плод! Пятнадцати-шестнадцатилетнее создание, чью кристально чистую душу отмыли, очистили от всяческой грязи, чье нежное сердечко, может статься, для мечтательного юнца какого-нибудь берегут; чье сознание еще в небесах витает да в мире детских утех... Вот этот-то бутон и сорвать безжалостно, ощипать по лепестку, бросить обратно в трясину, откуда его извлекли; это дитя по адским университетам иссушающих, испепеляющих страстей провести, - страстей, что в подземном царстве души роятся! Эх, да что вы смыслите в этом, - вы, погрязшие в плоских будничных понятиях, вы, которые, полюбив, берете девушку в жены, бьетесь всю жизнь ради ее благополучия, старитесь с ней вместе и даже седую, одряхлевшую все любите еще! Вам не понять, какое наслаждение - принести неискушенное сердце в жертву мимолетной прихоти. "Несть греха в соблазнении женщины" - это правило не вашего катехизиса. _Почему сама не береглась?_ Мы высматриваем, выслеживаем все новые невинные сердца, сети для них плетем, ловушки готовим, ямы роем, лестью заманиваем, самую настоящую облаву устраиваем... Так чего ж они сами не берегутся? И на эту лань, сходившую наземь из райских кущей, тоже началась охота. На каждом шагу ее подстерегали, преследовали эти chevaliers errants, бродячие рыцари, не давая прохода, искушая, осыпая стрелами лести и поклонения; но сиявшая во лбу лани чудесная звезда оберегала ее от попаданий. Звездой этой была ее незапятнанная добродетель. С каждым днем юные львы все раздраженней шпыняли друг друга за неудачные попытки, сходясь у Майеров. Большинство ставило при этом разные суммы на того или другого, как на лошадей или борзых, но проигрывало. Наконец один из знакомых нам денди, коего называли мы Фенимором, выдвинул тот принцип, что лучший, разумнейший способ покорить женщину - прямая, открытая атака. И вот, узнав как-то, что Фанни одна дома, послал ей роскошный букет цветов из оранжереи со вложенной в него запиской такого содержания: ежели, мол, склонны вы принять домогания любящего сердца, оставьте заднюю садовую дверцу открытою. Бывают случаи, когда подобные предложения быстрее всего приводят к цели. Застигнутая врасплох неопытная девушка приняла, по неведению, букет. Это ловко было задумано. Другое какое-нибудь послание насторожило бы, остерегло ее, но цветы так по-девичьи невинны, безобидны, - что тут можно заподозрить? Лишь когда посыльный удалился, заметила Фанни записку среди цветов и, выронив ее из рук, словно большого ядовитого паука, бросилась к старухе Крамм, которой с рыданиями поведала о случившемся. Ей казалось, что она уже опозорена. Вскоре пришла Тереза, и они с г-жой Крамм вскрыли не распечатанное еще послание. Фанни была безутешна, когда болтливая Краммша рассказала ей о заключенном в нем предложении; она всерьез решила, что, приняв письмо, навсегда обесчестила себя, и до того взволновалась, что, несмотря на утешения двух добрых женщин, всю ночь металась в лихорадке. Вот как чувствительна чистая душа к первому же прикосновению грязи. Обе патронессы замыслили отплатить виновнику этого горя. Ох и мстительны же эти старухи! Оставили калитку открытой, подглядели, когда пожаловал кавалер, заперли ее, а сами из чердачного окошка стали по очереди наслаждаться зрелищем, как мечется попавший в собственную западню соблазнитель, угодивший в им же вырытую яму бравый охотник. А с началом дождя со мстительным удовлетворением отправились спать, положив ключи под подушку и прислушиваясь злорадно к частому щелканью дождевых капель по стеклам. Форменный этот провал только подогрел охотничьи страсти. Осрамиться перед ребенком, дать себя провести старухам, этого уже сам "esprit du corps" [корпоративный дух (франц.)] не позволял так оставить, и спасти общее реноме вызвался Абеллино. Со спесивой самоуверенностью предложил он пари на любую сумму, что год спустя гурия будет жить у него, подразумевая, естественно, отнюдь не женитьбу. В следующее воскресенье Фанни изумительно спела в соборе "Stabat mater"; слушали ее с истым благоговением. Принаряженная по-воскресному старуха Крамм, сидя у бокового придела, таяла от умиления и вдруг услыхала восторженный шепот рядом: - О, как прекрасно, как возвышенно! Она не могла не обернуться и не посмотреть, кто это разделяет с таким пылом ее восторги, и увидела скромно одетого господина с черным крепом на шляпе, отиравшего как раз свои обращенные к небу глаза. Это был Абеллино Карпати. - Как восхитительно поет, не правда ли, сударь? - сказала добрая женщина с гордостью. - Ангельски. Ах, сударыня, не могу без слез слышать этот гимн. И чувствительный юноша опять поднес к своим глазам платок. Потом ушел, ни слова не сказав больше своей соседке. Что с ним? Какой постиг беднягу удар? Краммша еле дождалась следующего воскресенья, снедаемая желанием узнать, что за горе у таинственного незнакомца. Но придет ли он опять? Он пришел. На сей раз они поздоровались, как старые знакомые. - Видите ли, сударыня, - признался печальный юный кавалер, - и у меня была лет десять назад возлюбленная, невеста, которая пела столь же восхитительно. "Stabat mater" я слышу будто из ее уст. Но в тот самый день, на который назначена была наша свадьба, она скончалась. А на смертном одре взяла с меня обещание: если повстречается мне когда-нибудь столь же хорошо поющая духовные гимны бедная юная особа, ежегодно жертвовать ей три тысячи форинтов в память о ней на усовершенствование в сем высоком искусстве, - и в том обрести утешение. Ее пожелание дополнил я одним лишь условием: особа та столь же целомудренна и чиста должна быть, как она сама, любимая, незабвенная моя Мария. И юноша снова прижал платок к глазам. "Какая непритворная скорбь!" - подумала его почтенная слушательница. - К великому моему огорчению, сударыня, должен я признаться, - дрогнувшим голосом продолжал денди, - что целых восемь лет не мог выполнить воли своей суженой. Кому оказывал благодеяния, преуспевали в учении, но не блистали добродетелью. Со стыдом вспоминаю я о них, хотя некоторых свет и окружает поклонением. Что ни попытка, то новое разочарование. Тут он прервал свою речь и предоставил г-же Крамм опять целую неделю для раздумий над этой необычной историей, о которой она, однако, никому ни словом не обмолвилась. В ближайшее воскресенье Абеллино вновь явился. До конца гимна он молчал, хотя по лицу его было видно, что хотел бы о чем-то спросить, но не решается. Все-таки желание пересилило. - Простите, сударыня, что обременяю вас расспросами. Вы, кажется, знаете особу, которая поет. Не поймите меня превратно, но я столько раз уже обманывался в своей доброте, что не решаюсь теперь ни с кем знакомиться ближе, не наведя предварительно справок. Слышал я о семействе этой девицы вещи преудивительнейшие: нравы будто бы там отнюдь не самые строгие. Тут и у старухи язык развязался. - Уж какие там они, родичи ее, не знаю, только она сызмальства с ними не живет, и душенька невинная у нее, как у ангелочка, а воспитывается она в правилах таких добродетельных, что, окажись сейчас одна хоть среди кого, никакой грех ее даже близко не коснется. - Ах, сударыня, вы меня просто осчастливили. - Почему, сударь? - Потому, что подали мне надежду наконец-то упокоить душу моей Марии. С этими словами он снова ушел, дав Краммше еще неделю на всякие размышления. В воскресенье же целиком доверился славной женщине. - Ну, сударыня, я удостоверился, что подопечная ваша вполне заслуживает моего покровительства. Знаменитая артистка выйдет со временем из нее - и, что всего важнее, женщина редкой добродетели. Но надо очень ее беречь. Я узнал, что с ней уже пробовали затевать шашни некие богатые молодые люди. Сударыня, будьте осторожны и предупредите тех, кто смотрит за ней: пускай смотрят получше. Роскошь, она и самых стойких людей может ослепить. Но я твердо положил себе избавить ее от коварных интриганов. Пусть она артисткой станет! Голос ее, особенно если хорошо его поставить, такой клад, что все эти кавалеры со своими доходами нищими покажутся в сравнении с ней. А коль скоро источник богатства окажется в ней самой, он и невинности ее угрожать перестанет! У Краммши полное понимание нашли эти доводы. Уже и собор ей театром рисовался, и рукоплескания не терпелось въявь услышать. - Два года - и она само совершенство будет. Средства потребны для этого совсем небольшие, главное - прилежание. А что понадобится, я охотно одолжу сообразно с моим обетом. Я ведь не безвозмездно даю, не _в дар_, только взаймы; разбогатеет - и вернет мне на поддержание следующих, остальных. Ежемесячно буду я выдавать вам триста форинтов на покрытие необходимых расходов по обучению, но ей самой прошу вас не говорить, что это от мужчины, иначе может и не принять. Скажите, что от благотворительницы Марии Дарваи - таково имя покойной моей невесты. Она и вправду ей эти деньги посылает, только с неба. У меня же требование лишь одно: невинность свою блюсти. Если ж узнаю я о противном, конец всякому покровительству. Итак, вот деньги на первый месяц, извольте получить и израсходовать по назначению. Еще раз прошу, ни слова обо мне! Ради самой же этой славной девушки. А не то люди сразу дурно истолкуют, вы же знаете. Добрая женщина приняла деньги. И почему было не принять? Всякий на ее месте сделал бы то же самое. Подал разве тайный этот доброхот малейший повод для подозрения? Он же неизвестным захотел остаться, незнакомым, сам о шашнях предупредил и безупречной нравственностью обусловил свои благодеяния. Чего же, кажется, больше? Госпожа Крамм взяла деньги и потихоньку наняла учителей музыки и пения для Фанни. Только ей раскрыла она секрет, Терезу же в него не посвятила, что было ошибкой. Она опасалась, и не без основания, что та, по суровости своей, вышвырнет деньги за окно: дескать, порядочная девушка ни от кого, ни под каким видом не должна их принимать, если сама честно не заработала! И еще одно: артистическая карьера. Это в свой черед встретило бы сильнейшие возражения. Об этом не смели они и заикаться. Но от Терезы нельзя было ничего утаить. Она сразу, в первые же дни заметила в настроении девушки перемену. В сердце Фанни запало, что она владеет сокровищем, которое поможет ей возвыситься над остальными, славы добиться. И тотчас пропала у нее охота к простой работе, скромным развлечениям, которым она, бывало, так радовалась. И с молодым подмастерьем не болтала уже с прежним увлечением. Часто задумывалась и по целым часам мечтала о чем-то, а после говорила тетке, что за хлопоты когда-нибудь _богато вознаградит_ ее. Как вздрогнула Тереза при этих словах!.. Племянница, значит, грезит о _богатстве_. Искуситель показал ей мир и сказал: "Все это дам тебе, если поклонишься мне". А ей и не приходит в голову ответить: "Отойди от меня. Сатана!" Охотник искусно расставил сети. Движимая признательностью, девушка не раз подступала к г-же Крамм, уговаривая сводить ее к неведомой благодетельнице, чтобы горячо поблагодарить, совет получить на будущее и попросить как-нибудь теткино сердце умягчить. Понуждениями этими она в конце концов совсем обезоружила недалекую старуху, заставив ее сознаться, что тайный благотворитель - не женщина, а мужчина, который предпочел бы навсегда остаться неизвестным. Открытие это поначалу устрашило Фанни, но тем сильнее раздразнило вскоре ее любопытство. Кто он, этот мужчина, желающий ее осчастливить, но избегающий даже взгляда; который настолько осторожен, так опасается великодушным своим даром повредить ее доброй славе, что имени своего не открывает? И лишь естественно, что девичье воображение соткало идеальный образ неведомого покровителя. Высокий, сумрачный человек с бледным лицом, который никогда не улыбается, - единственно только творя добро: таким виделся он ей. Мягкий его взгляд часто преследовал ее во сне. Встречаясь на улице с молодыми людьми, девушка нет-нет да и кинет украдкой взор: не это ли ее тайный благодетель? Но все они мало походили на хранимый в душе высокий образ. Наконец в один прекрасный день увидела она похожее лицо с такими же глазами и взглядом, какой ей представлялся. Да, это он, ее идеал, ее тайный добрый гений, не желающий открыться! Да, да, о нем грезила она, - об этих голубых очах, этих благородных чертах, этом стройном стане. Бедняжка! То был не таинственный ее доброхот. То был Рудольф Сент-Ирмаи, муж Флоры: счастливейший и вернейший из мужей, но о ней, о Фанни, ей-богу же, нимало не помышлявший. Но ничто уже не заставило бы девушку выбросить из головы, что это ее покровитель. Она донимала Краммшу просьбами, уговорами хоть разочек, хоть издали показать ей человека, который с такими предосторожностями печется о ее судьбе. Но когда старуха по добросердечию своему решилась наконец уступить, это стало невозможно, так как Абеллино перестал приходить в церковь по воскресеньям и даже следующие свои триста форинтов передал в начале месяца не самолично, а через старика камердинера. Какой тонкий расчет! У старухи не возникло никакой другой мысли, кроме той, что незнакомец избегает показываться девушке на глаза. Значит, надо самим его подкараулить! И она со всем возможным почтением справилась у камердинера, нельзя ли где в публичном месте хоть издали взглянуть на его барина. Тот сказал, что в палате магнатов на завтрашнем заседании, - он там сидит обычно у пятой колонны. Ах, значит, и он из самых важных. Один из отцов отечества, кто день и ночь сушат головы, заботясь о счастье страны и народа. Это преисполнило Краммшу еще пущего доверия. Кому вручена судьба страны, тот уж никак не может быть легкомысленным человеком. Знали бы наши вельможи, какого высокого мнения о них простой люд! Иные бы таким мнением возгордились, а иные - постарались бы и заслужить. Госпожа Крамм уведомила Фанни, что неизвестного доброжелателя можно увидеть завтра в сословном собрании, где он в толпе не заметит их, да и займет это всего каких-нибудь несколько минут. Так попала Фанни на балкон собрания, и Краммша указала ей тайного ее радетеля. Фанни словно с неба наземь упала. Она думала увидеть совершенно другого человека. Но того нигде не было в зале. Этот же совсем ее не привлекал, скорее напротив: лицо его пугало и настораживало. Она поторопила Краммшу и с обманутым сердцем воротилась домой. Там она во всем созналась тетке: в мечтах своих, в честолюбивых надеждах и разочаровании. Призналась, что любит, по-прежнему любит одного человека, свой идеал, хотя не знает его имени, и просила защитить ее от нее самой, ибо чувствует, что теряет разум и власть над собой. И на другой день, явившись за Фанни, чтобы отвести ее к учителю пения, г-жа Крамм нашла квартиру пустой. Окна-двери распахнуты, мебель вся вывезена. Куда уехала Тереза, не знал никто. Переезжать вздумала она ночью, квартирную плату оставила у привратницы, пожитки перетаскали ей посторонние. И никому не сказала, где теперь ее искать. 12. "САЛЬДИРТ" (ОПЛАЧЕНО) Куда же скрылась Фанни столь быстро и бесследно с теткой своей? Признанья девушки в отчаяние повергли Терезу. Племянница рассказала без утайки, что любит, душой и сердцем любит свой идеал, который приняла было за покровителя, чья небесная доброта, высокое благородство месяцами грезились ей, на чьи заботы ответила бы она некогда со всем пылом признательной любви, но сейчас - в полном ужасе, ведь тайный опекун ее - не тот, кого она себе вообразила, кого однажды видела и не может позабыть. Такое чувство у нее, будто правильнее было бы нипочем не принимать денег от того человека, - теперь же она словно головой выдана, обязана ему и боится, трепещет, на улицу не смеет показаться, как бы не встретиться с ним: лицо его не внушает доверия и сама мысль противна, что он может думать о ней. Да, но шип-то не вырван из сердца! Тот, другой, идеальный образ, хотя и нет больше нужды искать благодетеля, не стереть ведь уже из памяти. Знать его она даже по имени не знает, но любить будет по гроб жизни, - сгибнет, исчахнет, но не расстанется с мечтой о нем. Бедный Шандор... Долголетнее здание Терезиных трудов лежало в развалинах. И тут, и во храме настигают невинное детское сердце; нет, значит, спасения нигде. С отчаяния и горя решилась Тереза на шаг, на который не могла ее вынудить прежде самая крайняя бедность: пошла к Болтаи и, рассказав ему все, попросила охранить, защитить девушку, ибо женской опеки уже недостаточно. Болтаи с радостью предложил свое покровительство. Его широкое лицо ремесленника побагровело от гнева, а мозолистые руки сжались в кулаки. Он даже не пошел днем в мастерскую, чтобы с кем-нибудь ненароком не побраниться. Распорядился только той же ночью переправить Терезины пожитки к нему, в одну из пристроек. Сюда пусть-ка попробуют сунуться! Шандор узнал обо всем, очень опечалился, но с той поры стал с удвоенной заботой относиться к Фанни. И она ведь любила без взаимности: он девушку, она другого, - оба были несчастливы. В семье все знали тайну, хотя избегали говорить о ней. Двое стариков часто совещались друг с другом, и на семейный совет приглашался иногда и Шандор, которому пришлось в эти дни побывать во многих местах, где прежде еще не доводилось. Добрые старики все старались разузнать имя неизвестного вельможи. Зачем? Да чтоб обратно потраченные им на Фанни деньги отослать. Такие долги упаси бог задерживать, их надо срочно отдавать - той же монетой, форинт к форинту, крейцер в крейцер, чтоб не оговорили: взято, мол, больше, чем ворочено! Так-то оно так, но где имя узнать? Фанни сама его не знала, а на улице, хоть умри, не будет заимодавца указывать. Болтаи стал наведываться в кофейни, торговые собрания, смотрел там, слушал, не поговаривают ли о девице-горожанке, которая под залог своей добродетели задаток взяла у богатого дворянина. Но ничего такого не говорили. Это, с одной стороны, успокаивало: никто пока еще не знает, беда, значит, не так велика. Но имя, имя? В конце концов Абеллино сам им помог. Шандор каждое воскресенье бывал в церкви, куда ходила Краммша, и там из-за колонны следил, с кем она будет разговаривать. На третье воскресенье заявился туда и Абеллино. Добрая женщина поведала ему удивительную историю: Фанни с теткой внезапно исчезли ночью, даже не сказавшись куда, - не очень-то красиво с их стороны, но у нее такое подозрение, что переехали они к мастеру Болтаи. Скрытничает же Тереза, наверно, потому, что в молодости было у нее что-то с этим мастером - или же Болтаи хочет Фанни за своего приемного сына просватать. Она, во всяком случае, дела с ними больше иметь не желает. Абеллино до крови закусил губу. Что-то, кажется, пронюхали эти филистеры. - А кто по профессии этот Болтаи? - спросил он. - Столяр, - был ответ. Столяр?.. У Абеллино мигом сложился план действий. - Ну, прощайте, мадам. Краммша была ему больше не нужна, и он торопливо удалился из храма. Шандор за ним. Обнаружил-таки искусителя! Быстрым шагом Абеллино дошел до угла. Шандор не отставал. Там искуситель уселся в поджидавший его экипаж. Шандор вскочил на извозчика и нагнал его у ворот Святого Михаила. Здесь важный седок вылез, а карета с грохотом въехала во двор. Рослый привратник в медвежьей дохе стоял у подъезда. - Кто этот господин, который вошел сейчас? - спросил у него Шандор. - Его высокородие Абеллино Карпати. - Благодарю. Тут же записал он это имя себе в книжку, хотя в том и не было нужды. На годы, десятилетия запало оно ему в душу, врезалось глубокими буквами, как в древесную кору. Так, значит, Абеллино Карпати зовут его!.. Почему это считается, будто обедающие в полдень не умеют ненавидеть? Шандор поспешил со своим открытием домой. И там целый день все такие колючие были, просто не подходи. Следующий день опять был рабочим. Каждый занялся своим делом. Почтенный мастер наравне с подмастерьями трудился, закатав рукава, но тщетно пытался заглушить свои мысли; в шуме и скрежете слышалось ему все то же имя. Прежде никогда не задумывался он, похож ли звук пил и рубанков на человеческую речь, а сейчас все они кругом твердили: "Карпати". Особенно одна-две ручные пилы, которыми обрезали концы после фанеровки, совершенно явственно повторяли при каждом движении: "Карпа-ти, Кар-па-ти", так что Болтаи прикрикнул в конце концов на своих молодцов: - Да что они у вас отвратительно так визжат! Подмастерья глянули на него удивленно: чего это он, пила небось - не скрипка! Тереза и Фанни сидели меж тем у окна за рукодельем и молчали, как повелось у них с некоторых пор. Вдруг на улицу въехал роскошный барский экипаж и остановился прямо перед домом. Фанни, по девичьему своему обыкновению, выглянула в окошко; приехавший вылезал как раз из кареты. Содрогнувшись, девушка испуганно отпрянула назад; лицо ее побелело, взгляд остановился, руки упали на колени. Это не ускользнуло от внимания Терезы. "Его увидела! Он здесь!" - было первой ее мыслью, заставившей и старуху встрепенуться. Она не знала еще, что сделает, если этот наглец войдет, посмеет на глаза ей явиться, но стыд, ярость, отчаяние волной поднялись в ее душе. Совершенно позабыв, что в доме мужчина есть - суровый, не привыкший шутить человек, Тереза напряглась вся, словно ей самой предстояло отразить это вторжение. Шаги раздавались уже на лестнице, послышался осведомлявшийся о чем-то надменный голос; вот пришелец уже в передней. Неужто и в комнаты войдет? Фанни вскочила со стула и в отчаянии прижалась к тетке, спрятав лицо у нее в коленях и захлебываясь от слез. - Не бойся, не бойся, - пролепетала Тереза, сама вся дрожа. - Я здесь, с тобой. Но и навстречу гостю распахнулась дверь, из которой вышел Болтаи. Его позвали из мастерской, и в ушах у него все еще звенели непередаваемые, дьявольские голоса пил и рубанков: "Карпати, Карпати"... - А, добрый день! - снисходительно-доверительным тоном обратился к нему пожаловавший в дом господин. - Мастер Болтаи? О, вы мастер настоящий. Репутация у вас преотличная. Всюду, всюду ваши изделия хвалят. Усердный, работящий человек. Вот и сейчас - прямо из мастерской, это мне нравится, уважаю граждан, которые трудятся. Честный наш Болтаи не был падок на похвалы и перебил без церемоний: - С кем имею честь? Что вам угодно? - Я Абеллино Карпати, - сказал незнакомец. Только благодаря комоду удержался достойный мастер на ногах. Этого он, право, не ожидал. Высокопоставленный господин не соизволил, однако, заметить выражения лица ремесленника, полагая, что лица ремесленников вообще ничего не должны выражать, и продолжал: - Я хочу мебельный гарнитур у вас заказать, а сам пришел потому, что слышал, будто вы замечательные образцы рисуете... - Не я, сударь, - мой первый подмастерье, который в Париже жил. - Это не важно. Так вот, я пришел выбрать образец, - хочется мне что-нибудь такое изящное и вместе простое, знаете, в бюргерском вкусе. Скажу почему. Я на девице мещанского звания намерен жениться, - не удивляйтесь, что в законные жены мещанку беру. Есть у меня на то причины. Видите ли, я чудак. Люблю необычное, чтобы из ряда вон. У меня и отец чудак был, и все члены семейства чудаки. Я хотел уже однажды жениться - на дочке самого обыкновенного лавочника, она дивно пела в церковном хоре. Ага, все та же басня! - Я и взял бы ее, - продолжал словоохотливый денди разносившимся по всему дому звонким голосом, - да умерла, бедняжка. И я дал тогда обет не жениться, покуда не встречу другую, столь же добродетельную, столь же красивую и которая так же дивно будет петь "Stabat mater". И вот восемь лет уже скитаюсь по свету и не нахожу. То поет замечательно, но некрасива, или красива, но безнравственна, или добродетельна, но петь не умеет; не подходит, одним словом. И вот, сударь, в этом городишке отыскал я ту, которую ищу так давно: девушку красивую, добродетельную и с голосом, на ней и женюсь; а вы теперь мне присоветуйте, какую мебель в подарок невесте купить? Все это прекрасно было слышно в соседней комнате. Тереза невольно заслонила собой лежавшую у нее на коленях Фаннину головку, точно боясь, как бы нелепая басня не отуманила ее, не нашла у нее веры. Ведь что стоит молодой девушке голову вскружить; они вон у цветков простых спрашивают: "Любит - не любит". А уж если в глаза им кто скажет... Почтенный Болтаи, оправясь немного от изумления за время этой речи, подошел вместо ответа к конторке, поискал в ней что-то и принялся быстро-быстро строчить. "Образцы подыскивает, счет составляет", - думал Абеллино, озираясь между тем и соображая: сколько комнат может быть у филистера и в которую он райскую птичку засадил? И слышала ли она, что он тут нарассказал? Мастер управился наконец со своим писаньем и поисками, жестом подозвал Карпати и из пачки сотенных отсчитал для него шесть. К ним прибавил он четыре форинта мелкой серебряной монетой и тридцать крейцеров медью. - Будьте любезны проверить: раз, два, три, четыре, пять, шестьсот и еще четыре форинта тридцать крейцеров, - сказал он, пальцем дотрагиваясь до каждой кучки. Какого шута лезет еще этот филистер со своими грязными грошами? - Правильно? Потрудитесь присесть теперь и подписать эту вот квитанцию. И он подал нашему шевалье составленную уже расписку в том, что данную взаймы девице Фанни Майер сумму в шестьсот форинтов с процентами в размере четырех форинтов тридцати крейцеров нижеподписавшийся такого-то числа сполна получил. Абеллино был поражен безмерно. Как, тупоумные, толсторожие эти филистеры все его планы видят насквозь?.. К этому он совсем не был приготовлен. В таких случаях самое лучшее - оскорбленное достоинство разыграть. И он молча, с барственным пренебрежением смерил мебельщика взглядом, стеганул в воздухе хлыстом, словно бы в знак того, что не желает с этим пентюхом разговаривать, повернулся и хотел идти. В передней наступила в эту минуту глубокая тишина. Женщины в боковой комнате с трепетом, с сердечным замиранием внимали этому насыщенному грозовым душевным электричеством затишью. Видя, что денди намерен удалиться, Болтаи еще раз повторил глухим от подавляемого волнения голосом: - Сударь, возьмите деньги, подпишите квитанцию. Иначе пожалеете, уверяю вас. Карпати отвернулся с презрением и вышел, хлопнув дверью. Только в карете уже подумалось ему: почему не дал он затрещину этому грубияну? Спасибо еще должен сказать за эту его забывчивость. Но от ремесленника-то, простого столяра с грубыми ручищами кто бы мог подобного самообладания ожидать? Натура необузданная, сангвиническая - и достойно так, не вспыхнув, не вспылив, дал почувствовать свою неприязнь растерянному кавалеру! Рассказать об этой сцене приятелям Абеллино не решился. Какую версию ни преподнеси, при любой ремесленник выглядит победителем, это он слишком хорошо сознавал. Но тем дело еще не кончилось. Болтаи деньги не стал рассовывать обратно по ящикам, а взял и отнес в "Пресбургер цайгунг" [Пресбург - немецкое наименование Пожони], к достойному ее редактору, и вышеозначенная газета поместила на другой день на своих страницах следующее объявление: "Шестьсот четыре форинта и тридцать крейцеров поступило от местного жителя, отца семейства, на больницу для лиц мещанского сословия, каковой суммой изволил одарить приемную дочь жертвователя его благородие Бела Карпати, она же почла разумным обратить ее на более угодные богу цели". История нашей общественной жизни не запомнит такого афронта. Случай наделал шума, ведь названное имя в свете прекрасно было известно. Кто потешался над странным объявлением, кто ужасался. Несколько остроумцев из-за зеленого стола в собрании принялись превозносить Абеллино за участие к страждущему человечеству; юные титаны ярились и бесновались, твердя, что подобных обид не прощают. Абеллино целый день рыскал по городу, ища, кого вызвать на дуэль; наконец цветом элегантной молодежи на совете у девиц Майер было решено направить вызов самому главе семейства. Как? Почтенному Болтаи? Мастеру-мебельщику? Более чем странно. А не примет если? Тогда оскорблять его на каждом шагу, пока из Пожони не удерет. Но чего же они добьются этим? Того, что филистер _струсит_. Раскается, уймется, хвост подожмет. А что может быть лучше недруга раскаянного, присмиревшего: ведь он постарается искупить содеянное. И тогда... тогда фея, которую стерег побежденный дракон, станет легкой добычей. Сама жизнь давала право на подобные предположенья. Сколько, бывало, раз не устающий донимать противника задира не только прекращал нападки, стоило припугнуть его хорошенько, но даже в тишайшего, нежнейшего друга обращался. А сомнения в том, приличествует ли магнату драться с ремесленником, который может быть, даже не дворянин, а если и дворянин, так всякого решпекта лишился, взявшись за простую работу, решив жить своим трудом, такие сомненья, повторяем, вовсе не шли в расчет. Известно ведь, как робкие эти филистеры в лице меняются, доведись им на крестный ход в день тела Христова из собственного ружья в воздух выпалить, а уж вызова на дуэль филистер и подавно не примет, - он объяснения предпочтет представить, то есть извиниться, да спрыснуть мировую. И тут-то маленькая наша затворница, как Геба, вином наполнит кубки, а любовью - сердца. Естественнейший ход событий в делах такого рода! Так что под вечер Абеллино послал к столяру своих секундантов. Один был Ливиус, дуэльный авторитет, чье слово - закон в деле чести для юношей из общества, который с самим Виктором Гюго, над "code du duel" [дуэльный кодекс (франц.)] трудился. Другой - Конрад, мадьярский аристократ гиператлетического сложения, к чьим услугам с неизменным успехом прибегала поэтому каждая сторона, если опасалась, что вызываемый не удержится в границах приличий. Фальстафово телосложение дополнялось импонирующей физиономией, а голос и медведя мог обратно в берлогу прогнать. Вооружись pro superabundanti [сверх всего, для большего веса (лат.)] и письменным вызовом, буде филистер начнет отпираться или скроется паче чаянья от них, два достойных рыцаря разыскали жилище мастера и проникли к нему в контору. Мастера не было дома. Рано утром сел он с Терезой и Фанни в возок и уехал - судя по дорожным сборам, надолго. В контора сидел в одиночестве Шандор и набрасывал образцы мебели на прикрепленном к доске листе бумаги. Два джентльмена сказали ему "бонжур", юноша ответил тем же и, встав из-за стола, осведомился, чем может служить. - Гм-гм, молодой человек! - прогремел Конрад. - Это дом мастера Болтаи? - Да, - отвечал Шандор, несколько недоумевая, к чему столь грозный тон. Отдуваясь шумно, точно сказочный дракон, учуявший человеческий дух, Конрад обвел контору глазами и бросил совсем уж утробным басом: - Надо мастера позвать. - Его дома нет. - А, что я говорил? - буркнул Конрад, кинув взгляд на Ливиуса. И, положив о