Мор Йокаи. Венгерский набоб ----------------------------------------------------------------------- Пер. с венг. - О.Россиянов. М., "Художественная литература", 1976. OCR & spellcheck by HarryFan, 12 September 2001 ----------------------------------------------------------------------- 1. ОДИН ЧУДАК ТЫСЯЧА ВОСЕМЬСОТ ДВАДЦАТЫХ ГОДОВ Скверная, ненастная погода на дворе, по всей пуште [степи]; небо в тучах, дороги развезло, дождь льет уже которую неделю, не переставая, речки разлились, поля кругом затопило, аист расхаживает по ним с видом хозяина, утки не в камышах уселись на яйца, а прямо в кукурузе... - Как раз на Медарда [день св.Медарда - восьмое июня] началось; сорок дней, значит, теперь будет лить, а коли так, уж и не знаю, какой тут Ной вызволит людей да скотину из этого потопа. Невеселое это замечание отпустил не кто иной, как его дворянское степенство Петер Буш, которому судьба-злодейка судила день-деньской переругиваться с посетителями в корчме "Ни тпру, ни ну", что на гати у перекрестка в достославном Саболчском комитате [комитат - название области, губернии в старой Венгрии]. Знатное местечко была корчма "Ни тпру, ни ну", коей держателем и состоял сударь наш Петер Буш. Звание свое не унаследовала она, а заслужила, ибо стоило только путешественнику забраться сюда, как он обязательно здесь и застревал, - особенно в такую вот непогодь, когда все хляби небесные разверзнутся и думаешь невольно: уж лучше б земля сама, что ли, разверзлась и поглотила моря эти разливанные по обе стороны плотины, от которых она, как каша, раскисает, и уж залез если в нее, на свою беду, так и сиди там, пока не поседеешь, или сам и вытаскивай на себе свою телегу. Завечерело уже. Достойный наш Петер Буш как раз верхом воротился с поля и проклятья свои бормотал под нос себе, сквозь зубы, не трудясь даже трубку вынуть изо рта. А может, для того она там и торчала, чтобы чересчур уж забористую брань попридерживать. - Сена копну целую смыло, пшеница вся полегла. К чертям собачьим полетит теперь все хозяйство! Ибо корчмарь в степи вовсе не виноторговлей живет, а земледельством; шинок - только синекура. Пока он таким манером чертыхался про себя, некая особа женского пола, не то жена, не то служанка, толком и не разберешь, вдруг указала пальцем на другой, обращенный к Тисе конец насыпи. - Что это? Никак, экипаж? - Только гостя еще нам не хватало, - не глядя даже, буркнул Петер Буш и пошел себе на кухню промокший тулуп распялить над очагом. - Хлеба не знаю, где купить, вот-вот кончится; что же, свой первому встречному подай, а сам без корки сиди? Не собираюсь, - уже там ворчливо докончил он. Но потом глянул все-таки в окошко, отерев запотевшее стекло, и, увидев влекомую четверней почтовую карету, которая довольно-таки далеко бултыхала в грязи по плотине, удовлетворенно махнул рукой. - Ну, _нонче_ они не доедут. Засим, усевшись у ворот и сдвинув трубку в угол рта, стал с благодушнейшим спокойствием наблюдать, как надсаживается четверка лошадей на длинной плотине. Тяжелый плетеный кузов на высоких рессорах ходуном ходил, кланяясь с боку на бок и чуть не заваливаясь, но двое путников с обеих сторон подпирали его, попеременно всем телом налегая на подножки на ухабах. Если ж карета намертво, по самую ступицу увязала колесом и лошади останавливались, они, напонукавшись сначала до хрипоты, волей-неволей принимались сами жердинами, мотыгами выкапывать, выворачивать колесо из колдобины и, сковырнув грязь, сплошной глыбой налипшую на него, с торжеством продвигались вперед еще на несколько шагов. Почтенный Петер Буш с видом истого фаталиста взирал на бедствия своих ближних. До него долетало покрикиванье, хлопанье бича, но он и ухом не вел. Было и у него, правда, четыре добрых коняги и, поспеши он проезжающим на помощь, одним махом выволок бы их из грязи, - да зачем? Записано в книге судеб, что суждено карете доехать до корчмы, она и так доберется, а уж коли определено ей увязнуть и проторчать в этой грязюке до самого утра, то, значит, так тому и быть, и нечего противиться воле провидения. В конце концов карета и впрямь всеми четырьмя колесами засела по самой середине плотины и ни взад, ни вперед. Люди голос потеряли, шлейки, постромки полопались все, лошади улеглись прямо в грязь, да и стемнело уже. Петер Буш с облегчением выколотил трубку в ладонь и пошел обратно во двор. Ну, слава богу, нынче гостей не будет. От сердца у него отлегло при виде пустой коновязи, где, как на насесте, рядком устроились на ночь куры. Тотчас же и сам он отправился на боковую вместе со всеми домочадцами: свеча тоже небось денег стоит. Даже в печи огонь загасил, расстелил тулуп и примостился на лежанке, запалив напоследок трубку, похрипывая ею да подумывая, и что за блажь в дорогу пускаться в эдакую слякоть!.. Но покамест достойный наш знакомец мирно почивает, опасность надвигается на него совсем с другой стороны: от Ниредьхазы [город в восточной Венгрии]. С того краю вообще никакой запруды нет, и вода свободно гуляет там вдоль и поперек. Человеку несведущему, если угораздит его забраться в эту болотину, впору хоть завещание писать. Но тот, кому ведомы секреты местности, и там проедет, как по мостовой. Иной же возница, из тех, что издавна разбойничали по здешним местам и как свои пять пальцев знают все бугры да ложбины, доставит вас и глубокой ночью куда угодно, в любом экипаже. Уж полночь, верно, близилась, потому что петухи в корчме "Ни тпру, ни ну" закукарекали один за другим, когда на мочажине замерцали какие-то огоньки. Дюжина всадников двигалась с зажженными факелами, сопровождая коляску и телегу. Телега - впереди, коляска - позади: если яма вдруг, пускай телега опрокидывается, коляска же, вняв наглядному примеру, объедет опасное место. Всадники с факелами - все гайдуки в чудной форменной одежде. На головах - ушастые шапки с белыми султанами конского волоса; на плечах - волчьи шкуры мехом наружу для защиты от ливня; под ними - алые полукафтанья в желтых шнурах. К седельной луке приторочены у каждого фокош [топорик наподобие бердыша] и пара пистолетов. Выше пояса - наряд важный; зато пониже - самые простецкие, обтрепанные холщовые штаны, которые уж никак не вяжутся со скарлатовыми суконными доломанами. Взглянем теперь на телегу. Запряжена она четверкой крепких коренастых лошаденок, чья длинная шерсть мокрым-мокра от дождя. Поводья держит пожилой кучер с физиономией бетяра [разбойника]. Клюет себе носом старикан: лошади сами дорогу знают. Лишь когда дернут посильнее, очнется да подхлестнет сердито бичом. В телеге сидят как-то странно: на переднем сиденье, спиной к кучеру, жмутся двое неопределенной наружности, хотя заднее вроде бы свободно. Кто они, что за люди? Сразу и не скажешь: каждый завернулся по самые брови в свою доху и башлык натянул, так что нос один только и видать. К тому же оба сладко спят; свешенные на грудь головы так и мотаются из стороны в сторону, разве что изредка вскинутся вдруг один или оба вместе, ткнувшись в боковину или столкнувшись лбами, и выпрямятся с самым решительным видом, будто и не спят вовсе, но тотчас опять задремлют. Кузов устлан попонами; по выпуклостям нетрудно догадаться, что под ними много всякого добра. Попона же, прикрывающая заднее сиденье, нет-нет да и шевельнется: не иначе, как там живое существо, из почтения к коему два господского вида седока и заняли места похуже. И правда, в конце концов после долгих усилий неизвестный этот выбирается наружу: из-под попоны выпрастывает голову... великолепной стати борзая! Вот, значит, у кого здесь барская привилегия. И, судя по всему, пес отлично это понимал. Сел, зевнул с достоинством, почесал задними лапами за благородными своими ушами, отряхнулся, забренчав стальной цепкой ошейника, и так как незваный наглец-слепень попытался с ним во что бы то ни стало поближе познакомиться, принялся отваживать его, вскидывая мордой и щелкая зубами. Когда и это развлеченье ему надоело, перевел он взгляд на дремлющих своих спутников и, будучи в настроении благосклонном, поднял переднюю лапу и шутя тронул ею за щеку одного, как раз особенно низко клюнувшего носом, на что последний пробормотал укоризненно: "Ну, ну, будет вам, ваше благородие!" Рассмотрим поближе и коляску. Пятерик чистокровных коней тащит ее: пара дышловых, тройка на выносе; головы в пестрой сбруе так и ходят вверх-вниз, вверх-вниз. Передние - с бубенцами на шее, чтобы издали заслышал встречный и загодя посторонился. На козлах - старик возница в подбитой мехом бекеше, которому раз и навсегда дана единственная инструкция: куда бы ни ехал, не сметь оборачиваться и глазеть в коляску, иначе - пуля в лоб. Но нам-то с вами нечего бояться, поэтому заглянем, кто ж там есть. Под ее поднятым верхом сидит мужчина преклонных лет в запахнутой до ушей волчьей дохе и надвинутой на самые глаза каракулевой шапке. Одежда тоже совершенно скрывает его, одно только лицо выглядывает. Но черты его и взор так необычны, так поражают наблюдателя! Сбившаяся с пути, не нашедшая себя душа видится в этих глазах, рожденная, быть может, для великих дел, но волей рока, обстоятельств или в силу одиночества обращенная на всякий вздор. И сейчас глядит он так тупо-неподвижно, точно занят одним лишь собой. Щеки одутловатые, глаза мутные; черты словно бы все правильные, но очень уж грубые, резко-угловатые. А косматые брови, встопорщенные усы поначалу прямо-таки устрашают, отталкивают. Но приглядишься - и понемногу смиряешься. Особенно когда сон смежит эти глаза, разгладит все складки и борозды и проступит в лице нечто благообразно-патриархальное, заставляющее вспомнить собственного деда иль отца. Но что всего чудней, к старику с обеих сторон прижимаются две румяные крестьянские девушки, чьи мало сказать серьезные - озабоченные мины выдают: не из баловства льнут они к старику. Мерзнет в эту промозглую ночь пожилой барин, не греет его стынущего тела волчья доха, вот и подсадили к нему двух крепостных девок, чтобы магнетическим своим теплом поддержали угасающие в нем жизненные силы. Спешил этот человек жить и вот устал еще до кончины, обратись в собственную тень, охладев, утратив вкус ко всему и оживая лишь, ежели что-нибудь новое, диковинное, какая-нибудь из ряда вон выходящая, ударяющая в голову и взбадривающая чувства сумасбродная прихоть, идея иль затея выводила его из этой душевной летаргии. Так и сейчас из дальней усадьбы, где тщетно пытался он заснуть, слоняясь и не находя покоя, потянуло его взбалмошное решение: нагрянуть в корчму "Ни тпру, ни ну" и повздорить с хозяином. Тем паче что он и без того уже разозлится: вот, мол, среди ночи подымают да еще пить-есть просят. Тут-то и велит он гайдукам взгреть его хорошенько. Корчмарь - дворянского рода, так что забава в несколько тысяч форинтов влетит, но стоит того. И вот он поднял своих людей, велел запрягать, факелы запалить и в самую темень отправился туда по мочажинам с дюжиной гайдуков и со всем потребным для пирушки после предстоящего развлечения, не забыв трех персон, которые больше всех его потешали и ехали впереди на отдельной повозке. Первая - любимец-пес, вторая - цыган-скоморох, а третья - поэт-блюдолиз. Там и сидят они теперь одной компанией. Едет, тянется студеной ночью диковинный караван на пофыркивающих конях, с искрящимися головнями по залитой водой равнине к корчме "Ни тпру, ни ну". Высокая кровля ее маячит уже на дальнем холме, громадным замком рисуясь на обманчивом ночном небе. По прибытии тотчас ведено было одному из гайдуков пойти взбудить хозяина, говоря с ним обязательно на "ты". Кому ведомы венгерские наши свычаи-обычаи, знает, что обращение такое - не из самых лестных, а уж для дворянина, пусть он даже корчмарь, и просто оскорбительное. А надо сказать, что его милость Петер Буш за бранью в карман не лез и грубость от него получить в ответ ничего не стоило. Ему и косого взгляда было довольно, чтобы прицепиться к человеку. А уж кто перечить начинал или просто не приглянулся - или, не дай бог, позабывал "сударя" ему кстати сунуть, того он без церемоний за дверь выставлял, чтоб и духу его не было. На "ты" же назвать его покусились до сих пор лишь однажды два резвоногих патакских [Патак (Шарошпатак) - город в Саболчском комитате, известный старинным своим учебным заведением - "коллегиумом"] школяра; да и те, только спрятавшись в камышах, спаслись от вил, с которыми Петер Буш, прыгнув на коня, кинулся за ними вдогонку. Вот, значит, какого горячего господина поднял с постели гайдук, забарабанив нещадно в окно с такими словами: - Эй ты, трактирщик! Вставай поживей да выходи, угости-ка нас чин по чину! Петер Буш вскочил, как ошпаренный, хвать с гвоздя свой фокош и вне себя от бешенства вместо двери - грох! - головой прямо в буфет. Однако же, выглянув в окно и увидав целую толпу разряженных слуг с факелами, от которых даже в доме светло стало, мигом смекнул, с кем имеет дело. Понял, что его для забавы позлить хотят, и решил про себя нарочно не поддаваться. Спокойно повесил свой фокош обратно, нахлобучил баранью шапку, накинул на плечи тулуп и вышел во двор. Гости между тем уже на галерею успели взойти. Посередине, в окружении своих телохранителей, возвышался сам его высокоблагородие в длинной, до колен атилле [атилла - национальная венгерская мужская одежда, род расшитого шнуром кафтана] с большими золотыми пуговицами, голову по причине грузного телосложения откинув слегка назад и опершись на пальмовую трость с массивным золоченым набалдашником. Сейчас особенно стало видно, как мало красит сангвиническое это лицо совершенно исказившее его заносчиво-язвительное выражение. - А ну, поближе подойди! - резко, вызывающе скомандовал он корчмарю. - Отмыкай комнаты, угощай гостей! Вина нам токайского, менешского подай, фазанов жареных, артишоков да шеек раковых! Корчмарь обнажил с превеликим почтением голову и с шапкой в руках невозмутимо ответствовал, не повышая голоса: - Добро пожаловать, ваше высокородие, все подам, что угодно было приказать вашей милости; одно только вот, простите великодушно: вина токайского и менешского у меня нет, да фазаны еще не откормлены, а раки, сами видели, утопли все в этой воде, - свою разве что дюжину пожалуете в мой котел? Это намек был на гайдуцкую скарлатовую амуницию, и он сразу придал мыслям вельможного барина иное направление. Ему понравилось, что корчмарь так вот, на равных, осмеливается с ним шутить, и пуще развеселился. Меж тем и цыган-котешник высунулся вперед, чернее любого сарацина, и, блестя зубами, принялся перечислять по пальцам, что ему самому потребуется от трактирщика. - Мне-то ничего не надо, яичницу только дай из яиц колибри, да маслица из косульего молока, да студня стерляжьего; другого я не кушаю ничего. - Пища, недостойная желудка, столь благородного, - возразил Петер Буш. - Дозвольте лучше _цыганское жаркое_ [подобие шашлыка из свинины] вам предложить. - Ну нет уж! - вскричал шут. - Свинка - кума мне, ее жарить нельзя. Барин расхохотался. Такие и подобные немудрящие шуточки были ему по душе, и то, что трактирщик в точности сумел ему потрафить, совсем изменило его первоначальные намерения. - Ну а что же можешь ты подать тогда гостям? - продолжал он свои подковырки. - Все могу, ваша милость; да только что было у меня, то сплыло; что будет, того еще нет, а что могло быть, того уже не будет. Помещика так ублаготворила эта замысловатая фигура отрицания, что он, разразясь хохотом, тотчас пожелал ее увековечить. - Дярфаш где? Куда поэт подевался? - стал он громко спрашивать, хотя тот, худющий, с обтянутыми кожей скулами, стоял тут же, заложив руки за спину и неодобрительно наблюдая за этим состязанием. - Ну-ка, живо, Дярфаш, давай. Сложи-ка стишок про харчевню, где людям харчей не дают. Дярфаш зажмурился, раззявил рот и, ткнув себя пальцем в лоб, ex tempore [вмиг, без промедления (лат.)] извлек оттуда следующий дистих: В торбе коль пусто твоей, так будет пуста и тарелка; Пост здесь вечный блюдут, турки отсель не уйдут. - Что это ты городишь? Турки-то тут при чем? - А при том, - не моргнув глазом, отвечал Дярфаш. - Поскольку турки, не наемшись, не уходят, а есть здесь нечего, значит, и они на месте. - Как на корове седло, - заверил его вельможный покровитель и вдруг, будто вспомнив что, опять обратился к корчмарю: - А мыши у тебя есть? - Они не мои, я их не развожу, только с домом арендую; но если не хватит для ровного счета, приказчик, думаю, строго спрашивать не будет. - Ну, так зажарь нам одну. - Только одну? - А сколько же, шут тебя подери! Или такие обжоры мы, что и одной не наедимся? - Что ж, будь по-вашему, - сказал трактирщик и без дальних слов поназвал кошек в чулан. Стоило только шевельнуть каток для белья, и мышей из него прыснуло, сколько душе угодно (кошачьей, конечно). Мышь, впрочем, - красивый, славный зверек, и я в толк не могу взять, отчего к нему брезгливое такое отношение? Он ровно ни в чем не уступит белке или морской свинке, которых дома держат, гладят и ласкают, - только еще попроворней и побойчее. А какой у мыши носик нежный, какие милые, изящные ушки, крохотные лапки, преуморительные усищи и черные брильянтики глазки! А посмотрите, какая игрунья она, как, привстав на задние лапки, перебирает, попискивая, передними, словно плетет что-то, - ловкая, сноровистая, ничем не хуже прочих зверюшек! Раком вареным никто не брезгует, от устриц на столе тоже не шарахаются, а они куда ведь противней мыши; так отчего ж не изжарить и ее? Тем паче что в Китае она - изысканное блюдо, первейший деликатес; ее там в клеточке миндалем, орехами откармливают и подают как лакомство. Так или иначе, собравшиеся были уверены, что потеха выйдет знатная, и заранее уже давились от смеха. Бравый трактирщик тем временем отворил для высокого гостя единственную свою, огромную, с целую ригу, горницу, в одном углу которой стояла голая деревянная кровать, а в другом - старинная вешалка вроде козел. Хочешь, ложись на кровать, не хочешь - на вешалку полезай. Гайдука, однако, и ковры, и подушки, и складные столы со стульями из телеги повытаскивали, во мгновенье ока преобразив гулкую пустую комнату в барский покой. Стол уставили весь серебряными блюдами, чарками да ведерками со льдом, откуда соблазнительно высовывались длинногорлые графинчики граненого венецианского стекла. Барин повалился на разложенную для него походную кровать, а гайдуки стащили с него огромные сапожищи со шпорами. Одна из крепостных девушек присела в головах, поглаживая редеющие седые волосы барину, другая - в ногах, растирая ему ступни лоскутом фланели. Придворный пиит Дярфаш и домашний шут Выдра встали рядом, гайдуки - поодаль, а борзая залезла под кровать. Шуты, гайдуки, крепостные девки и собаки - вот кто составлял свиту одного из богатейших венгерских магнатов. И все народ отборный: гайдуки - парни плечистые, девки - писаные красавицы, цыган - смуглее не сыщешь, а поэт - из тех беспечнейших созданий, какие только водились когда-либо в обеих Венгриях [так в прошлом столетии именовались иногда габсбургская Венгрия и Трансильвания (Эрдей), до середины XVII века - самостоятельное венгерское княжество]. Она исстари плодилась там, эта порода бескрылых двуногих, кого ремесло поэтическое кормило заместо сапожного; кто вечно кочевал от одного магната к другому, строча и печатая стишки поздравительные и благодарственные, величальные и поминальные - вирши на все случаи жизни своего высокородного мецената: на выборы его и назначения, на свадьбы, крестины, именины и дни рождения, а равно похороны, позором покрывая славное звание поэта. Несколько таких особей и доныне уцелело от добрых старых времен: переползают из дворца во дворец, праздной лестью снискивая хлеб насущный. Не больно-то он и сладок. Мышь тем часом изжарилась. Сам корчмарь на громадном серебряном блюде внес ее, всю обложенную струганым хреном, с листком петрушки во рту, что твой поросенок. Блюдо водрузили на середину стола. Барин стал первым делом угощать гайдуков. Те молча отворачивались, качая головами. - Да вы мне хоть трактир весь в придачу пожалуйте с трактирщиком самим, и то не притронусь, ваше высокоблагородие, - вырвалось наконец у самого старшего из них. Пришел черед поэта. - Pardon [извините (франц.)], ваша милость, grazie! [спасибо (итал.)] Лучше уж я мадригал напишу в честь того, кто ее съест. - А ты, Выдра? Ну-ка, давай. - Я, ваше благородие? - удивился тот, будто не поняв. - Ну, чего испугался? Когда ты еще в таборе жил и бык у меня сбесился, слопали же его небось. - Как же, как же, и винцом бы запили, сбесись тогда еще и бочка у вашего благородия. Было, было! - Ну так чего же? Подходи, окажи кушанью честь! - Да ведь на такую зверюгу и дед мой не хаживал! - Утри деду нос! - За сто форинтов - утру! - выпалил шут, ероша курчавые свои волосы. Помещик извлек из кармана толстенный бумажник и раскрыл его. Несметное число кареглазых ассигнаций выглянуло оттуда. - За сто - так и быть, - косясь на туго набитый бумажник, повторил цыган. - А ну! Посмотрим. Шут расстегнул свой фрак (ибо, к слову сказать, барин одевал своего шута во фрак, очень уж чудным находя заморское это облачение, и вообще частенько наряжал его по самой последней моде, по картинкам из венских журналов, чтобы до упаду нахохотаться). Итак, цыган расстегнул фрак, перекосил круглую свою глуповатую физиономию, пошевелил кожей на голове, взад-вперед перетянув несколько раз всклокоченную шевелюру, как удод - свой хохолок, и ухватил пакостное жаркое за ту его оконечность, которая дальше всего от головы. Подняв его таким манером в воздух, покрутил он с донельзя кислой миной носом, зажмурился, разинул с мужеством отчаяния рот - и мыши как не бывало. Не в силах еще вымолвить ни слова, - шутка ли, проглотить целое четвероногое! - и одной рукой схватясь за горло, цыган, однако, другую уже к барину тянул. - Сто форинтов, - выдавил он наконец. - Какие сто форинтов? - притворно удивился тот. - Разве я обещал? Нет чтобы спасибо сказать за редкостное жаркое, какого и дед твой не едал, ты у меня же еще приплаты просишь! Ну, тут и впрямь было, чему посмеяться; но веселье мгновенно и оборвалось, потому что цыган посинел вдруг, позеленел, вытаращил глаза и запрокинулся, задергался весь на стуле, давясь и пальцем тыча себе в рот. - В горле, в горле она у него! - закричали все. - В горле застряла! Барин всерьез напугался. Шутка принимала нешуточный оборот. - Вина ему в глотку, чтоб легче прошло! Гайдуки схватили бутылки, и доброе эгерское с менешским так и хлынуло струями. Задыхаясь, бормоча что-то и вытирая глаза, цыган мало-помалу пришел наконец в себя. - На, держи свои сто форинтов, - сказал притихший барин, который сам еле опомнился от страха и спешил на радостях умягчить своего чуть не отправившегося на тот свет шута. - Благодарствуйте, - проныл тот жалким голосом, - поздно уже, конец мой пришел! Волк Выдру не заел, а мышь вот сгубила. - Ну, ну, не мели! Ничего с тобой не станется. На еще сотню; да не скули же! Видишь, все уже и прошло! Поколотите-ка его по спине, вот так; косулятины ему отрежьте, она и протолкнет. Бедняга поблагодарил и с растерянной миной обиженного ребенка, который не знает, плакать ему или смеяться, и то улыбнется, то опять вот-вот разревется, уселся за холодную косулятину. Отменно приготовленное, на славу нашпигованное и наперченное мясо под сметанным соусом было так вкусно, что цыган принялся уплетать его кусками побольше самой толстой мыши. Это совсем успокоило барина. А грустный, обиженный шут поманил пса и, повторяя каждый раз с великой горестью, будто последним куском делясь: "На, Мата!" - принялся и ему кидать мясо, которое Мати с изумительной ловкостью подхватывал прямо на лету (шуту своему помещик кличку дал, как собаке, а борзые все прозывались у него человеческими именами). Оправясь от испуга, удовлетворенный благополучным исходом затеи, повелел он Дярфашу сказать по сему поводу экспромт. Поэт поскреб нос и изрек: Мышка на что уж мала, а в глотке цыгана застряла; Бьешься ты, муки вкусив, очи слезой оросив. - Ах, воришка бесстыжий! - прикрикнул барин на него. - Ты последнюю строчку у Дендеши [Дендеши Янош (1741-1818) - популярный в свое время стихотворец] украл, он так же написал о трубочисте, который застрял в расщелине Тордайской скалы. - Pardon, grazie, - без тени смущения возразил виршеплет, - это poetica licentia, поэтическая вольность. Поэтам разрешается списывать друг у друга, такая пиитическая фигура прозывается "плагиум". Гайдуки по знаку вельможи внесли привезенные с собой закуски и придвинули уставленный ими стол к кровати, где он остался лежать. Напротив же на трех складных стульях разместились его фавориты: шут, пес и поэт. Мало-помалу и у барина разыгрался аппетит, на них глядя. Стакан за стаканом - и отношения за столом, упростясь, установились самые фамильярные. Поэт принялся величать цыгана на "вы", а тот - тыкать своего барина, отпускавшего по поводу мыши шуточки довольно плоские, над коими, однако же, остальным полагалось смеяться, да погромче. Но когда благодушествующий барин и сам нашел, что про мышь, хоть лопни, ничего уже больше не придумаешь, цыган вдруг запустил руку за пазуху и объявил: - Вот она! И достал со смехом мышь из внутреннего кармана своего фрака, куда неприметно спровадил ее, пока напуганная компания, думая, что несчастный подавился и, того гляди, задохнется, в отчаянии отпаивала, отхаживала его, кто как умел. - Лови, Мати! И на сей раз corpus delicti [улика, вещественное доказательство (лат.)] действительно было проглочено. - Ах ты обманщик негодный! - вскричал помещик. - Так меня обдурить! Да я вздерну тебя за это. Эй, гайдуки, веревку сюда! Вешай его на матице. Те моментально повиновались: схватили хохочущего цыгана, поставили на стул, набросили петлю ему на шею, просунули веревку другим концом через потолочную балку и вытолкнули стул у него из-под ног. Бедный шут брыкался, дрыгал ногами, но поделать ничего не мог: его держали на весу, пока он и впрямь не начал задыхаться. Тогда только опустили. - Ну и пожалуйста. Возьму и помру, - рассердился цыган. - Не такой я дурак, чтобы давать вешать себя, когда и своей смертью могу помереть. - И помирай, - подбодрил его поэт. - Не бойся, об эпитафии я уж позабочусь. - И помру, - сказал шут, бросился навзничь на пол и зажмурил глаза. Эпитафия не заставила себя ждать. Шут покоится здесь, навеки умолкший насмешник. Барина вышутил, смерд; над ним подшутила же смерть. А цыган и вправду больше не шевелился. Вытянулся, оцепенел, дыхание у него остановилось; напрасно щекотали ему кто пятки, кто в носу: безуспешно. Тогда гайдуки водрузили его на стол, наставили вкруг, как у смертного одра, зажженных свечей и затянули разные шутовские причитания, словно по покойнику. Поэт же взобрался на стул и прогнусавил оттуда надгробное слово. Помещик так хохотал, что весь побагровел. Пока все это разыгрывалось в горнице корчмы "Ни тпру, ни ну", новые гости приближались к ее негостеприимному крову. Это были пассажиры той самой незадачливой кареты, что застряла прямо посередине плотины на глазах шинкаря и на наших собственных. Три часа бились без толку лошади и люди, не в силах стронуть ее с места, покуда наконец единственный среди седоков барин не пришел к оригинальному решению доехать до корчмы верхом на одном из своих провожатых. И вот, оставив лакея в дилижансе смотреть за вещами, а почтаря-кучера выслав вперед посветить фонарем, он взгромоздился на закорки егерю, плечистому, долговязому парню-чеху, и таким необычным способом добрался до корчмы. Там перед наружной галереей и ссадил его наземь дюжий чех. Стоит познакомиться, хотя бы бегло, со вновь прибывшим. Наружность его указывала, что он не из альфельдских [Альфельд - Большая венгерская низменность, где развертываются описываемые события] помещиков. Сброшенный им просторный, с коротким воротником плащ а-ля Кирога [Кирога Антонио (1784-1841) - испанский генерал] открыл наряд столь своеобразный, что, появись кто в нем в наше время, не только уличные мальчишки, и мы бы с вами побежали поглазеть. Быть одетым по такой моде именовалось тогда "a lа calicot" ["по-калькуттски" (франц.) - по названию выделывавшегося в Индии и модного в Париже в первой половине прошлого века коленкора]. На голове у приезжего красовался напоминающий жестяную кастрюльку цилиндрик с такими узкими полями, что, приведись снять его, профан пришел бы в полное замешательство. Из-под этого цилиндрика на обе стороны закручивались завитые кверху кудри, такие пышные да кустистые, что забирались и на поля. Лицо было бритое. Только усы грозными пиками щетинились в небо, а накрахмаленный галстук до того туго обхватывал шею, бантом подпирая подбородок, что нельзя ее и поворотить. Талия темно-зеленого фрака приходилась аккурат под мышками; зато фалды болтались ниже колен. Воротничок же был столь высок, что из него приходилось в точнейшем смысле выглядывать. Лацканы - с двойным, даже тройным вырезом; медные фрачные пуговички - с вишневую косточку, но тем шире и безобразно необъятней рукава, и плечи подложены выше некуда. Палевого жилета из-под пышного жабо почти и не видать. Довершают все это шаровары a la cosaque [казацкого покроя, казацкие (франц.)] с напуском, а спереди с разрезами, из которых выглядывают сапоги. По низу жилета - разные гремучие брелочки, финтифлюшки, а на сапогах - шпоры невероятной длины: не остережешься, глаза недолго выколоть. Так уж повелевала воинственная мода тех времен, даром что войны тогда нигде не было. Наряд дополняла миниатюрная черепаховая палочка с птичьей головкой из слоновой кости. Смыслящий в хороших манерах обыкновенно совал этот набалдашничек в рот, а если внутри вделана была еще свистулька, то и дул в нее: пределикатнейшее занятие. Вот как выглядел новоприбывший, и, описав его костюм, мы уже почти дали понятие и о нем самом. Тогдашние щеголи по одежке протягивали и ножки, не только манеры, привычки, но даже характеры свои приспосабливая к требованиям моды. Золотая молодежь, "jeunesse doree" осьмнадцатого века щеголяла огромными узловатыми тростями, и в парижских салонах вошло в привычку не выговаривать буквы "р". Мода эта распространилась до самого Кобленца [город в Германии, на Рейне, где после 1789 года нашла приют французская роялистская эмиграция], и когда элегантные молодые офицеры из лейб-гвардии Людовика XVIII подавали перед строем команду, солдаты ее даже не понимали из-за утрированной грассировки. В "калькуттские" же времена приказчики перестали понимать своих покупателей, потому что весь высший свет произносил "р" так раскатисто, будто рыча от ярости. Когда носились шляпы а-ля Минерва, модны стали идеи республиканские, имена римские и древнегреческие; шляпа же а-ля Робинзон [треуголка] и галстук бантиком "a l'oreille de lievre" ["заячьи ушки" (франц.)] предполагали симпатии бонапартистские. Треуголку, в свой черед, сменила "chapeau a la russe" - русская шапка. Люди оставались прежние, только костюмы, принципы свои да обращение меняли; иногда, правда, еще имена, как один наш соотечественник, который, пройдя с 1790 года по 1820-й через все фазы парижской моды и будучи отроду Вари, сначала стал "Варрусом" на римский манер, потом на французский национальный - "де Варом", в полонофильскую пору заделался "Барским", после даже - Варовым, а домой вернулся под конец "герром фон Вар". Но не он перед нами. - Eh, ventrebleu! Eh, sacrebleu! [А, черт! Проклятье! (франц.)] - С таким восклицанием (большему он не научился у Беранже) пнул приезжий дверь, отряхивая мокрый плащ. - Что за страна!.. Эй, огня! Есть тут кто-нибудь? Заслышав странные эти звуки, явился Петер Буш со свечой в руке. Вдоволь наглядевшись прежде на вломившегося незнакомца и на слугу его, он осведомился: - Что угодно приказать? Но ни преувеличенная готовность в голосе, подозрительно не вязавшаяся с обычной его повадкой, ни выражение лица отнюдь не обещали, что самому-то ему угодно будет исполнить услышанное. - Mille tonnerres! [Гром и молния! (франц.)] Что, по-другому тут не знают, что ли, только как по-мадьярски? - неправильно, с заметным иностранным акцентом спросил пришелец. - Нет. - Плохо. Вы корчмарь, значит? - Корчмарь. А вы кто? Откуда? Где проживать изволите? - Землю здесь имею, проживаю в Париже. Куда черти занесли. И дальше бы занесли, да грязь не пустила. Ну, дайте, значит, мне - comment s'appelle cela? [Как это называется? (франц.)] Он запнулся, подыскивая слово. - Что вам дать? - Comment s'appelle cela? Ну, как это, как зовут?.. - Меня?.. Петер Буш. - Diable! [Черт! (франц.)] Не вас, а то, что мне нужно. - А что же вам нужно? - Ну вот, что телегу везет; четыре ноги, кнутом погонять. - Лошадь? - Pas donc [да нет же (франц.)]; иначе как-то называется. - Форшпан? Подстава? - Да-да, подставу! Подставу нужно мне, только сию же минуту. - Никак невозможно, сударь, лошади все в поле пасутся. - C'est triste [это прискорбно (франц.)]. Тогда здесь останемся. Tant mieux [тем лучше (франц.)], меня это не женирует [не стесняет, не смущает (от франц. gener)], в Египте и Марокко я в премизерабельных лачугах ночевал; это даже забавно! Воображу, будто к бедуинам попал; а это там Нил разлился, а те зверюшки, что в воде квакают, comment s'appelle cela? - лягушки, да, - это нильские аллигаторы; а вся эта непрезентабельная местность, сторона... Какой здесь departement? [округ, область (франц.)] - Не апартамент, сударь, а простая корчма это, корчма у плотины. - Fripon! [плут, бездельник (франц.)] Я не про эту дамбу спрашиваю, где застрял, а про все; вся эта округа - как она зовется? - Округа?.. Комитат Саболч. - Саболч?.. Саболч. C'est, parce que [это потому, что (франц.)] в сабо здесь, значит, в деревянных башмаках все ходят? Ха-ха-ха! C'est une plaisanterie [забавно (франц.)], удачный вышел каламбур; вы не находите? - Не знаю; только так уж он прозывается - по имени древнего одного вождя, который мадьяр из Азии вывел. - Ah, c'est beau! [Ах, это прелестно! (франц.)] Как мило. Добрые мадьяры еще предков своих помнят, свои департаменты по их именам называют. Как это трогательно! - А вы-то сами какой страны, какой нации будете, дозвольте узнать? - Я не из этих краев. Bon Dieux! [Боже милостивый! (франц.)] Жить здесь - вот фатальный жребий. По уши в грязи, с одними аистами... Петер Буш, решив, видно, что пускай в таком разе и остается с одними аистами, поворотился и пошел к себе на кухню. - Ну, ну, не уходите же с этой свечой, signore contadino! [господин (синьор) поселянин (итал.)] - крикнул вслед ему иностранец. - Осмелюсь доложить: благородное мое имя Буш Петер, и другого мне не надобно. - Ах, ох, ах, monsignore Bouche [господин (синьор) мой Буш (итал., франц.)], вы, значит, дворянского звания; это ничего; вот Иоанн Стюарт даже королевского рода был, а тоже кончил кабатчиком. Ну, раз уж придется здесь оставаться, скажите хотя бы, вино-то у вас хорошее? А дочка как, красивая, hein? [а, гм? (франц.)] - Вино плохое, служанка - страшна, как смертный грех. - Страшная! Ah, c'est piquant! [Ах, это пикантно! (франц.)] Не огорчайтесь, тем лучше. Для джентльмена это разницы не составляет. Вчера - элегантная дама, сегодня - Золушка; одна - прекрасна, как богиня, другая - уродливей ведьмы из "Макбета"; там - духами, а здесь луком пахнет; c'est lа meme chose! [Это одно и то же! (франц.)] Не важно; это разнообразит жизнь. Такой разговор явно не по вкусу пришелся Петеру Бушу. - Вы, сударь, спросили бы лучше, где ночевать-то будете, вот что хотел бы я знать. - Ah ca [ах, вот как; да ну (франц.)]; любопытно. Что же, у вас нет комнаты для гостей? - Есть одна, да уже занята. - C'est rien [это ничего, это пустяки (франц.)]. Поделимся. Если там мужчина, ему нужды нет женироваться передо мной; а дама... tant pis pour elle, - тем хуже для нее. - Так, да не совсем. В комнате той - барин Янчи, вот оно что. - Qu'est-ce que cela? [Это кто такой? (франц.)] Какой еще, к черту, барин Янчи? - Да уж такой. Не изволили слышать разве про барина Янчи? - Ах, c'est fort, это уж слишком. Неужто здесь нравы такие патриархальные, что вместо фамилий все друг друга зовут по именам? Eh bien [ну, хорошо (франц.)], что же тут такого, если это барин Янчи? Пойду и скажу ему, что хочу с ним переночевать. Я как джентльмен не могу получить реприманд [возражение, отказ (франц.)]. - Вот и славно, - ответствовал Петер Буш и, без дальних слов задув свечу, предоставил незнакомцу самому разыскивать дверь в комнату, куда тот хотел попасть. Темень была глаз коли, но доносившиеся удалые выкрики и веселое пенье безошибочно привели гостя к горнице загадочного постояльца. Покамест мы узнали только, что зовут его "барин Янчи", но вскоре выяснится - и почему. А там, за дверью, потеха перешла уже в шальное беснованье. Гайдуки за ножки подхватили стол с лежащим на нем шутом и носили по кругу, протяжно завывая во всю мочь. За ними, облачась в скатерть, как в ризе, выступал поэт, невпопад приборматывая что-то хромым александрийским стихом. А барин Янчи на скрипке - ее повсюду возили за ним - безостановочно наяривал чардаш, такими затейливыми фиоритурами разукрашивая его, любому цыгану под стать. Обе же девушки под эту музыку по его приказу танцевали перед ним с двумя гайдуками. Шутовская эта похоронная процессия, кружащиеся вперемешку пары, барин со скрипкой, бубнящий вирши поэт, пенье и музыка, пьяный гомон и гогот - все слилось в такой пестрый, оглушительный кавардак, что и представить невозможно. В этот момент как раз и вошел незнакомец. Двери никто не сторожил, и заметили его, когда он уже заговорил. - Добрый вечер, любезные дамы и господа, мое вам нижайшее почтение. Какой гам ни стоял, но при появлении постороннего, который поздоровался со всей возможной приятностью, компания на полуслове так и замерла с разинутыми ртами. Замешательство было полное. Барин Янчи смычок даже выронил. Хотя и не привык он стесняться в своих забавах, любил распоясаться, разойтись вовсю, но только не перед чужими. Впрочем, пришелец тут же был принят как свой. Удивленный внезапно воцарившейся тишиной, шут поднял голову, увидел похоже одетого кавалера и, позабыв, что умер, прямо со смертного одра кинулся ему на шею. - Добро пожаловать, кум, приятель, друг мой дорогой! - целуя его, приговаривал он. Снова грянул смех, вызванный нелепой этой встречей. - Ah, ce drole de [ах, этот балда (франц.)] цыган! - воскликнул, пытаясь высвободиться, незнакомец. - Не целуй же меня, перестань. И, вытирая лицо платком, отвесил поклон разряженному обществу. - Не затрудняйтесь мною, любезные дамы и господа; прошу вас, продолжайте. Не в моем вкусе мешать увеселениям, я в любой компании умею prendre son air [приспособиться, найти себе место, устроиться удобно (франц.)], как истый джентльмен. Честь имею представиться почтенному обществу: Абеллино Карпати. И, развалясь с элегантной небрежностью на раскладном стуле, он закинул ногу с огромной шпорой на ногу и принялся посвистывать в свою свистульку. После этих слов все воззрились на него с еще большим любопытством. Барин Янчи даже присел на своем ложе, упершись в колени руками, а шут принялся обнюхивать пришельца со всех сторон на манер собаки. - Вы, сударь, - _Карпати_? - веско, торжественно вопросил наконец барин Янчи. - А знаете ли вы, что такое - назваться Карпати? Именем, которое тридцать два предка носили - сплошь наместники, ленные владельцы все до единого; именем, коего громче и нет у нас в Венгрии?.. Так что подумайте, сударь, получше, прежде чем говорить. Карпати есть еще только один, он за пределами этой страны, и зовут его Бела. - Le voila! [Вот он, здесь; именно! (франц.)] Так это я и есть, - сказал иностранец, одну ногу кладя на стул перед собой, а другой притоптывая в такт какому-то новомодному оперному мотивчику, который выдувал он тем временем на своей свистульке. - В этой-то варварской стране и родил меня отец - ah, ca! [Ах да! (франц.)] Не отец; comment s'appelle cela? Отец, который женщина? - Мать, надо быть? - Вот-вот! Моя мать. Она бонтонная [светская, с хорошими манерами (от франц. bonton)] дама была, самого тонкого воспитания, а вот отец - со странностями. Одна из них, что меня, единственного сына, он Белой окрестил. И еще по-венгерски выучил. Бела! Ну разве это имя для дворянина? По счастью, отец вовремя умер, и мы с матерью уехали в Париж. Имя мне не нравилось, а так как самое модное было тогда Абеллино, я и переделал свое; но языка венгерского так и не смог позабыть. Ну, да не беда. Я и по-негритянски знаю. Джентльмен во всем остается джентльменом. - Гм. Да ведь оно даже и кстати вышло, что родного-то не позабыли, а то как бы вы здесь без него? - Ах! Venir ici de Paris, c'est tomber du ciel a l'enfer! Попасть сюда из Парижа - это с небес свалиться прямо в ад. C'est merveilleux, это диво дивное, как только люди здесь ухитряются жить. Ah, mon cher [ах, дорогой мой (франц.)] гайдук, вон там вижу я жаркое, будьте добры подать его сюда; поставьте-ка на стол и вина мне налейте. A votre sante messieurs et mesdames! [За ваше здоровье, дамы и господа! (франц.)] И за ваше в особенности, мосье Янчи! Барин молчал, неотступно следя за каждым движением приезжего, и тихая печаль затуманила мало-помалу его взгляд. - И что же привело вас сюда, из рая в ад? - Helas! [Увы! (франц.)] - вздохнул Абеллино, вилкой и ножом выбивая бодрую маршевую дробь на своей тарелке. - Дело, неотложное дело. Джентльмену приходится много тратить за границей, а мне отец какие-то жалкие четыреста тысяч франков дохода оставил; ну, можно разве на это приличному человеку прожить, сами посудите! Надо же ведь и себя показать, уж коли хочешь честь свою национальную поддержать перед иностранцами. Мой дом первый был в Париже; я собственную meute [свору гончих (франц.)] держал... как это; собственную ecurie [конюшню (франц.)]. Самых знаменитых певиц и танцовщиц содержал. Египет объездил, самую красивую наложницу марокканского бея похитил из гарема. Один сезон - в Италии; там у меня на озере Комо изысканнейшая вилла была. Лучшим французским авторам, auteurs, заказал описание своих путешествий и в нескольких волюмах [томах (франц.)] издал - под своим именем, конечно; за это избран в academic des sciences [академию наук (франц.)]. На гомбургских водах полмиллиона на скамеечке забыл - и бровью не повел, ха-ха! Так что мои несчастные четыреста тысяч теперь - фу-фу вместе с капиталом! И он жестом и губами изобразил, как улетучилось его состояние. Барин Янчи, все больше уходя в себя, только глядел на довольно молодого еще повесу, и глубокий вздох вдруг вырвался из его груди. - Ну, да ничего, - поспешил успокоить его наш шевалье [кавалер, высокородный дворянин (франц.)], - пока один миллион есть, и два можно потратить, этой науке нетрудно обучиться. Но в конце концов этим fripons des creanciers, этим подлецам кредиторам пришла-таки блажь требовать денег у меня; только начни один болван, все сейчас же за ним. Я их в шею, они - в суд; пришлось оставить Париж. C'est pour se bruler la cervelle! Хоть пулю в лоб. Mais v'la [но тут; но вдруг (франц.)] счастье мне улыбнулось. Внезапно брат отца моего, много его богаче, некто Янош Карпати... - Ага! - ...эдакий совсем из ума выживший старикашка, о нем чего только не болтают... - В самом деле? - Да. Что он никуда из своей деревни не вылазит, а устроил себе там в барском доме театр с собственными комедиантами и лучших артисток привозит, чтобы они ему песни народные пели. И будто настоящие хоромы для собак своих построил - и ест с ними за одним столом. - А еще что? - А еще - что у него гарем целый из крепостных девушек и он с такими же забулдыгами, вроде себя, пляшет там с ними до самого утра, а потом стравит их всех между собой и тут уж форменный мордобой начинается. - А еще? - И до того будто бы дошел, что терпеть не может ничего чужестранного, даже гороха не велит на стол подавать, потому что он привозной, - одну паприку; кофе тоже у него в доме под запретом, а вместо сахара мед употребляет. Ну, не чудак? - Еще какой. Ну, а еще что-нибудь знаете про него? - Ах, да пропасть всяких таких вещей. Вся его жизнь - сплошное чудачество. Единственное, что он путного сделал, этот состоятельный мой дядюшка, этот набоб венгерский, этот Плутос, так это то, что однажды, когда я уже до последнего доходил и мне уже ничего не могло помочь, кроме богатого наследства, - взял объелся чибисовыми яйцами и помер наутро, о чем меня не замедлили уведомить. - И вы, значит, явились теперь вступить этим наследством во владение? - Ma foi! [Клянусь богом! (франц.)] А зачем же иначе принесло бы меня сюда, в жалкие сии края. - Ну, так можете поворачивать оглобли и катить себе обратно в Париж свой или в Италию; хоть в Марокко. Потому что этот выживший из ума дядюшка ваш, этот богач-сумасброд - я и пока еще не умер. Абеллино оторопел, глаза у него полезли на лоб от испуга. - Est-ce possible? Возможно ли это? - пролепетал он наконец. - Уж как есть. Я - тот самый Янош Карпати, кого простой люд в насмешку "барином Янчи" прозвал и как вы тоже меня величать изволили. - Ах, да кабы я знал! - вскричал шевалье, вскакивая и спеша ухватить дядюшкину ручку. - Мне же совсем, ну совсем иначе злые люди описали моего единственного дорогого родственника, как же мог я его себе представить столь достойным и благородным джентльменом; mille tonnerres! Да посмей мне теперь кто-нибудь сказать, что дядюшка мой - не самый бравый кавалер на всем континенте! Право, я был бы безутешен, останься мы незнакомы. Что может быть чудесней: ищу мертвого, а нахожу живого! C'est bien charmant! [Это просто великолепно! (франц.)] Недаром Фортуна - женщина: по уши в меня влюблена. - Оставь ты эти сладкие речи, милый племянничек; не люблю, не привык. Со мной вон и гайдуки попросту разговаривают: это больше по мне. Из каких ты вот дальних краев за моим наследством прикатил, заимодавцы скопом бегают за тобой, а я, оказывается, жив; что же, не досадно тебе, скажешь? - Au contraire [напротив (франц.)]. Коль скоро вы, любезный дядюшка, живы, тем легче вам меня к себе расположить. - Это как же? Не понимаю. - Ну зачем мне являться к вам каждый год за пенсионом; ce serait bien fatigant [это было бы весьма обременительно (франц.)] для нас обоих. Уплатите разом все мои долги, и я готов пойти на мировую. - Гм. Какой ты великодушный; а не уплачу - войной, что ли, пойдешь? - Ну, дядюшка, дорогой, к чему эти шутки? Зачем же так говорить: "Не уплачу". Ну что там для вас какие-то несколько сот тысяч ливров: une bagatelle [безделица, пустяк (франц.)]. Ну что вам составляет? - Нет уж, дорогой племянничек, очень сожалею, что ты так поспешно со своим состоянием расправился, которое доблестью предков приобретено, но я тебе не пособник. Деньги мне и самому нужны. Пускай я их тоже на дураков просаживаю, но хоть на здешних, которые дома родятся. У меня своих прощелыг, гайдуков да приживалов предовольно; а что уж после этой оравы останется, я лучше журавлям вон в поле скормлю, мост между двумя горами из прихоти перекину, но плясуний балетных на доходы свои, не обессудь, в колясках не катаю, принцесс марокканских не умыкаю и на пирамиды пока тоже не взбирался. Есть, пить у меня хочешь - пожалуйста, сколько душе угодно, девок красивых - тоже выбирай, меняй, пока не надоело. Наряди ее - чем тебе не марокканская принцесса? Путешествовать охота - путешествуй, не так уж мала страна, хоть неделю целую можешь с повозки не слазить. Коней любых бери из табуна, запрягай - все твое. Но деньги за границу? В Дунай воду возить? Это уж нет. Кавалер наш, который во все время этой нотации беспрерывно ерзал и качался на стуле, начал терять терпение. - Я же не подарка у вас прошу! - улучив минутку, воскликнул он наконец. - Всего-навсего только задаток. - Задаток? Это за что же? Уж не за мою ли собственную шкуру? - А! - бросил Абеллино с тем нагловатым безразличием, коему мы по праву дивимся в обращении иных персон: им бы впору присмиреть, а они только пуще петушатся и кольнуть норовят. - Все равно ведь рано или поздно имущество ваше ко мне перейдет. Чего ж вам его беречь? Не в могилу же вы его с собой унесете? - вскинув спесиво голову и сунув два пальца в свое жабо, добавил он. - _В могилу_? - возопил старый барин, вздрогнув всем телом и побледнев. - Что? В могилу? Я? - А кто же? Одной ногой вы и так в ней стоите, а после банкетов этих, паштетов да девушек крепостных и обеими туда угодите. А тогда все и так мне достанется, не понадобится и благодарить. - Кучера! - взревел, вскакивая с места, старый Карпати, и нечто даже одухотворенно-героическое проступило в этот миг в его лице. - Запрягай! Прочь отсюда, прочь сию же минуту. Чтобы и воздухом одним с ним не дышать. - Ну-ну, не надо горячиться, зачем такая ажитация, - посмеялся Абеллино бессильной ярости старика. - От этого только скорее удар хватит. Поберегите себя, старина, я же еще молод, я и так успею. И, развалясь на трех стульях сразу, принялся насвистывать какой-то застрявший в памяти куплетец из водевиля. Гайдуки нацелились было вытянуть из-под него эти стулья, спеша сложить вещи. - Все оставить, как есть! - крикнул старик. - Не трогать ничего, к чему он прикасался! Трактирщик! Где он там? Что остается в этой комнате, все ваше. Последние слова произнес он, совсем уже охрипнув, так что еле можно было разобрать. Шут подхватил его под руки, чтобы не упал, а поэт с перепугу выскользнул еще раньше. - Видите, вам же вредно кричать, - с глумливым участием заметил Абеллино. - Не торопитесь так, а то упадете, расшибетесь. И шубу наденьте, чтобы не простудиться. Эй, ребята, укутать его высокоблагородие! Да кирпичей, кирпичей нагрейте, под ноги положите дядюшке моему почтенному! Пуще глаза его мне берегите! Барин слова не проронил больше. Впервые в жизни посмели его так разъярить. Эх, попадись кто другой - задал бы он ему! Гайдуки, стремянные с трепетом вытянулись перед ним; даже его милость Петер Буш придержал язык, взглянув в это немое, сосредоточенное лицо, при виде этих неподвижных, кровью налитых глаз... С трудом втащили гайдуки барина в повозку; дворовые девушки уселись рядом, по бокам. Он поманил корчмаря и глухим надсаженным голосом сказал ему что-то на ухо; тот кивнул согласно. Тогда барин кинул ему свой бумажник, жестом показав, что все может забирать. Экипаж загромыхал со двора в окружении всадников с факелами. - Adieu, cher oncle! [До свиданья, дорогой дядя! (франц.)] Adieu, милый дядюшка Янчи! - посылая воздушные поцелуи, заверещал издевательски вслед наш повеса. - Сударкам да овчаркам кланяйтесь своим! Au revoir! До свиданьица! И слал все, слал воздушные поцелуи. Корчмарь же принялся таскать то да се из горницы: столы, кровати, оставленные ему барином Янчи. - Ah, cher ami [ах, милый друг (франц.)], нельзя ли отложить эту уборку до утра; они мне еще понадобятся! - Не могу; надо корчму поджечь. - Que diable! [Какого черта! (франц.)] Что это вы еще болтаете, как вы смеете? - Дом - того барина, который уехал, а что мое в нем, за то заплачено. Корчму сжечь велено, чтоб ее здесь больше не было; а прочее - не моя забота. И трактирщик флегматично поднес с этими словами свечку к камышовой кровле, с полной невозмутимостью наблюдая, как пламя распространяется по ней. При свете его не представляло никакого труда сосчитать денежки, полученные за эту иллюминацию. На такие и три дома можно в Сегеде купить. Корчмарь был удовлетворен. Шевалье же ничего больше не оставалось, если только он не намеревался сгореть вместе с домом, как завернуться опять в плащ, велеть своему верзиле провожатому присесть и, взобравшись к нему на закорки, пуститься обратно к карете. - Ты из корчмы меня выжил, а я со света тебя сживу! - бормотал он про себя, покуда егерь, чавкая сапожищами и оскользаясь, брел по разливанному морю грязи. Один верхом на другом, они в зареве пожара казались огромным спотыкающимся великаном. Так окончилась роковая встреча двух родственников под кровом корчмы "Ни тпру, ни ну". 2. ШКУРА С НЕУБИТОГО МЕДВЕДЯ Одним из богатейших парижских банкиров был в те времена мосье Гриффар. Еще в 1780 году г-н Гриффар владел всего-навсего паштетной где-то в предместье и финансовые свои способности имел возможность упражнять разве что на учениках католической школы с улицы Пикшос, вертя без конца в руках свой aureum calculum [счетный камень; здесь - счет (лат.)] и прикидывая, как долги одних за съеденные пирожки взыскать с других, кто поплатежеспособнее. Но лихорадка вокруг "Компании Миссисипи" [Йокаи переносит в роман более раннее событие: известную финансовую аферу Джона Лоу (1716 г.)] захватила и его. В Париже тогда все вдруг стали миллионерами; на улицах, рынках, площадях - на каждом углу только и делали, что брали, покупали и перекупали акции "Миссисипи". Мосье Гриффар продал паштетную старейшему своему приказчику, а сам пустился в погоню за миллионами, которыми и завладел. Но в один прекрасный день вся афера лопнула, как радужный мыльный пузырь, и мосье Гриффар остался на мели с девятью су в кармане. Кто не бывал миллионером, тот и с девятью су в кармане нос вешать не станет. Но кто побывал уже на самых вершинах, кому приоткрылись манящие дали: собственный выезд с ливрейными лакеями, пышная обстановка, роскошные яства, прекрасные возлюбленные и прочие прелести, - тем опять вниз скатиться радости поистине мало. Мосье Гриффар пошел с тоски в скобяную лавку, купил за шесть су большой нож, а за два отдал его наточить. Тем часом явилось туда несколько одетых по новейшей моде, во фригийских колпаках, с голой грудью и засученными рукавами граждан, которые громко кричали: "Долой аристократов!" - и как знамя несли на палке последний вечерний выпуск газеты Марата. Видя, что многие здесь еще не знают ее содержания, они сняли газету с древка, и один, меньше других охрипший, стал во всеуслышание читать ее перед хибарой точильщика. Изо всего этого мосье Гриффар заключил, что из наточенного ножа можно сделать лучшее употребление, нежели перерезать себе горло, и, заткнув его за пояс, смешался с толпой, вопя с нею заодно: "A bas les aristocrates!" ["Долой аристократов!" (франц.)] Где уж он был и что делал несколько лет после того, мосье Гриффар и сам затруднился бы сказать. Слава, известность не очень его прельщали, это он предоставлял другим, но при Директории мы, во всяком случае, снова встречаем его уже в громком звании продовольственного комиссара сначала рейнской, а потом итальянской армии - сообразно порядку, в каком генералы намеревались его расстрелять. Ибо надобно знать, что продовольственные комиссары бывают двух родов: одни на этом ремесле разоряются, другие наживаются. Первые обычно стреляются, вторых же расстреливают. Последнее, правда, случается гораздо реже. Мосье Гриффар относился, по счастью, к тем, которые наживаются, но кого не расстреливают. За счет нескольких бежавших за границу аристократов, чье имущество перешло к государству, сколотил он кругленькое состояньице, и когда те возвратились при Реставрации, г-н Гриффар уже в числе почтенных старожилов с балкона собственного дома наблюдал торжественное вступление союзных войск, дефилировавших по улицам Парижа. Иные из эмигрантов, толпами тянувшихся в хвосте победоносных армий, расспрашивали, взирая с удивленьем на роскошный пятиэтажный особняк на Boulevard des Italiens [Итальянском бульваре (франц.)], кто владелец, - такого здесь не было, когда им последний раз довелось видеть Париж. Но имя, называемое в ответ, ничего никому не говорило. Однако недолго ему было суждено пребывать в безвестности. Кто обладает миллионами, без особого труда удостаивается чести быть принятым в самом высшем обществе. Имя мосье Гриффара стало вскоре одним из приятнейших для слуха всех и каждого. Ни одно изысканное суаре и гениально задуманное матине, ни одни скачки, лихой кутеж или скандальное похищение не мыслились без его участия. И г-н Гриффар участвовал: ведь для человека сметливого и наблюдательного такие случаи - неоценимая возможность досконально изучить страсти, причуды, имущественное положение, приметить расточительность или бережливость своих ближних и построить на этом фундаменте прочное здание собственных расчетов. Другого столь дерзко-предприимчивого дельца, как мосье Гриффар, в целом свете не было. Лишь он решался ссужать деньгами, и крупными, субъектов совершенно разорившихся, на которых даже собственные слуги подавали в суд за многомесячную неуплату жалованья, - и, глядишь, не мытьем, так катаньем, но всегда получал свое. А "свое" - это неизменно означало: в двойном размере. Ибо единственно ради высоких процентов брался он за рискованные дела; а из-за ничтожных стоило ли и стараться. И не только отдельные лица вплоть до самых высокопоставленных были ему чем-нибудь да обязаны. Он и широкой публики не забывал. Самые прибыльные тонтины [вид ренты], страховые общества, солиднейшие казино все были под его рукой, а чтобы и в безразличии к государству нельзя было его упрекнуть, снабжал он самыми верными сведениями биржу. И что уж там ни стояло в официальном "Мониторе" [французская правительственная газета (1789-1869)], но если мосье Гриффар выбрасывал вдруг на рынок свои ценные бумаги, весь биржевой мир ударялся в панику и курсы стремглав летели вниз; а начинал скупать - лица опять разглаживались и акции неудержимо росли в цене, как трава под солнцем. Случалось, что только ему одному и удавалось устоять посреди этого землетрясения, и благодаря выдержке выигрывал он суммы баснословные. Как велико его состояние, он и сам уже не знал. Бедняку и сто форинтов нажить стоит тяжких трудов, а миллионеру и другой миллион загрести сущий пустяк. Что поделаешь, денежки тоже компанию любят. Еще и еще раз упомянуть о высоких доблестях сего выдающегося мужа, который с величайшим самообладанием поддерживал пошатнувшиеся фирмы и ссужал деньгами банкротов, почли мы уместным, дабы заранее предупредить всякое удивление по поводу того, что вслед за недавним свиданием в корчме опять вскоре столкнемся, уже в Париже, с одним из наших героев, - если только позволительно поименовать столь громко обидчивого юного шевалье. Место встречи, собственно, и не Париж, a Il de Jerusalem [Иерусалимский остров (франц.)]: один из очаровательных островков на Сене. Богатейшие финансовые магнаты облюбовали для своих вилл привилегированное это место. Если ты захудалый миллионеришка, не очень-то и построишь себе там летний дом с садом и парком: одна квадратная сажень стоит тысячу, а то и тысячу двести франков. Так что какой-нибудь скромненький английский парк в десять хольдов [хольд - венгерская мера площади (чуть больше половины гектара)] шел по той же цене, что в Венгрии латифундия средних размеров. И посреди всех этих вилл, беседок и тускуланумов [Тускуланум - городок близ Рима, уже с древности - место отдыха богатой знати; название его приобрело нарицательное значение большой роскошной виллы], которые покрывали островок, самой красивой, самой внушительной и дорогостоящей была, бесспорно, летняя резиденция мосье Гриффара. На небольшом насыпном холмике, создании человеческих рук, фасадом к Сене высился этот дом, являя собой смешение стилей всех наций и эпох, к вящей славе тогдашнего зодчества, которое, презрев педантичный классицизм и разное фривольное рококо, постаралось взамен извлечь отовсюду только самое вычурное, самое манерное и неудобное. Мало того, что парк разбит был на острове, - его еще окружили искусственным рвом со всевозможными мостиками и мостами - от американского цепного до увитых барвинком нетесаных бретонских. И каждый караулил свой страж с алебардой, в отдельной будке, смахивавшей то на келью, то на маяк; со своим особым рогом, который и трубил по-особому, так что сразу можно было узнать, откуда и через какой мост направляется к дому гость. За мостами начинались извилистые дорожки, которые совершенно вытеснили к тому времени былую склонность к прямым, как стрела, аллеям между рядами подстриженных деревьев. Всюду - густая чаща, по которой петлять можно часами; обок дорожек непрерывной каймой - цветы; на каждом повороте - то жасминник, образующий естественную беседку с идиллической скамеечкой, то мраморная античная статуя, обвитая (вот удачная идея!) плющом, то клумба целой пышной пирамидой или поддельная руина с агавами и страшилищами кактусами меж камней. Тут - египетский саркофаг с подлинной мумией и неугасающим светильником, куда масло подливалось каждое утро; там - древнеримский алтарь с каменными амфорами, коринфскими вазами и разноцветными камешками, имитацией тех пышек и лепешек, коими боги довольствовались во времена Эгерии [Эгерия - легендарная нимфа, возлюбленная и советница древнеримского царя Нумы Помпилия], и глупой подписью под ними какого-то шутника: "Продажа бывших паштетов", ничуть, впрочем, не сердившей самого пирожника, так что он даже не счел нужным ее стереть. Кое-где на прогалинах шумными каскадами низвергались фонтаны и водопады, россыпью кристальных брызг теша юрких золотых рыбок. Оттуда сквозь высокие заросли азиатского тростника стекала вода в укромные озерца, по тихой глади которых скользили прекрасные белые лебеди. Они, правда, не пели, как пытаются уверить нас поэты, но зато тем усердней поглощали кукурузу, стоившую тогда подороже отборной пшеницы. Обойдя все дорожки и подивясь на эти чудеса, гость в конце концов попадал на широкую ступенчатую аллею, которая подымалась к самому тускулануму. Каждый уступ ее окаймляли апельсинные деревья, одни еще в цвету, другие уже отягощенные плодами. Среди этих деревьев и мелькает как раз фигура молодого джентльмена, с коим мы уже имели счастье познакомиться. С той поры минул, однако, целый сезон, и моды успели основательно перемениться; надо, значит, сызнова его представить. "Калькуттская" мода прошла, и юный денди носит длинный, до пят редингот, застегивающийся внахлест широкими перемычками, и панталоны в обтяжку, заправленные в лакированные сапоги. Усов и в помине нет; вместо них от ушей к носу колечками загибаются бакенбарды, придавая лицу совсем необычный вид. Волосы - на прямой пробор, а на них - нечто ни с чем не сообразное, расширяющееся кверху, именуемое chapeau a la Bolivar [шляпа а-ля Боливар (франц.) - широкополая шляпа, названная так по имени носившего ее героя войн против испанского колониального владычества в Южной Америке Симона Боливара (1783-1830)], хотя, впрочем, весьма пригодное для защиты от дождя по причине необъятных своих полей. Вот как выглядел теперь Абеллино Карпати. На лестнице и в передней банкира слонялось множество бездельников слуг, щеголявших своими расшитыми серебром ливреями. Передавая визитера с рук на руки, поочередно избавляли они его кто от верхнего платья, кто от трости и шляпы, кто от перчаток. Все это на обратном пути приходилось опять у них выкупать за изрядные чаевые. Абеллино эти важничающие дармоеды хорошо уже заприметили. Ведь венгерские вельможи отлично усвоили, что за границей национальную честь нужно поддерживать прежде всего перед лакеями, а единственный способ этого - сорить деньгами: за каждый стакан воды, за поднятый носовой платок золотые отваливать. Надобно знать, что иных денег изящный кавалер при себе и не носит, да и те лишь самые новенькие и спрыснутые обильно одеколоном или духами, дабы смыть всякий след чужих прикосновений. Шляпа, трость и перчатки во мгновение ока у Абеллино были отобраны. Один лакей позвонил другому, тот выбежал в соседнюю комнату и, едва кавалер наш миновал прихожую, уже выскочил обратно с известием, что мосье Гриффар готов его принять, и распахнул высокие двери красного дерева, ведущие в личный кабинет хозяина. Там и сидел Гриффар, весь обложившись газетами (ибо, кстати сказать, одни только венгерские магнаты рассуждают: на то и лето, чтобы их не читать). Мосье же Гриффар читал, и как раз - про последние победы греков [имеется в виду греческая освободительная война 1822-1823 годов против оттоманского ига (в которой участвовал Байрон)], совсем благодаря этому приободрясь и избавясь от неприятного осадка, который оставили у него наветы в одной английской газетке, где некий мистер Уотс шаг за шагом с точным указанием источников тщился уличить этого надутого гордеца, этого безбожника лорда Байрона в том, что стихи свои он попросту наворовал из разных мест. Эта полемика и принесла мистеру Уотсу известность - на несколько лет. Перед банкиром на маленьком столике китайского фарфора стоял серебряный чайный сервиз, и он временами прихлебывал из плоской широкой чашечки, - вероятно, чай с сырым яйцом, который подслащал молочным сахаром: это было новейшее открытие тогда, полезнейшее, как говорили, средство от грудных болезней, но страшно дорогое, так что очень многие знатные лица считали модным хворать грудью, лишь бы только его употреблять. Кабинет банкира ровно ничем не напоминал прежнюю его паштетную. Скупая особняки эмигрантов, он и камердинеров их нанимал, а понаторелый камердинер, несравненный этот воспитатель, кого только не научит тем великосветским несообразностям, которым столь дивится, но никак не может усвоить tiers etat [третье сословие (франц.)]: разные там китайцы [в тогдашнем Париже обычно - мелочные торговцы, лоточники или разносчики], филистеры да гуманитарии. Массивная мебель - кресла, диваны, столы и бюро - вся эбенового дерева с серебряной инкрустацией, обитая белым кашемиром с цветами по бордюру, - расставлена была не по стенам или углам, а посреди комнаты либо же наискосок, лицом в угол: такая уж мода. Мебель же, словно воплотившая в громоздких, тяжелых своих очертаниях европейскую скуку и прозу двадцатых годов, перемежалась для необходимого равновесия стройными, с изящным орнаментом коринфскими вазами, дорогими античными статуэтками из недавно откопанной Помпеи и пестрыми, блистающими серебром и позолотой столиками китайского фарфора. Ковры на полу - все ручной работы; на многих вышито крупно: "На память..." - надпись, не усыпляющая, однако, подозрения, что все они за большие деньги куплены самим банкиром. На стенах - тисненые серебром гобелены, а по ним через равные промежутки с потолка до самого пола - узорчатые тибетские шали, посередине перехваченные серебряными змейками. В промежутках - великолепные гравюры на стали (картины маслом не для солидных кабинетов, скорее для гостиных), изображающие знаменитых поэтов и знаменитых рысаков. Все они - близкие знакомые банкира: одни воспевают его, другие возят. Все это уже достаточно показывает, какой толковый, внятливый к веленьям времени камердинер был у банкира. Да и сам он - весьма достойный, с первого взгляда располагающий к себе седовласый господин лет семидесяти с приветливым, дружелюбным даже лицом. Не только наружностью, но и манерами своими живо напоминает он Талейрана, к искренним почитателям коего и принадлежит. Удивительной красы белоснежная шевелюра, румяное, гладко выбритое и оттого еще более моложавое лицо, целые все до единого, сверкающие белизной зубы и руки, приятные той особой мягкой свежестью, какая бывает разве лишь у месящих всю жизнь сладкое тесто кондитеров. Увидя в дверях Карпати, финансист тотчас отложил газету, которую читал без очков, и, поспешив навстречу, приветствовал гостя со всей возможной любезностью. Вся возможная любезность согласно великосветскому этикету заключалась в том, что встречающий подымался на цыпочки и, поднося кончики пальцев к губам, уже издали принимался кивать, кланяться и ладонями вверх простирать вперед руки, на что прибывший отвечал в точности тем же. - Монсеньер! - воскликнул юный "merveilleux" ("несравненный": так величались светские львы). - Весь ваш - с головы до пят. - Монсеньер! - столь же шутливо-изысканно ответствовал мосье Гриффар. - И я тоже - вместе с моим винным погребком. - Ха-ха-ха! Хорошо сказано, прекрасный ответ! - расхохотался молодой денди. - Через час это ваше бонмо [меткое словечко, удачная шутка (франц.)] разлетится по всем парижским салонам. Ну, какие новости, дорогой мой сюзерен, владыка моих капиталов? Только, пожалуйста, приятные, неприятных не хочу. - Самое приятное, - сказал банкир, - опять видеть вас в Париже. И еще приятней - у себя! - Ах, вы всегда так любезны, мосье Гриффар, - бросаясь в кресло, возразил юный "incroyable" ("невозможный": тоже фатовской светский титул); в кресло бросаться в Париже, правда, уже вышло из моды, полагалось верхом садиться на стул, оборотив его задом наперед и облокотясь на спинку, но этого Абеллино еще не мог знать. - Eh bien [ну, хорошо (франц.)], - продолжал он, оглядывая себя в карманное зеркальце: цел ли пробор. - Если вы только эту приятную новость имеете мне сообщить, я сообщу вам другую, но похуже. - Какую же? - А вот какую. Вы ведь знаете, что я отправился в Hongrie [Венгрию (франц.)] за одним наследством. Это майорат, приносящий доход в полтора миллиона. - Знаю, - со сдержанной улыбкой отозвался банкир, поигрывая пером. - И вы со временем, наверно, также узнаете, что в азиатской той стране, где мой майорат, нет ничего ужасней законов - за исключением разве дорог. Но нет, законы все-таки хуже. Дороги хоть в сухую погоду сносные, а законы никудышные и в дождь и в ведро. Тут наш "несравненный" помедлил, словно давая время банкиру оценить его остроумие. Но тот лишь улыбался загадочно. - Вообразите себе, - продолжал Абеллино, выпячивая грудь, а правую руку закидывая за кресло, - у этих крючкотворов есть такая книга, огромная-преогромная, вроде амбарной, где собраны все законы еще с первобытных времен. Даже такой, например, есть, что un cocu [рогоносец (франц.)] (по-венгерски соответствующего слова, слава богу, нет), застав неверную жену с любовником, имеет право убить обоих на месте. К тому же страна эта кишит сутягами; даже крестьяне состоят из землепашцев и сутяг: в Венгрии и крестьяне ведь попадаются дворянского звания, - не знаю уж почему. И вот они только и делают, что затевают всякие тяжбы. А на все это море сутяг, крючкотворов и тяжебных дел - по одному-единственному судье в каждом департаменте, да и тот сеет себе рапс да палинку гонит летом; но и это еще с полбеды. А вот если случится ему в кои-то веки вынести справедливый приговор, осужденный вправе решению этому воспротивиться, - вилами, дубинами прочь прогнать судебных исполнителей и подать апелляцию в целых три инстанции, высшая из которых называется, знаете как? "Септемтриональная курия". - Очень забавные вещи вы мне рассказываете, - рассмеялся мосье Гриффар, с некоторым, однако, недоумением: зачем ему знать их столь уж досконально. - Увы, придется уж вам меня выслушать, коли хотите и остальное понять. Есть в венгерском языке еще одно злокозненное выражение: "Intra dominium et extra dominium", что по-французски значит "в имении и вне имения". Ну вот, если ты "вне" поместья, так ни с чем и оставайся, имей хоть полнейшее-располнейшее право на него, а кто "в нем", хоть стократ самозванец, тот и будет там сидеть и над тобой же насмехаться, потому что волен тянуть с делом, сколько его душеньке угодно. Так и со мной. Представьте: богатейший майорат, полтора миллиона дохода почти уже у вас в руках, вы мчитесь туда, чтобы принять наследство, и вдруг находите свое место занятым. - Понятно, монсеньер, - сказал банкир со странной усмешкой, - значит, и в вашем богатом майорате тоже "intra dominium" сидит какой-то самозваный кознодей, который не желает уступать своих прав и упрямо держится за один параграф в той большущей книжище, гласящий: "Прижизненного наследования не бывает". - Так вы знаете?.. - сделал наш денди большие глаза. - Только то, что злонамеренный узурпатор, который распоряжается вашим наследством, - не кто иной, как собственный ваш дядя. Дядя, у которого, когда его разбивает удар и ему пускают кровь, хватает бестактности прийти в себя и опять завладеть вашим именьем, ставя вас в трудное положение. Ведь как ни толста и обширна та книга, ни одна самая малая статейка в ней не дает все-таки права вчинить дядюшке иск за то, что он не помер. - Вы хотите меня дезавуировать?! - вскричал, вскакивая, Карпати. - Ведь я же всем и каждому говорю, что начинаю процесс. - Успокойтесь, - усадил его банкир. - Все вам верят, и прекрасно. Правда нужна только мне, потому что я банкир. А я имею обыкновение молчать. Мне семейные тайны непальского махараджи известны не хуже, чем образ жизни самого высокопоставленного испанского гранда. И embarras de richesse, затруднения из-за богатства одного выгодны мне не меньше, нежели прикрываемая показной роскошью бедность другого. Я могу дать точный отчет об имущественном положении любого иностранца, приезжающего в Париж с какой угодно помпой и по какой угодно дороге. На днях прибыли три венгерских графа: двое пешком обошли всю Европу, а третий на пароходе вернулся из Америки, ни разу за все путешествие не покинув верхней палубы. Но я-то знаю: у всех троих хозяйство налажено дома так отлично, что они и меня бы еще могли деньгами ссудить. Зато князь с очень звучным именем из одной северной державы, который прикатил недавно через ворота Сен-Дени (шестерка белых коней, карета раззолочена, стремянные в шляпах с перьями: уж, кажется, богач, но мне-то лучше знать), - у того, у бедняги, все состояние умещается в кошельке, потому что на имения его наложен секвестр за какую-то политическую прокламацию. - Хорошо, сударь, но мне-то вы зачем все это рассказываете? - В доказательство того, что тайны сердечные и карманные всегда были и будут, но повелители финансового мира умеют их не только выведывать, но и хранить, и вы в ваших деликатных обстоятельствах смело можете говорить всем о них прямо противоположное, не рискуя даже тени сомнения вызвать ни у кого. - Enfin [здесь: короче говоря, словом (франц.)], какая же польза мне от этого? - Ах да, - хлопнул банкир себя по лбу, - вы хотите сказать, что куда приятней, если б все знали ваш секрет, кроме меня одного, и вы бы пришли мне рассказать совсем о другой болезни, нежели та, которой страдаете. Это естественно: но ведь я - врач-практик, я и по цвету лица все симптомы узнаю... А что, ежели мне все-таки попытаться вылечить вас? Абеллино понравилась эта ироническая тирада. - Что ж, посчитайте пульс, - только карман щупайте, не руку, - пошутил он. - В этом нет нужды. Разберемся сначала в симптомах. Итак, у нас легкое несварение желудка тысяч этак из-за трехсот франков долга? - Вам лучше знать. Суньте что-нибудь кредиторам моим, чтобы отвязались. - Ну что вы, жаль ведь этих бедняг. Обойщику, каретнику, конеторговцу да не заплатить? Это же убийству равносильно. Кто на это пойдет? Лучше их удовлетворить. - Но из каких же средств? - вне себя вскричал Абеллино. - Я не дон Хуан де Кастро, не могу ус свой в Толедо заложить [де Кастро Хуан (1500-1548) - португальский моряк на службе у испанского короля Карла V, находчиво воевавший против мавров, герои многих легенд]. Да и нет у меня усов: сбрил. - А что вы будете делать, если все-таки от вас не отстанут? - Пулю в лоб - и вся недолга. - Нет, этого вы не сделаете. Что скажут в свете? Благородный венгерский дворянин стреляется из-за нескольких паршивых сотен тысяч? - А что скажут, если из-за этих нескольких паршивых сотен тысяч он позволит упрятать себя в тюрьму? Банкир, улыбаясь, положил ободряюще руку ему на плечо. - Попробуем вам как-нибудь помочь. Ничто выразительней не обличало в нем парвеню [выскочку (франц.)], чем эта улыбка, это снисходительное похлопыванье по плечу. Карпати же в эту минуту и на мысль не пришло, что он, потомок знатнейших феодальных баронов, отдается под покровительство бывшего пирожника с улицы Рамбюто. Банкир уселся рядом на широкое канапе, понудив тем самым Абеллино выпрямиться. - Вам, - мягко, дружелюбно сказал он, - надобны сейчас триста тысяч. Думаю, вас не смутит, если я попрошу вернуть мне шестьсот, когда к вам перейдет майорат? - Fi donc! [Фу! (франц.)] - бросил презрительно Карпати, в ком на миг пробудилась дворянская гордость, и холодно отстранился, высвобождая свой локоть из руки Гриффара. - А вы-таки ростовщик. Тот, не поморщась, проглотил пилюлю и попытался подсластить ее шуткой. - По латинской пословице: "bis dat, qui cito dat" - вдвойне дает, кто дает немедленно. Почему же мне и обратно вдвойне не попросить? К тому же, сударь, деньги - это товар, и если урожай бывает сам-десять, отчего во столько же не вырасти и деньгам? Примите во внимание и риск: ведь это самое что ни на есть рискованное помещение капитала! Смерть может настигнуть вас раньше вашего родича, чье наследство вы хотите получить. С лошади упадете на парфорсной охоте или на бегах и шею себе сломаете; на дуэли убьют; простуда, лихорадка, наконец, - и плакали мои триста тысяч, можно траур по ним на шляпу нацеплять. Но пойдем дальше. Недостаточно ведь долги уплатить, вам и на дальнейшую жизнь понадобится хотя бы вдвое против того ежегодно. Прекрасно. Я и эту сумму готов выдать вам вперед. Карпати поворотился к банкиру с любопытством: - Вы шутите? - Нисколько. Стоит рискнуть миллионом, чтобы выиграть два, а двумя ради четырех и так далее. Я с вами говорю начистоту. Много даю - много и беру. Вы сейчас не в лучшем положении, чем дон Хуан де Кастро, который заем получил у толедских сарацин под залог своих усов. Так вот будем считать, что и у венгерского дворянина усы ничуть не хуже. Предлагаю вам под них сколько пожелаете и спрашиваю прямо: кто, кроме меня да толедских мавров, решался еще на такое предприятие - и решится ли когда-нибудь? - Ладно. По рукам, - вполне серьезно отнесся к предложению Карпати. - Вы мне даете миллион, а я вам - вексель на два с обязательством уплатить по смерти дяди. - А если волею парок нить его жизни окажется долговечнее, нежели миллион в ваших руках? - Тогда вы мне другой дадите и так далее. У денежек ваших обеспечение надежное: венгерский дворянин - раб своего имения, он, кроме законного наследника, никому передать его не может. - И вы совершенно уверены, что законным наследником можете быть только вы? - Никого другого после смерти Яноша Карпати не останется, носящего эту фамилию. - Это-то я знаю. Но Янош Карпати может ведь и жениться. - Вы себе моего дядюшку этаким галантным кавалером представляете? - расхохотался Абеллино. - Нет, наоборот. Мне прекрасно известно, что он уже на ладан дышит. Организм его подорван излишествами, и если дядя ваш их не прекратит, не изменит немедленно образа жизни, - на что надежды очень мало, как мне его ни жаль, - то, думаю, больше года ему не протянуть. Вы простите, что я так откровенно о вашем дражайшем родственнике изъясняюсь, о возможном его конце. - Пожалуйста, сделайте одолжение. - Для нас, занимающихся страхованием, оценивать жизнь - дело самое обычное. Так что смотрите на это, как будто вы жизнь вашего дядюшки страхуете сейчас. - Зачем все эти оговорки. Я к дядюшке отношусь без всякого пиетета. Банкир улыбнулся. Он знал это не хуже Абеллино. - Так вот я сказал перед тем, что дядюшка ваш жениться может. Случай не такой уж редкий. С джентльменами в преклонном возрасте это бывает частенько. До восьмидесяти шарахаются от женитьбы, а потом расчувствуются в одну прекрасную минуту и облагодетельствуют первую попавшуюся юную леди, кухарочку какую-нибудь предложеньем руки и сердца. Или была у него давняя еще пассия, которая, как насекомое, замурованное в каменном угле, вдруг является снова на свет, и он наконец-то соединяется со своим идеалом, чего раньше сделать не мог, ибо та связала свою жизнь с другим, скажем, в шестнадцать, а освободилась опять только под семьдесят. - У моего дядюшки идеала нет. Он и слова-то такого не знает. Могу вас, кроме того, заверить, что никаких обычных последствий брак такой за собой не повлечет. - Насчет этого я спокоен, иначе едва ли и отважился бы на подобные предложения. Но вы должны мне еще одно обязательство дать, по другому поводу. - Я? Обязательство? Ну, дело, кажется, уже до бороды доходит, - поглаживая свои черные баки, пробормотал Абеллино. - Именно, - весело отвечал банкир, - сделка как раз того рода, какие, по слухам, заключает один джентльмен много старше меня, в обиходе прозываемый чертом. За несметные богатства он по договору, который подписывается кровью, души в заклад берет. Par Dieu! [Видит бог, клянусь богом! (франц.)] У меня вкусы другие; мосье Сатана и души в оборот умеет пускать, а мне они ни к чему. Мне, наоборот, гарантия нужна, что вы еще долго проживете. - Ну, естественно; нельзя же мне раньше дяди помереть. - Вы в самую точку попали. Поэтому, давая вам деньги, я одновременно буду следить, чтобы жизнь ваша не претерпела какого-либо ущерба. - Какого же, например? - Сейчас скажу. Пока старик Карпати жив, вам запрещается: драться на дуэли, ездить на охоту, плавать по морю, с балеринами вступать в связь; словом, вы обязаны избегать всего, опасного для жизни. - Значит, и вина нельзя пить и по лестнице ходить, чтобы спьяну не свалиться и шею не сломать? - Ну, не будем понимать так буквально. Допускаю, что запреты эти не так уж приятны; но в одном случае они могут и отпасть. - В каком это? - Если женитесь вы сами. - Parbleu! [Черт побери! (франц.)] Нет уж, лучше в седло не садиться и к оружию не прикасаться. - Монсеньер! Вы рассуждаете, как эти карикатурные шевалье из водевилей. Что за громкие фельетонные фразы? Вы же знаете, что брак в светском обществе, если разобраться как следует, - это цепи всего лишь каучуковые. Хотите - удерживают; нет - растягиваются почти до бесконечности. Окажите какой-нибудь элегантной даме честь предложением руки, и первый год вы проживете с ней счастливо, - в Париже да не найти женщины, которую можно любить целый год? А там род Карпати пополнится юным отпрыском, и вы избавитесь от тягостных обязательств: и шею можете себе тогда ломать, и стреляться, - что вам больше по душе. А жизнью предпочтете наслаждаться, то Париж велик, да и он еще полмира только, - можете прожить, хоть вообще с женой не видясь, разве что, совсем отвыкнув, снова в нее же влюбитесь. Все это не так уж страшно. - Посмотрим, - сказал Абеллино, вставая и ногтями приглаживая помятую во время сидения манишку. - Как вы сказали? - спросил, навострив уши, банкир, который заранее ожидал, что Карпати, увидев его готовность помочь, начнет ломаться. - Я говорю, там видно будет, какой путь мне избрать из всех возможных. Заем, вами предложенный, я, во всяком случае, принимаю. - Ага! Я так и полагал. - Остановка только за гарантиями. Придется прежде испытать себя, удастся ли еще вынести налагаемые вами ограничения. К аскезе я привык; одно время, лечась у гомеопатов, кофе себя даже лишал и не помадился. Сила воли у меня большая. Ну а не выдержу - жениться попробую. Лучше всего бы, конечно, покороче найти с дядюшкой расправу. - Ах, сударь, - вскочил банкир, - надеюсь, это только шутка. - Ха-ха-ха! - рассмеялся наш денди. - Не бойтесь, не о кинжале речь и не о яде, - не о тех даже сдобных бабенках да жирных блюдах, которыми его здоровье можно подорвать. Есть же ведь такие паштеты - это уж вам должно быть лучше известно, - которые тяжело ложатся на желудок; они так и зовутся: "престолонаследные". Никакого тебе яда, одна гусиная печенка со специями; а наелся до отвала, запил добрым красным вином - и готово! - удар. - Мне неизвестно, потому что я таких не делывал никогда, - ответил бывший владелец паштетной серьезно. - А я и не к тому, я не собираюсь вам таких паштетов для дядюшки заказывать. Ненавидеть я умею и застрелить, заколоть из мести тоже могу; но убивать, чтобы наследство заполучить, - фи, это не в моей натуре! Смею заверить, однако, что, придись нам жить поблизости, уж я бы помог родственничку отправиться на тот свет. - Стоит ли, подождем, пусть лучше сам отправится туда. - Другого выхода нет. А до тех пор придется уж вам моим кредитором оставаться. Вам же выгодней, чтобы я побольше тратил: все вернется обратно в двойном размере. Мне-то что! Пускай уж наследники мои расхлебывают. - Так, значит, уговорились. - Подготовьте бумаги и пришлите мне завтра утром, после двенадцати с нотариусом, чтобы долго не возиться. Абеллино попрощался. Кредитор, потирая руки, проводил его до самых дверей. Открывались самые верные виды на то, что одно из крупнейших венгерских поместий через несколько лет перейдет к банкиру-иностранцу. 3. У ГРОБНИЦЫ РУССО Трое легко одетых юношей поспешают к эрменонвилльской [Эрменонвилль - поместье маркиза Жирардена, где в 1778 году умер и был похоронен Жан-Жак Руссо] роще. Наружность их, несмотря на естественную в дороге небрежность, сохраняет то непринужденное изящество, которое всегда присуще людям с тонким вкусом. Все трое - молодые венгерские аристократы. Мы слышали уже о них от мосье Гриффара и запомним теперь только, что двое, по бокам, - из Венгрии; это они поклялись друг другу пешком обойти, состязаясь в лишениях, всю Европу. Лица у обоих выразительные, характерные. Первому особое своеобразие придают густые черные брови и чуть саркастичная усмешка, которая, однако, лишь мгновениями трогает губы. Второй - настоящий атлет: крутая грудь, пышные смоляные кудри, гордый, смелый взгляд, энергический рот с пушком на верхней губе; а голос такой глубокий, рокочуще-низкий, что, не видя лица, можно, пожалуй, принять говорящего и за взрослого мужчину. Третий же, что посередине, - высокий, стройный юноша в скромном костюме и безо всякого определенного выражения на чисто выбритом лице. Только невозмутимо-холодное спокойствие во всех чертах и во взгляде: то благородное бесстрастие, которое так привлекает и губит женские сердца. В движениях - английская неторопливость, чуждая, впрочем, какой-либо аффектации; речь - ровная, негромкая: ни одно слово не выделяется и не подчеркивается. Главная забота - понятно объяснить, а не блеснуть ораторским искусством. Это о нем сообщил Гриффар, что прибыл он из Америки на верхней палубе. И - о чудо из чудес! - можем еще добавить: все трое разговаривают между собой по-венгерски. И время, к которому относится наша история, 1822 год, и место действия, эрменонвилльская роща, и герои наши, мадьярские аристократы, - повод, думается, достаточный, дабы этому подивиться. Называют юноши друг друга по именам. Пылкого и мускулистого зовут Миклошем, чернобрового - Иштваном, а того, что посередине, - Рудольфом. От внимательного взора не ускользнуло бы, что из молодых людей, которые шли, взявшись под руки, один все забегал вперед, увлекая за собой среднего, другой же, наоборот, приотставал и тянул его назад, - тому время от времени приходилось останавливаться, чтобы соблюсти нарушаемое жарким спором равновесие. Беседовали они в пустынном лесу почти в полный голос. Эрменонвилльская роща - не самое излюбленное светом место для прогулок, здесь можно позволить себе любой громкий спор, разговор, не рискуя прослыть невоспитанным. Внезапно из кустарника выбрался на дорогу еще какой-то юноша и с минуту постоял, точно прислушиваясь к голосам. Судя по внешности, был он из мастеровых: в плоской круглой шапочке, в просторной синей парусиновой блузе на мускулистом теле, из-под которой высовывался ворот пестрой рубашки. Радость и удивление изобразились на юном его лице. Несколько мгновений он, казалось, колебался; потом решительным шагом устремился навстречу спорящим. - Ах, господа, вы по-венгерски разговариваете! Я тоже мадьяр. И слезы радости блеснули у него на глазах. - Привет соотечественнику! - прогудел тот, что с низким голосом, и, дружески протянув руку, обменялся с незнакомцем крепким мужским рукопожатием. Остальные последовали его примеру. Юный мастеровой совсем растрогался, даже слов поначалу не мог найти. - Прошу прощенья, господа, за навязчивость, но с тех пор, как я в Париже, - а тому уже целых семь лет, - первый раз слышу родную речь, а это так приятно, так приятно... - Ну так идемте с нами, - предложил средний. - Если время позволяет, беритесь с нами под руку - и поговорим. Ремесленник помедлил из скромности, пока тот из молодых людей, кого называли Иштваном, сам не подхватил его и не увлек с собой. - Мы вас не отрываем от дела? - Нет, господа, сегодня праздник, нерабочий день. - Но, может, у вас свидание? - с быстро промелькнувшей улыбкой спросил опять Иштван. - Вот именно, что нет. Я просто так сюда хожу в свободное время. - Но место это ведь не богато развлечениями. - Конечно, распивочные отсюда не близко; но здесь зато гробница одного великого человека, чьи труды ценнее для меня любых увеселений. Они так написаны, что и простолюдину читать их - истинное наслаждение. Господам известны, вероятно, его сочинения? Ох и глупый вопрос! Как же не знать таким образованным людям Жан-Жака Руссо! - Вы посещаете гробницу Руссо? - Это самый близкий моему сердцу человек. Я его книги уже десятки раз перечитал от доски до доски и все открываю в них новые глубины. Какая правда в каждом слове! Я уже не раз испытал: коли заботы очень одолевают или огорчения, возьму Руссо и за чтением успокоюсь. Вот и стал по воскресеньям сюда приходить, к тому скромному памятнику, сооруженному в его честь. Присяду, книжки его достану - и будто с ним самим беседую. Я там совсем еще рано побывал, сейчас-то возвращался уже. - А что же вас удерживает в Париже? - холодно перебил его Рудольф, совсем иное направление давая разговору. - Рабочий я, сударь, столярный подмастерье у Годше. Доведется там быть, не побрезгуйте на разные изделия взглянуть в витрине, на утварь деревянную церковную в готическом стиле; все по моим образцам. - Почему же вы собственное ателье не постараетесь открыть? - В Париже, сударь, оставаться не хочется, - с невольным вздохом пояснил подмастерье. - Домой, на родину тянет. - Домой? В Венгрию? Или здесь не ладится дело? - Ладится, еще как ладится. Мастера меня ценят, труд оплачивают прилично. Тут можно свое ремесло полюбить, оно настоящего искусства требует - благодаря моде: она ведь меняется все время, а какое удовольствие каждый день новую прекрасную вещь работать, способности свои изощрять. Но все равно не останусь, вернусь, хоть и знаю, что там мне ни княжьих парадных кроватей, ни церковных хоров не делать: не иностранцам такая работа не доверяется. Знаю, что с нуждой придется бороться и, чтоб прожить, буду вон лавки крестьянские строгать да тюльпаны вырезать на ларях; от венгерского мастера другого ничего и не ждут. А все-таки домой поеду. - Наверно, родственники там у вас? - осведомился Рудольф. - Никого нету, кроме бога одного. - Тогда все-таки совершенно непонятно, почему вы от благополучия отказываетесь. - Нет разумных причин, господа; я и сам себе затрудняюсь объяснить. На чужбине я почти ребенком оказался, и сколько лет прошло уже с тех пор, а вот не могу: как вспомню, что от народа, говорящего на одном со мной языке, сотни миль меня отделяют, такое чувство сразу, трудно даже передать; слезы так и брызнут из глаз. Поживите сами, господа, семь лет вдали от родины, тогда и узнаете, каково это. Бедный, смешной чудак! Вообразил, будто все чувствуют, как столярные подмастерья. - Слышал? - шепнул Иштван, оборотясь к Рудольфу. - Вам бы всем хоть сотую долю этих чувств! - Зависти достойная сентиментальность, - процедил тот, передернув плечами. Тем делом юноши вышли на перекресток и в нерешительности остановились, не зная, в какую сторону направиться. - Ах, да ведь друг наш знает эти места, - встрепенулся Миклош, в общении самый простой. - Будьте добры дорогу указать. Мы ведь тоже к гробнице Руссо идем. - Как, и вы на Тополиный остров? - не мог скрыть изумления молодой ремесленник. - Вы как будто удивлены. - Но ведь место это уединенное: могила мыслителя, которую редко кто посещает. Но я рад, очень рад, что вы вспомнили о ней. Во всей Франции это единственное, что оставляю я с сожалением. Я уже был там нынче, но с удовольствием вернусь. К самой могиле мы, правда, не пройдем, вокруг все заболочено; но напротив - порядочный холм, там что-то вроде старинной часовенки, и на одной из колонн - тоже имя Руссо. Оттуда как раз виден будет памятник. Молодые люди охотно приняли предложение и сквозь частое мелколесье последовали за знавшим тут все тропки подмастерьем, который, приостанавливаясь по временам, оглядывался: поспевают ли спутники за ним. Наконец показался холм с церковкой в память Монтеня. На шести ее колоннах высечены были имена философов, среди них - Вольтера, Монтескье и Руссо. Здание не было завершено, оставлено недостроенным, - может быть, поэтому и величали его "храмом мудрости". Напротив открывался небольшой островок, прозванный Тополиным. Там под трепещущей листвой белела гробница мыслителя - простой каменный обелиск с надписью: "Здесь почнет певец природы и истины". Не удивительно, что могила была заброшена: истина - неважная рекомендация! Зато природа взяла ее под свое покровительство: украсила распускающимися из года в год цветами, охватила буйной зеленью кустарника, точно целиком желая завладеть своим любимцем. Дойдя до мемориала Монтеня, откуда открылся вид на гробницу, ремесленник попрощался с тремя молодыми венграми: ему еще в Париж. Не спрашивая имен, с чувством пожал он им руки и все нет-нет да и оглядывался на обратном пути. - Тоскливо что-то у меня на душе, - пожаловался Иштван после его ухода. - Не знаю уж, от слов ли этого мастерового или ото всего этого запустения? Мне ведь совсем иначе рисовался Эрменонвилль: приветливым краем с мирно журчащим потоком, омывающим цветущий островок; наяд еще только да фавнов со свирелями вообразить, и словно сама Темпейская долина [славившаяся своей живописностью; воспетая еще античными поэтами долина реки Пеней в Фессалии] пред тобой. А вместо того - заросшее камышом и водяными лилиями болото да неуклюжий белый камень под самыми неживописными деревьями: черными тополями. - Когда-то эти места такими и были, как тебе представляется, - заметил Рудольф, растянувшись на траве. - Цветущей долиной, которой и наяды не пренебрегали: прелестные парижанки, - продолжал он, пока Миклош заносил себе в книжечку высеченные на мемориале надписи. - А к гробнице попадали на лодочках через две протоки. Островок этот очень подходил для разных пасторальных сцен. Но вот разразилась однажды страшная буря с ливнем, все берега размыла, равнину затопила, и с той поры кругом - одно болото и никто гробницу не навещает, кроме разве лягушек, которые обожают со времен Гомера [шутливый намек на известную пародийную поэму "Война мышей и лягушек" ("Батрахомиомахия"), которая в свое время приписывалась Гомеру] поэзию, да какого-нибудь чудака routier [путешественника (франц.)], у кого и на это свой час отведен, или читающего "Новую Элоизу" столярного подмастерья. Такова участь всех ученых мужей за гробом. Блаженны варвары вроде вас, собственных ученых не имеющие! - Коли нас ты разумеешь под "блаженными варварами", мы такого отличия не заслужили. И венгры начинают пробуждаться в последнее время от духовной спячки, и не на Чоконаи [Чоконаи Витез Михай (1773-1805) - выдающийся лирик-предпросветитель, "венгерский Вийон"] кончается уже наша литература и не один "Ученый палоц" [сатирико-патриотическое произведение Йожефа Гвадани (1725-1801), направленное, в частности, против поклонения иностранщине] нынче ее представляет. Немало как раз в этом году появилось научных и художественных журналов, альманахи же наши и самых взыскательных критиков удовлетворят. - Я тоже считаю пристрастие к своему достойным всяческого уважения. Иштвана за живое задело это замечание. - Это больше, нежели "пристрастие", это самосознание! Молодые поэты, которые выступили в последнее время, гордость пробуждают за наш язык, за нашу нацию. - Что же, вся сила у мадьяра в языке, как у старой бабы? - вставил звучное свое слово Миклош, кончив копировать надписи. - Другого поприща, которое могло бы его возвеличить, нет у него? Стихотворство только да книгопечатанье? - Дружище! Государственные мужи, великие личности только там и рождаются, где великие поэты есть. Для народа - смерть, если поэты его умолкают. Голос же их - как глас нации, воспрявшей от летаргии к новой жизни. Воскресни сейчас Янош Хуняди [известный полководец (1387-1456), победитель турок под Белградом (1456 г.)], пришлось бы ему пахать да сеять, другое занятие для него вряд ли найдется. Но тем юношам, что выступили в этом году перед публикой в "Ауроре" ["Аурора" (1822-1837) - литературно-художественный альманах прогрессивного направления], - Байзе, Сенвеи, Верешмарти [Байза Йожеф (1804-1858) - известный критик, с 1831 года - редактор "Ауроры"; Сенвеи Йожеф (1800-1857) - поэт, переводчик, журналист; Верешмарти Михай (1800-1855) - выдающийся венгерский поэт-романтик], - я смело берусь самую блестящую будущность предсказать. - Неизвестные все имена, - закладывая руки под голову и покусывая травинку, отозвался Рудольф. - Но они недолго останутся в безвестности. Могу, впрочем, и неизвестней предложить, чтобы ты не думал, будто литераторы - какие-то национальные парии. Возьми последнюю книжку "Гебы", там и Дежефи, и Ференц Телеки, и Гедеон Радаи, и Майлат [Дежефи Аурел, граф (1808-1842) - консервативный магнат и литератор; Телеки Ференц, граф (1785-1831) - принадлежавший к онемеченной знати посредственный поэт; Радаи Гедеон, граф (1806-1876) - политический деятель и оратор, главный интендант Национального театра; Майлат Янош, граф (1786-1855) - прогабсбургски настроенный историк, стихотворец и переводчик]: чем тебе не достойные мужи, не громкие имена. И саркастическая усмешка скользнула по его губам. - Трупы гальванизированные все до одного, - возразил Рудольф равнодушно и закрыл лениво глаза. - Так ты считаешь, что мы - мертвецы? - Да. - Нет, вот это уж нет! - с жаром воскликнули в один голос оба остальных. - Что ж, если крик помогает от вымирания, - пожалуйста, кричите на меня. Вам эта мысль еще причиняет боль, вот вы ее и отвергаете; но у меня у самого она уже превратилась в мертвящую уверенность, - я вижу, чувствую, знаю: народ наш сыграл свою роль и должен кануть в вечность, как и предки его, - авары все эти, гунны, печенеги. И сейчас, посмотрите, как мало мадьяр у нас в городах, торговых центрах покрупнее. Лучшие, знатнейшие, богатейшие только по карте и представляют себе, где она, эта Венгрия, и без малейших колебаний готовы сменить национальную спою принадлежность. Природные мадьяры расползутся все мало-помалу по дворам степным да поскотинам - хотя и оттуда выживут их хозяева покрепче; позалезут в долги, поразорятся... При первом же столкновении с цивилизацией дворянство наше