йней мере делала вид, что занимается), считая, что это признак мужественности, как у спартанцев. Взять хотя бы эту историю, которая произошла в начале века с генералом графом фон Гаслером - человеком, жаждавшим на "горе трупов" воздвигнуть храм германской культуре: он до того дотанцевался перед кайзером в балетной юбочке и венке из роз, что сердце у него не выдержало и он упал мертвый... Тут в разговор вмешался Брюкнер и принялся рассказывать про берлинскую ставку Рема на Штандартенштрассе: просто возмутительно - пышные гобелены, венецианские зеркала, роскошные ворсистые ковры - обитель содержанки миллионера, а не армейский штаб. А лукулловы пиры, которые он задавал, - в его бумагах нашли меню: и лягушачьи лапки, и акульи плавники, и соловьиные языки, и шампанское лучших марок, и все это сопровождалось эстрадной программой со всякими "непристойностями"... - Вот видите! - воскликнул Гитлер. - Эти "аскеты" считали мою революцию слишком мирной, она была им не по вкусу, вот они и задумали убить меня и во имя так называемой "социальной справедливости" залить нашу страну кровью! Гитлер все еще брызгал слюной, когда стали прибывать к чаю приглашенные Брюкнером светские дамы и жирные, приторные торты. Чай, и легкая болтовня, и ах, какие дивные летние шляпки... Званый чай был еще в полном разгаре в Берлине, когда Эйке подъехал к Штадельгеймской тюрьме, только что убив Штрассера и горя желанием успеть забить за эти сутки еще один мяч в ворота противника. С ним был Михель Липперт, тоже из Дахау. Войдя к Рему, они обнаружили, что он сидит голый до пояса - жара в камере была нестерпимая, и его бочкообразный торс блестел от пота. - Протокол требует, чтобы высокопоставленные головы сек высокопоставленный палач, - произнес Эйке, объясняя свое появление. Рем с таким презрением посмотрел на него, что даже Эйке на всю жизнь запомнил этот взгляд. Затем Рем встал, вытянулся по стойке "смирно" и Эйке с Липпертом начинили его тело свинцом. 31 В глубине замка, где жили Вальтер с Аделью, в той его части, что стояла на краю высокой, неприступной скалы, нависшей над Дунаем, в комнате, которая некогда служила спальней Мици, сейчас был будуар ее матери. Как раз под окнами скала образовывала выступ, круто обрывавшийся вниз, и этот выступ венчала полуразвалившаяся крепостная стена, построенная, по утверждению Вальтера, еще римлянами. Заняв эту комнату, Адель первым делом велела соорудить деревянную лестницу, которая спускалась из ее окна на эту площадку; затем она велела наносить туда через дом земли в корзинках, посадила там виноград и другие растения и устроила себе маленький садик - настоящий Эдем в миниатюре. Древние стены еще держались, служа защитой от ветра и одновременно оградой над краем пропасти; в поисках тени Адель велела также навести крышу над древней башней, превратив ее в подобие беседки. Было это десять лет тому назад, и все эти годы Адель, надев желтые садовые перчатки, любовно ухаживала за своими цветами. Но, увы, ее прелестный садик стал слишком прелестным и теперь уже не принадлежал ей одной. Вот и в это воскресное утро (как часто бывало летом) весь клан Кессенов, топча растения, собрался в "бабушкином саду" к завтраку - все, и люди, и собаки! Да, присутствовал весь клан, ибо, хотя Франц с семьей жил теперь своим домом на верхнем этаже, сегодня ведь было воскресенье, а Вальтер обожал внуков. Столы были уже поставлены, но все остальное надо было еще сносить по наружной лестнице, узкой и крутой, как пожарная. Маленький сынишка Франца, Лео, мог, пятясь, сойти сам на четвереньках, но Эннхен пришлось нести, равно как и отчаянно извивавшихся такс. Затем вниз поехал кофейник со старинной спиртовкой (ибо Вальтер всегда требовал, чтобы кофе кипел); тарелки с крутыми яйцами, с ветчиной, различными колбасами, масло прямо из ледника, длинные булки, фарфоровая посуда и ножи с вилками, сахар, молочники со сливками, ну и, конечно, "Данди мармелейд" для барона. Пока Лиз лазила вверх и вниз по лестнице со своим грузом, точно гигантский паук, взбирающийся по ниточке паутины, Лео и Эннхен стояли внизу и беззастенчиво заглядывали ей под юбку. Ее толстые, как у щенка, ноги, привлекшие в свое время внимание Огастина, теперь стали раза в три толще - толще туловища Лео. Франц тоже был тут - все такой же стройный атлет, если не считать животика, совсем маленького и круглого, как у недавно забеременевшей женщины (надо сказать, что жена Франца была отличная кулинарка). Трудль, которой только что исполнился двадцать один год, была аппетитно-пухленькая, а Ирма, она была всего на два года моложе, - тощая как жердь. Трудль была помолвлена (с молодым венгерским дипломатом, который, казалось, вечно находился в отпуске и никогда не работал) и старалась не выпускать руки своего суженого, подкрепляя уверенность Ирмы в том, что ее никто не уговорит выйти замуж. Вскоре появились близнецы после ранней утренней прогулки верхом, так как оба были страстными наездниками, - двое красивых юношей в бриджах цвета белой глины, с почти такими же белыми, выцветшими на солнце волосами, сильные и загорелые до черноты, под стать своим сапогам. Из членов семьи не было одного дяди Отто, который уехал в Каммштадт по делам; из посторонних присутствовал один отец Петрус, местный священник, только что отслуживший мессу в семейной часовне. Адель отвернулась от всей этой суеты и посмотрела сначала на лазурное небо, а потом вниз, на залитую солнцем долину, где иссиня-черные пятна лесов чередовались с желтыми и зеленоватыми квадратами посевов. Ближе к замку все пространство было усеяно крошечными точками - рядами стогов свежего сена - и словно выложенными по линейке зелеными бусинками - рядами фруктовых деревьев; через поля двигались яркие цветные пятнышки, точно миниатюрные божьи коровки, - то были женщины, группами возвращавшиеся из церкви. А там, где даль уже затягивало туманной дымкой, по разбитой меловой дороге ползло облачко пыли, похожее на кокон шелковичного червя, но на таком расстоянии самого грузовика, поднявшего пыль, видно не было... Тут Вальтер окликнул жену, и она с вежливой улыбкой повернулась к своей саранче. Вальтер, казалось, был превосходно настроен: он уплетал за обе щеки колбасу, швырял куски паре обожавших его собак и одновременно обсуждал с Францем поразительные вести, дошедшие из Мюнхена, ибо Кессены уж что-что, а информированы всегда были хорошо. Итак, значит, Рем застрелился! Откровенно говоря, туда ему и дорога... Если про этого выскочку Гитлера ничего хорошего не скажешь, то уж про этого мерзавца Рема и подавно! Значит, он попытался устроить бунт с этим своим сбродом, который он именовал "армией" (впрочем, все знали, что так и будет), а когда ничего не вышло, избрал самый легкий путь уйти со сцены... Они ничуть не лучше, чем люди Эйснера. - Помнишь - впрочем, нет, как же ты можешь помнить, ты был тогда еще совсем мал, - дело дошло до того, что отряд эйснеровских приспешников пытался захватить замок! - Не такой уж я был и маленький, - спокойно поправил отца Франц. - Мне было шестнадцать лет, и я учился в военной школе. Ты меня спутал с близнецами, вот они тогда действительно были малыши. - Совершенно верно... - Вальтер повернулся к близнецам. - Так вот, мерзавцам удалось тогда ворваться в ворота, но наши скотники схватили вилы и прогнали их. Близнецы смотрели на отца, боясь выдать свои чувства: во-первых, они уже не раз слышали все это, а во-вторых, терпеть не могли, когда им напоминали про их молодость. - Так или иначе, - заметил Франц, опуская на стол вилку, - а то, что произошло сейчас, проделано мастерски и лишний раз доказывает, как все вы недооценивали фюрера. Вы называли его "неотесанным невеждой". Вы, конечно, не могли отрицать его горячей любви к своей стране, но вы не увидели его гениальности как политика, а это с самого начала ощущалось в каждом его шаге. Помнится, не один год назад, беседуя с моим ученым другом Рейнхольдом Штойкелем, я отмечал, насколько мудро применил Гитлер древнее правило "разделяй и властвуй", чтобы удержать в своих руках руководство нацистской партией, даже когда он сидел в тюрьме. Я тогда сказал: "Он скорее сожжет свои туфли, чем позволит кому-нибудь их носить". Вальтер почувствовал себя уязвленным. - Слава богу, этот малый хоть сделал то, что на его месте сделал бы любой уважающий себя канцлер: приструнил СА. Я признаю, это требовало определенной смелости, но особого "ума" тут не усматриваю: все эти люди были его соперниками внутри партии, но в то же время его верной опорой в борьбе с противниками вне ее, и то, что Гитлер подорвал их силу, ослабило лишь его самого... - Тут Франца вызвали к телефону, но Вальтер продолжал вещать всему свету: - Короче говоря, он связал себя по рукам и ногам и отдал на милость армии. Теперь этот человечек у нас попляшет. Он победоносно оглядел свою семью, но никто ему не перечил, если вообще кто-либо слышал его слова, ибо близнецы думали о лошадях, а Янош щекотал цветком ухо своей Трудль... Ну, а женщины, конечно, ничего в политике не понимают. - Дети, опустите Фрицля на землю! - сказала Адель, заметив, что Лео с Эннхен пытаются каждый со своей стороны поднять за ноги таксу. - Идите за стол и допейте молоко. - Но, бабушка, он же _хочет_ посмотреть, что там, внизу, - возразил Лео. - Кто это звонил? - спросила Ирма, когда Франц вернулся. - Да никто... Я, во всяком случае, его не знаю, какой-то старый приятель дяди Отто по армии, который много лет не видел его и интересовался, где он сейчас. - И вы ему сказали? - быстро спросил отец Петрус. - Конечно. Я сказал, что он вернется к обеду. 32 - У меня кофе остыл, - пожаловался Вальтер. Ирма тотчас поставила кофейник на спиртовку, чтобы подогреть, молча взяла отцовскую чашку с еще дымящимся кофе и выплеснула его за ограду. - А рыбы любят кофе? - спросил Лео, но никто не смог ему ответить. - Я в твое отсутствие говорил, - пояснил Вальтер Францу, - что теперь канцлер Гитлер в наших руках. Попомните мои слова: он станет просто марионеткой и будет делать то, что прикажут великие консервативные силы нашей страны, от которых он теперь полностью зависит. - Право же, папа, - холодно возразил ему Франц, - ты, видимо, забываешь, что этот человек - патриот до мозга костей. Он и армия - естественные союзники, ибо у них одна цель - возрождение Германии, а потому вопрос о "марионетке", то есть кто кем будет вертеть, просто отпадает. В конце-то концов, Гитлер уже сделал то, что этому фигляру фон Папену самому в жизни бы не сделать: он очистил наши авгиевы конюшни от менял и приспособленцев-политиканов. А теперь, когда он избавился и от "левых", а также от прочих ненадежных элементов в своем Движении, все здоровые и разумные силы нашей страны будут счастливы объединиться вокруг этого человека, которого ты так издевательски именуешь "марионеткой"! Вальтер начал терять терпение. - Да неужели ты действительно считаешь, что какой-либо благовоспитанный человек... Но тут выяснилось, что отцу Петрусу пора уезжать: его ждут неотложные приходские дела... Итак, отец Петрус подоткнул повыше сутану и, пыхтя, покатил на своем велосипеде с моторчиком. Ему предстояло еще заехать к лесничему (престарелая мать лесничего, судя по слухам, была in extremis [на смертном одре (лат.)]), поэтому он покатил по пыльной каммштадтской дороге, которая вскоре углубилась в лес. Солнце уже стояло высоко в небе, и запах сосны и лесная тень освежающе подействовали на отца Петруса, равно как и тишина: он еле вынес всю эту болтовню о политике у фон Кессенов. Однако ему все же удалось удержать язык за зубами. Дело в том, что у церкви имелась своя (и весьма надежная) система информации и священнику было известно куда больше о том, что произошло, чем кому-либо в замке. Нацисты признались лишь в нескольких десятках смертей, тогда как он-то знал, что их уже сотни, и далеко не только среди заправил СА или даже "левых". Убили Эриха Клаузенера, главу "Католического действия", и Адальберта Пробста, лидера "Католической молодежи", а также известного католического деятеля Герберта фон Бозе, который, по мнению некоторых, написал для фон Папена марбургскую речь. Если прибавить эти три ничем не оправданные убийства к унизительному положению, в которое был поставлен фон Папен, ясно, что для церкви это не предвещает ничего хорошего. По мнению других, марбургскую речь написал протестант Эдгар Юнг, а потому Юнга тоже убили. А фон Кар, ныне совсем уж безвредный человек, фигура из прошлого: как раз утром священнику позвонили по телефону и сообщили, что его вытащили из постели в ночной рубашке и отправили в Дахау и никто не знает, что с ним стало. А этот безобидный бедняга Вилли Шмидт - вчера вечером он играл своим детям на скрипке, чтоб они не шумели, пока готовят ужин, когда к нему ворвались в дом и увезли - одному богу известно куда... И все по приказу фюрера. Вот он каков, этот патриот, вокруг которого "все здоровые и разумные силы нашей страны будут счастливы объединиться". И однако же (думал отец Петрус, сворачивая на дорожку, которая вела к дому лесничего), эти фон Кессены ведь вполне приличные люди и слышать такое от них совсем уж огорчительно... Конечно, ни он, ни кто-либо другой не считал, да и не мог считать, что происходит убиение лишь невинных: в молитву о тех, на ком лежит тяжкая вина, следовало включить немало покойников. Гейнес и Рем, да и вся компания этих мерзавцев немало пролила крови... Тут отцу Петрусу вспомнился Чикаго, где он работал одно время в германской католической миссии: там гангстеры-соперники убивают друг друга и никому до этого нет дела, если они случайно не пристрелят на улице кого-нибудь из прохожих. Но Германия все-таки цивилизованная страна - это не Чикаго, и у нас тут не бандиты - не какие-нибудь О'Бэннионы, Торрио, Дженна или Друччи! И убийцы и убитые считались равно достойными занимать самые высокие посты в государстве, а этот наш Аль-Капоне как-никак федеральный канцлер Германии, который сидит в кресле Бисмарка! Порядок, беспорядок... Здесь, в сумраке леса, царил идеальный порядок: земля была устлана хвойными иглами, чистыми, как ковер в гостиной: прямые ряды деревьев, посаженных на равном расстоянии друг от друга, тянулись на много миль... Отец Петрус старался смотреть прямо перед собой, боясь упасть, ибо мелькание стволов действовало завораживающе, меняло геометрические пропорции окружающего. Наконец он достиг ограды, оберегавшей от оленей питомник, - металлические столбы и проволока, совсем как в этом страшном концентрационном лагере Дахау. В питомнике нежные дети-деревья стояли рядами по стойке "смирно", такие же неподвижные, застывшие, как и их взрослые братья в лесу, - ни одно дерево ни на ладонь не выше других в своем ряду и ни на волосок вне ряда. Были здесь и деревья-младенцы, сидевшие в длинных прямоугольниках, усыпанных блестящей, идеально чистой галькой, - сосенки высотой всего лишь в дюйм или два, которые и пересаживать-то еще нельзя... Но тут собака лесничего издали услышала тарахтение велосипедного моторчика и принялась будить эхо, так что вскоре все стволы залаяли на отца Петруса, словно множество собак с одинаковым голосом. Маленькая веснушчатая дочурка лесничего обожала отца Петруса. Не успел он заглушить свой моторчик, как она уже взобралась к нему на раму и принялась крошечным платочком нежно вытирать пот с его лица, стараясь разгладить морщины на лбу. Не надо отцу Петрусу огорчаться, сказала она: бабушке лучше. И в самом деле, когда он по лестнице взобрался в душную комнатенку, то вместо умирающей увидел старуху, которая при полном параде величественно восседала в кресле с высокой спинкой, держа в руке рюмку со шнапсом. После этой несостоявшейся встречи со смертью отец Петрус отправился домой. Шнапс, которым его напоили, пел у него в мозгу, а крошечный моторчик весело подпевал: "чук-чук", и желудок его начал требовать обеда. Тогда он поехал медленнее, внимательно высматривая, не попадутся ли маслята - грибы, которыми он любил лакомиться и жаренными с луком или с кусочками ветчины, и тушенными в оливковом масле с приправой из трав, а то даже с сахаром и лимонным соком - на сладкое... Внезапно в поле его зрения попал древний "адлер", стоявший у края дороги возле самой опушки. Он сразу признал в нем машину полковника фон Кессена, но почему она стоит пустая? Возможно, конечно, полковник тоже отправился собирать грибы, но едва ли ушел далеко, с его-то ногой! И тут отец Петрус увидел в пыли дороги свежие следы колес, которые "адлер" никак не мог оставить, - следы, скорее всего, грузовика. И сразу забыл об обеде. Сердце у него упало, когда он заметил сапог, торчавший из густого невысокого куста. Отец Петрус бросил свой велосипед и дотронулся до ноги - под пальцами у него оказался деревянный протез. Он был весь в крови, ремни, пристегивавшие его к телу, были срезаны. Отец Петрус судорожно принялся обыскивать лес и наконец, в зарослях черники нашел труп, полураздетый, со следами тяжких побоев, весь в налипших сосновых иглах, перепачканных соком черники. Так вот почему он не слышал выстрела: Отто прикончили, забив до смерти собственным протезом. 33 Через день или два тело фон Кара было найдено в топи неподалеку от лагеря Дахау, изрубленное топором. Отец Штемпфле был обнаружен в лесу со сломанной шеей и простреленным сердцем. Зато фрау Вилли Шмидт - вдове самого известного в Мюнхене музыкального критика - прислали не только гроб с телом супруга, но и изящно составленное извинение за происшедшую ошибку и даже скромное денежное пособие. Она хотела было вернуть деньги, но сам Гиммлер подошел к телефону и "посоветовал" взять деньги и не поднимать шума вокруг этого. Короче говоря, у отца Петруса в тот день, когда он приехал в монастырь кармелиток, чтобы сообщить племяннице полковника фон Кессена о смерти дяди, много всяких мыслей теснилось в голове. Мать-настоятельница послала за сестрой Марией Бартимаесской, затем предложила отцу Петрусу сесть в приемной у решетки и снять бремя с души, рассказав все с начала и до конца. Его рассказ глубоко взволновал Мици, и слезы потекли по ее лицу. Мать-настоятельница молча смотрела на нее, потом взяла за руку и пообещала, что за упокой души ее дяди будет отслужена месса. Но слепая монахиня лишь покачала головой. - Вы неправильно поняли меня, матушка: я оплакиваю собственное невежество. Ведь никто никогда в жизни не говорил мне, что такое зло возможно на свете. - Человек не может жить без бога... - Мать-настоятельница помолчала. И добавила: - Даже язычники знают это. Но добрая весть, которую Иисус из Назарета принес миру, в сущности была о том, что бог не может обойтись без человека - даже без тех людей, что будут распинать его. Так что и Гиммлер, и люди Гиммлера - все Его дети. - Она помолчала и добавила с легкой улыбкой, чуть тронувшей ее губы: - Что же до того, какую участь Он им готовит - как, кстати, и нам, - мы знаем об этом не больше, чем чашка знает про чай... Однако, когда снова наступила Великая Тишина, даже долгое отрешение от дома не могло спасти Мици от затопившего ее горя. Она словно бы жила одновременно в двух местах сразу, в двух разных временных измерениях. Столько лет прошло с тех пор, и, однако же, сегодня вечером голос дяди Отто звучал в ее ушах так отчетливо, как в то невыносимо тяжелое для нее утро, когда он, скрипя протезом, вошел к ней в комнату, сел рядом и стал читать вслух из Фомы Кемпийского: "Затвори дверь твою и призови к себе Иисуса, возлюбленного своего, и пребудь с ним в келье своей". "Да, конечно, - пробормотала она тогда про себя. - Ну, а если я призываю его, а он не приходит?" Но было это больше десяти лет тому назад, она была тогда еще почти дитя, и притом такая глупышка: подумать только, она твердо верила, что знает господа бога как свою ладонь. Полночь. Она была снова одна в своей келье - только на этот раз лежала в постели - и вдруг услышала далекий крик совы. Дыхание полуночного летнего воздуха проникло сквозь ее раскрытое окно, принеся с собой мирные ночные звуки, - оно охлаждало ее келью, наполняя ее запахом садов, который можно почувствовать лишь ночью. Трудно было поверить, что за стенами монастыря по земле бродит столько зла. Мици вспомнились слова святого Петра: "Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш, дьявол, ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить, противостойте ему твердою верою!.." Мици тревожило предчувствие, что худшее еще впереди, что события последних нескольких дней - только начало злодеяний, и это предчувствие заставило ее подумать о Франце и об их надежде на то, что после войны страна их возродится из хаоса и засияет новым светом. Что-то будет с Францем?.. Но тут она вспомнила, что брат ее уже солидный, женатый человек тридцати с лишним лет. Он давно перестал писать ей. Наверное, сильно изменился. И тут другое предчувствие сжало ей сердце, - предчувствие, что будет время, когда ей самой придется встретиться со "львом рыкающим" и противостоять ему. Ибо монастырь кармелиток находился в мире, по которому он разгуливает, совращая детей человеческих вроде Гиммлера, - это она знала, хотя примириться с такой мыслью было трудно, а потому она даже обрадовалась, вспомнив слова матери-настоятельницы насчет чашки, которой не нужно знать, какая участь ждет чай. Мици всячески старалась успокоиться и заснуть. Но вот уже раздался перезвон далеких башенных часов, предшествующий удару, отмечающему час ночи, а она все еще лежала с широко раскрытыми глазами, подавленная мыслью о том, что в этой стране, которую она с детства любит, бродит на воле Сатана. Она все не спала, терзаемая предчувствиями, молясь о том, чтобы вера поддержала ее, когда настанет пора испытаний, как вдруг почувствовала всеобъемлющее присутствие Бога, Бога, на этот раз столь неумолимого, что ей захотелось от него спрятаться. Но в монастыре не было ни лоскутка, за которым она могла бы схорониться от этого вездесущего бога, ни уголка, куда она могла бы от него бежать! Стена у кровати Мици была каменная, и, когда она попыталась оттолкнуть Его рукой, Он не ушел в стену. Она накрылась одеялом с головой, но Он оказался вместе с ней под одеялом. Она была вся перед Богом - не было у нее даже тряпицы, чтобы прикрыть свою наготу: любое слово, срывавшееся с ее языка, любая ее мысль, движение мизинца - Бог понимал значение всего, даже если сама она не понимала. Бог был недреманным оком, и око это было в ней. Бог был недреманным ухом, и ухо это было в ней. И веки этого ока никогда не закрывались, и ухо всегда все слышало. Нет такого человека, который ясно видел бы в своей душе и мог жить, - чтобы заглянуть в себя, он должен прикрыть глаза, словно ослепленный ярким светом, хотя на самом деле он ослеплен тьмой, ибо в душе его царит такая тьма, что он не в силах ее зреть. Бог же может смотреть в душу человека: орел ведь может не мигая смотреть на яркое солнце, вот так же и Бог может смотреть во тьму, и под обжигающим оком этой обжигающей, ни на минуту не ослабевающей любви все в Мици плавилось, как металл, бурлящий в тигле под коркой пены, - вот что происходило в душе этой девушки, которую, казалось Огастину, было бы так легко обратить в его простую, прочную, поистине детскую веру, что бога нет.