а клаксон и отбыл, предварительно кинув в багажник узел с одеждой и башмаками. Когда Гилберт, не жалея красок, поведал Мэри о причине (как он себе ее представлял) столь неожиданного отъезда Огастина, она и в самом деле огорчилась. Хотя Джоан и нравилась Мэри, она не могла простить девушке такого отношения к Огастину: да она просто бездушная кокетка! Нет, ублажать одиноких девиц - исключено, этим Уэйдеми заниматься не станут (к великому сожалению Гилберта, но не Мэри, которая читала мысли Гилберта куда лучше, чем он полагал). Итак, Мэри осталась и без Огастина, и без Джоан в такую пору, когда ей остро необходимы были друзья, ибо в последнее время у нее начал расти живот и она втайне опасалась, как бы это не оказалось опухолью. Она не ошиблась, да только опухоль была необычная: Мэри снова ждала ребенка. Для Мэри это явилось не меньшим сюрпризом, чем для ее врача, она просто представить себе не могла, когда же это произошло, да и Гилберт что-то мямлил: ну в самом деле, как может государственный деятель обращать внимание на всякие личные мелочи в такую критическую пору, когда в палату общин внесен законопроект Болдуина о восстановлении в угольной промышленности восьмичасового рабочего дня... Должно быть, все случилось, когда Мэри спала, и доктор понял, что "няня" Гилберт, который так широко истолковал свои ночные обязанности, сейчас едва ли мог собою гордиться. Было тут, однако, и нечто такое, в чем Гилберту и вовсе не хотелось признаться: предаваясь любви с Мэри, он видел перед собой тело Джоан, поэтому, хоть он и вел себя так, будто понятия не имеет, откуда взялся ребенок, на самом же деле он удивлялся тому, что его ребенок оказался во чреве Мэри... Тем временем выяснилось, что у Мэри уже четырехмесячная беременность, и, поскольку делать аборт было слишком поздно, доктор предложил немедленную операцию: уж очень опасно затягивать, когда нормальные роды исключены. Однако приглашенный специалист - правда, под нажимом - признал, что известны случаи, когда патологическая беременность благодаря умелой акушерской помощи заканчивалась вполне удачно, но Мэри идет на серьезный риск, потому что младенец может оказаться крупный. Мэри тут же сказала, что готова пойти на риск... Но каков этот старый дурак Гилберт! Мэри очень польстило, что он до сих пор способен ее желать, вот только почему он не разбудил ее?! 3 Когда англичане в 1684 году уходили из Танжера под напором превосходящих сил мавров, они, покидая город, взорвали мол. С тех пор его так и не починили, хотя теперь это крошечное отсталое самостоятельное государство находилось под международным протекторатом и управлялось "от имени султана" группой европейских стран, включая опять-таки Англию. Тем не менее пароходы компании "П. энд О." предпочитали заходить в Гибралтар, и лишь те, что принадлежали компании "Роттердам-Ллойд", заходили в Танжер, вернее, заходили в тех случаях, когда не было ветра с востока, ибо большим судам приходилось здесь становиться на якорь по крайней мере в миле от берега. Вот почему корабль, на котором плыли Огастин и Людовик, был голландский, и еду там соответственно подавали по своим правилам; Огастин в связи с этим решил, что он человек чрезвычайно широких взглядов, коль скоро, спрятав свои привычки в карман, может есть сначала мясо, потом рыбу, сыр же - только по утрам, за завтраком. Среди пассажиров, направлявшихся на Яву и в места, еще более удаленные на восток, находилось несколько немецких дельцов, которые производили впечатление людей на редкость преуспевающих. В самом деле, судя по слухам, деньги снова потекли по жилам Германии, и это процветание крайне удивляло Огастина, привыкшего, как и весь остальной мир, считать Веймарскую республику навеки нищей. Делая на палубе моцион вместе со своим приятелем (в Бискайском заливе было спокойно - для Бискайского залива), Огастин спросил, что он думает по поводу возрождения Германии; оказалось, что, по мнению Людо, это экономическое чудо объясняется более чем парадоксально. - Отец говорит, что оно проистекает из обязательств Германии выплачивать эти поистине неоплатные репарации. - Я готов поверить на слово вашему отцу, но надеюсь, он хотя бы вам-то объяснил, как это получается. - Это Reductio ad absurdum [доведение до нелепости (лат.)] Евклида, приложенное к доводам Кейнза о том, что государство не в состоянии заплатить слишком большой долг. У Германии нет золота - все ее золото теперь в Париже; у нее нет иностранной валюты, а долги ее столь велики, что она не может выплачивать их товарами, не подорвав экономики любого из своих кредиторов. Таким образом, для нее остается один-единственный путь - путь "абсурда": занимать за границей деньги и с их помощью расплачиваться. Внезапный порыв ветра заставил приятелей укрыться за привязанной к борту лодкой - из этого укрытия им видно было, как ветер срывал гребешки пены с волн. - А ведь это, пожалуй, идеальное решение, - задумчиво произнес Огастин. - Никакого реального обмена, лишь бумага, исписанная чернилами, переходит из рук в руки. Но кто же даст им деньги? - Английские, равно как и американские, банкиры охотно готовы дать любую сумму, но не задаром, конечно, причем проценты они берут чрезвычайно высокие, а это-то, судя по всему, и выгодно Германии. - Разрази меня гром, если я тут что-нибудь понимаю. - Когда государство берет в долг, оно потом расплачивается за счет налогов. - Огастин кивнул. - А налоги прямо зависят от валового национального продукта, так? Значит, только когда национальный продукт увеличивается, увеличиваются и поступления от налогов, позволяющие расплачиваться с заимодавцами, так? - Огастин опять кивнул. - Ну, и вот, раз вы одолжили германскому правительству большие суммы под очень высокий процент, германской индустрии в интересах кредиторов надо ввести основательную дозу стимулянта, а это означает дополнительные займы из-за границы; тут среди частных держателей капиталов начинается свалка - каждый хочет дать свои деньги взаймы, ибо нигде больше он за эти деньги столько не получит. Огастин смотрел на своего приятеля, широко раскрыв глаза. - Вы хотите сказать, что для выплаты репараций страна должна "занять" столько денег, сколько она никогда не сможет отдать - ни сейчас, ни потом? - Даже больше, чем вы думаете. Мой отец считает, что она должна занять в два раза больше. - Значит, чтобы вытащить ведро воды, надо налить в колодец два ведра... - Совершенно верно. Дело в том, что процесс вливания капиталов приведет к возникновению проектов, даже отдаленно не связанных с германской продукцией. Возьмите герра бургомистра Конрада Аденауэра, этого нового кельнского Кубла Хана, который, стремясь порадовать глаз, вкладывает в сооружение величественных зданий сотни миллионов взятых в долг марок, которые раньше были долларами и фунтами стерлингов! Он создает вокруг города "зеленый пояс" и строит новую сверхсовременную автомобильную дорогу в Бонн - он называет ее "Autobahn" [автострада (нем.)] - на манер муссолиниевских автострад. Все это прекрасно, и безработные не сидят без дела, но это отнюдь не способствует возрождению из пепла разбомбленных городов Бельгии и Франции. - Ого! - заметил Огастин (порыв ветра стих, и они теперь снова шагали по блестящей от соленых брызг палубе). - Оказывается, в высших финансовых сферах не меньше нелепостей, чем в политике. - Непрестанно и повсеместно происходит такое. Возьмите хотя бы Каммштадт, маленький баварский торговый и административный центр, где несколько моих друзей и братьев по вере имеют несчастье жить. - Я знаю это место, - прервал его Огастин. Он насупился. - Там есть монастырь... - И умолк. - В таком случае вы знаете, что почти все обитатели городка чем-то заняты - это комиссионеры, или юристы, или врачи, или искусные ремесленники, или мелкие торговцы, не говоря уже о трактирщиках... - Я там только пересаживался с поезда на поезд. - В городке этом нет промышленности, которую можно было бы развивать, за исключением разве что маленькой муниципальной пивоварни. В мирном сонном Каммштадте нет и в помине трудящихся масс, если не считать железнодорожников, занятых в паровозном депо, и муниципальных служащих. Тем не менее он тоже не хочет отставать от остальных и тоже должен реализовать свой городской заем! И вот отцы города решили на месте разваливающихся, населенных крысами военных бараков, находящихся за чертой города, соорудить гоночный трек и стадион - за счет бог знает какого количества взятых в долг марок! Столь крупный муниципальный проект, естественно, потребовал расширения штата муниципальных служащих, и Лотар таким образом получил возможность попасть в их число. Старый тайный советник, его батюшка, умер. Лотару исполнился двадцать один год, он провалился на экзаменах, да и вообще ему надоело изучать юриспруденцию, а потому он был бы рад любой, пусть самой скромной должности в муниципалитете; тогда юный барон Франц попросил отца нажать на соответствующие кнопки, и Лотара взяли клерком. 4 Погода, на счастье, стояла неплохая, и корабль мог бросить якорь в Танжерской бухте; оттуда-то Огастин впервые и увидел этот самый западный (почти что на Гринвичском меридиане) аванпост ислама. Вдали, направо, на скалах высотой футов в двести он увидел древние осыпающиеся стены и минареты Казбы; пониже лежал запутанный лабиринт арабской Медины, а за стенами города, левее, возвышалось несколько новых, явно европейских кварталов, на которые Огастин старался не смотреть. В этот момент с одного из минаретов муэдзин как раз воззвал к верующим - настало время молитвы, и его протяжный голос, донесшийся до них по воде, ибо они находились приблизительно в миле от берега, звучал столь же страшно и призрачно, как вой волков в канадских лесах. Затем блестящие от пота гребцы повезли их в своеобразном ялике на берег к деревянной пристани (до того, как была построена эта пристань, гребцы переносили пассажиров на плечах через последние пенящиеся валы прилива). И они очутились в Вавилоне или в сумасшедшем доме - называйте это как хотите, - где босые носильщики с накрытой капюшоном головой, зазывалы и мелкие торговцы дрались друг с другом за каждого клиента и орали диким голосом на арабском, испанском и даже каком-то совершенно непостижимом английском. Но Людо быстро во всем разобрался, багаж их погрузили на скелетоподобных ослов, и вскоре они уже пробирались сквозь пестро одетую толпу, заполнявшую крутые и узкие (и лишь местами мощенные) улицы. Шагая по запутанному лабиринту проулков и улочек, где пахло то ослами, то ладаном, то кожей, то мочой и пряностями, Огастин чувствовал, как странное возбуждение овладевает им, точно он наконец-то очутился "дома"! Но Людовик сказал ему: подождите, Танжер очень смешанный город, почти треть населения его составляют обнищавшие европейцы (считая и "наскальных скорпионов" - жителей Гибралтара). Когда Марокко было независимым государством, султан вполне разумно держал здесь, подальше от своей священной особы, все иностранные посольства, превратив Танжер в свою карантинную станцию, и, хотя ныне большинство дипломатов переехало в Рабат, здесь и по сей день полно было иностранных представительств, выродившихся в раздувшиеся консульства, вокруг каждого из которых околачивалась целая армия прихлебателей. К ним следует добавить несколько сот несчастных испанцев - людей, не устроенных у себя дома и не лучше устроенных здесь или сбежавших из испанских поселений для каторжан, расположенных вдоль побережья. Да и вообще люди самых разных национальностей бежали в Танжер, спасаться от цепких лап закона (подобно тому, как Огастин бежал сюда от цепких лап любви). Контрабандисты, наркоманы, всякие извращенцы и обычный люд из тех, кого прихватили с ножом или с чужими деньгами... - Нет, нет, подождите и не говорите, что вам здесь нравится, пока не побываете в Мекнесе, в Фесе и в Марракеше: настоящее Марокко совсем другое. В ту ночь, лежа на затянутой пологом большой медной кровати в огромном доме на Маршане, где жили еще какие-то двоюродные братья Людовика, Огастин подумал о том, как странно чувствовать себя "дома" в местах, где он прежде никогда не бывал! Если в Мекнесе, Фесе и Марракеше еще лучше... Нет, завтра же он начнет изучать арабский. Дня через два Людо приобщил своего приятеля к искусству охоты с копьем на кабана, было это в Шарф-эль-Акабе, куда доносился рев Атлантического океана, и здесь Огастин впервые встретился с Глауи. Глауи гостил там и решил вместе с англичанами поохотиться на кабанов. Он был поразительно красочен в своей просторной мавританской одежде с прикрытым капюшоном мрачным лицом; он сидел на арабском скакуне в желтых мавританских туфлях с загнутыми носами, снабженных восемнадцатидюймовыми золотыми шпорами, и держал копье так, словно охотился не на кабанов, а на людей: от привычек, приобретенных в течение жизни (сказал он Огастину), трудно отрешиться. По пути назад Огастин принялся расспрашивать про него Людо. Из бывших "трех великих каидов юга" Гундафа и Мтугги почти утратили свою славу, а слава Глауи сейчас в зените, сказал ему Людовик. Когда Мадани-эль-Глауи умер, этот его воинственный брат - Тхами, который уже был пашой Марракеша, стал к тому же владыкой Атласа. Благодаря такой комбинации он теперь самый могущественный мавр в Марокко, даже могущественнее султана. Будучи пашой равнинного края, он поневоле благоволил к французам-завоевателям, и французы в свою очередь благоволили к нему, рассматривая его атласские владения как свой южный форпост, и тем не менее (добавил Людо) они вполне разумно избегают показывать нос в горы, где, судя по слухам, французов берут в плен, насилуют и умерщвляют. Семья Людовика давно поддерживала отношения с домом Глауи, еще с тех времен, когда некто Ишуа Коркос финансировал старика Глауи, задумавшего свергнуть султана Абд-эль-Азиза и посадить на его место муллая Хафида. У отца Людовика до сих пор немало золота было вложено в разные предприятия Глауи. А сам Людовик давно дружил с Тхами-эль-Глауи (хотя один был иудей, а другой мусульманин), насколько это возможно между столь разными людьми. Потому-то Людовику было что рассказать Огастину об этом легендарном, удивительно ярком и своеобразном человеке, под чьими белоснежными, развевающимися одеждами скрывалось худое, с головы до пят изборожденное шрамами тело. Во всю длину спины у него тянулась глубокая борозда - в молодости, когда он вместе с атакующими лез на стену крепости, защитники вылили на него кипящий свинец, и потом он целый месяц пролежал в ванне, наполненной маслом... Лишь немногие знали, что брошенный меткой рукою нож повредил нерв у него на щеке, потому что на людях он поистине геркулесовой силой воли удерживал лицо от тика, чтобы никто не подумал, будто с ним случился удар... В юности он занимался весьма опасным спортом: стрелял из кремневого ружья в голубиное яйцо, зажатое между лодыжками отцовского раба, - спорт этот действительно мог плохо кончиться для молодого бездельника, если бы по его милости любимый раб отца охромел на всю жизнь! Теперь же он стрелял куропаток на скаку... Затем Людовик поведал Огастину, что Глауи хоть и поддерживает отношения с французами, однако втайне, видимо, предпочитает англичан. Но выказывает он это порой крайне своеобразно: однажды, например, он предложил весьма высокопоставленному англичанину, своему другу, взять к себе одну из его невест, вместо того чтобы послать к нему, как водится, евнуха... Вообще Глауи очень неглуп, но ум свой проявляет самым непредвиденным образом. Творя суд в Марракеше, он может взять и выложить на стол все, что получил в качестве подкупа, в нераспечатанных конвертах. Несколько конвертов он тут же раздает нуждающимся вдовам, так и не раскрыв, а уединившись, вскрывает остальные, и, если суммы, обнаруженные в них, не соответствуют его ожиданиям, он либо отменяет собственное решение и пересматривает дело, либо тяжущийся просто исчезает с лица земли. 5 Война, которая недавно спустилась в долины с Рифа - горной "испанской зоны", лежащей к востоку от Танжера, - наконец закончилась, и Танжер уже не был отрезан от остальных частей Марокко, с которыми до сих пор мог поддерживать связь лишь морем. В течение шести лет Абд-эль-Крим (хотя силы противника во сто крат превосходили его собственные) одерживал победы над испанскими армиями и истреблял испанских солдат, сбрасывая их в море. Последние два года он принялся и за Францию, и всего лишь прошлым летом угрожал даже самому Фесу. Войска его, не отягощенные ранеными (Красный Крест категорически отказал ему в медицинской помощи), способные преодолевать большие расстояния и сражаться сразу на нескольких направлениях, порой в течение суток давали два боя на расстоянии добрых сорока миль один от другого. При этом они не брезговали западной техникой: захватив французское полевое орудие, они разбирали его, переносили по частям через непроходимые горы, снова собирали где-нибудь в пещере и использовали для обстрела Тетуана... Пришлось Испании и Франции объединить немалые силы, чтобы наконец одолеть его, и лишь в том месяце знаменитый Мохаммед-бен-Абд-эль-Крим-эль-Хатаби вынужден был сдаться сташестидесятитысячной армии маршала Петэна. Теперь наземные дороги были снова открыты, и Огастин с Людо могли двинуться на юг, когда пожелают. Джоан считала, что Огастин пробудет в отъезде несколько недель. Но когда недели превратились в месяцы и настала уже осень, а он все не возвращался, Джереми начал подозревать, что его друг, видимо, неплохо проводит время среди джиннов и афритов, султанов и разбойников, газелей и диких кабанов, ибо, конечно же, одна только сердечная рана не могла так долго удерживать его вдали! А Огастин с Людовиком, пробыв целый месяц в Фесе, достигли побережья у Рабата, где (вернее, не там, а через реку, в Сале) их побили камнями и оплевали голубоглазые, с красными, выкрашенными хной бородами мусульмане (потомки христианских рабов и потому отличавшиеся особым фанатизмом). Затем приятели двинулись вдоль побережья, минуя унылый город торгашей Касабланку, в Мазаган и дальше в Сафи, где прелестная бронзовая португальская пушка с ручками в виде дельфинов продолжала стоять на крепостном валу Кешлы, на том самом месте, где несколько веков тому назад португальские пушкари бросили ее. Оттуда приятели повернули в глубь страны, к Марракешу, и тут впервые увидели в вышине, словно плывущие над знойной дымкой, далекие снежные пики - такие манящие, но запретные Атласские горы... Вид этих гор вернул их мысли к Глауи, под чьей властью, как говорили, находился сейчас почти весь гористый юг страны, если не считать того, что принадлежало его гнусному племянничку Хамму, чьи камеры пыток и огромная крепость-арсенал в Телуете охранялись пушками, изготовленными (для франко-прусской войны) Крупном, да еще двум-трем головорезам помельче, чьи владения расположены были слишком далеко от караванных дорог, чтобы это могло тревожить Глауи. Итак, для Мэри снова настало время рожать, а Огастин на этот раз находился от нее еще дальше если не в пространстве, то во времени - в 1345 календарном году. Конечно, по мусульманскому летоисчислению, но он вполне мог считать, что очутился в средних веках по христианскому летоисчислению, когда попал в горы, где вожди берберов жили в укрепленных замках и плевали на султанов и даже на державы, осуществлявшие протекторат. Совсем как средневековые бароны-христиане, каждый правил подвластным ему краем в тех пределах, куда достигал его гнев, пока кто-то более сильный не сбрасывал его. Лишь благодаря личной любезности Глауи и втайне от французов, которые, конечно, вывернулись бы наизнанку, лишь бы не дать этому свершиться, Огастин с Людо в конце октября вот уже три дня путешествовали по этим нененавидящим все иностранное Атласским горам. Сегодня они ночевали в берберском замке... Однако замок этот (как оказалось) принадлежал разбойнику из числа тех головорезов помельче, которые не питали особой любви или уважения к Глауи, правда, это обстоятельство Огастин с Людо выяснили поздновато. Словом, были все основания сомневаться, доживут ли они до утра. 6 Неделю тому назад в Марракеше Людо отлично разыграл свои карты, когда они явились с визитом в обширный и запущенный дворец паши. Потягивая душистый кофе, Людовик намекнул (не больше), что у них есть дурацкая, совершенно неосуществимая "голубая" мечта проехать через горы от Азии до Таруданта - "вот только французы ревностно до идиотизма оберегают свою зону от англичан". Тут-то Людо и поймал Глауи в сеть: Атласские горы - это ведь его край, причем тут французы?!.. И Глауи без дальнейших церемоний благословил наших друзей на эту поездку, затем повернулся к своему телохранителю берберу Али и велел ему служить этому иудею и этому христианину проводником и охранять их - без них он может не возвращаться... После чего Али, отлично зная, что безжалостный Глауи никогда не шутит, просидел всю ночь, точа ножи. Они доехали верхом до Азии, а там конюхи забрали у них лошадей, чтобы отвести назад, ибо на лошадях по горным тропам было не проехать. Когда равнинный край с его обширными плантациями олив и пальм остался позади, Огастин почувствовал себя как мальчишка, отпущенный на каникулы, и повел себя соответственно. Он заявил, что надо "поразмять ноги" (это в горах-то высотой в 14 тысяч футов!), и стал уговаривать Людовика идти пешком. Но в этой стране пешком ходят лишь самые обездоленные, и Людо пришлось настоять на том, чтобы нанять трех мулов и при них трех мальчишек-рабов, как того требовали минимальные правила приличия, если личные друзья Глауи пускались в путь. Итак, они прикрыли свои "христианские" одежды плащами берберов, и кавалькада двинулась в горы: мрачный Али ехал впереди, а трое мальчишек, глотая пыль и обмениваясь шутками, трусили сзади, время от времени издавая душераздирающие вопли, чтобы подогнать мулов. Они сидели боком, без седла - лишь корзины были перекинуты через спину каждого животного - и безостановочно колотили по боку мула каблуками, ибо стоило перестать, и ленивое животное тут же останавливалось. Сначала даже у морехода Огастина кружилась голова: ведь приходилось ехать по краю тропы в четыре фута шириной, пробитой в скале, а внизу, между твоими собственными ногами, которыми ты дубасил по боку мула, поблескивала на глубине нескольких сот футов струйка ртути среди зелени; а потом они встретили караван вьючных верблюдов, и им пришлось лечь плашмя на спину мула - а мул шел на согнутых ногах, не шел, а полз точно кошка, - тогда как в двух или трех дюймах над самой их головой проплывали, качаясь, тюки, притороченные на спинах верблюдов. Когда по пути попадались реки, пересекать их надо было вброд, ибо мостов не было; мальчишки, ухватившись зубами за хвосты мулов, плыли позади в ледяной воде. К ночи они добирались до какой-нибудь деревни из глинобитных хижин, Али вызывал шейха, и достаточно было назвать имя Глауи, чтобы им был обеспечен ночлег - ковер вместо кровати, мятный чай и жесткий как камень хлеб, а при удаче - и крутые яйца. Три дня все действительно шло отлично - три волшебных дня... Но вот на четвертый - и к тому же поздно вечером - они вышли в долину, где Али явно растерялся, не зная, куда дальше идти (настолько растерялся, что Людо заподозрил, не сбились ли они с пути и не пришли ли куда-то совсем не туда). Расспросить было некого, но, поднявшись на гребень, они обнаружили замок и, будучи оптимистами, решили, что тут им окажут более изысканный прием, чем где-нибудь в деревне. Земля была здесь голая и красноватая; снежные вершины - тоже красноватые, и даже река отливала красным. И замок был красноватый, лишь высоко наверху несколько белых пятен - окна, смотревшие на мир, как глаза... Когда путешественники подъехали достаточно близко к замку, сотни востроглазых голубей поднялись и взлетели в красноватое вечернее небо. На подступах к замку дорога превратилась в узкую тропу, по которой можно было ехать лишь в одиночку, ибо по обе стороны стояли непроходимые заросли колючего кустарника, окружавшего крепость с трех сторон; так они добрались до четвертой стороны, где были единственные ворота, но и тут наши путешественники вынуждены были ехать цепочкой по узкому берегу бурной красноватой реки. Ворота были скрыты за короткой стеной, которая не позволяла врагу установить таран и не давала надежды на то, что атаку можно поддержать огнем с другого берега потока... - Тот, кто планировал оборону этого замка, - заметил Огастин, - отлично знал дело! Но все-таки что же это за крепость? "Кто хозяин этого замка?" - уже несколько раз спрашивал Людо их "гида", но Али словно не слышал вопроса. Ворота были закрыты, но вот в окошечке показалось высохшее лицо, и Людо велел Али спросить на языке берберов... Когда наконец выяснилось, куда они попали, даже Али побелел и ниже надвинул капюшон на глаза. Он шепнул Людо, что аллах привел их в такие места, где, если сказать, что ты - друг Глауи, тебя ждет мгновенная смерть. - Машаллах... - пробормотал Али. К черту волю аллаха, плевали они на нее, и Людо стал поспешно совещаться с Огастином. Солнце уже садилось, а никто не ночует под открытым небом, кроме грабителей и головорезов... Да к тому же поворачивать назад поздно, раз их уже видели... Надеяться можно лишь на то, что удастся обмануть властелина замка: два английских путешественника (благодарение небу, что они хоть не французы!) просят оказать им гостеприимство, ибо, как сказано в Коране, они "гости, посланные аллахом". И вот, надеясь вопреки всякой логике, что никто не признает в Али человека из окружения Глауи, Людо решительно замолотил по воротам кулаком, в то время как Огастин вспоминал злополучного Макдональда, который в далекую пору кровавой резни в долине Гленкоу стучался ночью в ворота дворца. Окошечко снова открылось, и на этот раз взорам их предстал пожилой негр поистине гигантского роста - он выглядел необычайно величественно в черной с белым полосатой джиллабе, перепоясанной большой, как сабля, кумией в серебряных ножнах. Али, пряча лицо под капюшоном, казалось, лишился дара речи, поэтому пришлось Людо произнести за него: - Скажи своему господину, что два высокопоставленных англичанина, близких друга английского короля, посланы ему аллахом и стоят у его ворот в расчете на гостеприимство, которым столь славятся правоверные. Негр с сомнением посмотрел на них (возможно, он не очень хорошо понимал по-арабски), но все же ушел выполнить поручение. Уже стемнело, когда ворота наконец со скрипом отворились и путешественники оказались в кромешной тьме под массивными сводами, где гулко отдавался грохот воды... Здесь врага ждала еще одна неожиданность - лишь узкий мостик пролегал над установленной во рву перемычкой, с которой, словно с колес ветряной мельницы, стремительно падала вниз вода. Однако чьи-то руки, держа наших путешественников за плечи, провели их по этому мостику, затем они пересекли двор, где лагерем расположились соплеменники владельца замка, и по наружной лестнице поднялись в угловую башню. Маленькая комната наверху была абсолютно пуста. Лишь углы пересекали отполированные временем стропила из кедра - своеобразная вешалка для вещей, а больше - ничего. Голый алебастровый тщательно отполированный пол, словно старая слоновая кость, слабо отражал щедро расписанный суриком деревянный кедровый потолок; голые, такие же отполированные, как слоновая кость, стены отражали последние отсветы умирающего заката. Окна были маленькие, незастекленные, лишь забранные прелестными решетками из кованого железа, и сквозь них, если смотреть вверх, виднелись розовые, покрытые снегом пики, а если смотреть вниз, - темная зелень у подножия этих гор. Все вокруг - казалось, даже сам воздух, - было цвета крови. Огастин еще ни разу в жизни не видел комнаты более очаровательной, но и более зловещей, холодной и необжитой. 7 А в Англии тем же октябрьским субботним днем Джоан зашла к Джереми на Ибэри-стрит (теперь он уже не был "постоянным представителем" при адмиралтействе) и спросила, нет ли вестей от Огастина. Джереми только покачал головой. - Ничего, вот уже два, если не три месяца. Они были тогда в Фесе, но собирались двинуться на юг, в Марракеш, как только станет прохладнее. "И ни намека на то, когда он намерен вернуться?" - спрашивал ее взгляд, но Джереми лишь пожал плечами. "Это все влияние джиннов и афритов", - подумал он. (Сам Огастин в письме из Феса сравнивал Марокко со сказками Шахразады.) Четыре долгих месяца не помогли и не избавили Джоан от душевных терзаний. Теперь уже почти автоматически, всякий раз как ей требовалось противоядие, Джоан принималась перебирать в уме созданный ею перечень недостатков Огастина - отсутствие честолюбия или хотя бы какой-то цели в жизни. Наконец однажды она выразила свои терзания вслух: - Через каких-нибудь два-три года ему уже будет тридцать! - И добавила: - Ведь у него достаточно денег, чтобы начать любую карьеру. Джереми презрительно фыркнул. - Очевидно, вы имеете в виду карьеру дипломата или, скажем, губернатора этих клоповников - тропических колоний! Это допотопное "литургическое" представление о том, что владение большим капиталом накладывает на человека определенные обязанности, несомненно, следует отнести к числу горьких плодов классического образования, которое большинство из нас получает. - Он помолчал. - А все-таки жаль, что Огастин не умеет даже рисовать: ведь обеспеченным поэтам и художникам не приходится унижать свое искусство, подлаживаясь под вкусы публики... Но может быть, вы считаете, что он должен все же попытать счастья на этой стезе? - Джоан покоробила ирония, звучавшая в голосе Джереми, да к тому же он еще осуждающе потряс в воздухе пальцем. - Я начинаю верить, что вы готовы выйти замуж за какого-нибудь полного болвана при условии, что он будет разыгрывать из себя хотя бы добропорядочного сквайра - будет открывать по первой просьбе благотворительные базары или сажать шпинат, когда настанут скверные времена! Словом, за человека, готового занять свое место на судейской скамье или в совете графства... Неужели вы хотите, чтобы Огастин осел в Ньютоне и жил вот так? - Нельзя сказать, чтобы ты очень стремился мне помочь. - Возможно... Дело в том, что, ей-богу, мне кажется, я могу прочесть, что засело в вашей маленькой головке: вы считаете, что эта странная тяга Огастина к углекопам должна побудить его взять на себя активную роль в лейбористской партии - как Мосли или сынок этого Стрейчи. От неожиданности Джоан призналась, что подобная мысль действительно приходила ей в голову... - В таком случае вы его совершенно не понимаете!.. Послушайте, душа моя... - Он помолчал, обдумывая, как бы доходчивее ей все объяснить. - Неужели вы не в состоянии уразуметь, что углекопы для Огастина - это не безликий агрегат, именуемый "высокими принципами"; для него это Твимы и Дай! Нельзя же разных людей валить в одну кучу, как вещи, - кстати, в этом кроются корни многих политических ошибок. - И он искоса поглядел на Джоан, чтобы проверить, насколько это до нее дошло, ибо он успел убедиться, что для большинства людей священная неповторимость каждого "я", не поддающаяся обобщению, далеко не аксиома... - Тогда почему бы ему не использовать свои деньги, чтобы оказать этим людям помощь? Джереми с удивлением воззрился на Джоан. - Вот теперь вы абсолютно не понимаете углекопов. - Я имею в виду помочь конструктивно: вот квакеры открывают же мастерские. - Да неужели вы не понимаете, как ненавистны квалифицированному углекопу должны быть эти квакеры с их благими побуждениями, надо же придумать такое, чтобы соль земли, опытные рабочие тратили время, латая сапоги или сбивая столы и стулья вместо того, чтобы заниматься своим делом?! Однако страдания сделали Джоан упрямой. - Прекрасно, будь по-твоему! Но что же все-таки Огастин намерен делать в жизни? - Возможно, Огастину выпал на долю удел более редкий, чем вы думаете: с ним все время что-то происходит без всякого усилия с его стороны, - мягко заметил Джереми. Джоан фыркнула, хоть и еле слышно, и все же терпение Джереми тут лопнуло. - Ну, хорошо! Предположим, он должен избрать себе карьеру, но в таком случае учтите, пожалуйста, насколько богатство сужает его выбор. - Сужает? - Да. Ведь любая физическая работа - а ею занимаются девять десятых человечества - предназначена только для бедняков. Джоан чуть не задохнулась от возмущения. - Да что ты, с его-то умом, при его образовании... - А вот то, что вы забыли, как он был счастлив на этой шхуне, которая занималась контрабандой! Если его от природы тянет к такого рода вещам, ум тут ни при чем, и углекопы, с которыми он возится, - тому доказательство. Да, конечно, отсутствие даже элементарных трудовых навыков может... - Внезапно Джереми вскочил и зашагал по комнате. - А вы когда-нибудь думали о том, что вместо того, чтобы героизировать углекопов, он мог сам очутиться среди них; не кончать эту ужасную частную школу, а в пятнадцать лет пойти работать под землей?! А это уводит нас к тем дням, когда долина Ронты была еще Эльдорадо, когда по субботам в кабачках было полным-полно, как в церкви в воскресенье... Нет, тяжкое это бремя для человека - родиться с серебряной ложкой во рту! Наверное, этот парадоксальный гимн физическому труду еще больше удивил бы Джоан, если бы взгляд ее случайно не упал на парализованную руку Джереми, - внезапно поняв, в чем дело, она почувствовала, как острая жалость пронзила ее. Позже, за чаем, Джереми печально заметил: - Я никогда не спускался под землю, даже чтобы посмотреть. Расскажите, как оно там. - Ты хочешь, чтобы я рассказала тебе, что углекопы приносят с собой еду в жестяных коробках, потому что в этих норах больше крыс, чем людей? И что чай они пьют квартами, потому что, потея, теряют очень много жидкости? Или что на ногах у них башмаки, подбитые железными шипами, чтобы можно было восемь часов подряд стоять в кромешной тьме и бить по твердому камню? - Все это я видел, вы мне расскажите, каково оно там, в шахте. - Я сама была там только раз, вместе с Огастином, да и то не в глубокой шахте, куда спускают на подъемнике, а в так называемой "открытой" шахте, где у входа рос папоротник. - Она помолчала. - Я, когда вошла туда, чуть не задохнулась: столько людей дышат одним и тем же воздухом, что кислорода в нем почти нет - лишь испарившийся пот: у меня даже лампа закоптила. При свете ее видна было, как со сводов, словно при дожде в тропическом лесу, капает вода, да под ногами поблескивают рельсы, по которым мне пришлось идти, точно по канату, потому что иначе вода доходит до колен. Потом ярдов через пятьдесят... - она заговорила как во сне, - появился сильный запах йода, камни, раздробленные балки и - ярды и ярды мокрых бинтов, которые вдруг обвились вокруг моих лодыжек: в темноте я не могла разобрать, что это такое. - Должно быть, обвалилась кровля и кого-то придавило? - Джоан молча кивнула. - Ну, продолжайте же. - Не могу. Дальше меня не пустили - и слава богу, потому что я уже начала чувствовать, как давит на меня эта гора наверху - под ее тяжестью со свода то и дело падают камешки и сочится вода. - Попытайтесь все же, - попросил он. - Хотя бы перескажите то, что вам рассказывали. Джоан глубоко вздохнула и положила надкусанный пирожок. - Иной раз, чтобы добраться до угля, приходится ползти - так низко нависает свод, всего на расстоянии каких-нибудь двух футов, а когда доберешься до угля, приходится лежать часами в воде, все время прислушиваясь, не заглох ли насос, чтобы успеть спастись в случае аварии. И все это время терпеливо подрубать пласт, пока под давлением атлантовой тяжести наверху несколько глыб не отскочит. Тогда этот уголь подтаскивают к тому месту, где ходят вагонетки, и грузят на них - и все ползком, ползком... - Так неужели теперь вам не жаль несчастного богатого мальчика, которому _посчастливилось_ не лезть в эту дыру, где ночь за ночью ему пришлось бы обдирать колени и спину о каменные своды и о каменный пол, а потом вычищать из ран дробинки угля?! - воскликнул Джереми, в упор глядя на Джоан, и она съежилась под его взглядом. - Вспомните: ведь этому мальчику, который вынужден работать в шахте, всего пятнадцать лет, совсем еще ребенок! - Хватит, я не желаю больше этого слушать! - сказала Джоан голосом, не предвещавшим ничего хорошего. - Я говорю серьезно, вы, глупышка, неужели не понимаете? Вот он идет к себе домой по улицам, где грязные овцы, вернувшись с пастбища, роются в мусорных ведрах, точно бездомные кошки, - и кто его встречает? _Вы!_ Вы, которой нет еще и двадцати, стоите на коленях и моете крыльцо, подоткнув юбчонку так, что видны все ноги... Он входит "чернее черной ночи" (если цитировать классиков), оставляя черные лужицы на ваших чудесно вымытых досках, но вы привыкли к этому... Затем вы входите в дом, где перед очагом стоит деревянная бадья, а на огне жарится бекон, а у бадьи стоит ваш папка и смывает кровь с ободранной спины своего постояльца, в то время как Огастин, заметив вас, застенчиво пытается прикрыть интимные части тела, а вы, бесстыжая девчонка, стоите и смотрите на него, хотя на самом деле думаете о том, когда же наконец переменится ветер и перестанет нести угольную пыль на сохнущее во дворе белье... Джоан низко пригнула голову и заглянула в чайник. - Надо долить воды, - сказала она. - Но так было, конечно, в блаженные, счастливые дни. - Джереми помолчал, прислушиваясь к звукам, доносившимся с улицы. - А теперь... Впрочем, послушайте сами. - Оба встали и подошли к окну. - Они, должно быть, проделали пешком весь путь из Уэльса, совсем как прежде их отцы фермеры. На другой стороне улицы безработные углекопы хором пели под осенним дождем, всецело увлеченные своим пением, словно выступали в Альберт-холле. У них такой вид, подумала Джоан, точно все эти болваны в котелках, спешащие мимо, недостойны даже их жалости... - Теперь, надеюсь, вы поняли, какие возможности упустил в своей жизни Огастин, - невозмутимо произнес Джереми. И вдруг Джоан вцепилась ему в локоть. - Да вот же он, Огастин! - Где? Не в силах произнести от ужаса ни слова, она лишь указала вниз на ободранную фигуру, стоявшую, повернувшись к ним спиной, - человек протягивал прохожим шапку, в то время как сконфуженные лондонцы, отворачиваясь, спешили мимо: ошибки быть не могло, эта длинная фигура - он. - Идиот! - вырвалось у Джереми. - Нет, это уж слишком! - И он ринулся на улицу и только было хотел схватить Огастина за рукав, как тот обернулся - и перед Джереми предстало совсем чужое лицо. Хотя человек этот был и по возрасту, и по росту "Doppelganger" [двойник (нем.)] Огастина, он был без глаза, а нос его, весь в черно-синих точках, был вдавлен в лицо; на костлявых плечах одежда висела как на вешалке. Джереми, порывшись, достал монету, и человек прошептал слова благодарности еле слышно, задыхаясь, - должно быть, легкие у него превратились в камень, который можно было бы расколоть лишь кайлом. 8 Тем временем рабы внесли ковры, которые расстелили на полу, и огромные подушки, чтобы на них возлежать, а вслед за ними другие рабы внесли свечи, большущие, как в католических соборах, и кто-то закрыл ставни, чтобы не дуло. Затем вошли рабы с глиняными жаровнями на голове, и ладан, брошенный на раскаленные добела угли, наполнил комнату синеватым душистым дымком... Беднягу Али так трясло от озноба, что он уселся на одну из жаровен, подоткнув под себя одежды, точно это была его личная отопительная система, и даже застонал от удовольствия, когда тонкая струйка душистого дыма колечками заклубилась у него из-за ворота. Огастин и Людо сидели на полу скрестив ноги, с самым безразличным на свете видом, но, когда они узнали, что их грозного хозяина нет дома, сердце у них так и подпрыгнуло. Правда (сказали им), он уехал недалеко и уже послали за ним гонца - тут сердце у них упало, и еще больше оно упало, когда они узнали, что если сам Халифа не появится, то уж, во всяком случае, гонец привезет его указания. Тем не менее через некоторое время появился ужин, и каждый вымыл в настоенной на цветах апельсина ароматной воде правую руку, которой ему предстояло брать еду. За этим последовала церемония разламывания хлеба (ибо хлеб никогда не режут). Длинная редиска помогала вызывать благодарную отрыжку, которая требовалась по канонам хорошего воспитания, по мере того как блюдо следовало за блюдом: кус-кус с перепелами, сдобренный корицей, жареные цыплята с гарниром из грецких орехов, залитые медом; тушеное мясо с большим количеством специй и, наконец, барашек, зажаренный целиком и такой нежный, что мясо само отходило от костей (ведь ни ножей, ни вилок не было). Но Али, продолжая прятать под капюшоном лицо, почти ничего не ел, в том числе и "газельи ноги" - запеченный в меде миндаль. Им подали, должно быть, не меньше двенадцати блюд, после чего снова предложили вымыть руки, за чем последовал мятный чай в позолоченных чашечках искусной работы... Казалось, прошли годы, прежде чем слуги все наконец ушли и оставили их одних! Время близилось к полуночи, а никто так им и не сказал, прислал ли их отсутствующий хозяин Халифа какие-либо указания или же нет. Али, пытаясь успокоиться, курил гашиш трубку за трубкой, но ему это, видно, мало помогало; под конец он даже сообщил им, что, когда они пересекали двор, он узнал кого-то... А что, если этот "кто-то" тоже узнал его и уже разнес весть о том, что эти "гости" - шпионы Глауи?! Огастин взглянул на дверь, но у двери не было задвижки, во всяком случае с внутренней стороны, так что они не могли даже запереться на случай, если кому-то вздумалось бы ночью навестить их. А если кто-то действительно явится, неужели, подумал Огастин, он дожил до того, что ему перережут горло? Али наверняка мог ответить на этот вопрос, и Али явно думал, что так оно и будет... Если это произойдет, каким же идиотом он будет себя чувствовать, - он, который считал, что даже за "высокий принцип" глупо умирать, а тут ему предстоит умереть вообще неизвестно за что! Нет, право же, в двадцать шесть лет пора бы ему немножко и поумнеть... Зачем ему понадобилось разыгрывать из себя сверхчеловека, а ведь, собственно, ради этого и была задумана вся эта идиотская экскурсия. Огастин вспомнил, каким божеством казался им Т.Э.Лоуренс, когда он появился у них в Оксфорде, какое поразительное впечатление произвел он на всех этих молодых людей, как им запомнилось каждое его слово - к примеру, он отказался от хереса, предложенного Огастином, потому что "я боюсь испортить вином наслаждение, которое приносит мне вкус воды". (После этого Огастин в течение нескольких недель старательно подмечал вкус каждого выпитого им стакана воды и старательно не замечал торфяного привкуса воды из горных ручьев.) Ему вспомнился один божественный вечер, который они провели в комнатах, отведенных Лоуренсу, где даже Джереми из уважения к хозяину держал язык за зубами, в то время как Лоуренс рассказывал, как он перерезал железную дорогу - это, естественно, ослабило турок, но не привело их в отчаяние. Лоуренс сказал им тогда, что искусство ведения войны заключается в том, чтобы выиграть ее не только с наименьшими потерями своих солдат, но и с минимальными потерями у противника... Нет, Лоуренс не обычный сверхчеловек, это один из самых гибких умов, какие когда-либо встречал Огастин: ум у него был как луковица - снимаешь кожурку за кожуркой и так и не доберешься до того, что же такое на самом деле Лоуренс. Словом, еще недостаточно надеть берберский плащ и почувствовать вкус опасности, чтобы стать Лоуренсом, и ему следовало давным-давно это понять. Когда настала пора тушить свечи, Али велел трем маленьким рабам лечь спать снаружи, на лестнице, - негритят едва ли кто заметит в темноте, ведь глаза и рот у них во сне будут закрыты. К тому же Али надеялся, что они заверещат вовсю, если кто-нибудь наступит на них, и тем подадут сигнал тревоги. Сам он улегся у порога, перегораживая вход, подложив под щеку руку с вынутым из ножен кинжалом, - типичный "преданный телохранитель" из учебника. Но все эти предосторожности - сущий театр, пользы от них никакой, заметил Огастин Людовику: даже если бы все они были вооружены до зубов, - а набор острых как бритва кинжалов у Али был единственным их оружием, и хорошо еще, что они хоть этим запаслись! - ничто не помешает Халифе в конечном счете всех их прикончить, если он так решит. И Людо согласился. Уолтер Гаррис никогда не носил при себе оружия... Он как-то сказал Людо: если ты попал в беду и у тебя есть револьвер, самое лучшее швырнуть его в гущу врагов и пусть дерутся из-за него между собой. Огастину польстило, что он оказался большим фаталистом, чем мусульманин Али, и, коль скоро бодрствуй он или не бодрствуй - разницы никакой, он устроился поудобнее на подушках и скоро заснул крепким сном. На протяжении всей этой ночи, которая вполне могла оказаться последней для Огастина, он спал как чурбан. А вот кто спал в ту ночь плохо, так это Джоан в своей гостинице на Суффолк-стрит, и спала она плохо не только потому, что матрац у нее был в буграх. Все эти глупости, которые наболтал ей Джереми, да еще это странное видение на улице снова открыли рану, и в свете этих ужасных четырех месяцев Джоан поняла, что без Огастина жизнь ее потускнела и даже утратила смысл. Что толку хотеть, чтобы он изменился, - надо принимать его таким, какой он есть. Придется ей спрятать подальше свою гордость и призвать его домой, а он, наверное, только этого и ждет: ведь он такой деликатный; ну, почему ей не пришло это в голову раньше... Бедняга Генри, думала она, что от него осталось - лишь призрак, иногда проглядывающий сквозь черты любимого лица Огастина! Нет, они с Огастином просто созданы друг для друга... Она начала засыпать и увидела во сне два сияющих солнца, которые вращались каждое вокруг своей оси и наконец слились воедино; но "два не могут стать одним!" - произнес чей-то звонкий голос, и это мудрое изречение вывело Джоан из состояния прострации, и она принялась раздумывать о том, какие перемены она произведет в Ньютон-Ллантони и куда поставит комод своей бабушки. Надо будет оживить эту ужасную бильярдную - оранжевые занавески и кремовые стены могут сотворить чудеса... Так где же ее перо? Еще минута - и она выпрыгнула из постели, чтобы отыскать его, но в комнате было холодно, а выключатель находился у двери. И потом, у нее ведь нет марокканского адреса Огастина, правда, отец Людовика наверняка его знает. Тут ей пришла в голову мысль, что вообще лучше, пожалуй, дать телеграмму. 9 Огастин проснулся на следующее утро с мыслью, что должен вспомнить что-то очень важное, но прошло несколько томительных секунд, прежде чем он вспомнил наконец, что мог не проснуться вообще. А теперь им принесли положенный на завтрак суп "харира", свежего хлеба с маслом, которое держали на снегу, добытом в соседних горах, и вазочку чудесного меда... Людовик с Огастином старались не смотреть друг на друга, делая вид, будто накануне ни на минуту не поддались нелепым страхам Али. Они попросили передать так и не появившемуся хозяину благословение и благодарность, щедро одарили слуг и, ликуя, как Петрушка, вышли за ворота, где их ждали мулы. Гость есть гость, даже если ты с ним не встречался, - из опасения, как бы традиция не нарушилась и долг хозяина не был забыт. Но лишь только пришельцы выбрались за ворота, они перестали быть гостями; не успели они сесть на своих мулов, как их нагнал посланец хозяина и передал безоговорочный приказ возвращаться назад тем же путем, каким они прибыли, при этом он дал им исподволь понять, что хорошо бы им побыстрее вернуться в Марракеш. Только потому, что они не французы, Халифа может подождать часа два-три, а потом пошлет за ними сородичей, велев их прикончить, - он любит поиграть в кошки-мышки... Мулы еле двигаются, а в погоню за ними вышлют воинов на горячих скакунах... Когда они пересекали двор, Огастин успел заметить коней, стреноженных и привязанных к вбитым в землю колам. - Так или иначе, а спешить мы не должны, - заявил Людо. - Это почему же? - Во-первых, потому что не должны и вида показывать, будто что-то знаем. И во-вторых, стоит нашим трем мальчишкам учуять, что тут что-то не так, они попытаются удрать вместе с мулами. - Это верно... Но ум Огастина работал с бешеной быстротой, и, как только они отъехали достаточно далеко, чтобы их не могли увидеть со стен замка, он весело предложил, забавы ради, устроить состязание в скорости между мулами. Погонщика самого быстрого мула он обещал наградить. Мальчишки пришли в восторг и с дикими воплями погнали мулов галопом, перепрыгивая через камни и колючие кусты, у каждого в руке был остро заточенный прут, которым он тыкал мула в зад всякий раз, как удавалось до него достать. Просто не верилось, что мулы, которые обычно и двух миль в час не делают, могут лететь стрелой, когда захотят! Мул Али без труда победил, потому что Огастин чуть не свалился на землю от хохота, когда, обернувшись, увидел, как скачет за ним Людо, подпрыгивая на каменистой осыпи, точно Джон Гилпин. Конечно, о том, чтобы остановиться и поесть, в этот день не могло быть и речи, и они, как верблюды, вынуждены были жить за счет своих вчерашних накоплений, мальчишек же они подгоняли шутками, поддразниванием и деньгами. А мулы - те словно чувствовали, что идут домой, и к закату покрыли расстояние, какое обычно проходили за полтора дня. Наши путешественники уже начали надеяться, что выбрались из края, подвластного Халифе, но у деревни, где они собирались заночевать, какой-то крестьянин предупредил их, что местный шейх получил приказ их задержать. Крестьянин не знал, откуда пришел приказ: его могли дать и французы и кто-то еще, кто правит более жесткой рукой; он же, просто чтобы насолить своему шейху (этому необрезанному сыну шлюхи, который украл у него теленка), готов их спрятать, если они подождут за деревней, пока стемнеет. Они дождались сумерек и провели очень весело ночь в глинобитной конюшне без окон, полной навоза и слабо освещенной единственной свечой, - трое взрослых мужчин, мулы и мальчишки-рабы, все скопом, дурачась, точно дети, - все, кроме Али, который явно не склонен был шутить. Мальчишки, совершенно очарованные двумя молодыми англичанами, умоляли Огастина с Людо купить их, когда они поедут к себе домой: честное слово, клялись они, это обойдется господам не дороже козы (и заключения в гибралтарскую тюрьму, согласно английским законам). Вскоре после полуночи они услышали на дворе грохот барабана, и чей-то голос заорал: "Эй вы, христианские собаки, выходите! Смерть неверным!" Огастин прильнул к щели в двери - один-единственный негр, держа топор в одной руке, другой бил в барабан и кричал так, что пена выступила у него на губах. Али, всегда принимавший все всерьез, кинулся к двери с ножом наготове, но Огастин опередил его. В такого рода ситуации, когда под рукой нет ружья, мозг английского следопыта работает с предельной остротой, и Огастин вспомнил свои школьные дни, когда он с помощью одного трюка доводил мальчишек до колик. Итак, он вышел из конюшни и предстал перед одиноким воином аллаха, объявившим Священную войну неверным, в образе обезьяны, ищущей блох. Ошарашенный фанатик сначала умолк, потом стал хихикать и под конец, обессилев от смеха, швырнул топор в кусты и присоединился к весельчакам. Следующую ночь они провели в маленькой французской гостинице в Азии. - Подводя итог нашей экспедиции, можно сказать, что мы лишь возвращаемся в Марракеш немного раньше намеченного, - сказал Огастин. - Придя по зрелом размышлении к выводу, что коварный Халифа, скорее всего, никакой погони за нами не посылал; более того, он, возможно, сам сочинил "дружественное предупреждение", чтобы быть вполне уверенным, что окончательно избавился от нас. Как ни унизительно, но, пожалуй, верно, подумал Огастин. В самом деле, если рассуждать здраво, очень может быть, что они с начала и до конца вообще не подвергались никакой опасности... Да только разве узнаешь? Марокко как калейдоскоп: тряхнешь - картинка изменилась, и что было, то прошло. - Давай не заезжать к Глауи, чтобы не пришлось отвечать на его вопросы, а то мы можем навредить старику Али, - предложил Огастин. - Ведь это, в сущности, из-за Али произошел весь кавардак: ну почему старому дураку не сказать было прямо, что не знает он этих гор, тогда Глауи поручил бы заботу о нас кому-то другому! Людо передернул плечами. - Да он бы в жизни не посмел ослушаться приказа Глауи, а потом, ведь все в руках аллаха, так чего ему было волноваться? 10 И вот они снова в Марракеше. Людо отправился за письмами, а Огастин сидел в саду при отеле, потягивал "Бокк" и слушал, как туристы хвастались друг другу своими покупками. Огастин подумал, что бы они сказали, если бы услышали о том, какой "покупки" он не сделал, когда отказался купить трех полуголодных мальчишек, хоть они и стоили не дороже козы; он не мог забыть эти три пары глаз, которые с укором смотрели на него там, в Азии, - смотрели, как смотрит собака на хозяина, когда он почему-то вдруг уходит без нее. Но выкупить мальчишку даже для того, чтобы отпустить на свободу, считается преступлением для англичанина, и правильно, подумал Огастин, ибо "свобода" для мальчишки свелась бы к тому, что уже никто не был бы обязан кормить его, и, значит, отпустить его на свободу все равно что выбросить ненужного котенка на лондонскую улицу. В этом дивном саду присутствие туристов оскорбляло глаз, как оскорбляли слух их голоса, а "Бокк" клонил к размышлениям. Огастин заказал вторую порцию пива. Он мысленно обозрел свое поведение на протяжении этой их экспедиции в Атласские горы и был крайне поражен тем, что обнаружил: сейчас трудно сказать, грозила им опасность или нет, но в тот момент он, безусловно, считал, что грозила, - в таком случае как же он мог вести себя, точно мальчишка из "Мальчишечьей газеты"! Как он мог спокойно устраиваться на ночлег, когда отнюдь нельзя было поручиться, что он доживет до утра; как он мог безоружный выскочить к этому фанатику, который грозился изрубить их всех топором?! Это не было "смелостью", ибо смелость рождается в ту минуту, когда человек побеждает страх, он же на протяжении всего этого времени не чувствовал ни паники, ни страха, тогда как в прошлом, когда он, например, высаживался на Лонг-Айленде или когда удирал от полиции на "Биркэте", он боялся до умопомрачения... Просто удивительно, до чего это не в его характере! Неужели он с годами настолько изменился или самый воздух Марокко настолько повлиял на него, что, очутившись среди людей, которые дешево ценят жизнь, он автоматически стал меньше ценить свою собственную? Так было с ним в госпитале: в 1918 году он очутился в палате, где все больные умирали от испанки, - смерть показалась ему тогда чем-то вполне естественным, из-за чего не стоит волноваться... Огастин рассеянно посмотрел вверх, на ветку, где выпученные глаза пятнистого хамелеона внимательно следили за мухой сквозь крошечное отверстие в листве. Насекомое меняет цвет под стать своему окружению, хотя вот этому достаточно всего лишь высунуть свой восьмидюймовый язык - и мухи не станет... Так, может быть, и это непонятное отсутствие страха у него лишь хамелеоноподобная подсознательная автоматическая реакция: "в Риме быть - по-римски и жить"?! Какая страшная мысль - ведь если леопард не может изменить свои пятна, а интеллигентный, рационально мыслящий гуманист-атеист так легко может меняться, значит, он должен все время быть настороже, а то вдруг он очутится в таком месте, где человеческие законы полностью попраны, но никому и в голову не придет нарушить даже самый пустячный из законов божьих! Эта психологическая сила, стоящая выше воли и разума, выше этических норм, велений секса и чувства самосохранения, этот закон "автоматического хамелеонизма", который он вывел, мог, по мнению Огастина, многое объяснить в поведении людей. Так, очутившись в накаленной обстановке религиозных гонений, разумные, уравновешенные люди могут вдруг не только благословить самые немыслимые акции, но даже принять в них участие (например, святой Павел, когда толпа стала швырять камнями в святого Стефана, неожиданно присоединился к ней). Надо будет как-нибудь проверить эту идею на Джереми... Тут появился Людо с кипой почты, сел и повелительно хлопнул в ладоши, требуя, чтобы ему принесли пить. - Совсем измочалился - эта чертова британская почта работает здесь так же медленно, как у французов. Поверх пачки писем, предназначавшихся Огастину, лежали две телеграммы. Одна была от Мэри: она благополучно родила - на сей раз шестифунтового мальчика, наконец-то "маленького Гилберта"... Затем Огастин прочел телеграмму Джоан, и сердце у него прыгнуло куда-то вбок - не упало, но и не подпрыгнуло. Он прочел ее еще раз и сказал лишь: - Похоже, что мне надо немедленно возвращаться домой. Людо не проявил удивления. - Самый быстрый путь отсюда будет, пожалуй, на машине до Касабланки или Мазагана, а там сесть на пароход. - В таком случае я именно так, видимо, и поступлю. - Пойду узнаю насчет парохода, - сказал Людо и исчез в отеле. Огастин в третий раз перечел телеграмму, удивляясь тому, что она не вызвала у него ликования. Конечно, как только он _увидит_ Джоан, чувства наверняка закипят в нем... А пока мысли его то и дело возвращались к недавней экспедиции. На протяжении десятилетий вся Сусская долина, равно как и Тарудант, была закрыта для европейцев - а что, если бы им удалось туда проехать? Они с Людо, конечно, попытались бы еще раз, если бы он остался. Возможно, они попробовали бы, переодевшись маврами, присоединиться к каравану, направляющемуся через горы, причем ему в таком случае пришлось бы изображать из себя глухонемого; а возможно, попытались бы пробраться по побережью... Ему вспомнился квартал мулая Абдуллы в Фесе - угольно-черный солдат-сенегалец, стоявший на страже у мрачного, в стиле Гюстава Дорэ, провала в глухой, залитой лунным светом стене (единственного входа), а за ней в темноте вращалось со скрежетом огромное водяное колесо, мимо которого надо было пройти. Казалось, это скрежетали зубами десять тысяч несчастных клиентов, подцепивших здесь триппер, и звука этого было вполне достаточно, чтобы заставить любого свернуть с пути, так и не добравшись до девушек и ярких огней... Но сейчас Огастину казалось, что так скрежещут зубами десять тысяч счастливо женатых мужчин, попавших в извечную элементарную ловушку двух обнаженных тел в постели, - мужчин, которым пришлось навсегда отказаться от мечты въехать на муле в Тарудант... И все же Огастину пора было возвращаться домой; однако он понимал, что должен как следует встряхнуть свой хамелеоноподобный ум, чтобы заставить себя осесть в обветшалой старушке Европе и жениться. А потому самое правильное - сосредоточиться мыслью на жестоких нравах Марокко и вычеркнуть из памяти все прелести этой страны; он должен помнить, что невозможно подсчитать, сколько народу, должно быть, перебил один только Глауи, чтобы добиться своего нынешнего положения; что каиды сколачивают целые состояния, заставляя людей под пыткой передавать им право на владение своей землей; что, по словам Али, в подвалах замка Халифы, у которого они пировали с Людо, по тридцать лет сидят закованные в цепи голодные узники... Нечего валять дурака и притворяться перед самим собой, будто он, точно невежественный турист, понятия не имеет о том, что происходит в этой стране, - он же все это знает! Знает он и страшную историю про маленького еврея из Феса, который, впервые надев европейское платье, не снял замшевых ботинок, когда проходил мимо мечети; путь его лежал дальше через рынок, и, как только он появился там, торговцы принялись швырять и прыскать в него маслом, но, как оказалось, вовсе не для того, чтобы испортить ему костюм: когда он уже выходил с рынка, кто-то подскочил к нему с факелом и поджег его... Что бы про Европу ни говорили, а такое в ней невозможно - даже эти немецкие юдофобы, которые вызывают столь яростное возмущение у Людо, в жизни такого не учинят! Искалеченные люди... Однако эта веселая пара нищих калек (у одного были отрезаны руки и ноги, у другого выколоты глаза) считала свое наказание вполне справедливым, поскольку оба были ворами, - не только справедливым, но и разумным, потому что теперь они уже не могут воровать. "А если бы нас просто посадили в тюрьму, как нынче, при французах, мы бы посидели и снова принялись за свое". Словом, они хотели заставить его признать, что европейская система наказания и жестока и неразумна! На него словно повеяло свежим воздухом, когда он понял, что мавры в противоположность большинству покоренных "колониальных" народов никоим образом не страдают комплексом неполноценности: да разве неверные могут быть властелинами - их даже на одну доску с собой не поставишь! Когда-то мавры правили в Европе, теперь настал черед Европы править, но маятник качнется в другую сторону - и мавры снова окажутся в Испании и во Франции... К тому же как можно не полюбить страну, где независимо от классовых различий столь широко употребляют слово "друг" - так называют и хозяина, и слугу; а представьте себе, что было бы, если б в Мелтон прибыл гость и спросил Уонтиджа, дома ли его, Уонтиджа, "друг"? Да, но два обнаженных тела в постели... - Первый пароход отплывает из Мазагана: завтра вечером грузовое судно уходит в Ливерпуль, - сказал Людо, сунув под нос Огастину расписание рейсов. Шея у Огастина налилась краской - не только по вине солнца. - Прости... Пожалуй, я... Видишь ли, едва ли мне нужно так уж спешить, - промямлил он. - До будущей недели потерпишь? Огастин снова пробормотал что-то нечленораздельное, но вроде бы означавшее, что, если разобраться, он, пожалуй, может и вообще не спешить. Раз уж он добрался до Марокко, едва ли стоит так быстро отсюда уезжать... И снова Людо не проявил удивления, но про себя подумал: "Бедная рыбешка, крепко же тебя Марокко подцепило на крючок!" 11 В Дорсете роды прошли благополучно, лишь у Мэри было какое-то неприятное ощущение, которое она не могла даже определить, когда ее третий ребенок появился на свет без всяких усилий с ее стороны, точно у мертвой. Мальчик родился 29 октября. Ноябрь едва ли подходил для того, чтобы расставлять навесы на лужайке, а потому (подумал Гилберт) вознесем хвалу последователю Пэкстона! Двор под стеклянной крышей был восемьдесят ярдов в длину и шестьдесят в ширину - в такой "бальной зале" легко можно было разместить всех приглашенных на крестины, постелив половики, чтобы спасти паркет от подкованных гвоздями сапог, и раскинув ковры там, где будут пировать друзья и соседи. После того как солнце - если таковое будет - зайдет, все электрические факелы, которые сжимают семьдесят железных рыцарских дланей в рукавицах, вспыхнут разом, хотя некоторые из них придется сначала починить. Единственная серьезная проблема - как обогреть эту "залу"... Трубы в некоторых из железных печей проржавели и склонны дымить, но неужели несколько сот гостей не дадут достаточно природного тепла, чтобы можно было вообще обойтись без печек?! И придется обратиться в агентство, чтобы нанять шесть лакеев, ибо у миссис Уинтер еще с довоенных времен лежат в нафталине именно шесть ливрей с гербом Уэйдеми. День празднества придется назначить в зависимости от того, когда свободен епископ, и Гилберт написал ему, чтобы выяснить это (как жаль, что мелтонская церковь маловата!). А пока надо было выбрать имя мальчику. Как наследника мелтонских угодий и других, даже еще более прибыльных источников дохода, его, само собой разумеется, следовало наречь Гилбертом. А вот второе имя - Гилберт-отец был очень великодушен! - надо взять по материнской линии. У отца Мэри, как выяснилось, в числе прочих имен было имя Огастин - нет, это не подойдет... Один прадед - Артур, другой - Уильям? Нет, ни то ни другое имя Гилберту не нравилось. - Кажется, у тебя был молодой кузен, который погиб на войне? Ведь, будь он жив... Так было решено, что по линии Пенри-Гербертов младенца нарекут Генри, а остальные имена возьмут из числа традиционных по линии Уэйдеми, которые Гилберт уже подобрал. Выбор крестных отцов требовал еще больших размышлений. Они должны быть относительно молодые и с перспективой стать премьер-министрами - вот это угадать не хватало воображения даже у Гилберта, прямо хоть обращайся к гадалке! Крестная же... Тут двух мнений быть не могло; выбор явно падал на Джоан, если, конечно, у Гилберта хватит духу предложить ее! Однажды холодным безветренным ноябрьским утром, когда в воздухе уже чувствовался морозец, духовные обязанности призвали архидьякона в Солсбери. Джоан надо было кое-что купить, и она повезла его туда на машине. Покончив с покупками, она заглянула в собор. И тут мысли ее разделились. По привычке, стоило ей войти в собор и очутиться внутри безукоризненного тройного куба, - а именно так выглядел удивительный неф, - она, наверно, в пятидесятый раз представила себе, каким был этот собор в догеоргианские времена, до того, как вандалы принялись крушить средневековые приделы, уничтожили древние витражи, чтобы забрать олово, а бесценное стекло свезли на городскую свалку. Да, восемнадцатому веку - эпохе Георгов, не обладавших чувством прекрасного, - есть за что ответить перед потомками... Однако мысли эти машинально проносились у нее в мозгу, в то время как более деятельная часть ее ума была занята тем, ради чего она пришла сюда, а пришла она в поисках тихого уголка, где можно было бы спокойно еще и еще раз изучить весьма уклончиво составленную телеграмму Огастина. Целую неделю носила она ее с собой в сумочке, но так и не поняла, каковы его планы, если не считать того, что "пока" домой он не возвращается. Наконец она опустилась на колени - уж господу-то богу, во всяком случае, известны намерения Огастина, даже если сам он едва ли их знает! Прошло целых пять минут, прежде чем у нее появилось ощущение, что она не одна. Джоан подняла глаза - неподалеку стоял молодой человек и молча наблюдал за ней. Она, конечно, никогда в жизни не видела его прежде... И все же лицо показалось ей смутно знакомым, - может быть, она просто не может вспомнить, кто это? Когда она поднялась с колен, он шагнул к ней и, поклонившись, напомнил о том злополучном сборе охотников на святках почти два года назад. Он Энтони Фейрфакс, американский приятель Огастина, и как же он счастлив, что встретил мисс Дибден! Но что привело его в Англию? Чтобы удобнее было разговаривать, они вышли на паперть. Молодой американец сказал, что приехал засвидетельствовать свое почтение дальнему родственнику, главе рода Фейрфаксов и единственному американскому гражданину, сохранившему, по решению палаты лордов, звание пэра Англии. Кроме того, Фейрфакс надеялся встретиться с Огастином. Он написал ему, прежде чем сесть на корабль, но не получил ответа. Огастин что, за границей? Джоан небрежно ответила, что он, кажется, уехал в Марокко или еще куда-то и письмо, вероятно, не нашло его. Тогда Энтони заметил, что хотел бы посетить Мелтон и узнать про своего друга, но не решается, не зная, жива ли еще бедная миссис Уэйдеми... Тут Джоан увидела своего брата, шедшего к ним по жухлой траве, - черная, поистине символическая фигура под молчаливыми вязами и липами, чьи голые ветви, чуть тронутые изморозью, тонули в тумане. Мистер Фейрфакс был представлен архидьякону и принялся уговаривать брата с сестрой позавтракать с ним на Милфорд-стрит в старинной гостинице, где он остановился. Там они обнаружили вполне приличный кларет, и за бараньими отбивными Энтони настолько очаровал архидьякона, что тот пригласил мистера Фейрфакса к ним на обед. Это, естественно, означает, что ему придется провести в их доме и ночь, если у него нет машины, потому что местные поезда рано перестают ходить... Мистер Фейрфакс с благодарностью согласился - если это, конечно, не слишком их обременит... Беседа затем перекинулась на могильные памятники, которые этот мерзопакостный георгианский архитектор Вайатт так испортил, ведь он же все их перестроил по своему вкусу, что возмущало архидьякона до глубины души. Мистер Фейрфакс, вторя ему, неодобрительно отозвался и о сумбурном нагромождении всех стилей в современных памятниках (у него тут были похоронены предки по материнской линии). Да, но этого мало, Вайатт уничтожил часовни, созданные Бошаном и Хангерфордом, и даже знаменитую колокольню; у архидьякона сохранились редкие старинные гравюры, которые он вечером непременно покажет мистеру Фейрфаксу... Кстати, а почему бы гостю не задержаться у них дня на три или четыре, если он ничем не занят? Мистер Фейрфакс сначала вежливо отнекивался, но архидьякон заметил, что жизнь в приходе невероятно скучна для его сестры: он должен часто отлучаться, а она почти нигде не бывает, никого не видит, так что, оставшись, Энтони сделает доброе дело и для Джоан и для него самого. Ну, а поезда... Кстати, поскольку у него нет машины, не лучше ли ему поехать сейчас вместе с ними, если он, конечно, не возражает трястись целый час в весьма древнем и потрепанном "моррис-каули". 12 Спустя, должно быть, месяц, а то и полтора Людо отправился однажды с Огастином из Марракеша на обед к другу своего отца - так называемый "обед" начинался здесь рано и длился часов пять. Их хозяин шариф был таких необъятных размеров, что не мог подниматься по лестнице, а потому в его замке лестниц не было, лишь покатый настил ярдов в пятьдесят длиной вел под небольшим углом на верхний этаж, но и по этому настилу хозяин передвигался столь медленно, что, казалось, он стоит на месте; правда, после застолья гости тоже не склонны были спешить. Тем не менее им предстояло взойти на стены, откуда открывался вид на многие мили оливковых плантаций, принадлежавших шарифу и дававших ему с благословения аллаха немалый доход. Естественно поэтому, что, прежде чем двинуться домой, гости должны были осмотреть и давильные прессы. Были они древние и представляли собой весьма примитивные сооружения из досок с подвешенными для тяжести камнями, и, однако же, они выжимали из превосходных плодов, вручную собранных, вручную очищенных, вручную избавленных от косточек, самое высококачественное "девственное" масло. Это великолепное масло славилось по всей стране, и, поскольку его получали немного, в продажу оно не шло; доходы же шарифу приносили выжимки, которые он пароходом отправлял в Марсель, где их снова клали под пресс, только уже гидравлический, а затем заливали горячей водой, так что остатки масла всплывали на поверхность, точно жир в супе, или же подвергали обработке сероуглеродом и бог знает чем еще, а в итоге получалось "прованское масло", которое и шло в продажу. Мысли Огастина были все еще поглощены оливковым маслом - он даже подумывал о том, не купить ли ему оливковые плантации, - когда они уже после заката солнца вернулись наконец в Марракеш и затем в Фернет-Бранка. Там Огастин обнаружил письмо от Энтони Фейрфакса со штампом отеля "Гарланд" на Суффолк-стрит - места, где любит останавливаться духовенство, и не потому, что гостиница эта такая уж уютная, а, скорее, потому, что она уединенная. Гостиница была из тех, что мог бы порекомендовать своим друзьям архидьякон, - такое соображение, конечно, помогло бы Огастину разгадать загадку, если бы он знал это место... А загадка состояла в том, что полученное им письмо носило совсем уж неожиданный характер: Фейрфакс вызывал его на дуэль без всяких объяснений причины. Он просто предлагал Огастину выбрать оружие и назвать своих секундантов. Огастин бросил письмо через стол Людовику: бедняга Энтони что, сошел с ума? Людо устал, переел и соображал туго. - Выбери резиновые мячи и налови собак архидьякона Эбора и Кантуара в качестве секундантов. - И он швырнул назад письмо. - Что он против тебя имеет? - Одному богу известно. Мы с ним не виделись с тех пор, как Мэри упала тогда с лошади. - Я думаю, ты прав: он просто ненормальный. Кстати, разве сейчас кто-нибудь дерется на дуэлях, кроме французских политиков, да и те закрывают глаза и стреляют в небо? - О да, на юге Соединенных Штатов вроде бы дуэли еще в моде. Для Энтони это будет третья дуэль. В первый раз он дрался, когда кто-то обвинил его в том, что он подтолкнул свой шар на состязаниях в крокет... А из-за чего он дрался во второй раз, не помню. - Разорви это письмо, и все. Однако Огастин взволновался куда больше, чем подозревал Людо, ибо он вовсе не хотел терять друга, если этого можно избежать. Даже самая мягкая шутка тут не годится: нужно развеять недоразумение и со временем невольная обида будет забыта, но смеяться над такой священной штукой, как дуэль, - нет, с человеком типа Энтони Калпеппера Фейрфакса из Южной Каролины это не пройдет! Пусть он будет неискренен, но он должен написать с достоинством, тщательно выбирая слова, должен сказать, что понятия не имеет, чем мог оскорбить друга, и стоять на том, что, будучи человеком честным, не может принять вызов, если ему не будет черным по белому написано, в чем он виноват. Не думает же обладатель имени Фейрфаксов, что обладатель имени Пенри-Гербертов встанет под дуло пистолета и позволит прострелить себе голову, даже не зная, за что его лишают жизни? Почта из Марокко ходила медленно, поскольку каждая из великих держав пользовалась своей почтовой связью, и вполне возможно, что у того, кто вез на побережье мешок с почтой, где было и письмо Огастина, кончился запас гашиша, ибо рацион, на котором держал их главный почтмейстер его величества, был, мягко говоря, мизерным... Так или иначе, а ответ Пенри-Герберта попал на поднос с завтраком, который подали Фейрфаксу, лишь в рождественское утро. Энтони прочел его с возрастающим огорчением. Ну зачем Пенри-Герберт делает вид, будто понятия не имеет, в чем дело, - он не только все прекрасно знает, но знает и то, что его требование изобразить на бумаге причину дуэли невыполнимо (поскольку имя дамы, даже то, что некая дама причастна к дуэли, никогда не упоминается в делах чести). Больше всего опечалило Энтони то обстоятельство, что он когда-то называл другом человека, способного выдвинуть столь неубедительные причины, чтобы избежать поединка. У Энтони мелькнула даже мысль отправиться в Марокко и, дав Огастину пощечину, заставить его драться... да только стоит ли? Одним словом, уже теперь ясно, что Пенри-Герберт - трус, и, значит, его можно сбросить со счетов, а потому Энтони может отныне с легкой душой ухаживать за Джоан. Остается лишь добавить, что в следующий раз, когда Огастин приедет в Дорсет, он уже не обнаружит там терпеливо и покорно ожидающей его Гризельды. Миссис Фейрфакс уедет оттуда задолго до его появления, и в доме тоттерсдаунского священника будет править железной рукой пожилая экономка, сурово регламентируя (бедный архидьякон!) отъезды и возвращения своего хозяина. 13 К счастью для Джоан, Энтони не принадлежал к числу азартных дельцов и Южную Каролину не охватила лихорадка земельной спекуляции. В Англии весной кончилась всеобщая забастовка, а на том берегу Атлантики осенью кончился земельный бум во Флориде. Это был первый предостерегающий удар колокола, которого почти никто не услышал. (Похоронный звон раздастся в Америке через три года, когда бум на бирже лопнет точно мыльный пузырь, как лопнул точно мыльный пузырь бум во Флориде, но это будет такой похоронный звон, который гулом прокатится по всему капиталистическому миру, только глухой как пробка мог бы его не услышать.) Во время флоридского бума райский сад кусочек за кусочком распродавали изгнанным из него детям Адама, но уже в минувшем году никто не желал покупать участки во Флориде. Приобретали лишь опционы на покупку, которую вовсе не собирались делать, - приобретали, чтобы продавать, и продавать с выгодой. И вот, когда ураган выбросил карты из рук тех, кто устроил бум, разрушив до основания райский город Корал-Гейблс, карточный домик рухнул, и многие участки для "загородных резиденций", которые на самом-то деле представляли собой заболоченные, вредные для здоровья места, заросшие ризофорами и пригодные разве что для разведения крокодилов, оказались снова в руках своих первоначальных владельцев, вовсе того не желавших. Однако во Флориде спекуляциями землей занимались отнюдь не только профессионалы, а любой Том, Дик или Гарри, стремившиеся разбогатеть. Эти люди, безнадежно развращенные возможностью быстро делать такие деньги, о каких они и мечтать не могли, работая продавцами или механиками, теперь, когда буму пришел конец и Флорида не оправдала их надежд, устремили взоры к Уолл-стриту. Там они довольно быстро начали ту же рискованную игру, жонглируя опционами и гарантийными взносами, а в результате цены на бирже вскоре подскочили куда выше реального уровня доходов и прибылей корпораций, совсем как было во Флориде, только здесь это вскоре приобрело куда больший размах, ибо к случайным дельцам присоединились профессионалы, желавшие получить свой кусок пирога. Во время этого биржевого бума можно было так быстро сделать деньги простой игрой на бирже, что приток средств в Германию прекратился. Таким образом, для Германии источник "легких денег" иссяк, а это означало конец ее кратковременного процветания. Осуществление грандиозных планов (вроде гоночного трека и стадиона в Каммштадте) волей-неволей пришлось на середине прервать, и рабочие снова оказались на улице. И вот в то время, когда весь остальной мир продолжал пользоваться благами Великого Американского Биржевого Бума - процветание пришло даже в Великобританию, где в период, когда бум достиг высшей точки, число безработных упало до одного миллиона человек, - депрессия и массовая безработица снова поразили Германию. А после ложки меда, которым немцы еще совсем недавно лакомились, они лишь острее почувствовали горечь во рту. Все это играло на руку Гитлеру. Но еще больше это могло оказаться на руку Штрассеру. И вот Гитлер осенью назначает Геббельса гаулейтером в Берлин, главным образом чтобы он не спускал глаз с бывших мессий фюрера - радикалов братьев Штрассеров. Короче говоря, Геббельсу предстояло быть наготове, чтобы в любой момент опровергнуть "официального глашатая единой и неделимой нацистской партии на севере". Лотар был из счастливчиков: ему как-то удалось удержаться на своей должности в муниципалитете, и все свободное время он посвящал безотказной работе на благо Дела. Перебравшись летом в Каммштадт, он случайно снял комнату в доме, где на верхнем этаже жил учитель Фабер, преподававший в школе у маленького Эрнста Кребельмана. Сначала, встречаясь на лестнице, они лишь молча церемонно раскланивались. Но однажды Лотар открыл дверь, как раз когда учитель проходил по крошечной лестничной площадке - два квадратных ярда сверкающего паркета, неизменное алоэ в горшке и запах политуры, - и ему навсегда запомнилось то, что предстало его взору: день был жаркий, и учитель нес пиджак на руке, лацкан отвернулся, и Лотар увидел обычно скрытый значок со свастикой. Это придало молодому человеку смелости, и он решил заговорить с учителем. Сам он до сих пор официально еще не вступил в партию - собственно, единственным членом партии в Каммштадте был в ту пору учитель, и ему приходилось об этом помалкивать, иначе он мог лишиться работы, тем не менее он с распростертыми объятиями приветствовал Лотара, как ветерана путча. Он повел Лотара наверх, в свою мансарду, где горами лежали книги и стоял застарелый запах сигар (нищий учитель выкуривал сигару каждое воскресенье, а потом всю неделю пробавлялся одним запахом). По-братски побеседовав с нижним жильцом, учитель поискал, что бы дать ему почитать, может быть, "Морского черта" Люкнера или "Среди грохота стали" Юнгера? Но Лотар обе эти книги читал. Тогда, может быть, что-то Геера, или Брема, или Назо, или Гайслера? В конце концов Лотар унес с собой два тома Хустона Чемберлена "Основы", после того как учитель сообщил ему, что этот семидесятилетний мудрец, скончавшийся прошлой зимой, сказал про Гитлера: "За этим человеком можно идти с закрытыми глазами". Учитель Фабер и Лотар были первопроходцами - предстояло проделать еще долгий путь, тем не менее в течение последующих трех лет нацисты сумели завоевать пусть крошечный, но все же плацдарм даже в ультраконсервативном Каммштадте. Здесь единственными "марксистами", заслуживающими опасения, были высокоуважаемые советники социал-демократы, правившие в муниципалитете (ибо в Каммштадте рабочих было несколько больше, чем предполагал Людо), а единственными евреями - друзья Людо, чей отец был скован по рукам и ногам принадлежавшим ему банком. Первые рекруты, которых Лотару и учителю удалось завербовать, присоединились к ним лишь потому, что любили и уважали учителя: раз _он_ принадлежит к какой-то организации, значит, это организация стоящая. Они-то и образовали интеллектуальное крыло местной нацистской ячейки, члены которой встречались тайно и главным образом дискутировали на философские темы - далеко за полночь. Однако надо отдать Лотару должное: ему удалось вовлечь гораздо более сильного сподвижника - некоего Людвига Кетнера, обанкротившегося торговца строительными материалами, который не мог найти себе места и не знал, к чему приложить свою неуемную энергию. Вот уж Кетнера не назовешь интеллигентом! Во время войны он потерял глаз под Верденом и был награжден Железным крестом за доблесть. После войны он начал с ничего - торговал ломом, распродавал оставшиеся правительственные запасы, а потом во время строительного бума не упустил возможности и стал торговцем строительными материалами. Кетнер уже считался одним из многообещающих людей в Каммштадте, когда вдруг всякое строительство прекратилось. Лотар вел дела с этим человеком в муниципалитете в дни процветания, он ему тогда понравился, и теперь, когда Кетнер остался на бобах, Лотар был одним из немногих, кто по-прежнему дружески к нему относился. Будучи по натуре скорее кондотьером, Кетнер вскоре устал от бесконечных дискуссий, затягивавшихся до глубокой ночи. Он стремился к действию... Судить о том, насколько отставал от духа времени маленький Каммштадт, можно хотя бы по тому, что только в 1928 году Кетнер начал сколачивать зародыш команды СА из каммштадтских "ветеранов". 14 Похоронный звон в Америке... Удар колокола раздался 29 октября 1929 года - в день, когда на нью-йоркской бирже крах достиг своего апогея. И в этот же день маленькому Гилли Уэйдеми исполнилось три года (хотя никакого торта по этому поводу ему не дали, ибо у него болел живот). Цены на Уолл-стрите начали падать за две недели до этого дня, и сразу пошла ко дну вся мелюзга, вроде многочисленных ухажеров Анн-Мари Вудкок (ибо Ри исполнилось уже семнадцать, она расцвела и превратилась в красотку "с целым хвостом ухажеров, которых она - по словам Рассела - ой-ой-ой как крепко держит на привязи!"). Но теперь "все ее ухажеры прогорели", ибо корма для этих цыплят не стало, а во вторник, 29 октября, когда закрылась биржа, банкротом стал и ее отец. Брэмбер Вудкок давно плюнул на работу и всецело посвятил себя бирже - каких-нибудь две недели тому назад он был обладателем (на бумаге) чистых четверти миллиона долларов. Введенный в заблуждение случайными взлетами некоторых акций среди общей тенденции к понижению, не обращая внимания на то, что люди стремились от них избавиться, он продолжал покупать, надеясь таким образом довести свое состояние до полумиллиона. А теперь у него было даже меньше, чем до начала игры, и, значит, придется продать любимую ферму в Нью-Блэндфорде, а вырученные за нее деньги отдать маклерам... Рождество наступало для Вудкоков в этом году весьма тревожное, ибо в доме не было ни цента, а в холодильнике - ни куска мяса. Брэмбер едва ли мог рассчитывать на то, что ему удастся вернуться на работу, во всяком случае не сейчас, когда в городе полным-полно было таких Брэмберов Вудкоков. Эрл (помните, мальчуган, который играл на окарине?), и Бейби, и даже Малыш все еще учились, таким образом, добытчицей пропитания для семьи могла быть только Ри, которой, конечно же, удастся устроиться, несмотря на тяжелые времена... Однако эта перспектива не слишком привлекала Анн-Мари: вместо того чтобы искать себе работу, она написала бабушке, которая жила в Лафайете (штат Луизиана) и чье имя она носила, продала меховую пелеринку, купила билет и отбыла на дальний юг по железной дороге одна. Она обещала - и собиралась сдержать слово - посылать им все, что сможет, если и когда сможет. Но бабушка Вуазен никогда не одобряла брака своей дочери с Вудкоком и, судя по всему, намеревалась благодетельствовать лишь обратившимся к ней ранее молодым художникам и скульпторам из Нового Орлеана. И тем не менее у Ри не возникло желания вернуться домой: молодые художники и скульпторы оказались презанятными, природа вокруг Лафайета на заболоченном рукаве реки Вермилион была прелестна, а погода такая теплая, что меховая пелеринка была вовсе не нужна. Ничего не поделаешь: придется Малышу и Эрлу утром, до школы, продавать газеты, а их матери работать сдельно для швейной фабрики. Когда крах достиг своего апогея, даже вполне надежные ценные бумаги ни по какой цене не находили покупателя, хотя, вообще-то говоря, стоимость акций упала не больше, чем на треть, по сравнению с самой высокой ценой и, следовательно, просто дошла до разумного уровня. Однако это мало успокаивало тех, кто приобретал акции, давая гарантийный задаток, и жертвы краха, вроде Брэмбера, отнюдь не рассматривали это падение стоимости на одну треть как исчезновение воображаемого капитала (ведь, собственно, этот капитал существовал лишь в умах счетоводов) - нет, скорее, у них было такое ощущение, будто земля вдруг разверзлась, как писано в Библии, и поглотила реально существовавшее богатство. Брэмбер слегка приободрился, когда президент Гувер объявил, что основа экономики не подорвана и на нее не могут повлиять "здоровые" и "реалистичные" изменения стоимости акций на бирже. Но Рассел был менее оптимистичен. Он обратил внимание дяди на то, что экономика теперь почти полностью зависит от продажи в рассрочку в розничной торговле, а это в свою очередь зависит (сказал Рассел) от "воображаемого капитала". Взгляните на Германию: она вела войну, основывая свою стратегию на воздушных замках, и в итоге оказалась в тяжелейшем положении - так как же может Америка (спрашивал Рассел) надеяться, что ей удастся избежать трудностей, занимаясь тем же в мирное время?! Бесчисленные обанкротившиеся клиенты не смогут вносить взносы за приобретенные товары, таким образом, подержанные автомобили и стиральные машины вернутся к тем, кто ими торгует и кто считал, что избавился от них. Это приведет к тому, что дальнейшее производство товаров придется сократить и, следовательно, сократить число рабочих. А когда люди, получающие высокую заработную плату, потеряют работу, покатится вторая волна невыплаченных взносов, еще больше товаров вернется к тем, кто ими торгует, еще больше людей лишится работы. Брэмбер, вспылив, заметил, что наглости молодому Иеремии, видно, не занимать, если он берется опровергать предсказания авторитетных провидцев. Но заводские-то трубы перестали дымить, а нравы делового мира (не унимался Рассел) весьма изменились с тех порочных времен, когда существовало правило кормить рабов обанкротившегося плантатора, пока их не продадут. Рабов-то ведь нельзя было выгнать, чтоб они сами о себе заботились, тогда как с теми, кто работает по вольному найму, нынче вполне можно так поступить, да так и поступают. Если мир неделим, то и процветание тоже: в 1929 году прогрессивный паралич сковал экономику не только Соединенных Штатов, но и всего торгующего мира. Промышленность Германии потеряла рынки для экспорта и вместе с ними иностранную валюту, которая необходима была стране, чтобы расплачиваться по иностранным займам, а это еще больше подорвало шаткое равновесие ее финансов. До сих пор лишь около миллиона немцев сидело без работы, но Гитлер уже потирал руки, видя, как эта цифра скачками растет. К осени 1930 года, то есть меньше чем за год, их стало свыше трех миллионов - свыше трех миллионов голодных, отчаявшихся людей, которые первые два-три месяца существовали на мизерное пособие, а потом уже могли рассчитывать только на помощь прихожан своей церкви... Словом, Гитлеру следовало лишь спокойно ждать своего часа. Дав Штрассеру полную волю обрабатывать бедняков и безработных, но по-прежнему отказываясь поддерживать его "радикальные" идеи, Гитлер мог теперь не сомневаться, что эти паникеры - средние слои населения - будут голосовать за _него_, за то, чтобы _он_ защитил их от грозных орд, которые будут голосовать за Штрассера, и таким образом партия соберет двойной урожай голосов. И в самом деле, когда наступил день выборов, нацисты выудили больше сотни мест в рейхстаге вместо прежних жалких двенадцати, - словом, заняли достаточно видное положение, так что Леповский со своими предсказаниями сел в лужу. - Ему надо только ждать своего часа, - сказал Рейнхольд, по-прежнему внимательно следивший за карьерой Гитлера. - Года за два безработица вполне может вырасти в два раза, а с ней вместе удвоится и та сотня мест, которую получили нацисты. Бывают времена, когда необходимо действовать внезапно и решительно, чтобы изменить ход событий, а бывают времена, когда надо просто сидеть сложа руки и ждать, чтобы тебя вынесло волной, и Гитлер прекрасно знает, когда что надо делать. Эти вечные сетования на его "нерешительность" - просто непонимание того, что куда важнее порой не _что_ ты делаешь, а _когда_. 15 Безработных, не имевших крова, разместили в бараках - по преимуществу это были обветшалые военные лагеря, оставшиеся со времен войны, вроде того, который еще не успели полностью сломать, когда отменили план строительства стадиона в Каммштадте. Грозное присутствие этого лагеря, до отказа набитого бродягами (ибо в лагерь этот стекались люди из трех ближайших округов), в какой-нибудь полумиле от городских стен пугало каммштадтских респектабельных бюргеров до потери сознания. А ведь депрессия едва коснулась Каммштадта. В городе было меньше двухсот безработных, если судить по книгам муниципалитета, крытого фламандской черепицей, с фресками по фасаду, изображавшими дам и господ; причем большинство этих бедняг жило в пригороде, по ту сторону железной дороги, где их никто не видел, ибо никто туда в воскресенье гулять не ходил. Разве что у торговцев дела шли чуть более вяло, банки чуть поосторожнее давали ссуды в превышение кредита, сапожники больше чинили старые ботинки, чем шили новые, у столяров-краснодеревщиков появилось больше времени, чтобы попить пивка, - вот, пожалуй, и все, что изменилось в городе. И тем не менее в воздухе чувствовался страх, - страх перед внешним миром, страх перед тем, что "они" творят "там". Об этом шли дискуссии во всех каммштадтских клубах - у охотников, в клубах ветеранов, в певческих обществах и в клубах садоводов, в патриотических клубах (в Каммштадте было чуть ли не больше клубов, чем самих каммштадтцев). Что "они" творят "там", было темой разговоров за каждым столом, и всех пугало, что никто не знал ответа. А тем временем нацистская ячейка в Каммштадте росла; число ее членов еще не удвоилось, зато они вполне компенсировали свою малочисленность энергией. Главной трудностью, с которой они сталкивались, были разговоры о бесчинствах, которые творили штурмовики в других местах, ибо здесь сами они вели себя довольно тихо, если не считать случайных стычек с членами "марксистского" "Рейхсбаннера"; стычки эти кончались до сих пор лишь синяками, которые наставляли им "коммунисты". Вся деятельность нацистов здесь ограничивалась "грандиозными" митингами, которые они устраивали в маленьких помещениях, чтобы зал выглядел набитым до отказа; об этих митингах слышали все, хотя мало кто посещал их. Они ставили патриотические пьесы и устраивали концерты; они пели патриотические песни, а в праздники Кетнер устраивал парады и маршировал со своими штурмовиками (парады эти, правда, напоминали театральное представление, ибо одни и те же штурмовики сегодня маршировали в одном городке, а завтра их приглашали в другой). Кетнер именовался теперь заместителем начальника штурмовых отрядов Каммштадтского округа, и похоже было, что он пойдет и выше, поскольку сам начальник любил прикладываться к бутылке. Патриотизм был той главной нотой, которая вызывала отклик в сердце каждого каммштадтца. Клиенты герра Кребельмана были по большей части ультраконсервативными "черными", которые презирали хулиганов-нацистов, да и сам Кребельман считался "черным", и тем не менее он не мог не видеть, какими юными были все эти Лотары (и Фрицы, и Гейнцы), какими широко раскрытыми глазами смотрели они на мир, - это была фаланга молодежи, призванная расхлебать кашу, заваренную стариками. И если никто не знал, что "они" творят "там", то нацисты наверняка знали и готовы были поставить на карту и кошелек, и жизнь, чтобы положить всему этому конец... И все же, когда Эрнст Кребельман решил вступить в гитлерюгенд, он счел разумным подольше держать это в тайне от отца. Эрнст был крупный, толстый тринадцатилетний мальчик, когда зимой 1929 года он вздумал вступить в эту организацию; он, правда, еще не мог быть принят по возрасту, но, во-первых, он был сыном своего отца, а во-вторых, в Каммштадте еще не существовало "Дойчес юнгфольк" - организации для детей. Его направили записываться в местную штаб-квартиру партии (комнатенку за мастерской шорника, где стояло бюро с опускающейся крышкой и где он так рявкнул свое первое "Хайль Гитлер!", что рухнула целая полка банок с костяным маслом). Он ничего не смыслил в политике - ему хотелось шуметь и шалить с другими мальчишками, чего, к сожалению, не могла дать ему школа, участвовать в весьма полезных играх бойскаутов, а летом ездить в лагеря, но главное - быть "вместе". Каждую неделю они собирались в деревенской харчевне. Никто, кроме гефольгшафтфюрера - хмурого восемнадцатилетнего парня, - не ходил в форме; мальчишки "на дежурстве" носили значки и повязки со свастикой. Эрнст был настолько моложе всех остальных, что сначала пятнадцати-восемнадцатилетние рабочие ребята немного презирали его; к тому же, когда он впервые явился на сборище, шла лекция о тактике уличных боев, в чем Эрнст абсолютно ничего не смыслил (прежде, как многие мальчишки, он разве что залезал на крышу и сбрасывал оттуда цветочные горшки). Однако после лекции все запели, и, когда выяснилось, что Эрнст играет на аккордеоне, к нему стали относиться уже с некоторым уважением. Он с большим интересом участвовал в ту зиму почти во всех сборищах, проходивших в помещении, чего нельзя сказать про долгие маршировки по снегу и в слякоть, которые вызывали жалобы даже у самых выносливых, хотя их командир без конца твердил, что они должны радоваться - шагают под открытым небом, как и положено мужчинам, а не сидят, как разжиревший буржуа, у печки. Но вот наступили летние месяцы и жаловаться стало уже не на что - разве что солнце палило порой слишком сильно; а как только началась осенняя предвыборная кампания, у группы оказалось полно дел: надо было разносить афиши, ходить по домам с кружкой для пожертвований и украдкой малевать лозунги и свастику на стенах. Это-то и погубило Эрнста, ибо отец застиг его с банкой краски в руках и заставил во всем признаться. Сначала реакция отца была довольно мягкой: он просто пожурил сына - к чему такая пустая трата времени, когда надо готовить школьные уроки, но потом, подумав немного, он добавил, что сдерет с сына шкуру, если тот не порвет с нацистами (только через два года Кребельман начал кое-что понимать и стал уговаривать сына вновь присоединиться к ним). Тем временем взрослые тоже занимались избирательной кампанией. Нацисты, "Стальной шлем", "Рейхсбаннер" без конца устраивали марш-парады по одним и тем же улицам, каждый со своим оркестром (трубы делали музыкантов похожими на Лаокоона), стремившимся треском барабанов и хриплыми взвизгами тромбонов заглушить оркестр соперника. Кровь текла из разбитых носов, под глазами появлялись синяки, вдребезги разбивались пивные кружки, по рукам ходили скандальные листки, в суд поступали жалобы на оскорбления, ежедневно созывались "грандиозные" митинги, - митинги, где дважды ораторов не прерывали (об этом заботились люди Кетнера). В заключение нацисты провели действительно грандиозный митинг, сняв цирк, где запах человеческого пота смешивался с застоялым запахом обозленных напуганных зверей и где) главным оратором был объявлен ведущий нацист, депутат рейхстага Герман Геринг. Лотар поистине разрывался надвое, не зная, идти ему туда или не идти. В юности его героем был мужественный молодой Герман Геринг, этот "человек-птица", которому нет равных, и Лотару очень хотелось снова его увидеть и, быть может, даже пожать ему руку. Однако он боялся разочароваться. Геринг вновь появился в Берлине три года тому назад, но теперь это был уже не смелый "человек-птица", а ловкий коммерсант, отрастивший сибаритское брюшко и торговавший оборудованием для самолетов и запасными частями от лица одной шведской фирмы. Сначала Гитлер не желал иметь с ним ничего общего, однако в ту пору партийные фонды были почти на мели, а у Геринга были связи и с крупными магнатами, и с аристократией, и даже с королями, о чем Гитлер мог только мечтать - ему это нужно было хотя бы для того, чтобы уравновесить стремление Штрассера к единению с плебсом. Но Геринг, как только ему удалось просунуть кончик ноги в дверь, уже не дал ее захлопнуть - недаром он стал коммивояжером. Доходы депутата рейхстага и сопутствующие этому званию побочные заработки куда больше устраивали эту закатывающуюся кинозвезду, чем случайные комиссионные от продажи парашютов. Он даже показывал всем свои шрамы, полученные во время мюнхенского путча, чтобы его поставили повыше в списке кандидатов от нацистской партии. 16 После выборов 1928 года Геринг занял свое место в рейхстаге в числе "двенадцати слепней". Однако вернуть утраченное положение в кругу избранных наций оказалось не так-то просто: круг был замкнутый и ревниво охранялся от всяких посягательств извне - Геринг едва ли мог ждать, что какой-нибудь Геббельс (сам лишь недавно там обосновавшийся) по доброй воле потеснится ради него. Даже после выборов 1930 года, когда Гитлер решил сменить руководство СА, кандидатура Геринга - хотя штурмовики и были его детищем - даже не рассматр