се и даже обмолвился о возведении мемориального обелиска на Шварцберге. Его восторженное состояние передалось и Огастину... Возможно, бесшабашному настроению последнего немало способствовало количество сливянки (нет уж, извольте пить до дна!), поглощенной за завтраком во время бесчисленных тостов. Подняв бокал, он внезапно обратился к "милорду барону" и заявил, что хочет просить о милости: ему кажется, сказал он, что в ознаменование счастливого события всем бедным узникам, томящимся в цепях в этом замке, должно быть даровано прощение. Минуты две Вальтер молча смотрел на него вытаращив глаза, как на умалишенного, ибо мысли его были в эту минуту очень далеко, а к дурачествам такого рода он не привык. Но когда на него сошло наконец прозрение, он пришел в совершеннейший восторг. Как это мило со стороны Огастина! Какие подходящие к случаю чувства, и как тонко он их проявил! Вальтер был прямо-таки поражен и впервые за все время испытал даже что-то вроде душевного расположения к своему молодому английскому кузену. Хлопнув Огастина по плечу так, что тот едва устоял на ногах, Вальтер немедленно распорядился снять с мальчишек ошейники. ("Вы именно это имели в виду? Я правильно вас понял?") И тут же отрядил двух сестренок привести в исполнение приказ. Вальтер и в самом деле был искренне рад подвернувшемуся предлогу для объявления амнистии. Должно быть, применив такой необычный способ наказания, он немного хватил через край: но кто же знал, что мальчики окажутся столь чувствительными к постигшей их каре. Вальтер не был жесток по натуре - просто он считал, что в наказании надо проявлять не только строгость, но и известную долю воображения и что в современной семье отец не может вечно прибегать к такому нецивилизованному способу внушения, как порка. После этого Вальтер вместе с Отто приступил к своим обязанностям феодала в предвидении предстоящего празднества, а трое молодых людей - Огастин и Франц под руку с сестрой, - приятно взволнованные, вышли во двор, на жгучий морозный воздух. Двор лежал в снежных сугробах. Крепостные стены, по которым вчера еще мальчишки катались на велосипедах, теперь покрывал пласт нетронутого снега, сгладивший зубчатые украшения парапета. Снег приглушал все звуки: приплывавший издалека перезвон церковных колоколов, позвякивание колокольчиков на санной упряжи, веселую перекличку голосов, песни и ружейные выстрелы, и делал почти неслышным поскрипывание снежного наста под ногой - единственный звук, нарушавший тишину здесь, во дворе. Втроем они прошли в главные ворота. Внизу, в долине, белый снежный покров лежал на вершинах деревьев, на кровлях деревенских домов, на церковной колокольне, и - совсем вдали - все леса и поля под сумрачным свинцовым небом были мертвенно белы от снега. Среди этой белизны особенно ярким казалось сияние красок большого распятия за воротами замка: алые струйки крови, сочащейся из-под припорошенного снегом тернового венца и стекающей по усталому лицу; блеск желтоватого, как слоновая кость, обнаженного тела - изнуренного, с узкой повязкой на бедрах; отблески крови на голубоватом снегу вокруг скрещенных, пробитых тяжелым железным гвоздем ступней. А возле самого распятия, но явно не отдавая себе в этом отчета, стояла группа деревенских ребятишек, только что забравшихся сюда со своими санками, - красные шапочки, льняные кудряшки, перламутрово-розовые лица, опьяненные зрелищем первого снега... На фоне этой обесцвеченной белизны они казались яркими бабочками, слетевшимися к подножию креста. Здесь по знаку Франца все трое приостановились. Они стояли, погрузившись в созерцание. - Grub Gott [старинное (крестьянское) приветствие (нем.)], - прошептали ребятишки. Огастин с любопытством всматривался в даль, стараясь разглядеть праздничную деревню, полускрытую за верхушками деревьев. Франц и Мици стояли тихо, молча, рука об руку; их белокурые головы - на уровне колен распятого. Лицо Франца выражало глубокое волнение. Мици, угадав, как видно, состояние брата, повернулась к нему и, нащупав свободной рукой его плечо, тихонько его погладила. И Франц, словно этот жест дал выход его чувствам, заговорил; он не смотрел на Огастина, но слова предназначались ему... Этот Огастин, он хоть и англичанин, но еще достаточно молод и _должен_ понять! - Наш отец - монархист, - сказал Франц (и каждое слово выдавало его волнение), - но мы, разумеется, нет. - Он помолчал. - Вы понимаете, отец - баварец, а я - немец. - Осторожным, но бессознательным движением он сбросил снег с гвоздя, пронзающего ноги распятого. Ребятишки один за другим прыгнули на санки, ринулись вниз головой с горы и исчезли между деревьев внизу, и молодые люди остались одни. - Папа живет прошлым! Мы - я и Мици - будущим. - И дядя Отто, - тихо добавила Мици. - И дядя Отто? Да, но... но с оговорками... Тут Мици вдруг чуть слышно вздохнула. Когда они, возвращаясь домой, вошли в главные ворота и здание замка снова выросло перед ними, Огастин случайно поглядел вверх и краем глаза уловил какое-то движение. Одно слуховое окно на пятом этаже кто-то распахнул настежь... А вчера, да, конечно же, вчера оно, как и все остальные окна, было заколочено досками. 15 - И тем не менее, - говорил Франц, когда они входили во двор, - для меня это известие, которое мы получили сегодня, - хорошее известие... Так я думаю... Потому что теперь все сдвинется с места. - В дверях замка появились близнецы и остановились, наблюдая за ними. Огастин принялся было лепить для них снежную бабу, но малыши напустили на себя такой важный и надменный вид, словно он нанес им тяжкое оскорбление. - Кар, Рупрехт - сами по себе они не имеют значения, - продолжал свои объяснения Франц. - В действиях Густава фон Кара я усматриваю всего лишь перст судьбы, я бы даже сказал - ее _мизинец_, если такая метафора позволительна. Но если допустить, что слишком могущественные силы могут быть использованы для слишком ничтожных целей, тогда сегодня Кар выпустил в Германии на волю такие разрушительные силы, которыми он сам уже не сможет управлять. Да и никому в Берлине это не по плечу, теперь, когда Вальтер Ратенау мертв. Вот почему великий Ратенау _должен был_ умереть, - неожиданно хрипло добавил он, понизив голос, и в его расширенных глазах вдруг промелькнуло и злорадство и глубокое волнение. - Но если все выйдет из повиновения... Что же тогда может произойти, на что вы рассчитываете? - спросил Огастин, которого все эти рассуждения только забавляли. - Воцарится хаос, - просто и торжественно изрек Франц. - Германия должна возродиться, но только из огненного чрева хаоса может она восстать к жизни... Из кроваво-огненного чрева мрака и хаоса и... Ну и так далее, - добавил он, словно повторяя плохо затверженный урок, и голос его прозвучал совсем по-детски. - Боже милостивый! - чуть слышно прошептал Огастин. В этом загадочном немецком кузене раскрывалось нечто такое, чего никак нельзя было в нем заподозрить сначала. Но тут Огастин забыл про Франца, так как Мици вдруг споткнулась обо что-то на снегу. Франц, все еще державший ее под руку, увлекшись разговором, перестал уделять ей внимание, и она едва не упала. - Осторожней! - беспечно крикнул в своем блаженном неведении Огастин и бросился к Мици, чтобы подхватить ее с другой стороны. Обычно Огастин избегал, когда это было возможно, физического соприкосновения с людьми, а пуще всего - с девушками. И когда сейчас он по собственному почину подхватил эту девушку под руку, ощущение, которое он при этом испытал, было совершенно новым и неожиданным для него. Нет, никаких электрических токов не пробежало по его телу, и все же он был странно смущен. Опомнившись, он заметил, что слишком крепко сжимает это мягкое, податливое нечто, скрытое в рукаве. Тогда ему захотелось выпустить ее руку, но он не знал, как это сделать достаточно учтиво, и уже волей-неволей продолжал поддерживать Мици за локоть. И все это время ему не давала покоя мысль, как бы Мици не сочла его нахалом. Но Мици, казалось, не обращала на него внимания: неторопливо, но вместе с тем с каким-то странным волнением, почти надрывом она заговорила с братом о дяде Отто. Пожалуй (соглашалась она), Франц прав относительно "оговорок": приходится признать, что _не все_ действия дядюшки Отто направлены к тому, чтобы восторжествовал хаос, едва ли он по-настоящему преследует эту цель. Ведь, по правде-то говоря, его работа, то, что он делает для армии... - Боюсь, это действительно так, - хмуро сказал Франц. - Дядя, к сожалению, недостаточно четко понимает философскую необходимость первоначального хаоса, предшествующего созиданию, - не так, как понимаем это мы с тобой и... ну, и другие. - Теперь, когда чувства и мысли Франца были разбужены, привычное надменно-презрительное выражение его лица уступило место чему-то более естественному и обыденному. - Отсюда и проистекает его ошибка: он слишком рано взялся за возрождение немецкой _Армии_, в то время как сначала надо было стремиться к возрождению немецкой _Души_. Он слишком большое значение придает кадрам, тайным арсеналам оружия и секретной военной подготовке и слишком мало духовной стороне дела. Он забывает главное: если нация лишится души, которая должна обитать в ее теле, сиречь в армии, тогда даже сама армия ничто! В нынешней Германии армия будет лишь сборищем бездушных тупиц... - Вот, вот! - вмешался Огастин. - Ну _конечно же_! Теперь душа _новой_ Германии должна воплотиться в гражданском теле, и для старых солдат, таких, как Отто, проглотить эту пилюлю будет нелегко. - Душа Германии воплотится в _гражданском_ теле? - Франц, казалось, был ошеломлен; наступила довольно продолжительная пауза, пока он старался осмыслить эту странную идею. - Так! Это интересно... Это уводит меня даже дальше, чем я предполагал. Вы, значит, считаете, что наш классический рейхсвер, с его жесткими моралистическими традициями, будет слишком стеснителен для такого могучего взлета духа? И потому восставшая из пепла Душа Германии потребует для себя нового "тела" - "тела" _исконно_ германского, всецело первобытного и народного? Я правильно понял вашу мысль? Теперь уже Огастин поглядел на него в изумлении и замешательстве. Каким-то образом они пришли к полному обоюдному непониманию. Как же это произошло? В какой момент? Но прежде чем он успел собраться с мыслями для ответа, Франц заговорил снова: - Духовная сторона - никогда не надо о ней забывать. Вы знаете, что сказал генерал граф Геслер еще тридцать лет назад? Не знаете? Сейчас я вам скажу. Это было в его речи, с которой он обратился к армии: "Германской цивилизации неизбежно придется воздвигать свой храм на горе трупов, на океане слез, на предсмертных криках неисчислимого множества людей..." Пророческие слова, глубоко метафизические и антиматериалистические, императивный призыв ко всей германской расе! Но послушайте, Огастин, как же может это быть осуществлено, если не с помощью армии? Франц продолжал говорить, но его слова звучали в ушах Огастина все глуше и глуше и понемногу затонули где-то вдали, как при расставании. Потому что внезапно - и когда Огастин меньше всего этого ожидал - случилось чудо. Нежная рука Мици, которой уже почти бессознательно касались его пальцы, вдруг ожила, и сквозь толстую оболочку рукава к нему проникло ее тепло... и трепет. Он ощутил томительное покалывание в кончиках пальцев, прикасавшихся к чему-то тающему, зыбкому, чуть слышно, мелодично вибрирующему, как пенье-дрожь телеграфных проводов в тихий вечер, воспринимаемому более чувством, нежели слухом. И тогда и его рука, та, что касалась локтя, та, по которой пробегала дрожь, начала растворяться в чем-то огромном, стала песчинкой, несомой прибоем, и теперь он уже чувствовал, как между ним и Мици возникает нерасторжимая связь, как по прямому проводу - ее руке - движения ее души передаются ему, и грудь его полнится ими, и голова кружится, и в ушах звон. Огастин смятенно поглядел Мици в лицо. Что может подумать она о том необычайном, что возникало сейчас между ними? Ведь это исходило от ее руки - конечно, от ее руки, так же как и от его; это совершалось с ними обоими при всей раздельности их существ. Ее душа с огромной, ошеломляющей и все нарастающей силой проникала в открытые ворота его души, заполняла ее, одновременно преображая все вокруг, весь мир. Но лицо Мици оставалось таким же безмятежно непроницаемым, как всегда, - ее почти неправдоподобно прекрасное лицо стало словно бы еще спокойнее, тише... "Прекрасное"? О да, это юное лицо было единственным во всем мироздании подлинным, живым воплощением всего, что крылось в беспомощном слове "красота", впервые за всю историю человечества получившем законное право на существование! Огастин вглядывался в ее непостижимое лицо и не мог, казалось, уловить ее дыхания, так оно было тихо. Взгляд ее широко раскрытых серых глаз не избегал его взгляда - он был устремлен не мимо, но и не на него, а как бы сквозь него. Ее широко раскрытые глаза... И тут истина наконец, открылась ему, и разгаданная тайна этих близоруких глаз наполнила его безотчетным ужасом, ибо острая жалость сродни страху и может приобретать черты панического ужаса. Кажется, Франц ждет ответа?.. Огастин уже давно перестал его слушать, но теперь, когда Франц замолчал, он почувствовал его вопрошающее ожидание и инстинктивно, торопливо напряг слух, желая уловить какое-то еще не отзвучавшее, упущенное им слово, как ловят замирающее эхо в морских гротах. - Ну, по совести говоря, мы за последние годы имели всего этого предостаточно! - сказал он наконец почти наугад. - Предостаточно чего? - с недоумением спросил Франц. - Да вот этого... трупов, слез и всего прочего. - Как это "предостаточно", когда Германия еще не победила? - возразил Франц, окончательно ошеломленный рассуждениями этого загадочного англичанина, своего кузена. 16 Еще до полудня более подробные сведения о том, что произошло ночью в Мюнхене, стали мало-помалу достигать Лориенбурга. Но по мере того, как эти слухи обрастали крупицами истины, они начинали казаться все более и более неправдоподобными. Ибо теперь в них уже вплеталось имя генерала Людендорфа - а какую роль он мог играть при Рупрехте? Легендарный Людендорф! Всю вторую половину войны он был властителем судеб Германской империи, простиравшейся от Северного моря до Персидского залива. После краха 1918 года он предусмотрительно убрался на время в Швецию (предоставив Гинденбургу самолично отозвать потерпевшую поражение армию домой). Однако недавно он появился снова, но заточил себя на вилле в Людвигсхехе неподалеку от Мюнхена, где (как поговаривали) предавался древним языческим обрядам, окружив себя весьма странными людьми - какими-то конспираторами, время от времени затевавшими кампанию против иезуитов и клявшими на чем свет стоит Баварию, в которой он жил. Но вот теперь Молва доносила, что великий Feldherr [полководец (нем.)], выйдя из уединения, подобно Ахиллесу из шатра, соединил свою судьбу с Рупрехтом, и, значит, реставрация монархии в Баварии переросла в "Национальную революцию". Рупрехт (доносила Молва) должен стать не только баварским королем, но и германским кайзером, и оба они - Рупрехт и Людендорф - пойдут плечом к плечу на Берлин! Отто и Вальтер переглядывались, исполненные недоверия: как могут два таких заклятых врага объединить свои силы? Возможно ли, чтобы Его Католическое Величество начал свое правление с поддержки, в любой форме, столь дискредитировавшего себя Людендорфа - открытого атеиста, бесстыжего пруссака, выскочки, чьи предки даже не принадлежали к дворянству? Невозможно было поверить, чтобы Рупрехт принял имперскую корону из рук Людендорфа. Однако имя Людендорфа настойчиво продолжало звучать и после того, как стали известны новые подробности. При этом всплывали и другие, менее громкие имена: полковника Крибеля (руководителя людендорфовского "Кампфбунда"), и капитана Рема из штаба фон Эппа, и даже одного отъявленного демагога из ремовских приспешников, тоже, по-видимому, каким-то боком связанного с "Кампфбундом". Все они, якобы, так или иначе принимали участие в событиях. Не подлежало, по-видимому, сомнению, что Людендорф действительно играл сейчас немаловажную роль, вернее, что роль Рупрехта становилась все более туманной: чем дальше, тем она все больше сводилась к нулю. Да и вообще, в Мюнхене ли Рупрехт? И где кардинал? Наконец кто-то сообщил, что после парада в последнее воскресенье у могилы Неизвестного солдата принц Рупрехт безусловно ни на один день не покидал своего замка в Берхтесгадене. Так действительно ли он провозглашен королем? Хотя бы только королем Баварии, в конце-то концов? А раз и это весьма сомнительно, как утверждал кто-то, тогда совершенно очевидно другое: дать сигнал к началу реставрации не было даже запланировано, по крайней мере на ближайшие трое суток. Эти прямо противоположные слухи распространялись не менее стремительно, чем все предшествующие. В деревне умолк колокольный звон. Видно, безымянному звонарю уже надоело звонить. В замке Вальтер запер остатки недопитой сливянки в буфет. Теперь уже возникли все основания сомневаться в том, что какие-то события действительно произошли или должны произойти. Во всяком случае, события, достойные, чтобы их отпраздновать. Праздновать же очередные трюки _Людендорфа_ у Вальтера не было ни малейшей охоты. Он прибережет свою сливянку к понедельнику - на случай, если в понедельник Рупрехт действительно будет объявлен королем (идею "Рупрехт - император Германии" Вальтер отверг с самого начала). Все это прошло мимо Огастина и осталось им незамеченным - мысли его были слишком поглощены Мици. Ибо Огастин, само собой разумеется, был влюблен. Подобно тому, как хорошо сшитая лайковая перчатка так плотно облегает руку, что под нее трудно засунуть даже автобусный билет, так душа Огастина, вместив в себя бесценный образ Мици, была заполнена им до краев и не могла уже вместить ничего другого. Ни для чего другого в его душе попросту не оставалось даже самого крошечного местечка. Теперь Огастин, проходя через комнату, где находилась Мици, не шел, а курсировал, уподобляясь рулевому яхты, который ведет ее вдоль берега, не глядя прямо перед собой, а ориентируясь по какому-то предмету - резко выдающемуся в море мысу или маяку на скале, окруженному рифами, - и все его внимание приковано только к нему. Даже стоя к Мици спиной, Огастин чувствовал ее присутствие, как тепло солнечных лучей, которое, проникая сквозь одежду, разливается по телу. Огастину уже исполнилось двадцать три года. Но был ли он когда-нибудь влюблен так пылко? Ну конечно же нет... Во всяком случае, с тех пор, как вышел из дошкольного возраста. 17 Сейчас все, по-видимому, собрались в столовой, ко второму завтраку, но для Огастина в его одурманенном состоянии все проходило мимо, не задевая сознания. Впрочем, позднее произошло нечто сразу завладевшее его вниманием: Мици исчезла и возвратилась с головы до пят закутанная в меха. Следом за ней появился и Франц, очень красивый в своем несколько средневековом костюме - длинной овечьей, подпоясанной кушаком безрукавке мехом внутрь (руки должны быть свободны, когда правишь лошадьми, пояснил он). Затем Вальтер настоял на том, чтобы Огастин надел его роскошную соболью шубу элегантно-старомодного покроя, оказавшуюся для Огастина непомерно большой, что послужило поводом для всеобщего веселья. И наконец, Адель достала откуда-то котиковую шапку, и, когда она собственноручно стала примерять эту шапку Огастину, лицо ее внезапно помолодело и на миг он увидел, как в чертах матери проступили черты ее старшей дочери. Выяснилось - и, по-видимому, это было задумано уже давно, - что сегодня Огастина повезут в гости к кому-то из соседей. К неким Штойкелям, которые жили на широкую ногу в большой вилле под Ретнингеном, милях в десяти от Лориенбурга. Первоначально предполагалось, что все семейство в полном составе нагрянет из Лориенбурга в Ретнинген, но теперь, ввиду неясной политической ситуации, доктор Штойкель поймет... Словом, так или иначе, в гости отправлялась только молодежь. Штойкели (объяснили Огастину) не принадлежат к знатному роду, но являются представителями высокоинтеллектуальных кругов (кои, очень старательно разъяснял Вальтер, заслуживают, на его взгляд, всяческого уважения). Доктор Штойкель - владелец старинного мюнхенского издательства, пользующегося - наряду с еще более знаменитым предприятием Ханфштенгля - весьма хорошей репутацией и специализирующегося на книгах по искусству; помимо этого, доктор Штойкель еще и совладелец выставочного зала и магазина по продаже картин (это фунты стерлингов и доллары!), очень выгодно расположенного на Променадештрассе. Имеется в виду, конечно, Ульрих Штойкель из Ретнингена - "доктор Ульрих", а его брат, доктор Рейнхольд (известный мюнхенский юрист), в свое время был, как и Вальтер, членом ландтага от партии центра, но теперь (опять же как и Вальтер) отошел от политики. Впрочем, он и по сей день сохранил связи. Доктор Рейнхольд особенно отличился... Здесь Вальтер увлекся описанием одного состоявшегося в прошлом сезоне собрания "Гэа" (весьма серьезного и почтенного общества, заседания которого начинались обычно с лекции на какую-нибудь весьма значительную тему и заканчивались блестящей непринужденной беседой за телячьими сосисками и кружкой доброго пива). Вальтер сам присутствовал на этом собрании, но почти не осмеливался рта раскрыть, в то время как Рейнхольд Штойкель покрыл себя славой, совершенно посрамив докладчика в вопросе о каких-то тонкостях теории денежного обращения, несмотря на то что докладчик был не кто другой, как доктор Шахт собственной персоной, великий доктор Яльмар Шахт. - Поговаривают, - сказал Вальтер, отклоняясь еще дальше в сторону, - что Шахту скоро поручат руководство финансовыми делами нации... Но в этот момент Мици начала спускаться по лестнице, и Огастин (для которого к тому же имя Шахта было пустым звуком) мгновенно перестал слышать, что говорит Вальтер, и со всех ног устремился за Мици следом. Очутившись во дворе, Огастин понял, зачем понадобились все эти меха и укутывания. Им предстояло пуститься в путь, умостившись рядком, как птицы на жердочке, на высоком сиденье легких санок, открытых всем ветрам и непогодам. У Огастина взыграло сердце, но Франц, увы, почел нужным занять место посередине, так как ему предстояло править. Как только маленький, обезьяноликий человечек отпустил лошадь, которую он держал под уздцы, и сани двинулись вперед - пока еще со скоростью пешехода, - Огастин испытал странное ощущение: все закружилось и поплыло у него перед глазами, так как сани заскользили боком, словно автомобиль, потерявший управление при заносе. Правая нога Огастина инстинктивно уперлась в пол, нащупывая тормоз, и руки потянулись ухватиться за руль. Сани сносило с дороги в сторону, как относит течением плот на бечеве. Впрочем, Огастин скоро убедился, что такого типа сани, видимо, и не предназначены для того, чтобы двигаться по прямой, как движется устойчивый экипаж на колесах: им, должно быть, так и полагалось раскатываться и скользить боком и даже съезжать к обочине. А как только они спустились с холма и опасность свалиться с кручи миновала, Франц позволил саням и вовсе съехать с дороги. Он словно нехотя пустил лошадь в галоп прямо через поле: сани кидало и швыряло из стороны в сторону, полозья скрипели, холодный чистый воздух бил в лицо, сани бешено неслись через пустынное неогороженное пространство. Когда Огастину удалось наконец расслабить невольно напрягшиеся мускулы и он покорно, как беззащитное дитя, подчинился движению, он почувствовал, что и мозг его (в гармонии с телом) почти младенчески-блаженно пуст. Ему неудержимо захотелось петь. Не какую-нибудь знакомую песню или мелодию, а просто громко щебетать что-то во славу Мици, как щебечут птицы в пору любви, как распевала Полли, когда он вез ее в Мелтон. И хотя, слушая Вальтера, он его, казалось, не слышал, теперь последние, лишенные смысла слова его тирады внезапно зазвенели у него в ушах: "Шахт! Шахт! Доктор... Яльмар... Шахт..." и он начал повторять их вслух нараспев, а потом, оборвав себя, заговорил: - "Яльмар"! Какое немыслимо смешное имя! Ручаюсь, что он причесывается на прямой пробор, верно, Франц? Но Франц не слышал его вопроса: его мысли были далеко, где-то в прошлом... они унеслись к тем четырехлетней давности дням, когда фон Эпп пошел крестовым походом против "красных", чтобы выгнать их из, Мюнхена... Накануне вечером отцу вдруг вздумалось похваляться тем, что Франц тоже не остался в стороне, как будто не было ясно само собой, что Франц не мог не завербоваться. В конце концов, ему тогда уже исполнилось шестнадцать и его кое-чему обучили в кадетском корпусе! Он был не моложе своего друга Вольфа, а отважный Вольф уже полгода сражался среди латвийских болот. Да и немало однокашников Франца из кадетского корпуса встали тогда под знамена фон Эппа. Даже братишка Вольфа Лотар, младший сын бывшего губернатора Шейдемана, тоже хотел записаться добровольцем, и они бы взяли его, если бы он выглядел чуть-чуть постарше... но у него даже голос еще только начал ломаться. Почему же Францу было так неприятно, когда отец вечером принялся все это выкладывать... В конце концов, что бы тогда ни произошло, теперь уже нельзя говорить, что это было с "ним", с Францем: все это случилось с ребенком, с мальчишкой, с шестнадцатилетним мальчишкой; никто не виноват, что он был еще так незрел... Но теперь-то он уже не мальчишка. Толлер... Накануне вечером отец и их гость упомянули это имя (имя молодого командира "красных"), и оно разбередило что-то в душе Франца. Это произошло в тот день, когда "красные" внезапно атаковали их и в течение нескольких часов Франц был пленником Толлера. Что же так мучительно саднило теперь? Отвратительный привкус близкой, неминуемой смерти на губах, когда он их облизывал (а он каждую секунду облизывал их, стоя со связанными за спиной руками в ожидании смерти)? Не это? Так _что же_ тогда? После весенней операции - ружейной пальбы, взрывов гранат, волнений и страха - майский день 1919 года был днем окончательного триумфа Белых Сил, днем победы, днем торжества. Они триумфально, с винтовками на плечо, прошли по Мюнхену: по широкой, но разбитой, замусоренной Людвигштрассе, потом парадным гусиным шагом через Одеонеплац - между Резиденцхалле и монументальным Фельдхеррихалле, - потом по узкому каньону Резиденцштрассе, потом миновали Макс-Иозефсплац и вышли на готическую Мариенплац. Там под открытым небом была отслужена месса и благодарственный молебен. Красный флаг был низвержен, и "наш дорогой бело-синий флаг" старой Баварии снова взвился над городом. Казалось, вот и все; казалось, теперь добровольцы, такие, как школьник Франц, могут вернуться домой. Но, по-видимому, это было еще не все: Мюнхен требовалось не только освободить, но и очистить... Вот это "очистить"... Внезапно руки Франца, державшие вожжи, задрожали, и скакавшая галопом лошадь захрапела, закинув голову, ибо двадцатилетний Франц вдруг опять почувствовал себя шестнадцатилетним, заново переживая то, что произошло с ним в его отроческие годы, то, что он так старался забыть. 18 Тот триумфальный майский день был позади. Мюнхен уже полностью в руках "белых", но все еще бурлит... Франц, сидя между сестрой и Огастином, машинально правил санями, но мысленно был далеко в прошлом, в огромном враждебном многоквартирном мюнхенском доме, позади пивной "Бюргерброй", на противоположном берегу Изара. Занималось утро, и он был совершенно один и чувствовал себя потерянным. Этому молодому кадету никогда не доводилось еще бывать в подобных местах, жилища городской бедноты были ему прежде незнакомы даже с виду. А теперь он остался здесь один, - один в этом лабиринте темных, бесконечно длинных, пахнущих сыростью коридоров, ветхих лестниц и никогда не растворяемых окон, один среди доносившихся из темноты бесчисленных злобных голосов, повторявших на разные лады: "Толлер! Толлер!" - среди непривычных для него (маленького Франца) свирепых угроз и брани, от которых кровь стыла в жилах. Франц попал сюда вместе с отрядом, отправленным на розыски Толлера, так как считалось, что Толлер должен скрываться в одном из таких домов. Большинство красных вождей были уже схвачены и расстреляны или забиты до смерти, но Толлер, эта еврейская свинья, спрятался! Отряд прихватил с собой Франца, потому что только ему одному довелось встретиться однажды с Толлером лицом к лицу. Это произошло в тот день, когда Франц оказался пленником Толлера, в тот день, когда "красные" внезапно атаковали их в лоб, а работницы одного из местных военных заводов, вооружившись, напали на них с тыла; почти всем "белым" удалось спастись через Пфаффенхофен, но Франц стойко не покидал своего командира, до тех пор пока... _Гоп-ля!_ - ловкий командир вскочил на подножку паровоза и смылся из города, а Франц вместе с немногими не покинувшими командира был схвачен. Потом их привели и поставили перед кровожадным Толлером - невысоким, стройным молодым ученым-людоедом с большими трагическими карими глазами и темными курчавыми волосами. Они понимали, что теперь-то их наверняка расстреляют. Но вместо этого Толлер произнес что-то очень чувствительное, и какой-то дюжий матрос развязал белокурому ребенку (Францу) руки и поделился с ним своей порцией сосисок, после чего Франц разревелся тут же, на глазах у Толлера, и Толлер отпустил их всех целыми и невредимыми на все четыре стороны, еврей паршивый! И вот теперь здесь, на рассвете, едва начинавшем проникать сквозь серые стекла, они обшаривали этот дом в поисках укрывавшегося где-то Толлера, и он, Франц, пришел сюда, чтобы опознать его, если он будет найден. - Отворяйте! _Отворяйте!_ Двери редко отворялись сразу, и сержант вынужден был снова и снова колотить в них сапогом. За отворявшимися дверями были комнаты с вспученными, провисшими потолками и поспешно зажженными лампами. Темные комнаты, плотно заставленные кроватями от одной облупленной стены до другой. Комнаты, из которых веяло гибелью, комнаты с вытертыми тюфяками на кроватях, выдерживающих костлявый груз целых семей, ночь за ночью плодящих на них бесчисленное тощее потомство, смердящее из темноты ненавистью и мочой. Но они так и не нашли Толлера, и теперь Франц по какой-то причине был оставлен здесь, в темноте, стеречь лестницу, а весь остальной отряд двинулся куда-то дальше... Погруженный в свои воспоминания, Франц повернул сани в сторону леса; нырнув под деревья, сани вылетели на широкую просеку, и Огастин в своем снежном, метельном, любовном упоении испустил громкий охотничий крик. При этом совсем зверином, ликующем крике по осунувшемуся, затравленному лицу Франца прошла дрожь, ибо в это мгновение все новые и новые странные, призрачные фигуры в похожих на саваны ночных одеяниях наступали на него из серого полумрака - надвигались все ближе и ближе, теснили, и под напором этой волны его уже начало относить в сторону... как вдруг какая-то женщина молниеносным движением дернула у него из рук винтовку, а какой-то ребенок, вывернувшись неизвестно откуда, вцепился ему в ногу зубами, и винтовка, падая, оглушительно, смертоносно выстрелила прямо в эту гущу тел - в женщин и детей... Треск выстрела... И вой... Дрожь, пробежавшая по лицу Франца, осталась незамеченной Огастином: наклонившись вперед, так как Франц загораживал от него Мици, Огастин старался заглянуть ей в лицо. Ага! В ответ на его благородный, британский, его ликующий звериный крик ее порозовевшие от мороза губы улыбнулись. Огастин, очень довольный, снова выпрямился на сиденье. Мици улыбнулась... Но почему улыбка словно бы застыла на ее губах? Почему казалась она просто оледеневшим изгибом губ - безрадостным, бесчувственным? Когда в детстве Мици удалили катаракты в обоих глазах, ее зрение без очков (ах, эти очки, она никогда не станет носить их на людях!), позволявших ей различать очертания предметов, ограничивалось всего лишь мраморной игрой света и тени. Но сегодня с утра, с момента пробуждения, ее к тому же стали мучить плавающие перед глазами черные диски - они не исчезали даже в очках. А сейчас эти плавающие диски начали сливаться в одно темное непрозрачное облако, частично застилавшее ее поле зрения. И это темное облако стало мгновениями излучать по краям ослепительные, голубоватые вспышки... А границы облака расширялись... Потому что _оно приближалось_... Время от времени оно как бы рывком надвигалось на нее, захватывая все больше и больше пространства (а захватив, затемняло его совсем!). Полгода назад один ее глаз совершенно внезапно, без малейших признаков надвигающейся катастрофы, полностью утратил свои функции, перестав быть органом зрения. "Сетчатка отслоилась", - сказали ей. Но в этом глазу зрение и прежде было слабее, независимо от катаракты, поразившей оба глаза, и доктора так уверенно обнадеживали ее относительно другого, лучше видевшего глаза! До этой минуты Мици безоговорочно верила им. Но что, если сейчас то же самое происходит и с ее вторым, "хорошим" глазом? Что, если через несколько часов или минут - отчасти, быть может, из-за этой тряски в санях - она ослепнет совсем, навсегда? Вот почему, от предчувствия какой беды - омертвевшей пустой оболочкой, из которой упорхнула жизнь, - застыла улыбка на губах Мици, когда она молча взмолилась: "О матерь божия!.. О матерь божия!.. Заступись за меня..." А сани, скользя и подпрыгивая, неслись вперед, и три обособленных в своей духовной сути существа, тесно прижавшись друг к другу, согласно кренились то вправо, то влево, как одно нерасторжимое целое. Вперед и вперед, сквозь белизну и мрак бесконечного, отягощенного снегом леса. Под сладкий серебряный перезвон бубенцов, будивший бессчетно повторяющиеся и равномерно затихающие отголоски, под одинаковую для всех троих музыку саней и леса. 19 Когда они наконец добрались до Ретнингена, Франц был немало удивлен, застав там доктора Рейнхольда. Знаменитый юрист был человек весьма занятой и редко посещал дом своего брата, но сейчас Франц, едва вступив в холл, отчетливо услышал характерные модуляции его голоса. Голос долетал из открытой двери библиотеки, на пороге которой, приветствуя их, уже появился доктор Ульрих. - _Два_ выстрела! - патетически гремел взволнованный голос. - Прямо в потолок! _Пиф-паф!_ Признаться, редкостный способ привлечь к себе внимание председателя собрания... И конечно же, взоры _всех_ обратились к нему, а он стоял, выпрямившись на маленьком пивном столике, и вокруг все эти вельможи в полном параде - а он в грязном макинтоше, из-под которого торчали черные фалды фрака, совсем как официант, собравшийся домой. И в одной руке громадные карманные часы "луковица", и еще дымящийся пистолет - в другой... Из библиотеки доносился приглушенный гул возбужденных голосов, Франц что-то бормотал, извиняясь за родителей, которые не смогли приехать, но доктор Ульрих в неистовой спешке, не дав ему договорить, потащил их всех, едва они освободились от шуб, в переполненную гостями библиотеку и усадил в кресла. - Ш-ш-ш! - взволнованно предостерег он их. - Рейнхольд был в Мюнхене, он видел все собственными глазами! Он выехал оттуда на рассвете и только что добрался сюда через Аугсбург. Они все там в полном сборе - Людендорф, Кар, Лоссов, Зейсер, Пехнер... - Ты все путаешь, Ули! Все дело в этом Гитлере! - жалобно сказал Рейнхольд. - Я ведь уже говорил тебе! - ...Да, и Отто Гитлер тоже, - поспешно добавил доктор Ульрих. - Один из людендорфовской шайки, - пояснил он. - _Адольф_ Гитлер... - поправил брата Рейнхольд. - Но только не "_и_ Адольф Гитлер _тоже_", как я все время пытаюсь тебе втолковать, пока ты бегаешь туда-сюда. Этот ничтожный болтун Гитлер всем им утер нос и выдвинулся на первое место! Что такое Людендорф сегодня? А Кар? Пшик! - Он презрительно щелкнул пальцами. - Уже несколько месяцев оба они преданно таскались за Гитлером по пятам, и каждый наделялся использовать эту безмозглую башку и язык шамана в своих собственных целях, а теперь Гитлер взял и опрокинул все их расчеты! - Могу себе представить, как комично это выглядело, - благодушно заметил кто-то. - Да как раз напротив! - Доктор Рейнхольд был явно озадачен. - Каким образом мог я внушить вам такое ошибочное представление? Вовсе нет, это выглядело в высшей степени внушительно! _Жутко_, если угодно, - мизансцена в духе Иеронима Босха, но уж никак не комично, отнюдь нет! Слушатели понемногу успокоились и приготовились внимать дальше. - Зал был битком набит - и все по специальным приглашениям: на сообщение Большой Важности. Присутствовали все, кто хоть что-нибудь значит, включая наш баварский кабинет в полном составе, ну и Гитлер, конечно, тоже, он каким-то образом ухитрился получить приглашение... - Где это происходило и когда? - шепотом спросил Франц Ульриха. - Этой ночью. В Мюнхене. - Но где? - Ш-ш-ш! В "Бюргерброй". Кар снял там самый большой зал. - Все мы в какой-то мере догадывались, зачем нас созвали. Будет провозглашена монархия, или независимость Баварии, или, быть может, и то и другое... и даже федерация с Австрией. Но Кар, казалось, не спешил добраться до сути дела. Он все бубнил и бубнил. Его маленькая квадратная головенка (ведь антропометрически этот малый - хрестоматийный пример пещерного человека) склонялась все ниже и ниже на его необъятную грудь, и я уже начал опасаться, что он уронит ее себе на колени! Он выглядел совершенным мертвецом, и только эти его маленькие карие глазки, отрываясь от записок, поглядывали время от времени на нас, как две мышки из норок! _Восемь пятнадцать... восемь двадцать..._ бубнит и бубнит... _Восемь двадцать пять..._ и по-прежнему все еще ничего не сказал... _восемь двадцать восемь, восемь двадцать девять_ - и тут вы бы поглядели на оскорбленное лицо Кара, когда его речь внезапно прерывается этим неподражаемым _пиф-паф_! Рейнхольд мелодраматически умолк, явно ожидая, чтобы кто-нибудь задал ему вопрос. - И что же произошло потом? - Гробовая тишина. Сначала мгновение гробовой тишины! Но часы в руке Гитлера выглядели не менее красноречиво, чем его пистолет. Вместе с ударом часов, пробивших восемь тридцать, он спустил курок, и в ту же секунду двери распахнулись, и в зал вломился молодой Герман Геринг с отрядом пулеметчиков! Стальные шлемы выросли повсюду как из-под земли; возле каждой двери, возле каждого окна - везде, по всему залу. И вот тут уж начался кромешный ад! Крики, вопли, треск стульев, звон стекла... И все это вперемешку с визгом, который обычно издают женщины в дорогих мехах. Гитлер соскочил со стола и с револьвером в руке начал пробиваться вперед. Два дюжих геринговских молодчика помогли ему вскочить на эстраду и отпихнуть в сторону Кара. И теперь уже Гитлер стоял там и глядел на нас... Вы знаете, как он таращит глаза и буравит вас психопатическим взглядом? Видели вы когда-нибудь эту долговязую и вместе с тем странно коротконогую фигуру? ("А вы, друг мой, случайно _не_ один ли _еще_ образчик пещерного человека? - подумалось мне. - Во всяком случае, вы никак не принадлежите к нордической расе...") Но вы не представляете, с каким обожанием пялились на него из-под своих оловянных шлемов эти его гладиаторы, эти дюжие тупицы, эти его солдаты-муравьи, а их там этой ночью был, казалось, целый легион, можете мне поверить! Тут снова на мгновение воцарилась такая тишина, что было слышно, как Гитлер сопит - ну прямо как кобель, обнюхивающий суку! Он был чудовищно возбужден. Оказавшись лицом к лицу с толпой, он всякий раз испытывает самый настоящий оргазм - он не стремится увлечь толпу, он ее насилует, как женщину. Внезапно он принялся визжать: "На Берлин! Национальная революция началась - я объявляю ее! Свастика шагает! Армия шагает! Полиция шагает! Все шагают вперед! (Голос доктора Рейнхольда звучал все пронзительнее и пронзительнее.) Этот зал в наших руках! Мюнхен в наших руках! Германия в наших руках! _Все в наших руках!_" Разыгрывая свою пародию, доктор Рейнхольд окинул вызывающим взглядом собравшихся, словно говоря: "Ну-ка, кто из вас посмеет двинуться с места?" Ноздри его раздувались. Он продолжал: "Баварское правительство низложено! Берлинское правительство низложено! Бог Вседержитель низложен! Да здравствует новая Святая Троица: Гитлер - Людендорф - Пехнер! Хох!" - _Пехнер?_ - недоверчиво произнес кто-то. - Этот... длинный, косноязычный полицейский? - Некогда тюремный надзиратель Штадельгейма, ныне - новый премьер-министр Баварии! - торжественно провозгласил Рейнхольд. - Хох! - И Людендорф... Значит, за всем этим скрывается Людендорф, - заметил кто-то еще. - Н-да-а... В том смысле, как хвост "скрывается" за собакой, - сказал Рейнхольд. - Главнокомандующий трижды прославленной (несуществующей) Национальной армии! Хох! А военным министром будет Лоссов. Уверяю вас, когда Людендорф тоже поднялся наконец на эстраду, он дрожал от ярости: было совершенно очевидно, что Гитлер обвел его вокруг пальца. Людендорф понятия не имел о том, что готовится переворот, пока они не притащили его сюда. Он произносил какие-то слащавые слова, но был при этом похож на примадонну, которой перед выходом подставили за кулисами ножку. - Ну, а сам Эгон Гитлер? - _Адольф_, с вашего разрешения! Наш скромный пещерный австрияк? Он очень немного хочет для себя! Всего-навсего... - Рейнхольд карикатурно вытянулся в струнку. - Всего-навсего быть единоличным Верховным Диктатором всего Германского рейха! Хох! Хох! Хох! Кто-то из слушателей презрительно фыркнул. - Друг мой, но вы бы побывали там! - сказал Рейнхольд, поглядев в его сторону. - Я не в состоянии этого понять... Честно признаюсь, не в состоянии! Я буду рад, если вы, умные головы, объясните мне все это! Гитлер удаляется для приватного, под дулом пистолета, разумеется, "совещания" с Каром и компанией, так как Кар и Лоссов пребывают в полной растерянности и практически находятся под арестом, а молодой роскошный Герман Геринг, звеня и сверкая медалями, остается с нами, чтобы нас развлекать! Но вот Гитлер возвращается: он сбросил свой плащ, и его божественная особа полностью открылась нашим взорам! Наш Титан! Наш новый Прометей! - в мешковатом фраке с хвостом чуть ли не до щиколоток - das arme Kellnerlein! [бедный официантишка! (нем.)] Он снова держит _речь_: "Ноябрьские преступники", "доблестный фатерланд", "победа или смерть", ну и прочая брехня. За ним говорит Людендорф: "На Берлин - обратного пути нет..." Это же полностью расстраивает сепаратистские планы роялиста Кара, подумалось мне, и как раз в нужный момент! Теперь принц Рупрехт остается не у дел, он пропустил свой выход... Однако же нет! Потому что тут Гитлер, широко известный своими антироялистскими взглядами, выдавливает из себя нечто хвалебное - но сознательно еле слышное - по адресу "Его Величества", в ответ на что Кар всхлипывает, падает в его объятия и тоже лепечет что-то о "кайзере Рупрехте"! Людендорф, по счастью, не слышал ни того, что пробормотал Гитлер, ни того, что пролопотал Кар, - иначе его, конечно, разорвало бы на куски от злости. Ну тут все начинают пожимать друг другу руки, после чего слово берет Государственный Комиссар барон фон Кар, а за ним главнокомандующий - генерал фон Лоссов, а затем начальник полиции - полковник фон Зейсер, и все они, как один, лижут сапоги бывшему австрийскому ефрейтору! Все клянутся ему в верности! Впрочем, на месте Гитлера я бы не поверил ни единому их слову... Совершенно так же, как на месте Рупрехта не поверил бы новоявленным верноподданническим чувствам Гитлера. Но хватит о подмостках и действующих на них профессиональных комедиантах. Мы, аудитория, все повскакали с мест и глупо выражаем криками свой восторг. "Рейнхольд Штойкель, - твержу я себе, - ты, знаменитый юрист, трезвая голова, ты видишь - это же не политика, это опера. Каждый играет какую-то роль - все играют, все до единого!" - Опера или оперетка? - раздался чей-то голос позади Рейнхольда. Рейнхольд повернулся в кресле и внимательно поглядел на вопрошавшего. - Ага, вот в этом-то и вопрос! Но сейчас еще рано давать ответ, - медленно произнес он. - Впрочем, _сдается мне_, там было что-то, о чем я уже пытался намекнуть, - что-то не вполне человеческое. Вагнер, спросите вы? Что-то в духе его ранних, незрелых вещей, в духе "Риенци"? Возможно. Во всяком случае, партитура была явно в духе _вагнеровской школы_... Все эти солдаты-муравьи, все эти жуткие воодушевившиеся человекоподобные насекомые и эти угодливые кролики и хорьки, стоящие на задних лапках... И над всем этим Гитлер... Да, это был Вагнер, но Вагнер в постановке _Иеронима Босха_! Рейнхольд произнес все это с такой глубокой серьезностью, понизив голос на последних словах до зловещего шепота, что по спинам слушателей пробежал холодок и в комнате воцарилось молчание. Доктор Рейнхольд недаром снискал себе славу своими выступлениями в суде. 20 Доктор Ульрих разводил пчел, и маленькие медовые пирожные (поданные к ликеру) были фирменным блюдом дома. "Восхитительно! - восклицали гости. - Бесподобный деликатес, так и тает во рту!" Англичанин Огастин был просто шокирован, слушая, как _мужчины_ предаются неумеренным восторгам по поводу еды. - Гитлеру пришлись бы по вкусу твои пирожные, Ули, - сказал кто-то. - Но Гитлер обожает все сладкое и липкое, - возразил кто-то другой. - Этих прелестных малюток он бы не сумел оценить. - И говоривший причмокнул губами. - Верно, потому у него такой землистый цвет лица. - Кажется, это изрек сам доктор Ульрих, который до сегодняшнего вечера едва ли даже слышал когда-нибудь имя Адольфа Гитлера. - А никто не знает, когда Гитлер подстриг себе усы? - неожиданно спросил Франц у своего соседа. Оказалось, что этого не знает никто. - Дело в том, что, когда я впервые его увидел, усы у него были длинные, висячие. - Неужели? - Он стоял на тротуаре и ораторствовал. Но никто его не слушал, ни единая душа: все проходили мимо, словно он был пустое место. Это меня просто обескуражило... Но конечно, я был тогда еще мальчишкой, - как бы оправдываясь, пояснил Франц. - Представляю себе, как это должно было вас смутить, барон, - сочувственно произнес доктор Рейнхольд. - И как же вы поступили? Собрались с духом и тоже прошли мимо? Или остановились и стали слушать? - Я... Я как-то не решался поступить ни так, ни эдак, - признался Франц. - Уж очень это выглядело неловко. Я, разумеется, подумал, что это какой-то умалишенный - он, право, казался _совершенно_ сумасшедшим. В конце концов, чтобы не проходить мимо него, я повернул обратно и пошел по другой улице. На нем был старый макинтош, такой мятый, словно он всегда спит в нем не снимая, но при этом он был в высоком крахмальном воротничке, какие носят мелкие государственные чиновники. Волосы висели длинными космами, глаза дикие, выпученные, и мне показалось, что он подыхает с голоду. - Белый крахмальный воротничок? - переспросил доктор Рейнхольд. - Возможно, что он его тоже не снимает на ночь. Этот _чиновничий воротничок_ значит для него не меньше, чем для монарха-изгнанника титул "Ваше Величество" в устах ростовщика. Или для побежденного генерала возвращенный ему меч. Или смокинг для англичанина-эмигранта, высаженного на папуасском берегу! Это символ его неотъемлемого наследственного права на пожизненную принадлежность к Низшим Слоям Среднего Сословия. Хох! - В этот день мне положительно не везло, - с кривой усмешкой проговорил Франц. - Свернув на соседнюю улицу, я тотчас наткнулся еще на одного пророка! _Этот_ был одет просто в рыболовную сеть и считал себя святым Петром. Доктор Рейнхольд понравился Огастину: интеллектуально он явно принадлежал совсем к другому разряду людей, чем Вальтер и Франц (примечательно, что сам Франц разительно менялся в обществе доктора Рейнхольда!). Выбравшись из кресла, в которое его усадили, Огастин подошел к доктору Рейнхольду и без особых околичностей принялся рассказывать ему о мальчике из одной с ним приготовительной школы, который не просто воображал себя богом - он это знал. У него не возникало ни малейших сомнений на этот счет. Но будучи Всемогущим Богом (при этом он был тщедушный, робкий, вечно весь измазанный чернилами), он почему-то не любил признаваться в этом публично, даже когда кто-нибудь большой и важный, имевший право без всяких экивоков получить ответ хоть от самого господа бога (к примеру сказать, староста или капитан крикетной команды), приступал к нему с вопросом: "Лейтон Майнор! В последний раз спрашиваю вас: Бог вы или не Бог?" Он стоял, переминался с ноги на ногу, краснел, но нипочем не хотел сказать ни "да", ни "нет"... - Может быть, он стыдился своей божественности? Принимая во внимание то состояние, до которого при его попустительстве дошла вселенная?.. - Нет, не думаю, н-н-нет, скорее, он считал, что если вы сами не способны увидеть того, что так явно бросается в глаза, то не дело бога поднимать вокруг этого шумиху и вроде как бы заниматься саморекламой. Доктор Рейнхольд был восхищен: - Ну _конечно же_! Бог, воплотившийся в английского мальчика, никоим образом не мог вести себя иначе! Собственно, все вы так себя ведете. - И он кротчайшим голосом неожиданно задал Огастину вопрос: - Господин англичанин, ответьте мне, пожалуйста, поскольку это очень меня интересует: вы Бог? От неожиданности Огастин разинул рот. - Вот видите! - торжествующе вскричал доктор Рейнхольд. Но тут же, обернувшись к Францу, сказал тоном искреннего раскаяния: - Пожалуйста, познакомьте нас. Так - с некоторым запозданием - Рейнхольд и Огастин были официально представлены друг другу. Немец щелкнул каблуками и негромко пробормотал свое имя, но Огастин просто продолжал прерванную беседу: - Иной раз нам приходилось пребольно выкручивать ему руку, чтобы заставить признаться. - Силы небесные! - Доктор Рейнхольд, округлив глаза, с притворным испугом воззрился на своего нового знакомого. - Принимая во внимание, кем он был в самом деле, не слишком ли большой опасности вы себя подвергали? - Он хлопнул в ладоши. - Прошу внимания! Позвольте представить вам этого молодого англичанина. По его понятиям, одним из безобидных развлечений для маленьких мальчиков в непогожие вечера может послужить выкручивание рук... господу богу! - Представьте его тогда лучше Гитлеру, - угрюмо сказала какая-то плотная, коренастая дама. - Похоже, что и в самом "Кампфбунде" не принимают Гитлера всерьез, - сказал кто-то. - Он не из их заправил. - Это все вина Пуци, - говорил в это время кто-то другой. - Он начал водить Гитлера на званые вечера и вскружил ему этим голову. - Его появления достаточно, чтобы испортить любой вечер... - Ну нет! Он, право же, довольно мил, когда принимается говорить о маленьких детях... - Пуци Ханфштенгль был вчера вечером вместе с ним и выглядел прямо как Зигфрид, - заметил Рейнхольд. - Или, вернее, выглядел так, словно чувствовал себя Зигфридом, - поправился он. - Ему теперь вовсе не обязательно появляться под крылышком Ханфштенгля - теперь его уже стали приглашать в некоторые дома... - В таком случае они получают по заслугам. Я помню один званый обед у Брукманов... - Это тот знаменитый случай, когда Гитлер пытался проглотить артишок целиком? - Да еще два года назад в Берлине у Элен Бехштейн... - А у самого Пуци, в его загородном доме... - Схема у него все та же и теперь, где бы он ни появился, - сказал, поднимаясь и проходя на середину комнаты, невысокий коренастый мужчина, чем-то смахивавший на актера. - Сначала зловещее многозначительное предупреждение, что ему придется немного запоздать - задерживают неотложные и крайне важные дела. Затем, примерно около полуночи, когда он уже может быть твердо уверен, что позже него никто не придет, он торжественно появляется на пороге, отвешивает хозяйке такой низкий поклон, что становятся видны резинки у него на носках, и преподносит ей букет ярко-красных роз. Затем, отказавшись от предложенного ему кресла, поворачивается к хозяйке спиной и занимает позицию у буфета. Если кто-нибудь обращается к нему, он набивает рот пирожными с кремом и мычит что-то нечленораздельное. Если после этого кто-нибудь осмеливается заговорить с ним вторично, он запихивает в рот еще одну порцию пирожных с кремом. Это не следует понимать так, что в столь избранном обществе ему не по плечу поддерживать беседу - он совершенно сознательно стремится играть роль этакого василиска, чье присутствие замораживает всех и убивает всякую беседу в зародыше. Вскоре в комнате воцаряется гробовая тишина. А он только этого и ждал. Тут он засовывает последнее - недоеденное - пирожное в карман и принимается витийствовать. Чаще всего громит евреев; иногда может ополчиться против Большевистской Угрозы; иногда - против Ноябрьских Преступников, не важно, против чего именно... Но о чем бы он ни говорил, все его речи всегда построены по одному шаблону: сперва они звучат увлекательно, осмысленно, спокойно, но вскоре его голос уже гремит так, что ложечки начинают подпрыгивать на блюдцах. Это продолжается примерно полчаса, иногда час. Затем, совершенно внезапно, он умолкает, чмокает липкими губами руку хозяйки и растворяется в ночи или в том, что еще от нее осталось. - Какое нахальство! - возмущенно воскликнула молодящаяся и весьма эмансипированная с виду дама. - Но во всяком случае, одно можно сказать с уверенностью, - задумчиво произнес доктор Рейнхольд, - кто хоть раз встретил герра Гитлера в обществе, тот едва ли позабудет эту встречу. - Но ведь вспоминать-то о нем будут с отвращением! - Моя дорогая, - наставительно возразил Рейнхольд, - для делающего карьеру политика иметь друзей - это еще не все, главное - иметь вдоволь врагов! - Но это же противоречит здравому смыслу! - Нисколько. Потому что политик карабкается вверх по спинам своих друзей (по-видимому, ни на что другое они и не пригодны), но управлять ему придется с помощью своих врагов. - Вздор какой! - ангельским, как ей самой казалось, голоском (видимо, чтобы не прозвучало грубо) произнесла эмансипированная молодящаяся дама. Внезапно в углу комнаты, где сидела всеми позабытая Мици, раздался сдавленный, испуганный крик. Но он затонул в шуме голосов и почти никто его не услышал - не услышал даже Огастин, ибо в эту минуту доктор Рейнхольд предложил показать ему Мюнхен, на что Огастин с живостью воскликнул: - Когда мне прийти к вам? - Давайте завтра, если вы не возражаете. Впрочем, нет, я же совсем упустил из виду, что у нас революция. - Доктор Рейнхольд улыбнулся. - Придется отложить на день-два... Скажем, в начале будущей недели? Вот почему Огастин едва ли не последним заметил странное поведение Мици. Почти все сразу умолкли, когда Мици, вскрикнув, поднялась, сделала два-три шага и стала, вытянув перед собой руки, словно нащупывая что-то. Слезы безысходного отчаяния струились по ее лицу. - Этот ребенок пьян? - громко, с любопытством спросила эмансипированная дама. Но Мици - теперь уже совсем слепая Мици - тотчас овладела собой. Услыхав этот вопрос, она обернулась к говорившей и мило рассмеялась. 21 И все же была какая-то бездушность, обреченность во всем этом сборище у Штойкелей (так, во всяком случае, показалось Огастину и даже Францу, когда впоследствии каждый из них вспоминал этот вечер): слишком уж искусственно-приподнято звучали голоса, слишком аффектированы были жесты, слишком явно в речах этих людей слышалась бравада. Ведь все они так или иначе держались на гребне волны Великой Инфляции и теперь напоминали конькобежцев, беспечно укативших слишком далеко от берега, захваченных ледоходом и сознающих, что их единственная, хотя и слабая, надежда на спасение - в скорости. Лед тает на солнце, кругом полыньи, и нет возврата назад. Они слышат за спиной душераздирающие крики, но лишь ниже нагибают голову в надвинутых на уши шапках, лишь сильней взмахивают руками и упорнее работают ногами в своем отчаянном стремлении быстрей, быстрей нестись вперед по мокрому, крошащемуся, уходящему под воду льду. Все, что угодно, лишь бы не быть "втянутыми" в водоворот - не в пример Лотару и всей его бражке: они только и стремились к тому, чтобы их втянуло в водоворот, словно в этом-то и крылось спасение. Франц чувствовал, что у него никогда больше не возникнет желания встретиться со Штойкелями - он покончил со всей этой компанией раз и навсегда. Когда они возвратились в Лориенбург, уже стемнело и молодой месяц уплывал за горизонт. И лишь после того, как все немного оправились от потрясения, вызванного бедой, приключившейся с Мици, Франц, оставшись вечером наедине с отцом и дядей, поведал им о "пивном путче". - Какой идиотизм! - сказал Вальтер. - Поверить трудно. - Значит, наша "белая ворона" ухитрилась все же залететь в высокие сферы, - сказал Отто. - Ну-ну! - Вы говорили как-то, что во время войны он служил у вас под началом, - сказал Франц. - А что он представлял собою как солдат? - Как ефрейтор? - педантично поправил племянника Отто. - Он был полковым связным, следовательно, имел одну нашивку... - Отто помолчал, добросовестно подыскивая беспристрастную оценку. - По военному времени отвечал, по-видимому, требованиям. Но для кадрового сержантского состава регулярной армии был, конечно, слабоват. - Отто угрюмо усмехнулся. - О ком ты говоришь? - рассеянно спросил Вальтер. - А после войны, - продолжал Отто, - в одном из отделов ремовской разведки ему нашлась работенка платного политического осведомителя, иными словами, ему было поручено шпионить за своими старыми однополчанами. С этого он и пошел в гору, а теперь, должно быть, считает себя вроде как самостоятельной политической фигурой - в пивных залах, на уличных митингах, среди такого же сброда, как он сам. Ну, а команду дает, разумеется, все тот же Рем. - А, так ты об этом молодчике из ремовской шайки? Да, я как-то видел его имя на одном из плакатов, - заметил Вальтер. - Ну, а в полку он как себя показал? - продолжал настойчиво расспрашивать Франц. - На этот счет я не слишком осведомлен, - несколько высокомерно отвечал Отто. - Исполнял, что приказано. Трусом не был, насколько мне известно. - Отто снова помолчал, потом сказал без особой, казалось, охоты: - Мне он всегда был не по душе, да и солдаты его крепко недолюбливали: эдакий, в общем, унылый брюзга. Никаких нормальных человеческих интересов - не умел даже поддержать доброй шутки! Потому и получил это прозвище - "белая ворона": что бы ребята ни затеяли, ефрейтор Гитлер всегда оставался в стороне. - Этот твой Рем тоже не больно-то мне по душе, судя по тому, что о нем говорят, - заметил Вальтер. - Способный малый, - сказал Отто. - Прекрасный организатор! Он в армии неоценим. Людей отталкивает это его сопение, ну а он-то чем виноват - нос у него поврежден с войны. Из-за этого речь у него получается какой-то грубой, и он сам это прекрасно сознает. Только не называй его "этот твой Рем" - он не из моего полка. Одно время у нас служил его дружок "египтянин" Гесс. - Отто неожиданно сделал гримасу. - Правду сказать, в личном составе нашего полка немало было таких случайных людей, с бору да с сосенки. Брат и племянник промолчали: оба считали это донкихотством - то, что Отто принял во время войны назначение в пехоту. В наступившем молчании мысли Отто, по-видимому, снова возвратились к "белой вороне". - Недоразвитый, невежественный тупица! - пробормотал он неожиданно и с неуместным для офицера жаром, поскольку Гитлер был всего лишь "унтер-офицерский состав". Франц поглядел на него с любопытством. Несомненно, у них там была какая-то стычка. А телефон тем временем звонил не переставая. Хотя с Мюнхеном по-прежнему не было связи, но слухи летели, опережая друг друга: революция движется на Берлин; революция разгромлена; Людендорфа и Гитлера нет в живых. Так как доктор Рейнхольд выехал из Мюнхена в Ретнинген еще на рассвете, он знал не больше, чем всякий другой, что произошло _после_ описанной им сцены в пивной "Бюргерброй". Лотар был там, в Мюнхене. Но волнение Лотара в эту незабываемую ночь достигло такого накала, что его память не сохранила ему связных воспоминаний о происходивших событиях - она зияла необъяснимыми провалами. Одна картина сменялась другой, но, что происходило в промежутках, каким образом одно было связано с другим, память не давала ответа. Много лет спустя в нем все еще живо было воспоминание о том, как рос и ширился в его груди восторг, когда словно зачарованный шагал он под ритмичные, одурманивающие звуки нацистского марша по Бриннерштрассе, а толпа вокруг росла как снежный ком... Этот нелепо кувыркающийся через голову мальчишка впереди... Какая-то женщина, которая внезапно кинулась к нему из толпы и облобызала, обдав запахом карболового мыла... И другая, та, что шагала рядом с ним и все совала ему под нос распятие, словно преступнику, ведомому на эшафот. Но ведь их отряд направлялся через мост Людвига к "Бюргерброй" (туда, где совершалась революция)? Как это случилось, что потом он очутился в совершенно другом месте, причем совсем один? Вторая картина, воскресающая в памяти. Темно. Лотар в каком-то закрытом помещении: темноту тускло прорезает колеблющееся пламя факелов в руках незнакомых монахов в капюшонах, беспорядочно спешащих куда-то. И у Лотара в руках уже не винтовка, а нечто похожее на мотыгу. Ни Фрица, ни Вилли - никого из его друзей нет рядом с ним. Одна из этих безликих фигур в капюшоне, неслышно ступая, идет впереди и увлекает его за собой. Ночной холод не проникает сюда, но теплый воздух здесь влажен и тяжел - промозглая сырость, как в склепе. Дым факела в руках у его проводника вызывает у Лотара кашель, который гулко отдается под сводами... Сырой запах плесени, запах истлевших костей... Они среди гробниц, где-то глубоко под землей, должно быть, это катакомбы... Они ступают по мягкой как пух пыли, заглушающей звуки, - верно, по праху истлевших костей. В небольшой группе нацистов, к которой они теперь приблизились, почти сплошь пожилые люди, и среди них нет ни одного знакомого Лотару лица. Все они из другого отряда. Они работают при свете факелов, посменно, по шесть человек зараз: для большего числа мотыг и лопат здесь слишком мало места, к тому же воздух в этом подземелье так тяжел, так насыщен пылью, что люди быстро устают. Каменной кладке, которую они пробивают, кажется, не будет конца. Лотару просто не верится - неужели это заложенный кирпичами вход? Но когда они наконец пробиваются сквозь толщу стены, все становится ясно, ибо то, куда они теперь проникли, - это уже вовсе не церковный склеп, а подвал под соседними казармами. Из казарм сюда нет доступа, а своды звуконепроницаемы. Так вот оно что: восемь тысяч винтовок, оказывается, спрятано здесь от Союзной комиссии по разоружению, и они могут теперь их взять! - Фон Кар сам подписал приказ - старая лисица! - Что? Не может быть! - Да говорю тебе! Нашему командиру пришлось даже показать его настоятелю... - Но тот-то, небось, соорудил этот тайник для роялистов, и дурачки-монахи и сейчас еще, верно, думают, что к роялистам они и попадут, эти винтовки! - Но ведь Кар теперь присоединился к нам, так же как и Лосеве, и Зейсер, верно? - Да-а-а, во всяком случае, так сказал герр Эссер. Только больно он увертливый малый, этот доктор Кар. - Старая лисица! Ну, теперь-то уж он попал в капкан... Восемь тысяч винтовок, хорошо смазанных, аккуратно сложенных, - какое зрелище для стосковавшихся по оружию глаз! Прибывает подкрепление от дружественных оберландовцев. Образуется живая цепь, по которой винтовки поплывут из рук в руки вдоль туннелей, вверх по освещенной факелами лестнице, по бесконечным коридорам и аркадам, через темную молчаливую громаду священной обители - туда, где фургоны Геринга стоят в ожидании на улице... Картина третья. Раннее утро. Лотар промок до нитки и потерял сапоги. Он так дрожит от холода, что у него зуб на зуб не попадает и он едва ворочает языком... Он, кажется, переплывал реку, но почему ему пришлось плыть? У него нет об этом ни малейшего представления. Возможно, уже были разведены мосты... Или он думал, что их вот-вот разведут... А может, кто-то спихнул его в воду. Но он должен добраться до капитана Геринга, должен сообщить ему... В саду неподалеку от "Бюргерброй" коричневорубашечники расположились биваком, но из-за пронизывающего холода никто не спал, и, когда Лотар начал пробираться между ними, уже забрезжил рассвет - холодный, серый, с редкими хлопьями снега. В "Бюргерброй" сбился в углу в кучку духовой оркестр - из тех, какие нанимают для торжественных случаев. Музыканты только что прибыли, все они были еще в пальто и с инструментами в футлярах и о чем-то громко спорили; вид у них был голодный и упрямый, из носов текло. Их силком загнали в зал, где только что происходил митинг и сейчас еще было полно "коричневых рубашек", расположившихся среди беспорядочно сдвинутой мебели. Но оркестранты требовали, чтобы им подали завтрак. И без этого отказывались играть; и при слове "завтрак" у Лотара до боли засосало под ложечкой. Тут кто-то сжалился над дрожавшим от холода Лотаром и, подтолкнув его к двери в гардероб, посоветовал ему не теряться. Гардероб все еще был забит оставшимися с вечера цилиндрами, меховыми накидками, шинелями, парадными портупеями... - Так торопились, что все побросали, - произнес чей-то насмешливый голос. - Вся баварская знать собралась тут, а когда мы сказали "цыц!", живо пустились наутек, как кролики. Выбирай, что тебе по вкусу, приятель. Это произнес невысокий тучный коричневорубашечник с добродушным, веселым лицом. В частной жизни он был атеист, владел табачной лавочкой и не испытывал почтения ни перед богом, ни перед людьми, а сейчас был крепко пьян, хотя это и не бросалось в глаза. Ему показалось забавным обрядить Лотара в подбитую мехом генеральскую шинель со всеми генеральскими знаками отличия. Заметь Лотар эти эмблемы, самая мысль о таком кощунстве испепелила бы его честную немецкую душу, как рубашка Несса. Но его новый приятель вливал ему в эту минуту в горло кружку горячей жижи, отдаленно напоминавшей кофе, и Лотар ничего не заметил. Он должен сейчас же, немедленно увидеть капитана Геринга по поводу этих винтовок... Но никто, по-видимому, не знал даже, здесь ли Геринг. Впрочем, Лотару сказали, что кое-кто из вождей только что вернулся после рекогносцировки в город и находится в комнате наверху - Гитлер там и генерал Людендорф... И Лотар, немного отогревшись, совершенно беспрепятственно двинулся вверх по лестнице. Длинная генеральская шинель доходила ему до пят, но под шинелью он все еще был мокр хоть выжми, и ноги его в одних носках оставляли мокрые следы на ковре. _Он должен найти капитана Геринга..._ Наверху в полутемном коридоре Лотар столкнулся со спешившим куда-то вестовым и повелительно остановил его: - Где они? Я с докладом! - Пожалуйста сюда, ваше превосходительство, - сказал вестовой, отдавая честь (но Лотар этого даже не заметил - так он был погружен в свои мысли: ведь кто его знает, может быть, эти винтовки уже попали в чьи-то доверчивые руки!). Вестовой тут же провел его через небольшую комнату, где стояло пианино и несколько нотных пюпитров - все сдвинутое в угол, чтобы очистить место для высокой, в человеческий рост, груды каких-то свертков, - и отворил дверь. - ...качаться на фонарных столбах на Людвигштрассе, - донесся из комнаты чей-то нервный, визгливый возглас. 22 В полном смятении Лотар приостановился на пороге. Геринга там не было, и к тому же он сразу понял, что это никакой не военный совет: в комнате было всего двое людей, и оба - в штатском. Сквозь густую пелену табачного дыма Лотар разглядел тучного пожилого господина с пухлым двойным подбородком, скрывавшим отсутствие шеи; плотно утонув в кресле, пожилой господин солидно посасывал красное вино, попыхивая между глотками сигарой, и смотрел прямо на Лотара - тусклым, каменным взглядом из-под набрякших век, - смотрел не видя; должно быть, взгляд его просто был уже устремлен на дверь, прежде чем она отворилась. Полуоткрытый дряблый рот под серой щетиной усов был похож на рыбий, и старик то и дело ронял пепел сигары на свою охотничью куртку. Позади него в глубине комнаты невысокий, невзрачного вида субъект, стоя к Лотару спиной, исступленно грыз ногти и судорожно поводил плечами, словно какой-то шутник засунул ему что-то за шиворот... Нет, Лотар не мог попусту тратить здесь время: он _должен_ сейчас же найти капитана Геринга и сказать ему, что эти монастырские винтовки никуда не годны - из них вынуты бойки. Лотар попятился назад, оставив дверь открытой. Но в соседней комнате вестового уже не оказалось, и Лотар приостановился, не зная, что предпринять. _Сегодня мы будем качаться на фонарных столбах на Людвигштрассе!_ Все произошло столь мгновенно, что эти с театральным пафосом произнесенные слова, казалось, еще звучали в продымленном воздухе. - Тем не менее мы выступаем, - с оттенком презрения и неприязни отрезал в ответ сидевший в кресле. Лотар прирос к месту: _этот_ голос _был ему знаком_, да и как он мог не узнать лица? Это же генерал Людендорф! В таком случае тот, другой... На митингах с подмостков его голос звучал совсем иначе, и все же это, конечно, _он_... Там, за дверью, Гитлер резко обернулся: - Но они откроют стрельбу, и тогда все пропало - мы не можем сражаться против _армии_! Говорю вам, это конец! - И словно забыв, кто его собеседник, Гитлер прибавил, как бы размышляя вслух: - Если мы обратимся к Рупрехту, может быть, он вмешается? Ведь этот их совершенный экспромтом переворот уже потерпел крах. Одураченный "залогом искренней преданности" - этими бесполезными винтовками, Гитлер выпустил Кара из рук, после чего Кар, Лоссов и Зейсер, весь всемогущий триумвират, оказавшись вне досягаемости для Гитлера, повернули против него. Принц Рупрехт, заметив на поверхности потока огромную тень Людендорфа, решительно отказался проглотить гитлеровскую приманку и попасться на крючок, и это было для Кара решающим. Лоссов практически находился под арестом у собственного городского коменданта, пока не заявил о своей готовности повиноваться Берлину. Точно так же и Зейсер поспешил исполнить волю полицейских сил, которыми он командовал, и теперь "Кампфбунду" оставалось только либо сдаться на милость победителя, либо быть разгромленным. Все новые и новые правительственные войска всю ночь продолжали прибывать в Мюнхен, и "Викинги" уже перешли на их сторону. Нацисты еще держали в своих руках ратушу - хотя от этого едва ли было много толку, - а Рем со своим "Рейхскригсфлагге" захватил местное отделение военного министерства, откуда не мог теперь выйти; все же остальные общественные здания находились в руках триумвирата. И железные дороги, и телефон, и радиостанция - все было захвачено ими. Никто из нацистских лидеров даже не подумал о том, чтобы овладеть этими жизненно важными объектами: трудно было представить себе более непродуманный, более наивный, лишенный всякого плана coup d'etat. Поступали сообщения, что на Одеонсплац уже сосредоточены войска с полевой артиллерией. Лотар, никем не замеченный, снова заглянул в дверь. Генерал все так же каменно, словно статуя, восседал в кресле, как на коне, и взор его все так же недвижно был устремлен в одну точку, только теперь ниже - на ковер в дверях. Генералу Эриху Людендорфу было всего пятьдесят восемь лет; он был далеко не такой "пожилой господин", каким показался Лотару, однако его мозг, так же как и его мышцы, несколько окостенел. В наше время предвзятые представления укореняются глубоко и их не так-то легко поколебать, если же они рушатся, на их месте остается зияющая брешь: предательство Кара Людендорф еще в состоянии был осмыслить, ибо Кар - человек штатский, и к тому же католик, - якшался с кардиналами, а у таких господ и понятия о чести тоже... кардинальские, но чтобы Лоссов, главнокомандующий баварской армией, мог изменить своему "слову Немецкого Офицера", это уже не вмещалось в сознание генерала Людендорфа, это нарушало все его представления о мире! Старому миропорядку пришел конец, и старый военачальник это понимал, но ничто не отразилось на его одутловатом лице, словно эта пухлая, округлая плоть была лишена всякой органической связи с нервами, мускулами, сухожилиями и мозгом; генерал сидел, без малейших признаков удивления глядя на мокрые пятна, оставленные на ковре ногами немецкого генерала в полной форме, но без сапог. - Что? Мы выступаем, - повторил Людендорф. В голосе его была львиная твердость, и на этот раз слова прозвучали, как приказ. Но когда он произнес "мы выступаем", это следовало понимать не в военном смысле (тут же пояснил он). Ни одному военному и в голову не придет пытаться захватить Мюнхен - или хотя бы освободить Рема, осажденного в здании военного ведомства, - таким способом, который предлагает он, Людендорф: выступить с тремя тысячами людей и провести их по узким улицам Старого города, колоннами по шесть человек в ряд, как школьниц на прогулку. Но умный (и умеющий рискнуть) политик сделать такую попытку может. Военная операция могла бы проходить примерно следующим образом: по мосту Макса-Йозефа и охватом с флангов через Английские сады, что-нибудь в этом роде; да только что проку? Этот малый, Гитлер (думал Людендорф), прав: они не в состоянии сражаться с армией. А вот если вместо всяких военных действий они мирно и дружелюбно, как доверчивые комнатные собачки, двинутся прямо навстречу армейским штыкам... Захотят ли солдаты открыть огонь по своим же совершенно безобидным братьям-немцам? А после того, как они войдут в соприкосновение и офицеры увидят перед собой своего прославленного командира генерала Людендорфа и окажутся перед необходимостью сделать выбор, неужели они станут повиноваться какому-то непотребному Лоссову, который за ночь дважды успел переметнуться из одного лагеря в другой? Всего час назад на улицах еще красовались плакаты, на которых имя Лоссова стояло рядом с нашими именами... - Ну, а как только армия вновь станет повиноваться моим приказам, дорога на Берлин будет для нас открыта! Лотар был так потрясен, что стоял за дверью совершенно растерянный, в мокрой одежде, с которой ручейками стекала вода - стекала прямо на всю эту груду увязанных в кипы банкнот, - и не сразу заметил капитана Геринга, когда тот внезапно прошел мимо него в ту комнату - к тем двоим. Геринг выслушал предлагаемый Людендорфом план, и взгляд его встретился с взглядом Гитлера. Оба они теперь уже далеко не разделяли веры Старого вояки в магическую силу его имени и личного присутствия. Людендорф начал сдавать - неужто старик сам не замечает, как сильно сдал он за последние годы? Это бегство в Швецию в 1918 году и все его последующее фиглярство... Геринг со своей стороны предложил другое - отступить к Розенгейму... "Чтобы сплотить наши ряды там", - поспешил он добавить. Но Людендорф молча, испытующе уперся в "храбрейшего из храбрых" своим каменным взглядом: Розенгейм был расположен в слишком удобной близости от австрийской границы! Гитлер тоже, уныло-испуганно, поглядел на Геринга: по известным причинам, о которых он предпочитал умалчивать, возвращение в свою родную Австрию отнюдь его не привлекало. Геринг опустил глаза и не стал настаивать. Таким образом, его предложение не только не перевесило чашу весов в его пользу, но даже заставило Гитлера принять план Людендорфа, ибо любой план был для него предпочтительнее "Розенгейма", и он встал в конце концов на сторону генерала. Ведь как-никак "магия" его-то, Гитлера, имени была еще свежа, и, если с ее помощью удастся вызвать к жизни что-либо подобное тем ликующим толпам, какие они видели на улицах прошлой ночью, у них впереди будет такой заслон из женщин и детей, что ни один солдат не осмелится в них выстрелить! Coup d'etat посредством народного ликования? Скорее всего, это гиблое дело. Но для Гитлера это по крайней мере означало возможность прибегнуть к тому единственному пока что методу, в котором он понаторел, - методу публичных выступлений. Лотар побрел прочь, как слепой, не понимая, - сон все это или явь, в своем ли он уме или рехнулся. Геринг... Он же должен был сообщить что-то капитану Герингу насчет каких-то винтовок. 23 В одном весьма существенном вопросе все трое хитроумных заговорщиков сходились полностью: для того, чтобы этот грандиозный замысел Людендорфа, основанный на злоупотреблении доверием, мог воплотиться в жизнь, все рядовые участники похода ни под каким видом не должны подозревать о том, что Мюнхен находится в руках "противника", так как им прежде всего надлежит излучать дружелюбие и доверие. Никто, кроме самого узкого круга посвященных, не должен знать об истинном положении вещей. Итак, около одиннадцати часов все офицеры были собраны в помещении фехтовальной школы для инструктажа, и там их высокие вожди, сияя радостными улыбками, "посвятили" их в свои планы и заверили, что в городе все идет как по маслу под умелым руководством их послушных союзников Кара, Лоссова и Зейсера, о чем и следует поставить в известность весь рядовой состав. Сегодня "Кампфбунд" - просто в знак одержанной победы и в виде выражения благодарности гражданам за их горячую поддержку - пройдет торжественным маршем через весь город, после чего расположится на ночлег где-нибудь на северной окраине и будет ждать прибытия регулярных частей, которые должны присоединиться к нему... А затем - на Берлин! Вот что им было сказано, и солдатам и офицерам - всем без различия. Лотар так и не добрался до Геринга, а адъютант из "Оберланда", которому он в конце концов решил сообщить о неисправных винтовках, только что возвратился из фехтовальной школы, где получил соответствующее "напутствие", и потому воспринял сообщение отнюдь не трагически. Он так и покатился со смеху: - Кар! Вот старая лисица! Никак не может отвыкнуть от своих замашек... А я, признаться, здорово удивился, когда он сам _добровольно_ предложил эти винтовки! - Но теперь это, в сущности, не имеет значения, пояснил он Лотару, поскольку все идет гладко. Сегодня же вечером они заберут бойки и приведут винтовки в порядок, а пока что оружие нужно ведь только для парада. Лотар был совсем сбит с толку. Надежда, эта упрямая и выносливая молодая особа, пробудилась снова. Неужто он ошибся, неправильно понял то, что говорилось там, наверху? Ведь этот адъютант явно располагает самыми свежими сведениями, и к тому же вполне официальными, так сказать из первых рук... А все же... Адъютант подозрительно покосился на ошалелое лицо Лотара. Чего ему неймется, этому мальчишке? А то, что он сообщил насчет винтовок, это как раз не для солдатских ушей: им совсем _ни к чему_ знать, что они вооружены винтовками, которые не стреляют. Можно ли положиться на этого парня, будет ли он держать язык за зубами, не лучше ли ему пока "исчезнуть"? Арестовать его, что ли, под каким-нибудь предлогом? Но в эту минуту перед ними, словно deus ex machina, начала возникать огромная туша Пуци Ханфштенгля: сначала они увидели его ноги, так как он спускался по лестнице из комнаты совещаний (что-то согнало привычную веселую ухмылку с его красивого крупного лица, но она, возродилась, как только он появился на людях). Адъютант зашептал ему на ухо. Ханфштенгль обернулся, и его крепкие пальцы пианиста цепко ухватили Лотара за локоть. - Ты поедешь со мной в город, мой мальчик! Макушка Лотара едва достигала нагрудного кармана Пуци, но тот наклонившись заглянул в осунувшееся, забрызганное грязью лицо юноши и добавил доверительным шепотом: - Мне нужен сопровождающий - ты будешь меня охранять! Да, доктор Ханфштенгль был прославленный шутник! Лотар покраснел и безмерно гордый, что его удостоили чести находиться в таком высоком обществе, послушно забрался следом за своим новым командиром в автомобиль, хотя в голове его все еще царил полный сумбур. Он сидел на заднем сиденье, вытянувшись в струнку, изо всех сил стараясь сохранять военную выправку, но, еще не доехав до моста, уснул непробудным сном. Вот как случилось, что Фриц и Вилли приняли участие в знаменитом походе без своего друга Лотара, который проспал как убитый несколько часов подряд. Проснувшись, Лотар увидел, что лежит на полу. Проснулся он от звука двух громких, взволнованных голосов, один из которых он безошибочно узнал сразу - это был голос издателя Розенберга, философа. Голова Лотара покоилась на кипе типографских корректур, почти у самых глаз маячили отвороты ярко-синих розенберговских брюк и грязные оранжевые носки со стрелками. Лотар догадался, что он, по-видимому, каким-то образом попал в одно из помещений "Фелькишер Беобахтер". Но лишь только оцепенение сна стало проходить и в голове немного прояснилось, Лотар понял, что оба находившиеся здесь человека ведут себя так, словно революция потерпела крах. Не переставая говорить, Розенберг поспешно, словно при внезапном отъезде, запихивал различные предметы одежды в старый кожаный чемоданчик, лежавший на его письменном столе (отдавая, как видно, предпочтение менее тугим и более веселой расцветки галстукам перед теми, веревочными, в которых политики обычно качаются на фонарных столбах). Лотара мазнуло по лицу нечистым подолом мятой красной мужской сорочки, и он поспешно закрыл глаза и лежал тихо, обливаясь потом и чувствуя, как у него стучит в висках. Ибо то, что он только что услышал, звучало уже совершенно неправдоподобно. Будто бы весь этот парадный марш, о котором говорилось на инструктаже, был сплошным заранее обдуманным чудовищным обманом! Ну да, ребятам здорово напустили пыли в глаза, одобрительно подтвердил собеседник Розенберга. А поход продолжается, и они идут себе, как ягнята на бойню! Сам Розенберг ни минуты не сомневался, что все это кончится страшной резней, и не стал дожидаться конца. Пуци Ханфштенгль тоже, небось, уже дома (так они полагали) - собирает вещички... И даже те из вождей, которые сейчас там маршируют, заранее себе кое-что подготовили... Или кто-то сделал это за них - то ли с их ведома, то ли без оного. На Макс-Йозефсплац Гитлера должен ждать автомобиль с включенным мотором (сообщил Розенбергу тот, другой); он может проскочить к нему по Перузаштрассе, если, конечно, ему удастся живым унести ноги. А Геринг послал кого-то домой за своим паспортом... Сам Розенберг в эту минуту тоже выбирал себе паспорт - _выбирал_ из целой кучи, сваленной в ящик письменного стола. Как только оба они наконец ушли, Лотар тоже не заставил себя долго ждать. Он подумал о Фрице и Вилли и о всех своих отважных друзьях, которые, сами того не подозревая, идут сейчас на верную смерть, и у него противно засосало под ложечкой. Но тут, словно черная туча в ясный день, на Лотара снова нашло затмение. Нет, этого просто не может быть (говорил он себе). Не может быть, чтобы вожди Движения так вот, намеренно лгали народу! Гитлер любит своих приверженцев, он никогда не станет сознательно обманывать их и подвергать опасности. Да и Геринг, доблестный, храбрый Геринг... Не говоря уже о генерале Людендорфе! Нет, если даже им стало известно о предательстве триумвирата, они, конечно, просто не поверили этому; они сами слишком благородны, чтобы этому поверить, и вот на это-то их благородство и рассчитывал подлый триумвират, решив заманить нашу Армию Света в ловушку, в самую глубь города, чтобы там легче было ее окружить, поймать, как в капкан, и уничтожить. Сволочи! Прыгая через три ступеньки вниз по лестнице, Лотар каждый раз мысленно попирал всей тяжестью своей ноги одного из триумвиров. Надо во что бы то ни стало разыскать Фрица и Вилли, он должен во что бы то ни стало предупредить их... И капитана Геринга... Но когда он выбрался на дорогу, оказалось, что весь город забит полицией и половина улиц закрыта для движения. 24 Ровно пять лет назад, почти день в день, Курт Эйснер в помятой черной шляпе, с развевающейся бородой - словно какой-нибудь захудалый учитель музыки - явился в Мюнхен во главе доброй половины мюнхенских смутьянов и пришел к власти. Но седьмого ноября 1918 года день был на редкость теплый - превосходнейшая погода для путча. К тому же Эйснер сумел застать всех врасплох: он сначала пришел, а потом провозгласил революцию. Ему почти не приходилось опасаться организованного сопротивления, поскольку войска все еще были на фронте и весь город в оцепенении от разгрома в войне. Девятого же ноября 1923 года день обещал быть пасмурным и холодным, на редкость холодным - дул резкий, пронизывающий ветер, время от времени со снегом. Когда марш наконец начался, горнисты с трудом могли трубить занемевшими на колючем ветру губами. Фриц и Вилли дрожали от холода в своих бумажных рубашках без курток; когда они пели, у них сводило челюсти, а, как только они переставали петь, зубы начинали выбивать дробь. Зрителей, собравшихся в "ликующие толпы", можно было пересчитать по пальцам, и все они тоже промерзли до костей. Уже пробило полдень, когда колонна двинулась от пивного бара "Бюргерброй" и, пройдя несколько ярдов под гору, остановилась снова. Высоченный Фриц, глядя поверх голов, видел, что на мосту Людвига происходит какая-то свалка. Должно быть, полицейский патруль мутит там воду - вот тупицы! Потом мимо колонны чуть ли не бегом проследовала кучка самых видных мюнхенских евреев - человек пятьдесят, а то и больше - и скрылась в направлении моста. Вдогонку им понеслись дружные взрывы хохота, ибо, совсем растеряв присущие им степенность и достоинство (а многие из них были пожилые, весьма видные граждане), они спешили куда-то в одном нижнем белье и в носках - в таком виде провели они ночь под замком в задней комнате "Бюргерброй". Сам проказник капитан Геринг, с его неисчерпаемым юмором, руководил, по-видимому, этой операцией. Он даже пригрозил утопить всех этих заложников в реке, если полиция не образумится, и почти тотчас колонна снова двинулась вперед и переправилась наконец на тот берег. Однако не прошли они по Старому городу и ста шагов, как их остановили снова. На сей раз причиной остановки были их собственные вожди, пожелавшие удостовериться, что все они "полностью осведомлены обо всем" во избежание каких-либо недоразумений. Все солдаты или отряды вооруженной полиции, которые могут встретиться им на пути, патрулируют город (так им было сказано) от лица революции, уясните это себе! На Одеонсплац нас будут ожидать регулярные части, возможно даже вооруженные, но... пусть вас это не смущает - они нужны для устрашения хулиганов и скандалистов, которые могут оказаться в толпе по пути нашего следования, так что "встретьте солдат хорошей песней, ребята, и дружным приветствием... И вот еще что: на случай каких-либо инцидентов на запруженных толпой улицах вам лучше идти с незаряженными винтовками". На Мариенплац здание ратуши было украшено флагами со свастикой, и небольшая, но чрезвычайно возбужденная толпа, собравшаяся на площади, приветствовала прибывшую колонну восторженными криками. Толпу эту согнал сюда на скорую руку Юлиус Штрейхер, пустив в ход самое цветистое свое красноречие. Именно с этой целью Гитлер и отрядил его заранее на Мариенплац, ибо здесь - если, конечно, Штрейхер справится со своей задачей - и должен был возникнуть тот людской заслон, в котором Гитлер так нуждался. Лишь бы только _достаточное количество_ этих приветствующих их горожан отправилось отсюда дальше вместе с марширующей колонной, создавая преграду между нею и ружьями... И если бы еще не этот мерзкий холод... Пронизывающий ветер был и в самом деле невыносимо колюч. Пробиваясь к Мариенплац, Лотар с трудом прокладывал себе путь среди плотной массы горожан, устремлявшихся в обратном направлении. 25 Когда колонна, покинув Мариенплац, двинулась дальше, Людендорф, стоя во весь рост на грузовике, занял место во главе ее, впереди знаменосцев. После этого Гитлер и еще двое-трое видных деятелей пробились сквозь толпу поближе к нему, убедив себя, что теперь стрельбы действительно не будет, что задуманная хитрость удалась. Путь их лежал к Одеонсплац, ибо там, по слухам, поджидали их войска, и психологически этот пункт должен был стать решающим в их судьбе. От Мариенплац туда вели две улицы, образуя как бы большую букву "А" с поперечиной короткой Перузаштрассе и нелепыми псевдофлорентийскими аркадами Фельдхеррнхалле там, где обе улицы сходились в одной точке. Колонна двинулась по левой улице, по Вейн-унд-Театинерштрассе, и идущие впереди руководители уже наполовину ее прошли, когда увидели, что выход на площадь действительно заблокирован небольшим отрядом солдат... с винтовками. Значит, вот они, здесь наконец эти штыки, которые Людендорф должен отвести от них магической силой своего присутствия! Вот они, эти ружья, на спусковой крючок которых не решится нажать ни один немецкий солдат... Нужно только идти вперед прямо на них, только идти прямо вперед... (Может быть, их уверенность уже поколебалась?) Как далеко продвинулись они по этой улице? _Топот, топот сапог по мостовой..._ А впереди уже виден угол Перузаштрассе - последний, единственный поворот направо, прежде чем... - Глянь-ка, - возбужденно крикнул кто-то Лотару из редеющей толпы, - вон Людендорф! - Да, это он, легендарный генерал, кумир армии, в своей старой охотничьей куртке, двигался прямо навстречу солдатским винтовкам... - А этот, рядом с ним, - это Гитлер, его верный друг... А вон тот, кто его знает, кто он такой... _Топот, топот сапог_, и реющие над толпой флаги, и пение, и долетающие откуда-то звуки труб... _и топот, топот сапог_... Вот уже большинство зевак, промерзнув и наскучив этим зрелищем, вспоминают про обед и поворачивают домой. Еще тридцать шагов... В муках своего предвидения вожаки чувствуют, как их ноги, словно бы сами собой, помимо воли, механически подымаются и опускаются - вверх, вниз, - подобно поршням цилиндра, и ни на шаг не продвигают их вперед... _Топот, топот сапог..._ Это не они движутся - это дула винтовок надвигаются на них... все ближе, ближе. Еще двадцать шагов. Гитлер уперся взглядом в какую-то точку впереди, но краем глаза отчетливо видит девочку-школьницу на велосипеде - опрятную, холеную девочку, которая крутит педалями бок о бок с ним. "Как она изо всех сил старается ехать _со мной_ в ногу..." А ее удивительно глубокое контральто в то же время легко и точно сливается с хором мужских голосов, поющих песню. Пятнадцать шагов... десять... И вот уже зияющий провал Перузаштрассе неотвратимо открывается вправо от них, словно разверстая пасть... "Господи, клянусь тебе, я брошу политику! Никогда, никогда больше..." Подобно тому как во время спиритического сеанса неожиданно, необъяснимо блюдечко срывается с места и начинает двигаться куда-то в сторону, так в едином, целеустремленном порыве вся группа вожаков вдруг свернула вправо и ринулась в открывшийся проход - прочь от винтовок, в спасительное укрытие поперечной улицы! Это произошло так внезапно, что ехавшая рядом девушка от неожиданности свалилась с велосипеда и разорвала чулки, но никто этого уже не заметил. И вся поющая, ликующая, дерущая глотку колонна, ни о чем не подозревая, ничего не опасаясь, естественно последовала за своими вожаками, продолжая горланить песню в честь солдат, чьи винтовки были в упор нацелены на беззащитные спины свернувших от них на поперечную улицу людей. Но даже и теперь никто из этих людей не имел ни малейшего представления о том, на краю какой опасности они находились. Для вожаков же это было лишь небольшой передышкой: еще несколько шагов - и короткая Перузаштрассе выведет их на Макс-Йозефсплац. И тогда слева откроется узкий каньон Резиденцштрассе - другой, быть может не столь зорко охраняемый, путь к Одеонсплац... Тот путь, который им надлежало теперь избрать... Но, собственно, почему? Ведь отсюда вниз к реке, в прямо противоположном направлении, спускался еще широкий-преширокий бульвар, где их не подстерегали никакие опасности - манящая дорога отступления. Там, возле памятника, стоял желтый, манящий к отступлению автомобиль. Когда они приблизились к перекрестку, молодой фон Шойбнер-Рихтер (правая рука Людендорфа) сразу узнал автомобиль Гитлера и присвистнул про себя. Не медля ни секунды, он крепко взял Гитлера под локоть. Уж он-то, Шойбнер-Рихтер, позаботится о том, чтобы старый генерал не был покинут в беде. Но тут откуда-то снова поступил приказ остановиться - _еще одна_ проверка оружия. По маняще-желтому автомобилю пробегала едва заметная дрожь. Значит, мотор работает, все приведено в готовность! Макс Эрвин фон Шойбнер-Рихтер, неподвижно стоя рядом с Гитлером, крепче, по-приятельски прижал к себе его локоть. А в это время позади них, в задних рядах, у Вилли сводило скулы от холода, и окоченевшие пальцы едва справлялись с затвором винтовки. Когда же будет конец этим проверкам? Ему уже все осточертело. А Фриц дул на пальцы и чертыхался - он сломал ноготь. Неужто все революции такая тоска зеленая? Наконец колонна двинулась дальше, и рядовые участники похода вздохнули с облегчением. Когда сотни винтовок были предъявлены для осмотра и до напряженного слуха полицейских, выстроившихся между статуями под аркадами Фельдхеррнхалле, долетело громыхание затворов, они поняли эти звуки по-своему. А, эти бунтовщики заряжают винтовки! Хотят, пользуясь своим численным перевесом, смести нас! Отряд полицейских был совсем не многочислен... Но эти последние сто ярдов Резиденцштрассе могли стать Фермопилами - пятьдесят человек, если они будут исполнены решимости, могли противостоять здесь целой тысяче. Вилли показалось, что на углу сквера он приметил молодого Шейдемана возле тихо урчащего желтого автомобиля. Шейдеман вроде бы делал им какие-то знаки, и Вилли даже пихнул Фрица локтем в бок". Но конечно, это был не Лотар - больно уж унылый у этого малого вид! Странно, однако, как вдруг опустели улицы - куда подевались все эти возбужденные зеваки, запрудившие Мариенплац? Когда голова колонны свернула влево на Резиденцштрассе, уже ни единого человека не последовало за ней - только исполненная сознания собственной важности чудная маленькая собачка в зимней попонке из клетчатого шотландского пледа. Когда русская приятельница Мици княжна Наташа (упавшая с велосипеда девушка) поднялась на ноги, голова колонны уже скрылась из виду и вся Перузаштрассе была заполнена марширующими рядами. Однако Наташа тотчас сообразила, что колонна должна снова свернуть налево - на Резиденцштрассе. Если она хочет что-нибудь увидеть, надо добраться до Одеонсплац раньше них. Наташа была исполнена решимости ничего не упустить, ибо этой молодой изгнаннице холод был нипочем, к тому же всеобщее возбуждение передалось и ей, и она упивалась этим пением, чувством единства, мельканием марширующих ног! Наташа вскочила на велосипед и промчалась несколько оставшихся ярдов вверх по Театинерштрассе - так, словно там, впереди, не было никаких солдат (а их, в сущности, и было-то совсем немного). - Черт бы ее побрал! - выругался командир. - Она же у меня прямо на линии огня! - И он дал ей проехать. Таким образом Наташа оказалась единственным гражданским лицом в центре пустой Одеонсплац - наедине со множеством смотревших на нее окон. Впрочем, она не растерялась - это было не в ее характере. На хорошей скорости она обогнула стоявший на площади броневик, но из броневика никак на это не реагировали. Чудесно! Верхняя часть спускавшейся от площади вниз Резиденцштрассе была еще пустынна, и Наташа решила: она поедет им навстречу. До нее уже доносился топот приближающейся колонны, а доехав до угла улицы, она различила блеск штыков. Но в эту минуту из Фельдхеррнхалле появился вооруженный отряд полиции и рассыпался впереди, поперек улицы. Это была совсем жиденькая, смехотворно жиденькая цепочка, но Наташе все-таки пришлось нажать на тормоз и соскочить с велосипеда. _Топот, топот сапог..._ Выглядывая из-за спин полицейских, Наташа видела приближающуюся колонну: нацисты шли с винтовками наперевес, с примкнутыми штыками, оберландовцы - без оружия; они шагали бок о бок, по шесть человек в ряд - целое полчище! Эта жалкая цепочка полицейских была для них не большим препятствием, чем финишная ленточка на пути бегунов: полицейских затопчут в одну секунду, если они не уберутся с дороги подобру-поздорову. _Топот, топот сапог..._ Наташа, стоя, тоже притоптывала ногой в такт. Какая несокрушимая сила! Теперь уже они шли молча, без песен, и Наташа слышала, как один из идущих впереди вожаков вдруг крикнул полицейским: - Не стреляйте, это Людендорф! - и какой-то полицейский тут же выстрелил. Они казались несокрушимой силой, но, когда прогремел нестройный ружейный залп, их как ветром сдуло. 26 При звуке этого первого выстрела Гитлер так стремительно бросился на землю (падение было еще ускорено весом тела сраженного пулей Ульриха Графа, повалившегося на него), что вывихнул себе в плече руку, слишком крепко прижатую к боку Шойбнер-Рихтера. Впрочем, это спасло ему жизнь, так как секундой позже молодой Шойбнер-Рихтер, шагнувший на его место, упал мертвым с зияющей раной в груди. Почти все вожаки, чьи нервы были взвинчены до предела, тоже бросились на землю столь же молниеносно, как Гитлер, инстинктивно отдавая древнюю солдатскую дань уважения летящей пуле. Это на какой-то миг подставило под пули шагавших позади них ошеломленных людей, которые, быстро опомнившись, тоже распластались на земле, но как раз среди них-то оказалось больше пострадавших, чем среди вожаков. Полицейские, стрелявшие не очень охотно, почти все старались направить дула своих карабинов вниз, в мостовую, но это мало кого спасло, так как отскакивавшие рикошетом от брусчатки расплющенные пули наносили еще более тяжелые раны. После нескольких секунд беспорядочной стрельбы многие уже были ранены, а шестнадцать человек либо убиты наповал, либо агонизировали, глядя незрячими глазами в сгущающийся над ними мрак. Все - и мертвые и живые вперемешку - лежали, распластавшись на земле... все, кроме Людендорфа. Ибо генералы, теряя с годами проворство, теряют; вместе с ним и инстинкт самосохранения, заставляющий падать ничком. Но магический ореол Старого вояки тут-то наконец сделал свое дело, ибо никто не выстрелил в Людендорфа. Генерал споткнулся и едва не упал, но сохранил равновесие и продолжал идти вперед, держа руки в карманах своей охотничьей куртки, - прямо вперед сквозь расступившуюся перед ним цепочку зеленых полицейских мундиров - и ни разу не обернулся, ни разу н