ляд: шагая рядом с солдатами, они, казалось, не замечали их присутствия. Но при виде офицеров по толпе пробежал невнятный ропот, и кто-то стоявший позади Отто, отпихнув его, вместе с его новыми костылями, в сторону, а за ним и ребенка, протискался вперед: это была дородная пожилая женщина с мощным бюстом, необъятным животом и прямой, как доска, спиной, неестественно откинутой назад, дабы удерживать всю эту тяжесть в равновесии; из-под форменной железнодорожной фуражки выбивались патлы седых волос, лицо с двойным подбородком было изъедено волчанкой. Старая карга демонстративно плюнула на землю перед самым носом у молодого майора. Но тот как бы не видел ничего, что происходило вокруг, и не заметил даже и этой выходки. Казалось, фурия вот-вот бросится на него, но она отступила, словно чего-то испугавшись. Глухая затаенная ненависть - вот что читалось на этих каменных солдатских лицах, ненависть, пока еще не направленная ни на что, но потому лишь, что в этом перевернутом вверх ногами мире все было еще слишком нереальным. Всемогущий боже! И это немецкие солдаты! Как забыть, какие у них были лица, когда они проходили сквозь толпу немецких граждан! Почему господу угодно было сотворить такое с богопослушной немецкой армией - с лучшими из лучших на его грешной земле? Отто сложил бумаги и запер в сейф - невозможно работать под эти навязчивые, бредовые звуки, под этот топот автоматически марширующих ног. Он с усилием поднялся со стула и поглядел в окно. 2 В Англии окончание войны пришло, как пробуждение от дурного сна, в побежденной Германии - как сигнал к погружению в еще более темные глубины кошмара. Символы отмирали вместе с тем, что их породило, но насильственное состояние кошмара осталось. Бывшие солдаты, отрешенные от разрушенного Gemeinschaft [сообщества (нем.)] армейской жизни, ступили в пустоту. Старый порядок рухнул: даже деньги стремительно выбывали из круга общения людей, и люди становились беспомощно некоммуникабельными, словно образовавшийся вокруг них вакуум сделал их безголосыми; миллионы людей по-прежнему жили друг над другом в созданных ими многоэтажных городах, но каждый жил теперь сам по себе, наподобие одинокого хищного зверя. К 1923 году цены выросли в биллион раз по сравнению с предвоенными и продолжали взлетать вверх. Наступили дни, о коих сказано у пророка Аггея: "Зарабатывающий плату, зарабатывает для дырявого кошелька". В понедельник рабочему уже не хватало его недельной получки, чтобы оплатить проезд на трамвае до работы. Самая мелкая иностранная монета бережно сохранялась, потому что за иностранную валюту можно было купить что угодно, немецкие же марки каждый торопился сбыть с рук. Их вкладывали решительно во все, даже в пиво, так как через час за пустую бутылку давали больше, чем вы уплатили за полную. Быть рантье или служащим стало хуже, чем быть пролетарием. Заработная плата, случалось, еще кое-где росла (пусть всегда слишком незначительно и слишком поздно), но всякого рода проценты, пенсии и тому подобное - даже жалованье - оставались неизменными. Крупные чиновники в отставке подметали улицы. Государственные служащие, еще державшиеся на посту, учились соизмерять свою неподкупность со своими потребностями: всякому, кто попытался бы слишком продолжительное время оставаться честным, грозила голодная смерть. Когда твердая почва начинает подобным образом неожиданно ускользать из-под ног, человек оказывается в состоянии свободного падения - и валится в бездонную пропасть, в ад. Но в этот ад не все падали одновременно и равноправно. Некоторые падали медленнее других: крестьяне могли еще прибегать к спасительному товарообмену (ибо они несли на рынок не свой кошелек, а свою битую птицу), многие же очень состоятельные люди находили способы и вовсе не падать на дно. Некоторые, вроде Вальтера фон Кессена, поднимались вверх по кругам ада среди стенаний страждущих, погружавшихся все ниже и ниже. А те, кто имел возможность покупать что-то за свои марки и продавать это за фунты стерлингов или доллары, даже процветали. В этом аду не было торжества справедливости, и в нем следили за тем, чтобы она не могла восторжествовать. За всякий товар надо платить. Война была весьма дорогостоящим "товаром", но военные налоги в Германии не могли покрыть произведенных затрат. Поэтому не было, по существу, ничего таинственного в том, что все самомалейшие ценности, едва они создавались, таяли как дым: это был своего рода естественный, хотя и запоздалый, подоходный налог на капитал, только он взимался теперь не на государственной основе и по соразмерности, а слепо и по воле всевышнего. Однако для пострадавших этот логический ход вещей был непостижим. Они не понимали, почему им приходится страдать, а страдания, причина которых непонятна, переплавляются в ненависть. Ненависть же не может оставаться беспредметной: такая ненависть творит своих собственных "Они", свой собственный объект ненависти. В аду, где не существует демонов, которые бы этим адом правили, обреченные на муки сами придумывают себе мучителей, не желая признать, что их демоны - это они сами, и очень скоро привыкают видеть терзающих их "демонов" везде и повсюду: в евреях, в коммунистах, в католиках, в колдунах, даже в собственном выборном правительстве, объявленном "Ноябрьскими преступниками". Все это порождало ненависть, исчисляемую уже в миллионах лошадиных сил; ненависть накапливалась столь стремительно, что реальных обстоятельств было недостаточно, чтобы ее насытить, и она неизбежно творила себе своего собственного Врага из ничего. А следом за ненавистью с такой же неотвратимостью рождалась противостоящая ей любовь. Все эти эго, безжалостно вырванные из привычного полумрака души, теперь, перед лицом таинственного, призрачного всеобъемлющего "Они", отчаянно искали себе новую опору, новые, осязаемые границы, и в процессе этом столь же неизбежно и столь же мощно источали любовь, исчисляемую в миллионах лошадиных сил и так же не находившую себе приложения в реальной действительности и потому создававшую своих ложных кумиров, своих вымышленных Мы, свой миф Почвы и Расы, своих Героев, свой калейдоскоп братских сообществ, захлестывавших своих членов стальной петлей. Свой "Фрейкор". Свой "Кампфбунд", со всеми его разветвлениями. Свое национал-социалистское движение. В 1918 году в прибалтийских провинциях еще происходили отдельные стычки, хотя официально пушки уже перестали греметь. Эти стихийные военные действия на свой страх и риск были еще чудовищней и еще больше напоминали резню, так как велись плохо вооруженными, не знающими пощады, боровшимися против всех и вся и готовыми идти до последнего отрядами фанатиков немцев; одержимые звериной отвагой, они сражались против латышей, литовцев, поляков, большевиков, англичан и даже против своих же немцев, если те были из другого лагеря. Такова была одна из попыток отвести от этого поколения карающую десницу Немезиды - Мира. У Франца, молодого племянника Отто ("десятилетнего Франца с копной похожих на кудель волос", по довоенным воспоминаниям Мэри), был в школе закадычный друг по имени Вольф. В 1918 году, когда Вольфу еще не сравнялось и шестнадцати лет, он пошел добровольцем на эту "малую" войну. Затем Вольф как сквозь землю провалился. Впрочем, война эта велась без официального благословения военных властей, и списки понесенных потерь не публиковались. Поэтому никто не мог сказать с уверенностью, что Вольф был убит. Младший брат Вольфа Лотар не верил (наряду со многими) в его смерть. Незадолго до поражения Германии Лотар был послан в тот же самый привилегированный кадетский корпус, в котором учились Вольф и Франц; отец Вольфа и Лотара, старый, сухопарый тайный советник Шейдеман, до выхода в отставку занимал пост губернатора в колониях и одно время служил в Африке вместе с Герингом-отцом. Но с наступлением инфляции Шейдеманы оказались не столь надежно обеспечены, как фон Кессены, не говоря уже о Герингах, вкладывавших деньги за границей. Старый вдовец был слишком тяжелым ревматиком, чтобы взяться теперь за какое-нибудь дело: он пустил к себе жильцов в свою большую квартиру неподалеку от Английских садов в Мюнхене: там под высокими лепными потолками ютились теперь стесненные в средствах квартиранты, по нескольку человек в каждой комнате. Восемнадцатилетний Лотар, который должен был изучать право, считал, что ему очень повезло, когда его взяли на полставки на должность дежурного администратора в отель "Байришер-Хоф" в Мюнхене, где большинство служащих и официантов были такими же отпрысками бюргерских семей средней руки, как он сам, и единственными, в сущности, кормильцами этих семей. К тому же в отеле "Байришер-Хоф" Лотар всегда мог немного подкрепиться. О том, чтобы занимать такую прекрасную должность одному, никто тогда и не помышлял, и этот подарок судьбы Лотар делил еще с одним, таким же, как он, студентом. В те дни, когда Лотар был свободен от дежурства, он питался преимущественно воспоминаниями о вчерашней кормежке в отеле, насыщаясь ретроспективным, если можно так выразиться, способом. Когда он в очередной раз лег спать, не поужинав, ему приснилось, что его уволили, и он пробудился с истошным воплем. А порой ему снился его брат Вольф, отчаянная голова, бесследно куда-то канувший, и тогда он просыпался в слезах. В то утро Лотару привалило счастье: какой-то молодой англичанин, остановившийся на ночь в отеле, попросил его разменять десятишиллинговую бумажку. Лотар произвел размен из собственного кармана: какой дурак понесет добрую английскую валюту в кассу! Лотар надежно запрятал купюру у себя на груди под рубашку. Он абсолютно честно обменял ее Огастину на марки в соответствии с официальным курсом на этот утренний час, но уже к полудню стоимость английской бумажки удесятерилась. 3 После этого Огастин с карманами, набитыми марками, сел на поезд, идущий до Каммштадта, где предстояло сделать пересадку, а Лотар вскоре после его отъезда сменился с дежурства. Почти все свободное время Лотар обычно проводил в спортивном зале неподалеку от Южного вокзала. От окружающих кварталов чересчур несло медициной, но в общем спортивный стадион "Терезиенвизе" с его беговыми дорожками расположен был достаточно удобно. Лотар посещал его для физической тренировки и для общения со сверстниками, ибо здесь, как в древней Спарте, в благородном содружестве собирался цвет немецкой молодежи, и Лотар был смиренно горд тем, что они считали его своим. Здесь Лотар обрел тот мужественный и скромный, возвышенный дух идеализма, к которому повсеместно тянется молодежь, как к роднику в пустыне. "Пусть, - думал Лотар, - мы приходим сюда только для того, чтобы упражнять наши грубые телесные оболочки, но ведь на самом-то деле Тело и Дух едины, они целомудренно слиты друг с другом. Насколько чаще Глаз Гора (под этим подразумевался тот особый ястребиный взгляд, который проникает сквозь материальную оболочку до самых глубин души) взирает на нас с лиц простых атлетов, а не с лиц философов или священников! Лотар был юноша начитанный, но здесь, в компании его приятелей, это ощущалось лишь как помеха, а он теперь, когда его брат, благородный Вольф, исчез, особенно нуждался в друзьях. Итак, Лотар с огастинской полуфунтовой бумажкой, надежно запрятанной на груди, отправился в свой спортзал и, вступив под его гулкие своды и вдохнув разлитый в воздухе восхитительный запах мужественности, едва не зафыркал, как добрый конь. В спортивных мужских залах, как правило, устойчиво держится острый запах свежего мужского пота, с присущим ему сладковато-земляничным привкусом, и едкий запах обветшалой кожи и въевшейся во все щели пола грязи, надежно утрамбованной там швабрами мойщиков, но для восемнадцатилетнего Лотара эта вонь была как свежий ветер с вересковой пустоши для Петуленгро, и он с наслаждением вдохнул ее в себя, словно выпущенный весной на пастбище конь. Лотар начал сегодня свою тренировку с упражнений на расслабление - сначала шеи и плеч, затем пальцев и, наконец, щиколоток и ступней. После этого он немного повисел на шведской стенке, поднимая под прямым углом ноги для укрепления брюшного пресса, ибо эти мышцы необычайно важны для организма, будучи не только стержнем, на котором все держится, но и защитой солнечного сплетения со всеми его таинственными функциями. В глубине этого пустого зала, где эхо свободно разносило резкие юношеские возгласы, одна стена была выкрашена светло-зеленой краской с широкой белой полосой на высоте теннисной сетки и предназначалась для индивидуальной тренировки теннисистов. Лотар обожал теннис, но, к сожалению, в мае 1919 года, когда фон Эпп производил "чистку" Мюнхена, кто-то нашел нужным расстрелять красных у этой стены, и теперь она была так изрешечена пулями (особенно эта белая полоса и все пространство вокруг), что теннисный мяч отскакивал от нее в совершенно непредвиденном направлении, а посему, если руки и плечи какого-нибудь бумагомараки, вроде Лотара, нуждались в наращивании мускулов, ему не оставалось ничего другого, как прибегнуть к услугам гантелей и булав. Сегодня же, спустившись со шведской стенки и обнаружив, что к гимнастическому коню и параллельным брусьям стоит целая очередь, Лотар направился прямо к мату, на котором маленький курносый отставной сержант обучал желающих приемам джиу-джитсу. Джиу-джитсу (или дзю-до), будучи искусством достигать победы над грубой силой путем причинения противнику нестерпимой боли, обладало неотразимой притягательностью для впечатлительной молодежи - и для девушек почти в такой же мере, как для юношей. Лотар в те дни был этим просто одержим. Поскольку техника дзю-до сводится к самообороне без применения оружия, инструктор обучал вас, как застать противника врасплох и сломать ему руку или ногу, прежде чем он успеет коварно на вас напасть, или как, к примеру, вышвырнуть из окна здоровенного детину, по сравнению с которым ты еще сопляк, ну и разным другим приемам в таком же духе. Лотар был хрупкого сложения, почти девически легок, но обладал совершенно необычайной природной подвижностью и порой на политических митингах и при некоторых других обстоятельствах ему случалось на деле и с успехом применять эту свою природную подвижность вместе с приобретенными навыками. И он был поражен тем, какое глубокое эстетическое наслаждение давало ему ощущение безупречности его движений в схватках с куда более сильными, свирепыми и более опытными, но беспомощно неуклюжими противниками. Это эстетическое наслаждение, достигавшее своей кульминации в момент победы, было столь захватывающим, что погружало его как бы в эпилептический транс. Лотар отнюдь не был чужд духовных эмоций, однако ни стихи, ни даже музыка и в сотой доле не доставляли ему столь острых ощущений. О, счастливое, счастливое время юности - счастливое и жадное! "Ну, разве жизнь не прекрасна! - думал Лотар, растирая полотенцем свое худощавое тело в душевой. - Как мудро распорядилось Провидение, указав _нам_, тому, что осталось от Великой Германии, путь сюда, где мы смогли обрести друг друга и так тесно сплотиться в братской любви!" Ибо тайные враги Германии неустанно плели свои сети, напряжение все возрастало и последние недели казалось, что каждую минуту может грянуть буря... Но тут внезапно Лотар вспомнил, что сегодня четверг, и сердце подпрыгнуло у него в груди. Ибо с некоторых пор вошло в обычай, что ребята из спортзала, а также и другие, подобные им содружества, привлекаемые тишиной и девственной чистотой древних германских лесов, покидали в конце недели Мюнхен, чтобы с пением старинных германских песен маршировать по дорогам меж высоких и гулких древесных стволов, а потом, встретившись где-нибудь на укромных, посещаемых лишь оленями лужайках, совершенствоваться в строевом учении и, вдыхая напоенный ароматами сосны воздух, проводить время в таких полувоенных занятиях, как "изучение частей винтовки". А если в эти дни к ним наведывался сам капитан Геринг, "братья" украшали свои головные уборы эмблемами смерти в виде черепа и становились навытяжку с ружьями на плечо. 4 Замок Лориенбург стоял на отвесном склоне лесистого холма над излучиной Дуная, в его верховьях. От небольшого окна в глубокой амбразуре до верхушек деревьев внизу было не менее ста пятидесяти футов, и Отто мало что мог из него видеть - только туманную, уменьшенную расстоянием даль: небольшие, темные, чуть темнее облаков, пятна леса и небольшие, блекло-желтые, чуть светлее облаков, пятна холмистых равнин, подернутых пленкой изморози, - высокое баварское плато, уходившее в пурпурную бесконечность, сливаясь с пурпурно-аспидным пологом неба. Реки Отто видеть не мог - она была где-то там внизу, под откосом. Деревня тоже была не видна: она притулилась между рекой и подножием холма. Не было видно и долины, но до Отто донесся слабый, приглушенный толщей двойных стекол заунывный гудок поезда, ежедневно прибывавшего сюда по ветке из Каммштадта, и этот гудок напомнил ему, что незнакомый английский кузен, причина его смутного беспокойства, приезжает с этим поездом. Баварец Отто служил во время войны в Шестой баварской армии кронпринца Рупрехта, в Шестнадцатом резервном пехотном полку. В сражении при Бапоме ему оторвало ногу снарядом, выпущенным из английской мортиры. Почти вся война прошла для него в сражениях с англичанами - у Ипра, у Нев-Шапели, на Сомме. Как будет он чувствовать себя теперь, впервые после Западного фронта встретившись с англичанином? Конечно, родственники - это статья особая. Они, бесспорно, связаны специфическими узами, ломающими национальные барьеры. Впрочем, это родство нельзя было считать близким - оно из тех родственных связей, какие обычно поддерживаются пожилыми дамами на протяжении всей жизни путем переписки. В сущности, эти Пенри-Герберты приходились родственниками не столько им, Кессенам, сколько Аркосам. Какая-то племянница кого-то из Аркосов вышла замуж за какого-то Пенри-Герберта еще в незапамятные времена, однако сами Кессены и Аркосы роднились между собой с тех пор уже не раз, так что в общем-то это теперь одно и то же, ну и, конечно, даже самые отдаленные родственные связи не годится сбрасывать со счетов. К тому же это ведь младший брат той английской девочки-подростка - Отто не мог припомнить, как ее звали, - которая приезжала погостить в Лориенбург летом накануне войны, скакала верхом и принимала участие в состязании на волах. Кто-то говорил ему также, что этот юноша - отличный стрелок. А его дед как-никак прославленный на весь мир охотник и, даже когда ему шел девятый десяток, все еще считался одним из лучших стрелков в Европе. И отец Отто, получив приглашение в Ньютон-Ллантони поохотиться на бекасов, почел это за большую для себя честь. Впрочем, может быть, прославленным охотником был не дед, а прадед этого юноши? Поколения сменяют друг друга так быстро, что не уследишь. По правде говоря, когда Отто, стоя у окна, глядел на расстилавшийся перед ним зимний пейзаж, у него как-то не укладывалось в сознании, что младший брат той девчушки, которая лопотала здесь что-то летом тринадцатого года, был теперь взрослым мужчиной, хозяином Ньютон-Ллантони; ведь во время мировой войны этот мальчик был настолько юн, что не мог служить даже в армии. Под суховатыми, подчеркнуто корректными манерами Отто скрывался набожный католик с наклонностью к мистицизму. Общеизвестно, что большинство немецких офицеров имперской армии были в те годы верующими христианами. Быть может, в своем офицерском кодексе они видели наибольшее (на их взгляд) мирское приближение к высокому бескорыстию Нагорной проповеди, а в слове "Германия" - мирской символ бога, которому они поклонялись. Ведь как бы то ни было, среди всех одушевленных созданий божьих Человек - единственная, в сущности, разновидность, ведущая войны; эта особенность присуща только человеку, и вместе с тем только человек создан по образу и подобию божьему. Так возможно ли, чтобы эта грозная его монополия ничего не значила? Разумеется, война - это лишь бледное земное отражение Абсолюта Его Мощи, а людское могущество - лишь частичное отражение этой мощи в Его земных подобиях: в битвах Его земные воплощения проходят через очищающее горнило, в котором выплавляется золото и сгорает шлак. Исповедуемое ныне Отто глубокое убеждение в том, что только такое понимание войны является истинным, пришло к нему не сразу и, быть может, позднее, чем ко многим другим, ибо он видел, как сгорает "шлак" (некоторая его часть), и картина эта была слишком зловещей. Но в конце концов оно неотвратимо пришло и к нему, почерпнутое, как ему искренне казалось, из его собственного четырехлетнего опыта войны и поведения тех, кого он наблюдал вокруг. Так, при Бапоме, когда ему оторвало снарядом ногу, три солдата добровольно вызвались переправить его за линию фронта; они несли его поочередно, и, когда одного убили, его тотчас сменил другой. Мимо такого ни один человек не может пройти равнодушно, и забыть этого нельзя. Будучи высокого мнения о своем призвании, Отто в личной жизни был очень скромен, но его убеждения, раз сложившись, уже не менялись, и поколебать их или породить в нем сомнения было бы нелегко. Он не спорил сам с собой, не вынашивал своих мыслей шаг за шагом, но достиг такой же внутренней убежденности, как если бы этот процесс в нем совершился: он верил, что для каждого человека война - наиболее действенный путь приобщения к благодати. И все, что мог делать калека - притом втайне, - дабы возродить к жизни объявленную вне закона германскую армию, Отто делал. Но военные действия были приостановлены, Германская империя так расшатана, а гражданское население так духовно развращено, что могли пройти годы, прежде чем удастся возобновить войну, и Отто внезапно пронзила глубокая жалость к этому молодому английскому кузену - жалость, подобная той, какую испытывал он порой к своему племяннику Францу. Он не мог не жалеть этого поколения, которому так не повезло, оттого что война окончилась для него слишком рано, - ведь следующая-то могла прийти слишком поздно. Одноногий Отто покидает свой кабинет и с немалым трудом (ступеньки так покаты и неровны) спускается по лестнице. Спустившись во двор, он видит, что его брат Вальтер направляется к воротам замка. Грузный Вальтер, несмотря на свои огромные габариты, движется легко и упруго, как кошка, но это скорее походка охотника, чем солдата... Как это похоже на Вальтера (с нежностью думает Отто) по долгу вежливости самому ехать на станцию встречать своего юного гостя. 5 Сидя в битком набитом общем вагоне каммштадского поезда, Огастин был исполнен жгучего интереса ко всему окружающему. Какие мирные, бескрайние поля! Какие рощи, ухоженные, словно хризантемы, - как непохожи они на привольные чащи английских лесов! Какие очаровательные, крытые желобчатой черепицей пастельные домики деревень и луковки церковных куполов... И все это, все, что проносится там, за тусклым заиндевевшим окном, - Германия! И все эти дружелюбные люди рядом с ним в купе... Они кажутся самыми обыкновенными людьми, но ведь в действительности все они "немцы" - даже эти крошечные ребятишки! У старого крестьянина, расположившегося против Огастина, был такой огромный живот, что ему приходилось сидеть, раздвинув ноги; крестьянин курил причудливо изогнутую трубку, пахнущую прелым сеном. Лицо его светилось любопытством; он уже пытался заговорить с Огастином, но познаний Огастина в немецком языке, преподанных ему в швейцарской школе, было, увы, недостаточно, чтобы понять этот невнятный говор, несмотря на то, что каждое слово старик выстукивал у него на колене. У жены старика тоже было очень доброе морщинистое лицо и острый, веселый и насмешливый взгляд... Огастин чувствовал, что был бы счастлив провести остаток своих дней среди этих простых, доброжелательных людей! У него совершенно не возникало здесь ощущения, что он приехал во враждебную страну. Но за неимением другого способа выразить этим людям свою приязнь он только смотрел на них с широкой радостной улыбкой. Маленький поезд, двигавшийся по высокой эстакаде над обледенелой поймой реки, перед поворотом дал сам себе предостерегающий гудок. Огастин потер пальцем заиндевевшее стекло, чтобы сделать глазок пошире. Из-под необъятных темных юбок старой крестьянки, сидевшей напротив Огастина, донеслось слабое одурманенное клохтание полузадушенной курицы, и мгновение спустя вся нижняя часть туловища женщины стала колыхаться от движений невидимых птиц. Крестьянка наклонилась и принялась что было мочи хлопать по своим юбкам, стараясь утихомирить разбушевавшихся кур, но наиболее красноречивая курица окончательно обрела голос и заклохтала еще более возмущенно, после чего к ней присоединились и остальные. Крестьянка с тревогой оглянулась на кондуктора, но, по счастью, он стоял к ней спиной... Какой славный народ! Огастин громко рассмеялся, и глаза старой крестьянки весело блеснули ему в ответ. Накануне вечером экспресс пересек границу и прибыл в Мюнхен, когда уже стемнело, и потому свою первую ночь на немецкой земле Огастин провел в старом отеле "Байришер-Хоф". В свое время отель этот был перестроен, однако в тот вечер он показался Огастину хотя и внушительным, но довольно обветшалым и мрачным постоялым двором. Когда Огастин, стоя у конторки, заполнял регистрационный бланк, его поразила одна особенность: ему показалось, что все служащие отеля как-то странно _рассеяны_ - словно у всех мысли заняты чем-то куда более важным, чем их прямые служебные обязанности. Это не только удивило, но и расположило Огастина к этим людям, и он сразу проникся к ним сочувствием, так как, принадлежа к тому классу, который, в сущности, почти никогда не пользуется услугами отелей, он испытывал ко всем заведениям такого сорта некую смешанную с презрением неприязнь. Понятно, что этот затхлый воздух, типичный для всех гостиничных вестибюлей, должен раздражать здоровые и чувствительные молодые носы, - этот запах разбавленного алкоголя, недокуренных, брошенных в недопитый кофе сигар, жирных, неустанно поглощаемых блюд, так упорно плывущий сюда откуда-то сверху, что даже портьеры здесь хранят запах еды, и то и дело возникающий где-то уже совсем рядом запах новеньких чемоданов из свиной кожи, и дорогих мехов, и несварения желудка, и мятных лепешек, и тонких духов, чрезмерно и безуспешно расходуемых на легкомысленную женскую плоть. А несколько позже наш путешественник-новичок был не менее удивлен, найдя на своей стандартной кровати огромный пуховик в белой бумажной наволочке, но не обнаружив одеяла в пододеяльнике, которое можно было бы под себя подоткнуть. И уж окончательно повергли его в изумление полускрытые за умывальником, выцарапанные на стене спальни какие-то таинственные письмена... Среди перечней имен он, как ему показалось, разобрал слова: Двадцать седьмое февраля 1919 Вместе с шестью другими невинными заложниками... (За этим следовало нечто неразборчивое, а потом) АДЕЛЬ! ПРОЩАЙ!!! Подлинная надпись, как в каземате, и все это - в номере отеля? Но тут внимание Огастина привлекла к себе дата "1919". Значит, после войны? "1919"? Но ведь это же, безусловно, был Золотой Век, когда молодой поэт Эрнст Толлер со своими друзьями правил в Мюнхене! Невозможно, невероятно! Слова были нацарапаны неразборчиво, готическим шрифтом... Должно быть, он что-то неправильно прочел или это просто подделка. Утром Огастину пришлось волей-неволей расплачиваться по счету английскими деньгами. Он отдал всего-навсего десятишиллинговую бумажку, но ему показалось, что полученная в германских марках сдача исчисляется в миллиардах! Вот так фокус! Темноглазый симпатичный молодой дежурный с ловкостью и быстротой фокусника вытащил несколько биллионов марок из своего кармана, небрежно хлопнув ими в воздухе, словно пачкой обыкновенных почтовых марок... "Лотар Шейдеман" - гласила пришпиленная над его конторкой служебная карточка, и это имя, так же как и лицо, невольно запечатлелось в памяти Огастина. Огастин был бы не прочь немного потолковать с этим юношей - он производил впечатление человека, несомненно, интеллигентного, но, внимательнее к нему приглядевшись, Огастин решил: нет, юноша держится слишком официально и отчужденно и, видимо, не расположен заводить случайные знакомства. Теперь, в вагоне, Огастин достал свои немецкие деньги, чтобы еще раз пересчитать эту невероятную сумму. Да, все правильно - сегодня он и в самом деле стал миллиардером! У него даже слегка закружилась голова. Но затем в протертый в морозном стекле глазок он увидел знакомую картину - летящий косяк диких уток. Ну вот, уж утки-то хотя бы летают даже здесь, в Германии, в нормальных, не астрономических количествах. Чело Огастина разгладилось, а указательный палец невольно стал сгибаться, словно спуская курок, и он улыбнулся... "Лотар Шейдеман, Лотар Шейдеман..." выбивали колеса вагона, и улыбка внезапно сбежала с лица Огастина. Ибо было что-то в глазах этого привлекательного молодого служащего, что не давало Огастину покоя. Но тут поезд сошел с эстакады на твердую почву, и звук его колес изменился. 6 На станции Лориенбург паровоз поезда, в котором ехал Огастин, подошел к самому берегу быстро текущего, еще не замерзшего Дуная и стал, с шипеньем спуская пары. Огастин весело спрыгнул с подножки и пошел следом за остальными пассажирами. На низкой платформе - такой низкой, что она едва ли заслуживала этого наименования, - высокий, плечистый молодой еврей болтал с группой фермеров, размахивая уткой, которую он держал за связанные лапы. И здесь все фермеры, так же как и те, что ехали в поезде, были, словно в униформе, в совершенно одинаковых куртках из толстого серого сукна с зеленой оторочкой и с большим меховым воротником. Один бережно держал на руках маленького поросенка, другой тихонько наигрывал на аккордеоне. И тут Огастин увидел, что какой-то дородный, почти гигантского роста человек направляется прямо к нему. Тирольская шапочка с перышком и со шнурком вокруг тульи колыхалась высоко над толпой. На человеке была такая же "униформа", как на крестьянах, только более новая и лучшего покроя, и, хотя плотная материя, покрывавшая эту необъятную фигуру, выглядела чрезвычайно прочной, казалось, что на его массивных мускулистых плечах одежда, того и гляди, лопнет. Походка этого великана изобличала в нем человека, привыкшего и любящего проводить целый день на воздухе и на ногах. За великаном шел маленький темноволосый человек, похожий на обезьяну, - по-видимому, кто-то из слуг, ибо он тотчас схватил чемодан Огастина. А великан, очевидно, был кузен Вальтер - барон фон Кессен самолично явился встретить гостя! Сомнений быть не могло... и все же Огастин был удивлен, увидев на бароне такую подчеркнуто национальную немецкую одежду. Огастин как-то не привык думать о Кессенах как о немцах в том смысле, в каком он думал о тех крестьянах. В конце концов, джентльмены везде джентльмены; где бы они ни жили - это своего рода маленькая интернациональная семья, построенная более или менее по английскому образцу. Однако он вскоре обнаружил, что барон свободно владеет разговорной английской речью, хотя некоторые его жаргонные словечки и устарели на десять лет. Вальтер тепло пожал Огастину руку, затем ухватил его за локоть и потащил пешком через маленькую опрятную деревеньку, расспрашивая по дороге о своих английских родственниках, большинства из которых их немецкие родственники никогда не видали в глаза, и одновременно приветливо отвечая на почтительные приветствия, раздававшиеся со всех сторон: - Grub Gott, Herr Baron... [Благослови вас бог, господин барон... (нем.)] - Grub Gott, zusammen! [Да благословит он и вас тоже! (нем.)] "Gruszammen! Звучит почти как "груз взамен", - с улыбкой подумал Огастин. Он заметил, что все здесь сверкало чистотой. Витрина мясника была не слишком завалена товарами, если подходить к ней с английской меркой, но и тут царил безукоризненный порядок, как в алтаре: по сравнению с этими немцами англичане казались просто неряхами! Огастину хотелось, чтобы его шумный кузен предоставил бы ему больше возможности поглядеть на все эти чудеса: ведь чтобы поспевать за ним, приходилось бежать чуть не вприпрыжку. Просто удивительно, как этот человек ухитряется так твердо ступать по этакой скользи. Сам Огастин слишком резко завернул за угол где-то возле аптеки, поскользнулся и налетел на старого еврея, торговавшего с лотка разной мелочью, едва не сбив его с ног и с трудом удержавшись на ногах сам. И тотчас вслед за этим из боковой улочки стремительно вылетело что-то и стрелой пронеслось на волосок от них. Это нечто оказалось молодым парнем на лыжах. Лыжи звонко стучали - на свою погибель - по обледенелому грунту (снега, в сущности, не было совсем), и казалось, что лыжнику только чудом удалось сохранить равновесие и избежать на перекрестке столкновения с запряженной волами телегой. Выйдя из головокружительного виража, лыжник умчался по крутому проулку вниз и вылетел на обледенелое поле. Вальтер только начал было объяснять: - Ух ты! Это старший из моих молодых сорванцов, Франц... - но ему помешала договорить новая неожиданность: следом за лыжником, но уже не как стрела, а, скорее, как низко летящий снаряд, пронеслись небольшие санки с двумя маленькими девочками, укутанными до ушей так, что они походили на два совершенно одинаковых узелка, над которыми почти вертикально торчали две пары косичек, вздыбившиеся от стремительного полета санок. Благополучно обогнув медлительную повозку, запряженную волами, санки все же соскользнули с дороги, врезались в кучу сцементированного морозом гравия и перевернулись. Резкий толчок выбросил девочек из санок, и они треснулись о землю головой. Однако, как ни удивительно, при этом они не только не убились насмерть, но даже не потеряли сознания и хотя и медленно, но все же поднялись на ноги. Такой удар не мог их не оглушить, да и ушиблись они, конечно, очень сильно, и нежное сердце Огастина исполнилось сочувствия. Колени у них дрожали. Одна из девочек начала было робко вытирать кулачком глаза... Но тут Вальтер грубо крикнул что-то - в голосе его звучала насмешка, - и обе девочки мгновенно оцепенели. Они только сейчас заметили, что отец наблюдает за ними, и сразу перестали потирать ушибленные места. Они даже умудрились перевернуть санки и поставить их на полозья; при этом их пошатывало, двигались они еще неуверенно, словно пьяные, однако все же держались на ногах и хотя с трудом, но потащили санки следом за своим братом и вскоре скрылись из виду. - Вот слюнтяйки, глаза б мои на них не глядели, - не без оттенка горделивого самодовольства и, видимо, ожидая возражений сказал Вальтер. Но Огастин промолчал - он был слишком потрясен этой сценой. При встрече с кузеном он как-то не успел хорошенько рассмотреть его лица, а теперь вынужден был глядеть под ноги, чтобы не поскользнуться, - но этот голос, эта огромная туша и эта манера держаться... Огастину казалось, что рядом с ним шагает какой-то великан-людоед или горный тролль. 7 Спуск из деревни в затопленную водой и обледеневшую низину, где скрылись лыжник и сани, был очень крут, но Вальтер и здесь не умерил шага, и в душу Огастина закралось подозрение, что кузен (который был старше его более чем вдвое) вознамерился совсем доконать его этой прогулкой. Однако у Огастина уже открылось второе дыхание, и он не отставал. Наконец с очередного холма он увидел замок, расположенный на другом холме, пониже. К замку вела обсаженная липами аллея, оканчивающаяся деревянным мостом. У въезда на мост по одну сторону дороги стоял летний пивной павильон, довольно ветхий и закрытый на зиму, с пристроенным к нему кегельбаном, засыпанным осенними листьями, а по другую сторону возвышалось большое, в человеческий рост, распятие, искусно выточенное из дерева и очень натурально раскрашенное; у распятия был совершенно новый вид, и это поразило Огастина более всего, что он успел здесь увидеть. Тяжелые чугунные ворота в массивной въездной арке были распахнуты настежь. Время теперь стало поспокойнее, их запирают лишь после захода солнца, объяснил Вальтер. Однако чугунные орнаменты ворот тоже выглядели кое-где совершенно новыми, и это казалось почти таким же анахронизмом, как новое распятие. В будке привратника сидела пожилая женщина в очках с извечным вязанием. При их появлении она поднялась и сделала книксен, но пальцы ее при этом продолжали все так же перебирать спицы. В первом дворе замка, куда они теперь вступили, вдоль высоких, прорезанных бойницами каменных стен вытянулся длинный ряд коровников, и оттуда доносилось негромкое мычание и позвякиванье колокольчиков. Мощенный булыжником двор был чист, как бальный паркет; от аккуратно сложенного в каменные чаны навоза в морозном воздухе поднимался пар. "Довольно странный парадный въезд, однако!" - подумал Огастин, привыкший к зеленым газонам и широким подъездным аллеям, ведущим к господскому дому, где глаз ласкают кусты рододендронов, клумбы цветущей бегонии, а менее привлекательные стороны сельской жизни упрятаны подальше. Во втором дворе была, по-видимому, сделана некоторая попытка разбить цветник, но все клумбы были уже прикрыты от мороза еловыми ветками... Впрочем, солнце едва ли часто заглядывало сюда даже летом, ибо этот двор был обнесен мрачными, не менее пятидесяти футов в высоту стенами!.. - Herunter! [Вниз! (нем.)] - внезапно прорычал Вальтер над самым ухом Огастина. - Вот дьявольское отродье! Руди! Гейнц! Огастин поглядел вверх. Высоко над головой, похожие на фоне неба на канатоходцев, два мальчика лет шести раскатывали на выкрашенных в зеленую краску детских велосипедах по узкому парапету крепостной стены замка. При окрике отца велосипедисты страшно завихляли из стороны в сторону, и у Огастина перехватило дыхание. Однако мальчишкам удалось благополучно соскочить с велосипедов. Вальтер снова прокричал им что-то скороговоркой, и они поспешно скрылись за дверью крепостной башни. Вальтер повернулся к Огастину. - Это им запрещено. Придется их наказать. - Густой бычий голос звучал спокойно, но по железной ручище, все еще поддерживавшей Огастина за локоть, прошла дрожь, и на лице... Как ни удивительно, Огастин увидел перед собой самое обыкновенное человеческое лицо встревоженного отца, совсем не похожего на горного тролля. Черты этого лица были правильные, но мелкие, и в них не было ничего властного. И карие глаза почти смущенно смотрели на Огастина из-под темных, слегка нависших бровей. - Вы не согласны со мной? Разве какой-нибудь отец, ну даже, к примеру, англичанин, позволил бы им такое? - И когда совершенно сбитый с толку Огастин, растерявшись, не нашел, что ответить, Вальтер поспешно добавил: - Вы не думайте, что я такая уж мокрая курица, но если их мать узнает... Теперь перед ними высилось основное здание замка: четыре этажа оштукатуренного камня и еще четыре этажа крутой, крытой черепицей кровли с рядами слуховых окон, сплошь заколоченных досками. На самом верху, на коньке кровли, было укреплено колесо от телеги, и на нем покоилось старое, полуистлевшее гнездо аиста. Все это сразу, с первого взгляда запечатлелось в сознании Огастина, потому что сегодня он все воспринимал с обостренной наблюдательностью пришлого человека, попавшего в странную, совсем непривычную для него обстановку, и лишь на следующий день кое-что стало понемногу ускользать от его внимания. Но вот Вальтер отворил дверцу, прорезанную в огромных, похожих на врата храма дверях (продолжая мрачно ворчать: "Одно слово - близнецы! Видно, суждено им и головы свернуть вместе!"), и Огастин ступил под каменный свод, в полумрак. Он увидел, что находится в каком-то помещении, похожем не то на погреб, не то на склеп, так как здесь не было окон; необычайно массивные колонны несли на своих плечах всю тяжесть замка. В темном углу между колонн стояла легкая двухместная коляска, рядом с ней - небольшой фургон, двое саней и еще несколько других экипажей. А в самой глубине Огастин увидел довоенного выпуска "мерседес", затянутый паутиной, словно старая клеть от винных бутылок, - им явно невесть сколько лет не пользовались. Ну, не странный ли поистине вход в жилище джентльмена! И тем не менее именно отсюда, по-видимому, и вела парадная лестница в дом. Эта узкая лестница с массивными деревянными ступенями, грубо обструганными теслом, тоже оказалась просто солидным, удобным для обороны сооружением, прихотливо вьющимся между выбеленными известкой каменными стенами. На первом этаже лестница упиралась прямо в тяжелую источенную червями дверь, откуда ни наружу, ни внутрь не открывалось ласкающей взор перспективы вроде тех, что создаются модными архитекторами, но зато в какой величественный холл вела эта огромная, неуклюжая дверь! Огастин мысленно ахнул - так неожиданно было представшее его глазам зрелище. Холл был не только необъятен, будучи по площади равен почти всему замку, - он поразил Огастина совершенной гармонией своих пропорций: это было вполне современное цивилизованное помещение. Пол был вымощен бледно-желтыми квадратными плитами, такими блестящими, что в них, как в зеркале, отражались сизо-голубые и блекло-алые краски старинных, не покрытых лаком портретов, висевших на белых стенах, и многочисленные голубовато-серые двери с изящными позолоченными карнизами. Кое-где каменные плиты пола треснули и слегка подрагивали под ногой... - Адель! - загремел Вальтер, и крашеные балки потолка отозвались эхом. - К нам пожаловал в гости наш кузен! Вальтер распахнул двустворчатую дверь в глубине холла, отступил в сторону, пропуская вперед Огастина, и на того сразу повеяло теплом. Несколько увядшая дама лет сорока с небольшим поднялась ему навстречу из-за секретера. У нее были очень яркие голубые глаза, тонкий нос с горбинкой и сухой, неулыбчивый рот. Ее изжелта-бледное лицо показалось Огастину в общем малопримечательным. Она твердо, на английский манер, пожала ему руку, видимо догадываясь, что он может быть смущен, не зная, следует ему поцеловать ей руку или нет. Когда приветствия и представления были закончены (кроме хозяйки дома, в комнате находилась еще молоденькая девушка и брат кузена Вальтера - хромой господин средних лет), Огастин снова получил возможность осмотреться вокруг. Ему бросилось в глаза огромное количество мебели и безделушек, показавшееся ему обидно неуместным в этой строгой, шестиугольной комнате с высоким сводчатым потолком, украшенным ажурной каменной резьбой. Стены были густо завешены картинами - преимущественно любительскими акварелями - и фотографиями. Большинство фотографий были старые, выцветшие. Только одна из них, вставленная в совсем новую с виду золоченую раму, увенчанную большой золоченой короной, казалась сравнительно недавней, видимо, она относилась к послевоенным годам. На фотографии группа людей, собравшихся на лоне природы, окружала какого-то изрядно взъерошенного пожилого господина в мешковатых брюках, с седой бородой и в очках в металлической оправе... Нет, не может быть, чтобы это был кайзер, хотя бы даже на отдыхе... Однако рама недвусмысленно намекала на принадлежность этой особы к королевскому роду... Вся обстановка напоминала какой-то гигантский лесной пикник - одних детей можно было насчитать человек сорок-пятьдесят, и все они были одеты по-праздничному нарядно, и все казались какими-то взъерошенными; по-видимому, все это развлечение закончилось совсем не царственной возней! Старческим, но еще довольно твердым почерком на фотографии было начертано: "Людвиг". Ну, конечно же: "Людвиг Баварский"! Думая о Германии, невольно забываешь, что Бавария оставалась независимым государством в государстве, со своим собственным королем (вплоть до революции, происшедшей пять лет назад), правительством и даже армией. Мало того, как припомнилось сейчас Огастину, говорили, что этот недавно отправившийся к праотцам миролюбивый с виду старый господин унес с собой в могилу прусскую пулю, полученную в войну шестьдесят шестого года, когда Германии, как таковой, еще не существовало вообще, а Пруссия и Бавария были двумя суверенными государствами, сражавшимися на противоположных сторонах. На англичанина, привыкшего к далеким перспективам и медленным переменам, все это должно было производить такое впечатление, словно он смотрит на Историю в телескоп и ему кажется, что он видит, как короля Георга Пятого ранят при Баннокберне. Германия, эта грозная империя, совсем недавно принесшая миру такое потрясение... Подумать только, что срок ее жизни был короче среднего жизненного срока человека - ведь всего сорок восемь лет протекло от ее колыбели до могилы! Даже Соединенные Штаты, этот еще не возмужавший подросток, и те _втрое_ старше Германии. Нормальное представление о времени смешалось здесь на каждом шагу! В хозяйке этого дома, в кузине Адели, с ее кружевами и связкой ключей у пояса, было что-то викторианское и вместе с тем что-то от еще более давних и более суровых времен... И даже в этой молоденькой девушке, стоявшей за ее креслом, было что-то по меньшей мере от довоенных лет. Это холодное, бледное, серьезное лицо, эти большие серые задумчивые глаза. И светлые, гладко причесанные волосы, стянутые большим черным бантом на затылке и падающие почти до талии. И прямая длинная юбка с черным лакированным поясом, и белая блузка с высоким крахмальным воротничком... _Господи, да нельзя же так пялить глаза!_ Огастин заставил себя отвести взгляд... и что же он увидел? На кушетке в расслабленной позе спящего животного, но с широко открытыми блестящими глазами лежала лисица. 8 В тот вечер на обед было подано жаренное на вертеле и напоминавшее по вкусу скорее телятину, чем свинину, мясо дикого кабана с молочной подливкой и клюквенным вареньем. Потом были спагетти и отдававший дымом сыр. Все пили светлый тирольский портвейн, мягкий, но очень хмельной. Огастину все казалось восхитительным. "Голодающая Германия", где же она?" - подумалось ему. Ему сообщили, что кабана застрелил Франц (молодой лыжник), мародерствовавший в своих собственных лесах, хотя одному богу ведомо, откуда мог забрести туда кабан, так как в этих местах кабаны считались давно вымершими. Барону Францу, бывшему однокашнику Лотара, "десятилетнему мальчугану с копной похожих на кудель волос" (по воспоминаниям Мэри), шел теперь двадцать первый год. Он был очень белокур, не столь массивен, как отец, но так же как он, энергичен в движениях. С Огастином он держался, пожалуй, чуточку слишком вежливо и церемонно для сверстника, но стоило ему сбросить маску любезности, и лицо его приобретало слегка презрительное выражение, что было совершенно не свойственно его отцу и невольно заставило Огастина внутренне ощетиниться: ведь этот Франц был совсем еще желторотый юнец, да к тому же тремя годами моложе его. За столом присутствовал еще один мужчина - тот довольно бесцветного вида отставной офицер без ноги, брат Вальтера. Он быстро проглотил свой обед, распрощался со всеми, пожав каждому руку и пробормотав что-то насчет "незаконченной работы", и удалился. Огастин сразу прилепил к нему ярлык "Челтнем" [лечебный курорт в Англии] и тут же выкинул его из головы. Однако от Огастина ускользнуло, как племянник и дядя обменялись быстрым понимающим взглядом и Франц едва приметно пожал плечами и отрицательно покачал головой. Разговор за обедом превратился почти целиком в монолог Вальтера. Его жена и старшая дочь (младшие дети были уже, по-видимому, уложены в постель) не проронили почти ни слова. Огастин, когда его знакомили с девушкой, пропустил мимо ушей ее имя, а так как никто ни разу не обратился больше к ней по имени, то он не знал, как даже мысленно ее называть, однако поймал себя на том, что взгляд его все чаще и чаще устремляется в ее сторону. При этом слово "красивая" ни разу не пришло ему на ум, но была в ее лице какая-то удивительная безмятежная ясность, за которой угадывалась незаурядная глубина. Взгляд ее был спокоен, почти неподвижен, и Огастин не заметил, чтобы она хоть раз взглянула в _его_ сторону, тем не менее он уже решил про себя, что она гораздо симпатичнее, чем ее братец, и если немного оттает, то общение с ней будет более легким и приятным, чем с этим чванливым юнцом. У девушки все время был такой вид, словно она собирается что-то сказать: ее красиво очерченная верхняя губа была чуть-чуть приподнята, и один раз Огастин заметил даже, что губы ее шевелятся, но это была лишь молчаливая беседа, которую она вела сама с собой или с кем-то не присутствовавшим здесь. Да и сама она словно отсутствовала - казалось, она полностью отвратила свой слух от всего, что говорилось вокруг. Быть может, она слишком часто слышала все это прежде - все эти бесконечные разглагольствования своего отца? Вальтер начал их, когда подали суп, - начал с вопроса, адресованного Огастину: сколько мест получили социалисты в английском парламенте во время последних выборов прошлой зимой. Огастин, затворившийся у себя в Мелтоне, был прискорбно глух ко всему происходившему вокруг и потому имел весьма смутное представление о результатах выборов - социалисты вроде бы обскакали выпестовавших их либералов, но этим его сведения исчерпывались. Он постарался как можно мягче дать понять, что ничего больше не знает, да и не особенно стремится знать: все это не по его части. Вальтер поглядел на него с недоверием. - Вот как! - произнес он хмуро. - А их лидер, этот Макдональд, он ведь как будто сидел в тюрьме, не так ли? Как же вы можете ему доверять? То, что произошло _здесь, у нас_, должно бы послужить Англии предостережением. И тут он принялся рассказывать. Пять лет назад, в ночь на 7 ноября 1918 года - почти в канун окончания войны, - Вальтер и еще несколько членов баварского парламента встретились в затемненном тогда "Парк-отеле". Бавария была вынуждена в виде уступки американцу Вильсону внести некоторые изменения в конституцию (такие, как установление формальной ответственности королевского кабинета перед парламентом), и члены законодательного органа собрались, чтобы обсудить кое-какие шаги, которые необходимо было предпринять в ближайшее время. Присутствовало большинство депутатов от центра, за исключением тех, кто находился в армии или был болен инфлюэнцией. Другой проблемой, которую им надлежало обсудить, была предстоящая демобилизация. Но все, казалось, было уже подготовлено, планы выработаны, и оставалось только без промедления направлять людей на работу - так, во всяком случае, его друг Генрих фон Аретин заверил собравшихся. При переходе к выпуску мирной продукции промышленности потребуются все свободные руки, какие она сможет получить. Но тут кто-то (рассказывал Вальтер) случайно упомянул о массовом митинге социалистов, проходившем в этот самый час на спортивном стадионе "Терезиенвизе"... Выступает Эйснер, берлинский демагог... И слепой крестьянин Гансдорфер... "Hetzpropaganda" [злостная пропаганда (нем.)]. Однако всем казалось, что это тоже не должно вызывать беспокойства, полиция обо всем оповещена, и Ауэр (один из лидеров социалистов) заверял всех и каждого, что никаких беспорядков не будет. В сущности, только один Аретин был как будто слегка встревожен. - Как плохо знали даже _мы_ беспринципную неразборчивость в средствах этих социалистов! - с горечью произнес Вальтер. - Вам, конечно, известно, что за этим последовало? - Что же именно? - спросил Огастин, отчасти из вежливости, отчасти из любопытства. Для Огастина, сознательно не интересовавшегося политической жизнью вообще, события 1918 года представлялись делами седой старины, чем-то затерявшимся в тумане прошлого, но Вальтер даже теперь не мог спокойно произносить имя Эйснера - этого бешеного смутьяна Эйснера из Берлина, похожего с его растрепанной бородой и помятой черной шляпой на жалкого учителишку музыки... Эйснера, который вступил в город в ту ночь со всей своей бандой! Само собой понятно, революцию эту затеяли красные... - На Одеонсплац они сорвали с меня мундир, - сказал Вальтер. - И я просто каким-то чудом добрался домой живым в чужом штатском платье. А нашего дорогого старика короля они вытащили прямо из кровати: Бавария, видите ли, должна стать республикой, после того как ею тысячу лет правили Веттельсбахи. И этот Эй... этот Курт Эй... Эйснер с шайкой таких же, как он сам, галицийских евреев - с этим своим кабинетом уголовников, иуд, умалишенных и прочего сброда... Достигнув этого пункта своего удивительного повествования, Вальтер умолк, чтобы перевести дух и немного успокоиться, и Франц, воспользовавшись паузой, тотчас заговорил быстро, вкрадчиво, стараясь незаметно увести рассказчика в сторону: - Тщательно подготовленный план демобилизации был, разумеется, сорван. Никто не желал подчиняться никаким приказам. Ты помнишь, папа, как мы однажды, уже несколько лет спустя, охотясь вместе с Бристовами, обнаружили шайку дезертиров, _все еще_ продолжавших скрываться в лесу? У тебя в тот день была на редкость удачная охота, - не без задней мысли добавил он. Поскольку разговор перешел теперь, по-видимому, в область спорта, Огастин весь обратился в слух. Но то, что он услышал, звучало очень уж дико для ушей англичанина. Вскоре он пришел даже к заключению, что в Германии охотятся на все подряд - на кабанов, красного оленя, лисиц, диких кошек - и стреляют их без разбору с высоких помостов, укрепленных на деревьях, вроде тех, какие строят индусы при охоте на тигров. Огастин в свою очередь попытался описать, как он у себя на родине, вырыв в мерзлой болотистой земле углубление, часами лежит в этой грязной яме, упоенно прислушиваясь, не раздастся ли в предрассветных сумерках крик диких гусей. 9 Но застольная беседа джентльменов должна вестись на серьезные темы, а не о каком-то там спорте! Вальтеру не терпелось вернуться к политике. Большевистская зараза расползалась по всему миру, и безразличие Огастина к этой опасности поистине внушало тревогу. Вежливо осведомившись о том, не утомила ли Огастина дорога, и узнав, что Огастин последнюю ночь провел в отеле "Байришер-Хоф", Вальтер тотчас ухватился за эту ниточку. - Надеюсь, - сказал он, - они устроили вас лучше, чем меня, когда я последний раз останавливался у них! - Едва слышный вздох прошелестел над столом, и все беспокойно зашевелились на стульях. Маневр Франца провалился! Папа завелся снова. - Правда, это было в феврале девятнадцатого года - как раз когда Тони пристрелил эту скотину Эйснера, после чего красногвардейцы... - Вы непременно должны познакомиться с нашим, да и вашим тоже знаменитым родственником - графом Тони Арко, - вмешался уже близкий к отчаянию Франц, обращаясь к Огастину. - Он, правда, пятый год сидит в тюрьме, но я думаю, что папа может раздобыть для вас пропуск... - Красногвардейцы меня тогда арестовали, - продолжал Вальтер, хмуро поглядев на Франца. - Они потащили меня в этот отель "Байришер-Хоф", где в те дни, четыре с половиной года тому назад, помещался их штаб, заперли там вместе с другими заложниками и заявили нам, что в день похорон Эйснера мы будем убиты - возложены, так сказать, в виде искупительной жертвы на погребальный костер их великого героя! - Вы говорите, _в тюрьме_? - переспросил Огастин Франца. - Человек, который ни больше ни меньше как застрелил этого самого, как его там, просто-напросто сидит в _тюрьме_? Почему же его не казнили? - А его казнили, - жестко произнес Вальтер, все больше и больше раздражаясь от того, что его прерывают. - Так, во всяком случае, они полагали: пять пуль всадили ему в шею и в челюсть и проволокли, пиная ногами, через улицу... Однако вернемся к тому, что было со мной в "Байришер-Хоф"... Но тут кузина Адель откашлялась, издав горлом какой-то звук, похожий на хрип часов, когда они собираются бить, и в первый раз за весь ужин взяла слово. - Они стреляли в него, а Тони считал выстрелы, - сказала она, выговаривая английские слова медленно и отчетливо, но без всякого выражения и не сводя глаз с Огастина. - Они стреляли из его собственного револьвера, а он пытался припомнить, сколько там оставалось пуль. - В "Байришер-Хоф"... - Одна пуля угодила ему в челюсть над зубом мудрости, - твердо продолжала Адель. - Горло ему залило кровью, он захлебывался, а они пинали его, но он не смел шевельнуться: боялся, что они разорвут его на части, если заметят, что он еще жив, - а ему вдруг страшно захотелось жить. - Рассказывая, она нервно крошила в пальцах кусочки хлеба. - Они втащили его во двор резиденции Эйснера и там бросили, считая, что он мертв. Но он услышал, как один из них сказал, что Эйснер умер раньше него, и возликовал в душе. Потом кто-то перебинтовал ему шею, но повязку почти тут же сорвали. - А потом его подобрали полицейские, - сказал Вальтер, сдавая позиции, - и Зауэрбрух, знаменитый хирург-горловик... Но подумать только, что именно Тони из всех людей на свете совершил это! Двадцатилетний мальчишка, на которого никто даже внимания не обращал! Мгновенно его оксфордские дни, когда он сам был двадцатилетним, всплыли в памяти Огастина; вспомнился и приезд к ним старого раздражительного лорда Асквита. Политики, пускающие в ход револьверы! В Англии это непредставимо. - Что же это было, заговор? - спросил он. - Это было ему поручено? - Никакого заговора, просто Тони сам, - сказала Адель, сдвинув брови. - Правда, он говорил об этом кое-кому, - сказал Вальтер, - но никто не принимал его слов всерьез. - Так, например, он сказал дома горничной, чтобы она сделала ему ванну погорячее, потому что он собирается утром пойти и убить Эйснера, - сказала Адель. - Потом, когда он на улице подкарауливал Эйснера, кто-то из его приятелей остановился потолковать с ним и предложил поужинать вместе. "Очень сожалею! - сказал Тони. - Я буду занят: мне надо убить Эйснера". Приятель только поглядел на него с недоумением. - Эйснер вышел из своей резиденции и направлялся в парламент, - сказал Вальтер. - Он совсем медленно прошел мимо Тони, а за ним следовала целая толпа. Как я понимаю, Тони держал в руках планшет, чтобы скрыть под ним револьвер. - Свита окружала этого ужасного человека со всех сторон, - сказала Адель. Голос ее внезапно стал хриплым. - Тони все твердил себе: "Надо действовать смело, я не имею права убить какого-нибудь невинного человека - только Эйснера!" И когда между ними оставалось не больше двух метров, он выстрелил, а в следующую секунду они уже стреляли по нему. Стремясь положить конец затянувшемуся молчанию, Огастин спросил Вальтера, почему же он не был "принесен в жертву на погребальном костре Эйснера". Ему объяснили, что полиции как-то удалось добраться до заложников и перевести их в Штадельгеймскую тюрьму. - Там нам был оказан самый радушный прием: Prosit, Servus! [здесь: Мое почтение! К вашим услугам! (нем.)] - и долговязый Пехнер - впоследствии он стал главным полицейским комиссаром Мюнхена, но в то время был начальником Штадельгеймской тюрьмы - делал для нас все, что было в его силах, любые поблажки. Кроме меня, там были еще генерал Фасбендер, Фриц Паппенгейм, издатель Леман, Бутман, Биссинг и оба Аретина - вся элита Мюнхена! Мы проводили время в самых интересных беседах. Куда хуже было нашим бедным женам: ведь они не получали от нас никаких вестей, а кто-то пустил слух, будто нас уже расстреляли. - Вальтер с благоговейной любовью поглядел на жену, и Огастин был немало удивлен, прочитав эти чувства на столь уже немолодом лице. - Ах, она вела себя поистине героически в те дни, моя Адель, мое сокровище. Ничто, казалось, не дрогнуло в увядших чертах Адель при этих словах мужа - только желтоватая шея ее начала медленно розоветь. Но даже Вальтер не знал всего, что пришлось ей испытать в те страшные дни, пять лет назад. Близнецы были тогда младенцами, она только что отняла их от груди... И все - ради чего? Но сам Вальтер уже смеялся: - Ха-ха! Герни Аретин - вот была потеха! Его жене удалось сообщить в Гейденбург о грозящей мужу опасности - записочкой, засунутой в молитвенник, который она передала сельскому пастору. После чего в Мюнхен является трактирщик из Гейденбурга, вламывается, растолкав всех своими огромными плечищами, в так называемый "Центральный Совет", стучит кулаком по письменному столу министра и заявляет, что он не позволит им расстрелять его пивовара - откуда, дескать, прикажете ему брать пиво? Дело в том, что Гейни владел пивоварней в Аллербахе. И тогда решено было отпустить нас. Поняли, что Пехнер все равно не даст им нас убить. 10 Вальтер стакан за стаканом пил свой тирольский портвейн (из последней, початой в честь Огастина клети), и на шее у него стали проступать капельки пота. У Огастина тоже начинала уже слегка кружиться голова. Все, что он здесь слышал... Конечно, он узнавал это, так сказать, из первых рук, но как неправдоподобно это звучало! Словно рассказ о событиях и людях далекого прошлого, но никак не о _наших_ современниках, не о _наших_ днях. Но так или иначе, с этим было, разумеется, покончено... Если только... если только эти мстительные безумцы французы в Руре не вздумают... Тем временем Вальтер очень серьезно, с большим жаром продолжал нести какую-то околесицу. Эйснер захватил власть в ноябре восемнадцатого года, но его Красная гвардия (говорил Вальтер) состояла из моряков, учинивших Кильский мятеж, бывших русских заключенных и тому подобного сброда; они занимались мародерством, что, естественно, не могло привлечь на сторону Эйснера крестьян, и поэтому он почти не пользовался поддержкой за пределами Мюнхена и таких индустриальных городов, как Аугсбург. Словом, через каких-нибудь два-три месяца, когда в январе в Баварии состоялись выборы, приспешники Эйснера получили всего три места в правительстве! Однако он намерен был и впредь цепляться за власть. Он препятствовал сколько мог созыву нового парламента, а потом, ко дню его открытия, подготовил второй coup d'etat [государственный переворот (франц.)], заполнив все галереи своими вооруженными людьми. Он и сам направлялся туда, но по дороге был убит. Заседание парламента началось, а Эйснера все нет и нет. Но вот приходит известие о том, что он убит, и засевшие на галерее мгновенно открывают пальбу: два члена парламента были убиты на месте, Ауэр ранен, а слепой Гансдорфер спасся, спустившись по водосточной трубе. Мюнхенская чернь осатанела. Тут-то они его, Вальтера, и схватили... Началось царство красного террора. Март, апрель... Но вот наконец настал благословенный майский день девятнадцатого года - День Избавления! Доблестные войска генерала фон Эппа двинулись на Мюнхен, дабы избавить его от большевиков. - Тут Вальтер, на мгновение прервав рассказ, обратил засветившийся гордостью взгляд на сына. - И тогда наш юный храбрец Франц... - Но Франц так свирепо сдвинул брови, что отец смешался и растерянно забормотал скороговоркой: - Итак, фон Эпп вступил в город... И снова взвился наш священный бело-синий флаг! Бавария, увы, все еще оставалась республикой, но власть была уже в руках порядочных людей: фон Кар, премьер... Но в эту минуту мозг Огастина, уже давно переставший что-либо воспринимать, дал неожиданный и весьма неприятный крен. Огастин резко отодвинул от себя бокал с вином - оно было слишком крепким: сидевшие напротив него за столом люди начали торжественной процессией один за другим уплывать куда-то вдаль. Тогда Огастин для опыта выбрал проплывавшую мимо девушку: уставив на нее немигающий взгляд, он напряг всю свою волю и повелел ей не исчезать. Ясное, тихое и вместе с тем непроницаемое лицо ее было как недвижная гладь пруда... Огастин почувствовал вдруг, что ему страстно хочется проникнуть взглядом за эту загадочную гладь, прочесть мысли, которые, должно быть, безмолвно роятся там, в глубине этой ясной девичьей души, словно маленькие рыбки на дне пруда... Но, увы, ему не удавалось поймать взглядом ни одной рыбешки, не удалось узреть хотя бы край плавника или серебристой спинки, хотя бы легкое движение хвоста! Ох, эти души юных девушек... Когда ничто не тревожит их покоя, когда они не боятся посягательств, они так безоблачно прозрачны... Или, во всяком случае, им предначертано такими быть. Но вот закралось подозрение, что кто-то хочет проникнуть в их глубь, и тотчас крошечные мысли-рыбешки взмоют на поверхность и замутят гладь, сделав ее непрозрачно-опаловой, подернутой рябью! Девичьи чистые души... Как часто их безмятежный покой вызывал в нем восхищение! Сначала едва заметное движение, какой-то светлый отблеск на самом дне, подобно радужной тени скользящий по гравию... Затем внезапно в глазах, посредниках души, бесхитростно и прекрасно, чистым голубоватым пламенем - мысль... Но этой девушки душа? О, тут все мысли проплывают на такой глубине, где совсем темно от упавшей туда странно густой тени... или, быть может, они прячутся в каком-то загадочном тайнике? А душа Вальтера? Хо-хо! Громыхание старых высохших костей в изношенной корзине прошлого, которой он беспрестанно трясет у кого-нибудь под носом, восклицая: "Гляньте! Гляньте!" Огастин с трудом сдерживал икоту - да, он, несомненно, был крепко пьян. Внезапно воцарившаяся тишина наконец проникла в сознание Огастина. Голос Вальтера потух и замер. Вальтер молча переводил взгляд с одного лица на другое. Этот молодой англичанин - у него еще молоко на губах не обсохло, вишь, как он раскраснелся от вина, самодовольный дурак, щенок! А ведь он совершенно явно совсем его не слушал! Тут Вальтер посмотрел на жену, потом на каждого из своих детей. Все они вежливо внимали ему, и у всех были отсутствующие лица. А Вальтер _так горячо_ любил их! Ему пришлось на собственной шкуре испытать, как расшатан мир, и - Gott in Himmel! [Великий боже! (нем.)] - разве не в этом же мире предстоит жить им? И тем не менее, как только он пытался им что-то объяснить, они вот так же замыкались в себе и затыкали уши! А ведь это их собственный "дорогой папочка", не какой-то там посторонний человек подвергался всем этим опасностям и совершал все эти славные деяния!.. Ах, почему он не поэт и нет у него про запас крылатых слов, готовых в любую минуту слететь с языка, подобно птичкам, которых фокусник вытряхивает из рукава! Но не будучи рожден поэтом, он был рожден наследником гордого замка Лориенбург, продолжателем старинного рыцарского рода - так к дьяволу всех низкородных слюнявых поэтов! Вальтер перевел дух и начал снова: - И как вы думаете, кого выставили эти красные против фон Эппа в ту весну, четыре с половиной года назад? Они поставили своим вождем этого самозваного поэта, этого еврейского писаку Толлера! "Толлер..." Во всей пустозвонной речи Вальтера это имя было для Огастина первым отзвуком той Германии, какую он себе представлял, - "подлинной" Германии, которую он ожидал увидеть: Германии Толлера, Георга Кайзера, Томаса Манна, Верфеля, Эйнштейна, всемирно известного архитектора Мендельсона. Вот когда, по-видимому, настал и для него момент каким-нибудь умным, уместным замечанием поддержать беседу. - Эрнста Толлера! - обрадованно промолвил порядком захмелевший Огастин. - Это же один из величайших немецких драматургов всех времен! Алмаз, - высокопарно добавил он, - в мюнхенской короне. Наступила ледяная пауза. Слышно было, как у Франца перехватило дыхание, а Вальтер, совершенно пораженный, воззрился на Огастина с таким видом, словно тот внезапно употребил нецензурное выражение при дамах. - Вот как? Я не имел чести познакомиться с произведениями этого молодого негодяя, - с холодным презрением вымолвил он наконец. Огастин и сам никогда их не читал - он только повторил то, что слышал в Оксфорде, там всем было известно, что эти произведения хвалил и Ромен Роллан и Бьерн Бьернсен. Огастин, разумеется, не хотел никого обидеть. Но Адель поднялась. За нею поднялась и дочь. Она быстро обошла вокруг стола, небрежно, словно для забавы, ведя пальцем по краю, наклонилась, поцеловала нахмуренный лоб отца и исчезла следом за матерью. У Огастина на мгновение мелькнула мысль: о господи, какое впечатление мог _он_ произвести на _них_? Да, впредь ему следует быть осмотрительнее... Надо сейчас же объясниться с Вальтером. Но тут он услышал, что Вальтер желает ему доброй ночи. 11 Спальня, в которой поместили Огастина, оказалась большой комнатой с низким потолком и белеными стенами, с дверью, выходившей на лестницу. Обставлена она была темной мебелью и обогревалась стоящей посредине чугунной печкой, в которой весело потрескивали дрова, а длинная труба раскалилась у основания докрасна. Огастин попытался открыть окно, чтобы впустить немного свежего воздуха, но все усилия его оказались тщетными. Не привыкший спать в жарко натопленных комнатах, он сначала как-то даже побаивался уснуть и лежал с открытыми глазами, глядя на рдеющую во мраке раскаленную трубу. Но по мере того, как выветривался хмель, в мозгу его начала беспорядочно твориться работа - с перебоями, как в плохо отрегулированном двигателе, и из этого неуправляемого хаоса стали возникать строчки стихотворения: Не раз я проникал в речную гладь Девичьих душ, пытаясь разгадать Их мысли в чистом хрустале улыбки, Всплывавшие из глуби глаз, как рыбки... Эти начальные строчки понравились ему на первых порах - понравилась их остраненность, в этом было что-то зрелое. Почему все его стихи - а они рождались у него не так часто - не говорят современным языком, языком Элиота или таких поэтов, как Ситуэлл? Нет, у него так никогда не получается... "Из глуби глаз..." Это же нечто совсем викторианское. Викторианский язык?.. "Язык, ты творишь Человека", - сказал однажды Дуглас Мосс. Огастину стало не по себе, когда ему припомнились эти слова. Из ночной тишины доносились звуки музыки - кто-то играл на фортепиано. Хрупкие девичьи пальцы не могли бы родить эти мощные аккорды, подобные раскатам грома, эту Ниагару lacrimae rerum [слез о делах (лат.) - из "Энеиды" Вергилия]. Должно быть, кузен Вальтер еще не ложился или обнаружил, что не может уснуть. Огастин начал размышлять о Вальтере и людях его склада. Неужели их речи отражают их истинную сущность и они и впрямь такие неправдоподобные создания и живут в каком-то странном, вымышленном мире коллективного бытия, которое им представляется "Жизнью", а ему - "Историей"? Или на самом деле они то, чем кажутся с первого взгляда: живые люди, и каждый - личность, каждый сам по себе, как любой англичанин? Действительно ли Вальтер такая фальшивка, какой он хочет казаться? И неужели все остальные здесь - быть может, вся Германия - похожи на него? Вероятно, в этом будет легче разобраться, когда он поближе узнает эту девушку, его дочь... Или хотя бы кузину Адель. Ибо женщины (эту премудрость Огастин внушал себе, уже засыпая), право же, право, одинаковы везде, в любом уголке земли. Во все времена... В любом краю... В любые времена... В краю... Краю... Карабкаясь по длинной-предлинной веревке, Огастин старался добраться до окна своей спальни. Он снова был в Мелтоне и очень предусмотрительно перенес лестницу наружу, на лужайку, что Гилберт мог воспользоваться ею. Она и стояла сейчас где-то на лужайке, а Гилберт все еще взбирался и взбирался по ней... Внезапно в его сонные видения проникли странные пронзительные звуки - более резкие, отрывистые, чем лай или вой собаки, и какие-то холодно-неодушевленные и поэтому лишенные заунывности. Они доносились сначала из холла, затем что-то прошло мимо его полуоткрытой двери, и вой стал долетать откуда-то сверху. На своей огромной твердой кровати резного дерева в толстой ночной сорочке сидела, поджав под себя ноги, "маленькая, большеглазая" (по воспоминаниям Мэри) Мици, которой теперь уже исполнилось семнадцать лет, и при свете притененной свечи писала письмо. В очках ее лицо становилось другим - мягче, живее и вдумчивее; она писала, склонив голову набок, почти касаясь щекой бумаги, совсем как ребенок... Каждую ночь она писала своей подруге Наташе большими неровными каракулями, которых сама не могла прочесть. Стоило ей хотя бы одну ночь не написать письма, Наташа начинала думать, что Мици ее разлюбила, и тут же посылала ей какой-нибудь сувенир, орошенный укоряющими слезами. (Княжна Наташа, русская девушка такого же возраста, как Мици, обладательница красивого глубокого контральто, жила в Мюнхене.) Мици задумалась, положив письмо на одеяло. Она подтянула худые голые коленки под ночную рубашку, прижала их, обхватив руками, к нежной, обнаженной груди и задала себе вопрос: о чем же писать на этот раз? Папа за ужином опять был совершенно невыносим, но это уже не ново... Обычно письмо складывалось как-то само собой, даже когда ничего не происходило. В Лориенбурге вообще редко что-нибудь происходило. Но сегодня произошло настоящее событие - к ним приехал молодой англичанин... а гости не часто посещали этот дом. Сказать, что он, в сущности, за человек, по внешним впечатлениям было трудно - в самом ли деле он так мил, как кажется? Не так-то просто представить себе, что это значит - быть англичанином: это такое незнакомое племя, как отличить их одного от другого? Ну, а с виду... По-немецки он изъясняется не совсем свободно с довольно неприятным акцентом (вроде как у того швейцарского гувернера, который одно время занимался с Францем). Но когда он говорит на своем родном языке, голос его звучит совсем по-другому - она даже не ожидала, что "английский" - этот сухой язык классных занятий - может так звучать. Очень искренний, честный голос, согретый чувством, он заставляет себе верить и не бояться насмешки. И запах его одежды какой-то совершенно удивительный, порождающий смутную тревогу, как запах костра... или торфа; а ботинки у него странно бесшумны - наверное, они на каучуковой подошве. Из холла, куда выходила дверь спальни, внезапно донесся вой, и по спине у Мици побежали мурашки. Она вскочила с постели, приотворила дверь, и вой мгновенно оборвался. Мици тихонько посвистела, но лисица не подошла к ней, и она услышала ее почти беззвучные шаги, направлявшиеся в сторону лестницы. С минуту Мици стояла прислушиваясь: лисица поднималась наверх. Ночь становилась все холоднее. Забравшись снова на кровать, на еще не остывшее местечко под одеялом, Мици услышала, как вой возобновился в отдалении, теперь уже где-то в верхних этажах, в одном из нежилых помещений, куда никто никогда не заглядывал. Естественней всего, казалось бы, написать Наташе _о нем_ - об этом новоявленном английском кузене по имени Огастин. Его приезд был событием. Но Мици казалось, что она отчетливо слышит внутренний предостерегающий голос: "Нет, Мици, лучше не надо!" Выйдя из-за стола, Отто прошел к себе в кабинет и провел несколько часов за оставленными там бумагами. Затем поглядел на часы. Пора было заказать разговор с Мюнхеном. Пошел снег. За окном в луче света закружились белые мотыльки снежинок. Но, назвав номер, Отто услышал в ответ: "С Мюнхеном нет связи". Тогда он сказал, что подождет, и попросил принять заказ, но ему ответили, что сегодня заказы на разговор с Мюнхеном не принимаются. - Обрыв на линии? Об этом им не известно, но принять заказ они не могут. - Но я звоню министру, герру доктору... Наступило молчание, после чего уже другой голос ответил холодно, что, к сожалению, это не меняет дела: _никакие_ заказы сегодня не принимаются. Распоряжение Кара, по-видимому. Или генерала Лоссова? Или, возможно, самого полковника Зейсера (нынешнего начальника полиции). Что еще он там затеял, этот мюнхенский триумвират? Отто повесил трубку, лицо его было хмуро. Снегопад усилился, но дело здесь явно было не в повреждении линии - что-то происходило в Мюнхене этой ночью!.. Направляясь темным коридором к своей комнате, Отто раздумывал, что бы это могло быть на сей раз. Догадок возникало много. При таком напряженном положении никакой постепенной разрядки нельзя было ждать - все могло треснуть в любую минуту, и вопрос был лишь в том, где обнаружится трещина, а возможностей для этого имелось предостаточно. Однако что толку тревожиться. Отто сунул ключи под подушку, смазал револьвер и спрятал его в ящик стола. Потом разделся, снял протез, положил его на сундук и забрался в постель. Но как только он вытянулся на кровати, нога тотчас заныла. Просто удивительно, как трудно с одной ногой найти удобное положение в постели. "Никакие заказы на телефонные разговоры с Мюнхеном не принимаются..." Поразмышляв еще немного, Отто встал, пропрыгал на одной ноге к комоду, достал револьвер и сунул его под подушку вместе с ключами. Услыхав вой лисицы, он подумал: чего ей-то еще не хватает? До сезона случки оставалось по меньшей мере месяца три! Когда из верхних, нежилых помещений донеслось это слабое, тоскливое завывание, единственным человеком во всем доме, которого оно встревожило всерьез, был Франц. Как только Франц понял, откуда доносится вой, он тотчас накинул поверх пижамы пальто, затушил свечу и осторожно выглянул за дверь. В холле царил непроницаемый мрак. Франц прислушался: весь дом был погружен в сон. Франц начал крадучись подниматься в темноте по лестнице: его босые ноги ступали так же бесшумно, как лапы только что прошедшего здесь животного. В лестничном пролете, отдаваясь эхом в резных панелях, вой звучал особенно жутко. На первой площадке Франц прошел мимо комнаты английского кузена - последней обитаемой комнаты этого этажа - и услышал, как Огастин что-то бормочет во сне. Значит, по-видимому, дверь в его комнату отворена. Франц нащупал ее в темноте и тихонько прикрыл: меньше всего хотелось бы ему, чтобы еще этот начал проявлять интерес к верхним, необитаемым этажам. 12 В Мюнхене в тот день лихорадочное напряжение нарастало с каждым часом. Все знали, что фон Кар (временно наделенный полномочиями диктатора наподобие римских цезарей) намерен созвать вечером совещание, на котором будут, вероятно, приняты чрезвычайно важные решения. Кар хотел вернуть принцу Рупрехту трон его отцов, а быть может, и Баварии - ее независимость. Совещание предполагалось провести за закрытыми дверями, но все баварские заправилы получили приглашение, а также и кое-кто со стороны. Положение и в самом деле было столь напряженным, что ни о какой постепенной разрядке не могло быть и речи - все могло только треснуть по всем швам. Не удивительно, что молодые служащие и официанты в отеле "Байришер-Хоф" показались Огастину в то утро такими рассеянными, словно у них было что-то более важное на уме, чем служебные дела! Да и в спортивном зале в тот день нервы у всех были натянуты как струна - даже курносый инструктор был так несобран, что едва не сломал Лотару позвоночник, обучая его новому приему захвата. Сам Лотар не замечал общей нервозности, и тяжелые предчувствия его не мучили, но он внезапно ощутил прилив горячей любви к своим товарищам и гордость от сознания принадлежности к их замечательному братству. Его даже качнуло под напором всех этих высоких чувств, когда он в раздевалке наклонился, чтобы завязать шнурки. Один шнурок при этом лопнул, и, пока Лотар его связывал, перед глазами у него возник величественный образ: Германия в виде обнаженной нимфы, прикованной цепями к дикой скале беспощадного Версальского договора. Ее нежное тело гложут прожорливые и ненасытные державы Антанты; но еще глубже, еще беспощаднее (так ему рисовалось) впиваются в ее тело, раздирая его на части, голодные клыки ее тайных врагов - большевиков, берлинского правительства, евреев... коварного Ватикана и своей, баварской, своры сепаратистов. Но тут в мгновение ока появляется Он - кумир Лотара еще со школьных лет и нынешний его командир, доблестный молодой Герман Геринг (этот человек-птица, которому нет равных!), весь в сверкающих доспехах! Подобно молнии низвергается он с небес на выручку Германии и бок о бок с ним - _Лотар_. Лотар мысленно созерцает эту картину, и любовь переполняет его сердце до краев. Весь во власти этого чувства, он почти украдкой спешит всунуть свою драгоценную десятишиллинговую бумажку в партийную копилку. В эту минуту за спиной Лотара его товарищ - здоровенный, но, впрочем, довольно неуклюжий Фриц толкает локтем юного Вилли и шепчет хрипло: - Гляди-ка! Что этот буржуйский гаденыш, пролаза тут выкомаривает? Негодующий шепот Фрица прозвучал громче, чем ему хотелось. Он замигал и опасливо бросил взгляд через свое огромное сутуловатое плечо: Фриц считал себя выходцем из рабочей среды (отец его был опытным взломщиком) и боялся, что большинство этих буржуазных слюнтяев смотрит на него почти как на "красного". Почем знать? Может, этот хитрый замухрышка Шейдеман со своей иностранной валютой уже втерся в доверие к Большим Шишкам... И тогда бедный простодушный Фриц основательно сел в калошу. Ну вот! Даже этот подонок Вилли пытается теперь от него смыться... Или это он Лотару Шейдеману хочет показать спину? Так кому же из них, а? Матерь божья, _кому_? (Скорее всего, Вилли пытался улизнуть от них обоих, ибо, не имея другого свидетельства о рождении, кроме своего "римского" носа, молодой штурмовик только проявит благоразумие, если будет вести себя осмотрительно.) Но в тот вечер для всякого рода маленьких тактических ходов просто не оставалось времени. Ибо, пока Лотар все еще предавался мечтам о Германии, а Вилли все еще обдумывал, с кем ему лучше стать рядом на перекличке, их отряду был объявлен специальный приказ: сегодня вечером они по двое - по трое должны пробраться разными путями через западную часть города и встретиться в "Драй Катцен" - мало посещаемой, но весьма вместительной пивной неподалеку от Нимфенбургерштрассе, за "Левенброй". Там, когда их "сотня" соединится с другими "сотнями", будет объявлено, что им надлежит делать дальше. Кроме этого, им пока что не было сказано больше ни слова, - ни слова о совещании, созванном Каром в пивном зале "Бюргерброй" за рекой, - совещании, которое было в центре внимания весь этот день и о котором строились всяческие догадки. Но воздух был уже наэлектризован, и каждый понимал, что это уж, во всяком случае, совсем не обычный приказ. И сразу все маленькие тактические ходы были позабыты, ибо порождавшие их подозрения и зависть мгновенно рассеялись как дым. И казалось, можно было услышать, как со звоном садятся на место "стальные обручи", стягивая в одно целое хорошо пригнанные друг к другу бочарные плашки - всех этих пылких молодых людей. Когда стемнело, они пустились в путь по двое - по трое, как было приказано. Более многочисленные группы могли привлечь к себе внимание, а ходить по некоторым улицам в одиночку этим современным, уже приобретшим славу галахадам, даже с оружием, как, например, сегодня, было небезопасно, особенно после наступления темноты. Ведь эти коварные "красные" затаились, ушли в подполье... Вот почему неуклюжий, но неподкупный Фриц задержался в дверях, поджидая своего друга Лотара (который, как хорошо помнил Фриц, в схватке был хладнокровен и быстр на руку), и, когда он подхватил его под локоть, каждый почувствовал что-то вроде испуга - с такой силой пронзило их чувство товарищеской близости. Так они и шагали рука об руку, стараясь держаться середины мостовой, подальше от всех дверей и закоулков. Каждый сжимал одной рукой дубинку в кармане, каждый краем глаза настороженно всматривался в темноту. И даже не оглядываясь, они знали, что верный Вилли следует за ними по пятам, шага на два позади, и охраняет их с тыла. Но никаких "красных" не было видно на улицах в этот студеный вечер; попадались только такие же молодые люди, как они, так же целеустремленно двигавшиеся куда-то по двое - по трое, да тяжелые, с брезентовым верхом грузовики, которые все чаще и чаще проносились по улицам, буксуя на обледенелой мостовой на поворотах под скрежет переключаемых скоростей. Однако, пересекая Штигльмайерплац, наша троица могла не раз убедиться, что в Мюнхене в те дни они были отнюдь не единственной (даже если не считать "красных") неофициальной армией "патриотов". Были и другие "братства" - все любящие Германию и все потенциально враждебные друг другу. Пивной зал "Левенброй" был битком набит пьяными молодчиками из "Рейхскригсфлагге": разгоряченные, с пивными кружками в руках, они орали, как черти... Это (пояснил Вилли, страдавший ненасытным любопытством к такого рода вещам) личная, так сказать, "гвардия" Рема теперь, после того как карты были выложены на стол; да, похоже, этот Рем - парень что надо: ведь это благодаря ему наши вожди приобрели известность. И следуя указаниям Вилли, трое молодых мушкетеров, проходя мимо, громко приветствовали ремовских парней. В этом непростом союзе, номинально возглавляемом старым Людендорфом и именуемом "Кампфбунд", разве что вот этим ребятам и можно было полностью доверять. Ну, а веберовскому "Оберланду" - ребятам, что стоят сейчас у "Арцбергеркеллер"?.. Что ж (сказал Вилли), этим тоже... И еще, пожалуй, россбаховской шайке... На этих можно до известного предела положиться. Но есть и другие - "Викинги", например, - и это уже совсем иное дело. "Викингов" объединяет с парнями капитана Геринга, с их братством из спортивного зала только общая любовь к отечеству и ненависть к нынешнему правительству и к общественному устройству: "Викинги" слишком правоверные католики и монархисты, чтобы сносить богохульства ребят Людендорфа или Розенберга. Если кто и отшатнется окончательно от этих двух, то это будут люди Кара и принца Рупрехта. "Викинги" были выпестованы капитаном третьего ранга Эрхардтом. Эрхардт, конечно, уже успел завоевать себе известность: ветеран "малой" войны, которая целых два года бушевала в прибалтийских провинциях, потерянных для Германии после перемирия, подписанного в 1918 году, это он повел морскую пехоту во время капповского путча на Берлин. И Россбах также пользовался известностью: он тоже был одним из тех молодых изгоев, ветеранов балтийской бойни, которые укрылись в Баварии, когда трусливый Берлин не поддержал их военных усилий. Воины-патриоты, оставшиеся в одиночестве после потери восточных земель, они, естественно, стали магнитом для рассерженных молодых людей - так бывало всегда и всюду! И какая же это была удача для ничтожного безвестного штабного мальчишки на побегушках, с трудом сколачивавшего свою оппозиционную группу, когда он получил наконец возможность противопоставить притягательной силе таких героев, как вышеупомянутых двое, престиж _своего_ молодого капитана Геринга! Ибо красавец Герман Геринг (сын старого губернатора африканской колонии) был летчиком знаменитой в военное время рихтхофенской "летающей армады" и теперь щеголял "Pour le Merite" ["За заслуги" (франц.)] (немецким Крестом Виктории). Когда они добрались до "Драй Катцен" и доложили о своем прибытии, там тоже уже было полно народу - по большей части стариков, отставных солдат, но почти все здесь были _свои_, за исключением небольшой незваной и державшейся особняком кучки "Викингов" (эти были себе на уме, и глаза у них так и бегали по сторонам). Два часа спустя они все еще сидели в "Драй Катцен" и ждали - теперь _тоже_ уже с кружками в руках, разгоряченные, дерущие глотку; но вот на улице раздался скрежет автомобильных тормозов. Прибыл Герман Эссер (молодой газетчик, скандалист и выпивоха), возбужденный, с дико блуждающим взглядом. Все окружили его. Эссер приехал прямо из "Бюргерброй" и сообщил последнюю новость: тридцать пять минут назад, минута в минуту, был дан сигнал. Все завопили так, что затряслись стены. Затем Эссер передал приказ: парадным строем промаршировать через центр города к "Бюргерброй". Наконец-то их призывали к "действию"! Когда они под гром барабанов, с развевающимися знаменами появились на залитой светом уличных фонарей Бриннерштрассе - теперь уже с _винтовками_ в руках, разгоряченные, горланя во все горло, - к ним отовсюду, из всех переулков начал стекаться народ: мужчины, женщины, дети присоединялись к ним, окружали их со всех сторон и маршировали и рядом, и позади, и впереди, возбужденно выкрикивая: "Революция!" - хотя что это за революция, большинство из них едва ли отдавало себе отчет. Была ли она католически-монархистская и сепаратистская или... еще какая-то, поднятая "Кампфбундом", который тоже чего-то добивается? Крест или свастика? Но то ли, это ли - в любом случае: "Долой Берлин!" - что было одинаково притягательно в глазах баварцев после того, как пруссаки пятьдесят лет задавали здесь тон. Они с шиком пересекли Кенигсплац. Какой-то мальчишка горделиво вышагивал впереди марширующей колонны и время от времени кувыркался через голову, кувыркался, кувыркался... Холодной, очень холодной была эта памятная ночь в четверг восьмого ноября в Мюнхене, но снег так и не выпал, и ветреным, непогожим было наступившее затем утро "Каровской пятницы". 13 Когда накануне ночью Огастин улегся в Лориенбурге в постель, комната показалась ему слишком жарко натопленной, но к утру одеяло с него сползло, а печка остыла и в спальне воцарился ледяной холод. В кувшине на рукомойнике вода подернулась пленкой льда. К тому же здесь, в Лориенбурге, ночью прошел сильный снег. Утром небо было все еще свинцово-серым, но благодаря снегу за окном в доме словно бы посветлело. Огастин, спустившись вниз к завтраку и проходя через холл, заметил, как отблеск этой снежной белизны оживил здесь краски - синюю скатерть на маленьком круглом столике, зеленую обивку кресла, позолоченные завитушки орнамента на большом черном ларе... Краски на фамильных портретах тоже проступили ярче, а желтоватые каменные плиты пола блестели, словно политые водой. Затем по комнате пробежала мерцающая тень, когда за окном с крутой кровли беззвучно соскользнула на землю снежная лавина - не тяжелой, подтаявшей глыбой, а прозрачным, словно дым, облаком. Огастин обернулся и увидел, как это дымное облако, развеянное едва приметным ветерком, уносится вдаль. Кто-то (бросилось ему в глаза) оставил вечером бутылку пива на подоконнике - пиво замерзло, бутылка лопнула, и среди стеклянных осколков стоял теперь кусок золотисто-янтарного льда в форме бутылки. Отвернувшись от окна, Огастин увидел двух маленьких девочек, притаившихся в дверной нише; он сразу узнал их - по набитым на лбу шишкам, которые так же желтовато блестели, как плиты пола. Он вспомнил перевернутые санки и улыбнулся проказницам. Но они не ответили ему улыбкой - их глаза были прикованы к чему-то, и на лицах было написано изумление и страх. Поглядев в направлении их взгляда, Огастин увидел обоих близнецов - Руди и Гейнца. Эти отчаянные велосипедисты-акробаты сидели скорчившись, забившись в самый угол, подальше от глаз, под готическим поставцом на высоких ножках. И все же им не удавалось скрыть, что на шее у них надеты собачьи ошейники с медными бляхами и длинными цепочками, которыми они были прикованы к ножкам поставца. Сгорая от стыда - но отнюдь не из-за совершенного ими накануне преступления, а из-за постигшей их ныне кары, - они недружелюбно и вызывающе смотрели на Огастина. Их старшая сестра, так привлекавшая к себе внимание Огастина накануне вечером, сидела на корточках к нему спиной и кормила мальчишек, окуная кусочки хлеба в большую миску с кофе; ее длинные белокурые рассыпавшиеся по спине волосы падали до земли. Один из мальчиков так пристально следил за Огастином своим недобрым взглядом из-под нахмуренных бровей, что поперхнулся, и из носа у него брызнул кофе, а из глаз - слезы. В страшном смущении Огастин отвернулся и на цыпочках поспешил скрыться за дверью, надеясь вопреки всему, что девушка не обернется и не увидит его. За столом во время завтрака царила напряженная атмосфера, и это с трудом подавляемое напряжение все усиливалось. В Огастине оно вызывало неосознанное беспокойство, ибо о таинственных, происходивших ночью событиях ему ничего не было известно. В шесть утра Отто поднялся с постели и снова попытался позвонить в Мюнхен, но получил все тот же ответ: "Нет связи". Тогда он позвонил на железнодорожную станцию Каммштадт и узнал, что за ночь из Мюнхена не прибыло ни одного поезда и не поступило никаких вестей. Что же там могло произойти? Движение поездов и связь не нарушены больше нигде, сказали ему. Это в какой-то мере ограничивало область беспорядков. Потому что, если бы Берлин выступил против непокорного Мюнхена или, допустим, Мюнхен пошел на Берлин... Или, если бы Кар и Лоссов бросили своих молодчиков из "Фрейкора", сосредоточенных на тюрингской границе, против "левых" баварских соседей... Нет, это, по-видимому, ограничивается - пока что, во всяком случае, - пределами самого Мюнхена. А поскольку в Мюнхене всем сейчас заправляет Кар, значит, сам Кар что-то и затеял. И это могло означать только одно - именно то, чего все от Кара и ждали. Точно так же думал и Вальтер, после того как до него дошли эти скудные сведения: это могло означать _только_... И сидя в молчании перед нетронутой чашкой кофе, Вальтер чувствовал, что это напряженное ожидание становится просто непереносимым. У Франца тоже был озабоченный вид, но замкнутый, углубленный в себя, словно его тревога была особого свойства и ни отец, ни дядя не могли разделить ее с ним (как и он не мог разделить с ними их тревоги). Впрочем, один только Франц не преминул учтиво справиться у Огастина, хорошо ли ему спалось (маленькая лисичка не разбудила его своим лаем, нет?), и продолжал оказывать гостю другие мелкие знаки внимания. У Франца под глазами залегли темные тени, словно он вообще не спал всю ночь, и выражение лица стало еще более надменно-презрительным. "Боже милостивый! - думал простодушный Огастин, поглядывая то на одного, то на другого. - Какое же у них тяжелое похмелье!" Тут в комнату вошла Мици в сопровождении своих двух маленьких сестричек. Она тоже казалась странно рассеянной сегодня и чуть не наткнулась на стоявший не на месте стул, но Франц, внимательный, как всегда, успел убрать его с дороги. "Опять грезит наяву!" - подумал Огастин. Во время завтрака внимание Огастина невольно было привлечено тем, как странно - словно усики или щупальца насекомого - растопыриваются у Мици пальцы, когда она протягивает руку, чтобы взять какой-нибудь небольшой предмет - чайную ложку, например, или булочку с блюда. Иногда она сначала касалась этого предмета только мизинцем и лишь потом - остальными пальцами. Но хотя Огастину исполнилось уже двадцать три года, он в каком-то отношении был еще ребенком, ибо, как это бывает в детстве, некоторые вещи представлялись ему слишком _ужасными_, чтобы существовать на самом деле. Вот почему и эта жестокая истина так медленно и с таким трудом проникала в его юношеское, еще не омраченное сознание... а истина эта заключалась в том, что, хотя Мици едва исполнилось семнадцать лет, ее большие серые глаза почти полностью лишены были зрения. - Слышите? - произнес вдруг Отто. Да, _колокольный звон_, никакого сомнения! Из деревни внизу, в долине, доносился слабый и какой-то беспорядочный перезвон колоколов. И почти тотчас в дверях появился главный лесничий; его темные волосы припорошило снегом, сыпавшимся в лесу с ветвей; он с трудом переводил дух, горя нетерпением побыстрее сообщить радостную весть. Именно ту весть, которой все ждали (первая весть всегда обычно бывает такой). Вальтер торжественно наполнил бокалы. - Господа! - сказал он (все тем временем уже поднялись на ноги). - Я предлагаю тост за короля! - Rupprecht und Bayern! Hoch! [За Рупрехта и Баварию! Ура! (нем.)] Раздался звон разбитых бокалов. "Как славно! - подумал Огастин и, осушив вместе со всеми свой бокал за здоровье короля Рупрехта, швырнул его об пол. - Какая нелепость, но как славно!" И никто, не только Огастин, не заметил, что Франц разбил свой бокал, не пригубив. 14 Первая волна слухов, прокатившаяся в ту пятницу утром почти по всей Баварии, несла весть лишь о реставрации Виттельсбахов. Никто толком не знал, откуда идут эти слухи и что именно произошло. Говорили только одно: ночью в Мюнхене совершен "большой переворот" и теперь королем Баварии будет фельдмаршал принц Рупрехт (его отец, бывший король Людвиг III, скончался два года назад, унеся с собой в могилу полученную им от пруссаков пулю). Известие это никого не удивило. У кормила правления в эти дни снова стоял Кар, облеченный большой властью, а всем было известно, что Кар - открытый роялист и деятельно, всеми правдами и неправдами подготавливает восстановление в Баварии монархии, как только для этого назреет момент. По-видимому, все его открытые выступления против федеральных властей в Берлине были лишь уловкой в затеянной им сепаратистской игре. Более того, в последнее время немало всяких всезнаек с осведомленным видом шептались о том, что теперь это уже только вопрос дней. В прошлое воскресенье, в День памяти павших, торжественное шествие в Мюнхене приветствовал не Кар и не министр-президент, а Рупрехт! И это было отмечено всеми. Словом, теперь произошло именно то, чего ждали. Большинство населения ликовало. Деревни были украшены флагами, и над ними разносился колокольный звон. Прежде люди любили посмеяться - и не сказать, чтоб беззлобно, - над плиссированными штанами бывшего короля и его неуемным пристрастием к молочному хозяйству, но фанатиков республиканцев в Баварии всегда было немного. Даже после провозглашения республики во время "приватных" наездов в деревню бывшего короля Людвига дома по-прежнему украшались флагами, колокола поднимали трезвон, ребятишек обряжали в самую лучшую, праздничную одежду и пожарные бригады маршировали парадным строем. Когда два года назад Людвиг скончался, Мюнхен устроил ему торжественные похороны, которые вылились в такую демонстрацию теплых чувств, какой дом Виттельсбахов не знал за всю "тысячу лет своего правления". Так что унылых лиц было немного - и еще меньше тех, кто позволял себе задаваться вопросом: _а что дальше?_ Разве не ясно, что этот открытый разрыв с Берлином был теперь окончательным и Веймарскую конституцию можно выбросить в мусорную корзину? Значит, независимое Баварское королевство... И что же за этим воспоследует? В других германских землях тоже есть свои, с позволения сказать, "сепаратисты". Наряду с роялистской Баварией существует красная Саксония, красные бунтовщики в Гамбурге и презренные продажные французские марионетки в Аахене, которые даже осмеливаются требовать "независимости" для Рейнской области. Но Вальтер фон Кессен отнюдь не принадлежал к числу этих дальнозорких и унылых: в самом приподнятом настроении он наблюдал за тем, как развешивали флаги, устанавливали вертела для жарения бычьих туш, распоряжался устройством фейерверка, организацией процессий, договаривался с деревенским священником о благодарственной мес